Жить на природе с дочерью-подростком, матерью-начальницей и отчимом-кузнецом — это вам не по литературным фестивалям шастать. Тут нормальная жизнь начинается, где нужно за каждое слово отвечать.
Поехали вчера с отчимом в сельский магазин. Я ехать не хотела, в машине вечно жарко, окна откроешь — вся в пыли. А я только летний душ приняла, который на мне и кончился. К тому же, с Сергеем Николаевичем ездить страшновато. Он водит плохо, но уверенно. Каждый раз я надеюсь только на то, что Богу есть, за что его, а заодно и меня, хранить. На заводе тяжелых механических прессов только он умеет вытачивать сложнейшие детали для ледоколов и лайнеров.
Едем мы назад по звенящим от зноя полям, и я чувствую, что пальцы на ногах совершенно окоченели. Кондиционер включен на полную. Начинаю тихонько подкручивать ручки на доске приборов, чтоб сделать потеплее.
— Ты чего? — Сергей Николаевич отрывает взгляд от дороги.
— Холодно. Хочу поменьше сделать.
— Холодно — так выключай! — Сергей Николаевич вырубает кондей совсем.
Мы молча едем дальше. Воздух в машине быстро нагревается. Не знаю, о чем думает Сергей Николаевич, а я прикидываю, сколько еще ехать и успею ли я окончательно взмокнуть. И, конечно же, никак нельзя просить снова включить кондиционер. Человек обязан отвечать за свои слова и ощущения, и не может ему быть в течение пяти минут сразу и холодно, и жарко. Потому что это не человек уже, а так, тряпка на ветру.
В сорок лет я начала хамить матери.
— Тебе потом будет стыдно, — говорит мать и, сунув ноги в галоши, уходит к себе.
Два дома на соседних участках — отличная площадка для семейных драм. Мама курсирует по тропинке туда-сюда. Обижается, уходит, потом, забыв, что обиделась, приходит снова, чтобы дать ценный совет. И, обидевшись с новой силой, уходит опять, от расстройства долго не попадая ногой в тапку-галошу.
— Подохну, стыдно будет тебе, — говорит мать.
— Да мне уже стыдно, — отвечаю я, помешивая в кастрюле. — Дохнуть не обязательно.
— Вспомнишь, как мать к тебе ходила.
— Не забуду.
— Не знаю, с какими ты там писателями общаешься. Скажу одно: в Москве ты превратилась в хамло.
— Да я и была.
— Нет, в Воронеже ты была приятной интеллигентной девушкой.
— Просто я тебя боялась.
Мама по-пиратски усмехается и суёт ноги в галоши.
Я вру. В обед я тайком подложила себе добавки рагу. Первую, легальную порцию я съела при маме. Варя тоже ела. Мама с подозрением смотрела на нас, предполагая, что у нас глисты, раз мы столько жрем. Варька сломалась на этом и отказалась от чая, а я выпила кружку чая, а потом тайком подложила себе добавки.
Человек, который в течение тридцати лет встает в шесть утра и честно работает до вечера, становится носителем такой несгибаемой и безусловной правоты, которую не перешибить ничем. Какая-то простая и тяжелая правда лежит в нем как камень на дороге. Даже если этот человек глуп, невозможно говорить с ним, не ощущая своей приспособленческой породы, паразитарной гибкости своего, якобы, интеллекта, который есть хоботок для сосания крови из себе подобных.
Тридцать лет с шести утра. И можно никому ничего не объяснять. Просто отхлебывать чай из кружки и смотреть.
На дороге в Новоживотинное валяется сбитая лиса. Никто ее не тронул, не забрал, не оттащил в сторону. Она лежит в точности там же, где и три дня назад. Человечество совершенно потеряло интерес к живой природе. Мертвы охотники, мертвы рыбаки, мертвы собиратели дохлых лис. Плюс тридцать три в тени.
Встретила председателя садового товарищества.
Председатель потен, рыж и гол по пояс.
Зажимая под мышкой модный транзистор, председатель сообщил о планах. Выводить товарищество из запустения, должников прижучивать, брошенные участки передавать в новые руки, дорогу строить и электрифицировать.
Я кивала головой, а про себя надеялась, что хватит на меня нынешнего запустения, потому что именно запустение это мне и дорого. Сосны, выросшие на свободе, трава, шуршащая по днищу машины. Одичавшая и сладкая как мед клубника на соседних брошенных участках, которой так много, что не снилось мне в сладостном пионерском сне, когда дрались мы за бледно-рыжие пыльные ягодки у обочины. Вечером, в прохладе, я совершаю набеги на эти участки и возвращаюсь с круглым животом, помолодев до школьницы, потому что молодость возвращает не хирургия и не удовлетворение от достигнутого, а вкус зеленого клопа, которого ты съела вместе с ягодой. Абсолютно такой же вкус клопа, как тридцать лет назад. Обалдеть просто.
Отчим закончил строительство сарайчика, и наступила почти тишина. Но тут пришли два затюрханных мужичка и под горестные крики мамы порубали всю растительность с той стороны забора. Малину, вишню и смородину, которая растет здесь буйно и самостоятельно. И тоненькие клёны, которые мама выхаживала и поливала два года.
— Деревья не положено, — сказали мужички. — Тут дорога будет. Хорошая. Щас бульдозер придёт, и будем делать дорогу.
Деревья жалко. Я за деревья пасть порву. Но нету уже деревьев. Зато прямо с утра жгут что-то вонючее.
А покой человеку не положен. Потому что, ежели у него уже тут покой будет так его, вообще, помирать не загонишь.
Мужики, расчищающие дорогу для бульдозера, дошли до участка лучшего инженера России Володи Вавилова и там вляпались в огромную кучу говна. Лучших инженеров России голыми руками не возьмешь.
Сидела на даче и смотрела, как высокая трава колышется над ржавой железякой. Проходили мимо люди. Под гору и в гору. Ветер гремел жестянкой. Солнце садилось за рекой. И текст был везде, прекрасный и живой, обозначенный когда-то человеком, но, как одичавшая собака, уже забывший человека.
Подумала, что Зона у Тарковского — это и есть Литература. Неведомая, красивая и страшная. Зона живет по своим законам и не нуждается в нас, но отвечает на вторжение. Вы либо пропадаете, либо куда-то доходите. Но нет в этом никакой вашей заслуги, так как нет ни стратегии, ни рецепта. И уж тем более смешно думать, что человек в литературе делатель. Он — жатва.
Мама купила Сергею Николаевичу, моему отчиму, шлёпанцы для дачи.
— Великоваты, — хмуро сказал Сергей Николаевич, сунув в них ноги и обнаружив излишки подошвы спереди и сзади. — Но дело поправимое.
С этими словами он взял топор и, не снимая шлепанцев, небрежно обрубил выступающие задники.
— Что ты делаешь?! — воскликнула мама.
— Отсекаю лишнее, — надменно сообщил Сергей Николаевич и ушел пилить какую-то хрень у забора.
Мама и отчим, пребывая в состоянии непрерывного ремонта и стройки, так захламили свой дачный дом, что принимать там гостей просто невозможно. Поэтому всем их посетителям почти сразу предлагается пройти в мой. Это тот уникальный случай, когда в дом «писателя» при жизни регулярно водят экскурсии, не обращая внимания на протесты самого писателя, да еще заставляя его перед этим убирать в комнате. Чтоб перед людьми стыдно не было.
Моё тихое деревенского утро началось со звуков пилы и топора.
— Варя, складывай деревяшки по размеру, — руководила мама за стеной.
— Нельзя ли потише! — крикнула я прямо через стену и была услышана, так как действие происходило в полуметре от моей головы.
— Мама просит потише, — сказала Варя.
— Маме вставать пора, — сказала моя мама. — Спит как лошадь.
— Вы не могли бы пилить в другом месте? — пискнула я через стену.
— Нет! — сказала мама. — Тут хорошая тень.
— Зачем вы поставили душ прямо в центре участка? — спрашиваю я.
— Чтоб не видеть ваши рожи! — бойко отвечает мама.
Я не против. У меня мизантропия третьего уровня. Но душ закрывает вид на изгиб реки, который открывался раньше с маминой веранды.
А вообще смешно искать покоя на даче, когда все в отпуске. Какой тут покой. Времени мало, а незакрытых гештальтов полно. Любовь пульсирует и ищет выхода. Солнце садится за рекой. Свистят невидимые птицы, трещат невидимые цикады, и кто-то Невидимый готовит тебе что-то. Лучше не знать заранее, что…
После просмотра посетителями «дома писателя», замера комнат и ощупа стен, наведения справок, что сколько стоило (утеплитель, фундамент, доставка), мама предложила гостям выпить кофе. Моего кофе, которого и так осталось только до завтра и который можно купить только в городе!
— Сейчас Лера сварит нам кофе! — сказала мама, улыбаясь как дрессировщик со стажем.
Я сказала, что пить кофе в тридцатиградусную жару не намерена, сделала гостям противную рожу и закрылась в доме. Так рождаются истории о писателях-мизантропах.
Перед сном — традиционное чаепитие.
— Дверь закрывайте! — покрикивает на входящих отчим, сидя нога на ногу на первом этаже своего дома, где по совместительству располагается общая кухня. Дверь новая и закрывается туго. Я шныряю с кружками и продуктами туда-сюда, и многократное закрывание двери меня злит. Тем более, что в комнате очень душно. Оставляю дверь приоткрытой.
— Я попросил закрывать дверь! — грозно говорит отчим.
— Да ладно вам, — говорю я.
— Что значит ладно? Я у себя дома! Вот идите на свой триста второй участок и там делайте, что хотите.
— А я и здесь у себя дома, — говорю я.
— Нет! Идите на свой триста второй. А здесь моя территория!
— Тогда вы тоже у нас не хозяйничайте, — говорю я. — А то ваша жена весь день сегодня у нас просидела.
Я разворачиваюсь и иду к двери.
— Мы им воду отрубим, — говорит отчим маме. — Посмотрим, сколько они без воды протянут.
— А мы вам в наш туалет ходить запретим, — говорю я. — Посмотрим, сколько вы протянете.
— А мы придем и насрём у вас на веранде, — говорит отчим и гогочет.
— А мы придем и насрём у вас на могиле, — говорю я.
Мама делает испуганное лицо. Отчим щурится и с удовлетворенным лицом отпивает чай. Дверь закрывается и открывается.
И вот, часов в шесть вечера, когда все обиды озвучены, когда все выговорено, выплеснуто, заедено колбасой и запито кофе, солнце перестает греть, и летний душ начинает остывать. Блестит вдалеке неласковая река Дон. И вдруг становится красиво и бессмысленно. И мама говорит:
— Варечка, сыграй на флейте.
Варька берет флейту и начинает играть. С ошибками и неправильными паузами. Мелодии, которые я слушала семь лет, но так и не удосужилась запомнить, кто автор. Солнце садится за яблони. И кажется, что мы все попали в борозду какой-то глупой и запиленной пластинки, которую крутят каждое утро снова и снова. Но все равно это — музыка, которая когда-нибудь оборвется. И ты ненавидишь её за то, что она повторяется, и любишь за то, что она кончится.
Пережив еще один жаркий день, ты выходишь в шестом часу и идешь к Дону. Впереди желтющее поле и тополя, и домики с красными крышами. Красота слишком приторная для фотографий, но веселая вживую. Спускаешься к воде и не узнаешь пляж — все заросло, и текут быстрые и непрозрачные воды. Мимо и зло текут. И плыть нельзя, потому что унесет и не выберешься. И дурная такса, которая здесь с толстой хозяйкой, все время подходит к тебе сзади, щерится и нюхает ноги. И ты заходишь по пояс, боясь, что если лечь на воду, уплывут тапки. Тут все купаются в резиновых тапках, потому что иначе порежешь ноги. Выходишь, и жирные оводы кружатся над верхней, потной частью твоего тела. И такса с противной мордой опять нюхает ноги и опять сзади. И какие-то мужички в пестрых плавках спрашивают, хороша ли водичка. И улыбаются, будто это место отдыха.
Идешь назад, в гору. Входишь в подсолнуховое поле, которое выше тебя. Из-за облака выкатывается солнце и начинает так жарить, будто ему неизвестно, сколько времени. И ты чувствуешь, как взмокли волосы под шляпой, и идешь по потрескавшейся от жары черной земле. Идешь мимо заграждений, где дачники с остановившимися от мучения лицами поливают пышные свои и жалкие овощи, высаженные рядами. И вот тут. Вдруг. Нападает на тебя такая незнакомая бабья злость, будто жить тебе тут вечно, ходить под этим злым солнцем на мутную реку, отвечать дуракам с пивом, что водичка хороша, и жить-жить-жить в этой земле, пока не умрешь. И чувствуешь ты, что вся земля тут пропитана этой бабьей яростью. Всходят на ней поля, краснеют помидоры, гнут ветки яблони и вишни. И подо всем этим проступает заскорузлость, изможденность и какая-то вековая спекшаяся мука человеков и растений. И тогда понимаешь, что все. Пора в Москву.
— Посмотрела прогноз погоды на следующую неделю, — сообщаю за обедом я. — Будет очень жарко. Мы уезжаем в Москву.
— Поступки нормального человека не могут зависеть от погоды, — говорит мама.
— Почему это?
— Потому что он не сраная птица.
— Если человек живет в поле, то могут.
— Этот прогноз сто раз в день переписывают. Ты будешь ездить туда-сюда за хорошей погодой?
— Человек должен стремиться находиться там, где ему хорошо. Плюс тридцать два — это не мой климат. У меня мозги отключаются.
— Они у тебя в любом климате отключаются. А дом когда будешь докрашивать?
— Не знаю. И так по вечерам ноги болят.
— Построили дом. Пусть его теперь плесень ест.
— Мама.
— Что?
— Я сраная птица.
Поехали с мамой и Варькой на пруд в Репное. Собирались долго, поэтому приехали к вечеру. И обалдели. Берег пруда, представляющий из себя вытоптанный чернозем с чахлой травой, а также прилегающая часть воды кишели бледными телами и являли собой центральный элемент триптиха «Сад земных наслаждений». Люди поглощали и были поглощаемы, ущемляли и были ущемляемы. В центре композиции девочка прорыла песок до перегноя, и в прибрежные воды, и без того мутные, вливался веселый черный ручей. Рядом ползал папа в семейных трусах и счастливо приговаривал: «Копай, Машенька, копай». Прямо как папа Паганини из советского фильма, который, умирая, кричал: «Играй, сынок!»
— Какое столпотворение! — воскликнула мама и прижала к себе добротную белую сумку.
Мы вышли из машины и разделись. Раздевшись, мама продолжала прижимать к себе сумку.
— Оставь ее в машине, и пойдем купаться, — сказала я.
— Нет. Она будет привлекать внимание.
— Положи ее в багажник.
Мама с сомнением посмотрела на багажник:
— А вдруг машину угонят? Вы швыряете ключи где попало.
— Тогда положи сумку под машину, — сказала я. — Машину угонят, а твоя сумка останется.
— Я пойду с сумкой, — сказала мама. — Будем купаться по очереди.
— Давай прикроем ее полотенцем, да и все.
— В этой сумке вся моя жизнь: кошелек, паспорт, кредитные карты.
— Зачем ты взяла её с собой?
— Машинально.
— Учти, мы будем долго плавать, — сказала я.
Мы с Варькой бросили вещи у куста крапивы и, пробившись сквозь лоснящиеся тела купающихся, поплыли к другому берегу. Мама стояла в лучах заката, величественно расставив ноги, и смотрела, как мы уплываем все дальше. У маминых ног белела добротная сумка, в которой была вся её жизнь…
С утра прижарило, и мы докатились до гнилых разборок из-за хлеба и воды. К диалогу подключилась Варя, мама этого не вынесла и кинула в нее стаканчиком с кофе. Кофе медленно растекался по веранде, а мама быстро удалялась в сторону своего дома. На доме сидели рабочие, которые меняют крышу, и с упоением наблюдали за нами. Их черные от загара лица были одухотворены происходящим. С них можно было писать картину «Киргизские рабочие в итальянской опере» или что-то типа того.
Несмотря на то, что отчим заплатил киргизам за работу, он принимает активное в ней участие. Худой, одетый в лохмотья, он выглядит как самый изможденный и оборванный рабочий. Распознать в нем заказчика невозможно. Любуюсь отчимом.
Вскоре обиженная мама возвращается, потому что сидеть в доме с разобранной крышей и киргизами над головой, которые хреначат молотками по железу — это еще хуже, чем с нами. Сажусь за компьютер.
— Уйми своего охамевшего ребенка! — спустя десять минут кричит с веранды мама.
— Бабушка первая начала хамить! — кричит Варя. — У меня уже голова на нервной почве чешется!
— Может, у тебя вши? — веселится бабушка и начинает копаться в Варькиных волосах.
Общение с родственниками — это как все время вкладывать друг другу перста в незакрывшиеся раны. И больно, и страшно. И жизнь бьется живым нервом. И любовь бьется. И человек весь бьется, как мелкая, глупая рыба в пальцах.
По утрам здешняя природа выкатывает в небо такую ядреную звезду по имени Солнце, что под ней все корчится и съеживается, быстрее живет и стареет. Едешь по полю в плюс сорок, пыль белая столбом, живое спекается с мертвым, люди бредут с остановившимися лицами, и только красиво очерченное облако висит вдалеке, будто и не бывает красоты без мучения. И кажется, что текст, живой и плотный, бьет из потрескавшейся земли всюду, куда ни ткни. Вот только сядь и пиши, сядь и пиши. И, пережив еще один невыносимый день, садишься перед белым листом. А он пуст и красиво очерчен, как то облако. И будто кто-то так тебя и задумал. Чтобы пыльный и измученный солнцем ты сидел перед пустым белым листом. И всё.
Когда мы с Варькой вернулись из кино, с соседского участка доносилось хоровое пение. Мужчины и женщины довольно слаженно пели под магнитофон:
«Не было печали, просто уходило лето, / Не было разлуки — месяц по календарю, / Мы с тобой не знали сами, что же было между нами, / Просто я сказал, что я тебя люблю…»
Вот напишешь сценарий про лето в деревне, вставишь туда такой хор, и тебе скажут: «Что это за театральная херня? Ты когда в деревне последний раз была?»
В деревне никаких лишних диалогов. Вот бабка с костылем выкатила тележку с мусором и поставила прямо посередине дороги. Тут я еду. Высовываю голову и говорю:
— И как мне теперь проехать?
— Тут едь, — бабка чуть двигает телегу и показывает на траву на обочине.
— Так у вас там гвозди и пни, колесо проколю.
— Едь, — говорит бабка и по ее лицу вижу, что телегу убирать она не будет.
Проезжаю по обочине.
— От, — говорит бабка мне вслед.
И всё.
Соседи относятся ко мне недоверчиво, но с почтением. И не потому, что я что-то там пишу. А потому что я пью много натурального кофе. С утра мелю на веранде и варю. Одна дама даже приходила узнавать, что за сорт такой. Чтоб себе купить и «тоже омолаживаться».
А на дурацкие вопросы деревня вообще отвечать не будет. Вот спросите деревню: «Быть или не быть?» Деревня посмотрит на вас как на идиота, сморкнется в одну ноздрю, руку о карман оботрет и пойдет крышу чинить. Чтоб зимой на голову не текло.
Неделю к нам ходила кошка, и я ее подкармливала. Сегодня, когда пошел дождь, она пришла и прошмыгнула в дом. И я ее прогнала. Потому что кошка неизвестно какая. Может, у нее лишаи и страшные болезни. И мы все облысеем и умрем. А так — никогда.
Кошка удивилась. Она долго сидела на тропинке и смотрела на меня. Маленькая белая кошка в зеленой траве. Очень аккуратно сидела, обвив хвостиком передние лапки. И это было особенно невыносимо.
Битва с деревней продолжается.
Во время покраски окна на втором этаже чуть из него не вывалилась. После чего поняла две важные вещи:
а. нехер изображать из себя всесторонне одаренную личность
б. жить опасно и прекрасно
Чуть позже я поняла третью вещь:
в. окно покрашено хреново.
Приезжал с ночевкой отец. Уперся, что будет спать на веранде, а не в доме. И вот все улеглись в большом просторном доме, и только мой маленький худой отец лежал на полу веранды в спальном мешке, с фонариком в руке и трагически смотрел в небо. В свете фонарика роились комары и мошки.
Я подумала, что он обиделся (предварительно была дурацкая история с тапками), и еще раз попросила его пойти в дом. Он интеллигентно, но очень твердо сказал, что будет спать здесь. Чем дольше я его уговаривала, тем тверже он отказывался и начал злиться.
Я закрыла дверь, легла на кровать, но мучилась и не могла уснуть. Сначала от растерянности перед человеком. Потом от стыда. А потом — с ужасом распознав в отце тонкое, строптивое и гордое существо, которое живет и в маме. Под первым или вторым слоем всякой бытовой ерунды. То есть в них всё еще были живы эти две половины какой-то одной живой субстанции, которые томились, тосковали, придирались к окружающим в поиске друг друга. Спустя двадцать лет я вдруг осознала, какая трагедия, что эти люди расстались.
Слушая веселые истории о том, как я чуть не выпала из окна, и глядя на мои волосы и руки, перепачканные краской, знакомые задают логичный вопрос:
— Зачем ты делаешь это сама?
И, вспомнив тех безалаберных наемных работников, которые уже приложили к дому равнодушную силу, и не желая говорить о них, ты отвечаешь:
— Потому что никто это не сделает так, как я.
И в тот же момент ловушка захлопывается. Ты видишь деда с желтыми пальцами, которые так исколоты шилом, что ничего уже не чувствуют, потому что дед шьет войлочные тапки для всей семьи. Тапки на резиновой подошве, которой сносу нет. Видишь бабку, которая, пыхтя и опираясь на костыль, красит ограду могилы деда. Потом отчима, который всю жизнь строит свой дом один, и дом так и недостроен.
Птицы летят на юг. Рыбы уплывают в теплые моря. А ты как дерево, навсегда привязан к этому дому, к этому окну, и корни эти и держат, и душат. И смерть играет с тобой в поэзию, притворяясь распахнутым окном, которое некому покрасить.
Пришел ящерица. Назвала Пётр. Пили кофе, говорили о погоде. Пётр даже вздремнул. Потом отпустила его. Он, правда, не очень хотел переползать с теплой ладони на мокрую, холодную траву. Но такова его пресмыкательская судьба.
Вырастет Пётр большой и старый, будет лежать на горячем камне и рассказывать внукам, как сидел в детстве на теплой ладони огромного, но доброго великана. Может, самого Бога. И Бог с ним говорил. А внуки будут слушать, кивать змеиными головками и переглядываться. Мол, совсем дед из ума выжил.
А после семи спускается такая благодать, что могу, наконец, ответить на вопрос «зачем я здесь». Все кругом умиротворенно цвиркает, стоит и течет, и как бы бездарно ты не прожил день, но и на тебя спускается благость просто за то, что ты жил здесь, под солнцем. И только женщина, купившая недавно дом за поворотом дороги, кричит и кричит на своего больного сына. Сын мычит и не может ответить. Женщина поселилась здесь с семьей недавно и часто провозит коляску с больным мальчиком вдоль нашего забора. Она улыбается и глядит по сторонам, и сын улыбается и глядит по сторонам. Но к концу дня устает она быть матерью больного сына и кричит на него до хрипа. Но потом устает кричать.
И приходит вечер без комаров, но с цикадами. И я смотрю на плохо покрашенные белые створки окон, и в сумерках они кажутся ослепительно прекрасными.
А потом звезды, огромные, как в горах, зависают над каждыми десятью сотками. Они есть и у меня, и у мамы с больным мальчиком. Они висят как божья геометрическая задача, которая так велика, что не разрешить ее никакой самой сообразительной головой. Звезды видели, как плещется море здесь, на краю Среднерусской возвышенности, они перевисят и меня, и несчастную мать больного мальчика, и мой дом с белыми окнами и все это глупое деление земли на квадраты и сотки. Но сейчас мы сложены, скомпонованы вместе и нужны друг другу. Мы вечерний хор, акафист, целое и часть. Мне нужны и мальчик с его страданием, и его крикливая мать, и наверное, я им тоже нужна, иначе кто писал бы это.
И ответ на вопрос «зачем?» лежит здесь по-простому, сверху. И знает его даже старуха, которая, отерев руки о фартук, садится вдруг возле своего бессмысленного огорода на лавку и смотрит в небо…