Amorem canat aetas prima.
Propertiusnote 1
Мне ли забыть тот день, такой же солнечный, как сегодня? Так же чисто и ясно было в небе, редкие облака гуляли где-то вдалеке, легкие и белоснежные; тихий и теплый ветер дул с юга на север, подталкивая нерасторопные воды Рейна, уже успевшие, прежде чем добрести досюда, повидать Гельвецию и Швабию, обойти по краю Шварцвальд, подняться вверх, пересечь сланцевые горы и прийти сюда, в Вестфалию. Да, Христофор, сей славный и памятный день я считаю отправной пристанью, на которой я расстался с детством и пустился в путешествие по новой жизни, полной счастья и страданий, потерь и обретений, разочарований и восторгов. Доселе жил я, как росток пшеницы, прозябающий хоть и на краю поля, но еще не изведавший ни холодов, ни ливней, ни сладости солнечного тепла после ухода ненастья. Словом…
В то утро, задолго до рассвета мы с моим старым дядькою и оруженосцем Аттилой отправились удить рыбу. Поначалу клевало слабо, и Аттила начал было покряхтывать, потом, на зорьке, рыбы, будто сговорившись, взялись хватать приманку, только поспевай выдергивать. Когда же солнце взошло и стало немного припекать, рыбалка снова заглохла, словно какая-нибудь из пойманных нами рыб ухитрилась улизнуть из садка и сообщить остальным, что двое злоумышленников под видом того, что из любви к обитателям реки решили подкормить их, на самом деле с помощью подачек улавливают карасей, окуней и угрей, дабы затем предать смертной казни и полакомиться. Прошло немало времени, а удочки наши оставались в праздности и унынии, и Аттила начал возмущенно переминаться и пыхтеть, а следовательно нужно было ждать, что он заговорит о неоспоримом преимуществе рыбалки на Дунае по сравнению с Рейном.
— Вы только посмотрите, сударь, что эти распропащие рыбные сарацины с нами выделывают! — промолвил он, нарушая священную тишину рыболовного утра. — Как будто черти позвали их на свадебный пир к самому Люциферу.
— Неужто ты полагаешь, что сатана захочет жениться в тот же самый день, когда венчается наш император с нашей императрицей? — с сомнением опроверг я догадку моего оруженосца.
— Ох не знаю, — пожал плечами Аттила. — Император-то могуч, да только и он не указ врагу рода человеческого. Хотя…
— Что — хотя?
— По всему судя, кабы чортnote 2 удумал жениться, непременно позвал бы на свадебный пир нашего Генриха.
— Опять ты за старое, несносный болтун! — возмутился я, как возмущался всякий раз, когда Аттила, принимался ворчать в адрес императора. — Охота некоторым повторять базарные сплетни! Да и вообще, зачем, скажи на милость, пришла в твою голову мысль о свадьбе чорта?! Разве может чорт жениться, если он прикован к самому центру пекла и не в состоянии даже пойти посвататься? Да и кто, ответь мне, будь любезен, согласится отдать ему свою дочь?
— Не скажите, сударь, — расплылся в улыбке старый плут, — помнится, у нас в Вадьоношхазе у рябого Иштвана было, если помните, пять человек дочек, и одна другой хуже — одна косая, одна щербатая, третья сухоручка, четвертая страшна, как проказа, а пятая — рябая, точь-в-точь свой папаша. Так вот он бы хоть всех их за нечистого отдал и до самого нижнего ада бежал бы да кланялся и спасибо говорил. Нет, сударь, что ни говорите, а много на свете есть баб, которые хоть за чорта лысого, только бы замуж.
— Они-то, может, и готовы, да он согласится ли на таких, которым уж все равно за кого, лишь бы взяли? — улыбнулся и я.
— То-то и оно, — вздохнул Аттила. — Вот и говорят, что молодая императрица чудо как собою хороша. Жаль, что мы не успели приехать, когда ее венчали на царство.
Я щелкнул языком, тоже сожалея об упущенном зрелище. Оставалось утешаться, что по ритуалу бракосочетание происходило не до, а после торжественного дня возложения на невесту императорского венца. Тут до меня дошло, что в последней своей сентенции Аттила снова сравнивал императора с сатаною, и я принялся не на шутку бранить упрямого моего слугу.
— Вовсе я никого такого не имел в виду, а просто… — виновато моргал Аттила. — А у вас вон клюет, сударь, а вы не видите.
— Врешь ты все, ничего у меня не клюет, а ты только хочешь перевести разговор.
— Именно, сударь, как раз я хотел перевести разговор с чорта на совсем противоположное, и спросить вас, поскольку вы всяческие науки превзошли и непременно знаете ответ на один .вопрос, который меня мучает, а как соберусь спросить у вас, так непременно забываю, о чем хотел спросить.
— Что еще такое? Ну спрашивай, если снова не забыл.
— Эх ты!.. Кажись, опять забыл! А, нет, вот что. Скажите мне такое. Почему это Господа нашего и Спасителя Иисуса Христа иной раз называют рыбой. Что общего может быть у Сына Божьего с этими ненавистными созданиями, которые вот уже почти битый час издеваются над нами и никак не хотят попадаться на крючок?
— Удивляюсь тебе, — отвечал я, внутренне смеясь над простодушием Аттилы. — Иные глупости так быстро и прочно застревают в твоей голове — где разыскать ту или иную податливую бабенку, о ком какие распускаются сплетни, и все такое подобное. А вот серьезные и важные вещи чаще всего влетают в тебя и принимают какой-то причудливый, недоделанный вид. Откуда ты взял, что Христа называют рыбой, прости Господи?!
— А разве нет? Значит, вы, сударь, просто не знаете. Уверяю вас, что он рыба, и все попы так говорят.
— Стыдись, Аттила, — осуждающе покачал головою я. — Мало того, что ты невежествен, ты еще кичишься своим невежеством и оспариваешь свое право на невежество. Как у тебя язык поворачивается говорить, что Христос — рыба! Ты слышишь звон, а не знаешь, где он. Так вот, запомни: рыба — лишь эмблема Христа. Ее использовали первые христиане, которым, в отличие от нас с тобой, нужно было скрывать от враждебного окружения свою принадлежность к Господу. Они боялись, что кто-то перехватит и прочтет их письма, и в письмах вместо имени господа ставили слово «рыба».
— Вот я и говорю, что чудно, — пожал плечом Аттила. — Почему же все-таки, не конь, не олень и не какая-нибудь другая хорошая живность, а именно рыба, которая, гляньте, несмотря на нашу умную беседу про нее, все равно не хочет ловиться!
— Потому рыба, что это была анаграмма, то есть, слово, составленное из других слов. Иисус Христос Сын Божий, Спаситель — а из первых букв этих слов получалось слово «рыба».
— Понятно, — сказал Аттила с растерянным видом.
— Что тебе понятно? — рассмеялся я.
— То-то и оно, что ничего не понятно, — ответил он. — Как из букв рыбы получится Иисус Христос? Ну, буква «бэ», допустим, «Божий», а из буквы «ы» — какое слово может на «ы» начинаться? «Ыысус» если только! Чудно!
— Расшифровщик анаграмм из тебя все равно не получится, — сказал я. — Э-э-эх! «Ыысус»! Как только язык поворачивается! Слово-то было по-гречески. Рыба по-гречески будет «ихтис», а по первым буквам получалось «Иисус Христос Тэу Ииос, Сотэр».
— Ах вот оно что! — сказал Аттила. — Интересный народ эти греки. Помните, у нас в Вадьоношхазе, жил один грек, no-прозвищу Пакля, и нос у него был точь-в-точь баклажан… Хотя нет, вы еще не родились, как он помер, перепившись пива. А правда ли говорят, будто греки и евреи — один народ, и потому они ни свинины, ни крольчатины, ни даже вот этой самой распропащей рыбы не едят?
— Полная ерунда. Греки все едят и они не евреи, а как и мы, христиане. Только не подчиняются папе. И они с евреями разных корней. А евреи и впрямь не едят ни крольчатины, ни свинины. А рыбу едят. Хотя у пророка Исайи есть слова: «И восплачут рыбаки и возрыдают все бросающие уду в реку…»
— Прав был тот пророк, — вздохнул Аттила. — В самый раз нам, сударь, с вами восплакать и возрыдать. Сочувственный это пророк Исайя. Жаль, что я читать не умею, а то бы и я читал Библию.
— Кто же тебе мешает выучить азбуку? Я охотно бы тебе помог.
— Да зачем мне? Что нужно, вы мне завсегда перескажете. У вас, сударь, не голова, а прямо кладовка Жирного Дьердя. Помните, у нас такой в Вадьоношхазе? Жив ли он? Того и гляди лопнет от жира. Все худые кругом, а он все жиреет.
— Да ведь и ты, по-моему, никогда худобой не отличался, — посмеялся я, кивая на брюхо моего оруженосца.
— Слава Богу, — сказал он. — А все-таки, с Дьердем не сравнить. Как не сравнить, сударь, здешнюю худую рыбалку с рыбалкой у нас, на Дунае.
— Ну вот и добрались! — ухмыльнулся я, но он, не замечая моей ухмылки, уже садился на своего любимого конька и начинал излюбленные упражнения в сравнительном анализе Вадьоношхаза и Дуная с другими реками и местностями мира:
— Как можно сравнивать! Разве у нас на Дунае может рыба настолько терять всяческое уважение к человеку, чтобы не ловиться на крючок больше часа! Нет, у нас такой нахальной рыбы не бывает. У нас она еще, слава Богу, помнит, что рыба для человека, а не человек для рыбы. У нас еще не успела завестись традиция, чтобы белое называть черным, а черное — белым, и все ставить с ног на голову, как, я гляжу, по всему миру делается. Видать, и впрямь, как говорит здешняя повариха Урсула, последние времена наступают и скоро конец света. Должно быть, как только в Вадьоношхазе станет, как везде, все сикось-накось, тогда и явится антихрист. Это… Запамятовал, какой нынче год у нас от Рождества Христова?
— Одна тысяча восемьдесят девятый.
— Нет, не то, а от тех пор, как сказал Господь: «Да будет земля и твердь, и всякие твари…»?
— От сотворения мира? Шесть тысяч пятьсот девяносто седьмой.
— Вот, это оно самое и есть, про что повариха говорила. Что когда будет шесть тыщь шестьсот шестьдесят шестьсотый год, тогда и придет антихрист. Тогда, наверное, уж и на Дунае рыба ловиться не будет, и ни птиц, ни зверей, а одни только железные пауки и тараканы. Сейчас уже чувствуется, что не те времена, а тогда и подавно. Говорят, что тогда и реки остановятся, а берега будут мимо них плыть.
— Я конечно, понимаю, — заговорил я, начиная закипать, — что повариха Урсула для тебя — высший религиозный авторитет, но позволю все же заметить тебе, уважаемый Аттила, что, во-первых, о грядущем дне Страшного суда в самом Евангелии сказано, что о том, когда он придет, не знает ни один человек, ни сам Иисус, ни ангелы, а только Господь Бог. Надеюсь, ты в своем богохульстве не дошел еще до отождествления поварихи Урсулы с Господом?
— Пока еще нет, — почесываясь, отвечал мой оруженосец.
— Какое счастье! А во-вторых, дорогой мой Аттила Газдаг…
Я не успел сказать, что там «во-вторых». Мало того, я сразу напрочь забыл, что там «во-вторых», ибо у меня самого берега побежали вдоль рек, а реки застыли, как вмерзшие. В эту минуту в отдалении я увидел девушку, входящую в воду реки. Она медленно входила, ласково разгребая ладонями волны и любуясь бликами солнца на поверхности воды. Даже издалека видно было, как великолепно выточена ее фигурка, как упруго и свежо это юное нагое тело. Длинные черные волосы спускались до пояса. Она посмотрела в нашу сторону и, поспешив нырнуть, поплыла легкими и сильными толчками, быстро отдаляясь от берега.
Аттила поначалу опешил, почему это его господин вдруг умолк на полуслове. Он терпеливо ожидал моих дальнейших наставлений и, внезапно перестав получать их, почувствовал острую нехватку. Но проследив за моим взглядом, он все понял, улыбнулся во всю ширину своей округлой физиономии и сказал:
— Правильно, сударь. В вашем возрасте обязательно нужно смотреть на купающихся девиц. Это такой уж закон. Я, бывало, в ваши годы так и шнырял по берегу Дуная в надежде подглядеть за ними, часами в кустах просиживал, чтобы только насладиться видом их прекрасных грудок и ягодиц.
Что говорить, я и впрямь был в том возрасте, когда не только при виде красивой девушки, а при одной лишь мысли о ней захватывает дыхание и дух заводится так, что кажется — вот сейчас и умрешь. Рыба, глупая болтовня Аттилы, Рейн, страшный суд — все мигом исчезло куда-то прочь. Лишь юное девичье тело, весело плывущее через реку, существовало для меня в ту минуту. Щеки мои пылали, а в груди крутилось Бог знает что, какой-то вихрь.
Достигнув чуть ли не середины Рейна, девушка раскинула руки, легла на спину и какое-то время показывала ослепительно голубому небу свои лицо, живот и груди, которые, как угадывалось мне, были необыкновенно хороши. В глазах у меня помутилось и захотелось броситься в воду и поплыть туда, к ней. Но она уже окунулась и стала возвращаться к берегу.
— Вот теперь-то самое время, сударь, подбежать во-он к тем кусточкам, спрятаться в них да подглядеть, как она будет выбираться на берег.
— Что ты говоришь такое, грубый индюк! — возмущенно ответил я Аттиле, который сам, как видно, не прочь был побежать прятаться в кустах. — Ты хочешь, чтобы я, благородный рыцарь, слуга самого императора Священной Римской Империи, прятался в кустах и подглядывал за девицами?!
— А хоть бы вы были самим императором, что в этом зазорного! — хлопая глазами, невозмутимо отвечал негодник. — Смею вас уверить, наш Генрих не приминул бы воспользоваться таким случаем, если и не такое за ним водится.
— Опять ты за свое, мерзавец! Вот уж дождешься, что я отправлю тебя, да не в Вадьоношхаз, а к отцу, чтоб он как следует наказал, тебя. А себе возьму в оруженосцы кого-нибудь из местных.
— Дело ваше, — вздохнул Аттила, — но разве ж кто-нибудь из местной швали сможет так обихаживать вас, сударь? Ведь нет. И вы сами прекрасно знаете это.
— Знаю, — сказал я. — Но вот нарочно, назло тебе поступлю так, как сказал. Пусть они не будут так заботиться обо мне, как ты, но зато мне не придется ежечасно, ежеминутно выслушивать от них всякие гнусные сплетни об особе императора, которому я служу верой и правдой. И ежели ты, горшок с горохом, не уважаешь господина, которому я предан, значит, не уважаешь и меня.
— Вовсе не значит… — начал было Аттила, но увидев мой раскаляющийся взор, решил прекратить возражения. — Ну да Господь с вами, сударь. Не сердитесь на меня. Я постараюсь не беспокоить больше сахарную особу вашего Генриха. Смотрите, она уже выбирается на берег. Эх, сударь, опоздали!
Последние слова, разумеемся, относились не к особе императора, а к девице, которая, увы, и впрямь уже выбралась на берег и исчезла в прибрежном кустарнике.
— Запомни, — вновь заговорил я после некоторого молчания и замешательства, — что бы ни болтали о Генрихе, каких бы наигнуснейших сплетен не довелось тебе услышать, Генрих — император. Он самый главный государь во всей вселенной, он доверенное лицо Господа Бога на земле.
— Выше папы?
— Не выше. Почти наравне. А в каком-то смысле и выше.
— А Алексей? Он ведь тоже называется императором.
— Алексей — схизматик. Да, он тоже император и тоже заслуживает почитания, но он гораздо ниже Генриха, точно так же, как константинопольские иерархи ниже римских. Потому что схизматики.
— Хорошо, я постараюсь, — снова глубоко вздохнув, сказал Аттила. Разговор о светской и церковной власти на земле утомил его, и он снова принялся сравнивать достоинства придунайских земель с недостатками прирейнских, в конце подытожив:
— Эх, сударь, поскорее бы вам завоевать какой-нибудь город да разбогатеть, чтобы мы могли со спокойной совестью вернуться в родные края и зажить счастливо и мирно.
Славу Богу, он умолк, глядя на воду и грустя о родном Вадьоношхазе, а я мог позволить себе предаться самым разнообразным мечтаниям, коими душа моя в то время полна была через край. Ах уж эти юношеские мечтания, святые и наивные, внешне глупые, но если разобраться — необыкновенно мудрые. Сколько лет прошло с того утра на Рейне, а разве, если положить руку на сердце, избавился я от тех моих юношеских грез? Сколько пережито, выстрадано, прочувствовано и переосмыслено, как многое погибло, рухнуло, отсохло, улетело, а где-то глубоко-глубоко внутри я все тот же и какая-то сверхгреза, какая-то верховная мечта все еще руководит мною, и дай Боже, чтобы она не оставила меня до того часа, когда в последнем содрогании я испущу дух свой.
Вот и тогда я стоял, смотрел на воду Рейна и не думал о том, почему же не ловится рыба, а весь был охвачен этой высшей грезой, не имеющей ни названия, ни очертаний, ни цвета, ни запаха. Она неподвластна мысленному оформлению, она безыдейна и свободна, как само небо. Сейчас нередко она посещает меня и радует своим присутствием. Тогда же она была постоянно со мной и стоило мне прикоснуться взглядом, мыслью, слухом, обонянием к чему-нибудь прекрасному, чем полон сей мир, как она тотчас охватывала меня, завораживала, увлекала все мое существо в свою радостную и священную область.
— С добрым утром, рыболовы! Много ли наловили рыбы? — раздался вдруг за моею спиной звонкий и веселый голос.
Я оглянулся и увидел девушку в простом сельском наряде — никаких украшений, никаких узоров на верхнем платье, сшитом из грубой ткани и препоясанном веревочкой. Но в то же время вся она была как лучшее украшение, лучшая драгоценность, коей достойны были лишь это лучезарное небо и это царственное светило, восходящее на свой лазурный трон. Темно-каштановые, почти черные волосы ее мокрыми прядями рассыпались по плечам, окаймляя свежее, румяное лицо, на котором светились, контрастируя с темным цветом шевелюры, ярко-голубые, как небо, глаза. В этих глазах, в этой улыбке пунцовых губ, за которыми обнажались два стройных ряда белоснежных зубов, было столько живости, столько восторга перед очарованием юности, что душа моя переполнилась восхищением и я не мог вымолвить ни слова в ответ.
— Можно мне посмотреть, сколько вы поймали? — спросила девушка, подходя к садку. — Ух ты, как много! Целых — раз, два, три, четыре, пять — пять рыбин!
— Много! Для нее это много! — рассмеялся Аттила, переходя с родного венгерского на свой ломаный немецкий, а я мысленно пожелал ему удалиться куда-нибудь на другой конец мирозданья. — Это, милая девица, не много, а если точнее сказать, по-нашему, тьфу, а не улов!
— Вы, видно, не местные, коль говорите с таким выговором, — заметила девушка.
— Угадали, — продолжал беседовать с нею мой несносный оруженосец. — Я лично, происхожу из племени мадьяр, что живут далеко на Дунае. Но вот господин мой, коему я имею честь быть оруженосцем, является потомственным германским рыцарем графом фон Зегенгеймом и слугою его императорского величества Генриха Четвертого.
— Ах, простите, благородный рыцарь, — сказала девушка, кланяясь мне, — я никак не могла догадаться по вашему платью, что вы рыцарь и приняла; вас за простолюдина.
— Оно и не мудрено, и господин Зегенгейм не рассердится на вас, — не давая мне вставить ни слова, продолжал разглагольствовать Аттила, а в душе у меня уже все клокотало от ярости на него.
— Дело в том, что его настоящий наряд, по которому можно судить о нем как о рыцаре, сейчас сохнет выстиранный самым тщательным образом, поскольку сегодня господин Зегенгейм должен будет присутствовать на бракосочетании нашего императора с новою императрицей Адельгейдой.
— Ах, как я вам завидую, благородный рыцарь! — простодушно воскликнула девушка. — Вы будете присутствовать при их бракосочетании и наверное даже на пиру. Я сама направляюсь в Кельн, чтобы хотя бы одним глазком посмотреть на эту свадьбу, но боюсь, что мне никак не удастся даже немного рассмотреть невесту нашего императора. Говорят, она на диво хороша собой.
— О да, милая девушка… — начал было Аттила, но тут уж я не выдержал и топнул на него ногой:
— Замолчишь ли ты наконец, чортова подкова! Дашь ли ты и мне, наконец, сказать хотя бы одно слово? Мне, твоему господину!
— Простите, сударь, я действительно заболтался. Прошу вас, говорите.
— Ну, спасибо! — я глубоко вздохнул, перевел взгляд на девушку, дал себе успокоиться и с улыбкой сказал: — Сколько бы ни была прославлена красота нашей новой императрицы, боюсь, что подобно луне, скрывшейся за горизонтом при восходе солнца, она померкнет и присутствии твоих прекрасных очей.
— Неплохо, — пробормотал Аттила и боязливо прикрыл свой незатыкаемый рот кончиками пальцев.
— О рыцарь, зачем вы так говорите! Зачем вводите в :краску бедную крестьянку! — воскликнула девушка, явно польщенная моим сравнением.
— Клянусь же, что это так! — продолжал я, сломя голову. — И в доказательство своих слов обещаю подвести тебя как можно ближе к свадебной церемонии. Ты увидишь, что взоры присутствующих очень быстро станут больше обращаться в твою сторону, чем в сторону Адельгейды.
— Ах, этого, конечно, не будет, но я была бы навеки вашей рабой, если бы вы и впрямь помогли мне пробраться поближе к новобрачным, чтобы я могла рассмотреть и жениха и невесту как следует. О, мне тогда будут все так завидовать у нас в деревне! — не в силах сдерживать радостную улыбку, сказала девушка.
— Даю тебе слово, что ты будешь стоять не далее, чем в десяти шагах от императора и императрицы! — ударив себя в грудь кулаком, произнес я.
— Ох ты! — тихонько пробурчал Аттила, и я едва сдержался, чтобы не столкнусь его в реку.
— Благодарю тебя, прекрасный рыцарь, — сказала девушка. — В таком случае я буду ждать тебя накануне церемонии на площади перед собором. Если я и впрямь приглянулась тебе, ты мигом отыщешь меня в толпе народа. До встречи, господин фон Зегенгейм!
— Погоди! Как звать тебя? — кинулся я ей вслед.
— Если выполнишь свое обещание, скажу тебе мое имя, — рассмеялась она, убегая.
— Постой! Постой! Тебя же не пустят в город!
— Как не пустят? — замерла она в недоумении.
— Конечно не пустят, — сказал Аттила. — Так много желающих попасть на императорское бракосочетание, что у всех врат стоит стража и никого не пускает без особого разрешения.
— Как же быть? — спросила она растерянно.
— Подожди, — сказал я, — сейчас мы соберем наши снасти и проводим тебя.
— Нет-нет, не надо, — возразила девушка. — Встретимся как условились, на площади. А чтобы меня впустили в город отдайте мне ваши рыбины. Я подарю их стражникам, и меня пропустят. Если вам, конечно, не жаль вашего улова.
— Жаль?! — почти вскричал я. — Да мне не жаль было бы всех рыб, водящихся в Рейне! Да что там в Рейне, и в Дунае, и во всех реках, морях и озерах мира!
Я схватил свой мешок, бросил в него всех наших пойманных рыб и протянул девушке. Она поблагодарила и побежала в город.
— Если все же не пустят, возвращайся и мы тебя проводим! — крикнул я ей вдогонку.
— Ладно! — откликнулась она на бегу.
— Ну вот, — проворчал Аттила, — мало того, что рыбалка не задалась…
— Знаешь что!.. — прорычал я и теперь уж точно вознамерился швырнуть его толстое тело в волны Рейна. Увидев, что решительность моя нешуточная, он забормотал:
— Разве ж я говорю что-нибудь против? Наоборот, вы поступили как подобает благородному рыцарю. Я как раз и хочу сказать, что шут с ней, с рыбалкой, раз она не задалась у нас сегодня как надо. И мне вовсе не жаль этих пяти жалких рыбешек. В особенности, если учесть, что вы сегодня будете пировать на свадьбе и мне принесете что-нибудь вкусненькое от великолепного пира. Еще я хочу сказать, сударь, что желаю вам как можно быстрее поближе познакомиться с этой девушкой. Ведь это она плавала там, вы обратили внимание, что это одна и та же девушка? Она просто чудо. Жаль только, что вы рыцарь, а она простая крестьянка и будет очень переживать, когда вы, натешившись, бросите ее. Но, с другой стороны, вспомните, сударь, что ваш прадед, Зигфрид фон Зегенгейм, в свое время женился на крестьянке и был с нею весьма и весьма счастлив.
Покуда он все это произносил, мне достаточно четко и ясно представилось, как он падает в воду, как барахтается, поднимаясь на ноги и вылезая на берег, и какое у него при этом жалобное и обиженное лицо. Мне хватило того, что я наказал его в своем воображении, и я отменил казнь.
Продолжать рыбалку мне уже не хотелось. Оставив Аттилу одного, я отправился туда, где купалась моя чудесная незнакомка, и сам искупался в том месте, словно плывя по ее следу мог еще ухватить остаток тепла ее юного разгоряченного тела. Во всяком случае, для моей поэтической натуры тут предоставилась почва, а точнее сказать — волна для пылких фантазий.
Я чувствовал, что образ девушки глубоко запал в мое сердце. В глазах так и мелькали ее тонкие босые ножки, бегущие в город на свадьбу императора. Вдоволь наплававшись, я выбрался на берег, вдохнул полной грудью, рассмеялся неведомо чему и вернулся к своему оруженосцу, который уже сматывал снасти, поскольку рыба так и не соизволила начать ловиться.
По пути в город, он старался говорить на темы, приятные мне, даже сказал что-то хорошее про Генриха, но все же один раз рассердил меня, когда со вздохом решился-таки и сказал:
— Все же, сударь, не такие уж мы с вами и богатые, чтобы раздаривать свое имущество. Не извольте гневаться, но я однако попрошу вас — заберите у нее хотя бы мешок назад, ведь он нам еще пригодится. Вот завоюете какой-нибудь город, тогда и раздаривайте мешки направо и налево. Но я уже вижу, как вы гневаетесь и потому умолкаю.
Хмурым видом я показал Аттиле, что очень недоволен его скупостью. С этим мы и вошли в Кельн через северные ворота.
В полдень по всему городу стали ездить герольды в нарядных туниках, громко трубить в свои бронзовые и медные трубы и возглашать народу о начале свадебной церемонии, сзывая всех на площадь перед храмом Пресвятой Богородицы. Наряжаясь и приводя себя в надлежащий вид, я чувствовал в душе у себя нарастающее волнение. Звуки труб и голоса глашатаев, воодушевленные возгласы людей, спешащих по улице к месту торжества, суета Аттилы, старающегося, чтобы его господин выглядел как подобает действительному слуге его императорского величества — все это накаляло мою бешеную молодую кровь. А ведь сюда еще надо добавить предвкушение встречи с утренней незнакомкой, образ которой — небесные глаза, легкий стан, яркие щеки и губы, тонкие босые ножки — так и вился в моем воображении, так и играл, будто пламя в разгорающемся костре.
Но не только это, Христофор, не только это. Кроме мечты о молодой крестьянке и ожидания пышной свадьбы моего императора меня волновало подспудное предчувствие, что»с сегодняшнего дня в моей жизни начнется приключение, которое будет сопровождать меня очень и очень долго, если вообще не до последнего часа пребывания в мире. Я, разумеется, не понимал, каким огнем охвачена душа, и приписывал природу этого огня внезапному чувству влюбленности в крестьянскую девушку. Ведь как-никак, я страстно мечтал о подобном пылком влечении, которое должно было сразить меня однажды, прогремев в сердце, как гром среди майского дня.
День был жаркий, и я не стал наматывать на ноги чулки, надев башмаки на босу ногу. Приятно было облачиться в чистую сорочицу и надеть поверх нее мою праздничную тунику белого цвета с вышитыми на рукавах львами и всадниками. Препоясавшись кожаным ремнем, я прицепил к нему меч и кошелек. В виду жары можно было бы, конечно, не надевать плащ, но я был так беден, что единственным моим драгоценным украшением являлась старинная греческая фибула, выполненная из серебра в виде креста очень красивой формы с крупной жемчужиной, вставленной в перекрестье; и я накинул на плечи свой синий плащ, застегнув его на правом плече этой нарядной фибулой. Причесавшись и внимательно прощупав верхнюю губу, страстно мечтая о том, чтобы усы подросли еще хоть немного, я обратился к своему единственному зеркалу с взволнованным вопросом:
— Ну, как я выгляжу?
— Превосходно, сударь, — ответило зеркало. — Вы выглядите так торжественно и нарядно, что в пору вас, а не Генриха, женить на прекрасной Адельгейде. Но все же, я не советовал бы вам брать рукавицы. Я, конечно, понимаю, что очень красиво опереться правой рукой на рукоять меча и чтобы при этом рука была одета в рукавицу. Это придает воину вид человека, хоть сейчас готового в бой. И все-таки, сударь, я боюсь, что вы потеряете их, а когда еще мы захватим какой-нибудь город, где вы сможете приобрести себе дюжину рукавиц.
— Почему же я непременно потеряю их?
— Потому что жарко, вы снимете их, заткнете за пояс как-нибудь неловко и они вывалятся. Или на пиру выпьете лишнего и вдруг вам захочется швырнуть рукавицей в рожу какому-нибудь благородному рыцарю, который тоже перепьет и позволит себе дерзкое замечание в ваш адрес.
— Неужели ты думаешь, что если такое случится, я не найду чего-нибудь другого, чтобы кинуть ему в лицо?
— Найти-то вы беспременно найдете, — продолжал рассуждать Аттила, который и был моим единственным зеркалом, — но в таком случае рукавица останется цела, и вы ее не потеряете.
— А, понимаю, — сказал я, усмехаясь, — в случае, если я стану драться с кем-нибудь на поединке, тебя волнует только одно — сохранность моей амуниции.
— Разумеется, — невозмутимо отвечал он. — Ведь она же еще долго должна будет служить вам, ваша амуниция, прежде чем вы сможете обновить ее, захватив богатый город.
Поразмыслив, я решил и впрямь не брать рукавицы, и так мне уже было жарко в нижних и верхних одеждах да еще в плаще, хоть и заколотом нарядной фибулой.
— Что, ваш молодой граф собирается или нет? — спросила хозяйка дома, в котором мы с Аттилой снимали комнату. По своей привычке она вошла без стука и каких-либо церемоний. Рассмотрев меня с ног до головы, сказала: — Хорош! Чудо как хорош! Конечно, богатством не блещет, но все равно хорош. Ах, а только что мимо проехал какой-то роскошный витязь, весь в золоте и на белом коне. Торопитесь; сударь, уже весь город бежит к месту венчанья.
— Полно тебе врать, любезнейшая, — возразил ей Аттила, — кто бы это мог проехать мимо нашего дома весь в золоте, если дом стоит на самом отшибе и вдалеке от дороги.
— А уж не знаю кто, но проехал, — отвечала хозяйка, ретируясь, — должно быть, какой-нибудь заезжий господин из Франции или Ломбардии.
— Не слушайте старую куклу, сударь, — сказал мне Аттила, когда она удалилась. — Никто не мог проехать в золоте мимо ее неказистого домишки. Разве что какой-нибудь дурак, которому что свадьба, что не свадьба, что император, что не император, а лишь бы самому покрасоваться павлином.
Когда я пришел на площадь перед храмом Пресвятой Богородицы, там уже собралось предостаточное количество горожан и не так-то просто было протиснуться сквозь толпу, тем более, что передо мной еще стояла нелегкая задача отыскать в гуще народа мою утреннюю незнакомку. Придерживая левой рукою меч и край плаща, правой я расталкивал собравшихся зевак, с волнением заглядывал в лица всех девушек и женщин, но так и не находил среди них ту, которую искал встретить. Поскольку я всего-то успел прожить в Кельне две недели, меня еще не знали в лицо, но мое, хоть и скромное, одеяние выдавало во мне благородного человека, и люди с неохотой но расступались предо мною.
Все поиски были тщетны, и я ужасно огорчился, подумав, что скорее всего девушку не пустили в город. Почему же тогда она не вернулась к нам и не воспользовалась нашей порукой? Может быть, с нею что-нибудь произошло нехорошее?
Покуда я размышлял так, пробираясь поближе к дверям храма, возле которых ожидали прибытия императора и императрицы, и где стоял в торжественном облачении Герман, недавно назначенный кельнским архиепископом, в толпе началось непонятное движение, еще через мгновение меня едва не сшибли с ног и повлекли куда-то влево.
— В чем дело? Что происходит? — растерянно спрашивал я, невольно следуя вместе с толпой.
— А чорт его знает, сударь! — в сердцах воскликнул один довольно молодой горожанин, идущий рядом со мною. — Только что объявили, что Генрих передумал венчаться в Богородице и перенес бракосочетание в Кафедральный собор.
— В Кафедральный собор? — удивился я. — А как же Герман? Ведь он стоит и ожидает императора у входа в храм.
— Вот я и говорю, что нашего императора не поймешь, — продолжал он, и я уже старался не отставать от него ни на шаг. — Говорят, что, мол, приехал магдебургский архиепископ Гартвиг и что не Герман, а он будет совершать венчание.
— Как же так? — еще более недоумевал я, начиная опасаться, что тут что-то не так, какая-то ошибка и мы зря устремляемся в сторону северных ворот, где стоит Кафедральный собор. — Этого не может быть! Ведь Гартвиг…
— В том-то и дело!.. — сказал горожанин и на сем наш разговор окончился, поскольку и ему, и мне одинаково нелепым казалось происходящее, ибо магдебургский архиепископ Гартвиг доселе был злейшим и непримеримейшим врагом императора. Мало того, он находился под отлучением синода и, следовательно, любое совершаемое им таинство считалось незаконным и недействительным.
И все же толпа неумолимо неслась вверх по Высокой улице, увлекая меня за собою, и вот уже я оказался на площади перед Кафедральным собором, длинное и вытянутое здание которого, построенное еще при Карле Великом, освященное архиепископом Хилъдебольдом, а заложенное и вовсе Бог весть когда, примыкало одним своим боком прямо к городской стене возле северных ворот. Здесь была давка, и в народе чувствовалось сильное раздражение, а неподалеку от входа в собор даже разгорелась потасовка. Тотчас выяснилось, что императорская чета уже проследовала в собор, где во внутреннем дворике состоится обручение и куда никого, кроме благородных слуг императора, не впускают. Эта новость ввергла меня в уныние. Даже если бы мне теперь и удалось отыскать мою прелестную крестьянку, как я проведу ее вместе с собой туда? А ведь я дал слово, что она будет стоять в десяти шагах от брачующихся! Но откуда же мне было знать, что бракосочетание будет происходить не в храме Пресвятой Богородицы, где обручение было бы на глазах у всего люда у входа в храм?
— Эх! — воскликнул я горестно, ударяя себя в грудь кулаком так сильно, что бронзовый нагрудный крест, висящий у меня на груди под сорочицей, едва не вдавливался в грудную клетку. — Виноват я или не виноват, но слово свое не сдержал!
Протиснувшись сквозь толпу к воротам, я как мог выше забрался по ним вверх и сверху внимательно перебрал взглядом все лица в толпе, раздосадованной тем, что ей не удастся увидеть даже обручения императора и императрицы. Я даже помахал рукой на тот случай, если, коль уж я не вижу мою незнакомку, то, может быть, она видит меня. Но толпа была безответна на мой призыв, а я даже не знал, как зовут мою девушку, чтобы можно было выкрикнуть ее имя. Ничего не оставалось делать, как в расстроенных чувствах поспешить к входу в собор.
— Вассал его императорского величества граф Людвиг фон Зегенгейм, — назвал я свое имя стоящей у входа страже и меня без лишних слов пропустили внутрь.
Вся площадь внутреннего дворика собора, замкнутая между двумя длинными галереями, папертью и непосредственно зданием храма, была заполнена людьми, составляющими весь цвет империи Генриха IV. Многие из присутствующих тут благородных рыцарей блистали великолепными одеждами и украшениями, их лица выражали достоинство и доблесть, почти все красовались мужественными бородами и усами — у одних бороды были аккуратно подстрижены, как у Карла Великого, у других отличались пышностью, как у графа фон Ауэна, у которого я останавливался на пути к императору. У меня же не было ни бороды, ни настоящих усов, ни браслета на правой руке, свидетельствующего о том, что я тоже благородный воин, ни прочих украшений, коими блистали собравшиеся тут достойные и богатые рыцари.
Нарядные дамы, стоящие по левую сторону, с любопытством поглядывали на лица мужчин. Несколько беглых взглядов уловил я и на своей невзрачной персоне и со вздохом поспешил присоединиться к обществу столь же небогато одетых рыцарей, как я сам. Взор мой с нетерпением устремился вперед — туда, где перед входом в храм стоял император, а слева от него императрица. Пред ними возвышалась фигура архиепископа Гартвига, который уже начал церемонию обручения.
Если бы я нашел свою утреннюю незнакомку и если бы я даже ухитрился провести ее мимо стражи во внутренний дворик собора, я никак не смог бы подвести ее к врачующимся ближе, чем стоял сейчас. А сейчас от меня до новобрачных было не менее пятидесяти шагов. Они были повернуты спиной ко всем, на головах у них сверкали императорские венцы, с плеч спускались роскошные плащи из аксамита. Архиепископ, стоя на ступеньку выше них и потому возвышаясь над Генрихом на целую голову, был в белоснежной митре, обильно изукрашенной золотом, и в паллиуме, усыпанном драгоценными каменьями. Он громко исполнял обряд, так что слова его доносились довсюду:
— …пред лицом Господа Бога нашего и ангелов Его, и всех святых Его, и пред лицом Церкви, — возглашал он по-немецки, — соединить в одном теле два тела — этого мужа и этой жены, и пусть они будут единым телом, в котором сочетаются две души законным браком во славу Господню.
Затем он воззвал ко всем предстоящим людям:
— Взываю ко всем вам, предстоящим и молящимся, именем Отца и Сына и Святого Духа, если кто-то из вас знает причину, по которой эти двое не могут стать мужем и женой и соединиться в законном браке, пусть знающий таковую причину открыто назовет ее.
Присутствующие отвечали на сие воззвание молчанием, и лишь где-то неподалеку от себя я услышал, как кто-то кому-то стал шептать что-то и затем оба захихикали. Я повернул голову вправо и увидел двух хихикающих. Одного из них я знал — это был граф Гильдерик фон Шварцмоор, отменный красавец и храбрец, с которым я познакомился в первый же день, когда был принят императором. Шушуканье и смех в столь торжественную минуту показались мне неуместными и неприличными. И не только мне — многие с укоризной оглядывались на Гильдерика и его приятеля, так что им пришлось быстро смахнуть со своих лиц улыбки.
Тем временем архиепископ спросил сначала Генриха, потом Адельгейду, знают ли они друг за другом что-либо такое, что могло бы помешать им заключить брак, и, получив отрицательные ответы, Гартвиг громко спросил:
— Согласен ли ты, Генрих, взять в жены эту женщину, будешь ли ты любить ее, уважать ее, заботиться о ней и охранять ее в здравии и в болезни, как подобает мужу относиться к жене, забывая всех ради нее, согласен ли ты блюсти себя ради нее столько лет, сколько отпущено вам обоим Господом Богом?
— Согласен, — громко и весело прозвучал ответ императора, и я вновь умилился, какой приятный и мужественный был у Генриха голос.
— Согласна ли ты, Адельгейда, взять в мужья этого человека, согласна ли повиноваться ему и служить ему, любить, уважать и хранить его, в здравии и болезни, как подобает жене относиться к мужу, забывая всех ради него, согласна ли ты блюсти себя ради него столько лет, сколько отпущено вам обоим Господом Богом?
— Да, согласна, — прозвучал чистый и тонкий, взволнованный голос императрицы. Ей покрыли платком правую руку, подвели к Генриху. Тот просунул свою правую руку под платок и, взяв руку невесты, стал повторять вслед за архиепископом:
— Я, император Римской Империи Генрих Четвертый, беру в жены Адельгейду, дабы она была при мне в счастье и горе, в богатстве и бедности, в болезни и здравии, покуда смерть не разлучит нас, если святая Церковь благословит наш брак. И в этом я даю ей свое слово.
Затем невеста принялась повторять за Гартвигом:
— Я, императрица Римской Империи Адельгейда, беру в мужья Генриха, дабы быть нежной и послушной женою, делить с ним ложе и стол в счастье и горе, в богатстве и бедности, болезни и здравии, покуда смерть не разлучит нас, если святая Церковь благословит наш брак. И в этом я даю ему свое слово.
Вынесли Библию, и Генрих возложил на нее кольца, золотые и серебряные монеты. Архиепископ освятил их, после чего император, взяв кольцо и монеты, промолвил:
— Обручаю тебя этим кольцом, даю тебе это злато и серебро и отныне тело мое и все имущество мое принадлежит тебе так же, как мне. — Он надел ей кольцо на большой палец. — Во имя Отца… — перенес кольцо с большого пальца на указательный, — …и Сына… — с указательного на средний, — …и Святого Духа… — со среднего на обручальный палец, — …аминь!
Адельгейда повторила то же самое, обручая Генриха. Обрученные склонили головы и Гартвиг стал читать по-латыни благословение, затем псалом, затем «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу», «Господи помилуй», литанию и еще два раза благословение. На сем чин обручения кончился, Гартвиг повернулся спиной к новобрачным, являя всем присутствующим великолепный парчовый плувиал, покрывающий его плечи и спину, с вышитым золотом Христом на троне в окружении святых и праведников? Прочитав короткую молитву, Гартвиг двинулся внутрь храма для совершения таинства венчания, за ним последовали Генрих и Адельгейда, все диаконы и служки, а потом уже гости. Обширный храм вместил в себя всех собравшихся. Я входил среди последних и, оглянувшись, увидел, как во двор, где мы только что стояли, начинают вносить огромные корзины цветов. Под высокими сводами храма было прохладно, и я вздохнул с огромным облегчением, успев изрядно вспотеть за все это время. Молодых подвели к алтарю и поставили на колени пред скульптурным распятием, которое почему-то, как я уже знал, называлось «крест из Геро». Начался обряд венчания, служба теперь целиком шла на латыни, и я, хоть и знаю латынь, но очень скоро отвлекся. Мысли о молоденькой крестьянке вновь посетили меня.
У меня было какое-то странное чувство, будто она где-то рядом, и я даже испугался — не погибла ли она и не летает ли душа ее вкруг меня? Но я гнал от себя это чувство, стараясь внушить себе, что еще увижусь с милой девушкой и успею не раз сказать ей, как она мила мне.
И мечта еще дальше понесла меня, мне привиделось, что не Генрих и Адельгейда, а эта девушка и я стоим перед алтарем под скульптурным распятием, вступая в брак, сулящий нам счастье и радость любви. Потом мысли мои унеслись и вовсе в некую необъяснимую высь и даль, и я не заметил, как обряд бракосочетания приблизился к завершению. Всех, кто стоял ближе к дверям храма, попросили выйти наружу, там выстроили в два ряда и дали каждому по корзине, наполненной лепестками роз. Мало того, все с изумлением увидели, что внутренний двор собора полностью устлан всевозможными цветами, благоухание которых наполняло легкие веселым ароматом. Множество музыкантов спряталось между колонн боковых галерей, и как только новобрачные вышли из храма, арфы, рожки и флейты заиграли громкую торжественную мелодию.
Медленно ступая по мягкому ковру из благоуханных цветов, император и императрица двинулись вдоль живой галереи подданных, которые, восторженно крича: «Хайль Генрих! Хайль Адельгейда!», осыпали их чудесным дождем из розовых лепестков. В эту радостную минуту мне почудилось, что моя милая утренняя крестьянка стоит где-то рядом со мной, я стал оглядываться — вдруг она и впрямь как-то пробралась сюда, я смогу втащить ее в свой ряд приветствующих и тем самым сдержать обещание, да не в десяти шагах, а в двух-трех сможет она находиться от императорской четы и сама бросит своею ручкой несколько пригоршней розовых лепестков на их головы и плечи. Но нет, сколько я ни оглядывался, сколько ни крутил головой, ее так нигде и не было поблизости.
Тем временем император и императрица уже приблизились ко мне, и я стал тоже кричать вместе со всеми:
— Хайль кайзер Генрих! Хайль кайзерин Адельгейда!
Рука моя зачерпнула в корзине пригоршню лепестков, и в эту минуту я увидел ее, — мою утреннюю незнакомку. Она шла под руку с императором, на ней был пышный свадебный наряд, она улыбалась, глаза ее сияли, как небо, и дождь розовых лепестков низвергался ей на плечи и на увенчанную короной голову. Голова у меня закружилась, я даже как-то испугался такого превращения крестьянки в царицу, хотя тотчас мне вспомнились и все слухи о веселом нраве молодой императрицы, о ее любви к розыгрышам и переодеваниям.
Царственная чета поравнялась со мною, и лепестки из моей корзины посыпались на них. Неужели Адельгейда не заметит меня? Заметила! Брови ее весело вскинулись вверх, игривые глаза засверкали пуще прежнего, улыбка засветилась ярче. Мгновенно появившееся и исчезнувшее с прекрасного лица выражение словно бы со смехом сказало мне: «Ну что, рыболов, попался на крючок? Ловко я тебя разыграла и удивила?»
Вот уже я видел их удаляющиеся спины, а сам, смешавшись с толпой благородных рыцарей и дам, продолжая кричать приветствия, медленно двинулся к выходу из внутреннего дворика Кафедрального собора.
Теперь я знал многое о моей милой крестьянке, теперь я знал, что раньше ее звали Пракседис, а теперь зовут Адельгейдой, что ей, так же, как и мне, восемнадцать лет, что она дочь русского государя Всевальда, что она недолгое время была замужем за Генрихом Штаденским, но быстро овдовела, жила в Кведлинбурге, в монастыре, где аббатисой была сестра Генриха IV, тоже Адельгейда, и где Генрих познакомился с нею и после смерти императрицы Берты сделал предложение стать его женою и новою императрицей.
Все эти знания делали меня безутешным. Что толку мне было узнать все о моей крестьянке, если при этих знаниях я оказывался на противоположном крае пропасти, распахнувшейся между нами! Увы, если я, благородный рыцарь, граф Зегенгеймский, мог жениться на простой крестьянке, как мой дед Зигфрид, то при всем своем благородстве я никак не мог взять в жены императрицу Священной Римской Империи, тем более, что именно сегодня она вышла замуж за другого, и этим другим был сам император.
Мне оставалось лишь с усмешкой подумать о том, что я все же не нарушил своего слова и выполнил обещание — моя крестьянка в течение всей брачной церемонии находилась от императора и императрицы не далее десяти шагов.
Всяк любит мечтать, особенно если ему восемнадцать лет, как было мне о ту пору. Не стоит и говорить о том, насколько наши мечтания в этом возрасте в большинстве своем наивны, а то и попросту глупы.
О пире мне мечталось давно. Бывали, конечно, и в Зегенгейме, и в Вадьоношхазе пиры, и не так уж редко. Особенно когда праздновались свадьбы моих старших братьев и сестер. Да еще какие пиры! Со всевозможными увеселительными выдумками, розыгрышами, шуточными баталиями, состязаниями борцов, певцов, танцоров, стрелков и прочее. Но мне всегда казалось, что должен случиться когда-нибудь в моей жизни пир особенный, где вовсе не обязательно что я буду виновником торжества, просто само торжество будет небывалым и величественным. Во главе его воссядет царь, такой царь, что небесное сияние станет исходить от его лика, а веселье и радость вокруг него будут разливаться такие, что и представить трудно. Махнет он рукой — и любое яство очутится на столе перед всяким, кто сие яство пожелает. Польется в бокал к нему вино — и у каждого вновь наполнятся бокалы; и все будут пить, пить, но не пьянеть, а лишь больше веселиться и радоваться светлой радостью. Я же буду сидеть на том пиру не так, чтобы прямо одесную царя, не бок о бок с ним, но, пожалуй, если не на четвертом, то на пятом месте по счету.
Конечно, теперь, я понимаю, Христофор, какой неясный образ мерещился моей душе в этих мечтах о великом пире — образ Тайной Вечери, отраженный в чаяньях о Вечери Небесной, где мне всегда хотелось, и хочется теперь, хочется с робкой надеждой и неизбывной страстью — быть в числе посвященных и избранных.
Вот и тогда, предвкушая побывать на пиру императора, я не мог прогнать от себя наивную мечту сидеть где-то неподалеку от его августейшей особы, пусть не пятым — хотя бы десятым по счету, да и Бог с ним — хотя бы не одесную, а ошую. Я знал, что так не будет, что скорее всего меня не посадят даже в одной комнате с императором, и все же втайне надеялся на чудо. Но знания не обманули меня. В палатах архиепископа, где проходило торжество, меня усадили в одну из комнат, отдаленных от главного зала. Здесь можно было лишь слышать, как доносится оттуда музыка, и с трудом различать громкие слова, коими лучшие люди империи восхваляли своего государя и желали ему счастья в новом браке. За одним столом со мною сидели в основном молодые рыцари, так же, как я, присланные на императорскую службу из разных уголков державы — из Швабии, Штирии, Баварии, Франконии. Всякий раз, услыхав из главного зала приветственные крики, мы вскакивали со своих мест и резво поддерживали тех, кто там пировал по-настоящему, до дна осушая наши бокалы и с азартом уписывая затем поросят и каплунов, которых нам подавали без особого усердия — блюда быстро истощались, исчезая в молодых брюхах, а слуги не очень-то спешили вновь накрывать наш стол. Иной раз приходилось пить без закуски, а то и вовсе поднимать пустой бокал, не дождавшись, когда на стол явится новая бутыль вина.
Охмелев, мы быстро разговорились, успели наболтать всякой невообразимой ерунды друг другу, а я даже чуть не подрался с одним молодчиком из Гольштейна, когда он сначала заявил, что Австрия — самое паршивое герцогство в империи, а потом еще добавил, что в скором времени Генрих завоюет Венгрию и всех мадьяр зажарит живьем.
— Оставь, Иоганн, — осадил его молодой граф Люксембург, сидящий от меня по правую руку и явно не желающий никаких драк. К тому же, мы с ним успели сойтись во мнениях по многим вопросам, как, например, в том, что молодая служанка в любом случае предпочтительнее старой герцогини, а русалки — не вполне демонические существа. — Да сядь ты, Иоганн! — хлопнул он по плечу спесивца, которому почему-то не понравилось, что я — выходец с самой восточной оконечности империи. — Будь спокоен, мадьяры такие же славные воины, как и мы, германцы.
— К тому же, и я германец, — добавил я, — во мне только часть венгерской крови.
В этот миг в комнату вошел один из личных слуг Генриха и спросил:
— Кто из вас, молодые рыцари, сын графа Зегенгейма?
Я поднялся и спросил, в чем дело.
— Его императорское величество просят вас пересесть за их стол.
Все вокруг с завистью присвистнули, а я настолько уже свыкся со своей компанией, что до меня не сразу дошел смысл сказанного. Вдруг ладони мои похолодели, в груди все загорелось — я понял, что сегодняшние чудеса продолжаются, и мои наивные мечты сбываются самым неожиданным образом. Пошатываясь, я вылез из-за стола и пошел вслед за императорским слугой.
В зале, где разворачивался основной пир, было шумно, громкие голоса, выкрики, смех, музыка, звон бокалов, визги шутов — все это гулко веселилось под высокими сводами зала. Генрих и Адельгейда восседали на троне, пред ними распахивались пространства огромного стола, за которым восседали короли и герцоги, епископы и архиепископы, пфальцграфы и маркграфы, гости из Франции, Англии, Дании, Польши, Венгрии и Византии. У меня перехватило дыхание и закружилась голова, когда пройдя через весь зал, я был представлен пред очи самого императора и красавицы императрицы, о которой я теперь и думать не смел, как о той самой крестьянке, которая утром купалась на моих глазах в Рейне.
— Так это и есть тот рыболов? — спросил Генрих, рассматривая меня. Я впервые видел его лицо так близко. Меня поразило его высокомерное и в то же время какое-то несчастное выражение. В глазах императора, выражающих юмор и веселье, нельзя было не прочесть какую-то застарелую и потому трудно скрываемую тоску, будто человек сей был обречен и знал, что обречен. — Присядьте, рыцарь, государыня-императрица пожелала угостить вас блюдом, приготовленным из тех самых рыб, которых вы подарили сегодня утром одной крестьянке.
При этих словах присутствующие рассмеялись, поскольку, как видно, анекдот был рассказан только что, накануне моего появления, и всех позабавил. Меня усадили за стол неподалеку от императора и императрицы, то есть, именно так, как мне мечталось накануне. Предо мною возникло блюдо из запеченых угрей и окунишек, в которых я бы не узнал выловленных сегодня утром, настолько они были приукрашены всякой зеленью, ягодами и густыми соусами, будто тоже проходили обряд бракосочетания. Появилась и чаша, до краев заполненная белым вином.
— Не желаете ли, рыцарь, поздравить своего государя и свою государыню? — иронично улыбаясь, спросил Генрих.
Я встал, поднял чашу. Сердце мое перестало биться, и единственное, что я мог вымолвить, было:
— Да здравствует император Генрих и императрица Адельгейда!
Тут страшный испуг охватил меня. Я вспомнил, что Адельгейдой зовут сестру императора, с которой была связана некрасивая сплетня. В ужасе я вдруг решил, что с перепугу вместо императрицы выпалил имя сестры Генриха и тем самым оскорбил его и ее.
Но нет, слава Богу, никто не закричал, не разгневался, не выхватил оружие. Генрих усмехнулся и сказал:
— Какой оригинальный тост! Ну, выпьем же, раз рыцарь настаивает на том, чтобы мы были здоровы.
Не перепутал! От сердца у меня отлегло. Ну да, действительно, и сестру императора и его новую жену звали одинаково, и из-за этого совпадения я только что чуть было не тронулся умом.
Меня заставили осушить чашу до дня. Я мигом запьянел пуще прежнего, расхрабрился и сказал, что не могу есть свой улов в одиночестве и прошу отведать моих рыб всех сидящих рядом, хотя бы по маленькому кусочку.
— Ты права, он очаровательный ребенок и действительно похож на Конрада, — прошептал Генрих Адельгейде. Я услышал его слова и щеки у меня загорелись. Он говорил это женщине, которая была со мною одних лет. Да, конечно, она уже успела побывать замужем, в то время, как у меня еще не росла борода. Но мне не хотелось лишаться того единственного, что равняло нас — одинакового возраста. К тому же, подумал я, про меня уже нельзя говорить: «ребенок», ведь я уже успел утратить девственность.
Тут я повернул голову налево и увидел направленный на меня взгляд сидящего рядом человека. Это был тот самый Гильдерик фон Шварцмоор, который позволил себе хихикать во время совершения таинства бракосочетания. Теперь он смотрел на меня с хитрой улыбкой, будто читал мои мысли и вот-вот собирался сказать: «Мальчик, ты можешь сколько угодно твердить о том, что, якобы, утратил девственность, но у тебя на роже написано, что твои приключения с Катариной в Зегенгейме так ничем и не кончились. И в Регенсбурге у тебя ничего не вышло с той красоткой, которую у тебя в последний момент отбил подвыпивший сын маркграфа Клостеринга. Так что, нечего тут хорохориться, птенчик».
Я снова посмотрел на Гильдерика, он по-прежнему изучал меня взглядом, нагло усмехаясь. Невольно правая рука моя потрогала рукоять меча.
Пир тем временем продолжался, и обо мне забыли, поскольку начались забавы шутов.
— Отчего вы так смотрите на меня? — спросил я Гильдерика.
— Вы мне нравитесь, — ответил он. — Пью за ваше здоровье, юноша.
— Что значит «нравлюсь?» — возмутился я. — Извольте объясниться. Я не потерплю насмешек!
— Цып-цып-цып! — засмеялся Шварцмоор. — Успокойтесь, я не желаю обижать вас. Я искренне любуюсь вашей непосредственностью. Редко встретишь человека, у которого настолько все на лице написано. Особенно при дворе. Нельзя так, милый, надо скрывать свои чувства.
Я покраснел и смутился.
— Что вы имеете в виду?
— Думаете, не видно, как вы пожираете взглядом молоденькую императричку?
Услыхав такие слова, я почувствовал себя так, будто внезапно оказался голым. Я был уверен, что все слышали сказанное Гильдериком, но в испуге оглянувшись по сторонам, успокоился — внимание всех занимало баловство, которое трое шутов затеяли с медведем. Они дразнили его, запрыгивали ему на загривок и ловко умудрялись не попасть ему в когти.
— Она и в самом деле не дурна, — склонившись к моему уху, пробормотал Шварцмоор. — Не переживайте, пройдет немного времени, и вам представится возможность полакомиться ею.
Меня словно кипятком ошпарило. Я вскочил, схватился за меч и выпалил в лицо мерзавцу:
— Я убью вас, сударь! Защищайтесь немедленно!
В тот же миг раздались крики, многие из присутствующих вскочили на ноги, но вовсе не из-за вспыхнувшей ссоры между мною и Гильдериком, а из-за того, что разъяренный медведь подмял-таки под себя одного из скоморохов.
— Смотрите! Смотрите! — вскричал Гильдерик, хватая меня за руки. — Он сейчас разорвет его.
Мне не было дела до суматохи, возникшей вокруг опасных игр с разбушевавшимся зверем.
— Да сядьте вы, болван! — сказал мне Гильдерик. — Что это вы так взбрыкнули? Неужто вы и впрямь собираетесь драться со мной?
— Непременно, — отвечал я, стараясь взять себя в руки и понимая, что здесь и сейчас и впрямь не место и не время затевать драку. Страшный рев огласил залу — несколько разгоряченных вином и зрелищем гостей свадьбы набросились на медведя и принялись рубить его мечами. Шут, виновный в собственной оплошности, оказался почти невредим, хотя одежда на нем была разорвана, плечо, грудь и шея исцарапаны так, что кровь хлестала, но он, как ни в чем не бывало, принялся кувыркаться, гримасничать, схватил со стола пустой кубок и наполнил его кровью, бьющей из ран поверженного хищника.
— Вы подлец! — сказал я Шварцмоору. — Сказанное вами может быть искуплено только в честном поединке, и я объявляю вам, что намерен драться с вами сразу же, как только кончится свадебный пир, дабы не омрачать веселья.
— Ах, как жаль, — усмехнулся наглец. — Вы и впрямь успели понравиться мне своей непосредственностью. Я думал, мы подружимся. Ужасно не хочется убивать вас. Откажитесь от своих слов и выпьем мировую. А? Давайте дружить, Зегенгейм. Вот моя рука.
— Ни за что на свете! — отвечал я, досадуя на происшествие и понимая — даже если он хлебнул лишнего и ляпнул не подумавши, я не имею права брать свои слова обратно и должен буду сразиться с ним. — Повторяю вам: вы подлец и будете убиты мною на рассвете.
— Ах, на рассвете? Благодарю вас, благороднейший Зегенгейм, вы даете мне целую ночь, чтобы я мог вспомнить прожитую жизнь и покаяться во всех своих грехах, прежде чем вы прекратите мое бренное существование в этом мире… — Усмешка вдруг слетела с его лица, в глазах вспыхнула злоба. — Спасибо вам, доблестный щенок. Значит, так и условимся. На рассвете мы побеседуем о достоинствах и совершенствах Адельгейды, с глазу на глаз.
— Назовите место. Вы вправе выбрать его, поскольку я вызвал вас.
— Я живу около церкви Святого Альбана, там неподалеку есть песчаный пустырь. Устраивает?
— Вполне. Итак, с первыми лучами солнца я и мой оруженосец будем ждать вас.
Мне претило сидеть с ним рядом, я встал, поклонился императору и императрице, чего они, кажется, и не заметили, и удалился, бросив Шварцмоору на прощанье:
— Учтите, я настроен решительно.
Он громко рассмеялся мне в спину.
Вернувшись в ту комнату, где я сидел до того, как меня пригласили в главную залу, я, естественно, попал под целый град расспросов, на которые поначалу отвечал весьма сдержанно, но затем волнение и вино вскружили мне голову, и я запальчиво рассказал обо всем, начиная с сегодняшней утренней рыбалки и кончая завтрашним поединком, утаив лишь причину ссоры с Гильдериком.
— Драться со Шварцмоором! Да ты, брат, я вижу, не из робкого десятка, — восторгался тот самый Иоганн из Гольштейна, с которым я едва не сцепился в начале. Он оказался славным малым, я тотчас обрел в его лице друга, как и в остальных своих, новых знакомых, молодых рыцарях, с которыми мы принялись кутить напропалую, славя брак Генриха и Адельгейды. Тосты за них чередовались с тостами за меня, я от души радовался, хотя очень быстро почувствовал на себе некую печать обреченного — мало кто из моих новых друзей верил, что мне удастся одолеть Гильдерика. В какой-то миг смертельная тоска охватила мою душу, но я осушил еще один кубок и подумал: «А! До рассвета еще далеко!» Веселая мысль о том, что даже если мне и суждено погибнуть, имя мое прославится, а честь будет спасена, увлекла меня, и я бездумно ликовал, когда обнаружил себя в каком-то другом доме, где кроме меня, гольштейнского Иоганна, Люксембурга, Адальберта Ленца и еще нескольких из нашей компании, оказались какие-то милые женщины, которые смело обнажались и вообще вели себя непринужденно. Они уже знали, с кем я буду драться на рассвете, и любезно упрашивали меня вкусить сладостей любви напоследок, но в глазах у меня все плыло и раскачивалось, а вверху парил светлый образ Адельгейды, и я, хохоча, сопротивлялся, уверяя милых женщин, что душой и телом навеки принадлежу одной-единственной и прекраснейшей в мире. В доказательство я даже сходу принялся сочинять какие-то стихи и имел успех, что не удивительно, ведь мне, как обреченному, все прощалось.
Незадолго до рассвета Иоганн и Адальберт притащили меня домой, где Аттила тотчас же принялся ворчать, на что я ему заметил:
— Молчи, старый пьяница и волокита! Умолкни и соизволь немедленно начать приготовления к поединку. На рассвете мы деремся с Гильдериком Шварцмоором.
— Час от часу!.. — возопил мой верный слуга. — .Чего надумал! Рассвет уже вот-вот. Ложитесь-ка, сударь, да проспитесь как следует. До полудня я вас будить не стану.
Тут Иоганн и Адальберт стали объяснять ему суть сказанного мною, и бедный Аттила не на шутку огорчился.
— Благородные рыцари, скажите, что вы пошутили, — взмолился он. — Какие могут быть поединки, если дитя еще недавно скакало по берегу Дуная верхом на древке от старой лопаты? Что скажут мне его отец и матушка! Нет, лучше убейте сразу старого Аттилу! Да ведь у нас и доспехи не ахти какие.
— При чем тут доспехи! — возмутился я. — Умение держать меч и благородство помыслов — вот, что главное должно быть у каждого рыцаря.
— С мечом-то вы управляетесь неплохо, — согласился Аттила. — Он хорошо держит меч в руках, господа, я не спорю. Но ведь не сразу же начинать сражаться с таким рубакой, как этот Шварцмоор. Я ведь знаю лично его оруженосца Зигги, можно сказать, мы друзья, хотя знакомы недавно. Он предпочитает не говорить о характере своего господина. Этот Шварцмоор — сущий зверь и изверг. Скольких он хороших людей угробил!.. Откажитесь, сударь, прошу вас. Помиритесь с ним. Вон, уж рассвет скоро, а вы едва на ногах держитесь. Он прихлопнет вас как муху!
— Должно быть, и Шварцмоор не одну чашу осушил на пиру, — заметил Адальберт, разглядывая мои доспехи.
— Вот именно! — рассмеялся я. — Еще посмотрим!..
— У нас в Вадьоношхазе, у старого Иштвана был говорящий петух, — сообщил Аттила. — Так вот, когда его понесли резать, он сказал: «Интересно, не окажусь ли я жестковат».
— Вранье! — буркнул я. — Говорящих петухов не бывает.
Честно говоря, к самому первому лучу рассвета мы не успели прибыть на песчаный пустырь, расположенный неподалеку от церкви Святого Альбана, почти в самом центре города. Еще честнее будет признаться, что и не ко второму, и не к третьему, а к четвертому или даже к пятому лучу пришли мы туда и встали посреди пустыря в ожидании противника. Со мною были Иоганн, Адальберт и верный Аттила. Вскоре появились еще трое — Эрих Люксембургский, Дигмар из Бремена и Маттиас фон Альтена. После веселой ночи вид у всех был достаточно бледный, чтобы изображать из себя сообщество влюбленных юношей, собравшихся почитать друг другу чувствительные стишки. Лишь у моего оруженосца по обыкновению цвели щеки, глазки сверкали живым хитроватым блеском, а толстое и скользкое приспособление внутри рта без конца то и дело порывалось произвести какую-нибудь короткую поучительную историю из жизни Вадьоношхаза или же какую-нибудь несусветную глупость.
Мое ночное опьянение постепенно испарялось, и покуда не началось похмелье я был способен оценить по достоинству прелесть окружающего меня мира. Утро вставало превосходнейшее, ночные облака таяли на западе, чистая блаженная лазурь заливала весь небесный купол, легкий Борей струил в лицо прохладу, птицы щебетали в окрестных садах на все лады, — и менее всего хотелось думать о смертоубийстве.
Однако уж и солнце встало, как ему и положено, с востока, совсем рассвело, а в воздухе даже не чувствовалось приближения моего врага. Все мы давно уже озадаченно переглядывались между собой, а Аттила раз пять успел предложить плюнуть на все и идти домой да лечь на боковую. Я чувствовал себя неловко, будто по моей вине Гильдерик до сих пор не соизволил появиться; потупив взор, я уныло разглядывал свой щит, кожа на котором в некоторых местах потрескалась, краска облупилась. А ведь я помнил, как лет пять тому назад отец велел сделать для меня этот щит.
Да, Христофор, пять лет минуло с того дня, как отец вручил мне настоящий меч и вот этот щит, и начал учить меня искусству владения оружием и умению защищаться. И если другими талантами Бог не наградил меня при рождении, то тут я оказался хорошим учеником. Оставалось только испробовать на деле те знания, которые передал мне отец, а Гильдерик все не появлялся и не появлялся.
— В Вадьоношхазе лет этак тридцать тому назад был такой же случай, — заговорило устройство во рту у Аттилы. — Двое влюбились в одну девку и порешили встретиться утром на берегу реки и биться до тех пор, пока один другого не убьет насмерть. И вот, один из них, Шандор, пришел и ждет — поджидает. Того все нет и нет, нет и нет. Полдня его прождал, а тот тем временем уговорил девку уехать с ним на другой берег и поселился с ней у славян. Очень он боялся Шандора, который раз в десять был крепче и свирепей, непременно убил бы. Бедный Шандор с горя напился и вечером поплыл на тот берег, да на середине Дуная и утоп. С тех пор обидчик его уже пятерых детей настругал, но как пойдет на рыбалку, то непременно поймает рыбу, которая ему голосом Шандора скажет: «Берегись, час расплаты близок». Вот так-то. А все потому, что зря он ждал его.
— Говорящий петух, говорящие рыбы, — проворчал я. — Хорошо бы ты, Аттила, был не такой говорящий, как они. И к чему ты рассказал эту глупую байку?
— К тому, сударь, что глупость этот ваш поединок. Пойдемте домой.
— Домой к Гильдерику, вот что, — сказал Иоганн, и все тотчас его поддержали. Аттила принялся было врать, будто не знает, где живет Шварцмоор, но ведь он уже успел проболтаться, что лично знаком с его оруженосцем, и мы заставили его вести нас. Гильдерик жил в хорошем доме около самой церкви; слуга, открывший нам дверь, хмуро проворчал, что хозяин его крепко спит после отменной попойки, и плохо будет тому, кто его побеспокоит. На это мы возмущенно обругали слугу, вломились в дом, едва не круша на ходу мебель, и, поднявшись на второй этаж, где находилась спальня, беззастенчиво ворвались и туда. Оскорбление, нанесенное нам неявкой Гильдерика на поединок, давало нам полное право вести себя нагло.
Гильдерик спал голый на широкой кровати, раскинув во все стороны руки и ноги, и громко храпел, а под боком у него, свернувшись калачиком, спала довольно некрасивая черноволосая ведьмочка, которую Гильдерик, по всей вероятности, подцепил ночью, пробираясь через Юденорт . Мне пришлось несколько раз ударить его по волосатой груди плоскостью меча, прежде чем он приподнялся, выпучивая глаза и вращая ими, как колесами. Наконец, когда в лице его появился намек на некую осмысленность, я громко произнес:
— Гильдерик фон Шварцмоор! Объявляю вам, что вы не только клеветник и мерзавец, вы еще к тому же и подлый трус.
Моя короткая, но громкая речь разбудила ведьмочку, она вскочила и испуганной голой кошкой уставилась на нас, словно готовая вцепиться нам в глаза когтями. Гильдерик с минуту размышлял, затем его будто пронзило.
— Что-о-о?! — заорал он, вскакивая на ноги и шаря рукой в поисках меча, но хватаясь не за ту рукоять, которую надо, ибо, как уже было сказано, на нем ничего не было — ни одежды, ни пояса, ни висящего на поясе меча. — Как вы посмели ворваться сюда, когда здесь женщина?.. — Он окинул взором свою ночную гостью и хмыкнул: — Впрочем, это не женщина. Но не важно! Я оскорблен! Где мой меч? Немедленно драться!
— Смею вам напомнить, что поединок между нами должен был состояться при первых лучах зари на песчаной пустоши, куда вы не соизволили явиться, — произнес я, еле сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, настолько смешно выглядели Гильдерик и его случайная подружка.
— Ах вот что! — воскликнул Гильдерик. — Ложь! Мы должны были драться как только солнце хорошенько встанет над землей. Впрочем, я готов проткнуть вас. Зигги! Собирайся, мы идем драться на пустыре с этими щенками.
На всякий случай — вдруг да он снова свалится и уснет — мы решили подождать его на улице около дверей дома. Он появился в сопровождении двух слуг, оруженосца и черноволосой страшилки, с которой у него еще произошел недолгий диспут. Гильдерик уверял, что он ничего ей не должен, поскольку был пьян и ничего не получилось. Мало того, это она ему должна за ночлег. В конце концов, бедную ведьмочку отогнали прочь пинками, и мы отправились на пустырь.
Со стороны трудно было подумать, что наша прогулка носит недружественный характер. Мы с Гильдериком шли рядом, и я слышал, как он то и дело вздыхает и постанывает от похмелья. Меня и самого мутило, но я старался изо всех сил держаться и мысленно повторял Христову молитву, чувствуя, что она помогает мне. Сзади шли наши оруженосцы, и я с возмущением прислушивался к их беседе. Они говорили о ценах, о каких-то бабах, к которым намеревались вместе наведаться, еще о чем-то, совершенно не относящемся к поединку, в котором по всем правилам они должны были драться между собой наравне со своими господами. Особенно меня потрясло, когда Аттила шепотом сказал:
— Ты уж не сердись, если я тебя нечаянно пораню.
— И ты, — отвечал ему Зигги.
Хороши же! Я оглянулся и строго посмотрел Аттиле в его плутовскую рожу, на что тот улыбнулся мне самой ангельской улыбкой. Тут мне подумалось: в общем-то хорошо, что они так договорились, поскольку кольчуга на Аттиле была плохонькая, не то, что на Зигги, да и щит совсем старый. Гильдерик и его оруженосец были экипированы на славу, у Гильдерика даже кольчужные штаны. Прощаясь со мной, отец сказал: «Если ты окажешься хорошим воином, со временем сам справишь себе и хорошие доспехи, и хорошее оружие. А если плохим, ни то, ни другое тебе все равно не понадобятся». Так что шлем, кольчуга и щит были на мне не лучшего качества, но зато меч… Отец отдал мне свой самый лучший меч. Лишь в некоторых местах он был зазубрен, крепкий, длинный, одновременно и легкий, и тяжелый. На рукоятке у него было выгравировано имя, и очень подходящее — «Canorus».note 3
И вот, мы снова пришли на пустырь. По-прежнему стояло чудесное утро, и я не чувствовал горячего желания драться и убивать, в то время, как поют птицы, просыпается летний день, все вокруг ликует и благодарит господа за радость жизни. Лишь после нескольких первых ударов, коими мы с Гильдериком обменялись, меня будто случайно осенило, что мы не балуемся и не просто упражняемся в искусстве владения мечом, что один из нас может убить другого насмерть, и этим убитым вполне могу оказаться я. В ту самую минуту, когда я осознал это, Гильдерик, собравшись с духом, принялся яростно нападать на меня, , нанося мощные удары, щит мой трещал, Канорус пел, и мне приходилось отступать и отступать. Аттила и Зигги махали своими мечами, делая вид, что сражаются друг с другом, но больше стараясь не попасть как-нибудь под наши удары. В какой-то миг я почувствовал, что начинаю терять равновесие, что вот-вот, и я не сумею отбить очередной выпад своего противника, от страха перехватило дыхание, но тотчас я услышал, как тяжело и хрипло дышит Гильдерик, замахиваясь для очередного удара, и это моментально взбодрило меня. Вместо того, чтобы отступить еще немного, я вдруг сам сделал выпад вперед, и Гильдерик ударился локтем в мой щит. Тут я, не теряя времени, принялся осыпать его ударами, и вот уже он стал делать шаги назад, оступился, зашатался и едва не рухнул наземь, но ничего не скажешь — рубака он и впрямь был отличный: согнувшись, он нырнул в меня и еле-еле не попал мечом мне прямо в живот. Снова он атаковал, и снова я принялся отступать, но дыхание его становилось все тяжелее и тяжелее, смрад, как из старой винной бочки, щекотал мне ноздри, и именно это больше всего выводило меня из себя.
Когда Гильдерик упал, я даже не сразу поверил глазам своим. Не помню, как это у меня получилось. Я очень ловко отбежал назад, когда Гильдерик наносил страшной силы удар, щит мой не выдержал, расщепился, меч противника почему-то застрял в нем, я резко дернул на себя, и Гильдерик упал плашмя на землю. Тотчас же я наступил ногой на шею поверженного врага, занес над ним Канорус, немного перевел дыхание и громко произнес:
— Голова твоя отрублена мною, Гильдерик, можешь быть в этом полностью уверен. Но я пришел сюда не убивать тебя, а всего лишь проучить за то, что ты позволяешь говорить мерзости о прекраснейшей в мире женщине. Если ты еще раз осквернишь уста свои клеветой в ее адрес, то голова твоя и впрямь расстанется с телом. Покамест же дарую тебе жизнь.
Ликуя и задыхаясь от собственного великодушия, я соступил с его шеи, вставил меч в ножны и повернулся к своим друзьям. Зигги и Аттила тоже вставили свои мечи в ножны с таким видом, будто только что бились не на жизнь, а на смерть. Вид у моего старикана был такой смешной, что мне вспомнился говорящий петух, и я сказал:
— А все же, сей петушок оказался жестковат, я с трудом…
— Берегись! — крикнуло сразу несколько голосов, я дернулся в сторону и почувствовал, как сталь меча разрубает на плече у меня кольчугу, входит в мою плоть, дробит кости. Я еще успел оглянуться и увидеть, как вновь замахнувшегося на меня Гильдерика схватили Иоганн и Маттиас, затем я стал валиться, очень долго валиться набок, тело мое взлетело параллельно земле, стало легко и тихо, лишь слабая тошнота под ложечкой, я поплыл над деревьями в сторону восхода солнца, низко-низко над землей, глядя в ослепительное, серебристо-зеркальное небо. Я плыл по небу домой, в родной Зегенгейм и в не менее родной Вадьоношхаз, и где-то рядом со мной летела милая босоногая девушка, которая почему-то превратилась в императрицу. Я не видел ее, но очень ясно слышал подле себя ее голос:
— Ах, как я вам завидую, благородный рыцарь! Вы будете присутствовать на браке в Кане Галилейской и увидите Его…
Время от времени мне мерещился ее голос, но чаще я слышал горестное бормотание и вздохи Аттилы. Вдруг наступило пробуждение, я открыл глаза и с ужасом пытался несколько минут понять, где я, каково предназначение этих странных форм и игры светотени, с какой целью я тут оказался, кто я вообще такой и кто такие эти симпатичные, но странные существа, склоняющиеся надо мной. Затем будто волной окатило мозг полным перечнем ответов на все поставленные вопросы. Я — в мире, вокруг меня — бытие, я здесь — для того, чтобы жить, я — человек по имени Лунелинк или, если официально, то Людвиг фон Зегенгейм, а эти существа — такие же люди, как я. Вот это, которое постарше, мой оруженосец и хранитель Аттила Газдаг, или, как принято у мадьяр, сперва прозвище, потом имя — Газдаг Аттила. Вот этот, гораздо моложе, моих лет юноша, Иоганн Кальтенбах из Гольштейна. А вот эта девушка…
Новая волна окатила меня, и это была волна чувств, заставившая меня осознать, что в жилах моих течет не рассол и не уксус, как можно было подумать поначалу, когда я только-только очнулся, а живая, горячая кровь. Ко мне подходила, надо мною склонялась, смотрела в мое лицо и, улыбаясь, оповещала весь мир, что я очнулся, девушка, которую я любил всю свою жизнь. Именно так, всю жизнь, ибо за нее я жертвовал жизнью и готов был всегда, до скончания дней своих жертвовать, ведь сердце мое принадлежит ей. Я улыбаюсь ей и шепчу ее чудесное имя, в котором музыка и дыхание Эллады: «Пракседис».
— Он и впрямь ожил, даже помнит, как меня звали до Адельгейды, — радостно рассмеялась моя любимая. — Вот что, благороднейший господин фон Зегенгейм, приказываю вам сейчас молчать и набираться сил. Как только вы сможете вставать и передвигаться, а это произойдет не раньше, чем через несколько дней, тотчас же собирайтесь и выезжайте в Бамберг. Такова моя воля. Надеюсь, вы помните, что я не просто девушка, которая выпросила у вас рыб, а императрица Римской империи.
— Не беспокойтесь, государыня, все будет в полном порядке, я позабочусь, чтобы молодчик не вступал больше ни в какие поединки и прямехонько отправлялся в Бамберг по вашему приказанию, — вмешался Аттила таким елейным тоном, как будто сейчас ему преподнесут бадью светлого вадьоношского пива. — Не знаю, как мне, старому бревну, благодарить вас. Я готов до конца дней своих целовать вам ножки, а то и следы ваших ножек, и это готов. Скажите же, каких рыб наловить вам за вашу доброту, каких птиц и зверей? Льва Мантикайра с человеческой головой или вепря Сэхримнира? А хотите коня Эдьсарву , который только и остался, что у нас под Вадьоношхазом, хотя, честно признаться, я никогда его не видел, но старые люди говорят, что он водится.
— Спасибо, милый Аттила, ничего не нужно. Главное, чтобы твой господин здоровым и невредимым встал на ноги и отправился в Бамберг. Слышите, Лунелинк? Поправляйтесь. До свидания. — И она наклонилась и поцеловала меня. Она поцеловала меня, Христофор, в самые губы! Я был еще очень слаб, а тут и вовсе едва не лишился чувств от неожиданного счастья, которое продолжало улыбаться мне с того волшебного утра на Рейне. Прикосновение ее губ к моим несло в себе неизъяснимую смесь чувств — от ожога до ласки речной волны. Я почувствовал ее запах — благоухание молодого женского тела, ухоженных волос, чистого нового платья.
И я резко приподнялся, но тотчас едва не потерял сознание от страшной боли, сковавшей всю левую половину моего тела, но я сдержался и не застонал, а лишь откинулся обратно к подушкам.
Преодолевая боль, я слышал, как Пракседис сказала еще что-то Аттиле и удалилась. Потом я снова впал в забытье, а когда очнулся, сразу вспомнил последнюю сцену; я лежал и с удивлением осматривался, не узнавая жилища, в коем находился.
— Где это мы? — спросил я у Аттилы, когда тот подошел и поинтересовался, не желаю ли я чего-нибудь.
— Слава Богу, сударь, что вы очухались, — сказал он. — А то я уж думал, вы окочуритесь, да и непременно бы окочурились, если бы не она, голубушка наша, императрица Адельгейда. Первым делом она приставила к вам наилучших лекарей, господина Алоизиуса и господина Гальфрида, англичанина. Правда, сдается мне, что гораздо больше помогло зелье старухи Роганы, которую привел Зигги. Помните Зигги? Оруженосец этого подлеца Гильдерика. За то, что он так подло ранил вас во время поединка, после того, как вы уже побороли его, Генрих лишил его всяких привилегий и выслал за пределы империи. Говорят, они направились ко двору французского короля, но не думаю, что такой негодяй долго продержится и там. Хотя я слышал, французы любят подонков. Так вот, перед их отъездом Зигги и привел к вам эту старую ведьму. Как вошла она, батюшки святы! — ну чистый бес. Мне даже показалось сначала, что у нее жаба на носу сидит. А серой запахло, хоть святых выноси. Но ничего, смазала она вас с ног до головы какой-то вонючей зеленой дрянью и даже никаких поганых заклинаний при этом не произносила. А к тому же Адельгейда к вам какого-то хорошего монаха приводила, и он над вами долго молитвы читал. Не знаю, кто больше помог, врачи, старая чертовка, благочестивый монах; должно быть все по чуть-чуть. А как только стало ясно, что рана ваша затягивается и дело пошло на поправку, государыня-молодушка велела перевезти вас в этот дом, один из лучших во всем Кельне. Он принадлежит вдове богатого купца Мельхеринка. За проживание уплачено на месяц вперед, и еще нам денег отвалено столько, что я вам сразу и не скажу, чтобы вы лишний раз не волновались. Знайте только, что мы теперь не такая рвань, как когда приехали сюда. И все потому лишь, что вы храбро сражались за честь государыни императрицы. Да, кстати, вот посмотрите-ка, что она еще вам подарила.
В руках у меня оказался мешок, искусно расшитый золотыми и серебряными рыбами, у которых в глаза были вставлены алмазы, рубины и изумруды. Сверху по-гречески было написано «ихтис», а по низу шла какая-то непонятная надпись, вышитая золотыми и алыми нитями.
— Вы, должно быть, недоумеваете, что это за странная надпись? — усмехнулся Аттила. — Так вот, она мне объяснила. Это написано на языке русичей-славян. Какая-то фраза из Евангелия апостола Матиаша , вроде как бы: «Идите вместе со мной и я научу вас ловить людей». Такая вот странная фраза.
— «Идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков», — поправил я Аттилу, с нежностью разглядывая причудливую славянскую вязь:
Блаженное волнение охватило меня. В руках моих было свидетельство того, что я отмечен ею, выделен среди всего ее окружения, и хотя она замужем, да не за кем-нибудь, а за императором, что не оставляет мне никаких надежд на взаимность, все же, я мог быть отныне уверен, что смогу находиться рядом с моей возлюбленной, выполнять ее поручения, видеть и слышать ее постоянно. Ведь это она своею рукой вышила для меня подарок.
— А мешок-то узнаете, сударь? Ведь это же тот самый, в котором вы отдали ей наших рыб. Он и доброго слова-то не заслуживал, а теперь, глядите-ка, изнутри его обшили бархатом, всюду каемочки, а вышивка-то какая! И так и быть, сударь, скажу вам. Он весь был набит золотыми и серебряными монетами, так что у нас с вами теперь целое состояние. Вы хоть и круглый дурак, что пошли драться с этим чортом Гильдериком, но и молодец — видать, судьба улыбается вам, дорогой мой господин Лунелинк, дайте я вас сердечно поцелую!
Он слюняво облобызал меня, пустил слезу и принялся рассказывать, как меня отбили от Гильдерика, который был полон решимости добить меня до смерти после того, как нанес такое подлое и коварное ранение; как истекающего кровью меня притащили домой и ждали, что я вот-вот испущу дух; как мои друзья Адальберт, Иоганн, Эрих, Дигмар и Маттиас отправились в дом архиепископа и смело добились аудиенции у Генриха и Адельгейды, чтобы поведать им о доблестном поступке некоего молодого рыцаря из Зегенгейма и подлости Гильдерика фон Шварцмоора, а также попросить немедленно направить лучших императорских лекарей дабы спасти жизнь юноши, вступившегося за честь Адельгейды. Скандал произошел большой. Генрих никак не мог поверить в то, что один из его любимцев, Гильдерик, мог оказаться способен на такое, но к счастью, нашелся свидетель, герцог Нижней Лотарингии Годфруа . Услыхав о скандале, он явился к императору и сообщил о том, как краем уха слышал разговор между мною и Гильдериком и тогда решил, что ослышался, а теперь, ввиду таких показаний, видит, что никакой осечки слух его не дал, все правильно — Гильдерик неловко выразился и тем самым оскорбил честь Адельгейды, за что и был вызван на поединок. Только после этого Генрих изобразил гнев, вызвал к себе Гильдерика и потребовал дать отчет. Шварцмоор и тут повел себя подло, он принялся доказывать, что все было совсем не так. Якобы я, сгорая от любви к Адельгейде, подсел к нему во время пира и принялся уговаривать помочь мне соблазнить молодую императрицу.
— Тут, — продолжал рассказывать Аттила, — герцог Годфруа говорит: «Как же так, если я своими ушами слышал, как вы обещали графу Зегенгейму устроить ночь с императрицей, после чего граф возмутился и вызвал вас на поединок?» «А вот так, — отвечает эта сволочь, — я издевательским тоном говорил, что устрою Зегенгейму свидание с императорицей, а он услышал в моем тоне издевку и потому так взбеленился». «Вы лжете!» — сказал тут Годфруа. Он тут ка-ак схватился за меч, не избежать Гильдерику нового поединка, да Генрих тут встрял и говорит: «Прошу вас, Шварцмоор, покинуть пределы империи, и отныне вы лишаетесь всех своих привилегий». А вообще-то, ему не очень-то хотелось расправляться с Гильдериком. Ему просто нельзя портить отношения с Годфруа. Не дай Бог, Лотарингия снюхается с папой. Но вот увидите, Шварцмоор не очень-то будет наказан, откусите мне ухо, если через месяц-другой он снова не появится при нашем дворе.
— Это почему же?
— А потому, сударь. Вот вы сейчас заартачитесь, а я все же скажу. И зря вы не верите слухам, иные из них бывают ох как правдивы. Поговаривают, что когда пятнадцать лет тому назад Генрих приказал ссильничать свою родную сестрицу Адельгейду Кведлинбургскую, то этот самый Гильдерик, которому тогда было столько же, сколько вам теперь, весьма охотно и чуть ли не самым первым кинулся исполнять это гнусное приказа…
— Немедленно заткнись! — заревел я, приподнимаясь и снова чувствуя нарастающую боль в плече.
— Молчу, сударь молчу, — замахал рукой Аттила. — Да вот, можно ли заставить молчать молву? Нет, вы никогда не разубедите меня, что государь наш по буйству нрава своего родную сестрицу изнаси… Все, сударь, ни слова не скажу, не смотрите на меня так и не вскакивайте.
Нечего сказать, и в самом деле тот случай пятнадцатилетней давности крепко сидел в народной памяти, и большинство твердо верило в справедливость обвинений, выдвинутых против Генриха на княжеских съездах в Корбее и Герстунгене. Молодого императора обвинили в чудовищном преступлении — якобы он, распутно забавляясь, принял участие в изнасиловании своей родной сестры, аббатисы Адельгейды Кведлинбургской, держал ее за руки, когда другой совершал над ней надругательство. Но я хорошо помню, как мой отец отказался верить этим обвинениям, утверждая, что все сие есть ничто иное, как козни папы Александра и обиженной Берты, жены юного императора, с которой он хотел развестись и развелся бы, если б Александр не запретил ему этого под страхом отлучения от Церкви.
Как же я мог согласиться с Аттилой, готовым осуждать Генриха и обвинять его во всех смертных грехах, если во-первых, я свято ценил мнения моего отца, а во-вторых, репутация моего государя была для меня неприкосновенной. Признав, что он чудовище, я не в силах буду оставаться у него на службе. Едва я начинал размышлять об этом, перед моим мысленным взором вставал облик императора, его львиный взгляд, крепкие скулы, длинные золотые волосы. И этот царственный облик никак не вязался с мерзостями, приписываемыми Генриху неразборчивой народной молвой. Уж я-то знал, какие есть в народе любители почесать языком. Что там царственные особы, если находились охотники поставить под сомнение непорочность Святого Зачатия и чистоту отношений между Спасителем и Магдалиной. Так что, если и были точки, в которых мои взгляды и симпатии сходились с мнениями Аттилы, то только не в вопросе о личности нашего государя.
День ото дня состояние мое, слава Богу, улучшалось. Царственная чета переселилась в Бамберг, мне не терпелось поскорее отправиться туда и снова видеть Адельгейду. Может быть, еще и поэтому я так быстро поправлялся. Мысль о том, что я введен в число рыцарей личной гвардии императрицы, наполняла мое сердце блаженством, от которого сердце лучше перерабатывало кровь, и тело мое наполнялось здоровыми силами. Все пятеро моих новых друзей тоже вошли в число счастливчиков, они постоянно были при мне, ожидая дня, когда я окончательно поправлюсь и можно будет тронуться в путь. Таково было повеление Адельгейды. Как только я смог совершить первую прогулку по городу, мы стали готовиться к отъезду.
Кельн все еще жил обсуждением женитьбы Генриха и Адельгейды. Много ходило разговоров о той обиде, которую нанес Генрих графу фон Нордгейму, недавно назначенному Кельнским архиепископом. Зачем нужно было отстранять его от совершения таинства и перепоручать дело Гартвигу, ведь Магдебургский архиепископ до сих пор еще считался одним из недоброжелателей императора. Мало того, он все еще находился под отлучением синода, и все вокруг спорили, законна или незаконна ординация Адельгейды. И хотя для меня не оставалось сомнений в правильности поступков императора, я с некоторой душевной смутой прислушивался тому, о чем судачит кельнский обыватель, и вспоминал растерянное, жалобное выражение лица Германа, застывшего у входа в храм Богородицы при известии, что бракосочетание переносится в кафедральный собор.
Однажды, зайдя в один подвальчик выпить пива, я с удовольствием подслушал рассказ о поединке между мною и Гильдериком. Все было настолько переврано и поставлено с ног на голову, что я едва не .подавился пару раз пивом, еле сдерживаясь, чтобы не расхохотаться. Какой-то рыжий и конопатый увалень изобразил все примерно в таком виде: свадебный пир был в самом разгаре, когда внезапно, невесть откуда, явился странный бледный рыцарь по имени Зильберик и потребовал, чтобы ему немедленно отдали Адельгейду, поскольку он был, есть и будет ее единственный законный супруг, живущий на дальнем краю земли, в суровом и диком царстве Бармаланд , у всех жителей которого лица покрыты густым слоем сажи, ибо там постоянно темно, и приходится жечь сушеную рыбу, которая в Бармаланде такая жирная, что ее используют вместо факелов и свечей. Ничуть не стесняясь собственного вранья, рассказчик тут же сообщил, что и у рыцаря Зильберика все лицо было в копоти, хотя минуту назад он утверждал, что рыцарь был бледен и как бы даже незрим.
— «Нет!» — воскликнул наш император, — продолжал врать рыжий детина, время от времени шумно отхлебывая из своей кружки. — «Нет, я не отдам тебе ее, колдун проклятый!» Тогда этот Зильберик принялся напускать на всех чары, и все пирующие знатные господа вмиг сделались будто неживые. Только медведь, с которым развлекались шуты, не поддался чарам и набросился на Зильберика. Но бармаландец оказался крепким малым. Он схватил медведя вот так обеими руками, повалил его на пол и содрал с живого шкуру.
— Это ты врешь! Но все равно здорово, гни дальше! — хохотали слушатели.
Рыжий плут для приличия обижался и какое-то время его приходилось уговаривать продолжить рассказ. Но не очень долго. Ему явно нравилось так сладостно врать. Опозоренный медведь, лишившись шкуры, бросился наутек и был тотчас сожран набежавшими собаками, а коварный Зильберик тем временем встряхнул содранную медвежью шубу и, обернув ею Адельгейду, хотел было вместе с ней удалиться и лететь в свою страшную страну, но когда он бежал с похищенной императрицей через зал, то нечаянно наступил пяткой на обломок тернового венца с головы Спасителя. Якобы, сей реликвенный обломок находился в перчатке у Гартвига, когда он венчал новобрачных, а на пиру он его кому-то показывал, да и потерял. Как только Зильберик наступил ногой на священное терние, часть его колдовства развеялась, и рыцарь Гильдерик очнулся от чар. Он тотчас обнажил меч и бросился догонять подлого похитителя. Это ему удалось лишь за чертой города, возле Левенпфорте и церкви Святого Гереона. Там и произошла смертельная схватка. Сначала Зильберик отрубил руку Гильдерику. Потом Гильдерик отрубил руку Зильберику. Потом Зильберик отрубил ногу Гильдерику, а Гильдерик в свою очередь тоже отрубил ногу Зильберику. Так они отрубливали друг у друга по куску, покуда Зильберик не оказался изрублен в лоскуты. Он и рад был бы напустить новых чар на Гильдерика, но в спешке не догадался вытащить из пятки терновую колючку. Тут подоспели остальные, схватили Адельгейду и Гильдерика, ее вернули императору, а его срочно отправили лечиться в Испанию к одному прославленному арабу-врачу. Куски изрубленного тела Зильберика разбросали по всей округе на пожирание воронам и псам, но бармаландский колдун, не будь дураком, собрал-таки воедино все части своего проклятого тела и тайком спрятался в Юденорте у какой-то рогатой ведьмы. Куски все срослись, только шрамы остались, но не хватает лишь одной стопы, в пятке которой торчит Христово терние. И покуда Зильберик не найдет свою утерянную ступню, он не может двинуться в Бамберг, чтобы снова попытать счастья и возвратить себе свою бармаландскую царицу, ставшую супругой нашего императора, красавицу Адельгейду.
Поскольку рыжий враль говорил на чистейшем кельше, я, возможно, упустил в его рассказе какие-то детали, но суть его рассказа, по-моему, я уловил правильно. Эту сказку, этот причудливый плод, зачатый недавними событиями моей жизни и рожденный на свет детской народной фантазией, я преподнес одному французскому жонглеру на дружеской пирушке, которую я устроил в доме покойного купца Мельхеринка. Я позвал в гости всех, кому не лень было хорошенько выпить и как следует закусить, и таких любителей оказалось немало. Маттиас привел музыкантов, Адальберт — целую свору стихоплетов, среди которых затесался и этот французик-жонглер, Иоганн притащил с собой целую ораву молодежи, в глазах которой светился приятный голодный огонек, а Дигмар и Эрик привели замечательного испанского рыцаря по имени Родриго, на вид ему было лет сорок, но оказалось, что уже за пятьдесят. Меня поразило его вдохновленное лицо, а когда он принялся рассказывать о битвах с маврами, все мы заслушались. Всем нам не терпелось поскорее встретить ратные подвиги, и мы хоть сейчас готовы были ехать вместе с благородным Родриго сражаться против мавров. Я так залюбовался доном Родриго, что мне казалось, будто и по-латыни он изъясняется именно с тем произношением, с каким говорили между собой древние римляне.
Дон Родриго уверил нас, что наши доблестные сражения еще впереди, и хотя еще неизвестно, кто из нас окажется большим храбрецом, а кто меньшим, в любом случае служить под началом самого императора — большая честь. Сам он явился в Кельн, желая попировать на свадьбе Генриха, но по дороге попал в переделку. В окрестностях Буйона ему случайно стало известно о злодейском заговоре, готовящемся против герцога Годфруа. Шайка заговорщиков собиралась в небольшом замке, окруженном лесом. Мало того, что они намеревались убить одного из лучших людей империи, у них там происходили какие-то мерзостные радения, связанные с культом некоего мистического существа, родственного Саламандре. Дону Родриго удалось разоблачить их, ему пришлось вступить с ними в неравный бой, из коего он вышел победителем, но, получив рану, он вынужден был пару недель пробыть в Буйоне. Вот из-за чего, приехав в Кельн, он не только не побывал на свадьбе, но даже и не застал здесь императора и императрицу, дабы засвидетельствовать им свое почтение и поздравить с бракосочетанием.
— Простите, — вмешался в наш разговор французский жонглер, — не тот ли вы Родриго, чье прозвище Кампеадор?
— Да, среди нескольких моих прозвищ, есть и такое, — с достоинством отвечал дон Родриго. — Оно означает — «боец», и я нахожу, что с моей стороны не будет нескромным признать его за собой, ибо я и впрямь всю жизнь сражаюсь. Это прозвище мне по душе, в отличие от других, коими меня величают.
— Я слышал, что даже мавры уважительно называют вас «господином». О, какое счастье видеть вас! — воскликнул жонглер. — Я столько наслышан о ваших подвигах! Разрешите мне хотя бы прикоснуться к краю вашего платья. Позвольте мне, дон Родриго, попросить вас об одной милости. Я хотел бы сложить о вас венок жестов, дабы еще больше прославить ваше имя. Дозволяете ли вы мне это?
Дон Родриго отвечал, что, во-первых, он не заботится о земной славе и ищет славы лишь на небесах, а во-вторых, как он может позволить кому-то сочинять или не сочинять стихи.
— Можете ли вы прочесть что-нибудь серьезное, не такое, как читали до сих пор, желая рассмешить всех нас? — спросил он у стихотворца. Тот охотно согласился и стал читать что-то по-французски. Мы ничегошеньки не поняли, но дон Родриго слушал внимательно, кивал головой, иногда иронично щурился, иногда в глазах его загорался чудесный пламень. Когда жонглер закончил чтение, Кампеадор сдержанно похвалил его, выделил все достоинства прочитанного жеста, но сразу после похвал взялся критиковать поэта довольно жестко. Он прямо так и сказал:
— Если бы Роланд был жив, не думаю, что он бы стал восторгаться вашими стихами. Может быть, во Франции у вас принято нагромождать столько небывальщины, наша испанская поэзия гораздо сдержаннее, правдивее. За всю свою жизнь я не встретил и не убил ни одного дракона и гораздо проще смотрю на колдунов и ведьм. Вы пишете свои стихи для тех, кто не совершал военных походов и не принимал участия в сражениях. Впрочем, воинам чаще нужны сами сражения, а не песни о них. Может быть, я не прав? Не сердитесь на меня, но я бы не хотел, чтобы вы сочинили что-либо обо мне в таком же духе. Да к тому же по-французски.
Тут жонглер принялся уверять, что обладает необыкновенным даром быстро и всерьез изучать языки. Оказалось, что испанским он владеет превосходно. Между ним и доном Родриго состоялась недолгая беседа по-испански, затем жонглер продекламировал на испанском какое-то свое сочинение.
— Недурно, — похвалил его дон Родриго, возвращаясь к свободной латыни, дабы мы не были отрезаны от разговора. — Вы не только владеете языком, но и угадываете поэтическую испанскую традицию. Что ж, если так, валяйте, сочиняйте и обо мне, только не приукрашивайте, не фантазируйте, как с Роландом.
Видя сильное замешательство француза, я решил развеять беседу и весело рассказал о том, какой образчик устного народного творчества мне довелось услышать вчера в пивном погребке. Я даже и от себя кое-чего добавил. Все громко смеялись, а жонглер пообещал сочинить поэму, в которой одна и та же история сначала рассказывается героем, потом его врагом, потом медведем, потом прислугой, потом рыночной торговкой и, наконец, пивным бочонком, которому приходится выслушивать ее от подвыпивших посетителей погребка.
Среди ночи мы отправились гулять по Кельну в надежде, что нам встретится чудовищный Зильберик, составленный из сросшихся кусков своего изрубленного тела и блуждающий в поисках недостающей ступни с Христовым тернием в пятке. Но улицы города были пустынны и лишь в районе Ноймаркта некие малоблагородные мужи били не более благородных дам, мы хотели было вступиться, но дамы осыпали нас такой бранью, что стало ясно — побои входили в состав их услуг, оказываемых этим молодцам. И мы с хохотом пошли прочь.
Наутро, простившись с доблестным доном Родриго Кампеадором, французским жонглером и другими вчерашними гостями, мы выехали из Кельна и отправились в Бамберг.
Бамберг — один из уютнейших и живописнейших городков Германии, расположенный в самой середине Империи, со всех сторон окруженный ее надежными просторами. Он лежит на холмах, средь которых струит свои воды Регниц, здесь же, поблизости, впадающий в Майн. Вершины холмов украшены башнями и зубчатыми стенами, обрамленными густой зеленью лесов. А леса великолепные, не случайно любители лесных чащ славяне издревле облюбовали этот уголок Божьего мира, до сих пор там существует большое славянское поселение у подножия холма, где располагаются и домбург, и пфальц. Даже привередливый Аттила признал, что место прекрасное, не на много хуже Зегенгейма и Вадьоношхаза.
Наш приезд в Бамберг совпал с прибытием сюда же некоего русского рыцаря Димитрия, привезшего Адельгейде огорчительные новости. Глава русской церкви митрополит Киевский Иоанн осудил дочь князя Всевальда за то, что она вышла замуж за Генриха, поскольку Восточная Империя порвала отношения с ним и антипапой Климентом. Император Алексей начал переговоры с Урбаном, и Киевский митрополит поссорился со Всевальдом, когда стал требовать от него возвращения дочери в Киев. Тут-то и вылезла незаконность Гартвига. Но Всевальд разгневался и сказал, что ежели брак его дочери с Генрихом может нарушить отношения с Алексеем, то и плевать на этого Алексея, не греками сильно Киевское государство.
Вот почему Адельгейда, хоть и обрадовалась нашему прибытию, все же была в печальном расположении духа. Император третий день охотился в окрестных лесах, она почти не виделась с ним и скучала. Но какое же эгоистическое существо человек, а особенно влюбленный! Видя в ее глазах печаль, я не столько сочувствовал ей, сколько радовался, что снова вижу ее. Веселую ли, грустную, мне было все равно. Радость моя еще больше усилилась, когда она с особенным вниманием принялась расспрашивать меня о моем здоровье. Я сказал, что готов снова биться с кем угодно и побеждать любого, кто позволит себе что-либо обидное в адрес моего императора и моей императрицы. Тут во мне екнуло, что если мне и впрямь выполнять только что данное обещание, то прежде всего следует победить и проучить Аттилу.
— В таком случае, — улыбнулась Адельгейда, — мы должны как следует наказать здешних рыб. Они смеются надо мной, что я позволяю им плавать в Регнице и до сих пор не поймала ни одной. Государь добросовестно наводит страх на местное зверье, а я сижу без дела. Готовы ли вы, Зегенгейм, завтра же отправиться на заре в это опасное предприятие и помочь мне поймать сколько-нибудь этих скользких жабровладельцев? И не забудьте вашего забавного оруженосца. Его, кажется, зовут Ахилл?
Итак, на следующее же утро после приезда в Бамберг мы стояли с императрицей на берегу Регница и удили рыбу. Две фрейлины, сопровождающие Адельгейду, мирно дремали под тенью прибрежных кустов. Аттила, рьяно и деловито взявшись за Регниц, уже таскал из его вод одну за другой. Не отставал от него и Адальберт, а вот Иоганн, быстро разочаровавшись в рыбалке, предпочел заняться ухаживаниями за сонными фрейлинами.
Боже, Христофор, какое это было счастье ловить рыбу и видеть неподалеку от себя милую, стройную, тонкую фигуру девушки, очаровавшей меня в то утро накануне свадьбы Генриха и Адельгейды! Какое счастье было смотреть на ее босые ножки и забывать о том, что она императрица и принадлежит душой и телом другому мужчине, гораздо более достойному, чем я.
— Поговорите со мной, Лунелинк, — промолвила вдруг Адельгейда, становясь со мной совсем рядом. — Мне скучно. Мне не с кем поговорить. Я так радовалась, когда приехал Димитрий, так счастлива была снова поговорить по-русски, но он оказался таким угрюмым и неразговорчивым, что я, наверное, зря приказала ему вступить в мою личную гвардию. Но мне хочется, чтобы среди моей свиты состоял киевлянин, пусть такой медведь и молчун, как Димитрий. Расскажите о себе. Лунелинк — ваше первое имя, а Людвиг — данное при крещении, так?
— Так.
— А что значит Лунелинк?
— Луне — это название озера, а Линк — река. Там, где Линк впадает в Луне, девятнадцать лет назад мой отец, Георг фон Зегенгейм впервые увидел мою мать, Анну Вадьоношхази и сразу в нее влюбился. Так сын владельца поместья на восточной границе Римской Империи, Зигфрида фон Зегенгейма, женился на дочери владельца поместья на западной границе Венгерского королевства, Фаркаша Вадьоношхази.
— Значит, вы лишь наполовину германец, а наполовину венгр?
— И тоже не так. Дед мой Зигфрид и дед Фаркаш, оба были женаты на славянках. Место, где я родился, представляет собой точку схождения германского, венгерского и славянских народов. Получается, я наполовину славянин, причем одна моя бабка, жена деда Фаркаша, была русская по имени Ирина, из княжеского рода, она рано умерла, и я не знал ее. А дед Зигфрид взял в жены простую крестьянку-словачку и всю жизнь любил ее. И умер с нею в один год, совсем недавно, не пережил потери.
— Удивительно! Ведь и во мне намешано несколько кровей, — сказала Адельгейда, будто в этом и впрямь было нечто удивительное. — Дед мой, Великий Князь Киевский Ярослав Владимирович, был сыном русского князя Владимира, крестившего Русь, и варяжской княжны Рогнеды. Он в свою очередь женился на шведской принцессе Ингигерде, и от этого брака родился мой отец, Всеволод Ярославич.
— Как-как? Все-во-лод? А я всегда произношу Все-вальд.
— Некоторые вообще называют его совсем по-немецки — Зеевальд. А мать у меня — половчанка. Вот сколько во мне намешано. Отец, женившись на моей маме, заключил мир с половцами, совершив тем самым благое дело, вот почему меня и назвали Евпраксией.
— Евпраксия? А не Пракседис? — удивился я.
— Нет, правильнее Евпраксия. По-гречески — «благое дело».
— Евпраксия! — в восторге повторил я. — Это еще красивее, чем Пракседис.
— Да, я так часто скучаю по своему русскому имени, — вздохнула она. — Мой первый муж, Генрих Штаденский, называл меня Агнессой. Красивое имя. И Адельгейда мне тоже по душе, но все же, я — Евпраксия, и сердце мое тоскует по этому имени.
— Позвольте, я буду звать вас так.
— Согласна, — обрадовалась она. — Но только с глазу на глаз, хорошо?
— Обещаю.
Я никак не мог избавиться от ощущения, будто она старше меня, хотя ведь мы были с нею одногодками. Но не мудрено, ведь она уже успела побывать замужем и пережить смерть молодого супруга, а затем в нее влюбился сам император и стал ее вторым мужем. Как я жалел о том, что мне всего лишь восемнадцать, а не под тридцать, как красавцу Годфруа Буйонскому, или хотя бы не двадцать два. Я согласился бы и на двадцать один.
Постепенно разговор зашел о детстве, и я с увлечением принялся рассказывать о нашем Зегенгеймском замке и поместье Вадьоношхаз, где прошли мои нежные годы.
— Меня одновременно учили трем языкам — немецкому, венгерскому и латыни, и весь мир я воспринимал в трех именах. Может быть, поэтому у меня никогда не возникало сомнений в том, что Бог един в трех лицах. Возможно, мне казалось, что и у мира не четыре, а три стороны — первая расположена по левую сторону от Линка, где находится замок моего отца; вторая — на правом берегу реки, где Вадьоношхаз; а третья — там, где Пожонь.
— Пожонь?
— Ну да, так по-венгерски называется — Пресбург, который расположен на другом берегу Дуная. Мои родители часто ездили туда и брали меня с собой, и я считал это настоящим путешествием. Мне казалось, что мир огромен, на одном его конце лежит Пожонь, на другом, чуть подальше Пожони, Иерусалим, а на третьем — Рим. Я рано научился читать. Отец сам занимался моим образованием. Я узнал, что множество облаченных в латы рыцарей, блеск оружия, топот большого количества лошадей и развевающиеся штандарты — все, что я видел однажды у нас в Зегенгейме в возрасте трех лет и что так поразило мое детское воображение — это была война Генриха против Газы. К счастью, эта война Империи против Венгерского королевства никак не отразилась на взаимоотношениях между жителями левого и правого берега Линка, между моими родителями и дедами. Меня же куда больше с некоторых пор стало волновать, что Святый Град находится во власти сарацин, которые представлялись мне дикими, навьюченными всяким скарбом, полулюдьми-полуверблюдами. В самом слове «сарацин» чувствовалась некая тяжкая обуза. Отец обещал мне, что когда я вырасту, я освобожу Гроб Господень от этих нелюдей.
— А где вы видели верблюдов? — с любопытством спросила Евпраксия.
— У нас в замке есть шпалера, на которой изображен град Иерусалим, пальмы, купола храмов с крестами, Голгофа, а в углу — караван верблюдов. Когда я мечтал об Иерусалиме, я всегда приходил полюбоваться на эту шпалеру.
— А когда отец решил выдать меня замуж за Генриха Штаденского, — сказала императрица, — меня везли в Саксонию на верблюде. Он входил в часть моего приданого. Высокий такой верблюд, стройный. Не знаю, куда он потом подевался. Мне тогда было двенадцать лет, я испытывала одновременно и страх, и жгучий интерес. Мы ехали через Волынь, Польшу, Прагу, пока не добрались до Кведлингбурга… С тех пор, вот уже шесть лет как я живу в Германии.
— Поразительно, как хорошо вы научились говорить по-немецки!
— В Киеве меня, моих сестер и братьев с ранних лет научали языкам — латыни, греческому, немецкому, польскому, даже немного венгерскому и французскому. К тому же я потом еще основательнее изучила языки и науки в Кведлинбурге, в монастыре у своей будущей золовки Адельгейды, сестры императора.
— Я вижу, ваша дружба продолжается? — раздался тут за нашими спинами голос Генриха. Оглянувшись на него, я невольно покраснел, ведь я уже успел забыть о его существовании и разговаривал с Евпраксией так, будто она… моя девушка. Мне показалось, он смотрит на меня с некоторым превосходством, будто чувствуя во мне соперника, но не опасного. Вид его был великолепен — длинная белоснежная туника, расшитая золотым орнаментом в виде кораблей и перехваченная на поясе ремнем, осыпанным драгоценными каменьями, длинные золотые волосы красиво развевались на ветру, темно-синие глаза имели насмешливое выражение. Он подошел к Евпраксии и властно приобнял ее, она смутилась, но улыбнулась счастливой улыбкой, от которой мне сделалось грустно.
— Зегенгейм, — обратился ко мне император, — скажите, вы будете защищать честь императрицы от любого обидчика? Даже от меня?
Я потупился.
— Что же вы молчите?
— Государь, — ответил я, — поскольку я состою в личной охране государыни, то полагаю, в мои обязанности входит защищать ее даже в том случае, если на нее нападет сам апостол Павел.
Генрих от души расхохотался.
— В первую очередь, Зегенгейм, поручаю вам следить за тем, чтобы на Адельгейду не напал именно этот апостол. Усердие ваше, как я погляжу, не имеет границ.
— Молодой граф просто составляет мне компанию, покуда ваше величество изволит предаваться охоте и другим холостяцким развлечениям, — с обидой в голосе вступилась за меня Евпраксия.
— Охота — не развлечение, а обязанность государя, — возразил Генрих. — Мне нужно постоянно показывать народу доблесть. На войне, а в мирное время — на охоте. Но не будем спорить. Адельгейда, радость моя, могла бы ты немедленно оставить рыбную ловлю и компанию графа Зегенгейма, чтобы проследовать вместе со мною в замок?
— Разумеется, ваше величество, я вся в вашей власти, преданная вам супруга. Простите меня, граф, и благодарю вас за приятную беседу.
За две первые недели в уютном Бамберге рана моя окончательно зажила, и в один прекрасный день я вдруг спохватился, что вот уже совсем не чувствую ее. Я мечтал о новых подвигах в честь императора и императрицы и в то же время с грустью думал, что рано или поздно это волшебное бамбергское лето окончится. Несколько раз я охотился вместе с Генрихом и его свитой в густых окрестных лесах, но большую часть времени проводил рядом с Евпраксией, в компании моих друзей. Прекрасный климат шел нам всем на пользу, мы постоянно радовались жизни во всех ее, даже самых мелких проявлениях, помногу гуляли по округе, совершая как пешие, так и конные прогулки, доезжали до берега Майна, купались, устраивали разнообразные игры; несколько раз посещали старое славянское поселение во время праздников и наслаждались зрелищем танцев и песен славян.
Правда, после таких посещений Евпраксия всегда становилась грустной, принималась вспоминать свою родную землю, рассказывать о красотах и величии града Киева, о коем говорила, что равного ему нет во всей Германии. Она так расхваливала нравы и обычаи русичей, что трудно было не заподозрить ее в излишней предвзятости по отношению к своим соотечественникам. Димитрий постепенно вошел в наше сообщество. Он был славный малый, превосходный стрелок из лука, отличный наездник и силач, каких мало. Но в то же время он отличался таким молчаливым и застенчивым характером, что еще труднее было верить императрице, когда она рассказывала о том, какой в Киеве веселый, жизнерадостный и общительный народ. Все, что она рассказывала о русичах, больше соответствовало духу жителей Вадьоношхаза, в частности моего дорогого и несносного Аттилы Газдага, который не терял даром времени и живо перезнакомился со всем населением Бамберга, особливо с хорошенькими вдовушками. У этой породы женщин он пользовался неизменным успехом, несмотря на свой довольно потешный вид — полноту, толстобрюхость, мясистость носа и щек. Если я, бывало, шел по улице в его сопровождении, то отовсюду виделись приветливые улыбки и помахивания рукой, а он тотчас старался уверить меня, будто это адресовано мне, как личному телохранителю ее императорского величества Адельгейды.
Шли дни за днями, один краше другого, но, увы, чем дальше, тем больше я начинал замечать, что Евпраксия день ото дня, как спеющее яблоко соком, наливается какой-то непонятной мне грустью. Нет, это была вовсе не грусть о родной сторонке, и напрасно она жаловалась так часто, что скучает по Киеву и своему отцу, князю Всеволоду. Я видел: тут другое. Разве я не скучал по родителям и родным местам? Разве Аттила не жужжал постоянно про свой Вадьоношхаз? Но меня гораздо больше занимала моя молодость, свежесть впечатлений, новизна дружбы с Иоганном, Адальбертом, Маттиасом, Дигмаром, Эрихом и даже Димитрием; Аттила находил забвение в нескончаемых историях со вдовушками; и никто не испытывал такой уж тягостной кручины по родине, которая есть у каждого. Печаль Евпраксии была связана с Генрихом. Однажды, когда мы оказались с ней вдвоем в комнате у камина в доме епископа Бамбергского, Рупрехта, она посмотрела на меня влажным взором и спросила:
— Скажите мне, Лунелинк, скажите честно, положа руку на сердце, как вы думаете, он любит меня? Я имею в виду Генриха.
Я опешил, не столько от смысла заданного вопроса, сколько от самого факта, что он задан ею мне, подданному императора. Я принялся с жаром доказывать ей, что Генрих не в силах не любить ее, не в праве не любить свою императрицу… Да что там не в силах и не в праве! Он много раз мне с глазу на глаз говорил, что настолько влюблен в свою супругу, что я, как особо к ней приближенный любимчик, должен пуще жизни беречь честь и безопасность своей госпожи. Я действительно пылко стал доказывать любовь Генриха, причем, можно сказать, с двойным жаром, поскольку вторую часть моего чувства составляло непреодолимое желание наброситься на Евпраксию, целовать ее алые припухшие губы, приблизиться к небесам ее глаз, тереться щекой о жестковатые завитки черных волос на смуглых, загорелых висках и скулах. Речь моя оборвалась на полуслове, когда я осознал, что еще мгновенье, и я стану говорить ей не о любви Генриха, а о любви молодого графа Лунелинка фон Зегенгейма.
— Что же вы замолчали? — спросила она. — Так внезапно иссяк поток вашего красноречия… Слушайте же, я скажу вам по секрету: я точно знаю, что Генрих не любит меня. Да, он влюбился в меня, когда впервые увидел в Кведлинбурге. Я тогда только что похоронила мужа, была такая несчастная, замученная, настоящая монашка. Я и собиралась навсегда остаться в монастыре у аббатисы Адельгейды, его сестры. Ему понравилась моя умученная юность, моя страдающая свежесть, и он влюбился. Вдруг скончалась императрица Берта, и он решил, что может жениться на мне и, помимо всего прочего, помириться с сестрой. Он с нетерпением ждал женитьбы, но тут началась война с маркграфом Экбертом, который осадил Кведлинбург. Влюбленность Генриха должна была выдержать неожиданное испытание, он переживал — вдруг да его невеста погибнет. Мне кажется, он меньше переживал поражение от Экберта и Гартвига, когда узнал, что со мной ничего не случилось. После снятия осады Кведлинбурга, когда он впервые увидел меня после такой долгой разлуки, я видела, что он счастлив. Боже, как я была благодарна ему за его любовь! Наконец, был заключен мир с Саксонией, затем мы обручились. Какие чудесные были в этом году зима и .весна! Вот я стала императрицей, затем нас обвенчал тот самый Гартвиг, который еще недавно осаждал Кведлинбург. Но что же дальше?.. Стоило Генриху по приезде сюда, в Бамберг, узнать, что во мне зародилась новая жизнь, как он не по дням, а по часам стал охладевать ко мне. И вот, я уже чувствую, что он совсем не лю…
Она не договорила, потому что в комнату вошел Рупрехт. Я смотрел на нее и душа моя, Христофор, разрывалась на части. Не помню, о чем зашел разговор с Рупрехтом, но помню, как меня окатывало то волной жалости к Евпраксии, то нежеланием смиряться с тем, что Генрих разлюбил ее, а то — нехорошими, эгоистическими чувствами, в которых были и ревность, и отчаянье, и еще более гадкое, подспудное желание, чтобы император и впрямь охладел к своей жене, и тогда… Ах, как мне стыдно за это, какой грех лежит на моей душе!
Вскоре, после того разговора в доме у Рупрехта, Бамберг закрутило вихрем событий. Началось с того, что в город приехал Годфруа Буйонский, и мне довелось присутствовать при беседе, происходившей в монастыре Святого Михаила, что на Винной горе, между императором, Гартвигом, Рупрехтом, Годфруа и Удальрихом Айхштетским. Они говорили о ближайшем будущем, которое не предвещало ничего доброго. Папа Урбан старательно сплетал заговор против Империи, стремясь отсечь ее вообще от христианского мира. Он уже вел переговоры с византийским василевсом Алексеем о всеобщем походе под знаменем креста против турок, а может быть затем и против сарацин. При этом никакой речи об участии в походе войск императора не велось; напротив, благодаря хитрой интриге папа намеревался привлечь к походу как можно больше германских герцогов, минуя Генриха. Таким образом, Генрих оказывался как бы вне общего Христова стада и чуть ли не служителем сатаны вместе с папой Климентом, которого Рим именовал антипапой.
— И чорт с ними! — рассвирепев воскликнул император. — Не папа, а я — главный человек в мире. Я прокляну их поход, и они все до единого утонут в Босфоре, если вообще до него доберутся.
Годфруа спокойно пытался убедить императора не совершать резких и необдуманных поступков, быть может, даже найти компромисс с папой, но чем больше и он, и остальные присутствующие уговаривали Генриха, тем больше он выходил из себя, а под конец и вовсе ударил кулаком по столу:
— Если они докажут, что я служу сатане, ну что ж, тогда посмотрим, кто сильнее, сатана или Галилеянин.
Все ошарашено затихли, Рупрехт и Гартвиг принялись налагать на себя крестные знамения, а Генрих громко и страшно рассмеялся, гневаясь пуще прежнего:
— Что перепугались, овцы? Не бойтесь, я вас в обиду не дам. Сейчас я сильнее, чем когда-либо. Саксония и Лотарингия — вы мои руки, левая и правая. Австрия и Италия — мои кони. Земли Рейна и Майна — моя надежная кольчуга. Бог — с нами. Называйте его каким угодно именем, но он с нами. А кроме того… Впрочем, это пока тайна, которую я не могу вам открыть. Но я имею теперь нечто, что дает мне твердую уверенность в силе и праве. Я создам империю, которая будет обширнее владений Рима. Сарацины? Сельджуки? Они будут самыми преданными рабами, они станут воевать не против нас, а за нас. Они изжарют Урбана и Алексея и сожрут с потрохами. Они своими коврами выстелют нам путь к Иерусалиму, и мы воссядем там на троне в сиянии небывалой славы. Реликвия, которой я завладел недавно, обеспечит нам все это. Согласны вы после таких слов оставаться моими союзниками? Годфруа?
— Мы вассалы твои, государь, а не союзники, — растерянно отвечал герцог Лотарингии. — Мы подчиняемся тебе, поскольку видим в твоем промысле промысел Божий.
— Отлично сказано, мой герцог. А что скажет Саксония?
— С нами Бог, разумейте языцы, — пробормотал Гартвиг. — Если Христос с нами…
— Он с нами, — перебил его бормотание, император. — И даже более, чем вы думаете, надо только уметь использовать Его.
— Разве можно пользоваться Господом, будто Он некий предмет?
— Оставьте ваши размышления и доверьтесь мне. А все, что я сказал, можете списать за счет моей природной грубости.
Торжественность, написанная на лице императора настолько воодушевляла всех присутствующих, что споры и сомнения быстро утихли. Многие, как и я, должно быть, были обескуражены необычными речами Генриха. Но я рассуждал так: Генрих — необычный человек, а речи великих людей и пророков часто бывают возмутительными. Главное же то, что за этими словами должна стоять истина, а у меня не было никаких сомнений — за императором стоит истина, то бишь, Христос. Возможно, полагал я, Генрих избран, наконец, небесами для того, чтобы совершить величайший акт объединения церквей и империй, западной и восточной. А то, что он говорив о сельджуках и сарацинах, я воспринимал как знак будущего обращения и этих заблудших народов ко Христу.
Возвращаясь в тот вечер домой, я был преисполнен восхищения перед императором, предвкушая в ближайшем будущем многие славные битвы, в которых я смогу проявить себя в качестве Христова воина и преданного вассала моего Генриха. Дома меня поджидал Аттила. Вид у него был самый мрачный, и я сразу же спросил его, в чем дело.
— — А в том, сударь, — ответил мой верный, оруженосец, — что мы здесь болтаемся совершенно без дела, и вижу я, лучше бы ваш батюшка вовремя перекинулся на службу к венгерскому королю. Уж в Эстергоме вы бы не проводили время в увеселениях и рыбной ловле. Да и, говорят, нынешний король Ласло, куда больше христианин, чем наш этот Генрих, прости Господи!
— Да ты опять за свое, старый окорок! — от души возмутился я. — Говори, в чем дело. Чем тебе снова встал поперек дороги император? Если ты немедленно не найдешь должных оправданий, я из твоих потрохов колбас наделаю!
При этом я схватил свой Канорус и по-настоящему замахнулся на Аттилу. Тот с самым уверенным в себе видом размашисто перекрестился и сказал:
— Рубите, сударь, да только чтобы напополам, а не так не до смерти, как тот безбожный прохвост, с которым вы дрались в Кельне и которого я видел сегодня на той стороне, возле Маркткирхе.
— Врешь! — выдохнул я, опуская меч и, наконец, понимая причину возмущения Аттилы в адрес императора.
— Разрази меня гром! — промолвил Аттила и еще раз перекрестился, после чего умоляющим тоном обратился ко мне:
— Не будет нам доброй службы у этого Генриха, господин мой Лунелинк. Не спроста Шварцмоор опять здесь. Вы скажете, Генрих ничего не знает о его возвращении? Никогда с этим не соглашусь. Все он знает. А вот еще говорят, что приезжал к нему какой-то не то жид, не то сам чорт, и привез ему копыто Люцифера, хоть вы и говорите, что Люцифер прикован за руки и за ноги к стулу в преисподней, а я вам скажу: копыта у него снимаются. Это бывает раз в сто лет, и если кто-то купит себе в недолгое пользование такое копыто, он сможет творить всякие пакости беспрепятственно. Так что, очень бы нам не мешало тайком покинуть Бамберг, да отправиться восвояси. В Вене можно не хуже служить империи, чем под боком у императора-нехриста.
Спорить с Аттилой мне было лень, гневаться на него я больше не желал и молча стал укладываться спать. Значит, думал я, слух о том, что Генрих завладел какой-то реликвией, уже пошел по городу. И это «копыто Люцифера» еще больше успокоило меня насчет благочестивости намерений императора. Я хорошо помнил рассказ рыжего увальня о Гильдерике и Зильберике и мог себе представить, во что это «копыто Люцифера» превратится завтра и послезавтра. Куда там Овидию с его «Метаморфозеоном»! Завтра Аттила скажет, что у Генриха все четыре копыта на руках, а послезавтра — что сам Люцифер с помощью Генриха отвязался из ада и вот-вот прибудет в Бамберг собирать ополчение и вести его против папы и всего христианского мира.
Аттила уже храпел, но стоило мне легонько толкнуть его и спросить, правда ли он видел Гильдерика, как он мигом проснулся и заверил меня:
— Лягни меня боров! И он заметил, что я заметил его. Тогда я сделал вид, будто не заметил его, и он, подлюка, тоже сделал вид, будто не заметил меня. Тогда я взял, да и показал ему язык. Да он не стал белениться и не возжелал лупить меня, а натянул на голову плащ, будто его пробирал озноб, и поспешил удалиться.
— Да точно ли, что это был он? Не могло тебе с пьяных глаз померещиться?
— Вот вам истинный крест, я только один кувшин пива накануне выпил, да и то оно в кабачке у Ялошки, что возле рынка, такое слабое, ей-богу, этот Ялошка-славянин на том свете будет себя очень некрепко чувствовать, и бабы уже не станут так липнуть к нему, как сейчас.
— Сколько раз тебе повторять, что на том свете не женятся и не спят с женщинами!
— Едва ли. Зачем тогда нужен такой тот свет!
— А никто, кстати, и не зовет тебя туда, любезный мой Аттила Газдаг, можешь оставаться на этом, если плотские удовольствия для тебя важнее рая.
— Если честно, сударь, я с превеликим наслаждением бы остался, да только ведь я не Артасферкс, чтобы жить вечно.
— Кто-кто? Артасферкс? Это еще что за персонаж?
— А то вы не знаете, сударь. Сами же мне рассказывали о нем, который Иисусу Христу кричал, чтобы тот не останавливался во время пути на Голгофу. Вечный жид.
— Не Артасферкс, а Агасфер, Аттила. Ты смешал его с персидским царем Артаксерксом. Но неужели ты хотел бы разделить участь Агасфера, вечного жида?
— Упаси Бог, сударь! Вот если бы найти какой-нибудь эликсир… Говорят, в Иерусалиме много живет таких, которые еще тысячу лет назад родились, и все благодаря эликсирам. Не слыхать, скоро ли мы пойдем у нехристей Иерусалим отбирать?
— Возможно, возможно… Значит, Гильдерик здесь. Как ты думаешь, зачем он объявился? Не собирается ли он мстить мне и императору?
— Вот уж вряд ли, сударь. Скорее всего, он и Лотарингский Годфруа приехали плясать по ночам вместе с Генрихом вокруг чортова копыта, вот что я вам скажу. Не нравится мне этот Годфруа, не случайно Генрих ему пожаловал титул герцога Лотарингии. Ведь ни за что, ни про что.
— Прошу тебя, Аттила, не говори так об одном из самых доблестных и достойнейших рыцарей Германии.
— Спору нет, мужчина он видный, — пожал плечами мой оруженосец. — Но все дело в его сестре, распутной Алисе, у которой Генрих частенько ночевал до того, как умерла императрица Берта и он познакомился с нашей Адельгейдой. Как мне ее жалко! Чует мое сердце, вслед за братцем и Алиса объявится в Бамберге. Все говорят, что Генрих слишком мало уделяет внимания Адельгейде. Вы слыхали про замок Шедель, что на том берегу Регница, вниз по течению?
— Не только слыхал, но и обедал там вместе с императором на прошлой неделе, когда он взял меня с собой на охоту.
— Не советую вам еще раз туда совать нос, а не то либо вы продадите душу дьяволу, либо вас тайком прирежут, кончится этим.
— Это еще почему? — фыркнул я.
— Напрасно фыркаете, — покачал головой Аттила. — Там-то, как говорят, и происходят мессы и оргии.
Тут я не выдержал и грубо осадил Аттилу, на чем и закончился наш разговор. Хотя я никоим образом не был склонен верить дурацкой народной молве, в ту ночь мне приснился мрачный замок Шедель. Точнее, это во сне он был мрачный, а на самом деле, когда я посетил его накануне, он показался мне очень уютным и милым. Сон сильно озадачил меня, и сколько я ни уверял себя, что все это лишь из-за трепотни Аттилы, нехорошее предчувствие не покидало меня.
Не прошло и недели после нашего ночного разговора с Аттилой, как случилось событие, положившее конец счастливой жизни в Бамберге. Однажды, сопровождая Евпраксию, я, Маттиас фон Альтена, Адальберт Ленц и Годфруа Буйонский отправились в обитель Святого Стефана поздравить насельников с годовщиной переноса мощей первомученика из Иерусалима в Константинополь. После торжественного молебна императрица осмотрела обитель и богадельню, раздала подарки. Затем состоялась трапеза. После трапезы Евпраксия попросила меня и Адальберта прогуляться с ней в парке. Монастырский парк Бамбергской Стефановой обители славился своей необыкновенной ухоженностью, и считалось, что в нем устроено все так же точно, как в Гефсиманском саду. Мы отправились на прогулку, но недолго суждено нам было восхищаться достоинствами парка, потому что Евпраксия нуждалась в нашей помощи и совете.
— Я не знаю, как мне поступить, — сказала она. — Быть может, вы подскажете мне лучшее решение. Дело в том, что в Бамберге объявился Гильдерик фон Шварцмоор.
— Так значит, Аттила не соврал, — сказал я. — Несколько дней тому назад он видел его около Маркткирхе.
— Вот уже третий день подряд я получаю от него страстные письма. Он пишет, что с той самой минуты, как увидел меня впервые, влюблен в меня столь сильно, что потерял голову. Мерзавец, он пишет о том, что ему известно об охлаждении ко мне со стороны императора, и внаглую предлагает провести с ним ночь любви в потаенной пещере, расположенной на склоне Винной горы со стороны Регница. Он пишет, что неделю назад поселился в той пещере и уже устроил пышное ложе, на котором мечтает увидеть меня. Посоветуйте мне, мои рыцари, как поступить? Стоит ли заявить обо всем императору? Меня возмущает дерзость этого негодяя Шварцмоора, но я боюсь, император слишком строго накажет его на сей раз. Он может приказать отрубить ему голову.
— Туда ему и дорога! — сорвалось у меня.
— Нельзя быть таким жестоким и мстительным, — с укором в голосе сказала Евпраксия. — В мире столько жестокосердия, но вместо того, чтобы искоренять его, люди постоянно ищут ему оправдания. Уже христианином считается тот, кто умеет доказать, будто творит зло во имя Господне. Мне все-таки жалко Шварцмоора, хотя он развратен и подл. Ведь может статься, что с годами он поумнеет, раскается. И его раскаяние будет лучшим подарком Иисусу. Посоветуйте, как лучше отвадить его.
— Очень просто, — сказал Адальберт. — Не нужно сообщать императору. Предоставьте все дело нам. Сегодня вы получили письмо?
— Да. Представьте, один из монахов подошел ко мне и вручив письмо от Гильдерика, сказал, что утром в обитель пришел некий человек и попросил передать письмо мне, если я явлюсь поздравлять насельников с праздником.
— Шварцмоор назначил свидание там же? — спросил я.
— Да, в той же пещере на склоне Винной горы.
— Прекрасно, — сказал Адальберт. — Можно попросить вас об одолжении? Мне нужно будет ваше платье и головное покрывало. Я единственный мужчина в вашей свите, который .способен надеть ваше платье, благодаря моей сухощавости и невысокому росту. Я пойду на свиданье вместо вас. Так делают у меня дома, в Ленце, когда хотят проучить татя. Как только он бросится в мои объятья, я выхвачу дубинку и как следует угощу его. Потом мы с Зегенгеймом свяжем его, а завтра утром, не объявляя его имени, провезем голышом по рыночной площади как пойманного прелюбодея. После этого отпустим его, пригрозив, что если он снова появится в Бамберге, мы опишем всю историю императору. Как вам мой замысел?
— А что скажете вы, Зегенгейм? — обратилась ко мне императрица.
— Мне не нравится, — ответил я. — Предлагаю сделать все проще и честнее. Я отправлюсь туда ночью вдвоем с Аттилой и повторю свой поединок. Это будет лучшее наказание для него. Ему предоставится возможность смыть свой позорный грех кровью. И если ему суждено погибнуть от моего Каноруса, то душа его отправится в рай.
— Нет, — перебила меня Евпраксия, — мне больше нравится предложение Ленца. Я выбираю его. Только прошу вас захватить всю мою личную гвардию, включая Димитрия и Годфруа, ибо герцог Лотарингии выражает желание тоже быть моим телохранителем. А вот, кстати, и он направляется к нам. Об одном только прошу вас. Не сообщайте ему о целях своего ночного путешествия до тех пор, пока Гильдерик не будет связан. И обязательно предупредите его потом, чтобы он ничего не рассказывал императору.
Мы поступили так, как приказала нам наша госпожа. В полночь все восемь рыцарей Адельгейды под покровом темноты покинули пфальц, спустились с главного бамбергского холма и направились к Винной горе. Когда мы вышли к берегу Регница, выглянула полная луна, река заблистала серебряной лентой, мы углубились в лес и довольно быстро нашли то место, где была пещера, о которой сообщал Гильдерик. Ленц натянул на себя длинную далматику императрицы, сшитую из плотной и тяжелой материи, с широкими рукавами, голову он тщательно укутал накидкой и смело направился к пещере. Мы, стараясь двигаться неслышно, расселись в окрестных кустах, готовые в любую минуту ринуться на помощь Адальберту. Только неуклюжий Дигмар умудрился-таки громко хрустнуть сломанной веткой, но тотчас, слава Богу, поблизости грузно вспорхнула какая-то большая птица.
Едва лишь Адальберт исчез в пещере, оттуда стал доноситься шум — крики, ругань, удары. Мы тотчас покинули нашу засаду и бросились туда. Внутри пещеры горел факел и метались тени — несколько человек, со всех сторон окружив фигуру в женском платье, остервенело дубасили несчастного Ленца. Первым ворвавшись в пещеру, я мощным ударом в челюсть сбил с ног одного из нападающих. Тут же рядом со мной зазвенели мечи и уже чей-то душераздирающий рев огласил гулкие пещерные своды. Все вокруг мелькало, и невозможно было определить, где свои, а где — злоумышленники. Кто-то бросился на меня с мечом, и я не помню, как у меня получилось выхватить мой Канорус и пронзить им насквозь человека, нападающего на меня. Будто Канорус сам все сделал, а я лишь держался за его рукоять. Пронзенное моим мечом тело екнуло и, не издав ни крика, ни рева, ни стона, мешком повалилось на землю. Это был первый человек, которого мне довелось убить в жизни.
— Стойте! — крикнул тут кто-то, и в следующую секунду я узнал голос Зигги, оруженосца Гильдерика. — Прекратите бой, здесь император Генрих!
Откуда-то объявился еще один факел, его зажгли о первый, сделалось светлее, и теперь можно было как следует разглядеть внутренность пещеры и тех, кто в ней находился. Первым делом я увидел, что человек, которого пронзил прямо в сердце мой Канорус, есть ни кто иной, как сам Гильдерик фон Шварцмоор. Он лежал в исковерканной позе, рука его продолжала замахиваться, пальцы сжимали рукоять меча, лезвие которого стало последней подушкой этого навсегда прилегшего соблазнителя императриц. Еще одним из пострадавших в этой сумбурной пещерной битве оказался уже немолодой рыцарь из свиты императора, Клотар фон Кюц-Фортуна. Он уже перестал реветь, молча катался по полу пещеры, обхватив руками живот. Дернулся несколько раз и затих навеки. Кроме того, здесь оказались Удальрих фон Айхштетт и сам епископ Рупрехт, который спрятался в самом углу пещеры и явно не принимал участия в сражении.
А у ног Зигги и впрямь сидел не кто-нибудь, а сам император Священной Римской Империи Генрих IV.
— Кто из вас, идиоты, своротил мне челюсть? — со стоном глухо спросил он.
— Это сделал я, государь, — сказал я, припоминая свой первый удар, когда мы только что вбежали в пещеру. — Но я не мог знать, что здесь окажетесь вы, ибо…
— Молчать! — проревел Генрих, резким движением вставляя свернутую челюсть на место. — О-о-о, какое глупое сражение! Никогда мне не приходилось драться в столь позорном бою!
— Господи Иисусе, неужто они мертвы? — разглядывая распростертые на полу тела, бормотал епископ. — Ведь это была такая шутка. Помилуй нас, Боже, по великой милости Твоей, и по множестве щедрот Твоих, прости нам наши прегрешения.
— Боюсь, что епископам не пристало принимать участие в подобных развлечениях, — грозно обратился к нему Годфруа.
— Ни слова о развлечениях! — рявкнул император. — Зигфрид, помогите мне подняться на ноги.
Зигги помог ему встать. Генрих внимательно оглядел всех посетителей пещеры и усмехнулся. В лице его появилось знакомое всем насмешливое выражение. Он посмотрел на мертвецов и, наконец, вымолвил:
— Бедные Гильди и Клоти! Чьи мечи обагрились их кровью?
— Я пронзил Клотара, — признался Эрих фон Люксембург.
— А я — Гильдерика, — сказал я.
— Снова Зегенгейм? — грозно воскликнул император. — Челюсть императора и сердце одного из лучших воинов Германии — не много ли тебе для одной ночи?
— Я готов нести наказание, государь, — потупясь, пробормотал я, собрался с духом и добавил: — Но мы пришли сюда, чтобы защитить честь императрицы.
— Да, государь, — сказал Кальтенбах. — Ибо мы — ее рыцарство.
— Мы сражались за ее доброе имя, — добавил герцог Лотарингии.
— Да здравствуют Генрих и Адельгейда! — мудро смягчая обстановку, воскликнул Маттиас.
— А меня, между прочим, кто-то ранил в плечо, — не к месту проскрипел Дигмар Лонгерих, наш увалень. — И я подозреваю, что это сделал ты, Иоганн, — добавил он, обращаясь к Кальтенбаху, — ты так дико махал своим Медузеусом.
— Медуларисомnote 4, — поправил его Кальтенбах, он страшно гордился именем своего меча, хотя до сих пор ему ни разу не довелось разрубить кого-либо до мозга костей.
— Мне от этого не легче, — поморщился от боли Дигмар.
— Вот что, рыцари, — глубоко выдохнув, произнес император, — сами понимаете, то, что случилось здесь, не должно получить широкой огласки. Сейчас не место и не время разъяснять все подробности, почему тут оказались вы, и почему тут оказались мы. Мертвых до завтра оставим здесь, им все равно уже никто не в состоянии помочь. Святой отец, помолитесь о них. А теперь — по домам. Завтра утром я жду вас всех у себя.
Он первым пошел прочь из пещеры, у самого выхода оглянулся на нас так, будто каждому хотел заглянуть в глаза, вдруг громогласно расхохотался, и так, хохоча, вышел наружу.
Мне стало жутко от этого сатанинского смеха, и хотя я тотчас стал гнать от себя мысль о том, что он именно сатанинский, когда я выходил из пещеры, хохот Генриха так и стоял у меня в ушах, а внутри было такое чувство, будто я проглотил жабу.
Возвращаясь в пфальц, мы ехали порознь — император с Удальрихом и Рупрехтом отбыли раньше, но их лошади находились в монастыре Архангела Михаила, расположенном на Винной горе, а мы своих оставили у подножия горы. Поэтому в пфальц прежде вернулись мы, а уж потом император со своей свитой. В дороге мы принялись жадно расспрашивать оруженосца Шварцмоора обо всем, что он знает. Зигги рассказал следующее. После изгнания Гильдерика императором они действительно покинули пределы империи, но отъехали очень недалеко от них и поселились в Реймсе, в аббатстве Сен-Реми. Там Шварцмоор некоторое время предавался пьянству и распутству, на что никто не обращал никакого внимания, поскольку Гильдерик щедро платил за свое проживание.
— Должен вам признаться, — сказал Зигги, — что уже давно тяготился службой у Гильдерика, и если бы не чувство долга, сбежал бы от него куда подальше. Какого только разврата мне не довелось повидать! Удивляюсь я очень сильно, как могла чистая, юная Адельгейда влюбиться в такое чудовище.
— Что? Что ты сказал?! — вскрикнули мы едва ли не в один голос.
— Да вот, как это ни прискорбно, а ничего не поделаешь, — горестно вздохнул Зигги и продолжил свой рассказ.
Две недели тому назад в Сен-Реми прибыл тот самый Клотар фон Кюц-Фортуна, который сегодня ночью разделил участь Гильдерика и отправился в лучшие миры. Он привез письмо из Бамберга, которое Шварцмоор хвастливо показывал всем, кому ни лень, включая своего оруженосца. Это было любовное послание от императрицы Адельгейды. Она писала, что все разговоры о Гильдерике умолкли, Генрих смягчился, и если Гильдерик тайком проберется в Бамберг, они смогут возобновить свои свидания, прерванные из-за глупого мальчишки Зегенгейма.
— Боже, милостив буди мне, грешному! — воскликнул я, едва только Зигги дошел до этого места своего рассказа, ибо все в глазах у меня заволокло черной волной, и я чуть не свалился с лошади.
— Да, сударь, — сказал мне Зигги, — так прямо и было там о вас написано, вы уж не обессудьте, что я так подробно и откровенно рассказываю.
— Ничего, ничего, продолжай, — еле вымолвил я, задыхаясь от отчаяния.
Пропьянствовав еще пару дней и простившись со всеми гулящими девками, навещавшими его в Сен-Реми и устраивавшими с ним оргии, Гильдерик отправился в Бамберг, и тут произошло нечто странное. Он с Зигги и Кюц-Фортуна со своим оруженосцем проехали мимо Бамберга, спустились вниз вдоль берега Регница и прибыли в окруженный густыми лесами замок Шедель. Там их приняли как самых долгожданных гостей, а на следующий день туда явился император.
— Кстати, вы, сударь, — снова обратился ко мне Зигги, — были одновременно с ним, вас потом только отправили обратно в Бамберг. Гильдерик приказал мне не попадаться вам на глаза, и мы смотрели на вас издалека, из укрытия.
Я отчетливо помнил, как ни с того, ни с сего Генрих пригласил меня поохотиться вместе с ним, а затем завез в замок Шедель, где я пробыл не больше часа, после чего император приказал мне вернуться в Бамберг. Кроме меня в тот день его сопровождали Рупрехт, Гартвиг, Удальрих фон Айхштетт и еще пятеро рыцарей.
По словам Зигги, вскоре после моего отъезда в замке Шедель было устроено пышное пиршество, а как только стемнело, император, епископ и архиепископ, а с ними еще человек десять отправились в какое-то подземелье замка незнамо зачем, но только поутру все они были словно сами не свои, будто напились крови — щеки и губы у всех пылали, глаза помутнели, и в поведении появилось некое особое безумие. Утром, не спавши, они отправились на охоту и настреляли невиданное количество всякой дичи. Зигги никогда еще не доводилось видеть стольких охотничьих трофеев, сваленных в огромные кучи. Вечером снова был пир, а ночью та же компания вновь отправилась в таинственное подземелье. Утром они были еще страшнее, чем вчера, и опять отправились на охоту, вернулись с таким же количеством битого зверья и птицы. Наконец, угомонились. Гильдерик, возвратившись с охоты, рухнул на постель в отведенной ему комнате и проспал весь остаток дня, всю ночь и все утро следующего дня. Судя по тому, что в замке воцарилась тишина, точно так же поступили и остальные участники веселья, пиров, охоты и загадочных ночных бдений.
— Я очень сомневаюсь, что они там молились Богу от заката до зари, — отозвался по поводу этих подземных ночей Зигги.
Проспавшись, Гильдерик отправился к императору и имел с ним долгую беседу, после которой признался своему оруженосцу, что показал Генриху письмо Адельгейды и раскаялся в том, что имел с нею любовную связь накануне женитьбы императора и императрицы. Решено было разоблачить Адельгейду. Каждое утро Гильдерик вместе с Генрихом составляли адресованные ей письма, в которых Шварцмоор звал императрицу в пещеру разделить с ним любовное ложе, не зная еще, что сие ложе станет для него смертным одром, а пещера — первым склепом.
— Несколько ночей подряд мы с наступлением темноты приезжали в Михайлов монастырь, — продолжал рассказывать Зигги, — оставляли там лошадей и шли в пещеру караулить, когда же объявится Адельгейда. И вот, наконец, сегодня наши ожидания завершились. Едва лишь у входа появилась фигура в женском платье, как Гильдерик бросился к ней, раскрыв объятия и восклицая ничуть не фальшивя: «Дорогая моя Адельгейда! Сколько черных дней прошло с тех пор, как мы в последний раз насладились с тобою любовью!» Не успел он этого сказать, как раздался этакий деревянный стук, Гильдерик взвыл, и мы все увидели, как Адельгейда осыпает его ударами дубинки. «Хватайте ее! — закричал император. — Как бы то ни было, хватайте ее!» Клотар и Удальрих бросились к Адельгейде, и тут только выяснилось, что это не Адельгейда, потому что из-под накидки, закрывающей лицо, прозвучал отчетливый мужской голос: «Каждому, кто приблизится, размозжу череп!» А тут и вы ввалились. Что было дальше, видели сами. Никогда еще мне не приходилось видеть такого жуткого побоища. Мне казалось, что мы в аду, и демоны борются с демонами. Жаль, я сразу не крикнул, что здесь император. Быть может, тогда бы Гильдерик и Клотар остались в живых.
— Да, жаль, что они ушли от ответов на некоторый вопросы, — задумчиво произнес Годфруа.
Тем временем мы уже подъехали к пфальцу, у ворот которого нас ожидало несколько человек. Впереди всех возвышалась стройная фигура красивого юноши с такими же длинными волосами, как у Генриха. Я сразу узнал сына императора, коронованного в позапрошлом году короля Германии, Конрада, которого видел единственный раз на бракосочетании в Кельне.
Первым к нему подошел Годфруа. Он давно дружил с Конрадом, с детства. Они обнялись, после чего Годфруа представил своему другу всех нас, причем неожиданно назвал Зигги новым членом гвардии императрицы. Впрочем, Зигги был симпатичным малым, и никто из нас не стал бы возражать, если бы он стал девятым рыцарем Адельгейды.
— Я приехал сообщить одну весьма важную новость, — сказал Конрад. — Молодой Вельф все-таки женился на Матильде.
— Не может быть! — воскликнул Годфруа.
— Боже, это война, — простонал Дигмар, всем своим видом показывая, что после ранения в плечо ему меньше всех хочется войны.
— Война или не война — это еще бабушка надвое сказала, — высказал свое мнение молодой Люксембург.
— А по-моему, все же, война, и это очень хорошо. Надоело постоянно ждать чего-то настоящего, — сказал Иоганн. — Этак мой Медуларис и впрямь начнет истреблять мирных жителей типа Дигмара Лонгериха.
Новость и впрямь была очень серьезная. Заключив союз с властителями западных и восточных германских земель, Генрих теперь больше всего рассчитывал на то, что ему удастся, наконец, найти надежный оплот и на юге Германии. Вот уже почти двадцать лет назад он отдал швабскому герцогу Вельфу герцогство Баварию и мог теперь надеяться на благодарность. Сей союз обеспечивал бы ему надежную гарантию на то, что можно спокойно начинать войну с папой Урбаном. Владения Вельфа были богаты и непомерно огромны. Они простирались от границы с Бургундией через всю Швабию и Баварию до Коринтии на востоке, а на юге прихватывали еще и Веронскую марку, которую в свое время приобрел Вельф III. Нынешний Вельф поначалу звался Вельфом Четвертым, но получив Баварию, стал носить имя Вельфа I Баварского. Однако чувство благодарности недолго сохранялось в его душе, очень скоро он встал на сторону папы и вместе с папой осуждал Генриха за различные приписываемые ему дерзости и неистовства, а когда Григорий VII провозгласил низложение Генриха, Вельф и это признал. Потом была Каносса, где в замке маркграфини Тосканской, Матильды, при ее деятельном участии состоялись переговоры между Генрихом и Григорием, на которые император явился в рубище, раскаялся и получил полное прощение папы. Но вражда с Григорием затихла ненадолго. Как только охватившая Германию гражданская война поставила под угрозу императорский титул Генриха, папа вновь отлучил его. Тогда-то и проявился полководческий гений Генриха. Император вступил в Италию, взял Рим и был коронован новым папой, Климентом III, которого враги окрестили антипапой в противоположность новому папе Виктору, а затем Отто Шатийонскому, ставшему папой Урбаном II. Восстановив мир в Германии, Генрих рассчитывал в ближайшем будущем начать войну против Урбана. Для этого ему нужен был союзник в лице Вельфа. Но в последнее время стали ходить слухи, что начавший было склоняться к Генриху Вельф задумал женить своего сына и наследника, семнадцатилетнего Вельфа, на тридцатитрехлетней Матильде Тосканской. Ясное дело, Вельфы, как отпрыски соратника Карла Великого, Варина Альторфского, надеялись со временем, расширив свои и без того уже огромные владения, вступить в борьбу за императорскую власть. И вот, Христофор Конрад приехал с известием о том, что этот брак все же свершился. Все мы ненадолго забыли о недавно пережитом происшествии и хмуро размышляли, каких последствий нужно ожидать. Мне почему-то казалось, что все как-нибудь обойдется, а если война, то что же, я готов воевать.
— Значит, все-таки женили козленка на старой козе, — заметил Зигги.
— Вот уж точно, что на старой и упрямой козе, — рассмеялся Иоганн Кальтенбах. — Это ты прямо в точку попал, Зигги.
— Нам немедленно нужно видеть императрицу, — хмуро заметил Димитрий, не проронивший ни слова за всю нашу ночную вылазку.
— Я только что приехал и ничего не знаю, как у вас тут идут дела, но Адельгейда ждет вас в Большой гостиной, — сообщил Конрад. — Ступайте туда, а я дождусь здесь отца и приведу его тотчас, как только он появится.
Мы, не мешкая, отправились в Большую гостиную, где застали императрицу возле камина, в котором слабо горели несколько поленьев.
— Вот ваше платье, государыня, — сказал Адальберт и первым рассказал все, что произошло в пещере. Затем каждый по очереди принялся добавлять свои впечатления, лишь я молчал, пристально вглядываясь в лицо Евпраксии и не понимая, как могла она предпочесть Гильдерика императору… «Предпочесть Гильдерика мне», — поправлял меня мой внутренний голос. Когда Адальберт сообщил ей о гибели Шварцмоора и Кюц-Фортуны, она вскрикнула, но мне показалось, что не так, как должны вскрикивать женщины, узнавшие о гибели своего возлюбленного. Но если она столько времени умела скрывать свои чувства к Гильдерику, почему бы ей и теперь не проявить свое актерское дарование? Узнав, что Гильдерика убил я, она посмотрела на меня с состраданием, но не с ненавистью, которой следовало бы ожидать, испытывай она сильное чувство к убитому. Мысли мои запутались.
Я так и не успел поделиться собственными впечатлениями, поскольку в гостиную вошел император. Следом за ним шел Конрад, за Конрадом — Гартвиг, Рупрехт, Удальрих, и еще трое рыцарей — Груланд фон Штиир, Гильдебрант Лоцвайб и Фридрих Левенгрубе.
— Надеюсь, вы уже знаете, что ваш любовник убит, — обращаясь к супруге, произнес император. — Соболезновать вам по этому поводу не имею желания.
Гордый блеск зажегся в глазах Евпраксии. Она молча встала и с некоторой усмешкой смотрела на своего мужа, и я так и не мог понять, что сквозит в этой гордой усмешке — оскорбленность или вызов.
— Как посмели вы дерзнуть! — продолжал Генрих. — Как могли вы думать о любовнике, нося под сердцем плод моей любви? Ведь и двух месяцев не прошло с тех пор, как мы бракосочетались! Как может быть такая распущенность! Извольте отвечать!
— Я не понимаю вас, Генрих, — тихо, но четко промолвила императрица.
— Не понимаете? — усмехнулся Генрих. — Ну что ж. Объясняю вам: вы обвиняетесь мною и всеми свидетелями в нарушении супружеского долга. Я приказываю взять вас под стражу. Годфруа Буйонский, Людвиг фон Зегенгейм, прошу вас исполнить мой приказ.
Я начал медленно набирать в легкие воздух, обдумывая ответ, но Годфруа опередил меня:
— Мы называемся рыцарями Адельгейды, государь, и не можем брать под стражу свою госпожу.
— Полагаю, мы не имеем права также позволить кому-то в нашем присутствии арестовать ее, — выпалил я, волнуясь.
— Что?! — в гневе воззрел на меня император. — Вы продолжаете, Зегенгейм? Может быть, вы думаете, я не прикажу и вас взять под стражу как возможного соучастника деяний императрицы? Ведь мне известно ее особое к вам расположение. Я знаю, что большее количество бесед она проводила с вами.
— Воля ваша, государь, арестовывайте, — ответил я.
— Вот именно, — произнес Генрих, — воля моя, и я приказываю вам немедленно удалиться, а вам, Лоцвайб и Левенгрубе, повелеваю взять императрицу под стражу и препроводить в отведенную комнату, где и запереть.
— Мы не можем позволить этого! — поддержал меня Иоганн.
— Простите, государь, но вина императрицы еще не доказана, — добавил Адальберт.
— Я приказываю вам подчиниться воле императора, — прозвучал тут голос Евпраксии. — Ступайте, и ложитесь спать, мои рыцари. Утро вечера мудренее.
Все мы переглянулись между собой. Делать было нечего, мы не могли позволить кому-то брать под стражу императрицу, но и не могли ослушаться ее приказа. Поклонившись ей, а затем и императору, мы по очереди вышли из Вольной гостиной. Настроение у всех было подавленное. Обменявшись сумбурными мнениями, мы решили и впрямь отправиться по своим квартирам до завтра. Оруженосец покойного Гильдерика пошел ночевать к нам с Аттилой, ведь в Кельне они дружили. Я заставил себя лечь в постель, но заставить себя спать я никак не мог, лежал и слушал разговор Аттилы и Зигги. Аттила, выслушав рассказ своего друга, такой же в точности, какой выслушали мы, возвращаясь с Винной горы, полностью и горячо встал на сторону императрицы.
— Как же можно верить Генриху и не верить этой голубке! — кипятился он. — Я скорее поверю, будто Римский папа никогда не думал о том, что находится между ног, чем во всю эту историю. Ясное дело, все подстроено. Он хочет запятнать ее честь, во-первых, для того, чтобы показать: вот, мол, не я один такой распутный; а во-вторых, дабы простить бедняжку и тем самым сделать ее еще большей своей рабой. О, хитрая лиса, хитрее всех лис и хорьков Вадьоношхаза!
— Готов согласиться с таким мнением уважаемого Аттилы, — говорил Зигги, — если бы собственными глазами не читал письма, которое привез к нам из Бамберга в Сен-Реми новопреставленный Клотар фон Кюц-Фортуна.
— Беда с теми, кто умеет читать и писать! — вздыхал мой оруженосец. — Вот скажи, умнее ли ты стал, Зигфрид Оверат, от того, что тебя твой Шварцмоор научил грамоте? Счастливее? Лучше? В том-то и дело, что нет. Неужто так трудно сообразить, что письмо, как и все на свете, можно подделать? Даже золото подделывают. Некоторые шлюхи даже как-то умеют девственность изобразить. А уж перерисовать почерк и потом написать письмо от лица кого-нибудь это вообще — тьфу!
— Не знаю, не знаю, — пожимал плечами Зигфрид Оверат, то бишь, Зигги, — какая уж тут особо важная политика, чтобы прибегать к такой хитросплетенной интриге? Если бы Генрих собирался воевать с киевским князем, тогда еще я понимаю. А тут… Адельгейда ни с кем не связана из его врагов. Да и вообще, она только-только приплод от него понесла.
Слушая разговор двух оруженосцев, я так и не мог решить, кто из них ближе к истине. Сердцем я был на стороне Аттилы и тоже хотел верить в непорочную чистоту Евпраксии, разум твердил мне, что Генрих — самый выдающийся человек в современном мире, гениальный полководец, мудрый политик, великая душа; он провел блестящий итальянский поход, взял Рим; благодаря его хитростям и титаническим усилиям в Германии возобладал мир; он умеет любить и ненавидеть от всей души, и умеет прощать, как простил свою жену Берту, простил неблагодарного Вельфа, помирился с Гартвигом и многими другими. Даже в своих ошибках и заблуждениях он величав. Неужели же он мог унизиться до такой мелкой интриги, как подделка любовных писем?
Вдруг мне вспомнилось, что сегодня впервые в жизни я убил человека, своего врага, Гильдерика фон Шварцмоора. Убил не в честном поединке, а в суматохе, в свалке, где, быть может, он сам не видел, кто я такой, и чей меч пропарывает ему грудь. Да ведь и я сам не видел, кого протыкаю Канорусом… Тело Гильдерика бесконечно валилось и валилось на меня, покуда я не заснул.
Проснувшись, я вскочил на ноги и, глядя на яркий солнечный день, первым делом подумал, что проспал и опоздал куда-то безнадежно. Я побежал вон из дома, на ходу надевая тунику, подпоясываясь и растирая ладонью лицо, сбрасывая с него остатки сна. Около входа в пфальц я встретил своих друзей, рыцарей Адельгейды. Они сообщили мне, что императрица находится уже в монастыре Архангела Михаила, где содержится со всеми почестями, только под замком, а император вдруг сильно занедужил, у него началась горячка, он лежит в своей опочивальне в окружении докторов. Сообщение о браке Матильды Тосканской с молодым Вельфом Швабским произвело на него удручающее впечатление, и он приказал Конраду заняться всевозможными военными приготовлениями на случай похода, а может статься и отражения натиска, ибо при желании баварское войско могло через пять дней стоять под стенами Бамбергского замка.
На рассвете сегодня был послан гонец с личными поздравлениями Матильде и молодому Вельфу от императора Генриха IV.
Сказано: утро вечера мудренее. И впрямь, сейчас, поутру, мне все казалось простым и ясным. Ни Генрих, ни Евпраксия не были ни в чем повинны, их обоих втянули в чью-то злую интригу, дабы накануне серьезных испытаний внести разлад в дом, семью и душу императора. Скорее всего, в интриге был замешан покойный Шварцмоор. Может быть, и Клотар. Кстати, тела обоих, обмытые, обряженные и положенные в гробы, уже стояли в главной церкви монастыря Михаила Архангела, готовые к отпеванью. Я не мог не пойти туда. Лица покойников уже успели побелеть и осунуться. Я смотрел на своего недавнего ненавистного врага и не чувствовал к нему никакой прежней злобы. Лицо Гильдерика было по-прежнему красивым, смерть придавала ему даже какой-то новой, значительной красоты, а когда началось отпеванье, мне даже показалось, что какая-то тихая и блаженная улыбка появилась на его тонких губах, словно некая замечательная истина открылась ныне не только душе, но и телу Гильдерика, телу, которое в скором времени переварит в себе земля. Мне было искренне жаль, что именно мой Канорус разлучил это красивое и сильное тело с душой, которая, быть может, тоже со временем стала бы красивой и возвышенной. Еще я подумал, что наверное не часто убийцы провожают на кладбище убитых.
Гильдерика фон Шварцмоора и Клотара фон Кюц-Фортуну похоронили на кладбище монастыря Михаила Архангела.
Архиепископ Гартвиг, производивший обряд отпевания и захоронения, наложил на нас с Люксембургом епитимью и усадил переписывать Евангелия. Вскоре выяснилось, что покуда я успеваю переписать страницу, Люксембург еле-еле заканчивает четвертую строку, и его отпустили вместо этого работать в саду до того дня, покуда я не перепишу все четыре текста. Мне вспомнилась фраза Аттилы: «Беда с теми, кто умеет читать и писать», я бы и сам охотнее поработал в саду с румяными девушками, на свежем воздухе, среди плодов нового урожая, щебета птиц и шелеста листвы. Но не мог же я теперь, переписав половину Матфея, начать изображать из себя человека, плохо владеющего грамотой и умением писать. Я мысленно пристыдил себя и принялся за дело с пущей прилежностью, стараясь как можно красивее выписывать буквы и тем самым выразить свою безграничную любовь к Христу.
Наложенная на меня епитимья давала мне зыбкую надежду хоть как-нибудь увидеть мою возлюбленную, ведь я занимался переписыванием в монастыре Михаила Архангела. Мне вскоре удалось выяснить, в какой именно келье ее содержат, и какое же счастье было снова увидеть ее лицо в крошечном окне, когда я постучал туда, она подошла и весело улыбнулась. Она улыбалась, и слезы текли из ее глаз по щекам. Так и виделись мы в течение нескольких дней потом — в промежутках между моим переписыванием, когда у меня начинали болеть суставы и я выходил прогуляться.
Увы, на третий день произошло еще одно печальное событие. Погиб Зигфрид Оверат. Его нашли с перерезанным горлом возле той самой пещеры, где погиб Гильдерик, и как он ни стремился избавиться от Шварцмоора, его похоронили на том же кладбище в соседней могиле.
Я ожидал, что на этом закончатся беды, гнев Генриха смягчится, он проведет тщательное расследование и простит императрицу, признав ее невиновной. Я еще не знал, какие новые потрясения ждут меня в самом ближайшем будущем.
Прошла неделя, я уже заканчивал Евангелие от Марка, очень хорошо помню, что писал стих «Распявшие Его делили одежды Его, бросая жребий, кому что взять», когда монах Германн вошел в мою келью со словами:
— Прекращайте, сударь, император требует вас к себе.
В замке, в Большой гостиной зале пфальца за длинным столом собралось все рыцарство. Во главе стола сидели Генрих, по правую руку от него — епископ Рупрехт, по левую — Конрад. Когда я вошел, меня усадили на другом конце, подали чашу с вином и блюдо с жареной ягнятиной. Все слушали императора, он говорил о своем великом предназначении в мире и о счастливой, но тяжелой судьбе Божьего избранника, о том, сколько злобы, коварства и предательства подстерегает его на жизненном пути. Я поискал глазами Гартвига, его не было, и мне сообщили, что сегодня утром он уехал в Магдебург.
— И вот, когда Божий мир почти полностью воссиял в пределах империи, — говорил Генрих, — врагам удалось пробраться в святая святых, в мою семью. Как некогда демоны-инкубы одолели мою несчастную сестру и совратили ее под видом меня и моих приближенных, так теперь они же осквернили душу и тело императрицы Адельгейды, еще не успевшей даже родить дитя, зачатое мною на священном ложе. Ангел во плоти, коим я почитал свою молодую супругу, поддался дьявольскому искушению и пал столь же низко, как древние библейские ангелы. Введите сюда Адельгейду, и пусть все увидят, как исказился ее ангельский облик.
За столом прокатился ропот. В зал в сопровождении рыцарей Лоцвайба и Левенгрубе покорной походкой вошла императрица. Лицо ее было измучено и бледно, но вряд ли кто-нибудь из собравшихся посмел бы признать откровенно, что облик ее исказился подобно облику падших ангелов. Глаза ее светились дивным блеском душевной муки, невинный вопрос стоял во взгляде, открыто обращенном ко всем собравшимся: «Ведь я же настоящая ваша государыня. За что же вы меня мучаете?» Сердце мое сжалось от любви и сострадания к Евпраксии, и я невольно поднялся на ноги.
— Вы что-то хотите сказать, Зегенгейм? — спросил меня император.
— Да, государь, — ответил я. — Я хочу сказать вам, что жена ваша невиновна.
— Сядьте, — махнул он мне рукой, чуть поморщившись. — Хотя, нет. Коль уж вы взялись защищать ее, возьмите письмо, написанное ею в Сен-Реми Гильдерику фон Шварцмоору, и прочтите его громко вслух.
За столом поднялся еще больший ропот. Мне принесли письмо. Молча я стал читать его и сразу почему-то понял, что эти бесстыдные строки написаны не Евпраксией.
— Что же вы не читаете, Зегенгейм? — грозно спросил меня император. — Может быть, у вас пересохло горло, перехватило дыхание? Так выпейте вина и читайте.
— Я не стану читать эту фальшивку, — твердо объявил я. — Это письмо написано каким-то врагом. Вы правильно сказали, государь, что их у вас много. Рука, чертившая эти строки, принадлежит одному из тех, кто жаждет вашего унижения и гибели империи. Императрицу оклеветали. Неужто вы не понимаете?
— Возьмите у него письмо и передайте епископу, пусть он прочтет, — приказал Генрих. Но прежде, чем у меня выхватили мерзкий клочок пергамента, я успел разодрать его надвое. Шум в зале поднялся невообразимый.
— Зегенгейм прав! Адельгейда невинна! Она не писала писем Гильдерику! — кричали мои друзья.
— Это еще надо доказать! Пусть прочтет епископ! Как вы смеете перечить императору! — кричали другие голоса.
Рупрехт знаками заставил всех успокоиться и начал читать письмо, соединяя две его разорванные половины. Голоса негодования то и дело поднимались за столом. Одни возмущались императрицей, другие — истинным автором письма, чье имя покуда оставалось тайной. Когда письмо было прочитано, Генрих сказал:
— Теперь все смогли услышать это возмутительное послание. Сличение почерков показало, что его писала Адельгейда. Некоторые несовпадения лишь доказывают, что во время написания она сильно волновалась. Еще бы! Ведь она могла догадываться, что будет, попади письмо в чужие руки. Затем, узнав каким-то образом, что ее разоблачили, Адельгейда подстроила все так, чтобы по возможности себя обелить. Она послала одного из своих рыцарей, Адальберта Ленца, в условленное место свидания, нарядив его в свое платье. Произошла стычка, во время которой погибли Гильдерик фон Шварцмоор и Клотар фон Кюц-Фортуна, преданные мне люди. Я не виню их убийц, Людвига фон Зегенгейма и Эриха Люксембургского, их самих ввели в заблуждение. Остается загадкой смерть оруженосца Гильдерика, Зигфрида Оверата. Я полагаю, что он и был тем самым предателем, который оповестил Адельгейду, что она разоблачена. Впоследствии он поплатился за это жизнью. Вот, сколько жертв приносит миру женская неверность. Так какого же наказания заслуживает эта преступная женщина? Вассалы мои, коим я доверяю больше, чем самому себе, дайте совет своему императору.
Наступило гробовое молчание. Все переглядывались, не зная, что и сказать. Многим было слышно, как Груланд фон Штиир прошептал своему соседу по столу:
— Я всегда говорил, что нельзя доверять славянам. Язычники! А особенно — славянкам.
Первым, кто громко высказался, был старый граф Эрланген:
— Пусть пройдет по раскаленной решетке. Древний испытанный способ. Если ожогов не будет — она невинна.
— Я возражаю, — сказал Годфруа Буйонский. — Вспомните, ведь мы живем в одиннадцатом столетии после Рождества Христова. Будем благоразумнее.
— Лучшим способом наказания я считаю постриг, — спокойным голосом заявил епископ. Многие его тотчас поддержали, но нашлись и такие, кто требовал немедленной и наглядной казни императрицы. Правда, никто не требовал пыток, сторонники смертельного наказания готовы были удовольствоваться отсечением головы. Но, несмотря на сильное волнение, охватившее меня, я вдруг почувствовал, что общий настрой не так уж жесток и до смертной казни не дойдет. Тем более, что все мои друзья, рыцари Адельгейды, взывали к милости императора.
Наконец, выслушав все мнения, Генрих сделал знак, чтобы все замолчали. Он оглядел сидящих за столом и зловеще ухмыльнулся:
— Ну и веселые же у меня подданные, — сказал он, играя бровями. — А какие изобретательные, просто чудо. Нет, уйду, пожалуй к сарацинам, приму их веру. Там, говорят, если жена изменит мужу, то для всего мира — развлечение. Чего только не придумают. А вы? Либо голову с плеч, либо совсем помиловать, никакого воображения. Засиделись мы здесь, в своих родных местах. Пора идти мир завоевывать, да поучиться чему-нибудь новенькому. Эй, принесите-ка мне сюда мой подарок императрице Адельгейде!
В этот миг мне возомнилось, что с Генрихом произошло чудо и он вдруг решил сменить гнев на милость. Даже пришла и такая мысль, что он разыграл всех, устроил такую чудовищную шутку, и теперь все будут смеяться. Хотя каково было Евпраксии? До смеха ли? Даже если бы все обернулось розыгрышем.
Но нет, никакого розыгрыша не предвиделось. Двое слуг внесли в зал некий непонятного назначения металлический предмет в виде обруча с замочком и длинных бляшек, свисающих с этого обруча. С торжественным видом слуги положили странную сбрую перед императором.
— Эту вещицу, — весело улыбаясь, объявил Генрих, — мне привез из далекого города Дамаска один еврей. Он много мне любопытных вещиц продал, и я, не скупясь, заплатил ему за них. Так вот, это старинное персидское изобретение. Называется оно «печать Астарты», богини любви и материнства, а также домашнего очага и, следовательно, супружеской верности. Как римская Юнона. На женщину надевается этот стальной пояс, вот это продевается понизу, здесь защелкивается на замок, и женщина уже ни с кем не может изменить, поскольку ключик находится у мужа. А теперь я беру свой меч, — Генрих встал из-за стола, картинно извлек из ножен меч и занес его над головой, — подхожу к своей супруге, но не отсекаю ей ее замечательную головку, как того желали некоторые из вас, а делаю вот что.
Он приблизился к Евпраксии, которая при виде меча еще больше побледнела, но не дрогнула, занес над ней меч, просунул его ей под тунику и изо всех сил дернул. Одежда с громким хрустом разодралась, Генрих подскочил к императрице со спины и сдернул с нее разорванную надвое тунику. Все ахнули, увидев обнаженную Евпраксию. Ослепнув от ужаса, я бросился вперед, но меня схватили, скрутили мне руки.
— Свяжите его! — услышал я голос Генриха. Меня понесли в дальний конец зала, связали там и бросили на пол. Я бился изо всех сил, но множество рук держало меня, и я слышал, как мои друзья уговаривают меня, что ничего хорошего не будет, если мы затеем скандал. Связанный я видел, как все смотрят на опозоренную голую Евпраксию, и видел также, что она на диво хороша, ведь втайне я так давно уже мечтал увидеть ее нагую… Мечтал, но не так, не так ужасно.
Ее тоже крепко держали, потому что она вырывалась, а в это время на нее надевали стальной дамасский пояс, продевали приделанные к нему приспособления между ног, застегивали замок. Я рычал от бессилия, Дигмар и Маттиас меня успокаивали. Потом я увидел, что Димитрия тоже связали и тоже положили в сторонку, чтобы не мешал.
— А ведь хороша у меня женушка, ничего не скажешь, — куражился Генрих, и в это мгновение, если бы только меня развязали, я готов был рубить его на мелкие кусочки своим Канорусом. Не то, что проткнуть, как Гильдерика, а рубить и рубить, покуда ничего не останется, чтобы неоткуда было раздаваться сатанинскому хихиканью. — Полюбуйтесь на нее разок в жизни, — говорил Генрих, — какая она изящная, свеженькая. Смотрите, на третьем месяце беременности у нее совсем не видно животика. Конечно, она могла бы еще не одного любовника пригреть, покуда ее не разнесет во все стороны. А ведь Гильдерик был красавчик. Но отныне она опечатана, вход закрыт. Вот тут есть лишь три дырочки величиной с вишневую косточку, для стока. Изнасиловать ее может теперь разве что только мышонок или кузнечик.
— Правду говорят, что в него бес вселился, — пробормотал стоящий около меня Адальберт.
— Довольно, государь, уведите ее, — прозвучал голос Рупрехта. Остальные голоса поддержали это требование.
— Полагаете, она достаточно наказана? — разочарованным тоном произнес император. — Ну что же, vox populi note 5, как говорится. Левенгрубе, Лоцвайб, уведите императрицу Адельгейду. Да смотрите, не распускайте руки и не затискайте ее по пути.
Евпраксию увели под его дикий демонический хохот. Я обратил внимание на Конрада. Он стоял возле камина и смотрел внутрь него с самым мрачным видом. И я понял, что Конрад — хороший человек, а его отец — человек скверный, смрадный, жестокий и заблудший. Мне хотелось зубами рвать веревки от осознания того, что я нахожусь на службе у негодяя, которого доселе считал одним из величайших… да нет, величайшим государем нашего времени.
Генрих приказал всем рассаживаться на свои места и продолжать пир в честь чудесного избавления Адельгейды от смертной казни и от всех будущих измен. Первый тост он предложил за еврея Схарию, который доставил ему замечательное дамасское изделие. Годфруа Буйонский обратился к императору с просьбой от всех рыцарей Адельгейды разрешить им покинуть пир. Генрих рассердился, но махнул рукой:
— Ладно, идите к чорту. И киевлянина можете забрать. А вот Зегенгейма приказываю оставить. Эй, слуги, отнесите вон того связанного рыцаря в какую-нибудь соседнюю комнату, уложите поудобнее и дайте ему проспаться, а то он хлебнул лишку и как всегда хочет кого-нибудь проткнуть своим глупым мечом.
Меня подняли и понесли прочь из зала.
Сам не знаю, сколько я пролежал в той комнате, куда меня перенесли и уложили на кровать, покрытую огромным ковром, на котором были изображены всадники из Апокалипсиса. Я был взбешен, весь так и пылал от ярости, и чем дольше я лежал здесь, связанный крепко по рукам и ногам, тем больше почему-то меня бесило и раздражало изображение слева — всадник на бледном коне, укутанный плащом и держащий в правой руке меч, вместо головы у него был осклабившийся череп с морщинами на лбу. Весь он как бы выражал все мое душевное состояние.
Время от времени в комнату вбегал придворный дурак Петер, по прозвищу Заноза, с идиотским смехом он забирался мне на грудь и принимался лить вино, не очень-то стараясь попасть мне в рот, заливая лицо и шею. Я ругал его наипоследнейшими словами, грозясь прикончить сразу же, как только меня развяжут, но мои ругательства и угрозы только пуще прежнего веселили его, а если он приходил не один, а в компании пьяных рыцарей и таких же идиотов, как он, то комната наполнялась дружным тупым гоготом. Заноза обнаглел до такой степени, что совсем потерял рассудок и однажды, повернувшись ко мне задом, громко испустил газ. Тут, слава Богу, вспомнили, что я не совсем уж последний человек в империи, и Заноза получил несколько звонких затрещин, что доставило мне неизъяснимое удовольствие и скрасило несколько минут тоскливого лежания на ковре с апокалиптическими всадниками.
Потом в комнату вошла кудрявая, черноволосая и смуглая женщина в короткой красной тунике, из-под которой виднелись стройные сильно загорелые ноги. Лицо ее не блистало красотой, но при этом источало такое сильное сладострастие, что способно было увлечь мужчину. Приблизившись ко мне, она стала внимательно меня разглядывать, потом медленно-медленно, извиваясь всем телом, сняла с себя тунику и принялась оглаживать ладонями свои бедра, бока, тугие груди с черными сосцами, плечи, шею. Затем она подошла ко мне и положила руку туда, где, несмотря на все мое внутреннее противление, у меня уже было твердо.
— Мелузина, где ты? — раздался за дверью голос Генриха, и женщина тряхнула пышными смоляными кудрями, расхохоталась, быстро накинула на себя красную тунику и выбежала вон. Твердость моя не проходила, и когда в очередной раз с кувшинчиком вина прибежал Заноза, мне пришлось еще выдержать шквал насмешек и на сей постыдный предмет.
От вина, которое глупый шут лил на меня и большая часть которого все же попадала мне в рот, я постепенно так сильно запьянел, что впал в беспамятство. Очнулся я от непонятной тряски, и еще от того, что мне вдруг померещилось, будто дух Гильдерика бродит где-то рядом, сетуя на какую-то допущенную против него несправедливость высших сил. Была непроглядная темень, меня сильно трясло, и сначала я догадался, что лежу на дне повозки, которая куда-то быстро едет, а потом до меня, наконец, дошло, почему я никак не могу ничего увидеть, сколько ни выпучиваю глаза — на глазах у меня была повязка. Руки и ноги у меня затекли, поскольку до сих пор были связаны веревками. Меня тошнило и мочевой пузырь был так полон, что трудно терпеть. Я взмолился к Господу, чтобы мучения мои как можно быстрее прекратились, но езда продолжалась и продолжалась. Я принялся медленно шептать молитвы, прочитал «Отче наш», потом «Кредо». Дорога, тряска и мучения продолжались, но от молитв все же стало легче. Я выбрал что подлиннее и старательно принялся почти вслух читать пятидесятый псалом. Медленно добрел до его конца: «Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимския», и как только я произнес последние слова — «Тогда благоволиши жертву правды, возношение и всесожигаемая; тогда возложат на алтарь Твой тельцы» — повозка остановилась. Конский топот вокруг меня превратился в перетаптывание, и я громко пожаловался на то, что у меня вот-вот взорвется мочевой пузырь.
— Бедный мой рыцарь, заступник опечатанных жен, — раздался подле моего уха голос императора. — Как же мы могли забыть про его естественные надобности? Ведь он, должно быть, выдул за вечер бочонок красного мозельского и кульмбахского. Бедный, бедный Зегенгейм! Еще немного, и у него потечет из ушей. Отведите его вон в те кустики, да смотрите, чтобы драгоценная влага до единой капли перешла в соки земли.
Меня подняли, вынули из повозки и, поставив на ноги, распутали щиколотки, так что я мог теперь передвигаться гусиными шагами. Делать было нечего, я пошел под обидный хохот множества пьяных мужчин.
— Вот здесь, дорогой Людвиг, вас никто не увидит, можете опорожняться за милую душу, — услышал я голос Лоцвайба. С меня сняли штаны, задрали вверх тунику, и я с неизъяснимым наслаждением принялся облегчаться.
Боже мой, Христофор, какой же это был стыд, когда со всех сторон раздался пьяный хохот, и я понял, что облегчаюсь, стоя в центре круга, составленного этими весельчаками. Мало того, я едва не грохнулся о землю головой, когда услышал игривый женский голос:
— Ах, какое восхитительное зрелище, какой дивный каскад! Такое мне доводилось видеть разве что в Италии да в Алемании. О, если бы он только не иссякал! Но он, увы, иссякает, как не вечно в этом мире ничто.
— Кроме тебя, Мелузина, — прозвучал ласковый голос Генриха. — Научи меня жить вечно и всегда быть молодым.
— Разве ты не молод, император? — отвечала Мелузина. — Ведь на вид тебе больше тридцати не дашь.
— А мне и так еще не стукнуло сорок. Сколько же тебе лет, Мелузина, признайся?
— Всегда восемнадцать. Зрелище окончено, я озябла, какая сегодня холодная ночь, пойдемте скорее в преисподнюю, мне уже давно пора заняться любимым делом.
— Эй, да развяжите же ему ноги полностью, все равно ведь он никуда не убежит с завязанными глазами и спутанными руками.
В награду за мой стыд мне дали небольшое послабление. Я теперь мог ходить не по-гусиному, а по-человечьему. Меня одели и куда-то повели. Ничего хорошего я не предвкушал. Тем более, что Мелузина назвала место, в которое мы направлялись — преисподняя. Мы и впрямь, пройдя по каким-то гулким залам, стали спускаться вниз по закрученной в спираль лестнице.
— Он что, будет с нами? — спросил кто-то.
— А почему бы и нет, — раздался в ответ голос Удальриха. — В этом даже что-то есть. Убийца занимает место убитого. Его посадят в кресло Гильдерика. Так хочет император.
Час от часу не легче! Меня — в кресло убитого мною Шварцмоора; не случайно, видать, мне мерещился его блуждающий, неугомонный дух.
Мы перестали спускаться, и так не мало углубившись под землю.
— Садитесь, сейчас подадут вино и сидр, — прозвучал голос Генриха. Я никак не мог понять, сколько же людей окружает меня, и покамест узнал голоса лишь трех-четырех, лишь тех, кто что-то говорил, большинство же молчало.
Край стакана коснулся моих губ, и я стал пить. Это был вкусный холодный сидр, он освежил меня, прибавил сил и бодрости. Мне уже было не столько противно, сколько интересно. Сидящие рядом со мной люди вполголоса взволнованно разговаривали. Я узнал еще троих. То, о чем они беседовали, было мне непонятно, будто они разговаривали на каком-то неведомом мне языке. Они спорили о значении каких-то чисел и геометрических фигур, называли имена планет и звезд, названия стран и городов, и все это в каком-то полухаосе, словно они не беседовали, а заполняли время словесной трухой. Затем я услышал, как открылась некая большая и тяжелая дверь — очень гулко и с протяжным скрипом. Издалека прозвучал низкий женский голос:
— Кто ты, входящий?
— Я — Генрих, император Священной Римской Империи.
— Зачем ты входишь сюда?
— Чтобы познавать и быть познанным.
— Что у тебя в правой руке?
— Скипетр.
— Что у тебя в левой руке?
— Держава.
— Войди и займи свое место на окружности макрокосма.
Шаги удалились внутрь зала, который, судя по всему, обладал высоким потолком.
— Кто ты, входящий? — снова прозвучал низкий женский голос.
— Я — Гуго, граф Вермандуа, сын короля Франции.
— Зачем ты входишь сюда?
— Чтобы познавать и быть познанным.
— Что у тебя в правой руке?
— Скипетр.
— Что у тебя в левой руке?
— Держава.
— Войди и займи свое место на окружности макрокосма.
Вслед за графом Вермандуа, одинаково отвечая на все вопросы, вошли Удальрих фон Айхштатт, Карл-Магнус фон Гальберштадт. Годфруа Буйонский, Анно фон Ландсберг, Аларих фон Туль. За последним настала очередь моя. Меня подвели к двери и вложили в правую руку что-то легкое и длинное, гладкое, кажется, деревянное, а в левую положили что-то круглое и тоже легкое, с неровной поверхностью. Низкий женский голос спросил из глубины зала:
— Кто ты, входящий?
— Я — Лунелинк… Людвиг, граф из Зегенгейма.
— Зачем ты входишь сюда?
— Не знаю… Должно быть, чтобы познавать и быть познанным, — отвечал я весьма неуверенно.
— Что у тебя в правой руке?
— Глаза у меня завязаны, и я не вижу, но говорят, что это скипетр. Должно быть, так оно и есть.
Кто-то прыснул со смеху за моей спиной, а затем меня довольно невежливо ткнули под лопатку. Мне стало смешно, хотелось и дальше издеваться.
— Что у тебя в левой руке?
— Опять же не могу быть уверенным. Вроде бы держава, но что-то больно легкая, явно, что не из золота и вряд ли она осыпана драгоценными каменьями.
— Прекратите, Зегенгейм! — прошептал за моей спиной Лоцвайб. — Хватит кривляться!
И меня снова, еще больнее ткнули под лопатку.
— Войди и займи свое место на окружности макрокосма, — было сказано мне низким женским голосом.
— Я бы с большим удовольствием, сударыня, но только глаза у меня завязаны, и боюсь, что ни макрокосма, ни микрокосма я не смогу… — Договорить мне не дали, заткнули рот ладонью, взяли под руки, провели и посадили в деревянное кресло. Спиной я чувствовал, что на спинке кресла какая-то резьба, и почему-то подумал, не апокалиптические ли там всадники?
Медленно и чинно отвечая на те же самые вопросы, в зал вошли и расселись Бэр фон Ксантен, Гильдебрант Лоцвайб, Фридрих Левенгрубе, Тарентский князь Боэмунд и барон Тесселин де Монфлери. Итого, вместе со мной, тринадцать человек. Любопытное число.
— Ты, вошедший последним, которому не досталось кресла, подойди к макрокосму, — пригласил низкий женский голос барона Тесселина. Я заерзал на своем месте, чувствуя некоторую ущербность.
— Простите, — кашлянув, обратился я, — можно задать всего один вопрос? Скажите, у всех завязаны глаза или только у меня?
— Наберитесь терпения, Зегенгейм! — услышал я голос императора.
— Прозвище этого болтуна, новенького, будет Фонтанчик, — сказал низкий женский голос, и я вдруг понял, что он принадлежит Мелузине, просто она говорит басом и, видимо держит возле губ какую-то глубокую емкость.
Некоторое время никто ничего не произносил, слышались передвижения каких-то предметов, потом стал доноситься шепот, который делался все громче и громче, последовали звуки вспышек и сразу запахло чем-то одновременно благоуханным и удушливым. Я не утерпел и кончиками пальцев той руки, в которой держал скипетр, ощупал круглый предмет, лежащий на моей левой ладони. Когда под покатой гладью обнаружились два довольно широких отверстия, а между ними узкое третье, я понял, что это человеческий череп, и, ужаснувшись, прошептал:
— Господи Иисусе!
Тотчас раздались недовольные возгласы и голос Мелузины приказал:
— Довольно! Заткните ему покрепче рот да привяжите его потуже к креслу, а то он не уймется, так и будет осквернять наше дело.
Я хотел было вскочить и сорвать с лица повязку, но меня схватили, отобрали державу-череп и скипетр-кость, а то, что это была кость, любой бы уже догадался, привязали веревками к креслу и заткнули рот кляпом, от которого я едва не подавился. К тому же еще и удушливое благовоние продолжало наполнять воздух, в голове у меня поплыли синие и голубые кольца.
Теперь у меня не было ни глаз, ни рта, ни рук, ни ног, и оставались лишь ноздри и уши для контакта с внешним миром. Я обонял запах благовония, от которого кружилась голова, и слышал, как возобновились бормотания. Слов я не разбирал, это была сплошная абракадабра, лишь несколько раз мне померещилось, что я слышу латынь — voco te, advoco te, veni hue Priapus note 6, но я не был уверен, что это не слуховая галлюцинация, потому что к этому времени я стал различать многие и многие голоса, звучащие отовсюду негромко, будто издалека. Кто-то пел, кто-то восклицал и звал куда-то, кто-то стонал и повизгивал, звуки нарастали, кружили по залу, образуя вихрь. Казалось, что все вокруг начинает завинчиваться в спираль и проваливаться под землю. Голоса, визги, стоны и песни смешивались, и не знаю, сколько минуло времени, прежде чем они превратились в единый гул, тоскливый, томительный звук, вращающийся по окружности справа налево. Где-то передо мной раздавались хлюпанья и бульканья, смех и постанывания, какой-то плеск, словно кто-то купался в корыте или в бочке. Я слышал, как Мелузина весело сказала: «Добавь сюда семь дочерей и столько же юношей», это было что-то знакомое, не то Овидий, не то Гораций, но что могла означать сия фраза, я не мог догадаться.
— Как ты посмел занять здесь мое место? — прошептал вдруг мне в самое ухо Гильдерик фон Шварцмоор, и кожа на спине у меня зашевелилась от ужаса, когда я вспомнил, что убил его несколько дней тому назад.
— Накройте, она сейчас придет, — прозвучал голос Мелузины, и был он слаб и трепетен, как голос умирающей.
Я ждал новых явлений Гильдерика, хотя понимал, что и это галлюцинации, по всей видимости вызванные действием удушливого благоухания. Голос убитого мною рыцаря не заставил себя долго ждать, он прозвучал теперь в другом ухе:
— Я помогу тебе, ты должен это видеть.
Как только я услышал эти слова, повязка, закрывающая мне глаза, сама собой развязалась и упала с моего лица. Не менее получаса прошло с тех пор, как меня привязали к креслу, и вот, наконец-то, я был в состоянии увидеть все, что тут происходит.
Я увидел зал довольно больших размеров, с высокого потолка спускался огромный круглый щит, на котором горели три светильника в виде козлиного черепа, освещая помещение ровно настолько, чтобы можно было хорошо видеть очертания предметов и лица людей. Там же, на щите, стояли какие-то колбы с черными, красными и зелеными жидкостями, чаши, кубки, там же находилась маленькая жаровня, из которой струился синий дым горящих благовоний. Прямо под низко нависающим щитом располагалось широкое круглое ложе, застеленное толстым покрывалом, на черном бархате которого был нашит красными нитями знак микрокосма. Видно было, что под покрывалом кто-то лежит. Круг ложа, застеленного черным покрывалом, вписывался в середину другого магического знака — макрокосма, который был мозаично выложен на полу зала черными плитками по желтому фону. Концы микрокосма связывала между собой окружность, так же выложенная черными плитками, и вдоль этой окружности на равном удалении друг от друга сидели в своих креслах все собравшиеся. Каждый из них держал в левой руке человеческую голову. Не череп, а именно голову, и что самое страшное, головы были живые, они двигали губами и моргали ресницами, .глаза их шевелились, лица принимали различные выражения — одни ухмылялись, другие хмурились, третьи даже зевали, четвертые недовольно морщились. Это были головы бородачей и безбородых, кудрявых и лысых, женщин и мужчин, старых и молодых. Я увидел, что и у моих ног лежит голова какого-то старика с очень брезгливым выражением лица. В правой же руке у каждого из сидящих вокруг макрокосма были живые человеческие руки, отсеченные по локоть. Именно живые, поскольку они шевелили пальцами, сжимаясь и разжимаясь, растопыриваясь и вновь превращаясь в кулак. Такая же шевелящая пальцами рука лежала и подле моих ног рядом с головой противного старца.
Никто не заметил, что с меня спала повязка, лица всех собравшихся были направлены в одну точку — туда, где под черным бархатным покрывалом со знаком микрокосма проступали очертания тела. В голове моей шумело и кружилось, я не верил глазам своим, где-то глубоко в душе понимая, что все это галлюцинация. Я даже успевал рассматривать кое-какие другие предметы обстановки, коих было очень много вокруг, за нашими спинами — статуи различных итифаллических божеств; какие-то фантастические шары на ножках, поверх которых лежали циркули; вазы с диковинными пышными и голыми растениями; чучела лисиц, оленей, павлинов, леопардов, медведей; банки с заспиртованными змеями, черепахами, скорпионами и даже… человеческими младенцами. В отдаленном темном углу я различил три обнаженные фигуры — двух женщин и мужчин. Они были заняты каким-то делом, но каким именно я не мог разглядеть.
Вдруг из-под покрывала раздался знакомый мне голос:
— Я уже здесь, откройте!
Нагие женщины и мужчина, который оказался ни кем иным, как Тесселином де Монфлери, вышли из темного угла, подошли к круглому лону, взялись за края покрывала и медленно сняли его.
У всякого человека самые сильные переживания чаще всего связаны с детством, поскольку со временем либо человек делается внутренне более тверд и способен противостоять душой испытаниям, либо ему суждено погибнуть раньше времени. Я был дитя любви, мои родители зачали меня в пору жадной страсти друг к другу, и когда я родился, они старательно оберегали меня от возможных опасностей. Но отец вовремя сообразил, что пора и мне воспринимать этот мир таковым, каков он есть на самом деле — не только радужным, но и опасным. Я очень любил огонь, всегда тянулся к нему руками, мне мало было любоваться его игрой, мне хотелось обнять его, прижаться к нему, чтоб он целовал меня так же ласково, как мама, отец, нянька Бригита и дядька Аттила. И вот однажды, когда я капризно рвался с колен отца, желая, наконец, прильнуть к пламени камина, отец позволил мне это, и я испытал первое в жизни потрясение, когда этот веселый, радостный зверь предательски цапнул меня за руку. Мне казалось тогда, что весь мир перевернулся и никому нельзя верить. Ожог зажил быстро. Память о первом потрясении осталась на всю жизнь.
Вторым предателем оказался гусь. Когда я научился как следует ходить и мог гулять по двору, мне казалось, что двор населен такими же детьми, как я, только одни из них имеют вид кур, другие — собак, третьи — кошек и так далее. Я дружил с ними и они никогда не обижали меня, поскольку я полностью им доверял. Из общения с ними и огнем я сделал вывод, что существа, имеющие определенный вид, постоянство органов и не умеющие быстро расширяться и так же быстро сжиматься, более безопасны, нежели существа аморфные, ибо первые предсказуемы, а вторые не всегда. Гусь напал на меня ни за что, ни про что, он просто впал в скверное настроение и решил сорвать на мне злость. Может быть, он требовал от своей гусыни, чтобы из ее яиц вылупливались павлины, а вылупливались все гусята да гусята. Правда, я все равно не понимаю, в чем тогда моя вина. Он так жестоко поклевал меня, что я прибежал в дом весь в кровоточащих ранах. Наверное, это было мое второе сильное потрясение.
Третье не заставило себя долго ждать. В тот же вечер мне подали блюдо с жареным гусем и сообщили, что это и есть мой обидчик. Как же мне тогда стало плохо! Я впервые осознал, что взрослые не шутят, что смешные и ласковые телята и впрямь превращаются в жаркое, что деловитые и вежливые куры, гуляющие со мной по двору, те же самые, которых потом подают в копченом виде. Мне стало горько, что из-за меня гусь лишился жизни. Еще горше, что он оказался так вкусно приготовлен, испускал чудесные ароматы, и я не мог отказать себе в удовольствии полакомиться им. Потом, сытый, я спрятался в дальний угол дома и проплакал там целый вечер от чувства стыда за самого себя.
Смешно сказать, но с двоюродной сестрой Корвиной у меня связано еще одно сильное потрясение. Мы так с ней подружились, что я считал ее тоже мальчиком. Она любила сражаться со мной на деревянных мечах, скакать по окрестностям, не имея под собой коня, а лишь изображая, будто он есть, и принимать участие во всех мальчишеских играх, а когда надо и драться. Меня нисколько не смущало, что у нее длинные, длиннее, чем у меня волосы, что их иногда заплетают в косу. То есть, я краем уха слышал, что она девочка, но не воспринимал ее таковой и не видел разницы между мальчиками и девочками до тех пор, покуда однажды, когда мы купались в Линке, я не обратил внимание на странную особенность Корвины и не спросил ее, почему это у нее так гладко там, где у меня торчит. А ведь я уже был тогда достаточно большим мальчиком, лет шести. Эта разница между мною и Корвиной потрясла меня так сильно, что я долго еще с ужасом думал, ведь стоит мне отрезать лишнее и сгладить место между ног, я стану девочкой и не смогу никогда вырасти рыцарем, не завоюю Иерусалим христианам, как того хотел мой отец.
Помню еще, как отец учил меня плавать. Он делал это очень просто. Брал меня за руки, а дядю Арпада, маминого брата, заставлял взять меня за ноги. Раскачав, они швыряли меня в самое глубокое место и требовали, чтобы я плыл к берегу. Я сразу шел ко дну, им приходилось нырять и вытаскивать меня. Лишь когда я понял, что они не отвяжутся от меня и будут швырять, покуда я не захлебнусь досмерти, меня охватило отчаяние, и я поплыл.
Смерть вошла в мою жизнь, когда мне было лет восемь. Она была очень страшная. Она лежала зеленая и раздутая на берегу Дуная, и в бок ей вцепились черные раки, ужасны были разноцветные пятна на ее вспучившихся руках и отекшем, не похожем на человеческое, лице. Потом у нее появилось имя, она стала называться не просто смерть, а кузнец Братко, утопленник. Кузнец Братко был словак и жил в Вадьоношхазе. Он влюбился в жену вадьоношского стряпчего, Веренку, да так, что однажды свихнулся, стал ходить и всем рассказывать, будто Веренка ведьма и по ночам катается с ним по небу, вскочив ему на загривок. Он уверял, что она грозилась утопить его, если только он осмелится рассказать об этом людям. Потом он исчез, а когда мы с отцом поехали в Пожонь, нашли его на берегу Дуная. Никто не поверил рассказам Братки, но год от года стряпчий Дьердь стал все хуже и хуже обращаться со своей женой Веренкой, покуда не сжил ее со свету.
В том же году, когда утопился кузнец Братко, умер мой дед, Фаркаш Вадьоношхази, и моя мать, Анна, его дочь. Смерть деда потрясла меня в большей степени потому, что я убедился, в простой истине — смертны не только животные, птицы, рыбы и чужие люди, смертны и близкие, умрет отец, мать, умру когда-нибудь и я. Но тут меня еще кое как мирило со смертью то обстоятельство, что отныне дед Фаркаш не будет во время наших визитов в его замок или его приездов к нам ловить меня и, рыча и кусаясь, произносить одну и ту же фразу по-немецки: «Mein Name ist Wolf».note 7
Я очень хотел иметь братьев и сестер, вот ведь у Корвины были родные сестра и брат, Арпад и Илдико, и дети дяди Арпада были не одни, а трое — Шандор, Фаркаш и Жужанна, а я у отца с матерью рос один. Вот почему, когда мама, не сумев разродиться, умерла от родов, это стало для меня особенным потрясением, ведь с нею вместе умерли все мои братья и сестры, не говоря уж о том, что я не представлял, как буду жить без мамы.
И все-таки, я был тогда еще мал, чтобы долго и страшно переживать даже такие тяжкие потери. Поэтому самым сильным потрясением всей моей жизни стали даже не смерти, а тот случай, когда однажды в возрасте четырнадцати лет я застал отца в постели с любовницей. У меня тогда сразу отшибло напрочь, зачем я шел к нему, почему так ворвался. Ужасно было и то, что я увидел их, и что они увидели, как я вошел, поглотал ртом воздух и выскочил вон. О, я был свято уверен в том, что отец и после смерти матери хранит ей верность. В общем-то, я готов был бы смириться, если бы отец, в конце концов, по прошествии лет десяти женился на дочери какого-нибудь графа, но застав его в объятьях всего лишь вдовы нашего плотника, свалившегося в позапрошлом году с крыши, я был оскорблен до глубины души. Мир перевернулся в моем сознании точно так же, как когда меня укусил огонь. Эта Брунелинда отличалась, конечно, миловидностью, но как он мог сравнить ее с покойной мамочкой, я не в силах объяснись. К тому же, меня дико обжигало воспоминание о двух их сплетенных нагих телах. Чтобы избавиться от этого потрясения, не думать постоянно о стыде и обиде, мне тогда потребовалось несколько месяцев.
Но я могу точно сказать, Христофор, что когда в подземелье замка Шедель две нагие ведьмы и Тесселин де Монфлери сняли с круглого ложа черное бархатное покрывало, зрелище обожгло и потрясло меня даже больше, чем сцена в спальне отца. Меня словно молотом по голове ударило. На круглом ложе, широко раскинув руки и дерзко раздвинув ноги, лежала императрица Адельгейда, моя Евпраксия! Ее обнаженное тело было великолепно, но поза, изображающая микрокосм на виду у стольких мужчин, была постыдна, отвратительна. Полдня назад, когда над Евпраксией было совершено насилие, когда император сорвал с нее одежды, чтобы опоясать стальным поясом и поставить «печать Астарты», на ее наготу смотреть было больно, и стыдно становилось за императора. Теперь на это обнаженное прекрасное тело смотреть было не только больно, но и страшно, мир в очередной раз переворачивался во мне кверху тормашками.
Однако, то, что стало происходить дальше, заставило меня от души пожалеть, что призрак Шварцмоора сорвал с моих глаз пелену. Ноги и руки мои были крепко привязаны к креслу, и я не мог двинуться, и сколько ни силился, не мог выпихнуть изо рта кляп. Круглое ложе оказалось вращающимся, и Тесселин крутанул его. Раскинутое звездой тело императрицы завращалось под жадными взорами сидящих вокруг людей и страшных мертвечиных голов. Когда круговое движение стало замедляться, Адельгейда принялась сладострастно корчиться, часто дыша и постанывая от вожделения. Каким же зельем ее опоили, какими чарами оморочили, что из милой и скромной девушки, полной гордости и достоинства, она превратилась в это бесстыдное создание, столь нагло предлагающее себя? Я не мог поверить, что это была Евпраксия в своей истинной сущности.
Вращение прекратилось, и Адельгейда, повернутая своими чреслами к Фридриху Левенгрубе, позвала его такими странными словами:
— Фридрих, ведомый Ликионом Иллирийским, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
Левенгрубе поднялся со своего кресла, подошел к ложу, возложил страшные главу и руку на пол, сбросил с себя одежду, и, забравшись на ложе, возлег на Адельгейду. Я не мог видеть этого и изо всех сил замычал, забился, раскачивая кресло, к которому был привязан. На меня обратили внимание, и голый Тесселин, подскочив ко мне, вернул черную бархатную повязку мне на лицо. Глаза мои снова погрузились во тьму, но я был бы еще больше благодарен Тесселину, если бы он проткнул мне чем-нибудь уши, дабы я не мог слышать стонов и завываний Адельгейды и Фридриха Левенгрубе, предающихся плотскому наслаждению на этом развратном ложе на глазах у остальных развратников, сидящих по окружности макрокосма. Я негодовал на Генриха, но еще больше на Годфруа Буйонского, коего доселе считал человеком не способным на что-либо подобное.
Пытка моя продолжилась. После того, как громкие стоны Левенгрубе прекратились, я догадался по звукам, что ложе вновь подверглось вращению, затем прозвучал голос Адельгейды, который, впрочем, лишь отдаленно напоминал собой тот голос моей Евпраксии, который я знал до сих пор.
— Гуго, ведомый великим разбойником Варраввой, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
И я догадывался по звукам, что граф Вермандуа, сын короля Франции и двоюродный брат Евпраксии, пользуясь своей очередью, возложил к срамной постели свои «скипетр» и «державу», разделся и возлег с императрицей, дабы совершить соитие. Снова зазвучали страстные стоны, завыванья и вскрики, и я слышал, как все остальные, сидящие вокруг, перевозбудились и тоже стонут, ожидая своей очереди. Но самым отвратительным и постыдным во всем, что происходило, явилось мое собственное возбуждение. Независимо от того, что душа моя невыносимо страдала и возмущалась происходящим развратом, независимо от того, что весь мир рушился, плоть моя вела себя по отношению к духу предательски, и я со стыдом ощущал, как восполнился и каменно воздвигся мой уд.
— Боэмунд, ведомый Дакианом, игемоном Баркинонским, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
Голос уже захлебывался от сладострастия, не в силах спокойно произносить слова, и от этого плоть моя возбудилась еще больше, а когда слуха моего вновь коснулись сладостные стоны и завыванья, я ощутил горячее извержение и зарыдал, зарычал от бессильной злобы на свое мужское естество. Не будь я связан, я непременно принялся бы рубить самого себя мечом, я прыгнул бы в огонь, дабы наказать вышедшее из повиновения тело.
Не знаю, почему мне и в голову не пришло тогда обратиться мысленно к молитве, ведь только в ней было спасение. Но я был словно опален, я ничего не соображал, все мысли и чувства путались и рвались на мелкие кусочки, сердце в груди колотилось страшно, но никак не лопалось от напряжения, стучало и стучало, словно молот. Время тянулось медленной пыткой, и казалось, целая вечность прошла, прежде чем снова раздался голос, отдаленно похожий на голос Адельгейды, столько в нем теперь было муки похоти:
— Бэр, ведомый Саломеей, дочерью Иродиады, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
Я по-прежнему слышал лишь звуки, но воспаленное воображение уже являло мне отчетливую картину того, как тучный Бэр фон Ксантен подходит к круглому ложу, измятому во время любовных утех троих предшественников, как он, пыхтя, снимает с себя одежды, как он сопит, вскарабкиваясь на постель, как с мычаньем входит в объятья заколдованной Адельгейды, которая обречена принять на этом позорном ложе всех собравшихся здесь мужчин. Всех, кроме меня? Или… О, нет, Боже, избавь меня…
Фон Ксантен был недолог. Я уже слышал, как с легким скрипом снова вращается ложе, как вращение замедляется, ибо скрипы становятся дольше, и вот:
— Генрих, ведомый первосвященником Каиафой, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
— Прошу, не сейчас, — прозвучал голос императора. — Я почему-то ослаб, когда смотрел на Бэра. Пусть молодой Зегенгейм взойдет перед тем, как наступит мой черед. Развяжите Зегенгейма.
Меня принялись отвязывать от кресла, в эту минуту я с ужасом осознал, что плоть моя снова восстала. С глаз моих сняли повязку, и я увидел Адельгейду, извивающуюся на круглом ложе. Щеки ее пылали, глаза смотрели мутно, длинные черные волосы перепутались, жаркие, распахнутые чресла были обращены ко мне, руки тянулись в мою сторону, зазывая. А на полу вокруг ложа лежали головы и руки живых мертвецов — Ликиона, Саломеи, Вараввы, Дакиана.
Меня окончательно развязали, вытащили из рта кляп, вместе с которым выудился целый сгусток вязкой слюны, поставили на ноги и отпустили.
— Людвиг, ведомый Ульпианом, жрецом Капитолийским, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
Меня стало трясти. Плоть моя толкала меня на совершение святотатства. Я оглянулся по сторонам. Взгляд мой коснулся насмешливого взгляда императора.
— Смелее, мой мальчик! — гоготнул Генрих.
Я взглянул на Годфруа Буйонского. Глаза его были обращены долу, а почувствовав на себе мой взгляд, Годфруа и вовсе отвернулся и заговорил о чем-то с сидящим рядом Удальрихом. Ему было совестно, и этот стыд Годфруа вдруг придал мне силы.
— Возьми ж с пола голову и руку и положи их к ложу наслаждений, — пробормотал стоящий возле меня Тесселин де Монфлери.
Я посмотрел на него грозно, и он тоже отвел свой взгляд. Тут я и вовсе собрался с духом, размашисто перекрестился и, осеняя все вокруг себя крестными знамениями, принялся громогласно читать молитву Иисусову. Что тут началось! Все вскочили со своих мест и бросились ко мне. Но было поздно. Лежащая на круглом блудилище женщина громко заверещала и из императрицы Адельгейды превратилась в смуглянку Мелузину. С головами и руками мертвецов тоже произошло преображение — они вновь оказались иссохшими черепами и костями.
— Проклятый! Проклятый! — верещала в исступлении Мелузина. — Зачем вы притащили сюда этого?! Неужели не видели, что он не наш?! Он все испортил, я не в силах ничего восстановить. Прочь отсюда, отродье Иисусово! Уберите его! Уберите! Чтоб духу его здесь не было! Он осквернил наш храм!
Я пытался защищаться, но успел лишь нанести отличный удар справа в челюсть Гильдебранту Лоцвайбу, который с грохотом опрокинулся навзничь и так и остался лежать на полу без сознания. Затем на меня навалились со всех сторон, и сколько я ни выкручивался и не брыкался, меня повалили на пол и вновь крепко связали. Члены мои, недолго побыв свободными, снова стали неподвижны. Ведьма Мелузина, подскочив ко мне, взялась сначала корчить надо мной разные рожи, потом расставила ноги и села мне на лицо. Слава Богу, ее тотчас оттащили от меня Годфруа и Боэмунд. Над моим связанным и оставленным на полу телом возникла фигура императора.
— Мне жаль, Людвиг, что так получилось, — сказал он со вздохом. — Зря мы тебя взяли. Я не думал, что у тебя хватит сил испортить нам праздник, но твой пыл оказался могущественным и смог разрушить даже то, что сотворили магические действия. Увы, мой милый мальчик, нам придется избавить поднебесный мир от твоего присутствия в нем. Прощай, славный и безумный щенок! Приказываю отвезти Зегенгейма на берег Регница и, не развязывая ему рук и ног, бросить в воду. Сами понимаете, что тем мы обеспечим себе избавление от лишних хлопот. Кто возьмется исполнить мое приказание?
— Я, — тотчас же раздался голос Годфруа, герцога Лотарингии. Сердце мое снова сжалось от горечи.
— И я, — сразу за Годфруа вызвался Гуго Вермандуа.
— Прекрасно, — сказал Генрих.
— Я тоже, — промычал злобным голосом Гильдебрант Лоцвайб, сидя на полу и держась за ушибленную мною челюсть.
— Достаточно двоих, — возразил император. — Гуго и Годфруа, отправляйтесь немедленно. Мы будем ждать вашего возвращения.
— Путь у нас близкий и спешить не стоит, — сказал Буйонский, когда лошадь, на которой ехал он и перекинутый через седло связанный я, отъехала на несколько шагов от замка Шедель. Гуго Вермандуа ехал рядом, стараясь не отставать. Руки мои были связаны за спиной, ехать на лошади, будучи перекинутым через седло, было крайне неудобно, животу и ребрам моментально сделалось больно. Но, понимая, что, возможно, это моя последняя ночная конная прогулка, я старался не обращать внимание на неудобства. Изогнувшись, я всматривался в лицо Годфруа и, наконец, сказал ему:
— Я считал вас честным и добропорядочным человеком, герцог, и никак не ожидал увидеть на этих мерзостных радениях. Я не сержусь на вас за то, что сейчас, выполняя приказ императора, вы намереваетесь избавить меня от бренной жизни. В конце концов, вы верный вассал своего господина, и я, возможно, поступил бы так же на вашем месте. Но как могли вы, христианин, поддаться дьявольским искушениям этой чертовки Мелузины?
— Молчите, Людвиг, — отвечал мне Годфруа. — Молчите, вам легко рассуждать. Для вас в этом мире все легко и просто. Вы произносите молитву, осеняете себя и все вокруг крестом, и дьявольское наваждение исчезает. Вы влюбляетесь в супругу императора Римской империи, и она отвечает вам взаимностью. Не пытайтесь спорить, всем известно то расположение, то особенное расположение, которое она к вам испытывала. Государь приказал казнить вас именно поэтому. Так что, вы можете гордиться. Он мог сразу прикончить вас. Приказал бы кому-нибудь перерезать вам горло, как несчастному оруженосцу Гильдерика, да и дело с концом. Но Генрих тоже испытывал к вам расположение и для начала решил попытаться ввести вас в число тринадцати любителей искусства Мелузины. Ничего не вышло, вы оказались стойким христианином, и нам теперь приходится везти вас туда, куда мы вас везем.
— Что же мешало вам проявить стойкость и остаться христианином? — спросил я, кряхтя от боли, потому что лошадь Годфруа споткнулась, меня подбросило, и я сильно ушиб живот. — Разве это так трудно? Разве Христос не помогает нам сохранять верность ему и его заветам?
— Видимо, все зависит от человека, — хмуро отвечал Годфруа. — Когда я впервые очутился в подземелье замка Шедель, я тоже, как и вы, был возмущен, я взмолился к Богу, чтобы он избавил меня от наваждения, но, увы, чем больше я шептал про себя прекрасные слова молитв, тем сильнее мною одолевали устремления плоти. Тогда была устроена египетская ночь, и Мелузина превратилась в Клеопатру. Кто-то изображал египтян, другие — римлян. Император сам облачился в тогу и остальных заставил, хотя одному Богу известно, как в нее облачаться. На редкость сложное одеяние. Все-таки, римляне были странный народ. Так вот, когда Мелузина начала колдовать, воскуряя необычные благовония, от которых в глазах синие кольца, я всерьез взмолился к Господу, да нарушит он все ее чары. Но ни одна моя молитва не достигла Его ушей, он остался глух к моим просьбам, и тогда меня, как и всех собравшихся, одолело нестерпимое вожделение к царственной египетской блуднице, которую мы увидели на ложе вместо Мелузины. И я забыл о Боге, поддался чарам и, когда наступила моя очередь, овладел Мелузиной, чувствуя себя Антонием, а ее воспринимая как Клеопатру.
— Значит, она не всегда превращалась в Адельгейду? — с надеждой спросил я, и ответом мне было желанное:
— Она всякий раз превращалась в кого-то другого, и в императрицу превратилась впервые сегодня, — сказал Годфруа. — Я был немыслимо удивлен и оскорблен, когда увидел… Когда открыли покрывало и там оказалась императрица. Я не мог поверить глазам своим, и первой мыслью моей было: «Что же за чудовище наш Генрих!» Мне кажется, все поначалу были несколько обескуражены и оскорблены, но затем началось действо, и чары взяли свое, плоть взяла верх над рассудком и душой. Должен признаться, если бы очередь дошла до меня, то едва ли у меня хватило сил отказаться от вожделения. Но к счастью, моя очередь не наступила. Бог спас меня, и я не осквернил светлый образ нашей милой Адельгейды.
— Не могу разделить с вами ваших восторгов, герцог, — вмешался в разговор граф Вермандуа. — До меня-то очередь как раз дошла, и я ни о чем не жалею. Вы потому только радуетесь, что не участвовали в общем грехе, что до вас не дошла очередь. Уверяю вас, это было великолепно. В образе Адельгейды Мелузина была еще лучше, чем когда она являла собой Клеопатру, Елену, Нестеллину, Астерию и Вирсавию. Порок в образе невинности особенно прелестен, в нем есть нечто отличительно дерзкое. Я получил неизъяснимое наслаждение, и, заметьте, гораздо дольше других услаждал ненасытную волшебницу. Не понимаю только одного, зачем нам понадобились эти кошмарные скипетры и державы, меня они лишь отвлекали от любовных вожделений.
— Генрих забавляется… — пробормотал Годфруа. — Он полагает, что это страшное собрание черных реликвий поможет ему достичь большей власти и могущества в мире. Во мне они тоже вызывают отвращение. В особенности, если они и впрямь принадлежали всем этим мерзавцам и мерзавкам. Мелузина слишком далеко зашла, а Генрих увлекается всем, что только выглядит необычно, загадочно, таинственно.
— Что же это за страшное собрание? — спросил я, забывая о неудобствах своего путешествия и о его конечной цели.
Свежий ночной воздух очистил мою голову, мысли обрели нужную гармонию, и в эту минуту, Христофор, правда об императоре Генрихе IV во всей неприкрытой наготе предстала предо мной. Я мог уже даже не получать ответа на свой вопрос, мне и так все стало ясно. Понемногу я терял своего императора, когда выслушивал всякие сплетни о нем, когда Аттила принимался повторять эти сплетни и творить собственный образ Генриха, я терял его изо дня в день, когда видел грусть в глазах императрицы, видел, что между нею и Генрихом происходит что-то нехорошее; я потерял его почти полностью, когда он, глумясь, явил взору всех наготу Евпраксии и надел на нее чудовищный, безобразный пояс Астарты. Но в этот миг, когда я в весьма неудобной позе ехал на лошади, ожидая, что меня утопят по его приказанию, истина, открывшаяся мне относительно внутренней природы Генриха, окончательно уничтожила его в моей душе. Тот образ, которому я заведомо был верен, когда направлялся из Зегенгейма в Кельн несколько месяцев тому назад, разбился на мелкие кусочки и растаял, как лед на весеннем жарком солнце.
— Несколько дней тому назад к Генриху приехал знаменитый жидовин по имени Абба-Схария-бен-Абраам-Ярхи, — несколько помедлив с ответом, заговорил Готфрид. — Сей ученейший и премудрейший еврей слывет в своей среде за одного из главных наследников и хранителей тайн и реликвий своего народа, отрекшегося от Христа. Этот-то Схария и привез императору мерзостный пояс Астарты. Но по сравнению с той коллекцией, которую мы все сегодня видели и держали в своих руках, стальной прибор верности, конечно же, дешевая побрякушка. Со Схарией Генрих давно уже вел переговоры. Впервые он встретился с ним в Паннонии, когда вел войну против Газы. Тогда еще Схария пообещал Генриху, что продаст ему огромной силы и стоимости реликвию, но прошло целых пятнадцать лет, прежде чем обещание было исполнено. Всякий раз, когда Схария присылал своих людей, императору приходилось подписывать некие неведомые обязательства. Наконец, когда еврей был удовлетворен, он сам приехал сюда в Бамберг не то из Триполи, не то из Антиохии, куда Генрих посылал за ним нескольких рыцарей для личного сопровождения. Схария привез сундук с черепами и костями, в обмен на которые получил столько золота, сколько вошло в тот сундук до самого верха. Боюсь, что императору пришлось истратить на груду человеческих останков половину своей личной казны, но он глубоко убежден, что эти останки принесут ему прежде всего власть над Урбаном, а затем и над всем миром, ибо черепа и кости рук принадлежали некогда различным людям, прославившимся дурной славой, отмеченным знаком истории, заклеймленным на веки вечные. Коллекцию составляют останки разбойника Вараввы, или Бараббаса, отпущенного вместо Христа по воле еврейского народа; первосвященника Каиафы, главного виновника судилища над Христом; девушки, по имени Агарь, которая весьма метко послала свой камень в лицо Иисуса, когда его вели на Голгофу; Саломеи, выпросившей у Ирода голову Иоанна Крестителя; другого камнеметателя, по имени Обадия, который бросил тот самый камень, что исторг душу из первомученника Стефана; именно его голову и руку я держал сегодня; Ликиона, правителя Иллирии, приказавшего закопать живьем мучеников Флора и Лавра; и многих других, прославившихся в истории именно таким ужасным образом.
— Вы, герцог, с такой брезгливостью о них говорите, — во второй раз вмешался старающийся не отставать граф Вермандуа. — А мне, представьте, доставило некоторое удовольствие держать в своих руках ожившую голову того самого Вараввы, не будь которого, глядишь и Христа бы не распяли. Не скрою, мне было не по себе, и глупая разбойничья башка отвлекала меня от удовольствия наблюдать за зрелищем. Но вместе с тем, я чувствовал соприкосновение с далекой евангельской древностью…
— Простите за откровенность, граф, но вопреки своим достаточно зрелым годам вы отличаетесь непростительным легкомыслием. Порой, и даже чаще всего, оно бывает у вас милым, но иногда начинает раздражать, — сказал Годфруа, стараясь говорить как можно более любезным тоном, так что Гуго не обиделся, а напротив того, расхохотался:
— Что поделать, легкомыслие — родовая черта Капетингов.
— Вот поэтому ваш отец и считается королем самого чахлого королевства в Европе, — заметил Годфруа. Теперь уже графа Вермандуа задело:
— Можно подумать, Лотарингия сказочно богата.
— Она еще беднее, согласен, — улыбнулся Годфруа. — Ради Бога, не сердитесь. Вы знаете мое к вам расположение.
В этот миг наше короткое путешествие окончилось. Мы выехали на берег реки. Светила луна, пленительно озаряя собой берега и окрестности Регница. Густые деревья шелестели листьями, в кустах возились пташки, разбуженные топотом копыт, где-то поблизости звенел ручей, впадая в реку, гладь воды несла на себе лучезарное матовое отражение лунного диска. И умирать ужасно не хотелось. В особенности умирать таким беспомощным образом, на который обрек меня еще недавно любимый император.
— Неужто Генрих верит, что вся эта дьявольская коллекция способна сослужить ему добрую службу? — спросил я, отвлекая Годфруа и Гуго от цели нашего приезда и не столько желая получить исчерпывающий ответ, сколько оттягивая время, дабы насладиться в последний раз свежим и удивительно сладостным воздухом, шелестом листьев, порывами мягкого прохладного ветра, луной, звездами, журчаньем ручья, плеском речной волны.
— Ведьма Мелузина вконец заморочила ему голову, — отвечал герцог Лотарингский. — Она блестяще владеет своим искусством, и когда Генрих предъявил ей головы, она целый вечер колдовала над ними и ей удалось даже поговорить с некоторыми из них, после чего она удостоверила подлинность привезенных Схарией реликвий. Борьба за инвеституру так затянулась, что император готов прибегнуть к каким угодно средствам, чтобы только доказать свою правоту и достичь власти над папой.
— Да бросьте вы, герцог, — вновь вмешался Вермандуа. — Бабы — вот единственное, что интересует вашего Генриха. Мужская немощь — вот единственное, что обижает его и двигает его на всякие глупости.
— Разве император немощен? — удивился я.
— А вы и не знали! — рассмеялся Гуго. — Немощен и очень даже давно. Он слишком рано начал развратничать, хотя природа не наградила его сильным зарядом и по сравнению со всеми своими друзьями он всегда выглядел по этой части слабаком. Постепенно это стало его так раздражать и бесить, что он и вовсе стал неспособный. Бедняжка! Вот уж сколько лет он может кое-как уговорить своего маленького хозяинчика чуть-чуть окрепнуть лишь в том случае, если женщину, которую Генрих пожелает, на его глазах вспашут двое-трое, а то и четверо других пахарей. Вот и сегодня, посмотрев, как это делаю я, Генрих почувствовал, как кое-что шевельнулось, после Боэмунда он и вовсе воспрянул, но этот ксантенский медвежина полностью его разочаровал, встрепенувшийся гусь опять превратился в издыхающего чахлого гусенка. Он надеялся, что вы, Зегенгейм, разожжете его, но вы-то как раз окончательно все испортили со своими крестными знамениями и чтением молитв. Тысячу сарацин вам в печенку!
— Подождите-ка, — перебил я графа Вермандуа. — Вы так уверенно говорите обо всем. А как же тогда забеременела императрица, если, как вы утверждаете, Генрих совершенно не способен?
— А это уж вам лучше знать, проказник, — с блудливой усмешкой ответил Гуго.
— То есть?! Что вы имеете в виду? — Меня к этому моменту уже сняли с лошади и усадили связанного на траву, так что я даже мог возмущенно подпрыгивать. У меня вдруг появилась надежда, что они не станут топить меня в водах Регница.
— Перестаньте, граф! — тоже улыбаясь, обратился к Вермандуа Годфруа. — Видите ли, Зегенгейм, Гуго полностью верит молве о том, что вы были любовником Адельгейды, и что ребенок, которого она носит — от вас.
— Какая чушь! Я впервые увидел ее утром перед свадьбой, потом на свадьбе, потом я получил рану во время поединка с Гильдериком, а покуда очухивался, император и императрица переехали в Бамберг. В это время, судя по всему, она уже понесла приплод.
Оправдываясь, я почувствовал, как покраснел. Мне, как бы то ни было, казалось по-идиотски лестным, что молва приписывает мне любовную связь с Евпраксией. Теперь, когда император перестал существовать для меня, я даже мечтал бы, чтобы ребенок и впрямь был мой. Только увы, от одних разговоров, даже самых задушевных, какие велись между мной и Евпраксией, никакой ребенок не мог зачаться.
— Клянусь, что ребенок Адельгейды не от меня.
— Тогда от кого же? — изумился Гуго. — Неужто все-таки от Гильдерика?
— Перестаньте молоть вздор, — сказал Годфруа. — Я себе все объясняю следующим образом. Поначалу Генрих так сильно влюбился в Адельгейду, что у него появилась надежда на восстановление мужского достоинства. В первые дни после свадьбы он еще испытывал достаточно пыла, чтобы исполнить свой супружеский долг. Тогда же и произошло зачатие. Но постепенно он стал охладевать к ней и, поскольку она не оправдала его тщетных надежд, разочаровываться. Мне доподлинно известно, что он стал склонять ее к участию в свальном грехе, ибо действительно мужчина просыпается в нем только тогда, когда он видит, как этим занимаются другие. Адельгейда возмутилась, и наметившийся разлад между ними сделался еще круче. Но он все-таки еще вожделеет к ней, иначе зачем ему было заставлять Мелузину сегодня превращаться в Адельгейду?
— Между прочим, — встрял Вермандуа, — он так благодарен Мелузине за все ее замечательные проделки, что всем сердцем привязан к ней. Если бы Адельгейда не была такой монахиней и недотрогой и согласилась на предложения мужа, он любил бы ее еще больше. Она могла бы крутить им, как хочет, и со временем Германия подчинялась бы капризам не императора, а императрицы. А если бы милашка Адельгейда только захотела, я бы, когда стану королем, так и быть, присоединил бы Францию к вашей империи. Разумеется, если бы она…
— Заткнитесь, граф, не то я проткну вас! — вскричал я в бешенстве.
— Любопытно, как и чем? — удивился Гуго.
— Спросите об этом у призрака Шварцмоора, который преспокойно разгуливает по подземелью замка Шедель, — сказал я, охладевая и видя всю нелепость моих угроз.
— Да, поганое место этот замок, — вздохнул Годфруа.
— Кстати, а почему такое название; — спросил я, радуясь перемене темы.
— Темная история, — сказал герцог. — Говорят, что некогда на этом месте было языческое капище, где приносились человеческие жертвы. Потом там похоронили одного колдуна, который перед смертью заявил, что в земле кости его будут увеличиваться вдвое. Его закопали как можно глубже, а потом один из местных властителей, разбогатев на грабежах, решил построить себе замок именно на этом месте. Когда стали копать, то обнаружили поверхность черепа невероятной величины. Феодал и решил, что если он тут построит замок, то со временем череп колдуна, продолжая расти, вылезет из земли, и лет через пятьдесят замок окажется стоящим на вершине надежного костяного холма, но с тех пор прошло не менее ста лет, а череп колдуна так и не вылез на поверхность. Видимо, останки чародея растут не вверх, а внутрь, в землю.
— Центр подземелья, где располагается ложе наслаждений, — вмешался Гуго, — находится как раз над макушкой черепа чародея. Бедняга Генрих и тут надеялся, что сила колдуна поможет ему справиться с его неприятностью. Но покуда ему больше приходится надеяться на свой кулак, в котором он так часто пестует свой пестик. Покойный Гильдерик весьма остроумно окрестил Генриха. Он называл его император Фауст.note 8 Жаль все же, что вы, Зегенгейм, проткнули Гильдерика. Иногда он бывал неотразим в своем остроумии.
— Странное дело, — сказал я. — Когда я сидел с завязанными глазами, я отчетливо слышал голос Гильдерика. Сначала он был недоволен тем, что я занял его место. Потом вдруг решил снять с меня повязку. Вы не видели, кто развязал мне глаза в первый раз?
— Я не видел, — покачал головой Гуго.
— И я, — сказал Годфруа. — Но скорее всего, это проказы Гедельмины, одной из двух прислужниц Мелузины. Очень способная ведьмочка, умеет говорить любыми голосами. Должно быть, она и сыграла с вами эту шутку.
— Вот как! А я-то и впрямь решил, что это Гильдерик. Очень неприятно было слышать его голос…
— Что поделаешь, придется вам, Зегенгейм, снова его услышать, — сказал Гуго. — Хватит болтать, пора нам возвращаться в замок, а вам — купаться в реке.
— Вы что, все-таки утопите меня? — спросил я, замирая.
— Разумеется, утопим, — спокойно ответил Вермандуа.
— Разумеется, нет, — возразил Годфруа.
— Нет? — удивленно поднял бровь Гуго.
— Нет, — твердо заявил герцог Лотарингский.
Я облегченно вздохнул.
— Мне-то, собственно, все равно, — сказал Гуго. — Но вы, Годфруа, как вассал императора, не можете не выполнить его приказ. Как же так?
— Очень просто. Нам было приказано бросить его в Регниц, не развязывая веревок. Так?
— Совершенно верно.
— А мы и не будем их развязывать. Мы их разрежем.
С этими словами Годфруа достал свой меч, имя которого было Стеллифер, и очень ловко и быстро перерезал все связывавшие меня путы. Каким наслаждением было двигать руками и ногами во всех направлениях, куда хочешь. Как здорово было поприседать и попрыгать.
— Честно сказать, мне тоже не очень-то хотелось губить парня, — рассмеялся Гуго Вермандуа. — Он симпатяга. Правда, у него плоховато с чувством юмора, но это лишь потому, что он слишком молод и горяч, а остроумие требует кое-какого жизненного охлаждения. Ну хорошо, а как вы, герцог, собираетесь дать отчет императору, неужто прибегнете к лжи?
— Отнюдь нет, — отвечал Годфруа Буйонский. — Я скажу ему, что, не развязывая веревок, мы раскачали Зегенгейма и на счет три бросили в воду. Затем он ушел под воду и мы больше его не видели. А чтобы это не явилось ложью, мы сейчас так и поступим. Когда мы бросим вас в воду, Людвиг, нырните как можно глубже и не выныривайте подольше, чтобы мы успели сесть на лошадей, уехать и больше не видеть вас. Идет?
— Идет, — обрадовано кивнул я. Хоть я и потерял императора, зато вновь приобрел Годфруа.
Как мы и договорились, Годфруа и Гуго взяли меня за руки и за ноги, раскачали и на счет три бросили с берега в воду. В какой-то миг мне показалось, что это отец и дядя Арпад швыряют меня маленького в воду Линка. Упав в воду, я быстро погрузился на дно. Здесь было не очень глубоко. И я пополз по этому холодному речному дну и полз до тех пор, пока не стал задыхаться. Когда я вынырнул, то успел услышать в отдалении топот конских копыт.
— Храни вас Бог, — благословил я исчезнувших Гуго и Годфруа. Развернулся и поплыл вниз по течению Регница.
Старания моего отца и дяди Арпада не пропали даром. Я стал хорошим пловцом, в чем имел возможность убедиться этой ночью, плывя вниз по Регницу. Я решил плыть и плыть, пока не устану, а тогда уже выбраться на берег, отдохнуть и к утру вдоль по берегу вернуться в Бамберг. Освобожденные руки и ноги испытывали неизъяснимое удовольствие, барахтаясь в холодных ночных водах реки, лунные блики мелькали предо мной, я наслаждался жизнью и свободой, радуясь, что Евпраксия чиста, печалясь о погибшей душе Генриха.
Между тем луна покидала небосвод и вскоре я заметил, как начало светать. Поскольку сил у меня еще было предостаточно, я решил плыть до тех пор, пока не исчезнут звезды и в природе не почувствуется приближение восхода солнца. Я вспомнил, что до сих пор не возблагодарил Господа за две главных награды, которыми он одарил меня после всех мучений — за жизнь, которая мне была сохранена, и за чистоту Евпраксии. И я стал громко благодарить Святую Троицу, яко не прогневался на мя, ленивого и грешного, ниже погубил мя со беззакоными моими, но человеколюбствовал и в нечаянии лежащего воздвиг мя, дабы утреневать и славословить державу Его…
Не успел я прочесть утреннее благодарение, как неожиданно вдалеке появился Бамбергский мост, по которому шла дорога на Эрфурт. Я никак не предвидел, что столь быстро преодолею расстояние от окрестностей таинственного замка Шедель до Бамберга. Ну, теперь уж я решил доплыть до самого моста. Когда я подплывал к нему, луна и звезды исчезли, заметно посветлело и на реку пал туман. Он плыл мне навстречу, в нем мерещились чьи-то тени, и в какой-то миг мне даже привиделась чудовищно огромная фигура Гильдерика, шагающая по воде семимильными шагами. Сделалось жутко, и я поспешил выбраться на берег, не доплывая до моста.
Я намеревался как можно скорее переодеться, собраться в дорогу, явиться к Евпраксии и уговорить ее бежать прочь из Бамберга под охраной личной гвардии за исключением Годфруа Буйонского. На мне была только туника — штаны и башмаки я снял и отдал реке, чтобы легче было плыть. Выбравшись на берег, я снял тунику, выжал ее, надел снова и пустился бегом в сторону замка. Я готовился пинками расталкивать спящего Аттилу, но оказалось, что он на ногах и не находит себе места, волнуясь обо мне.
— Слава Тебе, Господи! — воскликнул мой преданный оруженосец, увидев меня. — Матушка пресвятая Богородица! Как же мне благодарить Тебя и Твоего Сына! Сударь мой, любезный сердцу моему выкормыш и воспитанник, господин Луне, какое счастье! А ведь я полагал, что ирод император сожрал вас живьем в своем разночортовом замке, ведь говорят, что он жрет младенцев, а вы ведь сами еще как младенец, лезете всюду нарожон. Как же вам удалось выскочить из когтей антихриста? Да мокрый-то какой! Не иначе чортов Генрих… Ну все, все, знаю, как вы станете сейчас гневаться, и потому умолкаю…
Тут я обхватил руками старого дядьку Аттилу и крепко расцеловал его. От неожиданности он выпучил глаза и жалобно расплакался, поскольку доселе у меня не случалось потребности в подобных излияниях чувств. Я только сердился да гневался на него за его неуемную болтовню.
— Говори, Аттила, говори что хочешь о нем, больше я не буду запрещать тебе ругаться в его адрес. Теперь словно пелена спала с моих глаз, мне такое довелось увидеть, что когда я расскажу тебе, ты и сам не поверишь, но только не сейчас, не сейчас. Нужно во что бы то ни стало торопиться. Давай мне чистую одежду, собирай все наши вещи. Мы должны сейчас же уговорить императрицу бежать из Бамберга прочь от этого чудовища.
— Неужто это вы, господин Луне, говорите такие слова про Генриха? Ушам своим не верю. Скажите-ка еще что-нибудь этакое про этого антипода, умоляю вас, для меня это просто как музыка на деревенской свадьбе.
— Хватит нежиться, Аттила. Ты, кажется, не слышал, что я тебе сказал. Давай скорее мою новую тунику да новые штаны и башмаки, которые мы тут купили. Кстати, где мой Канорус?
— Все здесь, свет мой ясный. Вот и новая туника, и новые штаны, и новые башмаки. А вот и ваш доблестный Канорус, которым вы так прекрасно прикончили мерзавца Гильдерика, что я до сих пор не перестаю вами восхищаться и всем рассказываю, каков мой господин. Меч приволок вчера господин Адальберт. Да, кстати, он просил вам передать, если вы появитесь и если вас не укокошит изверг император, чтобы вы по возможности быстрее отправлялись в Верону. Все ваши друзья, рыцари Адельгейды, вчера же и уехали туда вместе с небольшим отрядом, сопровождая государыню императрицу в изгнание.
— Что-что?! В Верону? В изгнание? Что ты сказал?
Когда я услышал сказанное Аттилой, бодрое настроение мое, Христофор, вмиг дало трещину, ибо я был полон решимости выкрасть Евпраксию и увезти ее в Зегенгейм, а если надо, то и в самый Киев. Теперь же мне нужно было осознать, что я вынужден буду мчаться в погоню и скорее всего сопровождать изгнанницу до Вероны, города, расположенного за высоченными хребтами Альп, в Цизальпинии, на южной окраине империи.
— Да, сударь. Они увезли ее. Еще вчера, перед самым закатом солнца.
Я растерянно и расстроено сел на стул.
— Да вы не переживайте. Сейчас позавтракаете, поспите немного, соберемся и отправимся следом за ними. Оно и хорошо, подальше от чорта рогатого. Мне ведь все рассказали. И как он надругался над бедняжкой, и как вас связали и тоже издевались. Я и не думал живым вас увидеть.
— Нет, Аттила, завтракать мы будем в пути, а спать мне некогда. Хорошо бы нам догнать их в дороге. Ты знаешь, как ехать в Верону?
— Знаю только, что как выедем из замка, то за Матернус Капелле следует повернуть направо, так, чтобы монастырь Святого Иштвана остался слева. И ехать вперед. А там уж будем спрашивать. Бог даст, доберемся.
Через некоторое время мы выехали с ним вдвоем из Бамбергского замка, миновали Матернус Капелле, помахали рукой лежащей несколько в отдалении славянской деревне, свернули направо, проехали мимо монастыря Святого Стефана и дальше дорога повела нас лесом. Я покуда не спешил, зорко вглядываясь вперед, опасаясь, что компания Генриха встретится нам на пути. Хотя, скорее всего все они либо улеглись спать, либо отправились на охоту, ведь покойный Зигги уверял, что после ночных радений все они обычно были как не свои и тотчас устремлялись на охоту. Только когда мы проехали мимо поворота на Шедель, я пустил своего коня в галоп, заставив Аттилу сделать то же самое. Часа через три мы проехали Нюрнберг, небольшое поселение, где, правда, началось строительство замка, уже заложен был солидный фундамент. Здесь мы немного передохнули и подкрепились. Местные жители сообщили нам, что вчера на закате они видели отряд рыцарей и большую крытую повозку. Сумасшедшая старуха показывала нам язык, а потом вдруг стала бормотать что-то про позор всей Германии, который случится в этих краях после того, как не станет императоров.
Покинув Нюрнберг, мы отправились дальше на юг. Постепенно смертельная усталость начала одолевать меня все сильнее и сильнее. Айхштетт я видел уже как бы во сне. Аттила предлагал мне остановиться здесь и отдохнуть. Я отказался. Во второй половине дня нас остановила какая-то широкая река. Вдалеке на берегу мы увидели женщин, полощущих белье, и Аттила вызвался доехать до них и узнать, что за река и в какую сторону ехать до ближайшего моста. Я спешился, прилег и моментально погрузился в сон. Испугался, вскочил, нашел глазами Аттилу. Он стоял по пояс в воде, осенял себя крестными знамениями, кланялся и умывался речной водой. Я снова впал в забытье.
Когда я проснулся, стояла ночь, неподалеку горел костер и паслись наши лошади. Аттила сидел у костра и уплетал куриное крылышко. Увидев, что я проснулся, он расплылся в улыбке:
— Я, сударь, тоже поспал. Недавно проснулся от ощущения, будто в животе у меня не осталось ни крошечки. Вот, решил перекусить. А знаете, господин Луне, что это за река? Это Дунай, голубчик вы мой, Дунай! Я все выяснил, Если мы завтра утром поедем с вами налево и не будем никуда сворачивать, то дня через три приедем в наши родные места. Ведь как хорошо-то, а? Что вас теперь заставляет скитаться? Император, как я и говорил, оказался ядовитее мухомора. Не к папе же вам идти на службу. Так что, завтра отправляемся домой. Согласны?
— Утро вечера мудренее, — улыбнулся я Аттиле, чтобы до завтра он мог спокойно выспаться.
На заре Аттила растолкал меня и поведал бодрым голосом, что кто встает рано, тому Бог дает барана, а кто встает на рассвете, у того будут крепкие дети. Искупавшись в волнах родного Дуная, мы отправились влево, вниз по его течению, и покуда мы не доехали до моста, я не спешил разочаровывать Аттилу, который от души радовался, пел свои мадьярские песни, подпрыгивал в седле и присвистывал. У моста я по возможности вежливо объяснил ему, что состою на службе у императрицы Адельгейды, и если отец узнает, что я бросил службу, он не будет доволен своим сыном. С середины моста мы бросили в воды реки по зеленой ветке, и старина Дунай понес на своих волнах наш привет родимым краям. Дальше Аттила уже не пел и не посвистывал, а ехал хмуро, и чтобы развлечь его, я самым подробнейшим образом и не стесняясь в выражениях рассказал ему все, что произошло со мной накануне, начиная с того самого момента, как меня вызвали из монастыря в замок на позорное судилище, которое Генрих затеял над своей супругой.
Обедали мы в милой, уютной деревушке под названием Мюнхен. Немного отдохнув, отправились дальше. В Мюнхене жители не видали ни отряда рыцарей, ни огромной повозки, а значит, Адельгейда и мои друзья проехали иной дорогой. Я все-таки надеялся, что пути наши не разойдутся, а вышло по-другому. Во второй половине дня, после изнурительной жары пошел дождь, мелкий, приятный. К концу дня мы добрались до альпийских предгорий, ночевали в маленькой деревеньке на берегу живописного озера Грональдзее, где нашли и проводника. Маленький и сморщенный, но необыкновенно живой и подвижный старичок по имени Юрген за очень небольшую плату согласился сопроводить нас завтра до перевала Бреннер и провести через сам перевал.
— Вы и представить себе не можете, дорогие мои, до чего же хорошо в это время года, именно в это, а не в какое-нибудь другое, совершить путешествие через Альпы! — восторженно говорил он, угощая нас вкуснейшим холодным пивом. — Нет уже такой жары, спадает влажность, все дороги и тропинки сухие, как язык пьяницы с похмелья. Днем достаточно времени для совершения перехода, а ночью для того, чтобы выспаться. Знаете ли, что я был проводником императора Генриха, когда он отправился в Каноссу, где соизволил простить папу Григория…
— И дочиста вылизал ему пятки, — добавил Аттила, и мне пришлось пнуть его под столом ногой. — Вот сейчас возьмет Юрген, да откажется вести нас. — Но Юрген весело рассмеялся в ответ на замечание Аттилы:
— Думаю, что не только пятки, но и некие горные области, лежащие гораздо выше пяток и имеющие одно довольно зловонное ущелье. Не случайно, у нас даже вошло в поговорку, а один местный каменщик, большой охотник до баб, когда в очередной раз напроказничает, то идя на расправу к жене, всегда говорит: «Ну, братцы, пошел я в Каноссу».
Первое, что я услышал, проснувшись рано утром, был разговор между Аттилой и Юргеном о пользе раннего вставания. Юрген сказал, что кто рано встает, тот хорошо поет, а кто поздно встает, до вечера задницу трет. Довольный столь грубым, в его вкусе, юмором, Аттила не преминул поругать французов и итальянцев, которые, как он слышал, дрыхнут от полуночи до полудня, а некоторые и до заката, и лишь от заката до полуночи кое-как двигаются по Божьему миру. Юрген осторожно опроверг сие утверждение в отношении итальянцев. После этого они пришли будить меня, и вскоре, легко позавтракав, мы отправились в путь.
С нами вместе увязалась внучка Юргена по имени Ульрика, девушка лет пятнадцати, такая же, как ее дед, маленькая, худенькая и живая. Она бежала впереди моего коня, стараясь не отстать от своего деда, который, несмотря на возраст, очень быстро вышагивал, что-то напевая себе под нос про чьи-то глазки, щечки и кое-что другое. Время от времени Ульрика оглядывалась на меня, лукаво улыбалась и задавала вопросы, которые рождались в ее очаровательной головке легко, как облачка на небе.
— А как зовут вашего коня?
— Гиперион.
— Кажется, это такая страна, которая находится под землей?
— Нет, так звали одного из титанов, сына Урана и Геи.
— А как вы думаете, мне хорошо так подвязывать волосы?
— Думаю, что очень хорошо.
— Нет, я взаправду спрашиваю, а вы смеетесь.
— Я не смеюсь, у вас чудесные льняные волосы.
— А вам приходилось сражаться с драконами?
— К сожалению, пока не приходилось, но первого дракона, которого я убью, я посвящаю вам.
— Я согласна. А вы что больше любите, вишни или крыжовник?
— Конечно, вишни.
— Почему «конечно»?
— Потому что они похожи на губы девушек.
— А вы хотели бы жить на самой высокой вершине самой высокой горы?
— Хм, пожалуй что, я не задумывался покамест об этом.
— А я хотела бы. Говорят, если забраться туда и пожить там, то станешь птицей. А вы какой птицей мечтали бы стать, орлом?
Чем выше мы поднимались по горным тропам, тем величественнее и удивительнее открывались нам горные красоты. Горы являли нашему взору такие причудливые картины каменных нагромождений, что сколько я доселе ни представлял себе их, по сравнению с реальностью воображение мое оказывалось в сильном проигрыше. Вопросы Ульрики не иссякали, но со временем я стал отвечать на них рассеянно, думая о том, зачем господь устроил эту колоссальную горную стену между Италией и Севером. Для того ли, чтобы римляне не могли в свое время покорить земли германцев, чтобы те имели возможность свободно развиваться, затем прийти и покорить римлян, чтобы императорами Римской империи стали потомки германских вождей и в конечном итоге родилось такое чудовище, как Генрих?.. А значит, как только начинают гнить императоры по одну сторону стены, должны зарождаться здоровые вожди по другую ее сторону, и таким образом, центр империи постоянно будет перескакивать туда-сюда, из Цизальпинии в Трансальпинию, из Трансальпинии — в Цизальпинию.
К полудню мы добрались до реки Инн, возле моста через которую раскинулось небольшое селение, которое так и называлось — Инсбрук.note 9 Здесь мы отдыхали ожидая, пока спадет жара. Ульрика повела меня купаться, она знала место, где спокойная заводь, но даже там, в этой заводи, течение было сильнее, нежели в любой другой реке, где мне доселе доводилось купаться, а вода в Инне оказалась холоднющая. В отличие от Ульрики, я не смог долго плавать. Потом девушка повела меня показывать какие-то пещеры, и там, в одной из пещер произошло нечто для меня совершенно неожиданное. Когда мы вернулись в селение, я был несколько растерян и обескуражен случившимся. Для Ульрики же это оказалось как купание в ледяной воде, она стала лишь еще веселее и свежее, чем была, задавала вдвое больше вопросов и придумала новый вариант имени для моего коня, близкое и по созвучию и по смыслу — Гипфельризеон.
Как только солнце перестало палить столь нещадно, мы двинулись дальше в дорогу вдоль реки Зилль вверх по ее течению. На закате мы перешли через перевал Бреннер и сразу же остановились на ночлег в недавно построенной здесь гостинице. За ужином я поинтересовался у Юргена, каким еще путем могла проехать императрица и ее сопровождение. Юрген отвечал, что лучше всего им было бы двигаться именно через Бреннер, ибо это, так сказать, столбовая дорога для всех германцев, путешествующих в Италию. Пути через другие ближайшие перевалы — Гримзель, Сан-Бернардино, Понтебба и Решен-Шайдек — менее удобны и не так хорошо изучены, а кроме того, разбойничья шайка Петера Борсте не рискует объявляться на Бреннере, орудуя на остальных перевалах.
— Вот увидите, — сказал весело Юрген, — пройдет лет двадцать и перевал Гримзель украсится высоким замком, станет называться Борсте-Гримзелем, а разбойник Петер получит рыцарское достоинство и будет посылать своих сыновей на службу к императору или к Швабскому герцогу. Что, разве не бывало такого?
— Сколько угодно, — согласился Аттила. — Да, как говорят, все нынешние господа происходят от потомков каких-нибудь разбойников. Разве что за исключением Зегенгеймов и Вадьоношхази. А скажи, любезный Юрген, правда ли, что в альпийских горах водится некое таинственное существо Мульцибер, все косматое, величиной в три человеческих роста, питающееся камнями и человеческими головами?
— Не знаю, про такого я что-то не слыхал, — пожал плечами Юрген. — А что за прихоть жрать камни да головы?
— Ну, потому, что они твердые, — не моргнув глазом, пояснил Аттила. — Есть же люди, которые любят твердые сливы и груши, а дай им мягкое, они нос воротят. Так и Мульцибер. Он бродит по горам, выискивая не самые твердые камни, а если ему попадается человек, то это для него самое лакомство, поскольку ведь голова твердая и легко разгрызается. Он ее откусывает, хоп, сжирает, а все остальное — руки, ноги и туловище, его не волнует. Может быть, ты, Юрген, и не встречал его лишь потому, что тот, кто с ним встретится, непременно домой без головы вернется.
— Пожалуй, — несколько напугано согласился Юрген.
Ночью, когда все уже вокруг спали, как убитые, Ульрика пробралась ко мне и сказала, что очень боится Мульцибера. Тут повторилось то же самое, что было днем в пещере на берегу Инна, и я вновь остался в некоторой растерянности, не понимая, почему у меня не было ни сил, ни желания сопротивляться ходу вещей. Утром, перед самым рассветом, Аттила растолкал меня и сказал шепотом:
— Если вы, сударь, не желаете, чтобы старина Юрген пришел в ярость, то советую вам растолкать вашу подружку и поскорее выпроводить ее вон из вашей комнаты.
Поняв, наконец, в чем дело, я разбудил Ульрику и с последним поцелуем отправил ее к дедушке Юргену. Через час мы уже прощались с Юргеном и его внучкой. Далее проводник был не нужен, ибо по берегам рек, текущих в ущельях, мы доберемся сами до цели нашего путешествия.
— У вас замечательная внучка, такая милая и общительная, — сказал я Юргену, добавляя ему еще полцены к той, о которой мы договаривались ранее.
— Да, все так говорят, благодарю вас, — весело улыбался бодрый проводник. — Она ведь всегда сопровождает меня, когда я берусь проводить кого-нибудь через Бреннер. Особенно если нужно проводить какого-нибудь славного юношу, как вы. Это для нее самое любимое развлечение.
На прощанье Ульрика поцеловала меня в щеку и задала последний свой вопрос:
— А правда, что Альпы построил Александр Великий?
При расставании с ней я все же испытывал некоторую грусть, но дальнейшая дорога и мысли о том, что вскоре я вновь увижу Евпраксию, развеяли меня. Мы ехали по живописнейшему ущелью вдоль берега реки Изарко, справа и слева от нас стеной вздымались ввысь горные кручи, и небо над нами тоже было как дорога, только более широкая, чем та, по которой мы ехали. До полудня, покуда солнце не стало напрямик бить своими лучами в дно ущелья, ехать было приятно, от реки веяло прохладой, воздух был теплый, но чистый и свежий. Там, где ущелье расширялось, нас встречали уютные поселки, жители угощали нас спелыми фруктами и сладким виноградом, которые в это время года им попросту некуда девать. К полудню мы добрались до места впадения Изарко в Этч, реку, на которой расположена Верона, но до самой Вероны мы доехали уже в густых сумерках, когда солнце закатилось за горы, лежащие у нас за спиной. Величественные очертания столицы Теодориха распахнулись перед нами в виде темных силуэтов на фоне лазурно-синих гор в отдалении. Прямо перед нами на склоне горы темнел неприступный замок Теодориха, угрюмый и грозный, лишь несколько огней светилось в его окнах. Еще дальше слева, где Этч совершает резкий поворот, на излучине реки располагался город, в котором родились Катулл, Плиний Старший, Витрувий. Потом он стал цитаделью Рима, защищавшей некоторое время империю от набегов аллеманов и готов. Затем Теодорих сделал его своей столицей. А в последнее время он стал точкой условной границы между папой и императором, средоточием борьбы за инвеституру. И то, что мы ехали сюда, означало новое обострение этой давней вражды.
Переправившись на другой берег Этча по старинному Торговому мосту, мы очутились прямо перед воротами замка Теодориха, где стояли два стражника, которые сообщили нам, что никакая такая императрица до сих пор в Верону не приезжала. После некоторого допроса нас впустили в замок и предоставили в наше распоряжение две огромные мрачные комнаты.
— Боюсь, Аттила, как бы мерзавец Петер Борсте не напал на Адельгейду и ее сопровождающих, если они решили отправиться через другой перевал, — поделился я своими тревогами с оруженосцем.
— Не думаю, сударь, — отвечал Аттила, — что он рискнет на столь дерзкое нападение. Адельгейда едет под такой надежной защитой, что никакие разбойники не страшны ей. Разве что только ужасный Мульцибер. Но как бы то ни было, нам ничего не остается делать, как только сидеть здесь и ждать. Какой, однако, мрачный замок. Дозвольте мне, сударь, постелить что-нибудь здесь в углу, уж больно не хочется ложиться одному в той комнате. Надеюсь, сегодня-то вы не собираетесь пригреть кого-нибудь в своей постели?
— Прошу тебя, Аттила, Никогда и нигде не упоминать больше об этой девчонке, слышишь?
Мы стали жить ожиданием приезда императрицы. Первые дни знакомились с городом. Наибольшее восхищение у Аттилы вызвал древний римский амфитеатр, кратер которого занимает колоссальную площадь. Из построек более поздних выделялись базилики и изысканные дома местных capitani del popolo — народных предводителей, так назывались здесь наиболее могущественные и влиятельные люди. Здание коллегии консулов еще только строилось, и я даже не знаю, где тогда собирались представители этого нововведенного учреждения, призванного по замыслу веронцев освободить их от участия в борьбе между папой и императором, на какой бы то ни было стороне. Близость двух противоположных полюсов, сошедшихся в одно место, чувствовалась. Мы сразу ощутили неприязненное отношение к себе со стороны веронцев, особенно в тех местах города, где жили ярые сторонники Урбана. Нас они называли «чучи», причем произносили это слово с величайшим презрением. В воздухе носился запах близкой грозы, а бесчисленные стаи стрижей, с пронзительным визгом летающие тут и там, усугубляли ощущение тревоги.
Спустя три дня после нашего приезда в Верону заявились со своими оруженосцами Гуго Вермандуа и Годфруа Буйонский. Они прибыли так же, после заката, как и мы. Я был ужасно рад их видеть и тотчас же дал клятву, что если в Верону препожалует Генрих, я стану являться ему не иначе, как только под видом призрака. Мы устроили веселую дружескую пирушку, во время которой я ненароком узнал, что через Бреннерский перевал их переводил все тот же старина Юрген, Ульрика была при нем и долго не могла решить, чьи ухаживания предпочесть, покуда не уступила в отдельности сначала Годфруа, а потом графу Вермандуа.
Меня ужасно огорчила такая распущенность нрава у пятнадцатилетней девочки, я принялся стыдить Годфруа и Гуго за то, что они так беззастенчиво обо всем рассказывают. Тут они заметили, как сильно я покраснел, и очень ловко разными наводящими вопросами разоблачили меня. После этого Гуго предложил нам троим объявить себя рыцарями Братства Святой Ульрики, и я, сколько ни артачился, в конце концов выпил полную чашу за таковое новое братство.
На другой день мои новые побратимы пустились на поиски приключений и приняли участие в жестокой драке, происшедшей на Эрбской площади между представителями двух крупнейших веронских семей. Эта драка явилась по существу первым пробным камнем будущей войны, поскольку семейство Гебеллингов полностью поддерживало императорскую власть в городе, а семья Монтагви традиционно была привержена папе и его представительнице Матильде Тосканской. Представителем последней был Луцио Монтагви, а управляющим в замке Теодориха — Германн Гебеллинг. До сих пор оба семейства удовольствовались мелкими притеснениями друг друга и перебранками на улицах и рыночных площадях. Но в тот день вражда выразилась в кровопролитии, происшедшем из-за того, что сын Германна Гебеллинга, Теобальд, взялся учить двоих троюродных племянников Луцио Монтагви правильно произносить имя нового мужа Матильды — не Гуэльфи, как произносили все веронцы, а Вельф, как принято было в Германии. В итоге массовой стычки с той и другой стороны погибло несколько человек, много выбито было зубов, сломано рук, ног и ребер, поставлено синяков и шишек. Годфруа отделался без ушибов, но у Гуго под правым глазом появился весьма красноречивый синяк.
Спустя еще несколько дней я принял участие в сватовстве Годфруа. Статный и красивый молодой человек, недавно получивший титул герцога Лотарингии от самого императора, наконец решил обзавестись супругой. Его сердце, не склонное к тому, чтобы вмиг загораться любовным чувством, внезапно покорила дочь Германна Гебеллинга, шестнадцатилетняя Ульгейда. Граф Вермандуа от всей души издевался над своим приятелем, утверждая, что в Альпах с Годфруа произошел солнечный удар, ему так понравилось ухлестывать за молоденькими девочками, что он тотчас сломался на смазливенькой дочке управляющего замком Теодориха. К тому же, подмечал ехидный Гуго, в имени Ульгейда удачным образом сочетаются два других немецких имени — Ульрика и Адельгейда. Годфруа терпеливо сносил издевки и оставался непреклонен в своем желании жениться на Ульгейде. Отец девушки дал согласие на брак, но попросил, чтобы при помолвке обязательно присутствовала императрица, если уж она вот-вот должна была пожаловать в Верону. Отныне не только я, но и герцог Лотарингский с нетерпением ожидал приезда Евпраксии.
Если у Гуго и Годфруа на любовном фланге было временное затишье, то неутомимый Аттила Газдаг пожинал плоды своей неотразимости у богатых и толстых веронских торговок. Однажды мне удалось подслушать, как он соблазнял одну из них, рассказывая о необычайных приключениях, происшедших с ним и со мной во время нашего путешествия через Альпы. Здесь была и кровопролитная битва с бандой из ста разбойников под предводительством жуткого Петера, у которого все тело с ног до головы покрыто густой и жесткой щетиной, и встреча с исполином Мульцибером, который заставил разгадать три загадки, и одну разгадал я, а две других, посложнее, премудрый Аттила. Первая и впрямь была очень простая загадка — та самая, которую загадывал Эдипу сфинкс. Вторая загадка была такая: «Когда будет новый Потоп?» Ответ Аттилы был таков: «Когда рак на горе свистнет».
— А третья загадка, уважаемая Гвинельефа, была такая: «Когда, — спрашивает нас Мульцибер, — папа с императором помирятся?» И знаете, что я ответил? Я сказал так: «Когда Аттила Газдаг встретится с прекраснейшей Гвинельефой и та позволит ему поцеловать ее в румяные губки». Тут Мульцибер заревел от страшного горя и отпустил нас своей дорогой сюда, к вам, в Верону.
После этого он целую ночь не появлялся в замке Теодориха, а Гвинельефа, между прочим, была вдовой одного из дальних родственников Монтагви. Когда я сообщил ему об этом, он и ухом не повел, сказав, что очень не помешает иметь союзников во вражеском стане на тот случай, если война все же разразиться. Он даже и мне посоветовал закрутить любовь с кем-нибудь из дальних родственников Монтагви.
По случаю праздника Рождества Богородицы состоялось торжественное примирение между Германном Гебеллингом и Луцио Монтагви, после которого был устроен карнавал. Правда, после окончания несколько натянутой официальной части сохраняющие неприязнь друг к другу партии все же разбрелись в разные стороны, и вечером в Вероне пировали отдельно, а в замке Теодориха — отдельно, и не дай Бог кому-нибудь из Монтагви сунуть нос в старинный замок готского короля, а кому-нибудь из Гебеллингов показаться в Вероне.
Ненадолго мрачный замок Теодориха наполнился весельем и немного приукрасился. Скупой Германн позволил зажечь побольше светильников, украсить залы гирляндами цветов, накрыть длинные столы обильными яствами и заказал хороших музыкантов, умеющих играть на своих инструментах и громко, и слаженно.
В самый разгар веселья произошел переполох. Некий молодой человек в зеленой маске особенно настойчиво ухаживал за юной Ульгейдой, обещанной в жены герцогу Лотарингскому. Братья Ульгейды, накинувшись на него, сорвали маску, и оказалось, что это не кто иной, как сын Луцио Монтагви. Бедняга еле ноги унес, выпрыгнув в окно и скрывшись в тени деревьев. Вслед ему громко и весело улюлюкали очень долго; его появление в замке Теодориха больше наделало смеху, нежели злости.
Однако эта история со сватовством Годфруа и ухлестываниями юного Монтагви, начавшись так мило и весело, окончилась весьма плачевно. Все случилось за какие-нибудь десять дней. Молодой Монтагви все-таки добился своего, соблазнил Ульгейду и даже тайком совершил с нею бракосочетание в одной из базилик на окраине города. Но вскоре на Эрбской площади вновь вспыхнула драка между Монтагви и Гебеллингами, во время которой юный муж Ульгейды убил ее брата Теобальда и бежал от преследований в Каноссу. Вернувшись оттуда через неделю, он привез новость, которая всех потрясла. Там в Каноссе он встретил только что вернувшихся из своего путешествия Матильду и Вельфа, а с ними была императрица Адельгейда и отряд охраняющих ее рыцарей, включая короля Германии, императорского сына Конрада. Через несколько дней следовало ожидать их приезда сюда, в Верону.
Невозможно забыть, Христофор, какое сильное впечатление произвела сия новость на всех без исключения жителей Вероны. Совместное путешествие Адельгейды и Матильды было воспринято как знак дружбы между двумя доселе враждовавшими силами, знак мира и согласия. Кто-то радовался этому миру, а кто-то, у кого нестерпимо чесались кулаки, расстраивался. Никакого гнета со стороны замка Теодориха не было, но, как это всегда бывает, все свои беды веронцы сваливали на «чучи», на чужих, забывая, что своим могуществом и особым положением город обязан этим самым «чучи».
И все же, начало казаться, что гроза благополучно миновала. Верона стала готовиться к приезду высоких гостей, поскольку Адельгейда это одно, а Адельгейда плюс Матильда Тосканская это совсем иное. Монтагви приутихли, особливо чувствуя теперь вину за то, что убит Теобальд. Германн готовился к свадьбе своей дочери и Годфруа Буйонского, не зная, что Ульгейда уже обручена с юным Монтагви. Этот запутавшийся клубок распутался прямо накануне прибытия императрицы и герцогини Тосканской. Однажды утром молодого мужа Ульгейды нашли с перерезанным горлом. Братья отомстили за Теобальда. Узнав о смерти своего возлюбленного, Ульгейда выпила целый пузырек тоффанской воды, которой достаточно двух-трех капель, чтобы мгновенно умереть. Бедный Германн в течение одной недели потерял сына и дочь, а на несчастного Годфруа невозможно было смотреть без содроганья. Он и впрямь впервые в жизни полюбил по-настоящему, и эта любовь оборвалась так трагично. Я как мог утешал его, но он был безутешен, ослеп от горя, проклинал все на свете и почему-то больше всего братьев Ульгейды, хотя если бы они и не убили молодого Монтагви, Ульгейда не досталась бы Годфруа.
Веронский герцог собрал представителей всех знатнейших семей и над телами Ульгейды и ее мужа заставил их поклясться, что никогда больше не нарушат мира. Был ясный солнечный день, но когда герцог начал произносить свою речь и прозвучали первые рыдания женщин, одновременно вместе с ними загромыхало и наверху, на небо наползла огромная черная туча, мощный раскат грома ударил как раз в ту минуту, когда Монтагви и Гебеллинги, возложив руки на Библию, клялись не нарушать мира и никогда больше не враждовать. Гром, молния и могучий ливень тем паче запомнились как знак свыше, поскольку не минуло и получаса, как черная туча ушла на север, а в небе снова воссияло солнце.
Вечером этого самого дня всеобщей тревоги и скорби в Верону приехали, наконец, долгожданные гости. Едва только я увидел Евпраксию, я снова забыл все, кроме нее; последние мысли о распутной Ульрике, которые, признаться, мучили меня по ночам, исчезли навсегда. Императрица, несмотря на мои какие-то неоправданные предчувствия, была весела, бодра и румяна. Увидев меня, она без тени смущения кинулась мне на шею и сказала:
— Милый Лунелинк! Как я скучала по вам! Как я рада снова видеть ваше доброе, простодушное лицо! До чего же мне жаль, что вы не совершили это путешествие вместе с нами! А какую мы рыбу ловили в Турегуме на озере! Озеро там огромнейшее! А рыба называется гмелин, она тоже огромнейшая, из нее делают начинку для пирогов, просто объеденье!
Я так и обомлел, чувствуя ее в своих объятьях, все во мне затрепетало и голова закружилась сильнее, нежели от самых крепких рейнских или тосканских вин. На Евпраксии был легкий и нарядный далматин из тонкой материи, и в эти несколько мгновений, покуда мы обнимались, я чувствовал ее всю, все ее немыслимо прекрасное тело, достойное резца Пеония, автора Ники, копия которой стояла у нас в Зегенгеймском замке. Во мне шевельнулось острое желание обладать этим телом, видеть его нагим, и чтобы никто больше, кроме меня, не видел его и не обладал им, этим сокровищем из далекого Киева.
Она уже разговаривала с Годфруа, утешала его в его несчастье, о котором ей кто-то успел сообщить, а у меня только-только начало проходить головокруженье. Я вдруг подумал о «печати Астарты». Евпраксия так тесно прижималась ко мне, что я не мог не почувствовать тяжелого и уродливого металла, сковывающего ей талию и чресла. Неужто она осмелилась снять его?
Тем временем мне предоставилась возможность рассмотреть Вельфа и Матильду, о коих я был уже столько наслышан. Герцогиня Тосканская обладала внешностью типичной итальянки — огромные карие глаза, тонкий нос, нежные сладострастные губы и несколько тяжеловатый подбородок, который она пыталась скрадывать при помощи особого убора, состоящего из остроконечной шапочки с козырьком и шелкового платка синего цвета с белой каймой, прикрепленного к краям шапочки так, что один край его туго обтягивал скулы и подбородок, а другой свешивался до ключиц, закрывая шею, которую, как я и предположил, надо было скрывать. Несмотря на тридцатитрехлетний возраст, лицо Матильды было свежее и почти не контрастировало с юношеским лицом семнадцатилетнего Вельфа.
Радостно мне было вновь видеть лица всех моих друзей, по которым я успел порядком соскучиться. Кудрявый темноволосый Иоганн нес мне навстречу приличных размеров синяк, окруживший его левый глаз и полученный при обстоятельствах, кои мне так и не удалось как следует вызнать. Толстяк Дигмар выглядел еще больше поправившимся, дорожные встряски не пошли ему на пользу. У Люксембурга плохо пахло изо рта, и я понял, что у него опять разболелись зубы. Мрачный Димитрий подарил мне одну из своих немногочисленных улыбок, подобных крошечным золотым песчинкам. Адальберт тотчас сообщил мне, что он вновь сомневается в существовании души, и обещал в самое ближайшее время рассказать о причинах вспыхнувших сомнений. Маттиас пожаловался на невыносимую итальянскую жару, но стоило мне сказать ему, что когда мы пойдем отвоевывать Иерусалим, там будет еще жарче, он согласился потерпеть. Сын Генриха был грустен, словно предчувствуя, что ничего хорошего нас здесь в Вероне, не ожидает. Помню, в ту минуту у меня явилась странная мысль, что ежели мне суждено умереть раньше их всех и попасть в Царство небесное, то с каким радостным чувством я буду встречать их там одного за другим, каждого в его срок, с какими счастливыми слезами буду вглядываться в их милые лица.
На закате в обширном патио дворца герцога Веронского был устроен пир в честь приезда высочайших гостей, в честь мира и процветания, которые сулили нам дружба Матильды с Адельгейдой. Гуго Вермандуа имел неосторожность быстро запьянеть и произнес тост в честь императрицы, сказав, что часто видит ее во сне, где она является ему в сиянии посреди пятиконечной звезды и каких-то вращающихся окружностей. Незаметно отведя его в сторонку, я заявил ему, что он пьяный баран и я намерен драться с ним на поединке. Он отвечал, что не хотел никого обидеть своим тостом, но если я хочу с ним драться, то завтра во время ристаний мы можем схлестнуться с условием, что кто-то из нас убьет другого, а убитый на том свете не будет держать зла на убийцу. Вернувшись в патио, я постарался сесть поближе к Евпраксии, чтобы иметь возможность лучше слышать ее голос. Она рассказывала о том, как тоскливо было ехать из Бамберга, каким счастьем было встретить на пути Вельфа и Матильду, и как весело они потом все вместе прокатились по Швабии, Бургундии и Ломбардии, как переходили через альпийский перевал Сен-Бернар, сколько всего необычного и замечательного на этом свете, когда тебя окружают живые и веселые люди.
На следующий день трибуны старого римского амфитеатра были заполнены до основания. Рыцарские соревнования лишь с недавнего времени стали устраиваться здесь, доселе власти строго соблюдали запрет императора Константина на гладиаторские бои и прочие кровопролитные зрелища, ради которых и строились некогда эти величественные сооружения. На арене друг против друга выстроились ряды соперников. Решено было, что немцы будут сражаться против остальных представителей империи. В качестве цели поединка ставилось свалить соперника с седла тупым безопасным концом копья. Мы же с Вермандуа, вызвавшись сражаться друг против друга, тайком договорились, что в самый решительный момент перебросим свои копья остриями вперед и будем биться по-настоящему. Знали бы мы, во что это выльется!
Когда до нас дошла очередь, Годфруа Буйонский успел выбить из седла Адальберта Ленца, а пятеро других рыцарей, среди которых были Эрих Люксембургский, Дигмар Лонгерих и Иоганн Кальтенбах, так же поступили с пятью другими рыцарями, среди которых оказался и племянник герцога Веронского, а некий рыцарь из Падуи, будучи выбит из седла одним из братьев несчастной Ульгейды, упал неудачно и убился насмерть.
Перед днем ристаний я своей рукой нарисовал у себя на новом щите двух рыб, повернутых слева направо одна под другой. Это должно было стать сигналом Евпраксии, что я сражался за ее честь и славу. Прежде чем разъехаться на положенное расстояние, Гуго приблизился ко мне на своей пятнистой кобыле и сказал:
— Простите меня, милый Лунелинк… — Он посмотрел мне в глаза, насладился моим удивлением, затем улыбнулся и добавил: — …если мне вдруг придется убить вас.
Все-таки, он был славный малый, хоть и невоспитанный, нетонкий, хоть и греховодник. Мне не хотелось убивать его, и все получилось так, будто я и не принял никакого участия, будто когда мы, разъехавшись в разные стороны, кинулись вскачь навстречу друг другу и сшиблись, какая-то неведомая сила направила мое копье точно в середину щита Гуго. Я помню, как все на трибунах ахнули, когда я и он перекинули копья остриями вперед, как с громким треском лопнул его щит, как острие его копья мелькнуло предо мной, скользнув по локтю и не причинив мне вреда. Граф Вермандуа благополучно упал на сухую траву арены и засмеялся. Я же с гордостью подскакал к трибуне, где сидела моя возлюбленная, выбросил вперед правую руку и затем трижды ударил ею по щиту, показывая рисунок, грубо намалеванный мною белой краской, но очень понятный. Евпраксия рассмеялась и кинула мне огромную алую розу, которую я еще и умудрился поймать. Затем я подъехал к Гуго, который продолжал лежать на траве и почему-то смеяться. Я подал ему руку и помог встать.
— Лунелинк, — сказал он мне, смеясь, — укради ее! Увези ее туда, где он не сможет найти вас. А я помогу тебе. Слово чести!
Так мы снова оказались друзьями, несмотря на то, что я раскрошил его щит и крепко поранил ему левую руку.
Следом за нами на арену выехали сын одного из веронских капитанов и зять Германна Гебеллинга, женатый на его старшей дочери, барон фон Вюллен. Они разъехались по сторонам, затем по сигналу герольда бросились друг на друга, и тут произошло совсем неожиданное. Веронец вдруг перекинул копье острием вперед, чего не сделал зять Германна. Рыцари сшиблись. Веронец свалился с седла, выбитый тупым концом копья, но фон Вюллен тоже упал, упал замертво, проткнутый острием копья веронца. При виде этого многие схватились за рукояти своих мечей и копий, вот-вот могла произойти стихийная битва, но Вельф, Матильда и Адельгейда уже вскочили со своих мест, крики и ропот утихли, Матильда заговорила, обращаясь ко всем властным и громким голосом не слабой женщины, боящейся показать свой крупный подбородок и морщины на шее, но властной повелительницы, способной не только красиво петь на пирах, как вчера, но и командовать подданными. Ее короткая, но сильная речь мигом успокоила всех, все согласились со сказанным ею о том, что сразу после заключения мира нельзя устраивать состязания, при которых неизбежна кровь и не могут не появиться новые взаимные обиды и подозрения.
Веронец, убивший зятя Германна Гебеллинга, корчился на арене от боли. Несчастный Германн, переживший новую потерю, мрачно сидел на трибуне, бледный, осунувшийся, а его дочь, только что ставшая вдовой, рыдала, обхватив руками голову. Ясно было, что миру в Вероне не бывать. А клятва на Библии?.. Но ведь сказал Христос, не давай клятв.
Наконец, веронца подняли и привели к императрице дать объяснение своему поступку. Он сказал, что ошибся, полагая, будто после того, как мы с Гуго сражались остриями, всем доложено было действовать так же. Ему, разумеется, никто не поверил, но решено было принять объяснение и заставить отца этого юноши самому выбрать для него наказание. Отец повелел ему немедленно покинуть Верону и не появляться в городе в течение семи лет.
На этом состязания были прекращены. Тем более, что с востока надвигалась огромная туча, грозившая пролиться таким же дождем, как вчера. Два трупа на ристалищах, организованных в ознаменование мира, это было чересчур.
Несмотря на то, что в Вероне был свой герцог, свои республиканские образования, присутствовала сама императрица и германский король Конрад, главным человеком оставалась властная красавица — Матильда. Она занималась политикой и вовлекала всех в политические вопросы, она решала, где жить на этой неделе, а где — на следующей, она устраивала развлечения — все вращалось вокруг нее. И все расцветало, будто она была богиня Флора, итальянская Примавера. В ней не было того христианского благочестия, о котором принято сейчас говорить, когда обсуждают государей и государынь; она не соблюдала постов, редко ходила в храмы, хотя и не проявляла никакой брезгливости или непочтения к литургии. Она просто была насыщена здоровой силой, до времени не нуждающейся в опеке Христа. Демоны боялись ее, я и сам не знаю, почему. Она была похожа на крепкое плодовое дерево.
Матильда быстро поняла, что я люблю Евпраксию, и время от времени заводила со мной всякие разговоры на эту тему. Именно от нее я узнал, что императрица все-таки и впрямь решилась вопреки воле императора снять с себя отвратительный стальной пояс, привезенный евреем Схарией вместе с коллекцией мертвых голов. Да и как могла она, находясь в тягости и желая сохранить плод, носить эти уродливые вериги, в которых неудобно было ни лежать, ни сидеть, ни ходить, не говоря уж о том, что когда начнет расти живот… В Турегуме нашелся превосходный слесарь, он сумел-таки изготовить ключ, с помощью которого можно было теперь открывать и закрывать сложнейший замок. По своему природному простодушию Матильда советовала мне не теряться и стать любовником Евпраксии, поскольку, по ее мнению, это и естественно, и разумно, и, главное, нравственно, поскольку Генрих негодяй и чудовище, которое замучает бедную девочку.
— Но ведь она носит под сердцем его ребенка, — потупясь, отвечал я.
— Бедная Берта тоже носила его детей и тоже, как вы выражаетесь, «под сердцем», — возражала Матильда. — И где она теперь? В могиле. Может быть, вам хочется и Адельгейду отправить в могилу? Какие же вы все, чучи, противные!
— Что же мне делать?
— Как что! Увезем ее в Каноссу. Вряд ли Генрих еще раз явится туда, а уж тем более не станет стоять босой и в рубище три дня на коленях. А хорошо бы он еще раз так постоял! Я бы сама каждое утро выливала ему на голову свой ночной горшок.
Наступил октябрь, а вместе с ним пришли холода. Днем мы совершали прогулки, а к вечеру, когда ветер становился студеным, садились у огня и пили тосканские вина, играли в зернь, в астрагалы, в шарик и в лабиринт, но больше всего всем полюбилась игра в индийские табулы , которой нас обучила Евпраксия. Она утверждала, что в Киеве и в Константинополе все умеют в нее играть, но почему же тогда ее не знали мы, наследники римлян? Игра поначалу казалась очень трудной, и мы даже стали подозревать, не разыгрывает ли нас императрица, можно ли вообще в это играть. Резчик Меркуццио по ее заказу изготовил клетчатую табулу и фигурки пеших воинов, рыцарей, герцогов, королей и королев и даже слонов. Когда мы понемногу научились играть и стали находить вкус, сделалось ясно, что игра чем-то напоминает жизнь, с ее хитростями, ходами, интригами, честными выпадами и благородной защитой. Мы так увлеклись этими самыми индийскими табулами, что забыли про многие другие развлечения, даже про рыбалку, хотя Аттила нашел место на одном из мелких притоков Этча, где водилась замечательная форель. Эта форель и впрямь отличалась каким-то небывалым вкусом, а мясо у нее было красное, почти оранжевое, как у лосося, но нас поглотила игра, и когда вдруг пришло сообщение, что в Верону едет Генрих, поначалу мы все расстроились, поскольку придется отвлечься от табул, а уж потом до нас дошло, что кончается наша осень в Вероне. Гонец прибыл из Аугсбурга, где император должен был задержаться несколько дней по случаю простуды. Гонца же послал не сам Генрих, который, видимо, собирался нагрянуть как снег на голову, а один из аугсбургских друзей Матильды.
Мы все были удручены. Я, человек, которого император приговорил к смерти, не смел показаться ему на глаза живым и тем самым подвести Вермандуа и Годфруа. Евпраксию ожидало свидание со своим мучителем и оскорбителем, о коем она уже и думать забыла; да и проклятый пояс Астарты нужно было надевать. Матильда должна была готовиться к сложным переговорам со своим старым врагом, отлично помнящим, у ворот чьего замка он униженно просил аудиенции у Григория. И если мы с моей возлюбленной могли решиться на бегство, то герцогине Тосканской волей-неволей следовало дожидаться изверга, дабы знать, готовиться весною к войне или только к весне, без войны.
С утроенной силой Матильда принялась меня уговаривать решиться на разговор с Евпраксией и бежать с нею в Каноссу, где временно спрятаться до того, как станет ясно, что делать дальше. Поддавшись ее уговорам, я выбрал момент, когда можно было переговорить с императрицей с глазу на глаз. Она сидела у камина, вышивая на платке какой-то дивный храм.
— Евпраксия, ты видишь и знаешь, что я люблю тебя и что нет другой женщины, которую бы я так страстно любил, — заговорил я, сам не веря тому, что произношу эти слова и обращаюсь к императрице на «ты». Она посмотрела на меня таким светлым и нежным взглядом, что я осмелел еще больше и принялся говорить много и пылко, уговаривая ее бежать со мною в Каноссу, оставив какие-либо надежды на благополучие при императоре. С трудом вспоминаю теперь те свои слова, но помню, что говорил долго, а прервался на полуслове, и некоторое время мы сидели в тишине, покуда она не взяла меня за руку. Прижавшись к моей руке щекой, она сказала:
— Где бы ты ни был, кто б ни был с тобою рядом, знай, мой дорогой Лунелинк, что и я люблю тебя. Может быть, я даже люблю тебя с того самого утра на Рейне, когда ты подарил мне своих рыб, простых, живых и прекрасных, как твое сердце. Первые недели в Бамберге и эта веронская осень, когда я знала, что ты всегда рядом со мною, были самыми счастливыми днями в моей жизни. Может статься, такого счастья более не сулит мне судьба. Я хотела бы бежать с тобою куда угодно, делить с тобою самое нищенское существование, странствовать и не знать уюта, но… Если бы я не родилась княжною, если бы меня не выдали замуж, если бы я не давала обета верности перед Богом, если бы Генрих не был моим мужем, если бы я не ждала от него ребенка, которому неизвестно, что написано на роду, какие горести .и унижения. Но что бы ни было мне уготовано, я не могу взять грех на свою душу и лишиться спасения. Я должна дождаться императора и принять его таким, каков он есть, стерпеть любое мученье, какое бы он ни придумал для меня. Ибо он — мой муж.
— Муж?! — вскричал я, и, не в силах больше сдерживаться, рассказал ей обо всем, что довелось мне пережить, услышать и увидеть собственными глазами в дьявольском подземелье замка Шедель. Рассказ мой был сбивчивый и путанный, поскольку трудно говорить о таких вещах с женщиной, являющей полную противоположность ведьме Мелузине, и, возможно, говорил я не слишком убедительно.
Евпраксия выслушала меня с окаменевшим лицом, затем сказала:
— Если ты выдумал все это, чтобы убедить меня бежать с тобою, это дурно, Лунелинк. Но я готова поверить тебе, и если рассказ твой правдив, то это очень страшно. Генриха нужно либо уничтожить, либо спасти. Да, да, спасти. Ведь даже такой грешник может раскаяться и из Савла превратиться в Павла. Мой прадед, крестивший Русь, до тех пор, пока не проснулась его душа, был Владимиром Проклятым , но когда Бог дал ему озарение, он стал Владимиром Святым. Мне кажется, нет никого во всем мире, кто мог бы спасти грешную душу Генриха, кроме меня. Ты знаешь, какой мне сон приснился недавно? Мне приснилось, будто я родила чудесного младенца, мальчика, от которого исходит едва уловимое сияние. И тут я увидела Генриха таким, каким не видела никогда. Лицо его преобразилось, глаза лишились своей вечной жуткой усмешки, они светились добротой. Он поклонялся этому младенцу, как некогда волхвы и пастухи поклонялись новорожденному Спасителю. Вот моя надежда, Лунелинк, и на нее я уповаю. Ты должен понять и простить меня, мой рыцарь. Жаль, что ты не влюбился в какую-нибудь незамужнюю девушку, но, может быть, пройдут годы, и ты забудешь Евпраксию, дочь Зеевальда Киевского. Я прошу тебя, уезжай из Вероны, ищи свое счастье в других местах. Мир Божий велик и прекрасен, и не сошелся на мне клином. А я… Я верю в мой крест. И в мой сон.
Первыми из Вероны уехали Годфруа Буйонский и Гуго Вермандуа. В Буйоне вспыхнул мятеж, а в Париже сильно занемог король. Мне тоже пора было исчезать из города, где я провел осень, полную тревог, печалей и счастья. Но шли дожди, и я медлил с отъездом, почему-то надеясь, что если здесь, в Вероне, идет дождь, то и в Альпах так же, и это должно задержать продвижение Генриха. Кроме того куда-то вдруг запропастился мой Аттила. И я досидел до тех пор, покуда не пришло известие, что император приближается к Вероне. Пришлось наспех прощаться с друзьями, с Конрадом, с которым я очень подружился здесь, с Матильдой и вечно кашляющим Вельфом. Недолгим было и мое прощание с Евпраксией. Она посмотрела мне долгим взглядом в глаза, так нежно и с такой тоской… Затем обняла и поцеловала меня прямо в губы.
— А теперь прощайте, мой единственный рыцарь. Должно быть, нам никогда уже больше не увидеться.
Покинув замок, я отправился помолиться в храм Святого Зенона, ибо здесь, в изысканной старинной базилике мы так часто бывали в последнее время с Евпраксией. Кажется, совершалось служение в честь апостола и евангелиста Луки. Постояв в храме не более получаса, я вышел, спустился к реке и увидел, как по другому берегу Этча едет императорский кортеж. Прячась за кипарисами, я наблюдал, как они приближаются к Торговому мосту, я видел императора, а также Фридриха Левенгрубе и Гильдебранта Лоцвайба, Тесселина де Монфлери и Бэра фон Ксантена, а главное, я видел Мелузину, она ехала верхом на коне и была одета в мужскую тунику и штаны; рядом с ней ехал какой-то безобразного вида человек — да и человек ли? — с которым она весело разговаривала.
— Анафема! — сказал я им вслед, сел на коня и отправился в Мантую, до которой доскакал менее чем за пару часов, да и то потому лишь, что не очень хорошо знал дорогу. Слава Богу, успел до того, как сползшая с Альп подобно одеялу с кровати туча разразилась проливным дождем. Имея рекомендательное письмо от Матильды, я был любезнейшим образом принят в доме капитана Гвидельфи, где мне выделили одну из лучших гостевых комнат. Чувства подсказывали мне, что недолго придется пробыть здесь. Я договорился с Конрадом, и как только он заподозрит неладное, тотчас же даст мне знать. Несмотря на плотный ужин и множество выпитого вина, ночью очень плохо спалось. Тревожные мысли жгли и кусали не менее едко, чем москиты, которых здесь почему-то было Ужасно много, они пищали, зудели и ныли, пуще прежнего воспаляя мои истерзанные нервы. Когда поутру я отправился побродить по городу, я понял причину такого изобилия комариного племени — Мантуя была построена посреди озер и болот, в низинном месте, где Минций, левый приток Пада, имеет широкий разлив. Кстати, я так и не нашел объяснения столь неблагозвучному названию реки — воды ее были чисты и прозрачны, в их гладкой зеркальной поверхности отражался небосвод, который на сей раз отличался глубокой, божественной голубизной. Этот день так и запомнился мне в этом щемящем сочетании прохладного осеннего воздуха, высоты лазурного неба и зеркальной чистоты водной глади, и эту картину пронизывало мое настроение грусти, тревоги и робкой надежды. Я чувствовал, что люблю Евпраксию и тоскую по ней как никогда.
Я решил, что завтра, если даже не получу никаких известий, все равно отправлюсь в Верону, но на следующий день какая-то странная лихорадка приковала меня к постели, меня трясло, я бредил и метался, порываясь спасать Евпраксию. Люди, окружившие меня заботой, не знали, что это настоящее имя императрицы Адельгейды, не то бы они устроили переполох. Мне мерещился Вергилий, он входил в комнату, склонялся надо мной, рассматривал мое лицо, качал головой и вздыхал. Не знаю, как, но я почему-то знал, что это именно Вергилий, автор «Энеиды».
Помню, как меня исповедовали, и я признался, что люблю и страстно желаю жену другого человека, но не называл ее имени, да и исповедник мой не требовал имен. Я еще раз раскаялся в том, что убил человека, одного, только одного, Гильдерика фон Шварцмоора. Когда меня причастили и соборовали, мне стало гораздо лучше, я пришел в сознание и стал поправляться не по дням, а по часам. Когда я впервые поднялся с постели, выяснилось, что я проболел ровно три недели. Этот срок потряс и огорчил меня. За три недели в Вероне могло произойти Бог знает сколько событий. И надо же было так случиться, что именно в день моего выздоровления ко мне заявился рыцарь Адальберт Ленц.
— Боже. Адальберт, — взмолился я, — ради Христа, не томи, что там в Вероне?
— Все очень плохо, — поникнув головой, промолвил мой друг. — В общем, я не; стану сейчас тебе всего рассказывать. Собирайся, пойдем сейчас к Конраду. Он ждет тебя во дворце Матильды. Мы приехали вчера и остановились там.
— Что с императрицей?! — вскричал я. — Она жива?
— Да не трясись ты так, — проворчал Адальберт. — Жива твоя императрица, ничего с ней не сделалось. И Аттила нашелся. Сидит у Конрада и боится, что ты его убьешь. Идем же, Конрад сам все тебе расскажет.
Зная, что из Адальберта лишнего слова не выудишь, я отправился вместе с ним в изящный маленький дворец Матильды, расположенный неподалеку от дома капитана Гвидельфи. Был холодный ноябрьский день, после болезни меня трясло от легкого дуновения ветра, и я плотнее укутывался в свой плащ, постукивая зубами. Хорошо, что идти было недолго. В одной из комнат дворца мы нашли Конрада и Аттилу, первый сидел у горящего камина, второй — скромненько в уголке. Увидев меня, мой оруженосец бросился на колени и взмолился:
— Дорогой господин мой, милостивый Луне, не казните своего старого слугу прежде, чем выслушаете его. Расскажу вам все, не утаив ничегошеньки из всего, что со мной произошло. Бес попутал меня, ей Богу, бес. В точности, как упрямого Лайоша у нас в Вадьоношхазе, который так любил мед, что не мог заставить себя не воровать его, и сколько ему не говорили, что ничего хорошего из этого не….
— Ты что, издеваешься надо мной? — не вытерпел я. — Как ты смеешь морочить мне голову каким-то дурацким Лайошом, про которого я и знать-то ничего не желаю!
Видит Бог, Христофор, я не мог не вспылить на болтливого оруженосца, поскольку он способен был на час завести историю про любителя меда, в то время как меня почти и не интересовало, что стряслось с самим Аттилой, ибо другие судьбы волновали меня гораздо больше. Я приказал Аттиле оставить свои объяснения на потом, и обратился к Конраду с просьбой рассказать, что происходило в Вероне после моего отъезда оттуда.
— То, что произошло и продолжает происходить, — мрачно отвечал сын Генриха, — не укладывается ни в какие рамки морали, нравственности и приличия. Темные, страшные люди овладели душою моего отца, и без того склонной ко всякого рода безобразиям и распутству. Но начну по порядку, с первого дня его приезда в Верону.
И Конрад стал рассказывать.
Император Генрих IV въехал в Верону в сопровождении небольшого войска. Он ехал на белом коне и был облачен в римскую тогу и на голове у него был лавровый золотой венец. Выглядел он весьма здоровым и молодым, гораздо моложу своих неполных сорока лет. «Вот он, император Римской Империи, который вернет ей все ее земли от Вавилона до Лузитании, ибо боги вручили ему знаки могущества», — восклицали глашатаи. Первым делом Генрих выразил злобное недовольство по поводу того, что не весь народ Вероны высыпался из своих домов его встречать. Затем он подошел к императрице, с притворной ласковостью приветствовал ее и при всех задрал на ней платье, дабы убедиться, что «печать Астарты» на месте. К счастью, императрица успела надеть ужасное приспособление, прежде чем Генрих въехал в город. Но она, втайне надеявшаяся на перемены в этом человеке, с горестью теперь видела, что зверя в нем стало еще больше. Лицо ее пылало, но она вынесла издевательство и не разрыдалась, хотя постоянно была близка к рыданьям. Он поинтересовался, не навещают ли ее души любовников, покойников, Шварцмоора и Зегенгейма. Затем спросил, почему она так долго вынашивает дитя.
— Но государь, я ношу его не более четырех месяцев, — пролепетала Адельгейда.
— Вот как? — изумился он, приподняв бровь, — А мне казалось, что для похотливых кошек это вполне достаточный срок.
Осмотрев замок Теодориха, он выбрал просторную комнату и затеял в ней попойку, закончившуюся оргией. Генрих восседал на троне в белоснежной римской тоге, которую, правда, уже успел запачкать вином, и приказывал всем присутствующим вступать в соитие с бесстыдными девками, часть из которых он привез вместе с собою, а часть была приведена к нему с одной из веронских улиц, известной своими нравами. Стыдливые люди спешили удалиться из зала, Генрих же велел догонять их и награждать тумаками. Императрица ушла одной из первых, но он не сразу заметил ее ухода, потому что на коленях у него все время восседала ведьма Мелузина. Раздевшись догола, она показывала всякие фокусы — меняла цвет своей кожи, становясь то белоснежно белой, то темнокожей, почти как эфиопка; удивительно изгибалась то назад, касаясь затылком ягодиц, то вперед, целуя себя в промежность; некоторые потом утверждали, что время от времени на копчике у нее появлялся небольшой хвостик, но Конрад не видел этого, поскольку старался вообще как можно меньше смотреть на нее. Обратив внимание на то, что его сын хмуро сидит в углу и явно собирается покинуть зал, император кликнул шлюх, чтобы они сбросили с него одеяние и заставили его овладеть ими. Именно тогда, когда три весьма сильные и грудастые веронки накинулись на Конрада и соблазнили его, воспользовавшись тем, что он охмелел и ослаб от зрелища, которое возбудило его, было объявлено, что Вельф и Матильда желают видеть императора и просят у него аудиенции.
— Что ж, — сказал Генрих, — пусть они войдут и поучаствуют в нашем веселье. Я прав, августейшая?
Этим титулом он величал ведьму Мелузину. Многие, в том числе и Конрад, слышали, как однажды во время этой оргии он даже объявил, что если Адельгейда вдруг умрет от родов или по какой-нибудь иной случайной причине, тогда Мелузина немедленно сделается новой императрицей.
Матильда и ее юный супруг, едва лишь переступили порог зала и увидели постыдное зрелище свального греха, в центре которого восседал император Римской империи с голою ведьмой на коленях, вспыхнули от негодования и объявили, что не желают разговаривать с императором в такой обстановке.
— Вельф, мой мальчик, — сказал Генрих, — разве ты не являешься моим непосредственным вассалом? Разве где-нибудь записано правило, запрещающее вассалу разговаривать с его господином в каких-то особо неприемлемых для вассала условиях? Разве тебя поджаривают на костре или варят в чане с кипятком? Почему же тогда ты не хочешь говорить со мной и к тому же позволяешь своей жене, которая, кстати, тоже владеет землями, принадлежащими моей империи, говорить вместо тебя? Не пора ли проучить спесивую итальянку, как ты считаешь, августейшая?
— Давненько, давненько пора, — прошипела Мелузина, спрыгнула с колен императора и стала медленно подходить к Матильде, делая руками движения, показывающие, что она намеревается выцарапать герцогине Тосканской глаза. Лицо ее при этом так страшно меняло выражения, что многим показалось, будто на лбу у ведьмы время от времени появляется третий глаз, а в кучерявых смоляных волосах мелькают змеи. Матильда принялась осенять себя крестными знамениями и шептать молитву ко Пресвятой Троице, но колдунья в ответ только хохотала и выкрикивала какие-то несуразные, дикие и уродливые слова. Телохранители окружили Матильду и Вельфа со всех сторон, и под их защитой супружеская чета быстро удалилась из зала. Генрих вскоре пожалел, что отпустил их, вместо того, чтобы заточить в темницу или убить. Он послал людей, но было поздно — Матильда и Вельф укрылись в доме у герцога Веронского, а отряд императора был слишком мал для серьезного скандала. Тогда он немедленно приказал принести бумагу и продиктовал послание к папе Урбану, в котором говорилось, будто Матильда Тосканская, желая вступить в открытую вражду с императорской властью, распускает лживые и бессовестные слухи о том, что благочестивейший и добропорядочнейший император, богобоязненный Генрих IV, устраивает оргии, уподобляя себя развратным императорам Рима после Августа Октавиана. Письмо взывало к Урбану, который именовался первым апостолом папы Климента, не верить этим злобным измышлениям и клевете, а сплетницу Матильду призвать к ответу и как положено, по-церковному, наказать. Отправив это письмо, Генрих с хохотом приказал привести еще девок и продолжить оргию с удвоенным пылом.
На другой день Конрад отправился в храм Святого Зенона замаливать свои грехи. Там он встретил императрицу, туда же вскоре явился и император в сопровождении многих из вчерашней компании, кроме, разумеется, ведьмы Мелузины. Произошло невероятное. Генрих и его ближайшие распутники искренне каялись в своем распутстве, по много раз становились на колени и подолгу так простаивали, и в результате получили полное отпущение своих грехов. Выйдя из храма, Генрих совершил еще более удивительный поступок. Он упал на колени перед императрицей и почти со слезами произнес:
— Супруга моя, Адельгейда, раскаиваюсь перед тобой и смиренно прошу у тебя прощения за все муки, которые я причинил тебе. Прости меня, милая Адели, вспомни, что я муж твой и отец твоего будущего чада. Не встану с колен, пока не простишь меня.
Бедная Адельгейда так вся и просияла от счастья. Она принялась поднимать мужа с колен, приговаривая:
— Как же мне не простить тебя, супруг мой, если даже Господь Бог всемогущий и строгий прощает и нам велит прощать. Отныне я не помню зла, причиненного мне тобой. Благослови тебя Бог и да спасет Он твою душу.
Вернувшись вместе с отцом и молодой мачехой в замок, Конрад первым делом поинтересовался, где сейчас ведьма Мелузина, и узнал, что она исчезла в неизвестном направлении.
— Слава Тебе, Господи! — воскликнул от радости Конрад. Ему вдруг стало ясно, что причиною всех бед отца является эта страшная женщина. Быть может, она решила покинуть его, и теперь он начнет излечиваться от своих духовных недугов? Сколько Конрад помнил себя, Мелузина постоянно то появлялась, то исчезала, и всегда она одинаково выглядела, что пять лет назад, что десять, что пятнадцать. Генрих не всегда бывал отвратительным, наступали в его жизни периоды, когда он становился добрым, заботливым, даже нежным. Вот только не мог Конрад точно припомнить, мелькала ли на горизонте в такие периоды Мелузина.
Он отправился к герцогу Веронскому, желая сообщить Матильде о происшедшей перемене в отце, но с огорчением узнал, что Вельф и Матильда покинули Верону сегодня рано утром, еще затемно. Судя по всему, они отправились либо в Мантую, либо в Каноссу. Искренне сожалея об их отъезде, Конрад вернулся в замок Теодориха и застал там трогательную картину того, как император ухаживает за императрицей. Увидев сына, Генрих протянул к нему руки и воскликнул:
— Она невинна, сын мой, Конрад! Обними свою добрую и чистую мачеху. Ей столько пришлось пережить из-за меня. Но теперь… Я только что своею рукой открыл замок и снял с нее этот ужасный пояс Астарты. Как я терзаюсь из-за того, что заставил ее надеть его! Обними же императрицу, король Германии!
Не веря своим глазам и ушам, Конрад обнял и поцеловал Адельгейду, затем бросился в объятия к отцу и с жаром расцеловал его внезапно ставшее добрым и мягким лицо.
— Не может быть! Я не могу в это поверить! — воскликнул я, когда Конрад дошел в своем рассказе до этого места. — Неужто и впрямь произошла эта сказочная перемена? Почему же тогда вы начали свое повествование таким мрачным тоном?
— В том-то все и дело, что неожиданности следовали одна за другой, — отвечал Конрад. — Весь тот день и несколько следующих отец проявлял необычайную для себя чувствительность к людям и прежде всего к Адельгейде, он постоянно целовал и ласкал ее, приводил в смущение тем, что умолял позволить ему покормить ее с ложечки, как ребенка, придумывал для нее разные милые прозвища, называл стрижом, ласточкой, форелькой, вишенкой и дошел, наконец, до такого сюсюканья, что это стало настораживать — не то он малость тронулся рассудком, не то за всем этим спектаклем что-то кроется такое, чего еще белый свет не видывал.
Утром император с императрицей и королем Германии Конрадом чинно и трепетно отправлялись в церковь — либо в Кафедральный собор, либо в храм Святой Анастасии, либо в храм Святого Зенона. Вернувшись, все мирно завтракали, потом отдыхали, слушая игру на лютне, которой Адельгейда владела в совершенстве, или приглашая поиграть местных веронских музыкантов, превосходно играющих на пандуринах и арфах. Императрица взялась обучать Генриха игре в индийские табулы (когда Конрад дошел до этого места своего рассказа, сердце мое сжалось от ревности и досады на Евпраксию: «Как же она могла!»), император восторгался игрой и постоянно целовал жене руки, славя Киев, и все страны, давшие семя для произведения на свет столь дивного чуда, как Адельгейда. Он вновь начинал сюсюкать, как старый дедушка над младенчиком-внуком, и это становилось неприятным не менее, чем его прежняя грубость, цинизм и отвращение к людям. Адельгейда краснела и день ото дня начинала потихоньку злиться на мужа.
Так прошло десять дней. Однажды на закате Генрих уединился с Конрадом, и между ними произошел такой разговор:
— Скажи, сынок, ты любишь свою милую мачеху?
— Да, отец, Адельгейда — лучшая женщина из всех, кого я знаю.
— Вот как? Я счастлив! Я безумно счастлив, как может только быть счастлив отец, у которого сын не только не брезгует мачехой, но и любит ее. А правда, у нее такие нежные ручки, что хочется целовать и целовать их?
— У нее красивые руки, отец.
— Красивые руки! Как ты груб, сын мой! Сладенькие, сахарные, земляничные! Вот какие у нее руки. А как она удивительно молода, как свежа. Правда?
— Правда; даже огорчения не делали ее хуже. Отец, я так рад, что вы с нею помирились.
— А я рад, что вы с ней полюбили друг друга. Скажи, ты всей душой любишь Адели?
— Конечно, отец.
— А телом?
— Как тебе не стыдно; отец, говорить такое!
— Обиделся? Прошу тебя, не обижайся. Я в твоем возрасте готов был любить кого угодно душой, а главное, телом, и мне было бы все равно, сестра это, тетка или мачеха. Я бы и мать родную соблазнил, если бы она выглядела юной и соблазнительной. Ах, мой милый сын, я же вижу, какие силы бродят в тебе. Ведь ты, плут этакий, не прочь был бы оказаться с Адели с глазу на глаз и разделить с нею ложе, не так ли?
— Я не понимаю, зачем ты говоришь мне это!
— Не сердись, я по-отцовски, по-дружески.
— Я прошу немедленно прекратить этот разговор.
— Хорошо, сынок, немедленно прекращаю. Только можно, все-таки, я обращусь к тебе с одной просьбой?
— Пожалуйста. С какой?
— Поиграй мне на лютне.
— Но я не умею.
— Тогда на пандурине.
— И на пандурине не умею.
— Тогда переспи со своей мачехой. Войди к ней в спальню, целуй ее, срывай с нее одежды, ласкай нежнейшее ее тело, кусай груди и плечи, потом раздвинь ноги и овладей ею…
— Отец!!!
— Подожди, не перебивай меня, я еще не до конца высказал свою просьбу. Обладай ею так, как только велит тебе вся пылкость и здоровье юноши, не стесняйся никаких своих желаний, а я стану рядом с вами и: буду наслаждаться этим волшебным зрелищем. Ты не можешь себе представить, какое это удовольствие, видеть, как женщиной, которую ты хочешь, обладает другой мужчина. Это дает тебе силу, энергию, молодость, и желание владеть всем миром, всеми частями света. Только тонкие натуры, такие, как я, могут понимать это удовольствие. Я так страдаю, когда мне приходится долго и мучительно вызывать в себе и в ней плотские чувства, главное — в себе. Ты окажешь мне огромную услугу, если будешь первым входить к Адельгейде и владеть ей столько, сколько у тебя хватит сил, прежде, чем я продолжу твое дело. Неужели ты не можешь оказать мне такую услугу? Ведь я не прошу тебя сделать что-либо неприятное, мерзостное, рисковать жизнью, спускаться в ад или на дно океана. Я всего лишь прошу тебя получить наслаждение с женщиной, которая тебе приятна и, я уверен, втайне желанна. Ну, ты обещаешь выполнить мою просьбу?
— Никогда.
Конрад направился к двери, но Генрих окликнул его:
— Подожди, сынок. Если нет, то нет, я не настаиваю. Обещай хотя бы, что никому не расскажешь б нашем разговоре.
— Хорошо.
Все рухнуло. Конрад вновь знал, что отец — мерзкий, испорченный человек. Возможно, несчастный, но погибший, заблудший, невыносимый. Все рухнуло, но все, казалось, остается по-прежнему. По утрам они все так же отправлялись в церковь, где Конрад не мог теперь спокойно смотреть, как истово молится и как покаянно исповедуется его отец. Интересно, рассказывает ли он священнику о своих гнусных потаенных желаниях, пересказал ли ему этот отвратительный разговор?
Днем они все так же музицировали, предавались играм, даже сочинению стихов, но наступил день, когда и это, наружное, благополучие кончилось.
Они сидели втроем — Генрих, Адельгейда и Конрад. Две веронки рядышком играли на арфах. Разговор шел о том, что значат слова Христа «оставь родителей своих и иди за мной». Вдруг ни с того ни с сего, совершенно без связи с разговором, Генрих промолвил:
— Милая Адели, недавно у нас с Конрадом был один очень пикантный разговор. Представь себе, он признался, что по уши влюблен в тебя и мечтал бы возлечь с тобой на ложе любви.
У Конрада так сильно сперло дыхание, что он не в силах был вымолвить ни слова. Испуг и вопрос стояли в глазах императрицы.
— Ну что вы так вдруг позеленели? — улыбнулся император. — Милые мои детки, я же вижу, как вы любите друг друга, и лишь ложная скромность сдерживает вас. Не нужно этой вредной стыдливости. Обнимитесь, обнажитесь друг перед другом и совершите то, о чем просит вас мать-природа. А я буду смотреть на вас да радоваться. Слышите?
Арфистки, не понимая, правильно ли дошел до них смысл сказанных императором слов, стали играть невпопад, сбились и замерли, ожидая, что их попросят удалиться. Но Генрих велел им продолжать игру. Тут только Конрад взял себя в руки и, вскочив, произнес:
— После этого, отец, я не желаю оставаться в твоем обществе и немедленно покидаю Верону. Адельгейда, не верьте тому, что он вам сказал. Мне кажется, рассудок его болен.
Адельгейда сидела молча, боясь произнести хотя бы слово.
— Она молчит! — воскликнул император. — Отлично! Она не возмущается, не трепещет от негодования, не убегает прочь в смущении. Она хочет его и затаенно ждет, что он выполнит просьбу своего отца. Ну умоляю, сделайте то, о чем я прошу вас и о чем вы сами давно мечтаете. Ну же! Негодные предатели! Как вы смеете не подчиняться приказу самого императора, самого помазанника Божия на земле! Ах так? Ну я заставлю же вас!
Он подбежал к императрице, схватил ее и стал срывать с нее одежду. Она сопротивлялась, он зарычал, как дикий зверь и разорвал верхнюю тунику, принялся было рвать нижнюю, но Конрад, подскочив к отцу, попытался оттащить его. Генрих изо всех сил ударил его своим огромным кулаком в лицо. Конрада откинуло ударом навзничь, он упал спиной на арфисток, ударившись затылком об одну из арф, которая, вывалившись из рук музыкантши, разбилась о гранитный пол. Веронки с визгом устремились вон.
Некоторое время Конрад был без сознания, а когда очнулся, то увидел, как обезумевший Генрих, содрав с жены все одежды, повалил ее на пол и бьет ногами по животу, по плечам, по бедрам. Вскочив на ноги, Конрад схватил тяжелый железный подсвечник, намереваясь ударить им отца по голове, и в это самое мгновенье в зал вбежала Мелузина.
— Фауст! — крикнула она. — Нельзя!
Император послушно прекратил избиение. Замер над скорчившимся на полу телом Адельгейды, разглядывая несчастную женщину, словно был недоволен, что не убил.
— Что за игру вы тут затеяли? А? — спросила ведьма весьма веселым голосом. — Разве можно так обращаться с женщинами?
— Она не жена мне больше, — произнес Генрих. — Она хотела на моих глазах изменить мне с моим собственным сыном.
— Конечно, только с ним она еще не успела тебе изменить у тебя на глазах. Вспомни, как она услаждала мужчин по кругу в замке Шедель. Очаровательная жрица Венеры. Как я завидую ее темпераменту и способностям принимать мужчин в несметных количествах. Редкостная, черт возьми, женщина.
Она подошла к императрице, склонилась над ней, внимательно разглядывая.
— Надо же, такие ушибы, и до сих пор не скинула, — покачала она головой. — Надо помочь ей подняться и увести ее. Изверг! Нельзя оставить тебя одного всего на несколько дней. Молодой человек, помогите мне приподнять вашу драгоценную мачеху. Ее нужно отвести в постельку.
— Не смей прикасаться к ней, щенок! — зарычал Генрих на сына, когда тот вознамерился было выполнить просьбу Мелузины. — Я вижу, ты рад пощупать ее голое тело.
Мелузина тем временем одна справилась. Она подняла бесчувственную императрицу на ноги, взвалила ее себе на спину и понесла, жутковато смеясь:
— Надо же, какая легонькая, прямо как я! Видать, не случайно в тебя мой Генрих влюбился.
— До сих пор у меня перед глазами эта жуткая сцена, — сказал Конрад, наливая себе вина, чтобы смочить пересохшее горло.
— Я немедленно отправляюсь в Верону, — вскочил я, — потому что еще с середины рассказа меня распирало желание скакать туда во весь опор немедленно.
— Сядьте, граф, — остановил меня Конрад. — Не спешите. Сперва дослушайте мой рассказ.
— Это еще не конец?! — вскричал я. — Что же еще сотворил этот страшный человек?
— Этот страшный человек — мой отец, — сказал король Германии с тяжким вздохом. — И он сам в страшной опасности, опутан, оморочен. Его тоже надо спасать.
— Этими же словами отговаривала меня императрица, когда я убеждал ее, что ей нужно бежать из Вероны до того, как он там объявится. И чем же все кончилось! Она, жалея его и желая его спасти, осталась, и вот теперь вновь опозорена и к тому же избита этим демоном, которого, видите ли, нужно спасать.
— Опозорена, избита, и потеряла ребеночка, сударь, так-то, — впервые прорвало Аттилу, который за все это время не проронил ни слова.
— Как? У нее все-таки случился выкидыш? — спросил я.
— Да, сударь…
— Помолчи, Аттила! Позволь королю Германии говорить в твоем августейшем присутствии, — грозно прорычал я на своего оруженосца.
— Да, — кивнул головой Конрад. — В тот же вечер после избиения у нее случился выкидыш. Она лежала без сознания, и все мы боялись, что она умрет. Но Бог сжалился над нею и не умертвил. Хотя, кто знает, в чем бы больше проявилась его жалость… Лишь к полудню следующего дня она стала открывать глаза и подавать признаки жизни. А в тот вечер, когда она лишилась плода, ее муж, император Римской империи и мой отец, напивался вином и устроил новую оргию. Он требовал, чтобы я явился к нему и испробовал — каких-то новых, только что привезенных Мелузиной шлюх. Я еле сдержался, чтобы не пойти и не убить его.
— Хорошо, что вы не сделали этого, ваше величество, — пробормотал Аттила. — Грех отцеубийства ничем не искупается, только если закопать живьем сто тысяч крыс в полнолуние, но разве ж это кому-нибудь под силу? Все, больше не скажу ни слова.
— Ужасно, что под утро следующего дня он явился ко мне и спросил: «Что, разве ты не идешь со мной в церковь?» Я спросил его, как он может являться в храм Божий после всех своих чудовищных выходок, как не боится он гнева Господня после того, как убил свое собственное дитя, избив до полусмерти беременную жену. И вдруг он стал развивать передо мной такую философию, что по мне не просто мурашки, тараканы забегали. Состоит она вот в чем. Оказывается, по его мнению, или по мнению какого-то мудреца, внушившего ему эти мысли, нынешние люди все без исключения дураки. Они поклоняются одному Богу. Язычники, правда, тоже были дураки, ибо поклонялись множеству богов. И никому не приходило в голову, что богов может быть двое, и тогда нужно поклоняться двум богам. В чем были правы, по такой теории, язычники, в том, что поклонялись и злым и добрым богам с одинаковым рвением. Отец же теперь стал поклоняться отдельно доброму и отдельно злому первоначалу. Он считает, что если признавать господином только Бога, то рано или поздно наскучишь Ему, и Он рад только будет уступить тебя дьяволу. То же самое и с дьяволом. Если предпочитать только его, грешить и подличать всю свою жизнь без продыха, он станет презирать тебя за преданность ему, ибо преданность — уже положительная черта, а чорту подавай исключительно отрицательные, если уж служишь ему. По мнению отца, жизнь настоящего человека, а тем более монарха, должна представлять собой постоянную езду из Царства Божия в чертог Сатаны и обратно. Тогда и тот, и другой станут помогать тебе, ревнуя тебя друг к другу.
— Однако, простите, ваше величество, — снова не утерпел Аттила, уж очень его увлекла такая философия, — ведь эдак можно оказаться тем, что в народе называют «ни Богу свечка, ни чорту кочерга».
— Это если ты прохладно исполняешь свою службу тому и другому, — ответил Конрад, нисколько не раздражаясь на моего болтуна. — А отец, или тот, кто придумал эту ересь, полагает, что если рьяно и искренне служить сразу обоим, то будешь обоим и мил.
— Это как у нас в Вадьоношхазе был один малый по имени Бела, — широко улыбаясь, почесал в затылке Аттила, — который умудрялся жить одновременно с двумя женами, и обе знали об этом, и ревновали его, а любили крепко, соперничая одна с другой, чтобы он только как-то раз не остался у. одной из двух навсегда.
— Аттила, прошу тебя, оставь нас, — сказал я.
— Но я еще свою историю не рассказал, чтобы вы могли простить меня.
— Я прощаю тебя.
— Нет, так не годится. Без оправданий нельзя прощать.
— Если ты не уйдешь немедленно, то я не прощу тебя никогда! Ступай сейчас же в дом капитана Гвидельфи и жди меня там.
— Гвидельфи?… Почти Гвинельефа… Иду! Иду! Уже ушел!
Наконец он удалился, и Конрад продолжил свой тягостный рассказ. Изложив свою философию, Генрих похлопал сына по плечу со словами: «Подумай об этом, сынок». Он расхохотался своим жутким смехом и добавил: «А теперь пора идти в церковь, не так ли, Конрад?» Но ему пришлось идти туда в одиночестве, никто не сопровождал его — жена лежала в постели почти при смерти, сыну была противна сама мысль идти в храм Божий с человеком, поклоняющимся Сатане, не Мелузине же было составить компанию Генриху! Вернувшись из церкви, император отчитал всех, кто не слишком ревностно служит Богу, а вечером устроил очередную оргию.
Тем временем остававшиеся в Вероне рыцари Адельгейды — Ленц, Люксембург, фон Альтена, Лонгерих, Кальтенбах и Димитрий — возмущенные поведением императора, начали составлять план заговора против него. Кальтенбах, Димитрий и Альтена были сторонниками самой крайней меры — убить императора и провозгласить Конрада единственной царствующей особой Римской империи, используя симпатии к нему со стороны местного населения и всей южной оппозиции. Остальные воздерживались от такого резкого шага, обсуждая возможности бегства Адельгейды из Вероны в сопровождении своей преданной гвардии. Но для этого нужно было ее согласие.
Императрица медленно поправлялась после пережитого несчастья. Поначалу казалось, что она окончательно надломлена, но молодость брала свое, и через несколько дней она даже впервые улыбнулась. Все эти дни Генрих не решался навестить ее. Когда ему доложили, что императрица выздоравливает, он отправился к ней и вошел в комнату, где она лежала, с сахарной улыбкой на своих лживых устах. Он заговорил было с нею, но она впервые перебила его и резким тоном промолвила:
— Оставьте меня, государь, мне отвратительно видеть вас.
Генрих настолько не ожидал таких слов, что даже как-то испугался, попятился назад, хотел что-то сказать в ответ, но ничего не сказав, убрался восвояси. Оставалось ждать грозы, и она не замедлила разразиться. Собрав всех своих подданных, находящихся в замке Теодориха, Генрих объявил, что императрица не только постоянно изменяет ему, но и покусилась на самое святое — вытравила ребенка.
— Не может быть! — воскликнул я, тряся крепко стиснутыми кулаками. — Неужто небо не разверзлось и молния не сожгла ему лживое сердце?!
— Увы, этого не случилось, — сказал Конрад. — Он должал восседать на своем троне и клеветать на Адельгейду. Он заявил, что она ведьма, подосланная русским князем, чтобы внести раздор в Западную империю. Якобы, русский князь выполнял это по просьбе василевса Алексея. Отец потребовал суда и казни императрицы, причем немедленно, и никто не мог бы отговорить его, если бы не вмешался настоятель замковой церкви, отец Лоренц, который твердо и основательно принялся доказывать, что таковой суд может быть свершен только в присутствии духовного лица, которое совершало обряд бракосочетания, и как ни кипятился отец, а в конце концов вынужден был согласиться ждать, покуда в Верону не явится Магдебургский архиепископ Гартвиг. Мало того, слава Богу, его еще удалось уговорить не бросать Адельгейду в темницу до тех пор, пока она окончательно не поправится.
— Надо немедленно похитить ее! — выпалил я. — Надеюсь, теперь-то она согласна?
— Да, нам удалось уговорить ее. И она сама попросила, чтобы вы, граф, прибыли тайком в Верону и увезли ее вместе с нами. Но дело осложнилось гибелью Димитрия.
— Как?! Димитрий погиб?!
— Да. Это так ужасно! Он не выдержал всех подлостей отца и, выбрав момент, выхватил меч и набросился на него. Но недаром отец слывет великолепным воином. Он успел увернуться от удара, выхватить свой меч и вступить в единоборство с русским рыцарем. Поединок оказался недолгим. Покончив с Димитрием, отец приказал арестовать всех остальных рыцарей Адельгейды, но схватили только Кальтенбаха. Ленцу, Альтене, Люксембургу и Лонгериху удалось бежать. Всюду, у всех ходов и выходов замка были усилены посты. Похитить императрицу и бежать с нею куда-то стало невыполнимой задачей.
— Бедный Димитрий! Он был славный и честный малый. Нужно мчаться в Каноссу, пусть Вельф собирает полки и штурмует Верону. Все равно войны не миновать, — сказал я.
— Не нужно. Мы нашли способ похитить Адельгейду, — возразил мне Конрад и улыбнулся.
— Правда? Какой же? Скорее! Я сгораю от нетерпения.
— Внезапно нашим союзником стал отец Лоренц. Оказалось, он давно уже недоволен как моим отцом, так и его вассалами в замке Теодориха. Оказывается, это он тайком венчал юношу Монтагви и дочку Гебеллинга, Ульгейду. Отец Лоренц предложил следующий план. У него есть одна настойка удивительнейшего свойства, он говорил мне ее состав, но я запомнил только, что туда входит мох с ольхи и серебристого тополя, масло белой лилии, портулак, миртовый лист, семизвездник, корень иерихонской анастатики, и еще десятка полтора компонентов. Выпив этой настойки, человек вскоре засыпает таким глубоким сном, что у него прекращается дыхание и сердцебиение, тело становится бледным и холодным, то есть, с виду человек выглядит мертвым и ни по каким признакам нельзя определить, что он просто спит. Этот сон-смерть продолжается ровно столько, сколько выпито чудесной жидкости. Мы уговорили Адельгейду выпить настойку, и вот, сегодня утром она угасла.
— Угасла? — переспросил я в ужасе. — Умерла?
— Нет, не умерла, а именно угасла, уснула так, что все должны подумать, будто она умерла. Вечером ее отнесут в часовню Архангела Гавриила дабы там всю ночь отец Лоренц мог читать над нею молитвы. Часовня находится вне замка, и даже если отец прикажет поставить рядом с ней стражу, что вряд ли, все равно с ней нетрудно будет расправиться. Вот почему я и говорю, что никуда покамест спешить не следует. К вечеру вы отправитесь в Верону и около храма Святого Зенона встретитесь с Адальбертом, Маттиасом, Дигмаром и Эрихом, все впятером пойдете в часовню, где вас будет дожидаться отец Лоренц и спящая Адельгейда.
Я был в восторге от такого плана, и, побыв еще немного в обществе благородного Конрада, отправился в дом капитана Гвидельфи готовиться к предстоящей поездке в Верону, а заодно и послушать рассказ Аттилы о его похождениях.
— Вы и представить себе не можете, сударь, какие приключения довелось мне испытать, — начал он, едва только я вошел в комнату, в которой он меня дожидался. — Пропади она пропадом, эта Верона и все, кто в ней живет, и дай нам Бог поскорее унести ноги из этой чортовой Италии.
— Что же, интересно, так настроило тебя против местного населения, любезный Аттила? Помнится, ты поначалу восхищался веронскими жителями, в особенности вдовушками.
— Вот вдовушки-то и довели меня до ручки, особенно одна из них, по имени Гвинельефа, почти как зовут хозяина этого гостеприимного дома, дай Бог ему тысячу окороков. Поначалу-то я и впрямь был ею очень доволен, покуда не выяснилось, что она ведьма.
— Да ну? И как же это удалось выяснить?
— Обыкновенно, сударь, как всегда разоблачают этих прохвосток. Стал я подмечать, что она всякими зельями интересуется, травы собирает и постоянно только о том у нее и разговоров, что о помоложении.
— В возрасте тридцати-сорока всякая женщина мечтает не стареть. Разве не так?
— Так да не так. Однажды она мне и говорит: «Любезный Аттила, почему ты стремишься всегда к уединению со мной и избегаешь моих друзей и подруг?» «Потому, — отвечаю, — что мне с тобой, моя кошечка, хочется всегда такие вещи проделывать, которые в чужом присутствии не принято проявлять». «А как же говорят, будто ваш император таких вещей не стесняется и делает их прилюдно?» — спрашивает плутовка. «Так ведь он же дьявол, а мы люди», — отвечаю ей, не моргнув глазом. «Так что же, твой господин дьяволу, выходит, служит?» «Выходит», — не мог не согласиться я, хотя при этом тяжко-претяжко вздохнул. Не мог же я, сударь выдать вас, что вы не служите у Генриха, ибо попали к нему в немилость и вас уже и вовсе как бы нет на белом свете. Гвинельефа же мне и говорит: «Нехорошо получается. Господин твой дьяволу служит, а ты Христу. Знаешь что, Аттила, давай пойдем завтра на один сельский праздник». Я недоумеваю: какие ж праздники, если урожай давно собран? Нет, она уверяет меня, что у них в Вероне, принято еще зиму встречать с праздником. Ну я что? Праздник, так праздник, пошли, я не против. Зря я только вас не поставил в известность. Дом Гвинельефы находится на берегу реки в самом конце той улицы, которая идет от Арены через Эрбскую площадь. А если переплыть на другой берег реки и все время двигаться прямо и прямо, то там у них находится проклятая гора, которая называется Броккум. На этом Броккуме и собирался праздник встречи зимы. Мы туда отправились еще засветло, шли весело, как будто нас ждала Пасха или Рождество. Часа четыре шли, а казалось, словно летим. Вот поднялись на гору Броккум, а там уж каких-только чертей не скачет, все наряженные, размалеванные, в личинах, рогатые, козлатые, ревут, визжат, даже лают. Костры жгут, на кострах что-то варят. Ну, я сразу понял, какой это народный праздник, да вот беда, мы когда еще только туда шли, Гвинельефа дала мне выпить какой-то бурды, якобы для подкрепления сил, а на самом деле настоящее колдовское варево, от которого я вдруг стал послушный, как телок. Умом все понимаю, а никакой воли не имею. Все скачут, и я скачу, все ревут ослами, и я реву. Все стали с себя одежду скидывать, и я скидываю. Как скинули одежду, стали намазываться всякими мазями, и меня намазывают. Я как глянул, мать честная! — у меня нижняя плоть ослиная сделалась, а на том месте, которое вы деликатно называете афедроном, некое подобие хвоста прицепилось. Тут все принялись кругами друг за дружкой бегать. Побежал и я за чортовой своей Гвинельефой, так и мелькает перед глазами ее толстенький и аппетитный афедрончик. Она почему-то все убегает и убегает, а я почему-то все не могу и не могу догнать ее. Что ты будешь делать! Бегу я, это самое, и вдруг начинаю замечать, что и не Гвинельефа это вовсе, а какая-то совершенно другая голобабия, и не толстая даже, а наоборот такая, каких я предпочитаю сторониться по их недоброй худобе. Волосы кучерявые по спине колотятся, а как обернулась, тут я ее и признал — та самая ведьма наглая, которая с Генрихом вместе приехала.
— Мелузина?
— Во-во, она самая, Мелузина, в зад ей осина! То бишь, в афедрон. Я остановился, и она оглянулась и тоже встала. Как набросилась на меня, как стала обвиваться вокруг да целовать меня. И все шепчет, что любит, что давно обо мне мечтает и все такое прочее…
— Постой-постой, любезнейший Аттила, как же так ты говоришь, что это была Мелузина, если Мелузина приехала вместе с императором уже после того, как я покинул Верону и отправился в Мантую. Где же ты был до этого, а? — грозно спросил я.
Аттила побледнел, затем покраснел, поняв, что проболтался. Лгать он не умел и всегда обязательно пробалтывался, потому что язык его был врагом его.
— Правда ваша, сударь мой Лунелинк, — захлопал он глазами. — Загулял я, велите меня высечь, как секут пьяницу Золтана у нас в Вадьоношхазе. Попутала меня чертовка Гвинельефа, заморочила, и не мог я никак из ее пут выбраться. Я и знал, что вы один уехали, а все думал: «Последний денек побуду с Гвинельефой и тотчас отправлюсь в Мантую». Потом прошел день, я подумал: «Ну все, на сельский праздник схожу вот только, да и в Мантую». Вот меня Бог и наказал. Вместо того, чтобы с вами вместе поехать, я два дня и две ночи проваландался в проклятой Вероне и оказался весь с переломанными ребрами.
— Как же так? — спросил я.
— А вот так уж, сударь, — промычал Аттила и громко разрыдался, видимо, очень сильно жалея себя и свои переломанные ребра. Насилу его успокоив, я стал расспрашивать его, что было дальше, и он принялся рассказывать:
— Впал я в грех, и нет мне прощения! Возьмите ваш Канорус и отрубите мою глупую тыкву. Я ведь, сударь вы мой, человек неженатый, вот и тянет меня женская сила, притягивает, манит. Я и поддался словам и ласкам Мелузины. Долго мы с ней предавались любовным утехам. И так, и сяк, и по всякому, только вдруг увидел я, что бегу на четырех ногах, будто кабан, а она сидит у меня на загривке да погоняет, чтобы я, значит, быстрее бежал. Вот какое глупое и позорное паскудство со мною свершилось. Бегу я и всхрюкиваю, да бегу-то резво эдак, весело, прямо как ваш Гипериончик. Она же знай меня пятками похлопывает. Смутно помню, какой дорогой и куда мы прискакали, в голове у меня сильный дурман стал кружиться. Но я все же запомнил, что там была площадка круглая, выложенная огромными каменными глыбами. Посредине колодец, и то ли кто-то сказал мне, то ли я каким-то образом сам догадался, но только тот колодец был не что иное, как вход в адские чертоги. Вокруг него разноцветными камнями выложена вот такая фигура. — Аттила взял из камина уголек и намалевал на полу знак микрокосма. — А еще шире другая. — Он нарисовал макрокосм. — И еще всякие значки и фигуры, я уж и не упомню ни одной, больно чудные, закорючистые. Туда, к этому колодцу, сходились всякие голые мужчины и женщины, были среди них и знакомые мне, я их, кажется, в Бамберге видывал.
— А Генрих? — спросил я, затаив дыхание.
— Врать не стану. Генриха там не было, но кто-то говорил, что и его со временем ожидают, только вот когда, в тот ли день или в какой другой, не знаю. Да и вообще я после этого повалился на бок, как хряк, которому проткнули сердце, и провалился в неизвестную бездну. Слава Богу, что не в адский чертог. И мне было очень даже приятно проваливаться. Если бы только знал, что ждет меня, когда я проснусь. А ждало меня вот что. Только я открыл глаза и стал припоминать, где я, что я и где нахожусь, как надо мною склонились две отвратительные рожи. «Этот?» — спросила одна рожа. «Этот», — отвечает другая. «Понесли», — говорит еще кто-то рядом. Тут меня взяли за руки и за ноги и куда-то потащили. Сил же у меня не было никаких, и я послушно позволял им меня нести. И вот, сударь, поднесли они меня к краю пропасти, да и сбросили бедного Аттилу… — И мой оруженосец снова безутешно и громко разрыдался, вспоминая, как его бросили в пропасть.
Снова успокоив его, я услышал окончание рассказа, которое состояло в том, что он все же не погиб, упав в пропасть, а очнулся с переломанными ребрами и пополз вверх. Видимо, это была не совсем уж пропасть, а просто глубокий овраг. Но раз уж злые люди бросили туда моего доброго Аттилу, должно быть, они мечтали, что он разобьется насмерть. Чудо спасло его. Он лишь получил сильные ушибы и переломы, но остался жив, выбрался из места, предназначенного ему для гибели, и, поскольку нога у него опухла и на нее невозможно было наступать, он боком пополз, задыхаясь от боли и теряя сознание. Наконец его подобрали какие-то добрые люди, сильно отругали, назвав тупым и безмозглым «чучо», но все же принесли в какую-то ветхую хижину и в ней выхаживали до тех пор, пока он не смог вставать и передвигаться.
— Но и до сих пор, сударь, не могу дыхнуть так, чтоб без боли. Вот вдыхаю и моченьки нет, как хочется кричать и плакать. Должно быть, у меня ни одного ребрышка не осталось не треснутого, так что, если вы и надумаете наказать меня телесно, то не бейте по груди и бокам, а также по спине и левой ноге, да и правая рука у меня очень сильно болит до сих пор.
— Что же, остается, значит, только правая нога, левая рука и афедрон. Не так ли? — улыбнулся я.
— Честно говоря, и афедрон у меня весь в синяках, — потупился Аттила.
— Ну ладно, придется отложить порку до лучших времен, когда у тебя ничего не будет болеть.
— Боюсь, сударь, что после такого падения в пропасть на мне теперь да самой смертной смертушки все будет болеть ужасной болью, — морщась прокряхтел лукавый мой оруженосец.
— Ну хорошо, а теперь скажи мне от чистого сердца, где ты больше всего наврал — когда плел про то, как на тебе ехала Мелузина, про колодец, спускающийся прямиком в ад или про то, как тебя ни за что, просто так взяли и сбросили в пропасть?
— Не сойти мне с этого места, если я хоть в чем-то из рассказанного приврал. Приукрасить, может быть, и приукрасил, но все это — сущая правда, и верьте своему верному слуге, так все и было.
— А если мы сейчас поедем туда, на эту гору… Как ты говоришь, она называется? — спросил я.
— Броккум, сударь, — ответил Аттила.
— Так вот, если мы поедем туда, ты найдешь то место, где, как утверждаешь, был вход в преисподнюю?
— О нет, господин Луне, умоляю вас, не нужно туда ездить. Зачем самим ходить в гости к чорту, если чорт и так везде и всюду нас подкарауливает, желая получить наши души в свое пекло. У меня мороз по коже от одного воспоминания. Я слышал крики грешников, доносящиеся из адских недр.
— Так вот, Аттила, если ты отказываешься меня туда везти, объявляю тебе, что ты лгун и все придумал от слова до слова, — твердо произнес я.
Аттила стал чесать себе загривок. Затем сказал:
— Но нам, сударь, и невозможно ехать на Броккум, ведь мы должны сегодня украсть усопшую Адельгейду.
— Во-первых, не усопшую, а уснувшую, — поправил я его. — А во-вторых, у нас еще куча времени, и до темноты мы успеем несколько раз доехать до Вероны и побывать на Броккуме. Мне все равно не сидится на месте, и я с ума сойду, пока дождусь вечера. Собирайся. Через полчаса мы выезжаем. Или я буду считать тебя подлым лжецом и стану подыскивать себе иного оруженосца.
— Иного? — чуть не плача выпалил Аттила. — Я спешил поправиться после ушибов, волнуясь и переживая за вас, а вы мечтаете об ином оруженосце? Как вам не стыдно, сударь? Воля ваша, поехали на Броккум. Пусть старого Газдага Аттилу еще раз бросят в пропасть, пусть. Тогда вы, наконец, удовлетворите свое желание насчет иного оруженосца.
Через полчаса мы выехали из Мантуи. Когда вдалеке стал виден Этч, свернули вправо и целую милю ехали наискосок, покуда не добрались до берега реки. Мост оказался неподалеку, правда такой старый и разваленный, что кобыла Аттилы провалилась ногой, ступив на гнилое бревно, и потом стала хромать. На другом берегу в отдалении перед нами открылась невысокая горная гряда.
— Там, что ли, твой Броккум? — спросил я.
— Там. И не мой он вовсе, — ответил Аттила. — И видит Бог, не нужно нам туда, сударь…
— А я говорю, нужно, — упрямо настаивал я на своем. Сам не знаю, что меня тянуло туда. Мне подспудно казалось, что я что-то еще узнаю о Генрихе, что-то окончательное, получу подтверждение своему праву на бунт против собственного императора, которому я присягал еще так недавно.
Когда мы добрались до гор, солнце уже стало клониться к закату. По пути нам повстречались лишь несколько крестьян, но когда мы приблизились к подножию Броккума, здесь стоял пост из пяти человек под командованием барона Эльзериха Пупилле, с которым мы успели познакомиться в Вероне. Он знал, что я один из приближенных императора, но не знал, что этого приближенного император в случае поимки вновь бы заставил бросить в реку, если б не придумал чего-нибудь похуже. Приветствовав Эльзериха, я соврал ему, что по поручению императора мне нужно подняться на верх.
— Нельзя, — с виноватым выражением лица произнес барон Пупилле, — там сейчас Гаспар, он строго приказал никого не пускать.
— Именно к нему меня и направил Генрих, — не моргнув глазом снова соврал я, после чего Эльзерих подумал немного, пожал плечами и дал дорогу и мне, и Аттиле. Нам пришлось спешиться и оставить лошадей внизу, поскольку Броккум являл собой невысокую гору, но весьма своеобычную. Оправдывая свое наименование, данное ему, возможно, еще во времена Клавдия или Нерона, Броккум был подобен одинокому зубу во рту у старухи. Стоя особняком среди других холмов и гор, он имел только одну тропу наверх, со всех остальных же сторон вздымался отвесной стеной. На вершине его виднелась широкая площадка, и вот на эту-то площадку мы и направлялись по узкой и довольно опасной, сыпучей тропе.
— Знать бы еще, кто такой этот Гаспар, — сказал я Аттиле, улыбаясь.
— Да уж лучше и не знать, — со вздохом отвечал мой оруженосец. — Это, сударь вы мой, даже и не человек, по-моему. Это, может быть, один из чертей, причем либо племянник, либо зятек самого Сатаны.
— Ты что, знаешь его?
— Да уж видел тогда же, когда ведьму на загривке катал. Он там у них всем заведовал и распоряжался. А сам-то страшен, не приведи Бог увидеть. Впрочем, как раз сейчас и увидим.
Однако, поднявшись на самый верх, мы не увидели там никого, чему я ужасно обрадовался, поскольку так и не успел придумать, с каким именно поручением меня направил к Гаспару император. Нашему взору открылась круглая, не слишком широкая площадка, должно быть, не более двадцати локтей в диаметре, окруженная со всех сторон высокими валунами; в центре ее действительно располагался колодец, огороженный камнями, но вот только никаких знаков и символов на полу не было видно, о чем я сразу сказал Аттиле.
— Что за чертовщина! — недоумевал он. — Я же их отчетливо видел в ту ночь. Они даже как бы светились. Но в остальном-то, видите, я вас не обманул.
Меня, естественно, больше всего интересовал колодец. Приблизившись к нему, я заглянул внутрь и ничего не увидел, кроме непроглядного мрака.
— У! — крикнул я в это черное чрево, и эхо моего голоса откликнулось где-то очень глубоко. Я подыскал увесистый камень, ради которого мне пришлось сходить за один из валунов, окружающих площадку, и, вновь подойдя к колодцу, бросил его туда. Прошло время, я все прислушивался и прислушивался, но так и не дождался, когда черная дыра донесет до моего слуха отзвук упавшего камня. Мне сделалось не по себе.
— Вот видите, сударь, я же вам говорил, — прошептал Аттила в ужасе, — вот она, прямехонькая дорога в пекло. Пойдемте-ка отсюда подобру-поздорову.
— Любопытно, а где же все-таки этот таинственный Гаспар? — спросил я, оглядываясь по сторонам, догоняя Аттилу, который уже поспешно удалялся прочь. Не успел я это вымолвить и не успели мы с Аттилой покинуть площадку, как с другого конца, из-за высокого валуна вышел черный человек. Он не был эфиопом и не намазался сажей, и вообще это был довольно бледный с виду человек, но весь его облик сразу красноречиво свидетельствовал, что этот человек — черный.
Он был так увлечен какими-то невнятными, хотя и довольно громкими, бормотаниями, и так внимательно смотрел на некий круглый предмет, завернутый в черную ткань, который он нес перед собою на вытянутых руках, что не заметил нас, хотя Аттила топал, как конь-тяжеловоз. Я тотчас спрятался за камнем и, шикнув на Аттилу, знаками приказал ему тоже затаиться.
Гаспар, а по-видимому, это и был он, стал ходить вокруг колодца, неся на вытянутых руках завернутый в черную ткань предмет и не переставая бормотать свою абракадабру. Его круги сужались и сужались, и он, должно быть, раз двадцать обошел по спирали, покуда не встал вплотную перед мрачной дырой. Тут он пришел в совершенное исступление, стал кричать какие-то слова, звучавшие весьма жутко. Потом замер, закатив глаза, помолчал немного и выкрикнул еще четыре слова, последним из которых было «Йоханаан». После этого он сорвал с круглого предмета ткань, и сначала я увидел, что это человеческая голова, кудрявая, с бородой и усами, и лишь в следующее мгновенье я увидел, что эта отрубленная голова — голова Иоганна Кальтенбаха. Меня словно по голове молотом ударили. Ослепнув от горя и ярости, я выхватил свой Канорус и бросился на проклятого колдуна, который тем временем бросил голову моего убитого друга в мрачный колодец.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, приготовься принять смерть, проклятый колдун! — воскликнул я, подбегая к Гаспару и занося над ним Канорус.
Он испуганно оглянулся на меня, глаза его дико сверкнули, и я увидел, что в этом человекоподобном существе и впрямь, кажется, не оставалось ничего человеческого. Он выбросил вперед, в мою сторону, свою руку и с кончиков его пальцев выскочила пятью лучами фиолетовая молния. Я успел загородиться от нее Канорусом, и она вошла в него, мгновенно раскалив так, что я выронил пылающий меч из руки. Мне помогло то, что я не испугался и не опешил. Я настолько был ослеплен зрелищем отрубленной головы моего дорогого Иоганна, что меня трудно было взять на испуг. Не мешкая и не сожалея об уроненном мече, я набросился на мерзкого колдуна и резким движением опрокинул его в черный зев страшного колодца, который огласился жутким предсмертным воем. Этот вой длился долго, пока не растаял в бездонной мгле. Тело Гаспара, точно так же, как тот камень, не дало сигнала о приземлении. Действительно можно было вообразить, что это и есть вход в преисподнюю, хотя рациональный ум не оставлял бы поиска иного объяснения. Скажем, вязкий грунт, который при приземлении в него тяжелого предмета, тотчас поглощает его, не давая при этом всплеска. Почему бы и нет?
Я затряс головой, стараясь вытрясти из нее осознание того что произошло. Какое страшное виденье — голова Иоганна, тело Гаспара, провалившееся в черную бездну…
— Мальчик мой, Луне, ты цел? — раздался за моей спиной голос Аттилы.
— Да, в отличие от Иоганна Кальтенбаха, — пробормотал я в ответ.
— Вы видели, сударь, как из его руки выскочили молнии?
— Еще бы. Думаешь, почему я выронил меч? Он чуть не расплавился в моих руках.
Тут только я почувствовал боль в обожженной ладони.
— К нему до сих пор нельзя притронуться, — сказал Аттила, пощупав лежащий Канорус. — Как же все-таки здорово, что вы сбросили в дырку это адское отродье, а не оно вас. Я уж думал, вам сейчас крышка будет. Вы, сударь, прямо-таки сказочный герой победили демона, изрыгающего огни и молнии. Даже не верится. Бедный молодой Кальтенбах! За что его так? За что? Уходим немедленно отсюда. Боюсь, как бы этот чертяка не выбрался оттуда, с него станется. Долетит до Сатаны, а тот его обратно на землю пошлет. Пойдемте, сударь, пойдемте.
— Как же я могу уйти, оставив здесь Канорус?
— Это верно. Но вы можете вместе с Канорусом оставить тут свою жизнь, а это еще хуже. Так что, может, Бог с ним, с Канорусом?..
— Вот сейчас возьму и тебя тоже брошу в эту дыру.
— С вас станется. Бросайте, все одно, чую, не долго мне коптить небо при такой службе. Сколько вот вы рыцарствуете, всего ничего, а уж сколько бед случилось. Бросайте, не стесняйтесь. Не пикну. Полечу к господину рогатому. После службы у Генриха не привыкать служить у чертей.
— Заодно проверишь, действительно ли это вход в ад или просто глубокая вертикальная пещера. Ладно, кажется, его уже можно взять в руку. Пошли.
Я подобрал Канорус, нести его было горячо, но терпимо, мы покинули колдовское место и стали спускаться с горы.
— Все в порядке? — спросил меня внизу барон Пупилле.
— В полном порядке, приказ императора выполнен, можете нести службу дальше, — ответил я важным тоном и распрощался с Эльзерихом.
С последними лучами заката мы с Аттилой въехали в Верону по мосту Святого Петра. Было холодно, с реки дул ледяной ветер. Мы проехали через весь город, мимо знакомых силуэтов — Кафедральный собор, ворота Борсари, дворец герцога, Амфитеатр, купальня Золло. Зловещие очертания дворца Теодориха прочерчивались на фоне последней полоски света на западе. Там горел свет, и быть может даже в сей скорбный день, когда усопла императрица, император в честь этого события намеревался закатить очередной пир с оргией. А может быть, он все-таки страдает? Страдает, что не успел как следует намучать свою жену.
По условиям я должен был встретиться сначала около храма Святого Зенона с четырьмя другими рыцарями Адельгейды, но нетерпение разжигало меня, и я отправил за ними одного Аттилу, а сам устремился в часовню Архангела Гавриила, расположенную неподалеку от замка на месте, где, по преданию, во времена Веспасиана произошло чудесное избавление девушки-христианки от язычников, замышлявших ее предать мукам и казни. Светлый юноша, неведомо откуда взявшийся, подошел к ней, схватил ее за руку и вместе с нею унесся на небо. Потом кому-то было видение, что сей юноша был сам Архангел Гавриил, потому и часовня названа его небесным именем.
Когда я переступил порог часовни, сердце мое сжалось — я увидел стоящий на возвышении пред алтарем гроб, а в гробу мою Евпраксию. И хотя я знал, что она не умерла, а только спит, мне было жутко смотреть на это зрелище. Кроме отца Лоренца в храме оказалось еще несколько человек — служки и две какие-то плачущие женщины. Увидев меня, отец Лоренц тотчас бросился ко мне с самым испуганным видом.
— Скорее! — вскричал он. — Только что здесь были посланные Генрихом люди, они хотели забрать ее и везти куда-то.
— Куда?
— Не знаю. Они сказали, что хотят устроить ей настоящие похороны. Что это может означать, я понятия не имею, но думаю, нечто в духе Генриха. Они хотели забрать, но я с величайшим трудом смог воспротивиться этому, сказав, что они могут убить меня, но я обязан довершить свой обряд.
— И сколько они обещали ждать?
— Нисколько. Они ушли, сказав, что немедленно явятся сюда вместе с Генрихом. Поэтому вы сейчас хватайте свой меч, угрожайте мне, ударьте меня, да посильнее, чтоб я упал, и после этого берите Адельгейду и исчезайте. Да поможет вам Бог!
У меня не было времени осмысливать, хорошо ли я поступаю, размахивая мечом в доме молитвы и ударяя священника. Я сделал так, как мне сказал отец Лоренц. Конечно, едва ли Архангел Гавриил бил врагов-язычников кулаками, он просто взял девушку и унес ее на небо. Но если бы отец Лоренц стал объяснять императору Генриху IV, что императрицу Адельгейду унес светлый юноша Гавриил Архангел, вряд ли бы Генрих поверил ему, и неизвестно, что сталось бы тогда с Лоренцом. Поэтому я весьма сильно и так, чтобы остались следы побоев, ударил священника в лицо, он повалился на пол, а я, размахивая Канорусом дабы отпугнуть остальных присутствующих, подбежал к гробу, вытащил из него холодное и неживое, удивительно легкое тело Евпраксии, и кинулся бежать с ним вон из часовни. Никто не преградил мне путь, хотя теперь я был с ношей и почти не мог размахивать мечом. Я никого не видел, но мне сдается, в ушах у меня звучало хлопанье крыльев, и я уверен, что Архангел, спасший девушку-христианку от гонителей, выполнявших приказ Веспасиана, витал надо мной в те мгновенья. Не помню, каким образом удалось мне взобраться в седло, не выпуская из рук тело Евпраксии. Кажется, кто-то помог мне в темноте. Мне казалось, что Генрих со своей бесовской сворой вот-вот нагрянет, а ведь я даже не имел права погибнуть за Евпраксию, иначе тело ее было бы предано поруганию, а может быть, даже отвезено на Броккум и сброшено в страшный черный колодец.
Я поскакал в сторону храма Святого Зенона и вскоре увидел летящих навстречу мне моих друзей, рыцарей той женщины, которую я прижимал к своей груди. Торопливо и сбивчиво поведав им обо всех последних событиях, я сказал, что любое промедление может стоить нам жизни, а умирать нам нельзя, ибо мы еще не спасли императрицу и не отняли Иерусалим у магометан. Вместе с оруженосцами мы составляли отряд из десяти человек, но при Генрихе мог оказаться отряд раза в два больше. Лишь немного нам все же пришлось задержаться. Мудрый Люксембург предложил сделать великолепную перевязь из плащей, с помощью которой Евпраксию привязали к моей спине так, чтобы ее не трясло, и чтобы я мог надежнее управлять конем.
И вот мы устремились в сторону Мантуи. Трудно передать состояние, в котором я тогда находился. Да, я был весь охвачен мыслями о происходящих событиях, горевал о погибшем Иоганне, боялся, что за нами мчится погоня. Но больше всего, и чем дальше от Вероны, тем тревожнее, я волновался о том, почему так холодно тело Евпраксии. Неподвижность и холод, сковывающие мою возлюбленную, внушали мне невыносимый страх. Отец Лоренц успел сказать мне, что она должна проснуться к рассвету, но впечатления гроба, мертвенной бледности и неподвижности угнетали меня. Добравшись до Мантуи, мы тотчас же отправились во дворец Матильды Тосканской, где нас дожидался с нетерпением Конрад. Тело Евпраксии отвязали от меня и уложили в постель. Императрица выглядела мертвой, и ничто не намекало на то, что это всего лишь глубокий сон. Черты бледного лица обострились, губы посинели, лоб был холоден, как лед. Жутко было смотреть на это царственно-красивое мертвое лицо, и впервые в душу ко мне закралось подозрение.
Посоветовавшись с Конрадом, мы все единодушно решили, что оставаться в Мантуе тоже не безопасно, в любой момент сюда может нагрянуть отряд императора, если не сам Генрих. Надо было ехать в Каноссу, путь туда лежал не близкий, более шестидесяти миль. Лишь немного передохнув, мы отправились. На сей раз Евпраксия путешествовала с большими удобствами — ее уложили в двухосный дорожный экипаж, запряженный парой лошадей, на дне повозки было устроено отличное, мягкое ложе. Отдав Гипериона вознице, я сам сел на козлы. Вскоре мы достигли берегов самой крупной реки Италии. Широкий, почти как Дунай около Зегенгейма, Пад, который древние лигурийцы именовали бездонным, сонно нес свои прохладные воды в Адриатику.
Переправившись через Пад, поехали дальше. Мне казалось, что пути не будет конца, но вот уже стало светать, а когда солнце встало из-за горизонта слева, вдалеке показались величественные очертания Каноссы, неприступного замка Матильды. Вскоре можно было уже различить зубцы на стенах и башнях, флаги на высоких остроконечных шпилях, силуэт собора, ряды надежных укреплений, трижды обвивающих крутую и высокую гору, подобно змее свернувшейся спиралью вокруг кочки. У подножия горы находился вход в туннель. Этот туннель прогрызал гору снизу до середины и выходил наружу возле второго ряда оборонительных укреплений. Отряд стражи занял боевую позицию у входа в туннель, как только мы подъехали. Я сказал, что в гости к Матильде пожаловала императрица Адельгейда, и сам в сопровождении троих стражников отправился наверх в замок. Покуда мы поднялись, покуда меня приняла Матильда, покуда мы с ее доверенным лицом спустились вниз, прошло не менее полутора часов, и уже совсем рассвело, солнце поднялось над горизонтом на порядочную высоту.
Уже давно наступило утро, Христофор, а Евпраксия по-прежнему оставалась мертвой, и все больше нарастающее подозрение разрывало мне душу. Бездыханное тело уложили в постель в одном из залов замка, где весело плясало пламя камина. Роскошная мебель, ковры, сундуки и подсвечники свидетельствовали о богатстве хозяйки Каноссы, сделавшей свое имение недосягаемым для охотников гнездом горной орлицы. На спинке кровати, в которую уложили Евпраксию, я сразу заметил изображение смерти, и это испугало меня, как недоброе предзнаменование, но затем я увидел рядом со скелетиной лису, разглядел другие фигуры, вырезанные весьма искусным мастером по поверхности дуба, которую затем хорошенько проморили. Все фигуры изображали собой персонажи басен, многие из которых мне были знакомы. Безносая была персонажем басни «Лиса и смерть», в которой, как известно, хитрая лисица обманывает саму смерть, и я стал молиться о том, чтобы лиса, а не жуткий остов с черными провалами глаз, стала предзнаменованием. «Будь лисой, любовь моя, Евпраксия, — мысленно шептал я, — уйди от смерти!» Но время шло, день уже давно вступил в свои права, а тело прекраснейшей из женщин оставалось бездыханным. Я заглядывал в лица окружающих меня людей и видел в них точно такое же осознание беды, какое нарастало во мне.
Одно только было непонятно. Если отец Лоренц нарочно все подстроил, чтобы отравить Евпраксию, зачем ему понадобилось отдавать нам ее тело? Какой-то сложнейший политический ход Генриха, который трудно пока вычислить и проследить? Все может быть. Генрих так коварен. Трудно даже вообразить, что он мог замыслить в своем стремлении стать поистине императором Римской империи от Лузитании до Вавилона.
А может быть, Лоренц просто что-то перепутал при составлении настойки и, не желая того, погубил Евпраксию? Единственный, кто выигрывал в таком случае, так это душа Лоренца, которой все же полегче будет отвечать во время Страшного суда перед Господом.
Никто не уходил из зала с камином. Слуги подавали еду, но лишь обжора Дигмар притронулся к ней. Остальные согласились лишь подкрепить свои силы вином. Я тоже выпил один бокал, но мне не стало легче. Напротив, в душе так щемило, что слезы подступали к глазам.
Первой, кто решилась признаться в очевидном, оказалась Матильда. Она подошла к телу Евпраксии, долго ощупывала его, приникала ухом к груди и слушала, затем твердо произнесла:
— Нет, она мертва. И она уже никогда не проснется.
— Пожалуй, что так и есть, Лунелинк, — обнял меня Эрих.
Он сказал это таким голосом, что я вдруг окончательно понял, что она действительно мертва и никогда не проснется. Я не мог больше сдерживаться. Слезы потоками выплеснулись из моих глаз. Я знал, что сейчас выхвачу Канорус и брошусь на него грудью, но прежде, чем сделать это, я упал на бездыханное тело моей Евпраксии и прижался губами к ее холодным губам в последнем поцелуе. Оторвавшись от мертвенных губ, я прижался ухом к груди возлюбленной в последней горячей надежде услышать дыхание. Я так сильно этого захотел, что мне показалось, я сейчас исторгну молнию из своего сердца. И в следующий миг я услышал тихий вздох. Затем последовал второй, за ним — третий. Грудь Евпраксии все смелее вбирала в себя воздух и выпускала его.
— Она жива! — воскликнул я. — Она дышит!
Я оглянулся. Все смотрели на меня с глубочайшим сожалением, боясь, видимо, как бы я не тронулся рассудком.
— Вы не верите мне? Да подойдите же ближе, и послушайте. Она начала дышать.
Я снова прильнул ухом к груди Евпраксии, вдруг испугавшись, а не почудилось ли мне. Но нет, грудь колыхалась. Я взглянул на лицо Евпраксии и увидел, как оно уже начинает терять мертвенную бледность, губы наливаются соками жизни.
Веки Евпраксии дрогнули и стали открываться. В этот миг я лишился чувств.