Но видел я дальние дали
И слышал с друзьями моими,
Как дети детей повторяли
Его незабвенное имя.
Был конец ноября 1942 года.
Нева казалась пустынной, и только возле Тучкова моста, ломая корку льда, пытался развернуться буксир. На его винт намотался стальной трос. Капитан подергал судно, убедился, что сбросить трос невозможно, и позвал водолазов.
Вскоре он уже кричал вниз через медную трубочку;
– Проворачивай!
Ледяная вода вскипела. Это завертелся освобожденный винт.
Мы уложили разбросанное на льду водолазное имущество и забрались греться в буксир.
– Располагайтесь! – сказал нам водолаз Лошкарев. – Будьте как дома.
Лошкарев сам недавно переселился на этот буксир. В его дом на Васильевском острове попала бомба.
– Все разгромлено, – сказал он, – будто Наполеон прошел – этаж на этаж наехал!
Наши исхудалые, костлявые, почти прозрачные руки жадно тянулись к теплу, захватывая горячее пространство над чугункой. Тяжелый керосиновый запах олифы поднимался от кастрюльки с жидкой пшенкой.
– Варю вот на обед, – виновато сказал капитан буксира.
– Неплохо. В Осиновце водолазы лепешки пекли, а сверху дождик поливал вместо масла.
Волны сладковатого дыма колыхались над нашими головами.
Это Гаранин курил свой табак из хмеля, шалфея и каких-то других трав Ботанического сада.
– А у тебя какой сорт, боцман?
– ТБЩ, – отозвался Калугин, – трава, бревна, щепки.
Работница в черном платье, сидевшая тут же на бухте троса с кружкой кипятка и дурандовой конфеткой в руке, закашлялась и протерла глаза.
– Холодно, – сказал капитан, поеживаясь.
– Ну, какой это мороз, – заметил Гаранин. – Вот, помню, настоящий был под рождество в Красноярске. Галку замерзшую за пазуху положил, клеваться стала. Выбросил – сразу замерзла. Сунул ее в тепло – опять клюет. В тот день мы с сестренкой отца с охоты ждали. Поросенок по комнате бегал – в хату с мороза взяли. Дали ему вареное яйцо поиграть. А он поймать его не может – катается яйцо по полу, а когда прижал к стенке – съел. С охоты отец вернулся веселый, а что добыл – не показывает. Истомились мы, пока он причесывался да ради праздника любимую канаусовую надевашку – по-нашему, по-сибирски, рубаху – примеривал цвета «сузелень зелено индо голубо будто розово». А добыл отец голубого песца. Проведешь по шкуре – затрещит под ладонью, так пламенем и осветит.
– Интересно, – сказал Калугин.
Промерзший иллюминатор точно бельмом затянула пурга. В кубрике стало совсем темно.
– Ганька, зажигай плошку! – крикнул капитан.
– Есть зажечь! – хрипло ответил молодой матрос и пошел разыскивать ее.
– Эх! – сказал капитан. – Помню, солнце сверкало, теплынь была... К нам Сергей Миронович Киров приехал тогда.
– Когда? – спросил Лошкарев.
– В мае тридцать второго. Мы в то время первый наш невский речной трамвай достраивали. На всех-то он подушках покачался. Мы по улыбке догадались, что трамвай хорош. «А кстати, – сказал он, – неплохо бы прокатиться на острова». Мы просияли
А потом оконфузились. Директор для встречи с Кировым блеск навел из искусственной олифы оксоль, а это только до первого дождика – и весь лак сразу с трамвая слезет. Сергей Миронович подошел к борту, поколупал ногтем, засмеялся и ничего не сказал. А на другой день нам прислали две бочки первосортной натуральной олифы...
Лошкарев в темноте таинственно шуршал чем-то и постукивал.
– Что там приколачиваешь?
Вошел Ганька с горящей плошкой. С освещенной стены улыбался нам Сергей Миронович Киров. Лошкарев принес портрет из своего разрушенного дома, вместе с чемоданчиком.
Капитан внимательно посмотрел на Кирова и сказал:
– А ведь чуточку не похож. Было это в 1934 году. Помню, он был во френче, сапоги русские. Пришел на совещание, сразу снял фуражку, пальто снял, и в президиум. Вопрос стоял о ликвидации продкарточек. Докладчик говорил о суррогатах, о замене чем-то мяса и каши.
Мироныч и говорит: «Это все хорошо и нужно. Но, простите меня, я вот, грешный человек, лучше бы почерпнул в супе и поддел мясо и почувствовал его на зубах, чем поддевать что-то невесомое», и затем стал говорить о развитии социалистического животноводства.
И, помню, тут всем стало сразу весело и легко, и мы зааплодировали.
– Да, он был тихий, спокойный, хорошо так поговорит, будто обнимет, – сказала работница.
– Рассказывали мне на спичечной фабрике, – продолжал капитан, – как ихнего директора вызывал к себе Киров. «Твои?» – спрашивает и подает коробок. «Мои», – признается директор. «Зажигай!» Директор стал чиркать, и каждый раз спичка стреляла, а директор отскакивал. «Можешь идти», – говорит Киров.
Буксир покачнуло. Рядом разорвался немецкий снаряд. И словно кто-то чугунными пальцами побарабанил по борту.
– Шрапнелью садит, – зло сказал простуженным голосом укутанный в большой полушубок Ганька.
– Помню и я Кирова, – произнес Гаранин, разгоняя сизую пелену самодельного табака. –Выбрали меня, как комсомольца, от эпроновской делегации в Смольном Сергею Мироновичу водолазный шлем поднести. Шлем совсем новый. Надраен мелом и суконкой. Горит, как золотой. Стекла иллюминатора с мылом начисто вымыты и желтым табаком протерты, чтобы туман не лег. Ну, думаем, понравится ему! Принял Киров, полюбовался на шлем и говорит: «А сами небось в грязных работаете?» Покраснели мы, а он повернул шлем затылком и смеется: «Вот в этой дырочке место стопорному винту. Без него водолаз и шлем и голову посеет на дне. А здесь его нет. На чем же этот шлем у вас держится?»
– И как он все знал!
Ударил второй снаряд. Стал трещать и ломаться лед.
– Мироныч все знал, – сказал Лошкарев, прислушиваясь. – Помню, в девятнадцатом году на Волге провалилась машина Кирова в полынью и утонула. Я тогда еще был по первому году службы, и приятель мой тоже водолаз молодой и неопытный. Нас с ним вызвали спешно машину эту поднимать.
Спустился я под лед, меня течением перевернуло.
Рассердился на нас Киров: «Работать, – говорит, – не умеете. Оттяжку сперва нужно с балясиной завести, тогда и не будете вверх ногами из воды выходить».
А это мы, действительно, не сообразили.
Стали ее заводить, и Киров нам помогает. Сам мне стопорный винт закрепил на шлеме. Вот он откуда винт знает! Сам подхвостник завязал и говорит: «Поторопитесь, ребята, а то большие деньги в машине гибнут... Сто тысяч, Ленин мне поручил передать для Кавказского фронта».
Подняли мы машину, и до рассвета Киров в бане спасенные кредитки горячим утюгом гладил.
«Товарищ Киров, вы, случайно, водолазом прежде не были?» – спрашиваем. «Нет», – отвечает. «А откуда же нашу работу знаете?» Улыбнулся Киров. «Присматриваюсь», – говорит.
– Интересно! – произнес Калугин, выслушав его. – Довелось и мне видеть Кирова. На Смольнинской пристани. Мы там сваи забивали. Работа не клеилась. Инженер-гидротехник бестолковщину создавал. А наш Федя Степанов – да вы его знаете – хороший водолаз, но горячий, вспыльчивый, прямо из себя выходил: «На кой, – кричит, – такая самодеятельность! Только государство обманываем!..» И через каждое слово у него «фольклор».
А тут идет какой-то гражданин по набережной, среднего роста, в белом френчике, в фуражке. И с ним еще двое. А Федька ругается, не стесняясь в выражениях.
– Что вы скандалите, молодой человек?
– Эх, гражданин, такую-то... – вскипел Степанов, – сами подумайте, дурацкую работу делаем! Как мартышка с чурбаком возимся. Не знаю, понимаете вы в этом деле или нет, но посмотрите. Сняли здесь сваи, велят в другом месте колотить, потом опять их вынимаем.
Водолазы уже узнали Кирова и шепчут Степанову, подсказывают, с кем он говорит. А Степанов разгорячился, не слышит их, рад, что нашел внимательного слушателя, даже дважды Кирова по плечу хлопнул.
– Да, – сказал Киров, – вы правильно говорите, с участием. Только у вас слишком много слов-паразитов выскакивает.
– Поневоле выскочат, – сплюнул Степанов. – Эх...
– А что, эти выражения вам помогают? – насмешливо спросил Киров.
Степанов осекся. И тут бежит руководитель работ, бледный, трусится.
– Вы – главный инженер?
– Точно так, я.
– Вот товарищ справедливые вещи говорит. Вы даете бесполезную работу, это же вредительство!
– Товарищ Киров... – еле выговорил инженер.
Глянул тут Степанов на своего слушателя и бежать. А Киров разделал под орех руководителя и говорит ему, что нужно болеть сердцем за стройку, как этот вот горячий товарищ водолаз. Поворачивается, чтобы показать на Степанова, а того и след простыл.
Спросил Киров у нас, куда делся приятель, а Степанов замкнулся в рубке баркаса и не открывает дверь. Так Киров и ушел. «Жаль, – говорит, – хороший работник, беспокойный, только у него словесных отходов в разговоре многовато».
Федя хотел сразу же с нашего бота списаться, чтобы Киров его опять не увидел. Но начальство сняли, а его не отпустили.
И с тех пор, как почувствует, что у него нехорошее слово может вырваться, сразу по сторонам оглядывается. «Подумал, – говорит, – почему так ругаюсь, для чего? У нас в семье не было принято, никто не сквернословил. Я сперва это лихостью считал, попал к каюшникам[23] – такая там ругательщина стояла! Никто не делал замечаний, ну и привык, будто к курению».
Смотрим мы, вроде подменили Степанова. Прекратил выражаться. Не легко это, конечно, ему доставалось. Но стал говорить по-человечески.
– А где он сейчас? – спросил Гаранин.
– Сегодня вечером за пайком придет.
Все помолчали. Над головами раздались тяжелые шаги. Люк открылся, и в кубрик ворвалось облако морозного пара. По трапу шумно спустились несколько водолазов, а с ними Степанов.
– Легок на помине! – сказал Гаранин и похлопал Степанова по плечу.
Водолазы расселись.
– Угощайтесь, – сказал Калугин. И передал им свой кисет.
– Кирова вот вспоминаем, – повернулся к водолазам Лошкарев. – Помните, ребята, Володарский мост?
– Ну, как не помнить, – отозвался боцман. – Сергей Миронович сам лично руководил строительством. Водолаз Парамонков тогда предложил для моста подвезти по Неве чугунные фермы на деревянных эпроновских понтонах. Ферма на берегу строится, каждая весит три тысячи шестьсот тонн. Для нее надо специальные леса строить на воде, сваи заколачивать. А Нева тут широкая, и глубина большая. Очень дорогое сооружение получается. А тут никаких сооружений не надо. Наши плавучие понтоны прямо на воде ставь. Киров сразу заинтересовался. «Понтоны? Отличная идея, – говорит. – Мы на этом миллионы сэкономим!»
Очень понравился Кирову смекалистый Парамонков. Смотрит он на его руки, крепкие, узловатые, как крабы. «Ого, – говорит, – одна ладонь у вас шире моих двух ног!» А Парамонков отвечает: «Вот таких у нас на флот прежде подбирали. С тысяча девятьсот тринадцатого года под водой». И показал Кирову старую водолазную книжку. Пожал Сергей Миронович руку Парамонкову, снял фуражку и по старинному русскому обычаю низко ему поклонился. Вот какой был Мироныч! От рабочего класса на миллиметр не отрывался.
– Правильно, – поддержал капитан, помешивая щепочкой в кастрюле. – Когда я в порту служил, пришлось раз иностранцев по Ленинграду водить, город показывать. Строили тогда кино «Гигант». Вдруг среди рабочих шепот: «Киров пришел! Киров!» А иностранцы его не знают, на шепот не обращают внимания. Работница одна неумело кладку делала. Вот Киров подошел к ней, взял керном раствор и по всем правилам обмазал кирпичи. Это иностранцам понравилось. «Кто это?» – спрашивают. Назвал. Загалдели разом: «Кирофф! О, о! Вери велл! Кирофф!» В день похорон Кирова работница, которой он кладку показывал, выступала. Она говорила о нем просто, как умела, и плакала.
Больше никто ничего не сказал. Мы все задумались. Завтра восемь лет со дня смерти Сергея Мироновича.
– Товарищи, – вдруг предложил Гаранин, – давайте отметим годовщину памяти Кирова. Я предлагаю поднять потопленный немцами речной трамвай, на котором Сергей Миронович на острова ходил. Судно лежит на грунте всего в пяти метрах от нас...
– Да, плавсредства нам очень нужны, – сказал капитан.
– Не нужны, – тихо заметил Лошкарев.
– Сейчас не нужны, – согласился капитан, – а весной понадобятся, для десантных операций.
– Может быть, и не понадобятся, – сказал Лошкарев. – Поднимем, и будет лежать на берегу, коробиться от ветра и дождя. А присмотреть некому, мы же на днях все разъедемся.
– Да разве дело только в судне, – огорчился Степанов.
– Нет, конечно...
Уже принявшие полную меру горестей, военных лишений, потерь, мы не знали, сколько еще времени протянется бесконечно тяжелая блокада. Но чем же иным, как не этим судном, могли водолазы отметить светлую память Кирова?
– Я готов! – по-военному отчеканил Гаранин и поднялся.
– А согласятся ли крановщики? – спросил Калугин.
– Сейчас узнаю, – сказал Гаранин и ушел на кран, вмерзший у берега.
Старики наши заспорили о технических средствах подъема.
Вернулся Гаранин и сообщил: «Прилипли, как мухи, к огню. Объяснил им – зашевелились. Только тросов прочных у них нет. А ну, Ганька, Костя, айда на склад!»
– И я с вами, – сказал Степанов.
– На кой дьявол троса вам? – спросила у нас фигура, закутанная, как стог сена. – Чего поднимать-то?
– Затонувший трамвай!
Из вороха платков высунулись усы старого кладовщика.
– Это не тот ли, на котором Мироныч ходил? Знаю, знаю, – закивали усы. – Ну, берите.
Мы потащили тросы на кран.
– Накладную не забудь! – крикнул он вдогонку.
В потемневшем воздухе на торосистое полотно Невы падал белый пух, припудривая фигуры людей. Майна (прорубь – на языке речников) салилась – покрывалась тонкой корочкой льда. Калугин расчищал «сало», ловко действуя багром. Майна дымилась, и казалось, что Калугин длинной спичкой поджигает воду.
– Приступим? – спросил Гаранин, уже одетый в костюм.
– Надевай шлем!
На ночное небо медленно выкатилась луна и облила нас желтым масляным светом. Сквозь прозрачный хрусталь воды я увидел уходящего в глубину Гаранина. Рядом со мной, со шлангом в руках, застыл Лошкарев. Федя Степанов уговорил своих товарищей помочь нам. Работали все непрерывно, сменяя друг друга.
Буксир разломал лед. Кран хрипло развел пары. Скрипя железными тросами, на рассвете он поднял из воды речной трамвай и, развернув стрелу, вынес его на мерзлый берег Невы.
Я стою на семнадцатиметровой глубине, под Кировским мостом. В 1942 году сюда, через железные фермы, влетела большая вражеская бомба. У каменного быка разошлись швы и отбило местами гранит. Я его конопачу.
Вода здесь желтая от песка. Но я отчетливо различаю шпаклевку. Рука моя затянута в манжет. Кожа вся посинела от холода, но это уже крепкая рука 1944 года.
Из шлема выпрыгивают серебристые пузырьки, их белое сверкание, как дуга фонариков, окружает меня своим слабым светом. Сюда не проникают солнечные лучи.
Течение тут стремительное. Трудно устоять. Камешки, как ветром, сдувает со дна, и они в постоянном движении. Темная вода, вбегая между быков, пружинит в пролетах моста. Стараюсь не высовываться – ударит.
Бык кажется мне снизу непомерно огромным и неизмеримо сильным. Вместе с подобными ему он держит на плечах своих красивейший в Ленинграде, массивный, весь будто отлитый из чугуна мост с высокими матовыми фонарями. Он начало и конец прямого, как стрела, Кировского проспекта.
Недалеко отсюда по грунту Невы мы недавно уложили толстый, закутанный в свинцовую оболочку кабель. По нему побежал к станкам заводов, на этажи восстановленных домов, в уличные фонари и в новые нити трамвайных проводов электрический ток.
Вдруг шлем мой начинает звенеть и колебаться. Дно гудит и дрожит. По мосту идет переполненный трамвай. На подножке его гроздьями висят пассажиры. Знаю это не глядя – по звуку. С каждым днем громче гудит шлем и сильней сотрясается дно. Это город наполняется людьми, жизнью, движением, трудом. А давно ли мост был совсем безлюден и нем?
Сверху дергают за сигнальный конец. Значит, пришла смена. И тут только чувствую усталость.
Иду вверх. Желтая вода сменяется серебряной. Впереди меня бегут воздушные пузырьки, с каждым шагом делаясь все болтливее и резвее. Грузы сильнее и сильнее давят на плечи. По шлему уже барабанит волна, гнет меня набок.
Нева огибает гранит и ускоряет свой бег.
В прозрачное стекло иллюминатора вижу сизо-голубую от ветра поверхность. Седой дым курится над пустынной Невой. Ни одного суденышка!
Вдоль просторной солнечной набережной бегут легковые машины. Пешеходы топчут длинные тени спокойно-величавой решетки Летнего сада.
За легким узором ее кованых прутьев рябит, слетая на мрамор, ломкий лапчатый лист золотой, немного дождливой осени этого года.
Я еще по пояс в воде. Снятый шлем поблескивает в руках Гаранина. Федя Степанов скручивает в бухту мой водолазный шланг. На площадку к нам спускаются с моста Лошкарев и Калугин. Боцман весь брызжет весельем, как недавно пущенный фонтан у Адмиралтейства.
– Интересно! – говорит он.
Внезапно эхо гудка прокатывается среди угрюмых и холодных ферм. Крутая волна ударяет в быки и шатает меня. Едва успеваю ухватиться за поручни трапа.
Поднятый нами в память Сергея Мироновича Кирова, первый за время войны, ленинградский речной трамвай шумно вбегает под своды моста. За ним, изгибаясь, вьется, вся в радужных искрах и переливах, широкая лента пены.
– Узнаете?
Все оборачиваются.
– Наш трамвай! – радостно говорит Лошкарев.
Мы улыбаемся.
– А знаете, кто его сохранил? – спрашивает Калугин. И показывает на Степанова. – Со старым кладовщиком оберегали!
Степанов смущен.
– И боцман потрудился, – говорит Федя. – Мешки с песком таскал, чтобы закрыть от вражеских осколков.
Мы взволнованно следим за трамваем, как он стремительно вылетает из пролетов моста.
– Хороший ход!
– И покрашен здорово!
– Еще бы!.. С настоящей олифой.
– А ведь недавно эту олифу сами ели.
Волна улеглась. А мы все стоим и смотрим вслед речному трамваю, убегающему на Острова по ожившей Неве.