Часть II

Кино

1.

Жена пришла под утро и принялась уютно громыхать посудой на кухне. Вязов лежал в своей комнате и слушал, как зажглась газовая конфорка, закипел чайник, полилась вода. Ложечка нежно зазвякала в чашке. Жена пила кофе.

Вязов не спал почти всю ночь, и теперь эти звуки убаюкивали его. Как когда-то давно в больнице, куда его положили, чтоб удалить какой-то отросток на ухе. Голодный, так как перед операцией сказали не есть, он лежал под боком у мамы, и ему было страшно и интересно. А по коридору проносили инструменты в металлических коробочках, катили кого-то на каталке, уборщица терла шваброй пол и шумно отжимала в ведро тряпку.

— Не бойся. Это быстро. А потом сразу кушать пойдем, — шептала мама и гладила его по голове.

И ему стало так хорошо и спокойно, что он задремал.

Когда медбрат пришел забирать его в операционную, он сказал матери:

— А парень-то у вас с железными нервами.


Вязов задремал, а когда проснулся, было тихо.

Он накинул халат, вышел из комнаты. Женские сапоги стояли в коридоре, дверь в ванную была приоткрыта и там горел свет.

Он заглянул туда. Жена собирала в косметичку пузырьки.

— Привет, куда собралась? — спросил Вязов, потягиваясь.

— На работу.

— Так ты только с дежурства.

— Я была не на дежурстве, — жена обернулась и вызывающе посмотрела на Вязова.

У нее были покрасневшие глаза.

— Тебе там спать, что ли не давали?

— Давали.

— А зачем тебе на работе шампунь?

— А зачем ты строишь из себя дурака?

Вязов пожал плечами и пошел на кухню.

Стол был вытерт, посуда вымыта и расставлена. В кастрюле под крышкой дымился бульон.

Вязов не спеша сварил себе крепкий кофе. Налил в кружку, закурил и вышел в коридор. Жена уже одевалась.

— Слушай, — сказал Вязов. — Я как чукча в том анекдоте спрошу — чо приходила-то?

— За шампунем.

— А-а, — хмыкнул Вязов. — А суп зачем сварила?


Жена с визгом застегнула молнии на сапогах. Открыла дверь.

— Стой, — сказал Вязов. — Подожди минуту.

Он снова ушел на кухню. Вернулся, держа в руках литровую банку в которой, как уродец из кунсткамеры, плавала половина курицы.

— На. Забирай.

— Куда? На работу?!

— Ну да. Придешь, вымоешь голову. И захочется тебе супчика похлебать. А он вот он, тепленький!

Держа банку за крышку, Вязов протянул ее жене. Крышка соскочила, и банка упала к их ногам, залив пол и тапки Вязова бульоном.

— Какой же ты идиот! — беззлобно сказала жена и пошла к лифту.

— А ты жирная! — крикнул Вязов.

Он стоял в мокрых теплых тапках и разглядывал эту полную немолодую женщину у лифта, с ужасом чувствуя, что она снова ему интересна.


— Лена? — позвал он.

— Что?

— А ты понимаешь, кто ты?

Жена устало посмотрела на него.

— Ты старая толстая сука, — сказал Вязов и улыбнулся как человек, который смешно пошутил.


Приехал лифт. Жена вошла. Двери закрылись.


Вязов пошел на кухню и допил кофе. Потом подобрал банку с курицей, выпил бульон из банки, вытряхнул куриные останки прямо на стол и так, без тарелки, съел. Он обсосал кости и пытался выложить из них то самое слово, которое сказал жене. Костей не хватило.


Вообще, надо было хорошенько все обдумать. Но думать не получалось. Вместо этого позорно хотелось жрать. И пить. Вязов встал и набрал кружку воды прямо из-под крана.

Смешно убиваться из-за жены, которая осточертела ему еще в прошлом веке. Двадцать лет прожили. Ну и что? Да и что значит прожили?

Вязов и не помнил особо их жизни в эти двадцать лет.

Сначала он доучивался во ВГИКе. Потом делал свой первый фильм. Потом свой второй очень важный фильм. Он жил в съемочных павильонах, городах, гостиницах. Жену помнил очень смутно. Она вечно что-то стирала, гладила, собирала чемоданы. Лежала в темноте рядом, когда он обдумывал сцену, которую собирался снимать утром. В сущности, вместо нее мог быть кто угодно.

Полностью она появилась лет пять назад, когда выяснилось, что детей у них не будет. Что заказы на фильмы после двух трескучих провалов он перестал получать.

Жена оказалась усталой большой женщиной. А он все еще тот же шустрый курчавый мальчик. Ну, немного алкоголик. Но кто сейчас не алкоголик? Все приличные люди пьют, время такое.

Рядом должен быть человек, который тебя понимает. А не который смотрит на тебя так, что сразу понятно, что ты не оправдал его социокультурных ожиданий. На хрена такой человек рядом. Вязов и сам отлично понимал, что и как он оправдал.


Он пошел и снова лег на диван. Уставился на тополь за окном. Сказать, что жена совсем его не понимала, тоже было нельзя. Ведь знала же она, что ему будет с утра хотеться есть. Курицу вот сварила. Хотя сама не спала. А раньше она вообще всегда его поддерживала. Расстраивалась из-за провалов. Сводила концы с концами, когда не было денег. А как здорово она хохотала над его шутками.

Вязову стало жалко Ленку, что вообще никуда не годилось. Жалеть бабу, которая променяла его, Вязова, на какого-то мужика с работы. Почему на какого-то. На того блондина с залысинами. Точно. Он еще шкаф помогал им из ИКЕИ привезти. Здоровый такой, широкий. Под стать этой корове.

Вязов вскочил с дивана, пошел в гостиную и с ненавистью осмотрел шкаф.

Точно. Она еще советовалась с этим лысым хреном, куда поставить. Потому что Вязов сказал, что ему глубоко по барабану этот шкаф. Ему он сто лет не нужен. Зачем человеку, у которого один свитер и брюки, шкаф. У него плохо шел тогда сценарий. А они с этим увальнем долго и по-семейному что-то обсуждали и, наконец, установили шкаф в углу. Гениально! Если распахнуть дверь, она резко бьется о стену. Увальни безмозглые.

Вязов взял телефон и набрал номер жены. Ответили довольно быстро.

— Привет, — ехидно сказал Вязов. — Ты на месте? Голову уже помыла?

— Что случилось?

— Ничего. Хочу, чтоб ты свой уродский шкаф забрала!

— Тебя только это беспокоит?

— В общем-то да. Он тут ни к селу, ни к городу.

— Хорошо. Мы заберем.

— Мы?

— Разумеется. Я же одна его не унесу.

— А ты попробуй. Вряд ли он тяжелее того креста, который ты тащила все эти годы.

— Будешь хамить, — спокойно сказала жена, — трубку положу.

— Ладно, — сказал Вязов.

— Это все? — спросила жена.

— Пока да.

— Тогда я продолжу работать, — жена положила трубку.


Вязов с ненавистью раскрыл шкаф. Он был наполовину пуст. Слева висело то, что жена носила сейчас. Негусто. Справа — старые вещи, с которыми они не могли расстаться. Старинный красный галстук трогательно прижимался к груди коричневого платья в мелкий цветочек. Там же висел серый костюм Вязова, который был ему теперь не мал, а, наоборот, велик. Они были одеты в это на первой премьере: жена в скромном платье, Вязов в шикарном костюме с красным галстуком. Не все отзывы были тогда хорошими, Вязов психовал, спорил с критиками, в конце концов, потерял самообладание и выбежал из зала.

Потом они ехали в такси домой, Ленка обнимала его своими полными сильными руками и говорила: — Ты мой самый лучший, самый гениальный. Они все дураки. Дураки. Дураки.


И он ей верил! Этой хитрой корове. И тогда, и потом. Общался только с подхалимами, гнал от себя тех, кто его критиковал. И вот он приплыл. Дерево, диван и шкаф. И модный галстук двадцатилетней давности. Взять и повеситься на нем в этом шкафу, который она притащила со своим любовником.

Вязов перекинул галстук через перекладину и попробовал на крепость. Галстук был советского изготовления, из натурального шелка и выдержал бы двух Вязовых.

Приедут за шкафом, — подумал Вязов. — А тут я висю и воняю. Картина маслом.

Вязов вспомнил, как в каком-то сценарии была подобная сцена, когда обиженный муж вешается на перекладине гардероба. И как Вязов, тогда еще молодой и бойкий режиссер, разнес в пух и прах этого сценариста, обвинив в дурном вкусе и отсутствии фантазии.

— Зачем выбирать самые примитивные варианты, — отчитывал сценариста Вязов. — Включайте фантазию, думайте, ищите менее пошлые выходы.


Вязов достал из шкафа костюм и примерил. Костюм болтался, но сидел неплохо. И галстук винтажный, снова можно носить. Вязов завязал галстук. Надо же, столько лет не завязывал — а руки помнят. Руки помнили и галстук, и жесткую пленку, которую он просматривал на свет, и мягкую ладонь Ленки, которую он мял как маленький в такси, а она его гладила и баюкала и говорила: «Это гениальный фильм. Они просто завидуют».

Зачем ей тогда было врать? Кстати. Сегодня он еще не смотрел почту. Может, по тем двум заявкам ответили. Да и Ленка не факт что ушла совсем. Вон, в шкафу почти все на месте. Кому она нужна, корова старая. Помыкается и вернется.


Вязов вспомнил про вторую половинку курицы и, захлопнув шкаф, пошел на кухню.

2.

Вязов проснулся в сумерках. Окна дома напротив уже мутно светились в серой взвеси ноябрьского вечера. Уверенный, что Ленка дома, он прислушался. Было неприятно тихо, только лифт гулко елозил за стеной, развозя жильцов по их бетонным ячейкам. Вязов представил дом в срезе. Он, лежащий на кровати, и лифт с людьми, то возносящийся вверх, то спускающийся ниже той плоскости, в которой пребывал Вязов. Пассажиры лифта в его воображении выглядели как персонажи Босха.

Вязов и раньше часто вот так просыпался в сумерках. Но почти сразу приходила жена, шуршала в коридоре, потом на кухне. Заглядывала к Вязову. Говорила что-то ироничное, но не злое. Потом звала ужинать.

— Не может же человек работать две ночные смены подряд, — думал Вязов. — Не война же.

Он поискал в изголовье телефон, чтоб позвонить.


Телефон оказался разряжен.

Вязов сел и сунул ноги в тапки. Один тапок был неприятно влажным, и Вязов вспомнил утро.

Застывшие кружки жира плавали на поверхности бульона, создавая арктический пейзаж. Стоило бы сходить в магазин, но Вязову не хотелось видеть людей. Разве что Ленка. Она была вроде и не человек, а просто часть его бытия.

Теперь она где-то болталась, собираясь стать частью бытия чужого.

Вязов поставил чайник, швырнул тапок в ванну и включил воду. Он вспомнил, что у него висит сценарий, который он обещал сам себе дописать еще в прошлом месяце. Потому что был какой-то человек, заинтересовавшийся Вязовым. Но события были плохо прилажены друг к другу, история не получалась. И только сексуальные сцены были хорошо и небанально написаны. Вязову они всегда удавались. Может, ему вообще стоило пойти в порноиндустрию. Там нормально. Но операторы говно.

Чайник закипал со свистом уходящего поезда.

Голая Ленка зачем-то всплыла перед глазами Вязова. Полная, доверчивая. Стояла и улыбалась. Ни разу ему не пришло в голову снять ее хотя бы в эпизоде. Были другие — поджарые, темпераментные, жгучие. А Ленке хватало деликатности не лезть и не просить. А ведь она артистичная. Звонкая женщина. Вязову нравилось ее смешить. Спал он с теми, другими — темпераментными, жгучими. А с Ленкой они смеялись. Она улавливала его юмор с половины реплики. Они могли хохотать часами как сумасшедшие. Потом перестали.

Почему? Вязов перестал быть остроумным? Был ли он остроумным? Не выдавал ли он за смешное ту пульсирующую злость, которая всегда жила в нем, то поднимаясь на поверхность, то уходя глубоко внутрь. Эта злость была хороша в постели, выдавая себя за страсть. Теперь эта злость съела Вязова. Съела и выложила из косточек слово «сука».


Господи, сколько слов сказано за жизнь. На десять фильмов хватило бы. А начинаешь писать-снимать — молчание. Пустота. Вот двое плывут в лодке, молчат. Снимаешь их, снимаешь. И вроде длиннота ужасная, а хочется еще. Чтоб еще вот так плыли и молчали, и смотрели. Это была как раз одна из тех сцен в последнем фильме, которую долго высмеивали критики. Тоже мне. Ценители. Не всякой жизни хватит на пятнадцать минут такой вот лодки с молчанием.

Вязов заткнул внутренний монолог, хватанул чая и обжёг рот. За дверью послышалось шевеление, шорох пакетов. Стукнув дверью, сосед вошел в свою квартиру.


Ванна наполнилась, а тапок плавал сверху, не желая тонуть. Он покачивался как отважный корабль на бурлящих волнах. Вязов выключил воду, присел на корточки рядом, толкнул тапок. Тот поплыл, оставляя по бокам волны. Потом уткнулся в блестящую белую стену. Вязов развернул его и ткнул снова. Тапок поплыл. От воды шел пар. Было тепло и сонно. Вязов перекинул ноги и лег в воду, положив «корабль» на грудь.

«Наверное, я е*анулся», — подумал Вязов, с детским облегчением засыпая.

Он был уверен, что потом его растолкают и скажут, что всё. Что неправильный отросток удалили, и он теперь как все. Хороший, здоровый мальчик. И впереди у него большая и счастливая жизнь.

Самолет

В Москву Мишка поехал потому, что сломал ногу. Первый раз он сломал ее в три года, когда отец и мать еще жили вместе. Потом в пять лет, когда они с матерью поселились в деревенском доме. Тогда врачи долго советовались, глядя на снимки, и рекомендовали наблюдать за костью. И вот, спустя два года, Мишка пошел в первый класс, упал на скользком кафельном полу в школе, и кость треснула в том же месте. После нескольких дней переговоров было решено отправить его на обследование в Москву. В местный аэропорт его привезли бабушка и мать. Там ему купили мороженое, и он долго сидел с костылями в углу, а бабушка и мать смотрели на светящееся табло. Потом бабушка сказала:

— Прилетел.

Мать засуетилась, стала приглаживать волосы и покрылась розовыми пятнами, что с ней случалось от волнения.

Вскоре к ним подошел, улыбаясь, высокий и статный человек, Мишкин отец. У него был красивый голос. Рейс уже объявили, мать передала Мишкины бумаги и снимки и сумку с едой. Еду отец сунул назад.

— Уж как-нибудь его прокормлю, — сказал он, подмигнув Мишке, и красиво, раскатисто засмеялся.

— Котлеты хоть возьмите, — сказала бабушка, но отец уже легко подхватил одной рукой Мишку, другой — сумку и костыли, и они пошли на посадку.


В зале вылетов отец снова купил Мишке мороженое, усадил его за столик у большого окна и спросил:

— Ну как ты, сын?

— Нормально, — отвечал Мишка, вежливо улыбался и лизал мороженое.

— Как в школе?

— В школе нормально, — отвечал Мишка.

Отцу много звонили, интересовались, в Москве ли он и будет ли на каком-то вечере. Отец говорил со всеми ласково и отвечал: «Да, вечером буду в Москве, сына везу» — и весело поглядывал на Мишку.


В самолете было интересно, Мишка не заметил, как долетели. Потом долго ехали на машине по длинным улицам сквозь черноту, освещенную высокими яркими фонарями. Наконец такси остановилось у дома, больше похожего на музей, с двумя колоннами у входа, и они вышли.


В квартире было красиво, как в ресторане: большой зал, переходящий в кухню с барной стойкой, много картин и фотографий на стенах, высокие потолки с люстрами, как в театре. Мишка стоял, опершись на костыли и раскрыв рот.

— Ты жил здесь, когда был совсем маленький. Не помнишь? — спросил отец, весело нарезая бутерброды.

Мишка помотал головой. Но что-то смутно вырисовывалось в памяти. Пол. Он помнил этот пол. Блестящий, с плиточками наискосок. Как он бежит, бежит, потом падает. И еще громкий крик. Разбитая посуда. Белые осколки на полу.

— Ну, иди чай пить, — сказал отец.

И когда Мишка уселся за стол, снова спросил:

— Как ты?

Мишка отпил чай и собрался рассказать отцу все более подробно, но у того зазвонил телефон, и он, глянув на экран, ушел разговаривать в другую комнату. Мишка доел бутерброд, заскучал. Прислушался к разговору. Отец называл кого-то зайчиком.

Наконец он вернулся и поставил Мишке мультики на большом телевизоре. Пока Мишка замер перед огромным экраном, отец принес полотенце и ярко-голубое белье и застелил тахту в углу.

— В душ пойдешь? — спросил он.

Мишка замотал головой.

Мама и бабушка перед отъездом терли его мочалкой в четыре руки. Мол, мало ли, может, сразу в больницу положат. Как будто в больнице нет воды.

— Ну как знаешь. Решай сам, — сказал отец, и Мишке это очень понравилось.

Он смотрел мультики допоздна и не заметил, как уснул.


Утром приехал седой старик в строгом костюме, Мишкин дед. Он говорил с Мишкой ласково, но лицо его оставалось строгим.

Мишку заставили мыть ноги, долго собирали, долго рылись в сумке в поисках чистых носков. Наконец выехали на блестящей черной машине с шофером.

Москва как картинка поползла за окнами. Дед сидел на переднем сиденье вполоборота к Мишке и посматривал на него.

— Ну, как вы там, Миша, живете? — спросил он.

— Зачем ты задаешь идиотские вопросы? — тут же вмешался отец. — Он тебе всю жизнь должен рассказать?

Они сердито посмотрели друг на друга.

— Я в школу пошел. В первый класс, — сказал Мишка.

— И как тебе в школе, нравится?

— Нормально.

— А какие предметы тебе больше всего нравятся?

— Математика.

— А что вы сейчас проходите?

Мишка задумался. Неудобно было сказать, что они проходят всего лишь цифры. Один, два, три… Но отвечать не пришлось: они въехали в большие ворота и после долгих споров отца и деда остановились у проходной.


Мишке сделали новые снимки в аппарате, похожем на космический корабль. Потом врач попросил его раздеться до трусов и ходить по комнате. Мишке было стыдно ходить на костылях туда-сюда в детских голубых трусах с корабликами в присутствии трех малознакомых мужчин. Но он послушно прошел несколько раз от стены до стены.

— Понаблюдаем, — сказал врач. — Хорошо бы исключить дисплазию. Если ее нет, то можно обойтись без операции.

Отец и дед облегченно закивали.

Врач долго еще что-то говорил, писал, объяснял, но Мишка уже не слушал. Он рассматривал висящие на стенах плакаты с ортезами и всякими приспособлениями, делающими кривое ровным и больное здоровым. Потом он вспомнил финал книжки «Волшебник Изумрудного города», где волшебник оказался обычным маленьким обманщиком. Тут отец и дед попрощались с врачом, и они вышли из кабинета.


— Какие планы? — спросил дед, когда подходили к машине. — На ужин к нам не заедете?

— В другой раз, — резко ответил отец. — У меня вечер в клубе.

— Не рано ли водить ребенка по таким мероприятиям?

— Пап, сам разберусь! — Отец зло махнул рукой.


Отец привез Мишку в огромный детский магазин. У Мишки разбежались глаза. Он стоял и стоял перед длиннющими полками со сборными моделями самолетов и кораблей и никак не мог выбрать. Ему хотелось всё. Руки устали от костылей, и под мышками заломило.

— Ну, выбрал? — подошел к нему отец.

Мишка вздохнул. Перевел взгляд с корабля на самолет-истребитель.

— Сколько можно думать? — сказал отец и положил в корзину сразу три коробки.


Две модели из трех были не те, что он хотел, но неважно. Мишка стоял и хлопал глазами, не зная, как выразить благодарность. Но, похоже, отец не ждал благодарности. Он взглянул на часы и сказал, что пора ехать домой, чтоб собраться на вечер.


Отец вышел из душа в длинном махровом халате, взял гитару и, подмигнув Мишке, запел. Он пел очень красиво, только громко. Слова были сложные. Песня была про любовь, которая кончилась, и про войну, которая началась.

Мишка смотрел на отца, и он ему ужасно нравился. В его классе ни у кого не было такого. Если бы отец жил с ними, Мишка был бы самым крутым мальчиком в посёлке.

Отец долго ходил по квартире, бренча на гитаре, несколько раз переодевался и наконец остановился на джинсах и нарядной синей рубашке. Он долго стоял перед зеркалом, накидывая на шею разные шарфы. Ему непрерывно звонили, и он говорил со всеми ласково и немного свысока. Мишке захотелось есть. Отец выбрал синий шарф в клетку.

— Ну, ты как? — спросил он Мишку, подходя к кухонному шкафу и наливая себе маленькую рюмку коньяка.

— Нормально, — ответил Мишка.

— Не устал? Нога не болит?

— Нет.

— Тогда погнали. Познакомишься с моими друзьями, — сказал отец и налил вторую рюмку.


На улице их уже ждало такси.

— Мой сын, — сообщил отец таксисту. — Ногу сломал.

— До свадьбы заживет, — равнодушно ответил таксист, и машина тронулась.


Клуб переливался разноцветными огнями и бухал музыкой. На сцене стояли микрофон и синтезатор. Все столики были заняты. Они с трудом пробирались по залу, отец шел впереди, расчищая дорогу. То и дело к отцу подходили здороваться парни в пиджаках, чмокали в щеку нарядные девицы.

— Это мой сын, Михаил, — говорил всем отец, и подошедшие удивленно смотрели на маленького Мишку на костылях.

— Пойдем на второй этаж, — сказал отец. — Тут мест нет. А оттуда все видно.


Мишка кое-как поднялся на костылях по лестнице, и отец усадил его за столик, откуда действительно были отлично видны зал и сцена. Тут к отцу подлетела женщина в черной блузке и брюках и, подмигнув, сказала, что его ждут в гримерной.

Отец ушел, а Мишка сидел и смотрел, как музыканты на сцене настраивают свои инструменты. Люди за столиками пили и ели. Немолодая дама с короткой стрижкой спросила Мишку, свободно ли место напротив, и он разрешил ей сесть.

Музыканты настроились и затихли. На сцену вышла та самая женщина в черных брюках и объявила первого выступающего.

Появился высокий молодой человек с пышными кудрями и, уставившись в листочек, начал читать. Музыканты поддерживали его звуками. Когда было грустно, они наигрывали тихо и трагически, а когда весело — громко бренчали. Но в основном было грустно. Мишка сначала слушал, что читает человек, но там была какая-то ерунда, написанная от лица женщины про ее же ноги. Мишка почувствовал, что его собственная нога заболела. Дама со стрижкой листала меню. Парень читал и читал. Наконец музыканты дали последний какофонический аккорд, парень опустил листочки, в зале захлопали. Отца все не было.

— Для тех, кто родился в Советском Союзе, — объявила ведущая следующий номер.

На сцене появились две женщины в коротких юбках. Сели за столик, закурили.

— Ну, и как все было? — томно спросила одна у другой.

— Знаешь, как в детстве. Когда мультики ждешь. Весь день ходишь, посматриваешь на часы… Без одной минуты шесть включаешь телик. А там…

— Что там?

— А там опять кукольные! Я в детстве ненавидела кукольные мультики!

Дама со стрижкой громко засмеялась. Мишка не понял, что тут смешного.

Официантка принесла ей напиток в высоком стакане.

— Тебя тогда еще в проекте не было, — сказала дама. — Хочешь что-нибудь?

— Нет! — испугался Мишка. — Я папу жду!

— А где же он?

И тут на сцену вышел отец.

— Вон он! — обрадовался Мишка.

— О! — удивилась женщина. — Ты его сын или внук?

— Сын, конечно! — Мишка не понял ее ехидства.


У отца было красное распухшее лицо, будто его укусила оса.

— Добрый вечр, — сказал он своим красивым голосом и потом пробормотал что-то еще, что Мишка разобрать не смог.

Двое мужчин с бокалами в руках стояли неподалеку, у перил.

— Это Мелихов, что ли? — сказал один другому, и Мишка узнал свою фамилию.

— Он.

— Фига се. Три года назад в одном фестивале с ним выступал. Он тогда так катился, я думал, не выберется.

— Да что ему станется? Мажор. Просаживает папины деньги.

— Как всегда, под мухой.


Отец перестал бормотать в микрофон и запел. Музыканты подхватили. Пел он хорошо, выравниваясь и как будто трезвея, и только иногда давал слишком резкие ноты.

— Лажает, — сказал парень с бокалом. — Но интересно лажает.

Дама со стрижкой не сводила с отца глаз.

— Следующую песню я посвящаю своему сыну, — сказал отец, посмотрев наверх, и множество других глаз тоже посмотрели наверх.

Мишка вжался в стул.

— У него сейчас болит нога, — сказал отец. — Но я уверен, что очень скоро он поправится и вырастет большим и сильным.

В зале поддержали его слова и захлопали невидимому Мишке.


Мишке было ужасно приятно и ужасно страшно. Он замер и уставился в салфетку, лежащую на столе. Отец запел. Медленно и ласково. Это была песня про что-то непонятное и запутанное: про часы, и старый дом, и море, и любовь. Это была очень хорошая песня про жизнь. И когда в конце все захлопали, Мишка тоже захлопал.

Отец будто протрезвел, пока пел, но, закончив, снова стал пьяным и, уходя со сцены, повалил стойку микрофона, но ухитрился поймать ее, чем снова вызвал аплодисменты зала. Он поднялся по лестнице и подошел к Мишке.

— Ну все, сын, — сказал он. — Я отстрелялся. Привет, Лариска, — сказал он даме со стрижкой, и по ней было видно, что они знакомы.

— Ты бы покормил его, — сказала дама.

— Ты что будешь? — спросил отец у Мишки.

— Не знаю, — честно ответил Мишка. — Я домой хочу.

— Пойдем, я сначала познакомлю тебя с отличными ребятами, — сказал отец, и они пошли в гримерку.


Гримерка оказалась прокуренной комнаткой с маленьким зеркалом, вешалкой и столом, заставленным полупустыми бутылками с коньяком и соком.

— Мой сын Михаил, — объявил отец, и десяток глаз уставились на него с любопытством.

— Дайте парню стул! — воскликнул кто-то.

Мишку тут же усадили у стены и спросили по порядку все как полагается: сколько лет, в какой класс ходит и кем хочет быть. И тут же потеряли к нему интерес.

— Дайте ребенку попить, — сказала маленькая кучерявая женщина. — Осталось что-нибудь? Ты что хочешь?

Мишка покосился на бутылку с колой. Ему налили колы и забыли про него. Все, кроме этой маленькой женщины, которая внимательно разглядывала его лицо, руки, даже костыли.

— Сын! — воскликнул отец, указывая на маленькую в кудряшках. — Сын, эт Кристина. Она очнь хорошая. Я ее очлюблю. И ты люби.

Мишка вежливо улыбнулся Кристине.


Они просидели там еще час или больше. Мишка просил отца отвезти его домой, потом Кристина тоже просила. Отец обещал и тут же забывал про обещание. Наконец кто-то вызвал такси, и в машину набилась шумная компания. Кристина с трудом усадила туда отца, а Мишку посадили к нему на колени, так как мест не было.

Машина тронулась. Отец и еще один парень запели смешную народную песню.

Вдруг отец замолчал и резко распахнул на ходу дверь. Холодный воздух ворвался в машину.

— Ты что делаешь?! — воскликнула Кристина.

— Мишка где?! Мы Мишку забыли! Тормози!!!

— Да вот он! На коленях у тебя сидит.

Отец будто только сейчас увидел Мишку и потрепал его по голове.

— Вот ты где… Маленький какой, я тебя и не заметил…


Вся компания, не разуваясь, ввалилась в квартиру. Загудела кофемашина, зашумел туалетный бачок.

Отец был пьяный, но веселый. И гости были веселые.

Мишка устроился на своей тахте в углу и осторожно достал коробку с конструктором. Разорвал пленку. Новенькие детали приятно пахли, и Мишка, изучив схему сборки самолета, аккуратно начал с хвоста.

Коньяк закончился, гости стали расходиться.

— Кристинка, не уходи! — просил заплетающимся голосом отец.

— К тебе сын приехал, — говорила Кристина, бросив быстрый взгляд на Мишку. — Сыном занимайся.

— Ты нам не помешаешь! — просил отец.

Кристина вопросительно смотрела на Мишку и снова мотала головой.

— Умоляю тебя! — Отец вдруг шумно бухнулся перед Кристиной на колени. — Кристина. Будь моей женой и матерью моих детей! Мишка, ты не против?

Предложение быть матерью Мишке не очень понравилось, так как у него уже была мать, но в целом он был не против. Он вежливо кивнул.

— Всё, она теперь моя жена и остается, — сказал отец гостям, с удивлением замершим в дверях, и стал раскручивать на Кристине шарф.


Мишка думал, что Кристина пойдет мыть посуду (так всегда делала мама, когда уходили гости). Но Кристина сидела на стуле, поджав под себя ноги, и курила. Дым тянулся через комнату, от него першило в горле. Мишка согнулся над конструктором.

Отец сел на пол около Кристины, обхватив ее ногу.

— Господи, я счастлив. Все мои любимые люди со мной, — не очень внятно пробормотал он.

Кристина улыбнулась:

— То есть это все сейчас было серьезно?

— Да! — Отец поднял голову и попытался посмотреть ей в глаза. Но его взгляд фокусировался довольно плохо.

— О’кей. Спрошу тебя, когда будешь трезвый.

— Я отвечаю за свои слова! — Отец встал и пошел, пошатываясь, к кухонному шкафчику.

Но коньяка там не было. Пустая бутылка стояла на столе. Кристина проводила его взглядом. Ехидно усмехнулась. Задавила окурок в пепельнице.

— Всё. Спать пора, — сказала она. — Мальчик тут ляжет?

У Мишки слипались глаза, но ему очень хотелось доделать самолетик.

— Встань на минуту. — Кристина сгребла коробку и остаток деталей к краю. На освободившемся месте расправила простыню и одеяло.

— Ну, спокойной ночи.

— Спокойной ночи, сын! — Отец подошел, шатаясь, и чмокнул его в макушку.

И они ушли. Никто не отнимал у него самолетик и не выключал свет. Это была странная и грустная свобода.

Мишка посидел еще с самолетиком. Передняя и задняя часть были готовы, но никак не хотели соединяться. Глаза слипались. Аккуратно положил обе половинки на край тахты и лег.

Проваливаясь в сон, он вдруг подумал, что хочет домой, к бабушке и маме. Он удивился этому, так как у отца было весело и интересно и он ему все покупал.


Мишку разбудили женские рыдания. Кто-то плакал в темноте и искал на вешалке одежду. Потом он услышал тяжелые шаги босых ног и громкий шепот отца:

— Ну куда ты, я пошутил! Не уходи, я люблю тебя, дура.

За этим последовала тихая возня в темноте, шлепок как будто по щеке, снова рыдания.

— Сука ты. Не уходи!

Провернулся замок в двери, и резко загорелся свет. Мишка прищурился. Тахта была отделена от коридора длинной стеной, прямо напротив двери висело зеркало. Мишка увидел отца, совершенно голого, которой двумя руками сжимал лицо Кристины и что-то шептал в него. На лице застыло мученическое выражение. У отца были волосатые длинные ноги и маленький белый зад с впадинами по бокам. Он пытался прижать к себе Кристину, уже одетую, в пальто и сапогах, и это почему-то напомнило Мишке картинки про фашистов и концлагерь, которые показывала ему мама, рассказывая про войну.

Хлопнула дверь, загудел лифт.

Отец, покачиваясь, вошел к Мишке и плюхнулся на край тахты. Что-то хрустнуло.

— Никто нам не нужен, — сказал отец. — Никто нам не нужен, мой дорогой, любимый мой сын. Да?

— Да, — прошептал Мишка, с ужасом понимая, что самолета больше нет.

Отец потрепал его по голове и, покачиваясь, пошел к себе.

Маленькая лопасть от пропеллера приклеилась к его заду, как комариное крылышко.


Настало утро, но отец не просыпался. Мишка несколько раз заглядывал в его комнату. Отец спал некрасиво, с разинутым ртом, и громко храпел.

Мишка сам сделал себе бутерброд, заварил чай из пакетика и сел собирать другую модель. Остатки самолета он аккуратно сложил в пакет. Дома можно попробовать починить.

В обед приехал дед, констатировал факт пьянства и стал звать Мишку с собой, к бабушке, но Мишка отказался. Дед, ругаясь, собрал мусор в мешки и ушел.

К вечеру отец проснулся, долго бродил по дому в халате, звонил куда-то и спрашивал, что было вчера, хотя Мишка сам легко мог ему это рассказать. Потом он спросил Мишку, есть ли у них что-нибудь пожрать. Были только яйца, и Мишка предложил их сварить. Но отцу неохота было ждать, и он пошел в магазин. Он вернулся только через час и принес два пакета всякой всячины. Там были и пирожные, и крабы в банках, и соки, и даже крылышки из «Макдака» для Мишки. И маленькая круглая бутылка коньяка. Мишка покосился на нее, на что отец сказал:

— Это про запас. В доме на случай болезни должно быть спиртное.

Он поставил бутылку в шкаф, где раньше стояла другая бутылка, и сел завтракать.

Мишка расположился на ковре перед телевизором. Он ел куриные крылышки и собирал танк.

— Эй, Мишка! — сказал отец. — Ты какой-то дикий человек. Зачем ты кости на ковер кладешь?

Замечание было сделано не зло, с улыбкой. От мамы он сейчас получил бы подзатыльник. Мишка собрал кости и обнаружил, что на ковре остались жирные пятна. Он испугался и прикрыл их пакетом с останками самолета.

— Что это? — спросил отец.

— Ты вчера сел на мой самолет.

У отца сделалось расстроенное лицо.

— Прости, сын! — сказал он. — Я куплю тебе десять таких самолетов, даже лучше!

Отец вытер салфеткой рот и подошел к заветному шкафчику.


К вечеру модель танка была готова. Отец тоже был готов. Он ходил по квартире и бренчал на гитаре.

— Мишка, хочешь, мы позовем Кристину?

— Нет, — испугался Мишка, вспомнив сцену в прихожей.

— Она тебе не понравилась?

— Да не, нормальная.

— А что тебя в ней смущает?

— Она дома не убирает, — сказал, подумав, Мишка.

Отец раскатисто захохотал и смеялся очень долго.

— Мишка, ты гениальный парень. Действительно, зачем нам такая баба? Что будем делать?


В комнате отца телевизор был еще больше. Они лежали в кровати, ели из банки крабов и смотрели мультики. Отец принес бутылку коньяка и пил не стесняясь. Он смеялся в тех же местах, что и Мишка. И удивлялся в тех же местах. Он был отличный друг. И ничего вкуснее тех крабов из банки Мишка никогда не ел.

Мишка осмелел и спросил у отца:

— А ты можешь купить мне такие с собой?

— Конечно! — сказал отец. — Хоть десять банок!

Мишка вспомнил, что так говорил Карлсон.

Но отец совсем не был похож на маленького толстого человечка. И это Мишку успокоило.

Потом отец уснул. А Мишка лежал рядом и слушал, как он дышит. И теперь ему казалось, что он спит красиво и даже храпит красиво.


Утром отца растолкать не смогли.

Чертыхаясь, дед собрал Мишкины вещи и сказал, что отвезет его сам. Мишке не хотелось ехать с дедом. К тому же они собирались купить крабов. Но отец как будто никого не узнавал.


В самолет их с дедом пустили первыми, на какие-то специальные места, где было просторно и всем давали наушники и пледы. Назад они летели очень долго. Дед всю дорогу молчал, посматривал на Мишку и барабанил пальцами по подлокотнику. Выходя из самолета, Мишка набрал целый огромный клубок наушников, и проводники не ругались, а вежливо улыбались.

Встреча деда и матери была короткой, дед передал снимки и заключение, вкратце рассказал об их визите к врачу. И что через полгода надо появиться на консультации еще раз. Мать слушала молча и озабоченно кивала.

Прощаясь, дед сунул белый конверт ей в карман. Мать сказала «Спасибо, но это совсем ни к чему!» и покрылась пятнами.


— Ботинки бы новые ребенку купил, — ворчала бабушка, глядя на коробки с моделями. — Раз деньги девать некуда. Фанфарон, ему бы только впечатление производить.

— Что такое фанфарон? — спросил Мишка.

Он сидел за столом и собирал самолет. Почти все детали удалось склеить. Не хватало только лопасти от пропеллера, но Мишка вырезал ее из пластиковой упаковки от сыра.

— Фанфарон — это типа царь такой сказочный, — сказала мама.

Мишка подумал, что отец и дед вполне похожи на царей, но непонятно, почему бабушка сказала это как ругательство.


Несмотря на то что маме эта затея совсем не нравилась, они пошли на почту и Мишка отправил отцу посылку с самолетом и письмом:

«Дорогой папа, спасибо за подарки и отдых. Самолет я починил и посылаю тебе. Как ты?

Привет Кристине».


Через месяц, перед Новым годом, от отца пришел большой денежный перевод и смешная открытка с миньонами. В ней он поздравлял Мишку и его маму с Новым годом и сообщал, что они с Кристиной поженились и скоро у Мишки появится сестра. Или брат.

Про самолет ничего не было.

Ботинки

Когда пришел батюшка, решились снять крышку с гроба. Олег лежал, будто снова уменьшившийся до мальчика, с темным от загара и смерти лицом. Густые, выгоревшие на Крымском солнце волосы примялись ко лбу. Отец Олега, прямой и черный от горя, провел по ним ладонью. Волосы поднялись кверху и будто ожили.

Мать стояла справа от гроба и виновато улыбалась. Опасаясь, что она сойдет с ума, родственники-врачи напичкали её транквилизаторами. Единственный сын.

Батюшка замолчал, мать Олега сделала мне знак, и мы вышли в коридор.

Не переставая улыбаться, она протянула деньги:

— Купи мне прокладки.

Просьба была настолько неожиданной, что я переспросила.

— Прокладки мне купи. Месячные начались.

* * *

На лестничной площадке, между этажами стояла девушка. Быстро оглянулась. Искусанные губы на заплаканном лице. Юля. На десять лет старше Олега, на десять младше его отца. Оба ее любили.

* * *

Я шла в аптеку, и в голове всплывали воспоминания, совершенно неуместные сейчас, когда Олег лежал в гробу.

В университете приятели уважительно над ним посмеивались. За любвеобильность и исключительные мужские способности он получил прозвище «секс». Была история с девушкой из очень приличной семьи, к которой он прибился ради удобства и домашних обедов. Она делала аборт. Это было всего полгода назад, никто не знал, что это последний шанс Олега стать отцом.

Вспомнила нас маленькими, двенадцатилетними. Как ловили рыбу на Хопре самодельными удочками. У Олега пузатый и слишком короткий поплавок все время заваливался набок. А у меня клевало и клевало.

И Олег в детской своей зависти кричал в сторону палаток:

— Папа, у меня опять не стоит!

Родители отвечали дружным хохотом, а мы не понимали, что в этом смешного.

* * *

Мы выросли вместе и потому не могли распознавать друг в друге мужское и женское. Был всего один эпизод. В очередном походе на байдарках.

Мы сидели в палатке и ждали, пока кончится дождь. Шмель ползал по брезентовой стенке палатки. Олег поддевал его травинкой, и шмель недовольно и низко гудел.

— Оставь его в покое, — сказала я.

Он послушно выбросил травинку и лег рядом. Дождь падал веселыми косыми штрихами. Трава блестела на солнце, уже пробивавшемся из-за туч. Пахло соснами и мокрой землей. Олег длинно погладил меня по голой ноге. Снизу вверх. У него были взрослые руки. Я оцепенела, но сделала вид, что ничего не заметила. Он сделал вид, что ничего не сделал. Дождь кончился. Спустя семь лет Олега убили.

* * *

Прокладки были в зеленых, розовых и фиолетовых упаковках. Я купила зеленую с веселой ромашкой. Мужчина и женщина ослепительно улыбались с рекламного плаката презервативов, радуясь, что у их любви не будет плодов.

* * *

Последний раз видела его в конце лета. Олег приезжал к нам на турбазу. Неузнаваемо высокий и широкоплечий. На нем были модные мокасины из рыжей кожи. В те нищие, перестроечные времена такая обувь стоила бешеных денег.

Покатались на лодке. Я смотрела на его руки, когда он греб.

— Всё принца ждешь? — спросил он и подмигнул. — А вдруг я и есть принц?

— Смотри, куда гребешь, дурила, — ответила я.

* * *

Мать взяла массажную щетку и с беспамятной улыбкой всё пыталась причесать сына. Но волосы уже не слушались, как раньше, и топорщились мертво и неопрятно.

Батюшка, неслышно ступая, ходил вокруг гроба и пел высоко и стройно:

— Царство Небесное, Царство Небесное, Царство Небесное. Вечный покой.

И казалось, он уговаривал непослушную душу которая тоже топорщилась где-то между жизнью и смертью, не желая ни царства, ни покоя.

Через распахнутую балконную дверь влетел шмель, с густым жужжанием сделал круг и вылетел прочь.

* * *

Спустя месяц встретила их в городе. Юля и отец Олега шли, держась за руки. На отце были рыжие мокасины.

— Донашиваю, — он виновато улыбнулся. — У нас размер почти одинаковый.


Юля отвернулась и закурила.

Прощай, Анна К.

В почту пришло уведомление о дне рождения моей знакомой, Анны К., с которой я давно не общаюсь. Мне вдруг стало любопытно.

Анна К., что стало с тобой? Последний раз мы виделись десять лет назад. Ты работала на площади Толстого в странной фирме, владельцами которой были американские братья-близнецы. В офисе продавались развивающие игрушки для детей и младенцев. Экологически чистые материалы. Дерево, веревки и металл. Игрушки были аккуратно разложены на огромном блестящем столе. К каждой был приклеен долларовый ценник. Бешеные деньги за простые деревяшки с пазами и дырочками. Кроме того, в офисе были: отличная кофемашина, неограниченное количество шампанского, красный кожаный диван и джакузи.

— Классный офис, — сказала я. — Не знала, что младенцы хлещут кофе и шампанское.

— Братья любят шик, — сказала Анна. — Иногда я ночую здесь

Железо брекетов поблескивало на её зубах.

— Отличное место, — повторила я.

— Братья иногда заезжают, — сказала Анна и снова улыбнулась железной улыбкой.

Она назвала их по именам, показывая фотографии из офисного альбома, но я не запомнила. Просто смотрела фотографии. Братья были похожи на Элтона Джона. Раздувшиеся старые мальчики с желтыми волосами. В блестящих костюмах одинакового кроя, но разного цвета.

— Как ты их различаешь? — спросила я.

— А зачем? — пошутила Анна К. — Они никогда не появляются вместе. Если один в Питере, значит другой в Нью-Йорке. Ты когда-нибудь пила шампанское в джакузи?

Я поморщилась.

— Да, это пошло звучит. Но на деле чертовски приятная штука.

Анна стояла на дорогой паркетной доске в своих огромных замызганных белых кедах, надетых на голую ногу, делала нам кофе и что-то говорила про свою диссертацию, но я её не слышала. Я все время пыталась чисто инженерно представить, как рыжие Элтоны Джоны по очереди трахают её. У меня ничего не получалось. У Анны было выцветшее лицо, плоская грудь и огромная задница. Но внутри нее, в том, как она говорила, как строила фразу, была порхающая легкость изящной женщины. Она производила такое же сложное впечатление, как Пизанская башня.


После кофе Анна предложила мне прокатиться на каком-то устройстве типа скейтборда. Нужно было поочередно двигать ногами, чтоб устоять на месте. Два раза хрень на колесиках вылетела из-под меня.

— Смотри, — сказала Анна, встала на эту хрень и, ловко шевеля ягодицами, долго удерживала равновесие.

— Как ты это делаешь?

— Надо забыть, что тебе надо удержать равновесие. И просто танцевать.

Солнце, закатываясь, шпарило в идеально чистые окна офиса. Анна К. была очень некрасива в лучах света. Она стояла и улыбалась, как улыбается королева. Ужасная королева с железными скобками на кривых желтых зубах.

Кажется, мы не виделись после.

Но мы виделись до. До рыжих близнецов. До скобок и шампанского в джакузи. Да-да. Точно. Мы сидели в темном, с низкими потолками ресторане на Среднем проспекте. Я спросила — есть ли у нее кто-нибудь, и она начала рассказывать, как год назад полюбила мужчину, и он переехал в ее комнату в коммуналке. Но тут официант распахнул дверь на улицу и стал разгонять голубей со столиков. Анна К. отвлеклась и стала рассказывать, как нашла на улице ворону, сбитую грузовиком. Как долго она лечила крыло, как пыталась ее кормить. Она очень подробно рассказывала про ворону, пока не дошла до того момента, как ворона умерла.

— Я закопала ее во дворе, — сказала Анна К., и две слезы скатились с ее белёсых ресниц.

Нам принесли еду. Анна К. была явно голодна и явно экономила.

— У меня есть деньги, — сказала я. — Можешь заказать еще что-нибудь.

— Не надо. Сегодня я буду ужинать еще раз, — с хитрой улыбкой сказала Анна.

— С тем парнем?

— Нет.

— А что с тем парнем?

— Он умер.

— Что случилось?!

— Ничего не случилось. Просто у него была неизлечимая болезнь.


Я думала, что Анна К. скажет еще что-нибудь. Но она ела пиццу и выглядела невозмутимо.

После она подбросила меня до метро. У нее была разбитая машина, заваленная какими-то коробками и старыми газетами. Я вообще не понимала, чем она занимается и зарабатывает на жизнь. Но она определенно неплохо держалась на плаву.

Что еще было между нами, Анна К.? Уродцы кунсткамеры. Да-да. Еще раньше, в мой первый приезд. Заспиртованные пухлые ручки в белых кружевах. Мы поперлись в Музей антропологии и этнографии, спасаясь от жары. Анна К. шла вдоль стеллажей, и на лице её не было ни страха, ни отвращения, а только выражение тихой нежности. Белёсость лица роднила Анну с экспонатами в банках. Увидев, что я смотрю на нее, Анна К. улыбнулась мне из-за банки с двухголовым уродцем.

И вот спустя десять лет захожу на ее страницу. На аватарке двое: Анна с широкой улыбкой, освобожденной от железных брекетов, и рядом охрененный мужик. Твою мать, Анна! Просто сногсшибательный брюнет.

Я пролистываю фотки и вижу некрасивое тело Анны К. на белых Мальдивских пляжах снова рядом с тем красавчиком. Похоже, это её муж. Дальше идут фотки с родителями красавчика. Благообразными пожилыми людьми. Анна К. с мамой. Блондинкой с таким же тяжелым задом и грустью в глазах. Европейские озера и уютные дома с гостиными из темного дуба. Ретривер, обязательно бежевый ретривер как символ благополучия. Дети. Мальчики. Близнецы. С рыжими, как у тебя, Анна К., волосами. Мама протягивает тебе оливку на вилке, и ты берешь ее с острия своими желтоватыми ровными зубами. Тебе уже не надо писать диссертацию и спать с одинаковыми американскими стариками. Тебе уже не надо жалеть уродцев в банке. Хотя кто его знает, Анна. Мне кажется, ты и от этого получала удовольствие. Я видела тебя расстроенной всего один раз. В тот вечер, когда ты говорила про ворону. И один вопрос застрял во мне. Я могу задать его тебе прямо сейчас, в конце поздравления. Но ты ведь и не поймешь, о чем речь. У тебя озеро, столетние деревья и муж, который ослепительно улыбается одним глазом, потому что у него вылетела одна линза из темных очков, и ему это кажется офигенно смешным. Он хохочет и обнимает тебя за плечи. Я поздравляю тебя Анна К., это был долгий и запутанный путь к счастью. Но зачем ты стоишь прямо в середине этого счастья с тем же выражением лица, как тогда, в этнографическом музее? Понимаешь ли ты, Анна К., что ты получила от жизни все, что могла получить, просто перемещая себя между банками с уродцами, просто не отличая красивое от уродливого, горе от счастья?

Однажды ты мне сказала, что у меня отличная дочь, и, если все ее родственники перемрут, ты с удовольствием удочеришь ее. Мы тогда долго смеялись над этой шуткой. Честно говоря, я так и не поняла, что ты за человек. Я совершенно ничего не поняла. И поэтому я все-таки хочу спросить. Всего один дурацкий вопрос: «Кто умер раньше — ворона или тот парень?»

Впрочем, не отвечай. Мне все равно не разгадать тебя, Анна К. Я гляжу на твою жизнь и пытаюсь удержать равновесие.

А ты просто танцуешь.

Мой бойфренд Харрис

— Мальчик, мальчик, проснись, — шептала Анна и гладила его грудь.

Глеб шевелился, открывал мутные глаза, шептал «люблю» и тут же опять проваливался в тяжелый, пьяный сон.

Деревья в шапках из снега стояли за окнами.

Анна спускалась вниз, варила кофе и садилась у окна. Она сидела и ждала, когда Глеб вернется. Хотя он никуда не уходил, а просто лежал в постели наверху.


Говорят, таких снегопадов в Америке не было давно.

Дом был по окна завален снегом. Прямо с веранды было видно большое озеро. Однажды они дошли до него, по пояс проваливаясь в снег. На берегу, как мертвый жук, лежала перевернутая коричневая лодка. Тут же стоял исцарапанный водный велосипед со сломанными педалями. Плетеные стулья, стол, керамическая пепельница в виде мужской головы напоминали о лете. На перилах, как тряпка, висело бывшее белое полотенце. Казалось, зима застала эти места врасплох.


Зажав дымящуюся сигарету в зубах, Глеб смахнул со стула снег. Присел. Взял пепельницу, покрутил в руках.

— Где-то была крышка от нее, — сказал он, оглядывая стол. — Наверное, дети утащили. Летом тут полно детей.

— Летом тут, наверное, хорошо, — сказала Анна, кутаясь в плед.

— Летом тут рай.

— А зимой ад, — пошутила Анна.

— Тебе не нравится? — Глеб сощурил глаза. — Тебе плохо здесь со мной?

— ЗДЕСЬ мне нравится. Дело не в этом.

— А в чем?

— Ты сам знаешь, в чем.

— Не знаю, что ты себе придумала. Я люблю тебя.

Анна грустно улыбнулась.

— Не веришь?! Мне что — землю жрать? Я могу.

Глеб огляделся. Земли не было. Кругом лежал снег.

— Хочешь, буду снег жрать?

— Желтый не ешь.


Глеб не понял шутки, встал и покачиваясь, пошел в дом.

Анна села на его еще теплое место и пожалела, что не курит. У пепельницы было мученическое выражение лица.

Анна вспомнила, как собиралась в эту поездку. Как долго искала, с кем оставить сына-школьника. Ничего не соображая, собирала чемоданы. Ехала три часа по пробкам в аэропорт. Потом десять часов они летели на самолете до Нью-Йорка. И еще три часа ехали сюда.

Он обещал показать ей настоящую Америку, такую, как показывают в старых вестернах. Маленькие бары со старинными музыкальными автоматами, благообразных стариков в растянутых кардиганах, которые пьют здесь по вечерам пиво и играют на бильярде. Америку, которая сохранилась здесь, в трехстах километрах от Нью-Йорка и которую он знал и любил.

А теперь она пять дней сидит в этом доме в лесу и смотрит, как он пьет.


Пожаловаться было некому — вокруг не было людей, дома стояли пустые. Единственной компанией здесь были олени. Они появлялись каждое утро и подолгу смотрели в окна, шевеля ноздрями. Иногда Анна разговаривала с ними:

— Что смотрите? Думаете, что я дура? Конечно, я полная дура.


Вчера Глеб, утопая в снегу, бежал за оленями, чтоб скормить им недопеченный пирог, который они купили в супермаркете. Олени смотрели на него круглыми удивленными глазами и не давали подойти. Глеб разозлился и швырнул в них пирогом. Олени побежали врассыпную, ломая ветви.

— Вообще, кормить оленей запрещено, — сказал Глеб, вернувшись. — За это даже положен штраф.

— Почему?

— Их тут слишком много. И они не так безобидны. Обгладывают деревья. Черт, холодно.

Глеб зашел в дом и начал новую бутылку.

— Зачем ты привез меня сюда?

— Странный вопрос. Потому что таких как ты здесь нет. Если бы ты была оленем, я бы тебя не взял, — Глеб улыбнулся и наполнил стакан.


Каждое утро Глеб клялся, что с этим покончено. Он вставал, пил кофе, долго ходил по дому, курил, лежал. К обеду они выбирались в ближайший супермаркет за продуктами.

«Это на всякий случай. В приличном доме должна быть выпивка», — говорил Глеб и приносил на кассу бутылку портвейна. Всего одну.

Потом они заходили в китайскую лавку, чтоб купить готовой еды. Пока Анна ждала заказ, Глеб успевал сбегать в винный магазин неподалеку. Он возвращался веселый и раскрасневшийся. Строгие и как будто высокомерные китайцы отдавали им заказ в бумажных пакетах, и Анне казалось, что китайцы всё про них понимают.

Дома они обедали и, по настоянию Глеба, ложились в постель. И это было их лучшее время. И даже мысль, что наступит пьяный тоскливый вечер, а потом ночь, не омрачала Анне этого очень простого счастья быть женщиной этого человека. Он дремал, и она ловила себя на каком-то пигмейском восторге от созерцания большого белого мужчины, лежащего рядом. Так в каком-то фильме маленькие желтые таитянки любили красивых французских моряков.

Потом наступала ночь. И это было самое худшее. Соседние дома пустовали. Единственный фонарь тускло светился над входом. Очертания огромных деревьев и луна, висящая над озером, ночью становились зловещими. Зловещим делался и сам Глеб, которого к полуночи было трудно узнать. Несмотря на то, что он и днем почти не выходил на улицу, ночь его тяготила, и он метался в замкнутом пространстве, как зверь.

Иногда он звонил своим бывшим и говорил с ними грубо, как с дешевыми шлюхами. Бывшие смеялись, но не вешали трубку. Анну злили эти разговоры, и она уходила, когда он начинал кому-то звонить. Как-то он поймал ее за руку и сказал в трубку:

— Моя любимая женушка злится, что я говорю с тобой… Поговори с ней… Объясни ей, что я хороший парень.

Он сунул телефон Анне.

— Это Галка, — сказал Глеб. — Она большая, толстая и безобидная. Лет двадцать назад мы хорошо проводили время.

Анна долго молчала, не зная что сказать.

— Привет, Анна, — сказал в трубке приятный женский голос. — Приятно познакомиться.

Анна слышала обрывки их разговора и те слова, которыми Глеб называл эту женщину, плохо сочетались со спокойным голосом в трубке.

— Зачем вы терпите это? — спросила Анна голос в трубке. — Он же вас оскорбляет.

Женщина помолчала:

— Я сто лет его не слышала. Соскучилась. Вы меня понимаете?


В этот вечер Глеб опять говорил с кем-то по телефону.

— Эй ты, прошмандовка донецкая, — кричал он в трубку.


Анна спустилась в маленькую комнату на первом этаже и легла на кушетку, надеясь уснуть. Она вдруг вспомнила скучные семейные выезды к морю. Недорогие отели, маленькие номера. Как ее раздражали вечерами звуки других постояльцев за тонкими стенами. Как ей хотелось бы сейчас звука, свидетельства присутствия в этом доме кого-нибудь еще. Какого-нибудь трезвого, нормального человека.


Чернота расползалась по комнатам, как чернильное пятно. Это была не только чернота как отсутствие света. Это была какая-то дополнительная сущность, которая появлялась рядом, стоило Глебу начать пить. Анна чувствовала ее. Несколько раз она пыталась рассказать об этом Глебу, когда он был трезв.

— Ты выдумщица, — нежно трепал ее по волосам Глеб. — Нет никакой сущности. Пьяный мужик — это просто пьяный мужик.


Анна начала дремать, когда лестница тяжело заскрипела. На кухне полилась вода. Что-то звякнуло в раковине. Тяжелые шаги стали приближаться и остановились за дверью.

Стало страшно, хотя было очевидно, что за дверью стоял Глеб. Кто еще мог там стоять?

Ветка дерева качалась за окном. За дверью слышалось шумное дыхание. Это было похоже на американский фильм ужасов.


Дверь распахнулась резко, от удара ноги. На пороге стоял Глеб в трусах и желтых носках.

Эти носки Анна отлично помнила — она сама купила их Глебу.


Когда она расплачивалась на кассе, подошел муж. Носки были большого размера, и было ясно, что не для мужа. Собирая покупки в пакет, Анна сунула носки в карман пальто. На выходе ее остановил охранник, подумав, что она не заплатила за них…


— Бросила меня, сука? — прохрипел Глеб.

— Ты говорил по телефону. Я решила не мешать.

— Сбежала от меня? — повторил он с той же типа ласковой интонацией.

— Нет. Я просто хочу спать.

— Спать хочешь? — спросил он и, нехорошо улыбаясь, подошел к кровати.

Она села, прижавшись к стене.

— Ну, — сказал он, тяжело занося на постель ногу. — Ну тогда я буду здесь, с тобой.


Он тяжело взгромоздился на узкую кровать и лег на бок, уставившись на Анну. Один его глаз был наполовину прикрыт. Второй был черный и настолько пустой, что было непонятно, смотрит он на Анну или в стену. Потом он медленно поднял руку и растопырив пальцы, стал подносить к лицу Анны. Она откинулась и оттолкнула руку.


Глеб издал звук, похожий на стон. Потом закрыл лицо подушкой и стал кричать что-то похожее на проклятья. Когда он был пьян, он переходил на цыганский язык. Он утверждал, что в молодости жил с цыганкой.

Анна быстро перебралась через него и выбежала на кухню.

Она знала, что утром он снова будет собой. Мягким и ласковым человеком. Но она не знала, с кем она сейчас. В лесу, в чужой стране. В ловушке.

На столе валялся телефон с американской сим-картой. Анна схватила его и стала прокручивать номера. Неизвестные Джоны и Алексы ползли друг за другом по экрану.

Galka. Та самая его бывшая любовница со спокойным голосом.

Анна нажала вызов. Абонент не отвечал.


Деревянный пол скрипел от каждого шага. Анна не помнила, чтобы пол и днем так скрипел. Казалось, этот дом подменили.

На кухню вышел бывший Глеб. Он остановился посреди кухни и долго смотрел на Анну как на человека, которого видит впервые.

— Что? — спросила Анна, не выдерживая этой паузы.

Бывший Глеб снова усмехнулся, достал из шкафчика под раковиной бутылку и отпил из горла.

— Рассказывай, — сказал он.

— Что?!

— Рассказывай, как разлюбила меня. Сегодня днем в лесу, да? Ты мне сказала, что больше меня не хочешь…

— Ты пьян…

— Я не настолько пьян, чтоб не чувствовать предательство, — сказал Глеб и снова сделал большой, громкий глоток.

— Господи, какая я дура, что поехала с тобой.

— А ты люби меня, и все будет хорошо. Женушка, пойдем наверх… — он больно сжал ее запястье.

— Я тебе не жена! Жена тебя бросила, и я понимаю, почему!


Глеб, держа ее за руку, замахнулся. Она зажмурилась, отклонившись назад. Глеб вдруг успокоился и отпустил ее руку.


— Ладно. Катись.


Глеб снова достал бутылку из-под раковины, отпил. Он двадцать лет прожил с женой, и привычка прятать выпивку крепко въелась в него. Он прятал ее даже сейчас, когда это не имело никакого смысла.

— Катись куда хочешь, — сказал он опять, сделав глоток. — Для меня никогда не было проблемой найти бабу.

Анна пошла в комнату, закрыла дверь, села на кровать.

Из-под двери тянулась полоска света. Черная ветка стучала в окно, пол на кухне скрипел под тяжелыми шагами бывшего Глеба. Анна подумала, что сейчас она уснет, а когда проснется — будет утро. Надо только уснуть скорее. Она закрыла глаза, но кто-то ходил туда-сюда на втором этаже, прямо над ней. Потом все затихло, но через минуту Анна услышала грохот. Кто-то упал с лестницы. Потом шаги. Ближе. Свет под дверью пересекла тень. Анна сидела, вжавшись в спинку кровати и чувствовала, как колотится сердце. Наконец, дверь резко распахнулась, ударившись ручкой в стену. В дверном проеме стоял человек в капюшоне, накинутом на лицо. Анна вскрикнула. Глеб хрипло захохотал и откинул капюшон.

— Это я, твой любимый муженек. Не узнала?

Он медленно прошел через комнату, плюхнулся в кресло у окна и уставился на нее.


Анна выскочила в коридор, сунула ноги в ботинки, схватила куртку и ключи из кармана его пальто и выбежала из дома.

Машина завелась с первого раза, заурчала на морозе и двинулась, освещая фарами темную дорогу. Анна боялась смотреть в зеркало дальнего вида. Ей казалось, что за ней гонятся. Даже не Глеб, а она сама не знала, кто.


Она приблизительно помнила дорогу в магазин. Один поворот налево, потом два направо. Деньги у нее были. У нее не было документов на машину, и что намного хуже, у нее не было английского языка. В школе она учила немецкий. Потом ходила к репетитору, но быстро все забыла. Ей хватало знаний, чтобы на курорте выбрать блюдо по меню, в магазине сказать, что вещь ей нравится, попросить воды или кофе. Более сложные переговоры вел в поездках ее муж. Потом Глеб.


Еноты весело перебегали дорогу в свете фар. В самый первый день они с Глебом пошли на блошиный рынок, и там он купил ей шкурку енота у сурового старика, который не хотел уступать ни цента. Еще они купили одинаковые серебряные кольца и серебряную ложечку. В то утро казалось, что их ждет прекрасная неделя.


У Анны дрожали руки, и она ехала неестественно медленно, надолго останавливаясь у знаков «stop».


Она уже засомневалась, что свернула туда, когда показалась освещенная площадка и большие красные буквы «Walmart». Магазин был закрыт.

Анна увидела это издалека, но все равно остановилась на пустой парковке в надежде, что открыты хотя бы кафе и бары. Но в чертовой американской деревне закрыто было все. Патрульная машина медленно ехала по дороге. Чтобы не вызвать подозрений, Анна залезла в машину и завела двигатель. Патрульная машина сбавила скорость. Вдалеке, на углу площади светились голубые буквы «SEXSHOP». Анна развернулась и поехала в сторону букв. Патрульная машина медленно поползла дальше.


У дверей стоял обшарпанный форд с багажником, заваленным старой мебелью. Любители сексуальных развлечений в этой деревне явно не шиковали.

Войдя, Анна увидела подсвеченные розовым стены и жирную лохматую негритянку за стойкой с кассой, которая располагалась прямо напротив входа.

— Hi, — сказала Анна.

— Hi, — ответила негритянка без интереса.


У двери сидел толстый охранник. По залу уже ходил одетый как ковбой сухой старичок. По всей видимости, форд с хламом принадлежал ему.

Боясь, что негритянка начнет что-нибудь спрашивать, Анна отвернулась и пошла вдоль полок. Но негритянке было глубоко наплевать как на посетителей, так и на секс. С тем же выражением лица в России сидят продавцы в каком-нибудь сельском магазине культтовары, продавая домашние тапочки, халаты и наборы садового инвентаря.

На полках, в прозрачных пластиковых упаковках, подсвеченные снизу неоновыми огоньками стояли предметы. Большие, маленькие, черные, белые и желтые. С коричневыми, желтыми, иссиня-черными кудрями и без них. Одинокие и парные, сжатые круглыми ягодицами и даже оснащенные фрагментами бедер. Анна шла вдоль полок, и эти предметы ползли перед глазами пестрой лентой как свидетельства сексуальных преступлений.


Когда-то, когда они уже встречались больше года, Глеб подарил ей на день Святого Валентина вибратор. Инструкция сообщала, что устройство способно доставлять фантастическое удовольствие сразу обеим партнерам.

Глеб весело вскрыл упаковку и выложил на простыню маленький фиолетовый предмет, похожий на бутон с загнутой ножкой.

— Как будто у нашей любви выпала матка, — сказала Анна.

— У тебя отменная фантазия, — сказал тогда Глеб. — Она могла бы помогать нам любить друг друга, но вместо этого все разрушает.


Бодрый старичок подозвал к себе продавщицу и стал расспрашивать. Они стояли напротив чего-то, похожего на конскую упряжь.

Старичок держался молодцом. Он стоял, по-юношески отставив ногу, и ослепительно улыбался вставными зубами. Негритянка отвечала сухо и нейтрально, как если бы он интересовался выросшей на ее огороде капустой или картошкой.


— Can I try it?[1] — спросил, наконец, старик, взвесив на ладонях упряжь.

Негритянка кивнула. Старик взял упряжь и удалился в туалет, расположенный у входа.

Похоже, негритянка не собиралась отрывать от стула свой огромный зад дважды и потому направилась к Анне. Анна в ужасе замерла перед витриной с разноцветными, неестественно тонкими членами.

— Hi, can I help you?[2] — спросила негритянка, подходя к ней.

— No, thanks,[3] — сказала Анна.

— Are you okay?[4] — сказала негритянка, подозрительно осматривая Анну с головы до ног.

— No, thank you,[5] — повторила Анна.

Видимо, продавщица была опытной и привыкшей преодолевать ложную застенчивость покупателей.

— You are interested in devices for anal sex?[6]

Вот почему члены были такими тонкими.

— Ес, зыс,[7] — сказала Анна, ткнув пальцем и боясь, что негритянка спросит что-то посложнее.

Негритянка сняла упаковку с полки. Протянула ей.

— Forty-five dollars, — сказала она.

— О’кей, — сказала Анна.

На фоне остальных цен сорок пять баксов было недорого. У Анны было всего пятьдесят.


Из туалета, взъерошенный и довольный собой, появился ковбойский старик.

— I’ll take it,[8] — сообщил он негритянке.

— Nicely,[9] — сказала продавщица и, держа в руке фиолетовую хрень, вопросительно посмотрела на Анну.

— Кэн ай трай ит?[10] — повторила Анна фразу ковбоя.

Глаза негритянки и старичка округлились.

— No, — сказала негритянка. — You can’t try things like this.[11]

— Ok, — сказала Анна.

— So you gonna buy or not?[12] — спросила негритянка.

— Ec, ай тейк ит.[13]

Негритянка взяла член и упряжь старичка и пошла к кассе.

Анна прошлась дальше вдоль полок и осмотрела веревки для связывания, наручники и рваные колготки. Охранник у двери вяло следил за ней. Боясь, что ей начнут предлагать что-то еще, Анна подошла к кассе.

Негритянка без выражения на лице отсчитала сдачу и выдала покупку в обычном белом пакете без надписей.

Анна взяла пакет в руки и медленно пошла к выходу.

— And now you can try,[14] — без выражения сказала ей вслед негритянка.

Анна не поняла ее.

Негритянка указала на дверь туалета, подсвеченную по контуру неоном, и сделала незабываемый жест, предлагающий опробовать покупку.


Туалет был чистый, просторный, с тумбочкой, заваленной порнографическими журналами и маленьким ковриком на полу.

Анна честно вскрыла упаковку и извлекла оттуда предмет. Предмет был приятно тяжелым и хорошо лежал в руке. Анна опустила крышку на унитазе, села и прикрыла глаза. Ей почему-то вспомнилась старая лошадь в больничном саду, который был рядом с домом, где она росла. Лошадь звали Мальчик. Ходить в больничный сад запрещалось, и дети бегали туда тайком. Они просовывали сквозь щели в деревянном заборе ладошки с морковкой и яблоками, и Мальчик аккуратно брал еду с руки, касаясь дряблыми теплыми губами.

— У него нет яиц, — со знанием дела однажды сказал Лешка, который жил без отца с мамой и поэтому разбирался во всем.

Анна не очень понимала, зачем лошади яйца. Однажды дети пришли в больничный сад и застали пустой сарай с распахнутой дверью. Они бросили морковь и яблоки прямо там, на грязный пол… Через неделю они так и валялись под первым снегом… Анна вздрогнула от стука в дверь.

— Глеб?

— Are you okay? — спрашивал охранник за дверью. — Open the door please![15]

Анна резко встала и тут же рухнула, на чем-то поскользнувшись.

Когда она пришла в себя, над ней колыхалось черное декольте.


— Can you hear me?[16] — сказало декольте.

— Есс, — ответила Анна, и декольте с недоумением заколыхалось над ней.

— Do you need any help, mam?[17] — сказало декольте кому-то.

— Hoy, — крикнула Анна. — Не надо.

Над декольте появилась голова и Анна узнала продавщицу.

— Do you speak English?[18] — спросила негритянка Анну.

— My English is bad. I’m from Moscow. I live with my boyfriend. He drinks every day. I love him and I’m fine! I’m from Moscow.[19]

— How did you get here?[20] — спросила охранник.

— Бай кар,[21] — Анна тыкнула пальцем туда, где за стеной стояла ее машина.

Негритянка и охранник переглянулись. Похоже, им было неохота вызывать ни скорую, ни полицию.

— I’ll bring her some water,[22] — сказала негритянка.

— You’d better make her a coffee[23], — сказал охранник.

При мысли об американском кофе в животе у Анны неприятно сжалось.

— Но кофи! — сказала Анна. — Джаст вота плиз.[24]


Охранник помог Анне подняться и усадил в своё кресло.

Английские слова проступали перед её глазами, будто начертанные на стенах поверх упакованных влагалищ и анусов. Они звучали в голове вместе с произношением.

«Мистэ Харрис Хок из э вери импотант пёсн. Хи из э клак. Хи из э клак ин э биг банк… »[25]


Это был стандартный текст из учебника «Нарру English», заученный еще с тех пор, когда Анна посещала репетитора. В памяти всплыла и сама Вера Ароновна, толстая пожилая еврейка, страдающая сахарным диабетом, и ее квартира с полированной мебелью и множеством белых вязаных салфеток. Анна ездила к ней на троллейбусе через весь город и таскала банки с консервированными ананасами. Вера Ароновна считала, что ей полезно есть ананасы. Несмотря на это, она умерла и унесла с собой салфетки, ананасы и мой не успевший укорениться английский.


Видимо, Анна произнесла текст вслух, потому что негритянка переспросила:

— Your boyfriend’s name is Harris?[26]

— Ес, — Анне стало смешно.

Она допила воду и встала.

— Are you okay? — снова спросила негритянка.

— Айм мач бэттер,[27] — ответила Анна.

Негритянка вдруг так по-бабьи понимающе похлопала ее по плечу, что Анна улыбнулась ей.

— Nice trip,[28] — сказала негритянка.


На улице Анну догнал охранник и вручил ее покупку, которую она забыла в туалете.

Мелкий снег сыпался с неба. Было еще темно, но уже виднелись большие деревья на горизонте, обведенные светом.

Анна стояла с резиновым членом в руке и ловила ртом снежинки.

Музыка

Перевалов пьет пиво из баклажки и каждые полчаса, виновато улыбаясь, удаляется в покосившийся дачный сортир. Это раздражает маму. И Ларису, новую жену Перевалова. Впрочем, не такая она и новая. Просто мы с Переваловым не виделись больше десяти лет.

— Жара, — говорит мама, вытирая пот над губой. — У меня все цветы засохли.

— И у нас, — кивает Лариса. — Растила хризантемы Володе в школу — так все листочки свернулись.


Володя, миловидный сын Перевалова и Ларисы, сидит тут же, вжавшись спиной в скамейку и уставившись в смартфон. Глядеть на него смешно. Он — честная середина между белокурым Переваловым и армянской Ларисой.

— Как поют-то, — Перевалов возвращается из туалета и, ополоснув под краном большие руки, втискивается третьим на скамейку. — Трение же обычное, скрежет — а как звучит!


Перевалов снова подливает себе в стакан пива. Лариса с ненавистью смотрит на пузырящуюся струйку.

Перевалов — запойный алкоголик. Так сказала его первая жена Любка двадцать лет назад. Перевалов был тогда еще молодым, с золотистой бородой и пронзительно голубыми глазами. Мастерская находилась недалеко от нас, прямо в квартире, куда он переехал из деревни с Любкой и маленькой дочкой, которая вечно гостила у бабушки. Мы с мамой любили заходить к нему вечером. Перевалов был приветливый хозяин и талантливый рассказчик. В город переехал недавно. Его знакомства не без помощи моей мамы ширились. Вскоре частым гостем в его мастерской стала одна светская дама со связями, кандидат технических наук. Появлялась она в отсутствие жены, которая работала медсестрой и дежурила в больнице сутки через трое. На полотнах Перевалова появился новый тип женщины с большим задом и маленькой острой грудью. Женщина со связями скупала полотна с женщиной с задом. Любка посмеивалась и уходила на дежурство. Пока женщина со связями не зашла совсем далеко и не принялась носить во время посещения Любкин халат. А однажды взяла и срезала с халата все пуговицы. Бедный Перевалов никак не смог это объяснить. Это было одно из самых нетривиальных, но очевидных доказательств измены. Чувствовалась крепкая научная база. Все-таки женщина с ученой степенью — это женщина с ученой степенью.

Перевалов был изгнан из семьи и перекочевал в квартиру к женщине со связями. Несмотря на связи, квартира была маленькой и захламленной. Помимо самой женщины там обитали ее мать и старшая сестра-пианистка, стоящая на учете в психдиспансере.

За полгода Перевалов был изучен вдоль и поперек. Новых содержательных срезов и пластов, кроме уже известных, обнаружено не было. Он пил, плохо зарабатывал и стал повторяться, изображая женщину с большим задом и острой грудью. «Ибо женщина, она не только бездна, но еще и предмет», — говорил Перевалов. Сторон у предмета было не так много, как могло сначала показаться.

Заполучив женщину в кресле, женщину у окна, женщину летящую, женщину, пьющую кофе, женщину лежащую, женщину с флейтой и женщину с виолончелью, женщина со связями отправила Перевалова в его маленькую загородную квартирку, которая досталась ему после стремительного развода и размена квартиры-мастерской.

Там Перевалов начал пить и спокойно без истерик гибнуть, но его нашла Лариса.


— До какого числа выставка? — спросила мама.

Лариса была художницей, и они с Переваловым выставлялись вместе. Поговаривали, что Лариса талантливее.

— Еще неделю, — Перевалов шумно допил пиво. — Один хрен ничего не продается.

— Место плохое, непроходное, — сказала мама

— Это да. Но и на проспекте ничего не покупают. Картины никому не нужны, — буркнул Перевалов.

— А сколько стоят «Желтые цветы»? — спросила я.


Натюрморт с желтыми цветами я видела на выставке. Это был шедевр.

Перевалов посмотрел на меня ласково:

— Тебе за пять отдам.

— Аствац им![29] — Лариса потемнела лицом.

— Тот большой желтый натюрморт?! — переспросила я.

— Да. В воскресенье можешь забрать.

На мой взгляд, это была лучшая его работа. Лариса смотрела в пол. Перевалов — мне в глаза. Я вспомнила то, что не хотела вспоминать. Как однажды, спасаясь от дождя, забежала к нему после университета. Он напоил меня, продрогшую, чаем. Я никак не могла согреться, и он налил деревенской наливки. Себе и мне. Потом спросил:

— Хочешь, рисовать тебя научу? Это легко.

Я взяла длинную кисточку. Он взял мою руку в свою большую ладонь и стал водить прямо по нарисованной уже, свежей картине.

— Испортится же! — испугалась я.

— Лучше станет.


Он развернулся, посмотрел своими синими глазами, золотая борода защекотала мне щеку.

Голый Перевалов был гипсово бел и так грубо слеплен, что наводил скорее на мысли о силе тяжести и трения, чем о любви. На меня напало оцепенение. Перевалов, который, похоже, всю жизнь имел дело с более расторопными девицами, тоже растерялся. Мы неловко повозились минут пятнадцать как два прыщавых восьмиклассника.

— Тебе надо развивать эрогенные зоны, — сурово констатировал Перевалов и принялся искать свои трусы на полу среди тряпок, перемазанных краской.

— Такие, черные с ромбиками, — твердил он. — Помоги!


По классике сюжета в дверь должна была позвонить моя мама или его жена. Но никто не приходил. И Перевалов, натянув трусы и усевшись напротив, стал твердить, что теперь обязан на мне жениться. Что я очень молода и толку от меня как от женщины пока никакого, но это ничего. Он пойдет к моим родителям завтра же, просить моей руки. Я представила Перевалова в трусах с ромбиками, который идет просить моей руки. Родители были старше его всего на пять лет. Я представила их вопросы, и как позорно вскроется сегодняшнее происшествие.

— Не надо ничего просить! — сказала я.

— Почему?

— Ну не было же ничего, чего просить?

— Руки.

— Зачем?! Вы женаты.

— Разведусь.

— Зачем?

— Чтобы сберечь твою честь.

— Вы ее и так сберегли.

Перевалов грустно задумался.

— То есть ты не хочешь, чтоб я просил твоей руки?

— Нет.


Уже потом у Перевалова появилась женщина со связями. Мы держались легко и остались друзьями.


— Я куплю ее за восемь, — сказала я.

Лариса посветлела лицом.

— Говорю же — пять, — нахмурился Перевалов.

— Не переживай, у меня есть деньги, — сказала я.


Глаза Перевалова стали тяжелыми.

— Хлеб закончился, — сказала мама, накрывая на стол. — Съездишь? Как без хлеба есть.


Я встала, взяла со стола ключи. У машины меня догнал Перевалов:

— Коньяка возьмешь? Армянского.

— Возьму.

Он попытался сунуть мне деньги.

— Не надо, это будет в счет картины.

— Спасибо, ты — прелесть!

— Не за что, Перевалов-джан.

Перевалов приблизил лицо и цепко смотрел своими холодными глазами в мои:

— Хорошие цветы, да? Вряд ли что-то лучше напишу.

— Напишешь, конечно. Если что — я тебе эту верну, — отшутилась я.

— Если что, — повторил Перевалов.


Потом засмеялся, потрепал меня по плечу. Медвежьей походкой пошел к столу. Я вспомнила, как десять лет назад его двоюродный брат, веселый деревенский парняга, взял и разрядил дробовик себе в голову. Перевалов сам белил после похорон потолок.


Желтые августовские поля мелькали по сторонам. Картинки из прошлого всплывали в памяти. Улыбчивая Любка, которая дарит нам деревенский мед. Любка на выставке, в безвкусном платье, открывающем полные кривоватые ноги, и насмешливый взгляд моей мамы, красивой, как из журнала. Перевалов в кресле-качалке, нога на ногу, вполне счастливый, если бы ему не взялись объяснять, что такой как он не может быть счастливым с такой как Любка. Мама с телефонной трубкой возле уха, прикрывающая дверь на кухню. Мама сегодняшняя, постаревшая, угодливо подливающая чай жене Перевалова.

Задумавшись, я пропустила поворот к ближайшему магазину. Я доехала до следующего, но и там мне не захотелось сворачивать с дороги. Она бежала к горизонту, к нарождающемуся месяцу.

Теплые сумерки ложились на поля, и цикады, как невидимый божий хор скребли шероховатостями, стачивая самих себя. Цикады пели.

Самый счастливый Гоша

Когда Гоша вышел из дома, день уже кончался. Зимнее солнце трогало макушки деревьев и светило издалека.

«Надо идти к пруду», — подумал Гоша. — «Там всегда солнце».

На светофоре цифры долго отсчитывались назад — сорок восемь, сорок семь, сорок шесть, сорок пять, сорок четыре (как маме), сорок три, сорок два… двадцать, девятнадцать, восемнадцать, семнадцать, шестнадцать, пятнадцать (как Гоше).

Потом добежали до нуля, и Гоша собрался идти, но цифры передумали и снова запрыгали: девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один. Вместо нуля зашагал зеленый человечек, и Гоша тоже зашагал.

Гоша шел в парк, и парк шел навстречу. Катил коляски со спящими младенцами и коляски с умирающими стариками. Вел легко одетых девушек под ручку с парнями и одиноких, тепло одетых старух. Собаки вели хозяев на поводках, и те еле поспевали за ними. Вороны кричали:

— Пар-к пар-к пар-к!!!

«Как Первомай», — думал Гоша.


На пруду солнца не было. Оно ушло еще дальше. Туда, куда Гоше было нельзя. И тогда он побрел вдоль лыжни, огибая узкий замерзший канал.

— Эй, зачем лыжню топчешь? — крикнул ему сердитый дед и промчался мимо с тихим сухим шелестом.

«Старость шуршит как стрекоза», — подумал Гоша.

Он перестал топтать лыжню и пошел рядом, стараясь попадать в собачьи следы. Но следы были маленькие, а Гошины ноги большие, больше маминых.

Мама иногда гладила Гоше ноги и говорила:

— Ты красивый. У тебя ступни красивые. Это очень важно для мужчины. Потому что мужчина — охотник. А у тебя ступни, как у отца, красивые.

Гоше нравилось, что он охотник. Он улыбался и шевелил пальцами ног у матери перед лицом.


В ботинки набился снег. Полные ботинки. Снег холодил ногу, как будто в ботинках лежали маленькие холодные железочки. Гоша любил железочки. Дома у него было полно всего. Что-то он нашел, что-то дарили мамины друзья. У матери было много друзей.

Мужской и женский человечки на указателе «Туалет» выглядели, как жених и невеста. У мужского человечка была даже бабочка. Гоша решил, что без бабочки его не пустят, как однажды не пустили на премьерный показ с мамой, и решил терпеть до дома.

Солнце забралось совсем высоко и поблескивало окнами на последних этажах высоток. У Гоши тоже был последний этаж. Вдруг оно там.

Люди с колясками, люди с собаками — все теперь двигались в сторону дома. Как будто весь этот человеческий поток обошел вместе с Гошей пруд и двигался по часовой стрелке дальше.

Гоша прошел мимо собаки, сидящей на цепи.

— Гау-гау, — сказала собака.

— Здравствуй, собака, — сказал Гоша.

Но собака продолжала говорить «гау-гау» и смотрела мимо.


Вот и знакомый двор. Гоша поднял голову и увидел, что солнце блестит в окнах его квартиры. Хитрое солнце обогнало его и прибежало первое.

Из мусорного контейнера торчала отличная штука. Гоша остановился и уставился на нее: алюминиевая рейка с пружиной на конце. Это было то, что надо, чтобы закончить работу, которую он начал неделю назад. Подставив ящик, Гоша встал на него и склонился в контейнер, чтоб рассмотреть находку поближе. Из контейнера приятно пахло холодным железом и деревянной стружкой.

— Опа-па, какие люди без охраны! — кто-то вырвал ящик из-под Гошиных ног, и он, чтоб не рухнуть, уцепился руками за контейнер.

Гоша медленно спустился на землю, отряхнул куртку и развернулся.

Трое мальчишек лет четырнадцати смотрели на него и ухмылялись.

— Драсьте! — громко сказал один.

Гоша кивнул.

— Это кто? — сказал второй.

— Это Гога из семьдесят первой. Дебил. У него мать шлюха, спала со всеми подряд — и вот. Родила его.

— Ты откуда знаешь? — спросил третий.

— Моя мать сказала. Она с ней в одном классе училась.

Гоша кивнул пацанам и, положив на плечо штуковину, собрался идти.

— Опа! — сказал один и подставил Гоше ножку. — Куда это ты попёр?

— Оно тут лежало, — сказал Гоша. — Оно ничьё.

— Как это ничьё? В мире ничего ничьего нет! — сказал самый низенький и сплюнул. — Даже ты чей-то. Остальные довольно гоготнули.


Темнело. Гоша задрал голову и увидел желтое освещенное окно на последнем этаже. И мать у окна. Мать говорила по телефону.

* * *

— Давай увидимся. Может, я смогу тебе помочь.

— Каждый раз, когда мне так говорили, все заканчивалось просто постелью, — мать стряхивает пепел и смеется.

— Иногда постель может помочь.

— После Гоши я очень боялась залететь. Боялась и хотела. Пятнадцать лет страха и ожидания чуда. А сейчас, когда я поняла, что вряд ли залечу, секс перестал быть интересным. Потому что из него ушло ожидание чуда.

— У тебя нет месячных?

Мать смеется:

— Когда я год назад летала в Америку, пограничник не нашел сразу визу и спросил про нее с точно такой же интонацией.

— Но у тебя же есть виза?

— Есть. Но я уже никуда не полечу.

* * *

Гоша помахал руками, но мать смотрела мимо него. Как солнце, которое так и не догнал Гоша.

— Кому это ты машешь?

— Маме.

— Своей маме-шлюхе?

Слово было знакомое, но смысл его Гоша вспомнить не мог. Слово было мягкое, ласковое.

— Да, — сказал он и улыбнулся.

— Офигеть, во дебил.

— Ага.

— Ну-ка, положи это херню.

Гоша послушно прислонил железку к помойке.

— Тебя Гоша зовут?

— Да.

— Хочешь в кино сняться?

— Да.

— Тогда смотри, — мелкий достал из кармана телефон и наставил Гошу. — Ты должен сказать вот что: Здравствуйте. Меня зовут Гоша. Я дебил, а мама моя — шлюха. Запомнил?

Слово «дебил» было знакомое. Но смысл его Гоша тоже никак не мог вспомнить. Оно было не такое ласковое как «шлюха». Резкое. Гоша подумал и решил, что это что-то вроде «охотник».

— Ну чо, поехали? — сказал первый и навел на Гошу телефон.

— Я — Гоша. Я — охотник. Моя мама шлюха. Я ее люблю.

Парень остановил запись.

— Какой охотник. Дебил!

— Да лан, так еще смешнее! — сказал второй, скорчившись от смеха. — Уссаться просто! Звезда ютьюба.

— Слуш, а может, пусть он свои причиндалы покажет?

— Да на фик.

— Да смешно будет!

— Ну нах.

— Слышь, Гога, а ты письку можешь показать?

— Зачем?

— Ну, кино такое.

— Я не знаю такое кино, — Гоша нахмурился и взял свою железяку. — Я не знаю такое кино.

— Ты глянь, понимает.

— Я не знаю такое кино, — еще раз повторил Гоша, и лицо его стало грозным.

— Лан-лан, — похлопал его по плечу один, воровато оглядываясь. Забирай свою мандулу и дуй к мамаше.


Гоша взял железку с пружиной и пошел к дому. Пока поднимался лифт, Гоша рассматривал железку с пружиной. Это была очень хорошая железка с пружиной. Прямо такая, как надо. Пружина была не ржавая и очень упругая. Гоша дернул ее, и она зазвенела.

— Гоша — охотник, — подумал Гоша. — Гоша идет домой с добычей.

Он был счастлив, но не до конца. Что-то обидное маячило в памяти и не давало улыбнуться. Он почувствовал, что ногам холодно.


Когда мать кормила его ужином, Гоша попытался вспомнить то шипящее слово, которое мальчишки заставили говорить про нее, но не смог. На месте слова была тревожная пустота. Так было с разбитой ракушкой, внутри которой жило и шумело море. Когда Гоша расколотил ее молотком, там был грязный песок и что-то засохшее.

Мать смотрела на Гошу не добро и не зло. Просто устало.

— А я в кино снимался, — сказал Гоша, но тут зазвонил телефон, мать встала и вышла из кухни.

Она долго говорила с кем-то, пока он ел. Пока пил чай с булкой. Пока умывался в ванной и чистил зубы. Потом он подошел к двери и стал слушать, что она говорит:

«Ты в детстве сосал соску? Помнишь, такая мозоль бывает на губе. Почему-то очень хорошо помню себя. Как я лежу в кроватке и трогаю эту мозоль пальцем. Я чувствую губу и палец, и всё замыкается. Весь мир сходится, ссасывается туда, в соску. Мне кажется, я лежала и трогала пальцем эту мозоль на губе. А потом — всё. Жизнь прошла».

И она заплакала в телефон.

Гоша хотел пойти и утешить ее, но то слово, которое он не запомнил, мешало ему пойти.

Тогда он закрылся в своей комнате и долго прилаживал пружину. Когда все было готово, Гоша разделся и лег. Он ждал, что мать придет пожелать ему спокойной ночи. Но она продолжала говорить и теперь не плакала, а смеялась грудным, незнакомым смехом.

Гоша не мог спать от этого смеха и от того, что забытое слово рядом со словом «мама» было темным и пустым и тревожило память. Он хотел спросить маму, потому что привык обо всем ее спрашивать. Но вспоминал лица мальчишек у помойки и чувствовал, что спрашивать нельзя.

Тогда он встал и оторвал пружину от железяки. Пружина отвалилась с космическим эхом и поранила Гоше палец.

Гоша отбросил ее на пол, как ужалившую змею, потом лег в постель и долго сосал палец, чувствуя, как темнота вокруг сглаживается, оборачивается вокруг него, как теплый кокон, и пахнет железом и кровью. И когда он почти заснул, из теплого и лохматого кокона выплыло слово, ласковое и желтое, как солнце.

И Гоша вынул изо рта палец и сказал это слово. И слово шипело как море и пахло женщиной.

Война

— Надо, чтоб все влажно было, все-все было влажно, — говорит Валя и давит-давит из тюбика крем на большую ладонь. — Женщина влажной должна быть, мужчина — сухим и стойким.

Вале то ли тридцать, то ли пятьдесят. Кто их, толстых несчастных баб, разберет.

Невская косметика, девятнадцать рублей. Валя берет по десять штук и мажет все-все свое большое розовое тело, каждую складку. Морковный крем пахнет травой и яблоками, хорошо пахнет. Старая мать сердито заглядывает в комнату, испуганно захлопывает дверь. Валя одевается, выкладывает еду из сковородки в контейнер и идет в общежитие к Марату.

Марат сидит на кровати, расставив голые жилистые ноги. С работы только. Устал. Валя ставит на табуретку контейнер, снимает пластиковую крышку. Марат быстро ест. Поев, вытирает рукой блестящий рот и следит кошачьим взглядом, как Валя смахивает крошки с табуретки. Подловив момент, валит ее на свою узкую гастарбайтерскую кровать…

Марат никогда не раздевает Валю. Он не знает, какое у нее розовое тело и как она пахнет яблоками. Он просто задирает платье. Марату нравится смазанный машинный ход его толстого короткого пальца с грязным ногтем. Марат работает в автосервисе и знает толк в здоровых механизмах. Его собственный механизм от плохой жизни работает плохо, но руки золотые. Валя кричит от радости, Марат улыбается крепкими зубами с зелеными крапинками укропа. Опускает юбку. Включает телевизор.

Валя моет с мылом пустые контейнеры и идет домой.

На улице весна. Скоро-скоро расцветут бумажные цветы и наступит Пасха. И Валя, смазав каждый сантиметр своего розового тела, пойдет и обмахнет ограду, где с памятника глядит из овала веселый малый с белокурым чубом, ее жених. Местный выпивоха и дурень, он, десять лет назад попав в афганский плен, взял да и отказался снять крест, к которому и не относился никогда серьезно, носил как погремушку, что мать в детстве на шею повесила. А тут взял, дурень, и принял за погремушку мученическую смерть.

И не знает Валя теперь, жив он в Царствии Небесном или мертв, кто его, дурня, разберет. Но несет сюда и куличи, и пестрые яйца, и себя, пахнущую яблоками. Стоит и смотрит на него, живая и влажная, как весенняя земля. И все из нее всходит, все воскресает. Все, кроме белокурого дурня, потому что нет его в земле. Была бы хоть частица, хоть семечка, влажная Валя посадила бы ее в себя и воскресила, вырастила бы новых белокурых дурней. Но нет, нет ничего, все осталось на чужой сухой земле.

И стоит влажная Валя, и не может заплакать.

Голуби

Не люблю голубей, синиц и, вообще, птиц. У них пустые глаза и холодные лапы. Что в них хорошего — даже в руках не подержишь.

А Валька птиц жалеет. Зимой сыплет, сыплет на балконе. «Холодно им», — говорит. Весной на балкон не выйти — всё засрано. «Охота тебе, — говорю, — в говне возиться? Думаешь, они понимают что-нибудь?» «Если им Бог крылья дал — значит, не такие они простые. Иисусу на плечо при крещении кто слетел?» «Кто?» «Святой Дух. Белым голубем». «Это другой голубь был. Еврейский. Он питается нектаром и амброзией. А московские по помойкам шарятся. Хуже крыс. Представляешь, прилетел бы такой голубь и всех…» «Коля, ну что ты такое говоришь?!»


У Вали нет детей. А когда нет детей, бабы совсем дуры к старости делаются. Мерцающее безумие в глазах. Это я у какого-то писателя читал.

Хотя так Валя хорошая. Гораздо спокойнее других баб. И заткнуться вовремя умеет. Это очень важное свойство для бабы — уметь вовремя заткнуться. Даже важнее, чем большая грудь. Но у Вали и с грудью все хорошо. И готовит вкусно. Вот только голуби эти. У нас последний этаж. Они весной птенцов выводят. Так ухают. Сроду не сказал бы, что это голуби. Динозавры какие-то.


Только один раз я им благодарен был. Когда Валька меня с соседкой застукала. Кто же знал, что у них свет на заводе вырубят, и она в три часа домой вернется. А там — мы. Тонька — баба наглая. После душа в Валин халат обрядилась. Мне это как-то неприятно было, но я постеснялся сказать. А тут Валя пришла. Ничего не сказала. Взяла хлеб из сумки и вышла. Тонька что-то ей вслед лепетала, мол, что просто в душе помыться зашла, а она молча к лифту — и всё. Я Тоньку по-быстрому выпроводил и побежал Валю искать. А чо ее искать — у дома стоит. Батон на землю крошит. А кругом голуби. Воркуют, кружатся. Весна была. Я к ней подошел, хлеба отщипнул и тоже голубям бросил. Она на меня посмотрела и улыбнулась. Вроде как простила. Чудная баба. У меня лучше и не было.


Погибла Валя. Весной. Идиотская история: грузовик сбил в переулке прямо рядом с нашим домом. Там машина раз в час проезжает. Водитель непьющий, стаж большой, трое детей. На суде плакал. Смотрю на него: хороший мужик, как так? Оправдали.

Я требовать пересмотра не стал. Что человеку жизнь портить.


Тонька через месяц ко мне перебралась. Перед соседями стыдно, но с ней легче как-то. Она баба энергичная.

Первым делом кормушки все птичьи поснимала и балкон вычистила. «Срань тут развели», — говорит. Понятно, на кого намекает.

А голуби все равно ухают и ухают, особенно ночью. И по алюминиевому козырьку с той стороны ходят, когтями цокают. Цок-цок. Тонька отраву им сыпала — не едят. Тогда она придумала вход законопатить. Балкон старый, между козырьком и крышей — зазор, они там и живут. «У них же птенцы там», — говорю. «Ну вот и отвадишь».


В общем, я входы им заколотил. Птенцы несколько ночей пищали, скреблись. И большой голубь снаружи бился. Крыльями хлопал. Я встать хотел, но Тонька за руку держала. Хватка у нее мертвая. Утром затихали, вроде и ничего. А потом и ночью стало тихо. Тихо-тихо. Никто не скребется, крыльями не хлопает. И так вдруг сделалось мне страшно. Не знаю, из-за чего. Не из-за голубей, конечно, а как будто Валя еще раз умерла. Тонька тоже тишины забоялась и сказала: «Убрать завтра надо.»

И к стенке отвернулась. Лежит, пальцем по обоям водит.

— Шла бы ты домой, — говорю.


Она обернулась, лицо моё увидела — и послушалась.

Только она дверь захлопнула, я стремянку взял — и на балкон.

Дождь льет. Расконопатил всё, руками гребу, говно на голову сыпется, шелуха, скорлупа. Дальше не достаю. Пошел, швабру взял, таз подставил, выгреб птенцов. Фонариком посветил.


Четверо их было. Страшные. Перья слипшиеся. Трое обычных и один как будто белый. Выкинул всех.


Утром Тонька за вещами пришла. Я извиняться начал, остановить её пытался.

Извиняюсь, а сам боюсь, что останется.


Послала меня. Ушла.

А я что-то обессилел совсем. Прилег. Воскресенье, на работу не идти. Задремал. Просыпаюсь и слышу — цок-цок.

Ходят.

Крыльями хлопают.

Возвращаются.

Загрузка...