Tempus fugit, fugit irreparabile tempus.
Vergiliusnote 12
В тот день, когда оставив лагерь под Триполи и окончательно разругавшись с королем Бодуэном, я отправился к пристани, стояло прекрасное летнее утро, такое же в точности светлое и погожее, как сегодня, и на душе у меня, Христофор, было покойно и радостно, оттого что я решил навсегда покинуть эти места, оставить воинское поприще и сделаться монахом Печерского монастыря в Киеве, чтобы быть рядом с моей Евпраксией. Все мои душевные и телесные раны затянулись, новый прилив сил и новое вдохновение испытывал я, раз и навсегда отрубив от себя прошлое, полное стольких ловушек и ошибок, заставлявшее меня множество раз ходить по краю пропасти. Сколько раз я был на грани смерти физической, но еще ужаснее — сколько раз подвергал себя риску погубить душу. Теперь же будущее вставало предо мной в радостном свете обновления; я созрел для пострига.
Мой оруженосец Ламбер Гоше, перешедший ко мне на службу после гибели Гуго Вермандуа, весело насвистывал, радуясь тому, что кончаются его мытарства. В отличие от моего дорогого покойного Аттилы, рыцарем ему никогда не суждено было стать. Парень был по природе трусоват, и хотя отслужил мне верой и правдой целых семь лет, в боях всегда старался держаться там, где меньше убивают. В Константинополе я намеревался отпустить его с Богом, пусть едет в свою Бургундию, пасет свиней и выращивает виноград. В своей деревне он сделается самым уважаемым человеком, женится, жена нарожает ему детишек, которым он станет потом рассказывать, как славно воевал, будучи оруженосцем великого Гуго Вермандуа, а затем — менее великого, но тоже прославленного Людвига фон Зегенгейма.
Третьим моим спутником был никто иной, как старый знакомец — жонглер Гийом, которого страсть к путешествиям вновь занесла в Палестину, а теперь он намеревался отправиться вместе со мной в Киев на той же самой галере, на которой он приплыл сюда из Венеции.
— Сама судьба посылает мне вас, — весело говорил он мне. — Если наша галера пойдет ко дну, то мы наверняка спасемся и вновь очутимся в Макариосойкосе у прекрасной Елены. Хотя теперь она, быть может, уже вышла замуж, обзавелась кучей детей и не будет так рада нам, как тогда. Если же нам не суждено снова потерпеть кораблекрушение, я, наконец, повидаю Русь, о которой много наслышан и прежде всего от вас.
Огромная венецианская галера стояла на пристани и, казалось, ждала нас, поскольку не прошло и часу, как мы ступили на ее борт, и она отчалила, стала набирать ход, держа путь к гавани Святого Симеона, что под Антиохией. Расположившись в одном из помещений на верхней палубе, мы слегка перекусили и принялись коротать наш путь за разговором. Весь первый день пути Гийом рассказывал мне, как в том году, когда мы освободили Иерусалим, он находился при доне Родриго Диасе Кампеадоре и видел героическую гибель этого достославного испанского рыцаря, погибшего в схватке с маврами, которые после этого вновь возвратили себе Валенсию. О доне Родриго Гийом создал большую поэму, состоящую из нескольких жестов, но поскольку он сочинил ее по-испански, то не мог прочесть мне, ведь я не владел этим прекрасным языком.
— Жаль, что женщина, которую вы любите всю жизнь, не испанка, — посетовал жонглер, — а то бы вы знали язык дона Родриго и могли бы оценить все достоинства и недостатки моего произведения. Ну, теперь вы поведайте мне, что с вами происходило после того, как мы расстались в Венеции десять лет тому назад. Десять? Я ведь не ошибаюсь?
— Да, десять, — кивнул я и стал рассказывать жонглеру о том, как я приехал в Зегенгейм, как потом мы с Евпраксией жили в Эстергоме, а затем отправились в Киев. Когда я дошел до рассказа о взятии Иерусалима, наша галера причалила к пристани Святого Симеона, и мы отправились в Антиохию, чтобы там переночевать, а на следующее утро вновь отплыть на той же галере. За ночь, прошедшую в Антиохии, я много думал о том, стоит ли рассказывать жонглеру Гийому все, что пришлось пережить мне после освобождения Святого Града. Наконец, когда поутру мы вновь отчалили и плаванье наше возобновилось, я сказал:
— Дорогой Гийом, я считаю вас человеком, которому я могу рассказывать о многих вещах, недоступных пониманию других людей. Не знаю, что именно побуждает меня к откровенности. Мне почему-то кажется, что вы должны знать о моей жизни во всех ее подробностях.
— Благодарю вас, — поклонился Гийом.
— Слушайте же. Вы хорошо помните рассказ Жискара о системе подчинения у хасасинов шах-аль-джабаля?
— Да. Кажется, помню. От одного — к трем, от каждого из трех — еще к трем, и так далее.
— Вот-вот. Это очень важно будет помнить по мере того, как я буду рассказывать. Но начнем по порядку.
И я начал свой рассказ по порядку, с того момента, как в мечети, заваленной трупами и залитой кровью, Годфруа Буйонский провозгласил окончание крестового похода и достижение цели. К сожалению, крестоносцев, ворвавшихся в тот день в Иерусалим, невозможно было удержать от грабежа и насилия. Особенно в этом деле отличались французы Раймунда Тулузского и норманны Танкреда. Они насиловали женщин, убивали и грабили богатых горожан, и несколько дней отряды Годфруа Буйонского не могли остановить безобразий, творимых потерявшими рассудок крестоносцами в городе, который они освободили, чтобы предать новому поруганию. Сердце мое раскалывалось на множество осколков, когда я видел творимое беззаконие, мне вспоминались слова мудрого князя Тарсийского о том, что мы должны идти в Иерусалим как паломники, а не завоеватели. Увы, мы все же пришли как завоеватели! Лишь на третий или даже четвертый день удалось прекратить насилие и добиться того, чтобы крестоносцам противно стало видеть содеянное ими и чтобы они устыдились греха своего, как мы устыдились в той мечети.
О, грех убийства безоружных и безвинных! Каким тяжким бременем лег он на мою душу, ослепшую от горя, когда скончался на моих руках дорогой мой верный Аттила! На его могиле я поклялся сделать все, дабы искупить свой грех. Гадкие мысли о том, что Аттила отомщен, мысли, недостойные истинного христианина, все же посещали меня, сколько я ни отгонял их от себя и не обращался в молитве ко Господу.
Я похоронил моего Аттилу у ворот Соломонова Храма, которые, как я узнал впоследствии, назывались Шаллекет. Именно здесь он пал, сраженный отравленной стрелой сарацина. Над могилой я положил камень, не очень больших размеров, но привлекший меня фрагментом какого-то барельефа, на котором был изображен конь с сидящими на нем двумя всадниками. Это тем более было странно, если учитывать, что евреи никогда не изображали людей и животных. Но, может быть, в царствование Ирода Великого, при котором, как известно, храм обновлялся, появились какие-то допущения? Ведь евреи тогда вовсю перенимали обычаи и нравы римлян. Тайной оставалось и то, кто изображен на камне, и я почему-то решил, что это как бы мы с Аттилой, ведь мы с ним столько лет были не разлей вода и лишь в этом году расстались, когда я уехал в Киев, а он остался на Кипре.
Увы, мне пришлось ускорить похороны Аттилы, поскольку яд вызвал в его мертвом теле сильную гангрену и труп стал быстро разлагаться, чернея и раздуваясь. Особенно почему-то раздулся до невероятных размеров фаллос, будто Бог наказывал эту часть тела Аттилы за неуемность, коей он страдал при жизни. Я сам рыл для своего бывшего оруженосца могилу, и на глубине четырех локтей обнаружил интересную находку — медное трехгранное копьецо, которое скорее всего служило некогда для закалывания жертвенного животного. Опустив Аттилу в удобно устроенную могилу, я положил на него щит, подаренный Еленой Кипрской, укрыл плащом и засыпал со словами:
— Славная земля досталась тебе для могилы, дорогой Аттила. Многие бы позавидовали тебе, те, чьи кости остались лежать на унылых дорогах Малой Азии и Сирии, Каппадокии и Киликии, чьи останки похоронены у стен Никеи и Антиохии; счастливая смерть досталась тебе, дорогой Газдаг Аттила, она настигла тебя в тот миг, когда победа хлопала крыльями над нашими головами. Что может быть лучше, чем умереть в миг величайшего торжества, не дожив до тех печальных лет, когда плоды победы истлеют…
В тот же день, когда мы ворвались в город, и стало ясно, что Иерусалим наш, к папе Урбану на быстром скакуне был послан гонец, дабы известить папу, что посланные им крестоносцы выполнили его повеление и освободили Святой Град от исламитов. Но, как стало известно потом, судьба распорядилась так, что Урбану не суждено было узнать счастливую новость, он скончался за несколько дней до того, как к нему приехал гонец Годфруа Буйонского.
Все первые дни после взятия Иерусалима всюду проходили похороны погибших во время приступа. Крестоносцы потеряли не так много по сравнению с количеством убитых горожан. Дай Бог, если треть всех мусульман осталась в живых, а те, кто выжил, в основном были женщины, дети и старики. Похоронив своих родственников, они покинули город, ставший для них городом беды.
С меня хватило похорон моего Аттилы, и целыми днями гуляя по городу, я старался обходить стороной скорбные процессии. Возможно, некое помутнение рассудка я тогда все же испытал. Ужасная кончина Аттилы так и стояла пред моими глазами. Уж лучше бы он утонул в море, мне было бы легче пережить. Еще, конечно, угнетало сознание, что он ушел из этого мира, защищая мою жизнь, ушел, чтобы не ушел я. А значит, я теперь жил вместо него.
Несколько раз я проникал в храм Гроба Господня и подолгу простаивал там на коленях пред тридневным ложем Христовым, на которое императрица Елена в свое время возложила плиту из дивного мрамора, служащую антиминсом для совершения литургии. Я шептал горячие молитвы, умоляя Господа принять душу моего грешного Аттилы в своих райских селениях. Однажды у меня как-то само собой вырвалось:
— Господи, если в раю у Тебя есть Вадьоношхаз, посели там моего Аттилу, молю Тебя, ибо благ и человеколюбец еси, Господи! Да благословен буди Гроб Твой, колесница сия, с коей сокрушил еси врата ада, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!
Тщетно я искал Голгофу. Я ожидал увидеть высокую гору, над которой незримо витали бы тени трех крестов; но то, что одним боком примыкало к Храму Гроба Господня, нельзя было даже назвать холмом — небольшая возвышенность, покрытая строениями, причем, довольно бедными и невзрачными. И все же, это была та самая гора, на которой Он принял крестные муки, и, взойдя туда, где примерно располагалась вершина Голгофы, я вставал на колени и целовал землю, обагренную Его кровью.
Я бродил по всему городу, но больше всего времени проводил на обширной площади, обрамленной густым пальмовым лесом, которая некогда была поприщем огромнейшего Соломонова Храма. Здесь, у ворот Шаллекет, пресеклась жизнь моего Аттилы, и где-то здесь, быть может, бродила его душа. Постепенно в мысленном моем зрении восстала полная картина храма, особенно хорошо он представлялся мне почему-то с одной невысокой горы на северо-востоке. Там мы стояли однажды с Авудимом, и этот непревзойденный знаток иерусалимских древностей, великолепно очертил мне, где что располагалось. На месте некрасивых огромных мечетей — аль-Омар и аль-Акса — мне привиделся изящный, украшенный множеством колонн, храм Скинии Завета, к которому со всех сторон вели многоступенчатые лестницы, я увидел храмовые площади, заполненные народом, принесшим многие жертвы для возжигания на жертвенниках, я увидел сами жертвенники, от которых густо воздымались клубы дыма; увидел и Литостратон, с помоста которого Пилат произнес приговор Царю Иудейскому, но и, указуя на Спасителя, молвил: «Се человек!»
Прошла неделя после того, как пала оборона Иерусалима, и вот, в дом ко мне, а я жил в небогатом доме у одного христианина неподалеку от Соломонова Храма, явился рыцарь Пуассон-де-Гро и велел мне идти на Сион туда, где под разваленной по приказу Годфруа мечетью и впрямь были обнаружены остатки более древнего строения. Там намечалось какое-то крупное событие. Я все еще очень сильно скорбел по Аттиле, и меня мало интересовали события окружающей меня жизни, но ослушаться приказа Годфруа я не мог, и отправился следом за Рональдом.
На Сионе, пред очищенным древним фундаментом, был возведен из обломков мечети каменный помост. Я намеревался занять место внизу, под ним, но Годфруа, стоящий на помосте в окружении самых прославленных вождей похода, сделал мне знак, чтобы я тоже поднялся к ним. Взойдя по ступеням наверх, я сначала оглядел толпу, собравшуюся на площади, затем — тех, кто окружал Годфруа. Помимо Боэмунда Антиохийского, Танкреда, Раймунда Тулузского, обоих Робертов — Норманнского и Фландрского, Бодуэна и Евстафия, а также множества епископов и священников во главе с папским легатом, я обнаружил здесь, на помосте, людей совершенно мне незнакомых. Один из них в монашеском одеянии чем-то напоминал того страшного человека, которого я сбросил в бездонный колодец на горе Броккум возле Вероны, и мне тотчас вспомнились предупреждения Аттилы. Но этот человек, при всем его сходстве, очень мило улыбался и не имел того черного выражения лица, как у того колдуна на Броккуме. Гораздо больше поражало воображение лицо другого человека, тоже одетого в монашескую ризу — в нем настолько сквозило что-то медвежье, что можно было подумать, будто это сын человека и медведицы или медведя и человеческой женщины. Еще один странный тип, одетый в каком-то римском вкусе — я сам не знаю, что странного было в нем. Лицо этого человека лет сорока было сплошь покрыто морщинками, а большие, совершенно бесцветные глаза таили в себе непостижимую глубину, будто этому человеку было лет двести.
Первым заговорил папский легат. Речь его была пресной и незажигательной. До Адемара ему было далеко. Затем вышел Пьер Эрмит. Но и он на сей раз был как-то косноязычен и, кажется, сильно растерян и чем-то удручен. Зато третий оратор, какой-то епископ из Калабрии, произнес речь, полную великолепных риторических оборотов, сравнений и эпитетов. Когда он говорил, казалось, что пламя вот-вот исторгнется из его уст. Поскольку предыдущие ораторы говорили о необходимости избрания короля Иерусалимского, я ожидал, что епископ из Калабрии возьмет сторону норманнов, но вопреки моим ожиданиям, он, как и Пьер Эрмит, вовсю расхваливал подвиги и достоинства герцога Годфруа. Я с удивлением заглядывал в лица Раймунда Тулузского и Боэмунда Антиохийского, но не видел в их лицах ни беспокойства, ни обиды, ни возмущения. Они терпеливо выслушивали речи выступающих, а когда заговорил Боэмунд, я еще больше поразился — он тоже стал петь хвалы Годфруа и уверять собравшихся в необходимости короновать именно герцога Лотарингии. Раймунд не стал выступать, он только махнул рукой своим людям, когда они возроптали и принялись громко кричать, что их предводитель гораздо больше заслуживает королевского титула нежели Годфруа, про которого они кричали, что он герцог без герцогства, сапожник без сапог. Раймунд помахал им с таким видом, будто хотел сказать: «Вы правы, но я ничего не могу поделать, все уже решено».
Наконец папский легат обернулся к Годфруа и громко вопросил его:
— Имея полномочия, данные мне папою Римским Урбаном Вторым обращаюсь к тебе, герцог Годфруа Буйонский и Лотарингский, согласен ли ты принять из наших рук корону короля Иерусалима?
Прямой, как тополь, горделивый, как олень, и грозный, как медведь, Годфруа оглядел собравшихся, выдержал паузу и ответил:
— Нет.
Ответ его вызвал такой ропот в толпе, что стоящие на помосте с трудом могли расслышать друг друга, а они тоже принялись восклицать что-то, недоумевая, в чем дело.
— Нет, — еще громче воскликнул Годфруа, и ропот стал стихать. — Нет, — произнес он тише, потому что наступила тишина. — Я не могу принять златую корону здесь, где Царь Славы венчался короной терновой.
Все стали смотреть друг на друга, кивая головами, восхищаясь ответом герцога. Я представил себе, что бы сказал сейчас Аттила, а точнее — не мог представить, укорил бы он герцога или похвалил. Ответ был прекрасный, это бесспорно, но у меня вдруг возник вопрос, что стоит за этим ответом. Неужто герцог, не имеющий ничего, кроме войска, продавший все свои земли, и впрямь отказывается от владения городом, от титула, который достается ему по праву. Разве не он захватил Иерусалим, не он первым вошел в Гробницу Господа?
— Я не приму короны, — продолжил Годфруа. — Но если вы удостаиваете меня великой чести сделаться покровителем этого Святого Града, я согласен именоваться Защитником Гроба Господня. Такой титул, как мне кажется, не оскорбит Бога.
Толпа одобрительно загудела. Папский легат оживился и снова заговорил:
— Ответ герцога является лишним доказательством того, что мы сделали правильный выбор. Сей герой обладает не только доблестью небывалой, не только самоотверженностью и бесстрашием, не только благочестием и набожностью, но и прекрасной скромностью. Защитник Гроба Господня — таков будет титул первого короля Иерусалимского, и пусть отныне каждый обращается к нему именно так — «патрон».
Затем встал вопрос о присяге, но Годфруа сразу закрыл его, подтвердив свою присягу василевсу Алексею и не требуя ни от кого присяги себе.
— Благополучие на севере, которое обеспечивается полным подчинением константинопольскому владыке, для нас важнее всего, — сказал он. — Имея одного покровителя в лице папы Урбана и другого в лице императора Восточной империй, мы в надежных руках.
Затем, после того, как был совершен молебен, и Годфруа вновь, уже официально, провозгласили Защитником Гроба Господня, состоялось освящение основания древнего храма. Здесь, на Сионе, по замыслу Годфруа, должна была возникнуть надежная твердыня — аббатство Божьей матери Сионской. Работы по восстановлению древнего храма должны были начаться уже с завтрашнего дня.
Когда все кончилось, Годфруа подошел ко мне и сказал:
— Прошу вас, граф, отправиться теперь вместе со мною в Иоаннову обитель, нам нужно будет кое-что решить вместе.
— Слушаюсь, патрон, — ответил я, впервые и с удовольствием называя его этим титулом.
Мы отправились вместе в обитель рыцарей Иоанна Крестителя, расположенную на западной оконечности города. Там жили братья Буйонские сразу после завоевания города. Странно, но меня по-прежнему не оставляло чувство, что Аттила где-то рядом, будто он едет у меня за спиной, и у меня есть надежная защита в его лице. Странно потому, что когда я один отправился с Кипра и совершил путешествие в Венгрию и на Русь, а потом вернулся один в Антиохию, у меня не было такого чувства его постоянного присутствия рядом. А сейчас, когда Аттилы не стало, он словно навсегда остался со мной.
Орден Иоанна Иерусалимского имел небольшую, но весьма благоустроенную обитель на южном склоне Голгофского холма. Обнесенная каменным забором, утопающая в зелени, обитель внешне производила весьма уютное впечатление. Пилигримы, добравшись досюда, получали долгожданное отдохновение и покой. Здесь скрывался и Раймунд Тулузский, когда за несколько лет до начала крестового похода побывал в Иерусалиме как паломник, повздорил из-за чего-то со стражниками, потерял в драке глаз и зарубил одного стражника досмерти. Ордену тогда удалось откупиться от властей и благополучно переправить графа Сен-Жилля в Европу.
Во время осады города рыцари ордена, оставив Иерусалим заблаговременно, воевали в отряде у Бодуэна. Обитель подверглась разграблению, но, как выяснилось, самые ценные вещи и реликвии рыцарям удалось спасти, припрятав их в надежном месте еще когда крестоносцы находились в Антиохии и лишь собирались двигаться на Иерусалим. Теперь, успев привести обитель в Божеский вид, они радушно встречали нас. Мы направились в довольно мрачное помещение, где некогда томился под стражей апостол Петр и откуда он был чудесно изведен ангелом. Кроме меня и Годфруа, там собрались все вожди похода, трое рыцарей ордена Иоанна. Пьер Эрмит, капеллан Роберта Норманнского по имени Арнульф и один из лучших рыцарей в войске Годфруа — Робер де Пейн. Странные люди, на которых я обратил внимание, стоя на помосте, собранном из обломков мечети, тоже были тут.
— Кажется, все собрались, — оглядев присутствующих, сказал Годфруа. — Отлично. Прежде всего, разрешите мне поздравить капеллана Арнульфа — решено, что он будет Иерусалимским викарием, то бишь, временным исполнителем обязанностей патриарха. Второе: нам необходимо установить систему иерархии в освобожденном Иерусалиме. Позвольте представить вам трех моих советников, выходцев из лучших европейских монастырей.
Он по очереди представил трех странных мужчин. Похожего на броккумского колдуна звали Ормус, медведеподобный носил соответствующее имечко — Урсус note 13, а человек с выцветшими глазами был представлен как Артефий.
— Посовещавшись с ними, я пришел к такому решению — ввести особую систему управления в городе. Поскольку я единодушно избран Защитником Гроба Господня, в моих руках будет вся власть в Иерусалиме. Исключение будет сделано лишь для рыцарей-госпитальеров, владельцев этой славной обители. Учитывая заслуги их ордена, за ними сохраняется автономия, а земли, лежащие вокруг южного склона Голгофы, навсегда принадлежат им. Непосредственно мне будут подчиняться три рыцаря-сенешеля — рыцарь Христа и Гроба, рыцарь Христа и Сиона и рыцарь Христа и Храма. Они, по своему усмотрению, должны будут выбрать себе трех рыцарей-командоров, каждому рыцарю-командору пусть подчиняются три коннетабля, каждому коннетаблю — три шевалье, каждому шевалье — три кавалера, каждому кавалеру — три приора, каждому приору — три центуриона, каждому центуриону — три новициата, каждому новициату — три меченосца и так далее. Если такое количество подчиненных будет излишним, систему можно будет сократить, допустим, остановившись на центурионах или даже приорах, как низшем титуле в ордене. Эта система уже, как говорят, хорошо испробована на Востоке и приносит большие плоды. Строгая дисциплина и повиновение исключают возможность разногласий и раздоров. Во всяком случае, я убежден, что нам стоит попробовать.
— Даю голову на отсечение, что эта система обеспечит освобожденному Иерусалиму безопасность и процветание, — сказал тот, которого звали Ормус. Странное чувство все больше поднималось во мне. Во-первых, я сразу же узнал систему шах-аль-джабаля. Во-вторых, я что-то не мог никак припомнить, есть ли такое христианское имя — Ормус, уж больно похоже на зороастрийского бога Ормузда. В-третьих, христианину, а уж тем более монаху, не пристало клясться головой. И, в-четвертых, уж очень Ормус смахивал на Гаспара, нашедшего покой в бездонной дырке на горе Броккум.
— Итак, — продолжал Годфруа, — мы делим город на три части — восточную, лежащую вокруг Соломонова Храма, южную, которая располагается на склонах Сиона, и северную, вокруг храма Гроба Господня. Сейчас трое из присутствующих должны будут принять на себя обязанности рыцарей-сенешалей. Прежде всего следует избрать рыцаря Христа и Гроба. Поскольку сей орден будет под моей особой опекой, позвольте мне самому назначить его главой графа Людвига фон Зегенгейма, которому я особо доверяю.
Я никак не ожидал такого решения доблестного Годфруа, и был несказанно польщен. Но вместе с тем, я увидел, как вспыхнули гневом глаза всех присутствующих.
— Патрон, — ответил я герцогу Буйонскому, — если вы не рассердитесь, я бы попросил вас сделать меня рыцарем Христа и Храма, ибо это место стало для меня особенным — там погиб мой оруженосец Аттила, и мне хотелось бы находиться там, где его могила, коль уж вы удостаиваете меня такой чести — сделаться вашим сенешалем.
— Отныне вы будете рыцарем Христа и Храма, — сказал Годфруа и, подойдя ко мне, заставил меня встать на колени. Я встал пред ним, и он, возложив на мое плечо лезвие своего Стеллифера, торжественно произнес: — Я, Годфруа, Защитник Гроба Господня, посвящаю графа Людвига фон Зегенгейма в звание рыцаря Христа и Храма. Да хранит он святыню христиан — поприще Соломонова Храма, где Господь наш изобличал книжников и фарисеев, изгонял торгующих и где он был осужден на крестные страдания.
Поднимаясь с колен, я подумал, что в самой по себе системе, которую Годфруа предлагал позаимствовать у шах-аль-джабаля, нет ничего плохого, как нет ничего плохого в человеческом теле, которое может достаться и праведнику, и нечестивцу. Польщенный тем, что меня выбрали покровителем Соломонова Храма, я перестал настораживаться, тень недоверчивого Аттилы отступила от меня.
Затем патрон предложил титул рыцаря Христа и Гроба своим братьям, но ни тот, ни другой не согласились — Бодуэн объявил о своем решении возвратиться в Эдессу, а Евстафий сказал, что он мечтает двинуться вместе с Раймундом Тулузским на Дамаск.
— Да, прошу и мне не предлагать ничего такого, — поспешил вставить свое слово Раймунд. — Я не намерен пока что вставлять свой меч в ножны.
— И я, — сказал Боэмунд.
— Разумеется, и я тоже, — добавил Танкред.
— Я уезжаю во Францию, — заявил Гуго Вермандуа.
— В таком случае — Робер де Пейн, которому я доверяю как человеку доблестному и остроумному, — несколько раздраженно отрезал Годфруа и, подойдя к страшно обрадованному Роберу, посвятил его в рыцари Христа и Гроба.
— Осталось назначить рыцаря Христа и Сиона, — произнес Урсус, когда Робер де Пейн встал с колен. — Мы считаем, что им должен стать один из главных вдохновителей крестового похода — Пьер Эрмит, рыцарь-монах. Согласен ли ты, пламенный герой Пьер?
— Если так угодно господу, — кивнул Пьер и тотчас же был посвящен в рыцари Христа и Сиона.
— Теперь — самое главное, — заговорил Артефий, и я поразился его голосу, услышав его впервые. Это был голос мертвеца, вставшего из гроба, если только можно вообразить себе, как изъясняется такой мертвец. — Все, что произошло сейчас на ваших глазах и все, что вам пришлось услышать, должно остаться в тайне, я понимаю, что тайну трудно сохранить, особенно когда ты не слишком заинтересован в ее сохранении, но я обязан предупредить вас, что тот, кто проговорится о нашем священном сборище, станет испытывать крупные неприятности.
— Значит, — перебил меня Гийом, когда я дошел до этого места своего рассказа, — сообщая мне эти подробности, вы чем-то рискуете?
— Возможно, — ответил я, — но мне кажется, вряд ли они найдут меня в киевском монастыре, где я намереваюсь провести вторую половину своей жизни, если, конечно, мне суждено прожить еще столько же.
— Что же происходило дальше? — с интересом спросил жонглер. — Сработала система троек?
— Да, — отвечал я, — она оказалась очень удобной, но дело не в том, что она сработала, а в том, что люди владельца замка Аламут все-таки оказались замешаны в создании иерусалимских орденов.
— Как?! Не может быть!
— Увы, может. К сожалению, со взятием Иерусалима оканчивается славная история крестового похода и начинается история, полная неприятных загадок, подвохов и ловушек, я сожалею о том, что решение уйти в монастырь созрело у меня только теперь. Мне нужно было еще раньше решиться.
— Почему же именно монастырь? А ваша Евпраксия? Разве она не дождалась вас?
Сердце мое сжалось от воспоминаний о том, как после похода я приехал в Киев, и какие известия ждали меня там. Помолчав немного, я скрипнул зубами и сказал:
— Нет, не дождалась. Но стоит продолжить обо всем по порядку. Если на сей раз хасасины не пожелают захватить корабль, надеюсь, мне удастся довести свой рассказ до конца.
Вновь я проплывал мимо Кипра, острова, где, по убеждениям греков, родилась их богиня любви. Мы с Гийомом всматривались в очертания кипрского побережья, и я размышлял о том, как наивны были древние, веря в то, что каждому понятию в мире соответствует особое божество. Всякий человек любит по-своему, у одного любовь такая, у другого — такая, и всеми ими распоряжается одна богиня любви? Почему бы не представить себе трех богинь любви? Одна — богиня счастливой любви, другая — богиня несчастной, третья — любви умеренной и спокойной. Каждой из этих трех могут подчиняться три богини помельче. Скажем так: богине счастливой любви подчиняются богиня счастливой, но бездетной любви, богиня счастливой и многодетной любви и, наконец, богиня счастливой любви с умеренным количеством потомства…
Мне так понравилось мое размышление, что я вмиг построил целую систему греческих богов и богинь подобную системе шах-аль-джабаля, которую Годфруа Буйонский пытался ввести в иерусалимских орденах. В который уж раз, Христофор, я плыл через Медитерраниум, стремясь к той, которую не в силах был разлюбить ни двадцать лет назад, когда она была женой императора Генриха и я пытался заставить себя не поддаваться чувству, ни девять лет назад, когда я приехал в Киев, где ожидала меня ужасающая новость, ни два года назад, когда она стала монахиней, а значит, уже никогда не будет моей женой, ни теперь, когда все должно было бы уже перегореть в моей душе, переплавиться и затвердеть.
— Как все же хорошо, что мы не бессмертны! — горько рассмеявшись, вымолвил я, глядя на далекий берег Кипра и кружение белоснежных чаек, провожающих нашу галеру.
— Что ж хорошего? — усмехнулся Гийом, — Нет, я бы хотел стать бессмертным. Уж больно хочется узнать, чем все дело кончится.
— Какое дело?
— Ну как… История человечества. Полагаю, мир уже настолько стар, что нам осталось еще два-три века. А может быть, даже меньше. Сейчас у нас от сотворения мира шесть тысяч шестьсот семнадцатый год. Подумайте только — через сорок девять лет наступит шесть тысяч шестьсот шестьдесят шестой. Не страшит вас такая цифра?
— Нет, — ответил я, улыбаясь, — нисколько не страшит, потому что я знаю, что не доживу до этого года. И меня это радует.
— А вдруг доживете? Сколько вам тогда будет?
— Сколько будет?.. Да уж, поди, под девяносто.
— Есть надежда дожить.
— Не хочу, — твердо сказал я. — И не доживу.
— Эх, — вздохнул мой спутник, — а я бы хотел дожить до скончания мира. Но чтобы только силенки были такие же, как теперь, и можно было бы всюду ездить, все видеть своими глазами, слушать рассказы очевидцев. Где бы раздобыть эликсир бессмертия? Вам он никогда не попадался?
— Попадался, — ответил я, мрачнея. — Век бы его не видеть.
— Не может быть! — воскликнул Гийом, весь расцветая, как весенняя яблоня. — Обманываете!
— Разве я похож на человека…
— Да, да! — замахал он. — Вы никогда не обманываете, я знаю. Вы не похожи на человека, который может обмануть. Но неужто вам и впрямь попадался эликсир бессмертия? И неужто вы не воспользовались им?
— К счастью, нет, — сказал я. — Я вижу, вам не терпится поскорее узнать об этой истории, но потерпите, я все расскажу в свое время, а сейчас — слушайте, что было после образования трех новых рыцарских орденов в Иерусалиме.
И я принялся рассказывать о тех грустных временах, когда плоды нашей славной победы стали покрываться подозрительными темными пятнышками.
Хотя тень моего Аттилы и твердила мне постоянно, что лучше всего оставить Святой Град и отправиться в Киев, сложив с себя полномочия рыцаря Христа и Храма, хотя многое казалось уже и мне самому подозрительным, я все не мог покинуть чрезмерно уважаемого мною Годфруа и принялся за порученное мне дело. Прежде всего я назначил трех командоров. Киевлян Олега и Ярослава, которые доблестно сражались при взятии Иерусалима и, как дети, радовались всему происходящему. Третьим командором я назначил одноглазого Роже де Мондидье, славного малого, неиссякаемого весельчака и отчаянного рубаку, с которым я сдружился еще под стенами Никеи. В нем было некое неуловимое сходство если не с самим Аттилой, то с персонажами бесконечных историй о Вадьоношхазе… Не бесконечных, а увы, навсегда умолкших!
В трудную минуту усталости, отчаяния, скорби, уныния Роже мог развеселить и утешить любого. Особой популярностью пользовались его разнообразнейшие истории о том, как и где он потерял глаз. Стоило только спросить его: «Эй, Роже, я что-то запамятовал, где это ты свой глаз потерял?» — и тотчас же, не моргнув единственным своим оставшимся, он начинал рассказывать очередную удивительную повесть, неизменно заканчивающуюся потерей глаза, и ни разу он не повторился, ни одна его история не была похожа на другую. Бывало, придут к нему двое поспоривших между собой чуть не до драки, и говорят:
— Роже, рассуди нас. Ты ведь потерял свой глаз в Африке, когда темной ночью спасался от преследования дикарей племени трехногих, и было так темно, что ты решил проверить пословицу «хоть глаз выколи». Ведь ты мне сам так рассказывал, а этот хлыщ утверждает противоположное.
— Еще бы! Роже, ведь ты мне говорил, что подарил глаз фее Стеллеолене за то, что она спрятала тебя от грозного мужа в одном из самых приятнейших мест женского тела. Подтверди!
— Не знаю, братцы, кто вам такую брехню про меня сочинил, — отвечал Роже. — На самом деле все было так…
И принимался рассказывать совершенно новую историю, не менее забавную, чем все предыдущие. Никто так и не знал, что же случилось на самом деле с потерянным глазом Роже де Мондидье, то ли настоящая история была пустячной, то ли постыдной, то ли Роже и сам ее забыл.
Этот веселый человек с радостью согласился быть командором в моем подчинении. Он помнил Аттилу, в котором некогда видел единственного соперника в искусстве рассказывания баек и которого оплакивал чуть ли не так же горестно, как я. Всем командорам я приказал выбрать для себя по три коннетабля, а чтобы каждый коннетабль нашел себе трех шевалье, и этого пока достаточно. Роже полностью выполнил мою просьбу, а вот Ярослав и Олег нет. И как я сразу не сообразил, что они с большим трудом объясняются на лингва-франка и не могут никем как следует командовать! Но людей покамест хватало. К тому же, ведь при каждом были оруженосцы. Лишь я пока не мог подыскать замену Аттиле. Кстати, Олег и Ярослав нашли себе оруженосцев-русичей, двух паломников из города Тмутаракань, пришедших в Иерусалим еще до осады и выдержавших в городе очень трудное время.
Мы начали с подробного изучения местности, вверенной в наше распоряжение. Мне досталась весьма обширная часть города, малонаселенная на севере и совсем не заселенная на юге, где вокруг территории бывшего храма Соломона простиралась тенистая пальмовая роща. В северной части подведомственного мне района находилось несколько добротных и замечательных строений, одно из которых оказалось бывшим домом прокуратора Иудеи Понтия Пилата, другое — дворцом Ирода, третье — домом священника Анны. Здесь же, как выяснилось, находилась и священная купель Вифесда, да вот только воды в ней уже давно не было — источник, дававший некогда исцеление больным, по какой-то причине иссяк, и на месте купальни теперь зиял овраг, поросший травой и кустарниками.
В качестве своей резиденции я выбрал башню Антония, над которой было водружено знамя ордена, придуманное мною — на белом фоне красный трехконечный крест, такой же, как на моем щите, подаренном мне Еленой Кипрской. Очень удачно — он одновременно был и крестом, и буквой Т, начальной буквой латинского слова «храм». Вместо анаграммы Христа над верхней перекладиной было написано: CHRISTUS ЕТ TEMPLUM.note 14 Просто и понятно.
Осенью я намеревался отправиться в Киев и попробовать уговорить Евпраксию переехать сюда, в Иерусалим, коль уж мне выпала почетная должность рыцаря Христа и Храма, но события заставили меня отложить поездку.
Началось с разногласий между Годфруа и Боэмундом, которые едва не привели к вооруженному столкновению. В конце июля в Яффу прибыл большой флот из Пизы. На одном из кораблей приплыл епископ Пизанский Дагоберт. По неясным причинам, явившись в Иерусалим, он стал настаивать на том, чтобы его провозгласили Иерусалимским патриархом, а Боэмунд принялся его в этом поддерживать, требуя, чтобы Защитник Гроба Господня сделался вассалом Дагоберта. В общем, складывалось впечатление, что норманны готовятся к свержению власти Годфруа и провозглашению Боэмунда королем Иерусалимским и Антиохийским. Дело принимало скверный оборот, особенно, если учесть, что часть войска Годфруа ушла вместе с Бодуэном в Эдессу, а часть под началом Евстафия рыскала в окрестностях Иерусалима в поисках какой-то дурацкой удачи.
В этот напряженный миг грянуло известие о том, что калиф Каирский Фатимит ведет свое войско к Иерусалиму, и численность его армии достаточно велика, чтобы осадить Святой Град. Годфруа, продолжая настаивать на том, что теперь он — главная власть в городе, собрал на совет не вождей похода, а трех своих сенешалей — Пьера, Робера де Пейна и меня. Робер высказывал мнение, что нам не следует особо волноваться и достаточно перетащить в город все наши осадные орудия, дабы не повторилось то же, что было в Антиохии, и спокойно выдержать осаду, которая вряд ли будет долгой. Пьер Эрмит имел иную точку зрения. Он считал, что нам следует выступить из города и принять бой где-нибудь на подступах к нему, для чего есть все возможности, ведь войско Раймунда Тулузского все еще находится здесь. Я согласился с мнением Пьера, и Годфруа постановил готовиться к выступлению навстречу армии Фатимита.
Сразу же после празднования Преображения Господня — первого большого праздника в освобожденном Иерусалиме — полки крестоносцев двумя потоками, через Вифлеемские и Сионские ворота, двинулись навстречу врагу. Вновь зазвенели кольчужные доспехи, вновь затрепетали знамена, зацокали копыта тысяч лошадей, заскрипели колеса тяжело груженых телег. Мы снова шли воевать. Пройдя миль сорок, мы встретились с неприятелем неподалеку от города Аскалон, лежащего к юго-западу от Иерусалима. В численности мы превосходили армию Фатимита, но воины его ни в чем не уступали крестоносцам, а во многом даже превосходили. Особенно хороши были их всадники на верблюдах. Ловко управляя этими неуклюжими на вид животными, они столь же ловко владели оружием, нанося огромный урон нашему воинству. На крестоносцев, конечно, сильно повлияло расслабление, наступившее после достижения цели, после взятия заветного града. Но с другой стороны, ощущение победы было еще так живо, что оно помогало лучше справляться с врагом. Понеся большие потери, мы все же наголову разгромили армию египетского калифа, а остатки ее гнали потом до самой Газы. Плечо мое к тому времени успело зажить, рана лишь чуть-чуть давала о себе знать, и в этой битве я, помнится, испытал какой-то особенный восторг. За спиной у меня лежал освобожденный Иерусалим, и я рубился с врагом в охотку, с тем непередаваемым упоением, когда и умереть не жалко — ведь Гроб Господень наш. Но ничто не брало меня, и я вышел из битвы без единой царапины, защищенный Божьим благословением, попечительством Ангела-хранителя, любовью к Евпраксии и доспехами Елены. Как бы я хотел, чтобы и все были так же неуязвимы! Но, увы, сражение при Аскалоне омрачило радость победы горечью потерь. Там, неподалеку от маленького приморского городка, мне пришлось похоронить двух своих командоров — Олега и Ярослава. Да примет Господь их души в своем небесном Киеве! Осиротевшие оруженосцы по возвращении в Иерусалим отправились в родные края рассказывать русичам о подвигах и достойной гибели двух своих славных соотечественников.
Видя столь сильное поражение своих единоверцев, Аскалонский эмир присягнул Защитнику Гроба Господня и поклялся никогда не воевать против христиан. К западу и к югу от Иерусалима отныне устанавливалось надежное спокойствие. Брат Боэмунда, доблестный, но спесивый Танкред принял пышный титул князя Палестинского и Галилейского. Отныне ему подчинялись прибрежные территории от Газы и Аскалона на юге до Назарета и Геннисаретского озера на севере. Для обеспечения спокойствия на востоке войска Раймунда Тулузского спустились в долину Иордана и разбросали свои гарнизоны вдоль этой благодатной реки, в самом лучшем, живописном и сплошь состоящем из оазисов месте Святой Земли. Правда, после сражения при Аскалоне количество крестоносцев стало быстро таять. Те, кто чувствовал, что их долг исполнен, навоевавшиеся и нахватавшие добра и драгоценностей, спешили распрощаться со своими соратниками и толпами отправлялись в Яффу, откуда пизанские, генуэзские и венецианские корабли переправляли их в Европу.
Наступил октябрь, а я все еще пребывал в Иерусалиме, только собираясь отправиться в путешествие за своей Евпраксией. Я успокаивал себя, что к январю все же успею приехать в Киев и сдержу свое обещание — явлюсь до того, как моя милая разрешится от бремени. С некоторых пор, а после взятия Иерусалима в особенности, у меня появилась твердая уверенность, что на сей раз она благополучно переживет беременность и родит мне крепкого румяного русича, красивого, как мой отец, веселого, как Сашенька, и доброго, как сама моя Евпраксия.
Меня все больше и больше волновало состояние патрона. День ото дня Годфруа становился молчаливее, печальнее, мрачнее. Его явно что-то угнетало и мучило, энтузиазм, с которым он принялся наводить порядки в Иерусалиме в первые дни, стал угасать. После победы при Аскалоне он не надолго вновь ожил, но осенью впал в состояние, близкое к апатии. В разговорах я пытался разведать у него, в чем причина непонятной тоски. Однажды он не выдержал и признался:
— Я получил скверное предсказание о том, что умру сразу после первой же годовщины освобождения Иерусалима.
— Какая ерунда! — воскликнул я. — Как вам не стыдно, патрон, верить в предсказания! Вы же христианин, Защитник Гроба Господня. Неужто Господь не защитит вас?
— Сколько раз я говорил тебе, Лунелинк, что можно обращаться ко мне «патрон» и называть на «ты»! — проворчал Годфруа. — Во всяком случае, когда мы беседуем с глазу на глаз, как сейчас.
— Хорошо; патрон, позволь же мне тогда еще раз, уже на «ты», пристыдить тебя: нельзя верить предсказаниям, все в руке Божьей!
— Это так, — еще мрачнее отозвался он, — но меня гнетет страшное ощущение близкой кончины, от которой я могу избавиться, только бросив все и сбежав куда-нибудь далеко-далеко, хоть к антиподам, хоть далеко на север, туда, где, как утверждают, есть дивная сияющая страна Туле, расположенная между землей и небом.
— Прекрасная мысль! — воскликнул я, кладя руку ему на плечо. — Поедем вместе! Заедем в Киев, захватим с собой мою Евпраксию и отправимся искать Туле! Я всю жизнь мечтал побывать в сияющей стране, расположенной между землей и небом. Годфруа, старый и добрый друг мой! Мы сделали свое дело, мы освободили Гроб Господень, пусть теперь другие осваивают эти места. Правда, поедем на север, довольно мы надышались жарким воздухом юга, пора слегка остудить наши опаленные легкие.
— Теперь я скажу тебе: стыдись, рыцарь Христа и Храма! — ответил мне Годфруа, нисколько не вдохновляясь идеей смены юга на север. — Стыдись, воин Христов! Разве ты не видишь, как крестоносцы разбегаются? Я не ручаюсь, что сейчас в Святой Земле осталась половина из тех, кого мы с тобой довели до Иерусалима. Им можно простить, что намучавшись и получив заслуженные награды, они позволяют себе вернуться в родные края. Но мы с тобой — часовые, а не только полководцы. Мы не имеем права пользоваться богатствами, отнятыми у неверных. Наше дело — стоять на страже завоеванных земель. Даже если мы останемся здесь с тобою вдвоем.
— Вот именно, что вдвоем, — сказал я. — А ты говоришь: «Помру, помру!»
— Если помру, то стой один. Погибни, но стой, — сказал Годфруа все так же печально, не поддаваясь моему бодрому тону.
Не нравилось мне его окружение — эти Урсусы, Артефии, Ормусы, да еще какой-то Папалиус появился, такая же темная личность, как остальные. Этот Папалиус да еще граф Гуго Шампанский стали то и дело появляться на территории Соломонова храма с целой оравой копателей, которые выламывали из земли древние камни и плиты, рылись и рылись то там, то сям, а окончив раскопки, кое-как восстанавливали разрушенное. Однажды мои командоры со своими коннетаблями и шевалье накинулись на них и здорово поколотили за наглость. На место погибших Олега и Ярослава я взял двух германцев — Алоизия Цоттига и Клауса фон Хольтердипольтера, ребят честных, но жутких озорников, под стать Роже де Мондидье.
Побитые Гуго Шампанский и Папалиус, собрав своих разбежавшихся землекопов, отправились к патрону жаловаться. Годфруа вызвал меня к себе во дворец Давида, где он обосновался с конца сентября, и попросил не чинить никаких препятствий разысканиям, которые проводит Папалиус.
— Но патрон, — возмутился я, — они так нагло ведут себя и ничуть не заботятся о том, как будет выглядеть поприще храма после их усердных работ. Прикажи им хотя бы, чтоб они как следует все восстанавливали после себя и вежливо обращались с моими людьми.
— Не сердись, Лунелинк, — взяв меня под руку, ласково сказал Годфруа, — то, что они ищут, имеет огромное значение, и прежде всего для меня. Если их поиски увенчаются успехом, мы все будем обладателями такой реликвии, поклонение которой надежно защитит нас от любых вторжений.
— Что же это, если не секрет?
— Пока секрет.
— Раз так, не смею больше ни о чем тебя расспрашивать. И все же, скажи, что это за люди?
— Кто именно?
— Ну, хотя бы, этот самый Папалиус. Извини, но рожа у него мерзкая, — невольно вырвалось у меня.
— Его рожа и мне не по нутру, — усмехнулся Годфруа, вводя меня в одну из комнат дворца, уставленную восточной мебелью, устланную коврами и украшенную огромным шаром, на котором поверх позолоты были выгравированы всякие арабские и еврейские надписи, замысловатые значки и символы, человеческие фигуры. — Папалиус антипатичен внешне и что в душе у него — одному чорту известно. Но сей ученый муж совершил некоторые необычные открытия, способные перевернуть весь мир. Скажу тебе по секрету, ибо знаю, что тебе можно с гораздо большей надежностью доверить тайну, нежели каменному изваянию Адриана, стоящему у входа в замок Давида. Папалиус и Артефий приблизились к тайнам создания такого снадобья, которое способно продлевать человеческую жизнь и, быть может, на очень долгий срок.
Тут мне захотелось сказать то, что в подобном случае сказал бы мой покойный Аттила: «Эх, сударь, не морочили бы вы сами себе голову, плюньте три раза через левое плечо и пошлите всех этих пустомель и жуликов ко всем чертям!» Но, помня о предсказании, которое мучило Годфруа и которое могло превратиться в пустой звук лишь не исполнившись, я сдержанно промолчал. Тут я увидел на столе у него лист пергамента, на котором была начертана звезда микрокосма и всякие знаки. Внутрь звезды было вписано человеческое тело, над которым значилось: ADAM, а внизу, между ног: EVE. По окружности были начертаны еврейские буквы шин, ге, йод, снова ге и вав.
— Что это? — удивился я.
— Как что, — отвечал Годфруа, — звезда Соломона, талисман для добрых дел и помыслов. Разве ты не знаешь?
— Знаю, и очень хорошо помню замок Шедель.
— Ах, оставь ты это воспоминание. Ты же знаешь, как мне самому стыдно и отвратительно. И пойми, что границы магии весьма пространны. Один и тот же символ может служить как благим начинаниям, так и мерзостным.
— Я далек от символов, — простодушно признался я. — Мне нет до них дела.
— Просто потому, — сказал Годфруа, — что ты чертовски здоров душою и телом.
— Значит, с этими неприятными людьми тебя связывает только тяга к получению душевного и физического здоровья? — спросил я напрямик.
— Нет, не только, — признался Годфруа. — Когда-нибудь я открою тебе одну тайну. В тот час, когда я буду умирать, я расскажу тебе все.
— А если я не окажусь рядом?
— А где же ты будешь?
— Отлучусь куда-нибудь. Кстати, я давно собираюсь испросить твоего разрешения съездить в Киев. Евпраксия ждет от меня ребенка, и я хочу успеть хотя бы на его крестины.
— Отправляйся, — обнимая и хлопая меня по плечу, ответил Годфруа. — Но смотри, к весне возвращайся назад, а если ты приедешь вместе с Евпраксией, я буду страшно рад за вас.
— Она не сможет поехать, покуда ребенок будет маленьким, но как только он подрастет, я перевезу их сюда.
Итак, я, наконец-то собрался в путь. В честь моего отъезда в замке Давида был устроен пир, на который собралось человек сорок. Сколько я ни уговаривал Годфруа как-то избавить меня от компании Урсуса, Артефия, Ормуса и Папалиуса, он все-таки позвал и их, чем сильно огорчил и обидел меня. Пьер Эрмит, быстро опьянев, принялся хвастаться тем, как быстро двигаются работы по созданию аббатства Нотр-Дам-дю-Мон-де-Сион, упрекая меня в том, что я еду в отпуск, не создав ничего значительного.
— Ничего, — принялся защищать меня своим загробным голосом Артефий, — когда граф возвратится, он начнет строить на месте Храма Соломона гигантский храм Нового Завета. Не так ли, граф?
— Ну да, — фыркнул я, — я его построю, а потом придут граф Шампанский и сидящий тут Папалиус, развалят его и снова начнут вгрызаться в фундамент в поисках каких-то мифических сокровищ.
Артефий громко рассмеялся и подсел ко мне с самым дружеским видом.
— Ваше возмущение справедливо, — сказал он, ударяя своим кубком о край моего, — но вы не можете не согласиться и с тем, что недра Иерусалима изучены мало, мусульмане, господствовавшие здесь столько веков, вообще имеют предубеждение против каких бы то ни было раскопок.
— И правильно делают, — упрямо не желал я соглашаться ни с каким его утверждением. — То, что предано земле, принадлежит земле. Горе тому, кто нарушит покой земли. Говорят, всякий, кто проникал в гробницы египетских фараонов, погибал потом в страшных мучениях.
— Можно вообще ничем не интересоваться, — сказал Артефий, — и при этом все же умереть в страшных мучениях. Я пью за любознательных людей, которым мало того мира, что им предлагается. Я пью за тех, кто не смиряется с существованием тайн.
— А я пью за тех, кто благоговеет перед тайнами, — вновь возразил я. — Тайна — это единственное, что заставляет человечество продолжать свое существование.
После этого мы продолжали спорить с ним весь вечер в таком же духе. Постепенно я, сам не знаю почему, сильно опьянел. Помню, как я бранился, когда кто-то стал утверждать, будто вино, которое мы пьем, сохранилось еще со свадьбы в Кане Галилейской и сотворено самим Христом. Якобы, кто-то припрятал один мех в подвале замка Давидова, и вот теперь вино внезапно найдено благодаря какому-то особому дарованию все того же Артефия. Потом я на некоторое время потерял сознание, а когда очнулся, увидел себя в каком-то мрачном подземелье. В голове у меня все кружилось и расплывалось, я пытался встать, но ни руки, ни ноги не слушались меня. Я лежал и смотрел, как в тусклом свете горящего в отдалении семисвечника проступают очертания каких-то статуй. Я хорошо разглядел одну из них, стоящую ближе всего ко мне. Это была статуя обнаженной женщины с пышными формами тела, у которой ноги ниже колен превращались в длинные и извивающиеся змеиные хвосты. Шагах в тридцати от меня какие-то две фигуры склонялись над третьей, лежащей на полу подземелья. Я стал изо всех сил сосредотачиваться, пытаясь разглядеть, кто эти люди, но не мог, потому что головы им покрывали капюшоны, а сами люди были облачены в монашеские одеяния. Зато я увидел, что стоят они возле каменного колодца, удивительно похожего на тот, который я видел на горе Броккум. То, что произошло дальше, заставило меня еще больше содрогнуться. Один из монахов, или кто они там были, взял в руки меч и отсек человеку, лежащему на полу подземелья, голову. Затем он принялся скакать вокруг жерла колодца, держа отрубленную голову за волосы. Я услышал его крики, он молил кого-то дать ему вместо этой головы какую-то «голову великого навигатора», а затем с жутким ревом бросил отрубленную голову в колодец. Я напряг всю свою волю и снова попытался встать, но от страшного напряжения меня сильно схватило поперек груди, будто тугим обручем, боль овладела всем моим существом, и в следующий миг я вдруг начал подниматься вверх, стало темно, но я чувствовал, что продолжаю подниматься вверх сквозь эту темноту. Потом я увидел, что плыву над ночным городом и не сразу догадался, что это Иерусалим. Чувство спокойного одиночества охватило меня. Я плыл над стройкой аббатства Божьей Матери Сионской, двигаясь вперед и вверх, затем показалась твердыня госпиталя рыцарей Иоанна Иерусалимского, Голгофский холм и купола храма Гроба Господня. Я не мог понять, в каком нахожусь положении — сидя, лежа или стоя, поскольку не видел ни рук своих, ни ног, ни тела, а лишь землю, над которой плыл, и небо, по которому плыл.
Небо было усыпано звездами, а земля озарена лунным светом так ярко, что все можно было разглядеть, как днем.
Позади меня остались городские иерусалимские стены, я летел над Галилейской дорогой, которая, как я знал, оканчивалась в Тивериаде, на берегу Геннисаретского озера. Полет мой становился все быстрее и быстрее. Справа я увидел сверкнувшую под луной извилистую ленту реки, а значит, я уже достаточно высоко летел, если на таком расстоянии мог видеть Иордан. Затем полукруглая чаша озера, наполненная ярким лунным серебром, заблестела подо мною, где-то рядом должны были располагаться Назарет, Кана Галилейская, Капернаум, Магдала, гора Фавор. Я продолжал лететь все быстрее и все выше. Водная гладь сверкала теперь слева от меня — широкая и необъятная. Еще через какое-то время я летел уже над Медитерраниумом, слева в отдалении лежали берега Кипра, справа — Сирии. Выше и выше, быстрее и быстрее! Вот и Киликия побежала далеко-далеко внизу, можно было различить горную гряду Тавра, затем прорезанное рекой Анатолийское плоскогорье, а впереди уже вновь сверкала водная гладь, и величественный Понт Эвксинский явился подо мною во всей своей полноте, так высоко я летел. Горы Кавказа вздымались круто вверх справа, берега Фракии расстилались вдалеке слева. Теперь я почувствовал, что начинаю снижаться. Вот подо мной пролетела чудесная Таврида, вот распахнулись бескрайние Скифские степи, по которым кочуют печенеги и половцы. На некоторое время я попал в толстый слой облачности, из которого долго не мог выбраться, а когда выбрался, оказалось, что я уже лечу низко-низко и впереди предо мною — знакомые холмы Киева, Детинец, град Ярослава, предместья. Я с трудом различал все это, потому что здесь, над Русью, стояла тьма, а вскоре я понял также, что идет дождь. Я продолжал снижаться, пролетая над длинной и толстой стеной Ярославова града, и, наконец, оказался над Детинцем. Здесь полет мой замедлился, я летел между осенних деревьев, рыжие, желтые и бурые листья, мокрые от дождя, тяжело падали на землю. Медленно-медленно я подлетел к окну второго яруса высокого деревянного дома, какие на Руси называются теремами. Я узнал этот терем — в нем мы жили с Евпраксией у ее матери Анны, в нем мы и расстались.
Вдруг я очутился по ту сторону слюдяного оконца, в комнате, где горела свеча, а в кровати спала моя Евпраксия. Пламя свечи чуть дрогнуло, дрогнула и Евпраксия.
— А? — промолвила она сонно, вскакивая в постели. Я хотел что-нибудь сказать ей, но не мог. Я просто смотрел на нее и видел, как дивно она хороша.
— Господи! — прошептала она испуганно, посмотрела на свечу, потом прямо на меня, сильнее прижала руку к груди и еще более испуганно промолвила: — Кто здесь?
Я безмолвно смотрел на нее, не в состоянии сообщить ей, что я здесь, что я обожаю ее и что я, наверное, умер, а это душа моя прилетела навестить ее напоследок, перед тем, как отправиться на суд Божий.
— Лунелинк, — промолвила она как-то вдруг обессилено, потом провела ладонью по лицу, встала с кровати и склонила колени перед иконами. — Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистый Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых, помилуй и спаси витязя Твоего Людвига, яко благ и человеколюбец еси Отец наш. Да не коснется его ни копье, ни меч, ни стрела, ни нож, ни какое иное лезвие и острие. Да спасется он от злого навета и клеветы, от жары и от хлада, от глада и яда, и от всякого вреда…
Пламя свечи вновь слегка дрогнуло, и я увидел, как Евпраксия отдаляется от меня, как я плыву назад. Любимая моя вновь испуганно оглянулась, и мне показалось, что она увидела меня, но в следующий миг предо мною вновь было слюдяное оконце с наружной стороны терема. Оконце отдалялось, но сквозь муть слюды я различил вновь милые черты лица Евпраксии, которая припала к оконцу и широко раскрытыми глазами всматривалась в уплывающего прочь меня.
Снова, поднимаясь все выше и летя все быстрее, я увидел под собою высокие холмы Киева. Вот уже и дом матери Евпраксии затерялся среди множества домов Детинца, вот и сам Детинец уплыл в темную даль, а вот и Киев исчез в отдалении, а меня всего заволокло тучами.
Я хорошо помню, как проделал весь путь обратно, как вновь увидел Понт Эвксинский, разложенный предо мною, словно на блюде. Я летел вперед спиною, хотя сомневаюсь, что у меня имелась хоть какая-то спина. Я летел, глядя в ту давно уже незримую точку оконца, за которой мне виделось лицо моей Евпраксии. Промелькнули Анатолийское плоскогорье, Тавр, Киликия, я вновь пролетел над Медитерраниумом между Кипром и Сирией, и вот уже Геннисаретское озеро засверкало внизу и оставалось только гадать, какое из рассыпанных подле него селений Назарет, какое Магдала, какое Кана Галилейская. Я вновь увидел справа сверкающую змейку Иордана, а затем, медленно снижаясь, поплыл над Иерусалимом. Вновь подо мною проплыли купола Храма Гроба Господня, но над Голгофой я пролетел на сей раз совсем медленно и очень низко. Затем я вдруг очутился в просторной комнате, довольно светлой от множества горящих свечей, а еще через несколько мгновений я прикоснулся спиной к постели, и теперь у меня уже точно была спина. Я открыл глаза, увидел лица склоненных надо мной людей и услышал голос:
— Он жив!
В следующее мгновенье я потерял сознание.
— Что же это было? — возбужденно спросил жонглер Гийом, когда я дошел до этого места своего рассказа.
— Эликсир бессмертия, если хотите, — усмехнулся я.
— Что вы имеете в виду? Вас отравили, а спасло какое-то сильное противоядие, которое вы и называете эликсиром бессмертия?
— Да, меня действительно отравили, — сказал я. — И действительно, сильное противоядие позволило мне выкарабкаться из лап смерти. Но в ту минуту, когда я, находясь в госпитале у рыцарей ордена иоаннитов, открыл глаза и услышал чей-то возглас «Он жив!», в меня еще не вливали никаких противоядий. В данном случае я говорю вам о том эликсире бессмертия, который заключается в душе у каждого из нас. Если бы колдуны, занимающиеся поисками снадобья для бессмертия, умели разложить человеческую душу на составляющие, только тогда, быть может, им и удалось бы изготовить желаемый эликсир. Но душу расщепить на составляющие невозможно, ибо она не во власти людей, а лишь в Божьей, всесильной и всевышней власти.
— Не пора ли нам промочить горло? — предложил я стихотворцу Гийому после рассказа о моем диковинном путешествии из Иерусалима в Киев и обратно по воздуху. — Я прихватил с собой несколько мехов с палестинскими винами лучших сортов. Одно из них так и просится сейчас на язык. Его делают из Иерихонского винограда, обладающего таким особенным привкусом, которым не обладает ни один виноград в мире. Именно этим вином я и наклюкался тогда, накануне моего отъезда, когда меня отравили. Забавно. Хотел плыть на корабле по морю, а сплавал туда и обратно по небу. Давайте откупорим этот мех, страсть как хочется вновь ощутить вкус того пиршества. Вот что странно — точно могу сказать, что все время, покуда я летал в ту ночь до Киева и назад, я слышал запах и вкус этого иерихонского красного вина. Эй, Ламбер! Присоединяйся к нам. Пора как следует перекусить и выпить винца. Представьте себе, дорогой Гийом, до того, как Ламбер, после смерти Гуго Вермандуа перешел ко мне в оруженосцы, мне пришлось сменить трех оруженосцев. Что ни битва — они у меня гибли. Ламбер, когда стал служить у меня, очень побаивался, полагая, что такова судьба всех моих оруженосцев. Сколько я ни уверял его, что Аттила прослужил мне верой и правдой целых десять лет, он до сих пор, кажется, не верит, что в Константинополе он расстанется со мной и его военная жизнь закончится. Признайся, Ламбер, что это так и есть.
Оруженосец промычал, кивая головой. Ответить словами он был не в состоянии из-за дурацкой привычки, садясь есть, всегда первым делом напихивать себе полный рот. Прожорлив Ламбер был необычайно, и при этом худее меня. В остальном же он был отличный парень, и такую малость, как обжорство, я готов был ему простить.
Мы выпили красного иерихонского вина, и воспоминание о той ночи, когда меня отравили и душа моя путешествовала по небу, воскресло во мне, Христофор, с утроенной силой. Подкрепившись, выпив несколько стаканов красного иерихонского и расслабившись, вечером я продолжил свой рассказ, хотя видел, что жонглер Гийом несколько осовел от вина и слушает не с таким вниманием, как прежде. Но мне было все равно. Воспоминания затапливали мою душу, и надо было их слегка выплеснуть наружу.
Несколько дней я выпутывался из сетей смерти. Артефий составлял один териак за другим. Когда я ненадолго приходил в себя, то чаще всего видел одноглазое лицо командора Роже де Мондидье и удивлялся, где же Аттила, почему он не придет и не поинтересуется моим состоянием. «Ах, ну да! — спохватывался я. — Ведь Аттила умер. В таком случае, простительно». Я вновь впадал в забытье, а очнувшись и опять увидев Роже, опять думал, куда же запропастился Аттила. Роже что-то говорил мне, меня приподнимали над постелью и вливали в горло какую-нибудь теплую и безвкусную жидкость. Затем переставали мучить, и я вновь мог предаться блаженному забытью.
Одновременно с запахами и вкусовыми ощущениями ко мне вернулась тошнота. Это был самый жуткий период выздоровления. Меня рвало по поводу и без повода, выворачивало наизнанку и рвота доводила до обмороков. Но с каждым днем я начинал все больше ощущать, что жив. Силы возвращались ко мне помаленьку, но с добротной и деловитой настойчивостью. «Вот, Аттила, — думалось мне, — тебя нет, а я все-таки не окочуриваюсь». Потом желудок мой стал удерживать пищу, и силы начали прибывать быстрее. Так шло мое выздоровление, а спасали меня ни много, ни мало — целый месяц. В начале декабря я уже прогуливался, но был еще очень слаб, а по-настоящему восстановился только к весне.
Тогда же, как мне кажется, я стал реально воспринимать и осмысливать, что происходит вокруг меня, а до этого пребывал все же в некотором слабоумии. Артефий объяснял мне, что во время пира в Давидовом замке кто-то подмешал мне в вино очень сложно составленный яд, в который помимо экстракта цикуты входило еще несколько десятков компонентов. Он называл мне эти компоненты, но мне запомнились только жабья желчь, флегетонник и душегуб-трава. Оставалось только выяснить, кто именно подмешал мне в дивное иерихонское вино столь мерзостную отраву, и я почему-то с какой-то непонятной уверенностью подозревал в злодействе самого Артефия. Он знал состав яда, он же и делал противоядие. И тут опять вопросы: зачем ему нужно было меня травить и зачем нужно было потом спасать? Видение подземелья, колодца и брошенной в него отрубленной головы преследовало меня, и я не мог понять, то ли мне привиделось все это в память о Броккуме, то ли происходило на самом деле. Путешествие по небу в Киев и обратно помнилось мне отчетливо, и тут я почему-то нисколько не сомневался, что душа моя, покинув тело, побывала в Киеве и повидалась с Евпраксией.
Годфруа страшно переживал мое отравление. В одну из первых наших бесед с ним после выздоровления я сказал ему:
— Вот видишь, патрон, я хотел отправиться на тот свет вместо тебя, да вот, не вышло.
— Не терплю, — ответил Годфруа, — когда кто-либо отправляется куда-либо вместо меня, будь то война, пирушка или свидание с красивой женщиной. На тот свет я тоже никого вместо себя не собираюсь посылать.
Весной магометане объединились для похода на нас, мечтая вернуть себе Иерусалим. Заставы Раймунда Тулузского, выставленные вдоль всего Иерихона, к этому времени сильно поредели — крестоносцы продолжали уезжать в Европу, полагая, что крестовый поход кончился, и не задумываясь о том, кто будет защищать Святую Землю, если мусульмане вновь вознамерятся ее захватить. Поэтому, когда Годфруа объявил мне, что как только я окончательно наберусь сил, то должен ехать в Киев к Евпраксии, я ответил ему его же словами:
— Не привык, когда кто-то идет в бой вместо меня. Сразимся с врагами, опасность исчезнет, тогда и поеду в Киев. Все равно к рождению сына я уже опоздал, да и крестили его, должно быть, тоже без меня.
Оруженосцем я взял себе одного иерусалимского араба-христианина по имени Сулейман, то бишь, Соломон. Так, я не только стал рыцарем Христа и Соломонова Храма, но и в оруженосцах у меня был тезка великого царя. Правда, недолго, — бедняга погиб в первом же сражении, в котором мы встретились с сарацинами. Это была странная война — мы гонялись друг за другом разрозненными отрядами, сталкивались в недолгих стычках и расходились вновь по сторонам, покуда, наконец, не сошлись к северу от Геннисаретского озера в Иорданской долине. Разразилось мощное сражение, в котором мы наголову разгромили сарацин и гнали их после этого до самого Дамаска. Я предлагал тотчас же начать осаду этого богатейшего города, но Годфруа оказался рассудительнее и отправил эмиру Дамаска послание, в котором говорилось: «Доблестные воины и властители Дамаска! Божьим соизволением, я, Годфруа Буйонский, Защитник Града и Гроба Господня и покровитель всех паломников Святыя Земли, объявляю вам свою милость. Мы, воины Христовы, можем взять вашу крепость осадой и приступом, как взяли множество крепостей на пути в Иерусалим, в том числе более неприступные, чем ваш Дамаск, такие, как Никея и Антиохия. Но нам не нужно нарушать ваш покой, если и вы впредь не станете нарушать наш. Цель проделанного нами похода достигнута, и отныне мы желаем жить с вами в мире».
Во время возвращения из Дамаска в Иерусалим Годфруа вновь завел со мной разговор о моей поездке в Киев, но приближалось лето и срок, назначенный патрону для смерти каким-то таинственным предсказателем, и я не мог оставить его, чувствуя, что с ним должно произойти несчастье, которое я в состоянии предотвратить. Но я не стал тогда говорить ему об этом, а принялся рассказывать обо всем, что помнил из той ночи, когда меня отравили, но только сначала поведал о своем путешествии по небу, а потом о виденном в подземелье ритуале отсечения головы и бросания ее в страшный колодец.
— Так вот оно что! — проскрипел зубами Годфруа. — Мерзавцы, они все же привели приговор в исполнение. Ну, тогда берегитесь!
— О чем это ты, патрон? — спросил я. — Ты знаешь, кто были эти люди и кого они обезглавили?
— Да, Лунелинк, знаю, — ответил он. — И я скажу тебе, но ты должен будешь держать язык за зубами. Что ж, если они бросают мне вызов, я принимаю его, и еще неизвестно, кто окажется победителем.
— Клянусь, что буду держать язык за зубами, — сказал я.
— Не клянись, я и так достаточно знаю твою твердость. Они совершили ошибку, дав мне обещание и не исполнив его. Помнишь ли ты рыцаря по имени Жан де Мон-Тонг?
— Не могу сказать, что мы были дружны с ним, но я помню его и под Дорилеем и под Антиохией.
— Так вот, он был определен в подчинение к рыцарям Христа и Гроба в качестве одного из коннетаблей. Между ним и его командором Роланом де Сан-Сусси вспыхнула вражда, в результате которой Жан собрался возвратиться во Францию. Мой синклит, который тебе известен, заявился ко мне и представил вдруг бумагу со смертным приговором, и я должен был эту бумагу подписать. Якобы, Жан бросал вызов всему ордену и мог раскрыть кое-какие тайны. Я порвал приговор и взял со всего синклита слово не чинить рыцарю де Мон-Тонгу никаких препятствий, отпустив его подобру-поздорову домой. Накануне того пиршества, устроенного в честь твоего отъезда, Жан исчез, и я очень огорчался, что он и со мной не простился. Но теперь я догадываюсь, что он не смог отправиться во Францию, поскольку именно его принесли в жертву Аркадии.
— Аркадии? — изумился я. Чем-то языческим повеяло на меня. — Это что еще такое? Неужто у нас в Иерусалиме совершаются какие-то поганые ритуалы?
— Как только мы приедем в Иерусалим, ты все увидишь.
По прибытии в Святой Град в условленный день и час я явился к патрону и, как мы и договорились, не говоря ни слова отправился туда, куда он повел меня. В одной из комнат замка Давида оказался потайной спуск в подземелье. Годфруа располагал целой связкой ключей, открывая ими одну за другой старые массивные двери, он вел меня молча за собой. Вскоре мы очутились в длинном тоннеле, имеющем небольшой уклон, так что, идя по нему, мы, судя по всему, еще углублялись под землю. Я нес факел, пропитанный кумранской смолой, способной долго удерживать пламя. Огонь освещал низкие каменные своды, покрытые кое-где влагой и плесенью, но в основном сухие.
— Я боюсь ушей в самом замке, но здесь можно говорить, — сказал Годфруа. — Ты узнаешь подземелье?
— Подземелья обычно одинаковы, — ответил я. — Но могу сказать точно — в ту ночь я находился именно в таком.
— Мы уже приближаемся к цели. Вон, смотри!
— Да, это здесь! — воскликнул я и побежал вперед. Годфруа тоже прибавил шагу, и вскоре мы очутились в небольшом помещении, в центре которого находился тот самый колодец, куда бросили отрубленную голову. Свод здесь был раза в два выше, чем свод тоннеля. Видимо, в ту ночь я был оставлен в тоннеле и из него наблюдал за чудовищной сценой.
— Мы находимся прямо под Голгофой, — заговорил Годфруа, — на глубине одного стадия. Отсюда до того места, где мы спустились в подземелье, тоже немногим больше одного стадия. Теперь ты увидишь нечто, чего никогда не видывал. Возьми второй факел, что мы с тобой прихватили. Он пропитан особой смолой, которая сгорает очень быстро, но очень ярко. Человек, который продал его мне, уверял, что извлек эту смолу со дна Мертвого моря, где до сих пор имеются останки Содома и Гоморры. Как только ты зажжешь этот факел, бросай его в колодец и спеши смотреть внутрь.
Я все сделал, как повелел мне патрон. Факел и впрямь разгорелся небывало ярким пламенем, чуть не спалившим мне лицо огненными брызгами. Швырнув мощный светоч в колодец, я заглянул внутрь и увидел, как пламя факела проваливается и проваливается в бездонную дыру, становясь все меньше и меньше и, наконец, превратившись в светящуюся точку, похожую на звезду, и эта звезда тускнела и тускнела, покуда совсем не исчезла.
— Ну как? — спросил Годфруа. — Понравилось?
— Это потрясающе, — ответил я. — Но ты ошибаешься, патрон, что мне никогда не доводилось видеть ничего подобного. Точно такая же бездонная дыра есть на вершине горы Броккум неподалеку от Вероны. Туда я сбросил одного негодяя, который принес в жертву той бездне голову несчастного Иоганна Кальтенбаха. Это случилось на моих глазах, и я не сдержался, напал на колдуна и опрокинул его в жуткую скважину. И тот негодяй был очень похож на одного из твоих советников, патрон. На Ормуса.
— А, вот как? — удивился Годфруа. — Так значит, это ты убил Гаспара, брата-близнеца Ормуса? А бедняга Ормус до сих пор ищет его по всему свету.
— Он, возможно, найдет своего братца, если его тоже скинуть в бездонный колодец. Полагаю, где-то в глубине броккумская скважина соединяется с этой.
— Так вот зачем Генрих спешил вместе с Мелузиной в Верону, ведьма хотела попытать счастья на Броккуме.
— Какого же, интересно, счастья ищет эта тварь? — спросил я. — Неужто ей не хватает мужчин, которых везде много и которых она с таким умением завораживает?
— Мужчины? О нет, не они ее цель! — зло промолвил Годфруа. — Хотя, конечно, в похотливости ни одна женщина в мире не способна сравниться с Мелузиной. Происхождение Мелузины окутано тайной. Однажды она сама призналась мне, что ведет свой род от Самаэля и Лилит, демонических существ времен Адама и Евы, но ведь это бред. Бред или иносказание, которым она пыталась дать мне понять кое-что.
— Так какова же ее цель? — не утерпел я.
— Ее цель? — Годфруа сделал паузу и затем промолвил гробовым голосом: — Антихрист.
— Антихрист? — воскликнул я.
— Да. Она хочет зачать и родить антихриста. Для этого она устраивает эти сатанинские совокупления, ведь известно, что Антихриста родит женщина, являющаяся одновременно блудницей, ведьмой и дьяволицей, то бишь, поклоняющейся дьяволу. При этом, она должна зачать его от множества мужчин сразу. И Мелузина поставила перед собой эту цель, но оказалась бесплодной. Ни один мужчина не в состоянии оплодотворить ее, к каким бы травам, зельям, заклинаниям и магическим радениям она ни прибегала. Оставалось только одно — действие Аркадии.
— Аркадии? — перебил его я. — Второй раз слышу это слово. Что же это за Аркадия? Насколько мне известно, это область в Пеллопоннесе.
— Вот здесь и есть — Аркадия, — молвил Годфруа, показывая на бездонный колодец, перед которым мы стояли.
— Вот эта скважина? — переспросил я.
— Да. Они убеждены, что на глубине этих колодцев протекает подземная река, впадающая в реки ада. Почему-то они называют ее Аркадией.
— Кто это — они?
— Старцы Нарбонна. Тайный совет, связанный со старцами Аламута. Они хотят управлять миром, ибо имеют для этого какие-то мистические основания.
— Об Аламуте я уже осведомлен, а вот про старцев Нарбона почему-то слышу в первый раз, — признался я.
— Дай Бог тебе никогда больше о них не услышать, — ответил Годфруа.
— Значит, эти колодцы имеют огромное значение для всех, кто поклоняется Сатане? — спросил я.
— Разумеется, — ответил патрон. — Это третья скважина, о существовании которой я знаю. Первая находится в подземелье замка Шедель.
— В подземелье замка Шедель?! — воскликнул я. — Где же именно?
— Не догадываешься? Это же очень просто. Под тем самым вращающимся ложем, на котором Мелузина совокуплялась со всеми присутствующими. Механик, не помню его имени, очень ловко установил конструкцию вращающейся круглой кровати прямо над скважиной. Мелузина надеялась, что энергия ада посетит ее чрево, что волны Аркадии поднимутся из своего русла, и тогда она зачнет ребенка-Антихриста. Но у нее это не получилось. Тогда она отправилась в Верону, где, как я узнал только что от тебя, на горе Броккум находится еще один спуск в ад. Наверняка Вергилий знал об этом, ведь он уроженец тех мест. И вот, третий спуск в преисподнюю находится здесь. Не случайно Голгофа издавна служила местом казни. Древние приносили жертвы на ее вершине. Жертвы аду и сатане. Спаситель тоже был принесен в жертву аду, но он спустился в чертог Дьявола через это самое жерло, подле которого мы сейчас стоим, и ад содрогнулся и посрамился, а Воскресший в сиянии дивной славы возвратился на землю.
— Воистину воскрес! — сказал я и перекрестился. Годфруа посмотрел на меня и улыбнулся мне доброй улыбкой.
— Воистину воскрес, — повторил он вслед за мною и тоже осенил себя крестным знамением. — А теперь отправляемся назад.
На обратном пути он попросил меня рассказать все, что я знаю о старцах Аламута, и я коротко передал ему историю Жискара. Вскоре мы вышли из подземелья и вновь очутились в замке царя Давида. Годфруа взял с меня слово не предпринимать ничего без его ведома.
— А лучше всего тебе уехать в Киев и поселиться там со своей Евпраксией, — сказал он на прощанье.
— Кто же защитит Гроб Господень? — спросил я.
— А кто же у нас защитник его? — усмехнулся он. — Я.
До празднования годовщины взятий Иерусалима оставалось всего несколько недель.
— Но вы, кажется, не слушаете меня, Гийом? — обратился я к жонглеру, видя, что вино как-то уж очень расслабляюще на него подействовало.
— Я засыпаю, но слушаю вас, — отвечал он весьма сонно. — Кстати, а вы знаете, граф, что ведьма Мелузина — двоюродная сестра Годфруа Буйонского.
— А-а, значит, и впрямь слушали, — сказал я. — Да, теперь знаю, а вот тогда еще не знал. Годфруа открыл мне все тайны своего происхождения незадолго до своей ужасной кончины. Но об этом я лучше расскажу вам завтра.
— Да, лучше завтра, потому что я и впрямь засыпаю, а мне бы хотелось послушать вас внимательно, — зевая во весь рот, отвечал Гийом, а я вдруг невольно подумал, а не подействует ли на него иерихонское вино точно так же, как оно подействовало на меня в тот страшный вечер, когда я летал душою в Киев и возвратился обратно, чтобы помочь отравленному телу вернуться к жизни.
Но в отличие от меня стихоплет проснулся наутро в бодром расположении духа и не требовалось делать ему припарки и поить противоядием. Следующая стоянка нашего судна была на Родосе. Здесь мы простояли почти целый день, лишь к вечеру, когда отплыли, я возобновил свой рассказ, приближаясь к скорбному описанию кончины защитника Гроба Господня, великого и доблестного Годфруа, герцога Лотарингского, гордо отказавшегося от титула короля Иерусалима.
Итак, вот уже год прошел с тех пор, как мы освободили Иерусалим. За это время вместо умершего папы Урбана бразды правления западной Церковью взял в свои руки кардинал Райнер, провозглашенный папой Пасхалием Вторым. Из Богемии приходили печальные известия о вспыхнувшей там братоубийственной войне, а в Италии вновь стали умирать от огненной чумы. В июле вожди крестового похода собирались в Иерусалиме, чтобы отпраздновать годовщину. Лишь храбрый Боэмунд не мог приехать. Пользуясь высказыванием Александра Македонского о том, что Азия удобна для завоевания, поскольку она обширна и густо населена народами, он продолжал захватывать города и крепости, продвигаясь на север и, по-видимому, намереваясь дойти до Колхиды. Но в Каппадокии во время битвы он попал в плен и теперь томился у эмира Данишменда в городе Малатии. Не было и доброго Гуго Вермандуа, он как уехал в прошлом году во Францию, так и не возвращался. Зато все остальные соизволили приехать в качестве паломников и, поклонившись иерусалимским святыням, отпраздновали годовщину победы на славу.
Пиршество было устроено в обители Святого Иоанна Иерусалимского, и во главе стола восседали Годфруа и магистр ордена госпитальеров Тома Тонке Жерар, шестидесятилетний рыцарь с окладистой седой бородой, морщинистым лицом, но молодым и добрым взглядом. Я сидел неподалеку от них, горестно посматривая на бледное лицо Годфруа и его ввалившиеся глаза — за последние дни он довел себя до полного отчаяния. Он чувствовал приближение смерти и не хотел умирать.
Но самое ужасное, Христофор, состояло в том, что и я видел печать смерти на его челе. Все последние дни я старался как можно больше быть рядом с ним, разговаривать с ним, отвлекать его от вредных мыслей, но все его разговоры настойчиво сводились к теме близкой смерти. Он рассказывал мне о своих снах, где к нему являлись разные женщины, девочки и старухи, которые непременно сообщали ему: «Еще немного, и я приду за тобой. Доделывай свои дела, времени у тебя остается все меньше и меньше».
Пиршество вступило в ту стадию, когда некоторые начинают валиться под стол, а самые благоразумные, почувствовав отлив сил, спешат отправиться туда, где можно прилечь. Отвели в опочивальню и магистра Жерара — я вел его под левую руку, а Годфруа под правую. Жерар сильно нагрузился, он плакал и с большой жалостью к самому себе бормотал о том, как во время плена сарацины кормили его лишь прокисшим хлебом и водой. Препоручив его двум госпитальерам, Годфруа предложил мне прогуляться по ночному городу.
— Хочется в последний раз посмотреть на город, который я освободил, — сказал он с пьяноватой усмешкой.
— Патрон! Ты опять! — с упреком в голосе сказал ему я. — Согласен сопровождать тебя лишь при условии, что ты не будешь говорить о смерти.
— Хорошо, хорошо, не буду, — замахал он рукой. Мы отправились с ним вдвоем гулять по Иерусалиму. Первым делом взошли на Голгофский холм.
— Здесь он был распят, — промолвил Годфруа. — А там, в глубине, жуткий колодец, спускающийся прямо в ад. Однако, я напился не хуже старины Жерара! Лунелинк, ты никогда не задумывался, почему пред распятием стояли три Марии — мать, тетка и Магдалина? И вот еще — ты никогда не задумывался, почему у Иисуса не было детей? Может быть, они были, а? Кто такая эта Магдалина? Почему она тоже стояла у распятия? Почему Лазарь не стоял? Почему любимый ученик Иоанн не стоял? Куда девались все излеченные и воскрешенные Им? А может быть, Мария Магдалина была женою Иисуса? Ведь в народе есть такое поверье. Народ не любит царей без цариц и королей без королев. Спустимся вниз тою дорогой, по которой Он восходил к своим крестным мукам.
Мы побрели по узким улочкам, бегущим под уклон в сторону Претории, откуда начинался крестный путь на Голгофу.
— Мы словно идем навстречу Ему, несущему свой крест, — заметил я.
— Неплохо сказано, Лунелинк, — похвалил Годфруа. Он правда был сильно пьян, язык у него заплетался, он то и дело пошатывался, но явно был настроен на прогулку и долгий разговор.
— Говорят, здесь Он споткнулся? — спросил я, когда мы дошли до поворота. В этот миг Годфруа оступился и упал. Я помог ему подняться. Он улыбнулся:
— Именно здесь, как ты мог убедиться. Послушай, Лунелинк, а ты знаешь, кто я такой?
— Насколько мне известно, — ответил я, — ты Годфруа, сын Евстафия Буйонского и Защитник Гроба Господня. Правда, если честно, то очень пьяный защитник. Позволь я поправлю тебе пояс, а не то у тебя меч между ног болтается.
— О да! Меч у меня между ног что надо, — отвечал Годфруа, покуда я поправлял ему пояс. — Но дело не в мече. Сейчас я открою тебе страшную тайну. Слушай меня, Лунелинк. Я — Его сын.
— Чей? Меча?
— Я — сын Иисуса Христа.
Мне стало страшно за своего давнего друга — вот до чего он довел себя!
— Ты — старый богохульник, хоть Господь и любит тебя, — сказал я ему, — И ты — сын Евстафия Буйонского, а зовут тебя — Годфруа. Обопрись-ка о мое плечо.
— К чорту Евстафия! — махнул он рукой. — То есть, он, конечно, славный малый был, мой старина Евстафий, но дело не в нем. Повторяю тебе, я — сын Иисуса Христа и Марии Магдалины. Точнее, конечно, не сын, а отпрыск их. Это мои пра-пра-пра-пра-бабка и пра-пра-пра-пра-дед. То есть, даже гораздо больше, чем пра-пра-пра-пра. Сам понимаешь, сколько прошло времени. Но я не сын Евстафия Буйонского. Моя мать родила меня от другого человека, и так случилось, что он оказался последним продолжателем Иисуса по мужской линии. Ужасно то, что сестра моего отца, моего истинного отца, тоже вошла в Буйонскую семью и родила ведьму Мелузину, и Мелузина — моя двоюродная сестра.
— Это какой-то пьяный бред! — сердито воскликнул я.
— Да, это бред, — отозвался Годфруа. — Но у меня есть подтверждение — родинка на левом плече в виде маленького крестика. Понимаешь, Лунелинк, я родился на свет — крестоносцем!
— Каким же образом это подтверждает, что у Христа были дети, и что ты Его отпрыск?
— Это подтверждает, что я — потомок Меровингов.
— Разве Меровинги произошли от Спасителя?
— Именно так. Когда Мария Магдалина приплыла к берегам южной Франции, она была беременна от Господа нашего, и кровь потомков Иисусовых перетекла в кровь Меровингов.
— Но какие есть тому подтверждения? Откуда ты это знаешь? — громко и раздраженно спросил я.
— Я скажу тебе, Лунелинк, от кого, — стараясь произносить слова четко, ответил Годфруа. — Я скажу тебе.
— Ну? От кого же?
— От Аполлония.
— От какого Аполлония?
— Был такой философ Пифагорейской школы, современник Иисуса Христа. Он умел творить чудеса и предсказывать будущее. Красиво смотрится ночью башня твоих тамплиеров! — восхитился он вдруг, указывая на башню Антония, над которой развевалось знамя с Т-образным крестом и надписью CHRISTUS ЕТ ТЕМPLUM.
— Тамплиеров? — переспросил я.
— А что, красивое слово, — сказал он. — Иоаннитов ведь называют госпитальерами. А твои храмовники по-французски будут тамплиеры. Правда, красиво?
— Ничего, — пожал я плечами. — Так что там с Аполлонием? Если он был современником Господа, то как он мог что-то тебе рассказать? Тебе что, явился его призрак? Я помню, что во время нашего перехода через пустыни Малой Азии у тебя дважды был солнечный удар. Тебе нужно на север. Поедем со мной в Киев, навестим мою Евпраксию — нашу Адельгейду… Ведь ты же тоже рыцарь Адельгейды. Вспомни, нас осталось трое из девяти рыцарей Адельгейды — ты, я и Гуго Вермандуа. Шестеро остальных — Адальберт, Эрих, Дигмар, Димитрий, Иоганн и Маттиас — лежат в могиле.
— Я хочу быть тамплиером, — неожиданно ответил он. — Рыцарем Храма. Господь сказал, что разрушит храм, и вот — храм разрушен. Но Он же сказал, что восстановит храм заново, но от храма — одно поприще. Мы должны восстановить храм!
— Но ведь Господь говорил это иносказательно, — возразил я. — Он разрушил храм старой веры и создал новый дивный храм — свой храм. Разве ты не понимаешь этого?
— Нет, — ответил Годфруа сурово, — я многого не понимаю на белом свете. Скажи мне, почему этот овраг не наполнится вновь влагой и не станет купелью Вифесдою. Может быть, здесь тоже какое-то иносказание? Высохла купальня старых исцелений, но восстала незримо купальня исцелений новых?
— Ты не ответил мне, поедешь ли со мною вместе в Киев, к нашей Адельгейде?
— Нет, не поеду, — горестно ответил он. — Потому что я завтра умру.
— Ты же обещал мне не говорить о смерти! — воскликнул я. — Кто тебе дал это дурацкое предсказание? Тоже Аполлоний?
— А как ты догадался?
— Большого ума не надо.
— Да, это он предсказал мне смерть после первой годовщины. Ты напрасно думаешь, что я помешался. Я здоров. Просто сейчас немного пьян. И он не призрак, этот Аполлоний. Он — Артефий.
— Ах вот оно что! — усмехнулся я. — Сколько же ему лет? Тысяча?
— Больше, — ответил Годфруа, — уже тысяча сто. Он родился почти год в год с Иисусом. Он много путешествовал, побывал даже в Индии, где учился искусству индийских магов и брахманов. На обратном пути он побывал в Иерусалиме и видел, как казнили Господа нашего, а затем, после Его воскресения, встречался с ним и разговаривал. Когда Христос вознесся на небо, Аполлоний сопровождал Марию Магдалину в ее путешествии во Францию, которая тогда еще называлась Галлией. Затем он отправился в Рим, но был изгнан оттуда Нероном вместе со всеми остальными волшебниками и магами. Он снова странствовал, посетил Испанию, Италию, Грецию; в Египте подружился с Веспасианом. Затем он отправился в Эфиопию и там изобрел эликсир бессмертия…
— Фу ты! — воскликнул я. — Как же это я раньше не догадался! Опять этот проклятый эликсир! Подожди-ка, но если ты говоришь, что он предсказал тебе смерть, то почему бы ему не дать и тебе этого чудодейственного эликсира?
— Потому что эликсир побеждает старение организма, но не в силах противостоять судьбе. Сколько ни принимай чудесное снадобье, оно не спасет тебя от насильственной смерти. Артефий тоже может погибнуть от удара кинжала или меча, но до сих пор ему удавалось спасаться, а возраст — не враг его жизни. И, кстати, ты напрасно думаешь о нем плохо. Вот смотри, в этом пузырьке — эликсир бессмертия, приготовленный Артефием специально для меня.
Годфруа показал мне висящий у него на шее мешочек, в котором находился пузырек с какой-то прозрачной жидкостью. Он тотчас поспешил его припрятать, потому что мы приближались к Гефсиманским воротам, стоящая возле которых стража с удивлением взирала на нас, вытягиваясь в струнку. Годфруа приблизился к ним и поздравил их с годовщиной освобождения Иерусалима, подарил каждому по золотой монете, затем сказал:
— Защитник Гроба Господня и рыцарь Христа и Храма намереваются пройти в Гефсиманский сад и там помолиться. Вы позволите им это сделать?
— Да, но вам нужна охрана, — отвечал начальник стражи. — Вокруг города то и дело объявляются шайки разбойников.
— Но разве Христос отправлялся в Гефсиманию с телохранителями? — спросил Годфруа. Начальник стражи замешкался, а я произнес:
— Однако Его и арестовали там.
— Верно, Лунелинк! — засмеялся Годфруа, хлопая меня по плечу. — Ну ладно, пусть человек пять следуют за нами на некотором расстоянии. У нас с рыцарем Христа и Храма разговор с глазу на глаз.
Начальник стражи стал кликать стоящих у костра:
— Пьер, Винсент, Роальд, Арман и Жакоб! Отправляйтесь следом за Защитником Гроба Господня и рыцарем Христа и Храма! Держаться на расстоянии! Внимательно смотреть по сторонам!
— Может быть, не стоит рисковать? — спросил я.
— Стыдись, рыцарь! — упрекнул меня Годфруа. — Или ты уже поверил в мою близкую смерть? А вот мы сейчас проверим. Уже прошел год с тех пор, как мы освободили Иерусалим. Если мне суждено погибнуть, пусть эти ворота обрушатся на меня.
Мы стояли под сводом ворот. Невольно я, как и Годфруа, задрал голову и внимательно посмотрел на каменный свод. Вдруг струйка пыли высыпалась из трещины и упала прямо на лицо Годфруа. Он вздрогнул. Вздрогнул и я. Вздрогнул и улыбнулся стражник, отпирающий ворота.
— Не волнуйтесь, — сказал он, — оттуда всегда что-то сыплется, когда мы отпираем ворота. Желаю хорошей прогулки.
Мы вышли из города и стали спускаться вниз к потоку Кедронскому, тихо журчащему на дне оврага. Луна сияла над горой Елеонской точно так же, как в ту дивную ночь, когда мы шли крестным ходом вокруг Иерусалима накануне решительного приступа. Вот уже год прошел с тех пор, как погиб мой милый Аттила, целый год!
Шум потока становился все громче.
— Кажется, где-то здесь забили каменьями святого Стефана, — промолвил я. Годфруа ничего не ответил. Сзади раздались шаги охраняющих нас стражников. — Послушай, Годфруа, почему ты веришь какому-то мошеннику, выдающему себя за философа Аполлония, но не веришь Святому Писанию, в котором ни слова не говорится о том, что Магдалина была женой Иисуса? И неужто бы апостолы стали скрывать факт рождения у нее ребенка? Кроме того, не забывай, что Христос был назореем, то есть, самоотверженным, а назореи должны были отращивать волосы, хранить обет безбрачия и избегать присутствия при похоронах. Хранить обет безбрачия, слышишь?
— Кроме того, — сказал Годфруа, — они должны были не пить вина. Но вспомни, как Он воскресил дочь Иаира — ведь тогда Он вошел в комнату, где лежала покойница, а назореям запрещалось не только присутствовать при похоронах, но и входить в дом, где лежит, мертвое тело. Назорейство было нечто подобное монашескому ордену. Можно было принять обет назорейства на всю жизнь, а можно было и на несколько лет, на год, на месяц и даже на восемь дней. Так что, скорее всего, в последний год своей земной жизни Господь уже не был назореем. А следовательно, ничто не мешало Ему любить женщину, ничто не мешало Ему любить ее так, как любят все люди, чтобы она зачала от Него младенца, и я не понимаю, в чем состоит богохульство.
— Не знаю, — пожал я плечами, — не знаю…
— Знаешь, — сказал Годфруа. — И я знаю. Только не могу объяснить ни словами, ни даже собственным разумом.
— Мне кажется, ты просто вовлечен ими в какую-то дьявольскую игру. Они хотят от тебя не того, о чем, возможно, беседуют с тобой.
— Они хотят превратить Иерусалим в город, где поклоняются Сатане. Они нашли Аркадию, вот что самое ужасное. Неизвестно, кто построил тоннель, ведущий из-под замка Давида к страшному колодцу под Голгофой. Дай мне руку, а то я боюсь оскользнуться и шлепнуться в воду.
Мы перебрались по скользким валунам через Кедров и стали подниматься к Гефсимании, лежащей у подножия Елеонской горы.
— Я не верю, что этот тоннель могли вырыть Давид или Соломон. Возможно, это более древний тоннель, и великие цари знали о его существовании, но не уничтожали его, а может быть, он был вырыт гораздо позднее, при всех этих Иеровоамах и Ахавах, которые стали поклоняться бесам. Господи, Иисусе Христе, да минует меня чаша сия!
Он перекрестился на Гефсиманский сад, в который мы входили, и на яркую луну, чей свет мощно прорывался сквозь ветви деревьев. Сзади раздался всплеск и проклятья — кто-то из наших телохранителей все же оскользнулся и шлепнулся в мелкий поток Кедронский. Странный грохот прозвучал со стороны городских ворот, словно и там кто-то упал, или же сами ворота надумали-таки обрушиться с некоторым запозданием.
— Как здесь хорошо! — сказал я, вдыхая нежные ароматы Гефсиманского сада. — Представить только, как трудно было Господу прощаться с жизнью, вдыхая чудные запахи деревьев, трав и цветов, наслаждающихся теплом весенней ночи. Немудрено, что он взмолился к Отцу Небесному.
— Давай помолимся, Лунелинк, — почти прошептал Годфруа.
Мы встали на колени и долго молились. Я не знаю, сколько времени длилась наша молитва, время исчезло, как бывает лишь в молитве, бою и любви. Когда я посмотрел на Годфруа, то увидел, что лицо у него полно спокойствия.
— Теперь мы можем вернуться в город, — произнес он трезвым и уверенным голосом. — Теперь я точно знаю, как сильно я заблуждался. Душа моя всегда стремилась к заблуждениям. Вот почему Ульгейда не могла полюбить меня ни в коем случае. О, если бы я теперь встретил ее! О, если бы я мог положить к ее ногам освобожденный Иерусалим! Но я знаю, чем искупить свой грех, чтобы я мог потом встретиться с нею в горних селениях.
Едва мы вышли из Гефсиманского сада, навстречу нам встал один из охранников. Лицо его было взволнованным.
— Беда! — сказал он.
— Что случилось? — в один голос спросили мы с Годфруа.
— Несколько камней свода ворот рухнули.
— Задело кого-нибудь?
— Часового Генриха Нахтигаля. Голову ему, говорят, размозжило. Насмерть.
— Не может быть! — воскликнул я.
— Она все-таки ходит у меня по пятам, — сказал Годфруа.
Часовой Генрих Нахтигаль, погибший ровно через год после гибели Аттилы Газдага, был похоронен внизу, у потока Кедронского, в том месте, где забили каменьями первомученника Стефана. Годфруа присутствовал при захоронении, но как только гроб с. телом скрылся под землей, он поспешил в замок Давида, где с утра по приказанию Защитника Гроба Господня развернулись активные работы.
Несколько десятков человек были заняты в них, они свозили в замок Давида бочки с горючей смесью, которая в просторечьи называлась греческим огнем. Несколько пиротехников, умеющих обращаться с этим недружелюбным веществом, отправились вместе со мною и Годфруа в подземелье. Сначала решили попробовать бросить в колодец несколько бочек подряд с зажженными фитилями. Бочки взорвались на определенной глубине, но-ожидаемого результата не принесли — когда в скважину был брошен зажженный факел, он совершил такое же в точности падение, как тот, который бросил несколько недель назад я. Тогда Годфруа принял рискованное решение — обложить стены вокруг колодца бочками с горючей смесью, вытянуть фитиль в тоннель и поджечь его. Я принялся отговаривать его, опасаясь, что мощный взрыв может вызвать разрушения зданий, расположенных на поверхности Голгофы, а главное — содрогнется храм Гроба Господня и в нем тоже могут произойти какие-нибудь сильные повреждения.
— А что, если он вообще рухнет? — сказал я. — И рухнет от руки не кого-нибудь, а самого Защитника Гроба Господня.
— Что же ты предлагаешь? — сказал Годфруа. — Может быть, ты хочешь, чтобы ведьма Мелузина и ее любовничек Генрих Четвертый припожаловали сюда совершать здесь свои сатанинские совокупления? Не волнуйся, я все предусмотрел. Своды низкие, и если они обрушатся, то там, наверху, на самой Голгофе могут лишь появиться трещины. Даже если появятся трещины на домах, даже если на самом Храме Гроба, мы залатаем их. Главное — уничтожить это страшное место, завалить его, чтобы, даже если кто-то и захочет вновь откопать его, ему пришлось бы затратить неимоверные усилия.
Годфруа спешил. Весь его тайный синклит был временно в отлучке. Урсус и Ормус отправились встречать кого-то в Яффу, а Артефий со своим учеником Папалиусом уехал зачем-то на пару дней в Аскалон. Через несколько часов все было готово для взрыва. Пиротехники провели длинный фитиль чуть ли не до середины тоннеля и подожгли его. После этого все, кто находился в подземелье, включая меня и Годфруа, бросились бежать со всех ног к выходу. Все добежали благополучно, и как только оказались в безопасном месте, земля задрожала и загудела от глубокого взрыва, как бывает при землетрясении. Когда гул затих, мы устремились назад в подземелье, но не пройдя и ста шагов, наткнулись на глухой завал.
— Все, — сказал Годфруа, — нет больше Аркадии. Кончилась Аркадия. Пойдемте назад в замок, а то, не приведи Бог, и здесь потолок рухнет.
Не успели мы выбраться из подземелья, как за нашими спинами и впрямь стали сыпаться камни. Мы в испуге припустились бежать и, слава Богу, все спаслись.
Наружные разрушения оказались не такими безобидными, как надеялся Годфруа, но и не такими ужасающими, как опасался я. Три ветхих строения сильно пострадали, остальные покрылись трещинами. Трещины появились и на одной из стен храма Гроба Господня, но в основном храм остался цел. На том месте, где примерно находилась вершина Голгофского холма, появилась довольно глубокая трещина. В ней можно было стоять, по пояс высовываясь из земли. Ее поспешили засыпать. Трещины на зданиях в тот же день замазали, а жителям разрушенных лачуг Годфруа выделил деньги на постройку нового жилья.
Он был страшно рад, без конца потирал руки и говорил:
— Ну, теперь остается ждать, что скажут мои советнички. Только бы не помереть до их приезда!
Но окончился этот первый день после годовщины, а предсказание Артефия покамест не сбылось, и я весело подшучивал над Годфруа, говоря, что если он умрет и через двадцать лет, предсказатель вполне может считать смерть наступившей сразу после годовщины взятия Иерусалима, ведь что такое двадцать-тридцать лет для человека, который прожил уже одиннадцать веков.
В отличие от патрона, я не верил, что Артефий это Аполлоний из Тианы, ведающий тайну эликсира бессмертия, я был уверен, что тут обыкновеннейшее мошенничество, а тайный синклит умело водит доверчивого Годфруа за нос с тем, чтобы пользоваться самыми жирными кусками его власти. Я стал уверять его, что достаточно как следует прижать их, и они в испуге разбегутся, как тараканы. Но, увы, я недооценил могущество тайного синклита.
На третий день после празднования Иерусалимской победы, когда все гости уже разъехались, члены тайного синклита объявились в Святом Граде. Утром ко мне в башню Антония прискакал гонец от Годфруа и сказал, что патрон хочет видеть меня и всех моих тамплиеров немедленно в замке Давида. Я понял, что происходит или ожидается какое-то важное событие, тотчас же объявил тревогу, и не более, чем через полчаса все тамплиеры в полном вооружении скакали по улицам Иерусалима к Давидову замку. Я ехал впереди всех, держа над собой знамя Христа и Храма. Следом за мною скакали мой новый оруженосец Бернард, командор Роже де Мондидье со своим оруженосцем и тремя коннетаблями, командор Алоизий Цоттиг с двумя коннетаблями и командор Клаус фон Хольтердипольтер с одним коннетаблем. Когда наш немногочисленный но крепко сколоченный отряд подскакал к воротам Давидова замка, они оказались наглухо запертыми и большое количество стражи охраняло их, причем среди стражников я не увидел ни одного знакомого лица, и это сразу показалось мне подозрительным. Затем я отметил, что это не крестоносцы, поскольку белые кафтаны их были перехвачены красными поясами, а кресты на левом плече отсутствовали почти у всех. Один из немногих, у кого были кресты, бросился к нам навстречу и объявил, что по приказу защитника Гроба Господня никому нельзя въезжать в замок. Рискуя совершить опрометчивый шаг, я воскликнул:
— Ложь! Измена! Или вы пропустите нас, или мы перебьем вас всех и силой прорвемся в замок.
Лицо стражника окрасилось злобой, он повернулся к своим и крикнул им что-то по-арабски. Теперь-то уж я точно знал, что не совершаю ничего опрометчивого. Я направил Шарканя прямо на стражника и взмахнул Мелодосом.
— Вперед! — скомандовал я своим тамплиерам. — Это бунтовщики! Бейте их! Христос и Храм!
Разрубив голову стражнику, я ринулся на его подчиненных. Стражники, а их было человек тридцать, нисколько не испугавшись, заняли оборону. Но наша решимость сыграла свою роль — потеряв единственного коннетабля у Хольтердипольтера и моего нового оруженосца, мы перебили половину стражников, из коих я лично зарубил пятерых. Остальные все же сдались и отворили нам ворота, бормоча что-то по-арабски. Впустив нас во дворец, эти сдавшиеся стражники кинули нам вслед камни и вновь заперли ворота.
Оказавшись в стенах замка, мы сразу же устремились к главной цитадели. Здесь я увидел своих — отряд рыцарей Христа и Гроба во главе с Робером де Пейном охранял вход в цитадель.
— Рыцарь Христа и Храма? — произнес, увидев меня, Робер. — В чем дело?
— Где Годфруа? — спросил я.
— Он заседает со своими советниками, которые просили их не беспокоить.
— Робер, это измена! — воскликнул я. — Они хотят расправиться с Защитником Гроба Господня. Если вы не верите мне, то мы можем вместе отправиться туда. В случае, если моя паника ложная, я обещаю сложить с себя полномочия рыцаря Христа и Храма.
— Я имею приказ никого не впускать в цитадель, — твердо заявил Робер.
— В таком случае нам придется применить силу! — вместо меня крикнул одноглазый Роже.
— В таком случае мы будем сопротивляться, — ответил рыцарь Христа и Гроба. — Сепулькриеры! К бою!
В эту минуту командор Хольтердипольтер применил к рыцарю Христа и Гроба свой прославленный прием — выпрыгнув из седла, он на лету развернул плащ, рухнул на Робера, накрыв его плащом и быстро связав концы плаща так, что де Пейн оказался в ловушке. В следующий миг он своим поясом связал руки Робера за спиной. Застигнутый врасплох рыцарь Христа и Гроба ревел, как бык, лежа на ступеньках с головой укутанной плащом моего командора. При виде столь ловкого трюка, проделанного Хольтердипольтером, сепулькриеры несколько опешили.
— Друзья мои! Соратники! — обратился я к ним. — Я — граф Зегенгеймский, вы помните меня по всем битвам. Я уверяю вас, что нашему вождю, великому Годфруа, грозит смертельная опасность. Если мы с вами сейчас схлестнемся, это будет непростительным безрассудством. Скорее — спасем Защитника Гроба Господня, или потомки не простят нам нашей глупости.
Моя речь, плюс нелепое положение, в котором оказался сенешаль Робер де Пейн, возымели свое действие, сепулькриеры пропустили нас и сами последовали за нами.
Мы довольно быстро нашли залу, в которой заседал синклит. Четверо стражников в белых одеждах и красных поясах охраняли вход, но, увидев нас, они расступились, понимая, что сопротивление бесполезно. Я первым распахнул двери и вошел в залу. То, что я увидел, поразило меня. Посреди залы стоял круглый стол, накрытый черной скатертью. В центре стола лежала вырезанная из красной материи звезда макрокосма, а на ней была установлена мертвая оскаленная голова с черными провалами глазниц и носа. Вокруг стола восседало человек двенадцать-тринадцать, среди которых я знал только самого Годфруа, Артефия, Папалиуса, Ормуса и графа Шампанского. Остальные были мне неизвестны. Все собравшиеся были в белых одеждах. На столе перед каждым стоял высокий стеклянный бокал с красной жидкостью, похожей на кровь.
Когда мы ввалились, трое или четверо собравшихся вскочили со своих мест, остальные с важным и неприступным видом взирали на нас. Годфруа рассмеялся:
— А вот и рыцарь Христа и Храма! Я ждал твоего прихода, доблестный Зегенгейм.
— И, встречая меня, велел поставить стражу у ворот замка и цитадели? — с упреком спросил я.
— Тебя они должны были пропустить, — ответил Годфруа.
— И поэтому так сильно сопротивлялись, — заметил я.
— Этого не может быть! — недоумевал Защитник Гроба Господня.
— Не спорьте, — вмешался в разговор Ормус. — Это я отдал окончательный приказ не впускать никого, даже рыцарей-сенешалей. Простите, патрон, но я руководствовался необходимостью соблюдать максимум предосторожностей.
— Ах вот как! — усмехнулся Годфруа. — Понимаю. Значит, какой бы приказ я ни отдал, право окончательного приказа принадлежит великому дай-аль-кирбалю Ормусу. Ну-ну. Представьте себе, дорогой мой рыцарь Христа и Храма, я принимаю решение всегда именоваться лишь Защитником Гроба Господня, но могущественный Ормус принимает свое, окончательное, решение назначить меня, кем бы ты думал, — инрием, то бишь, ни много ни мало, а Иисусом Назореем Царем Иудейским. А? Каково? А знаешь ли, дорогой друг мой, что это за череп лежит на столе? Это череп первого инрия. Догадываешься, чей? Самого Господа нашего Иисуса Христа!..
— Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! — произнес я и перекрестился. — Патрон, и вы верите им?
— Патрон, прикажите им удалиться! — произнес своим гробовым голосом Артефий.
— Как бы не так, — ответил Годфруа. — Я прикажу им удалиться, а вы примете окончательное решение их уничтожить. Так?
— Верно, патрон! — воскликнул Роже де Мондидье. — Они так и сделают. Взгляните на них — разве ж это люди?
— Ты прав, милый мой циклоп, — сказал командору Роже Защитник Гроба Господня. — Это давно уже не люди. По крайней мере, половина из них давно уже не живет на белом свете. Они по простоте душевной заблуждаются, полагая, будто в свое время им удалось открыть тайну эликсира бессмертия. На самом деле, они умерли тогда, когда и положено умереть порядочному человеку. После смерти их души отправились в ад, поскольку души у них были черные, а телами завладели избранные бесы. Бедные тела, они даже не догадываются, кто в них сидит!
— Прекратите, Годфруа! — грозно прорычал Ормус.
— Нет, это вы прекратите, мерзкий колдун! — вырвалось тут у меня. — Прекратите отдавать приказы Защитнику Гроба Господня. Вы проиграли. Вы поверили в подлость человеческой натуры, вы были слишком уверены, полагая, что доблестный Годфруа согласится на все, лишь бы его провозгласили новым мессией, потомком Иисуса Христа. Вы просчитались, и это говорю вам я, рыцарь Христа и Храма Людвиг фон Зегенгейм. И это именно я укокошил вашего мерзкого брата Гаспара, сбросив его в бездонную вонючую скважину на горе Броккум под Вероной. А теперь, патрон, разрешите мне разогнать всю эту свору мошенников.
— Не разрешаю, — сказал Годфруа. — Они сами уйдут. Но прежде я бы хотел назвать их всех по именам.
— Достопочтенные члены великого совета, — сказал тут Ормус, — предлагаю вам всем немедленно покинуть залу. Нам нечего здесь больше делать.
Все сидевшие за столом встали с самым негодующим видом и двинулись вслед за Ормусом к боковой двери, которую я поначалу не заметил. Один из них снял со стола черную скатерть и завернул в нее череп, выдаваемый этими мошенниками за Честную Главу Спасителя. Он так поспешно это сделал, что не все успели схватить со стола бокалы и три или четыре бокала упали на пол и со звоном разбились, расплескав красную жидкость.
— Куда же вы, почтеннейшие? — смеялся им вслед Годфруа. Он пребывал в очень возбужденном состоянии. — Смотрите, Зегенгейм, вон тот выдавал себя за моего далекого предка Лоэнгрина, а вон тот называл себя Персивалем. Этот, который унес голову, вообще утверждал, что он не кто иной, как Агасфер. Конечно, это всего лишь клички, которыми они морочат головы порядочным людям. Стойте, куда же вы? Нехорошо уходить не представившись и не попрощавшись. Артефий! Ты тоже уходишь? Постой, я же еще не отведал твоего эликсира. Эй!
— Не пейте его, патрон! — воскликнул я.
— Отчего же? Артефий так тот хлещет его по утрам и вечерам.
— Не пейте, прошу вас!
Я бы не дал ему осушить содержимое пузырька, который он уже извлек из висящего на шее мешочка, но в эту самую минуту в залу ворвался рыцарь Христа и Гроба Робер де Пейн. Вид у него был самый свирепый, он размахивал мечом, готовясь нанести удар своему обидчику, Хольтердипольтеру.
— Успокойтесь, Робер, — сказал ему Годфруа. — Все в порядке, рыцарь Христа и Храма выполнял мой приказ. Смотрите, я пью свое бессмертие.
Тут он поднес к губам пузырек и сделал из него несколько глоточков. Слишком поздно я бросился к нему. Годфруа закричал и упал на пол, держа себя за горло. Лицо его вмиг посинело, глаза выпучились, черный язык вывалился изо рта. Продолжая кричать, он катался по полу, затем вдруг затих, дрожащею рукой схватился за свой нательный крест, по лотарингской традиции состоящий из одной продольной и двух равных поперечных перекладин, поднес его к выпученным глазам и промолвил:
— In hoc signo vinces!note 15
Это были его последние слова. Он весь вытянулся и испустил дух. Лицо его при этом сделалось таким черным, что страшно было смотреть.
— Так вот каким бессмертием потчует гнусный Артефий! — закричал я и кинулся к маленькой двери, за которой минуту назад исчез последний представитель тайного синклита. Дверь была наглухо заперта.
— Скорее! Помогите мне ее выломать! — крикнул я.
Одноглазый Роже и Робер де Пейн принялись помогать мне выламывать дверь, она оказалась такой крепкой, что нам пришлось немало потрудиться, прежде чем мы ее вышибли. Но за этой дверью оказалась еще одна, а когда мы вышибли и эту, за ней оказалась третья.
— Проклятые колдуны! — в отчаянии кричал я. — Я доберусь до вас! Нет, вы не уйдете от меня!
Выломав третью дверь, мы очутились в длинном коридоре, пробежав через который, наткнулись еще на одну дверь. Изрядно мы помяли бока, выламывая три предыдущих двери, но, несмотря на боль в плечах, яростно стали биться в эту, четвертую. Мы так рьяно навалились на нее, что, когда она распахнулась, и Робер де Пейн выпал, мы чуть было не выпали вместе с ним. Невероятное зрелище предстало нашему взору — прямо за дверью распахивался вид на Исполинскую гору, лежащую к западу от Иерусалима, ибо дверь выходила прямо наружу с одной из башен замка Давида. За дверным проемом была пустота. Внизу почти отвесная песчаная насыпь оканчивалась самым узким местом долины Енном. Скатившись с насыпи, рыцарь Христа и Гроба чудом не переломал себе всех костей, отделавшись ушибами и испугом. Он лежал там в пыли и громко посылал проклятия, по-видимому, в адрес тех, кто подстроил эту ловушку. Никаких следов членов тайного синклита нигде не было видно.
— Что за чорт! — воскликнул Роже де Мондидье. — Готов поклясться своим единственным глазом, что это были оборотни. Куда они могли исчезнуть так быстро, даже если представить, что они выпрыгнули и скатились с насыпи, как наш друг Робер…
— Скорее! Нужно найти, где еще могла быть дверь! — сказал я, хотя точно помнил, что покуда мы бежали через коридор, там не было никаких дверей.
И точно, мы обыскали весь коридор, но не наткнулись ни на что, что можно было бы принять за дверь — кругом были только каменные стены. С большим трудом я представлял себе, как могли эти мошенники исчезнуть, выпрыгнув через ту дверь. Возможно, их кто-то ожидал там внизу, но…
Я взял на себя временно обязанности защитника Гроба Господня. Все три ордена — сепулькриеры, тамплиеры и сионьеры — были мобилизованы на поиски негодяев, которые так и не увенчались успехом. Оставалось лишь поверить в то, что, как сказал Годфруа, это были «избранные бесы».
— Ну вот, — вздохнул Гийом, когда я дошел до этого места своего рассказа, — наконец-то и вы заговорили о волшебных явлениях. Неужто все крестоносцы грешат выдумыванием сказок?
— Что? Вы не верите мне? — возмутился я. — Ну, коль так, то даю вам слово, вы не услышите от меня продолжения рассказа! Простите, что занял ваше драгоценное внимание выдуманными байками.
— О, граф, я не хотел вас обидеть! — взмолился стихоплет. — Видит Бог, я никому так не верю, как вам. Просто мне довелось услышать в Палестине такое количество вранья о колдунах и демонах, что когда вы дошли до последнего эпизода в своем рассказе, я расстроился и на минуту, всего лишь на минуту, поверьте, подумал, что и вы решили малость приукрасить свое повествование.
— Хорошо, я верю вам, — сказал я. — Но рассказывать дальше, все же, не смогу после того, как дал слово.
— Я освобождаю вас от этой клятвы, произнесенной в запальчивости.
— Нет, вы не можете снять с меня клятву, — заупрямился я, поскольку и впрямь почувствовал себя обиженным. Больше всего меня задело даже не недоверие Гийома к моему рассказу, а тот неприятный тон, с которым это недоверие было высказано. Сколько он меня ни упрашивал, я твердо отказывался продолжать свой рассказ, неумолимо держа свое слово.
Так мы доплыли до Лесбоса, где была наша последняя стоянка перед Константинополем. Гийом, желая смягчить меня, без конца проявлял свои познания в древнегреческой поэзии, даже читал мне свои переводы на французский язык стихотворений великой лесбиянки, а также Гесиода и Гомера. Я не мог не восторгаться его необычайной начитанностью, образованностью и талантами. Но все же, слово есть слово, и хотя мне уже хотелось продолжить свой рассказ, я ждал какого-нибудь сигнала или знака, который мог бы освободить меня от данной клятвы, а его все не было и не было. Мы отчалили от Лесбоса, поплыли в сторону Геллеспонта, а я все продолжал хранить молчание.
Пробыв недолго в Константинополе, мы отплыли с попутным кораблем в Феодосию. Эвксинский Понт встречал нас не очень дружелюбно, и прежде чем мы добрались до берегов прекрасной Тавриды, нам пришлось пережить сильную бурю. К счастью все обошлось благополучно. Теперь у меня оставался один спутник — стихотворец Гийом, поскольку оруженосца Ламбера, как и обещал, я отправил из Константинополя домой. Теперь тем более мне трудно было хранить молчание, да и Гийом уже не на шутку обиделся, что я так долго строю из себя буку.
Странное и тревожное происшествие, случившееся ночью в степи, во время одной из наших стоянок, заставило меня забыть о данной клятве.
Мы как раз добрались до берега Борисфена, вдоль которого нам теперь предстояло ехать аж до самого Киева. Стояла дивная летняя ночь, такая теплая, что когда костер стал затухать, я не заботился о поддержании его и дал спокойно умереть. Глядя на ночное небо, осыпанное пронзительно яркими звездами, хотя и не такими крупными, как на небе над Иерусалимом, я размышлял о том, что скоро уже исполнится целых десять лет с того дня, как мы освободили Святый Град. И девять лет со дня ужасной кончины Годфруа. И восемь лет, как нет на свете Конрада, сына императора Генриха. И семь лет, как умер Гуго Вермандуа. И четыре года, как погиб при осаде Триполи взбалмошный, но честный и достославный Раймунд Тулузский. И три года, как не стало одного из самых ненавистных для меня людей, Генриха IV…
Тревожное чувство появилось у меня, как только я вспомнил об этом страшном человеке. Думая о покойном ныне Генрихе, я старался не желать ему адской участи, но разве могла душа его получить прощение за все злодейства, которые этот человек сознательно вытворял в течение всей своей жизни, сознательно поклоняясь одновременно Богу и Сатане? Неиссякаема милость Господня, но кого же наказывать в аду, если не таких жутких грешников, каким был Генрих? Нет, его: душа утеряна для небес навсегда. Спасена ли душа Годфруа? О ней я молился непрестанно.
Чем больше я вспоминал Генриха, тем тревожнее становилось мне. Чувство боязни за Евпраксию, одолевавшее меня двадцать лет назад, еще до того, как я похитил ее у императора, воскресло во мне. Гийом мирно посапывал во сне, лежа у остывающего кострища, а мне совершенно не хотелось спать, что называется — сна ни в одном глазу. Или, как говаривал Роже де Мондидье, ни сна в глазу. Какая-то необъяснимая тяга повлекла меня в степь, туда, где по небу кружил большой белый лунь, как и я, чем-то встревоженный. Не зная сам, что или кого я могу там встретить, я шел по степи, залитой лунным светом.
Вдалеке я увидел какое-то свечение, которое приближалось ко мне с другой стороны широкого Борисфена; повернув налево, я направился к берегу реки, навстречу этому приближающемуся световому облаку. Вдруг оно исчезло. Я изо всех сил вглядывался в ночь, пытаясь разглядеть, куда же улетело непонятное свечение. Тревога еще больше охватила мою душу, но теперь я понимал, что она вовсе не связана с воспоминаниями о Генрихе, а означает нечто большее для меня, нечто очень важное.
В следующий миг, Христофор, не более, чем на расстоянии вытянутой руки предо мной вспыхнуло и тотчас погасло лицо моей Евпраксии. Все во мне похолодело, я вытянул вперед руки, одновременно надеясь и боясь схватиться за нее…
— Евпраксия! — воскликнул я.
Никакого ответа не последовало, если не считать, что лунь, продолжавший кружить над степью, громко прокричал свое «гиг-гиг-гиг!», будто передразнивая меня на свой лад.
— Кто ты? — спросил я у него, но это, скорее всего, был не дух, просто птица.
Сильный ветер поднялся вдруг со стороны реки, донося даже какие-то мелкие брызги воды до моего лица. Я продолжал всматриваться в небо, и где-то высоко-высоко все же вновь увидел светящееся пятно, стремительно уменьшающееся в размерах, как факел, брошенный в колодец под Голгофой, но только с той разницей, что факел падал вниз, а это сияние уносилось ввысь. Слова молитвы Иисусовой сами собой потекли с моих уст, ноги подкосились и, встав на колени, я продолжал еще долго молиться в таком же точно экстазе, как тот, который охватил нас с Годфруа в саду Гефсиманском в ночь после первой годовщины взятия Иерусалима. Слезы текли из глаз моих легко и вольно, как воды реки, бегущие к морю, слова молитв сами собой летели к небесам, и я сам не знаю, просил ли я о чем Господа, благодарил ли за что, или только славил за Его безмерную любовь.
Вернувшись к потухшему костру, я лег рядом со стихоплетом Гийомом и мгновенно уснул, как убитый. Проснувшись рано утром, я растолкал своего спутника и сказал, что нам нужно спешить.
— Почему спешить? — спросил он, зевая. — Зачем спешить?
— Мне был дан знак, что я должен спешить. Сегодня ночью, — ответил я.
Наспех перекусив, мы оседлали коней и пустились в дорогу. Мы ехали целый день, лишь два раза слезая с седла, чтобы передохнуть и дать отдых коням. Солнце палило нещадно, пот рекой струился по спинам выбившихся из сил коней, когда мы добрались до места, где Борисфен поворачивал резко на север, а затем и до порогов. На закате вновь устроились на ночлег, развели костер, на котором поджарили четырех куропаток, подстреленных мною в течение дня, и за ужином Гийом потребовал от меня ответа, почему мы так спешим, и что за знак был мне дан.
— Можете считать, что я вновь рассказываю вам сказки, — ответил я ему и поведал обо всем, что случилось со мной прошлой ночью.
— Мне кажется, вы придаете этому видению слишком большое значение, — сказал Гийом. — Вы так стремитесь к своей Евпраксии, что немудрено увидеть свечение и даже родное лицо. Неужто за столько лет любовь ваша нисколько не изменилась и не иссякла?
— Нет, — сказал я, — любовь моя претерпела различные изменения, но то, что она не иссякла, это вы правы. Я все так же сильно люблю ее, как и двадцать лет тому назад, когда впервые меня коснулось это чувство, за которое я всю жизнь буду благодарить Бога. Однако, должен сказать вам, что тревога моя не так необоснованна, как вам кажется. Дело в том, что когда я летал из Иерусалима в Киев — помните, я вам рассказывал?..
— Ну, еще бы не помнить!
— Так вот, тогда Евпраксия видела меня.
— Видела?
— Представьте себе. Сейчас я прочту вам письмо, которое Евпраксия написала мне. Оно по-русски, и поэтому вы не сможете прочесть его самостоятельно.
— Письмо? Она послала вам в Иерусалим?
— Нет, — вздохнул я. — Я получил его от ее матери, когда осенью одна тысяча сотого года приехал все-таки в Киев.
— Умоляю! Бросьте упрямиться! Простите меня за мои глупые слова там, на галере. Расскажите, что было с вами дальше, после смерти славного Годфруа.
— Хорошо, я расскажу вам, — наконец, сломался я.
— О, благодарю! Рассказывайте же, я слушаю вас!
И я стал рассказывать жонглеру о том, как мы жили в Иерусалиме после гибели нашего дорогого патрона.
Тело защитника Гроба Господня было погребено в малой двухъярусной церкви, втеснившейся в обширное преддверие главного храма, освобожденного великим Годфруа. Прекрасную гробницу его поставили рядом с гробницею первосвященника Мельхиседека, царя Салимского, останков которого, правда, там уже не было. Кажется, и царица Елена видела гробницу Мельхиседека уже пустой. Славный Стеллифер, мощный меч Годфруа, ничем не украшенный, кроме кедровой рукояти, мы возложили поверх гробницы. Так успокоился навеки тот, кому христианский мир обязан избавлением Иерусалима от неверных. Брат его Бодуэн вскоре приехал из Эдессы и, в отличие от скромного героя Годфруа, не отказался от титула короля Иерусалимского. Патриарх Иерусалимский Дагоберт совершил в Вифлееме обряд венчания нового короля.
Воссев на престол нового королевства, Бодуэн прежде всего позаботился о том, чтобы устранить всех, кто мог бы хоть как-то посягать на безраздельность его власти. Первым делом он довел своего брата Евстафия до того, что тот решил навсегда покинуть Святую Землю и вместе с Генрихом де Сен-Клером, бароном Росслинским, отправился в Шотландию, на другой конец света. Там он женился на принцессе Марии Шотландской и обрел свое счастье, обзаведясь многочисленным потомством.
Затем Бодуэн объявил о том, что отныне он сам будет руководить всеми образованными его братом Годфруа орденами. Кончилось же все роспуском орденов. Никто не мог ужиться с Бодуэном, который очень быстро становился самодуром. Первым уехал домой во Францию Робер де Пейн, потом — Пьер Эрмит. Бодуэн сделался великим магистром Сионской общины, созданной им вместо ордена Христа и Сиона. Наконец, и тамплиеры, все, кто был ниже командорского достоинства, подчинились королю. Мы вчетвером — я, Роже де Мондидье, Алоизий Цоттиг и Клаус фон Хольтердипольтер — некоторое время предпринимали попытки найти хотя бы какие-то следы исчезнувших негодяев и отомстить за смерть нашего доброго Годфруа. Но никаких следов не было, и я решил отправиться в Киев, а уж потом, повидавшись с Евпраксией, продолжить поиски тайного синклита.
В середине осени я совершил путешествие и приехал в Киев. Сердце мое бешено колотилось в ожидании встречи с Евпраксией и моим младенцем. Я нисколько не сомневался в том, что на сей раз моя милая родила крепкого и здорового малыша. Увы, надежды мои рухнули сразу же, как только я переступил порог того самого дома, к которому год назад прилетала, расставшись с телом моя душа. Мать Евпраксии, моя незаконная теща Анна, встретила меня печальным известием о том, что ребенок родился мертвым.
— Где же Евпраксия? — с нетерпением спросил я.
— Ее нет сейчас в Киеве, — ответила Анна, потупившись.
— Где же мне искать ее? — спросил я, чуя недоброе.
— Не нужно искать ее… Она оставила письмо для вас. Сейчас я подам вам его.
И она принесла мне письмо, написанное для меня Евпраксией. Я взял его, медленно развернул, и не сразу стал читать. Я почему-то понял, о чем это письмо и почему не нужно искать Евпраксию, Потом строки побежали перед моим взором, и предчувствие мое оправдалось.
«Дорогой граф Лунелинк фон Зегенгейм, — так начиналось письмо, и подобное начало не сулило ничего хорошего. — Вы должны знать, что я не достойна любви вашей, и как прозвали меня в Киеве волочайкою, то так оно и есть. Вам же следует забыть меня как можно скорее и вырвать с корнем из сердца; как сорную траву. Если, конечно, вы все еще любите меня. Любите, должно быть, коли приехали в Киев и читаете сие письмо мое. Все-таки, я рада, что вы живы. Я не знала человека лучше вас на всем белом свете. После вашего отъезда в Святую Землю я стала ждать вас и надеяться, что на сей раз мне удастся родить вам ребенка. Но благополучная жизнь моя уже оканчивалась, ибо митрополит Николай отчего-то вдруг воспылал ко мне ненавистью и принялся разузнавать, почему это я оставила законного своего супруга Генриха. Никакие доводы не могли убедить его в том, что я не могла поступить иначе, он стоял на своем, что, мол, я — мужняя жена и должна была терпеть от своего мужа любое его обращение, а коли он обращался со мною дурно, значит, я сама такого обращения заслуживала. Дошло до того, что он даже уговорил Великого князя с ближайшим же посольством отправить меня к кесарю, который, должно быть, уж и думать обо мне забыл. Тут выяснилось, что я зачала, и митрополит все же сжалился надо мною, отменив свое решение выдать меня Генриху. Но с того дня не стало мне в Киеве житья. Народ показывал на меня пальцами и именовал волочайкою, а иной раз даже, и более срамными прозвищами, я много тужила и путалась мыслями. Много и молилась о вас и о нашем ребенке. И вот однажды было мне посреди ночи видение. Я пробудилась от того, что будто бы кто-то вошел в мою опочивальню. Но никого не было, сколь я ни оглядывалась по сторонам. Однако сердце подсказывало, что кто-то все же незримо присутствует, и этот кто-то — вы. Я стала молиться о вашем спасении, ибо чувствовала, что знамение сие — недоброе, и с вами приключилась беда. Помолившись, я оглянулась и вдруг увидела подле окна как бы зарницу, посреди которой было ваше лицо. Миг — и все исчезло, будто вылетев в окошко. Я подбежала и долго смотрела, но за окном только шел дождь и с дерев сыпались листья. Я потом очень много молилась о вас, и сердце подсказывало мне то одно, то другое — то, что вы живы, а то, будто вы померли. Так приблизился срок разрешения от бремени, но, увы, чадо наше родилось неживое. То была девочка. Бедняжка, ее даже не успели окрестить. Когда же я стала выздоравливать и выходить из терема, народ отчего-то пуще прежнего озлобился на меня, говоря, будто я дитя свое сама придушила. Долго так жить было невозможно, и я уговорила матерь мою Анну отправиться на масленницу к ее родной сестре Марии в град Смоленск. Там же и приключилось со мной небывалое наваждение, после которого я не смею даже думать о нашей с вами встрече. Смоленские жители очень любезно обходились со мною, не зная того, как люто ненавидят меня киевляне. Молодой князь Роман устраивал для меня разные увеселения, игры и катания. И, горе мне, увы мне, вместо того, чтобы думать о скором Великом посте, я впала в грех любострастия, уступила любви молодого красивого князя. Что будет со мною теперь, я не знаю. Душа моя пропала навеки. Помню вас и люблю, но не имею сил вырваться из плена, в котором держит меня любовь князя Романа. Простите меня, если можете. И постарайтесь забыть обо мне. Душа моя горит и стонет, когда я думаю о том, как сломала жизнь вашу. Да пошлет вам Господь Бог новой любви, и пусть возлюбленная ваша будет чиста и прекрасна, а не такая, как я. Прощайте навеки. Храни вас Бог».
— Что же, — обратился я к матери Евпраксии, — точно ли так хорош смоленский князь Роман?
— Да, — простодушно отвечала Анна, — очень хорош. Лицом он пригожий и румяный, борода русая, в плечах широк. Удалой молодец, ничего не скажешь. А какой балагур — нигде таких не сыскать. Такие складные слова говорить умеет, что любая растает. И очень он веселый. Хорош князь Роман, очень хорош. Ты, витязь, не тужи. Тугою горю не поможешь. Ежели князь Роман получит благословение, то женится на моей Опраксии, тут уж можно не сомневаться. Бог с тобою, голубчик, возвращайся в свою родную землю да обженись на хорошей девушке. Пора тебе, соколик, жениться да детей заводить, вот что скажу тебе.
— Ну что ж, и на том спасибо, — сказал я, низко поклонился Анне и отправился куда глаза глядят, будто ослепший. Не помню, сколько бродил я по Киеву, ставшему горьким градом для меня. А еще горше звучало в сердце моем страшное слово «Смоленск». С детства оно не нравилось мне. Отец говорил не «Смоленск», а «Шмоленгс», и это еще хуже, чем «Смоленск». Почему-то именно к городу, а не к пригожему князю Роману, испытывал я лютую злобу. Не помню, как очутился я в каком-то подвале, где мне подавали какой-то вкусный хмельной напиток. Я не жалел монет й угощал всех, кто сидел подле меня. Постепенно я очутился в огромной компании русичей, которые похлопывали меня по плечам и громко славили мое имя. Один из них несколько раз подсаживался, но его почему-то прогоняли, и когда это случилось в третий раз, один из моих собутыльников крикнул ему:
— Иди-иди, смоляк! Смоляк — с печки бряк!
— Смоляк? — спросил я. — Ты что, из Смоленска?
— Из Смоленска я, добрый боярин, скажи им, чтобы они не прогоняли меня. Больно и мне хочется про Русалим послухать.
— Русалим обождет, — сказал я. — Садись, смоляк, выпей с нами.
— Да гони ты его, добрый боярин, — сказали остальные, — вор он, его каждая собака знает, каков он вор.
— Нет, пускай сидит, — стукнул я кулаком. — А давно ли ты из Смоленска?
— Из Смоленска-то? Недавно, — отвечал смоляк, с радостью припадая к чаше. — Почитай, вторую неделю тут околачиваюсь.
— Вот как? Пей, смоляк, пей. А скажи, каково поживает молодой князь Роман?
— Роман-то? Очень даже неплохо поживает. Грех ему плохо поживать. Мы, смоляки, народ веселый.
— Веселый, говоришь? Слыхал я про вашу веселость. А скажи, смоляк, Евпраксия Всеволодовна хорошо живет?
— Опраксимья? Это волочайка-то? И она тоже здорова, глаза ее бессты…
Он не успел договорить, потому что я тотчас вскочил, перевернул стол и, выхватив из ножен Мелодос, занес его над головой смоляка. Тот в испуге повалился на спину и громко заверещал:
— Святые угодники! Убива-а-а-ают!
Остальные мои сотрапезники всем скопом навалились на мои плечи, успокаивая:
— Э, немец, ты — того, не балуй! Он все же, хоть и вор, а душа християнская.
Горе и гнев ослепили рассудок мой, к тому же затуманенный хмелем. Поднатужившись, я разбросал всех по сторонам и принялся так размахивать Мелодосом, что одному из бражников отсек кисть левой руки.
— Братцы! — крикнул другой. — Что это он так за волочайку обиделся? Да не тот ли это немец, который ее обрюхатил да бросил? Эй, кликните с улицы кого-нибудь с оружием!
В эту минуту я понял, что сейчас зарублю их всех. И как тогда, в иерусалимской мечети, стоящей на поприще Соломонова Храма, будто кто-то ударил меня по лбу светлой ладонью. Я опомнился и ринулся к выходу. Догонять меня никто не решился. У двери я оглянулся, сорвал с пояса мешочек с деньгами и кинул его им с примечанием:
— Это тому, кто из-за меня без руки остался!
Отыскав дом Анны, у которой я оставил своего коня и скарб, я попрощался с нею и отправился вон из Киева, проклиная этот город, отдавший Смоленску мою Евпраксию.
— Теперь вы понимаете, Гийом, почему я так спешу? — сказал я, дойдя до этого места своего рассказа.
— Вы полагаете, что с Евпраксией произошло примерно то же, что тогда с вами, когда душа ваша летала в Киев?
— Да. В точности такое же явление. Она видела в зарнице мое лицо в ту минуту, когда я умирал от яда. И я видел ее лицо в светящемся облаке. Значит, с ней тоже приключилась какая-то беда.
— И вы простили ей измену?
— А разве я мог не простить? Особенно теперь, когда она стала монахиней. Конечно, простил. И мало того, хочу, чтобы и она простила меня, прежде чем я тоже приму постриг.
— Вы твердо решили стать монахом?
— Да, твердо. Я хочу принять русскую православную веру и стать монахом Печерского монастыря в Киеве. Одна встреча навела меня на эту мысль. Встреча с игуменом Даниилом во время его паломничества в Иерусалим. Но до этого мне суждено было многое пережить, в том числе и путешествие в страну Туле.
На другой день спозаранку мы вновь отправились в путь по берегу Борисфена. Светило солнце, но с востока надвигалась темная туча, которая быстро росла и через час после того, как мы тронулись, заволокла все небо над нашими головами, скрыв солнце. От нее стало темно и ужасно холодно, будто в жаркий июльский день ворвался клочок ноября. Но мало того, что туча принесла с собой пронизывающий холод, из нее вдобавок вдруг обильно посыпался снег.
— Вот это да! — восхищенно воскликнул Гийом. — Слыхал я, что в Скифии среди лета зима может наступить, но, честно говоря, никогда этому не верил. Теперь вижу. И что, тут всегда так?
— Не знаю, — пожал я плечами. — Сколько мне ни доводилось бывать в здешних местах, никогда такого не бывало. Природа и климат здесь такие же, как в Германии или Франции. Там, дальше, на севере, края посуровее.
Снег продолжал сыпаться, покрывая степь белой скатертью. Мне даже подумалось, а не конец ли света наступает? Но, наконец, туча ушла на запад, вновь выглянуло жаркое солнце и очень быстро превратило снежную белизну в мокрое сверкание. Зима, не продлившись и получаса, вновь уступила права лету, и вскоре уже ничто не намекало на недавний снежный каприз. Проехав еще немного, мы увидели, что новая туча двигается нам навстречу, но на сей раз не по небу, а по земле — это была довольно многочисленная рать, и по форме знамен я быстро определил, что это русичи, и успокоил Гийома, который очень боялся встретить здесь диких куманов или пеценатов, как он называл половцев и печенегов. Мы продолжали сближаться, и я с радостью уже видел, что впереди войска едет доблестный Владимир Мономах. Встретившись, он сразу узнал меня, и это было мне очень приятно. Выяснилось, что рать движется в сторону Сарматии, чтобы там, на берегах Дона, как называли русичи Танаис, встретиться с половцами и дать им решительный бой.
— Проклятая погань! — возмущался Мономах. — В прошлом году только помирились с ними, мы с князем Олегом сыновей на ханских дочках поженили, а гадина Боняк со своим воеводой Шаруканом опять грабежи творят, русские стада и табуны уводят.
Мне, Христофор, конечно же, не терпелось узнать у Мономаха о Евпраксии, но вежливость требовала от меня для начала расспросить обо всех политических делах. Наконец, я не выдержал и спросил:
— Не томи, Владимир, скажи скорее, как там монахиня Евпраксия поживает?
— Очень даже нехудо поживает, — с улыбкою отвечал Владимир, — Жива и здорова, всеми почитаема и любима. Митрополит Никифор сам ее привечает, в обиду никому не дает, при Печерском монастыре отдельную келью для нее выделил.
— А давно ты виделся с нею?
— Позавчера утром и виделся, когда мы из Киева выходили. Она нас провожала с благословением и молитвою. Эх, рановато она из мира ушла, такая красавица писанная, могла еще замуж выйти… Ну, не буду тебя, рыцарь, с собой на войну звать. Поезжай, повидайся с монашкою нашей. Сам-то не женился еще?
— Нет, не женился.
— Ишь ты, как Добродея за сердце тебя держит! Ну а как там Иерусалимский король Бальдвин?
— Он, в отличие от меня, женился уже в третий раз.
— Да ну?!
— Точно. Вторая-то его жена, Арда, была похищена сарацинами и почти год провела у них в плену в гареме у одного богатого мусульманина. Патриарх Дагоберт развел его с ней и затем заключил брак Бодуэна с вдовой Рогера Сицилийского, Аделаидой.
— Что же он, воюет али нет?
— Воюет. Собирается Бейрут захватить, чтобы уж все побережье моря его короне подчинялось.
— Похвально. Ну а снег там, в Иерусалиме, средь жаркого лета случается?
— Этого не бывает, — улыбнулся я.
— А у нас, видишь, бывает. Как думаешь, дурной это знак или хороший? Может, в Киев возвратиться, погодить воевать с погаными?
— Прости, не знаю, что сказать. Говорят, если землетрясение или затмение солнечное, то знак дурной, воевать нельзя идти. А про снег ничего не слыхал.
— Ну и ладно, . Поедем, повоюем. Победим Боняка — значит, снег среди лета хорошее знамение, а не победим — значит, дурное. Так впредь и будем знать. Ну, прощай, рыцарь, авось еще свидимся. Храни тебя Бог.
С тем мы и расстались. Русская рать двинулась дальше в Сарматию, а мы с Гийомом продолжили свое путешествие в Киев. К концу дня стали попадаться первые русские селения и заставы. На ночлег мы остановились в небогатом, но крепком крестьянском дворе. Можно было надеяться, что к завтрашнему вечеру мы доберемся до Киева. Гийом попросил меня рассказать, что было дальше в моей жизни после того, как я получил письмо Евпраксии, и я в этот вечер закончил свое повествование:
Ненастным осенним днем я уехал из Киева с твердым намерением никогда больше не возвращаться сюда. Зиму я провел в Зегенгейме. Там все было спокойно и мирно, но семейное счастье, которое так и излучали из себя мой отец и моя мачеха Брунелинда, наводило меня на печальные мысли о моем собственном несчастии, и весной я решил отправиться куда бы то ни было. Я поехал в Париж, где никогда еще доселе не бывал. Столица Франции произвела на меня удручающее впечатление — это был грязный, неуютный и убогий городок, не отличающийся никакими архитектурными достоинствами. В Париже я встретился с Гуго Вермандуа, который собирал новое ополчение, чтобы идти в Святую Землю и биться с сарацинами и сельджуками. Я охотно принял командование в одном из его отрядов. Кроме Вермандуа вождями этого нового похода стали граф Гийом Пуатье и Стефан де Блуа. В начале лета мы прибыли на кораблях в Иерусалим. Новую армию крестоносцев привел и Раймунд Тулузский. Дойдя до Константинополя, он отправился со своим воинством в Анатолию и взял решительным приступом Анкару. Мы тем временем двинулись на север, чтобы присоединиться к Бодуэну, который доблестно дрался там с сельджуками и уже покорил крепость Арзуф и богатую Кесарию. Но на этом успехи нового крестового похода закончились. В августе Данишменд разгромил армию Раймунда под Мерзиваном, а в сентябре мне пришлось участвовать в страшном сражении под Гераклеей, где турки, вдвое превосходящие крестоносцев в численности, нанесли нам сокрушительное поражение. Увы, я попал в плен и вскоре встретился в Малатии с томящимся там Боэмундом. Турки обращались с нами вежливо, мы жили в просторных комнатах и получали хорошую еду, красивые турчанки посещали нас, и я принимал их ласки точно так же, как и Боэмунд. Я старался найти забвение своей любви к Евпраксии, но ничто не могло заглушить моего горя.
Зимой нас с Боэмундом повезли в Багдад, где великий халиф хотел взглянуть на грозного норманна и второго пленника, то бишь, меня. Красота Багдада поразила наше воображение, и мы от всей души пожалели, что этот город до сих пор не захвачен нашими крестоносцами. Халиф беседовал с нами очень долго, пытаясь убедить нас, что только ислам является истинной религией. Он уважительно отзывался о Христе, которого магометане почитают как одного из самых великих пророков, но при этом халиф говорил такие кощунственные вещи, что мы едва сдерживались, вот-вот готовые прервать беседу. Он уверял нас, что пророк Иса (так у них именуют Иисуса) вовсе не был распят. Он совершил очень хитрую подмену, и вместо него римляне распяли его двойника, некоего Симона Сиренского. Поскольку у мусульман умение ловко обманывать считается одним из главнейших достоинств мужчины, эта подмена вызывала у халифа сильное восхищение.
— Нет, — категорически сказал я, — Христос был распят и положен в гроб, а затем воскрес и вознесся на небо, потому что Он был Сын Божий.
— Вы говорите ужасно смешные глупости, — рассмеялся халиф. — Бог слишком велик, чтобы посылать своего сына к людям и позволять им распинать его. А если он позволил им это сделать, значит, он никакой не Бог. Нет, Иса был великим пророком, но он не был Богом. Он спасся от казни и прожил потом еще очень долго, сначала здесь, в Багдаде, потом жил в Персии, потом — в Индии. У него было три жены и много детей.
— Если бы это было так, — возразил Боэмунд, — то неужто Он в это время не стал бы проповедовать? Конечно, стал бы, и кончилось бы тем, что его все-таки поймали бы и казнили. Нет, ваши утверждения ложны.
Весь следующий год мы провели в плену у сарацин, и весь год они пытались склонить нас к тому, чтобы мы приняли их веру, они сулили нам славу и богатство, мечтая о том, что мы станем полководцами у них, но ничто не могло поколебать нас. Они уверяли нас, что крестоносцы продолжают проигрывать одно сражение за другим, что Иерусалим в осаде, а Антиохия уже взята Данишмендом, что почти все вожди, включая Раймунда Тулузского и Гуго Вермандуа, погибли в битвах, но мы не верили ни единому их слову, хотя и тревожились о том, как обстоят дела на самом деле, гадали, сколько правды в уверениях сарацин, а сколько лжи.
Я уже успел смириться с участью пленника и готовился к долгому пребыванию в плену, как вдруг наступило освобождение — Бодуэн договорился с сарацинами, и они освободили нас, получив от Иерусалимского короля огромнейший выкуп. Все же, при всей своей скупости и самодурстве, брат покойного Годфруа был глубоко в душе прекрасным человеком, и мы с огромной благодарностью склонили пред ним свои головы, когда прибыли к нему в Иерусалим весной 1103 года. К сожалению, многое из того, в чем уверяли нас сарацины, оказалось верным. Прошлый год был не очень удачным для крестоносцев. Гуго Вермандуа потерпел крупное поражение от сельджуков в Каппадокии, получил в той битве множество ран, от которых спустя некоторое время скончался. Не стало предпоследнего из девяти рыцарей Адельгейды. Я оставался последним. По всей Малой Азии крестоносцы терпели одно поражение за другим. Данишменд и эмиры Алеппо и Харрана громили.их, угрожая уничтожить все завоевания великого Годфруа. Бодуэн был более удачлив. Он проиграл египтянам битву при Рамлехе, но через несколько дней разгромил их в Яффе.
Меня страшно тянуло отправиться в Киев, но обида не пускала. Прошло уже два года с того страшного дня, когда я прочел письмо Евпраксии, а боль была жива в душе так, будто все случилось всего несколько дней назад. Меня угнетало воспоминание о том, как я отсек кисть руки у одного из бражников в киевском подвале, но я утешал себя, что, быть может, именно этой рукой он указывал на мою Евпраксию, посылая ей вслед хулы.
Еще одно печальное известие суждено мне было пережить — внезапно скончался благородный сын Генриха, Конрад. Ходили слухи, что он был отравлен, и я готов был этим слухам верить.
Пожив немного в Иерусалиме, я отправился в Европу, побывал дома, но мне не сиделось на одном месте, только движение, только пространство могли хоть как-то заглушить мою тоску по Евпраксии, и я отправился в Англию, где давно мечтал побывать, наслушавшись рассказов Джона Лонгрина, английского рыцаря, состоявшего в отряде барона Росслина и прекрасно отличившегося в битве при Дорилее. Лондон мне очень понравился, это был красиво спланированный и хорошо укрепленный со всех сторон изящными крепостными строениями город. Понравились мне и жители его, мягкосердечные и приветливые, отличающиеся широтой натуры. Они весьма благочестивы, о чем говорит огромное количество храмов — кроме епископального собора в Лондоне двенадцать больших монастырских соборов и более ста приходских церквей. В светской жизни лондонцы блистают изяществом манер и одежд, в развлечениях они неиссякаемы — без конца мне приходилось принимать участие во всяких представлениях и играх, а также в турнире копейщиков, в коем мне достался не самый последний трофей.
Дочь богатого лондонского вельможи, Маргарита, стала моей спутницей во всех тамошних увеселениях. Эта милая девушка отчего-то находила меня забавным и достойным внимания человеком, а в конце концов я понял, что она влюбилась в меня. Это произошло однажды, когда мы отправились с нею вместе смотреть петушиные бои и там повстречали рыцаря Джона Лонгрина. Встреча была бурная, общие воспоминания мгновенно затопили нас обоих, мы целый вечер проговорили, распивая пиво, а Маргарита сидела рядом и восхищенно смотрела на нас. Лонгрин отправлялся в северное плавание, собираясь посетить Гибернию, Ольбанию, остров Танет и волшебную страну Туле. Не моргнув глазом, я тотчас заявил, что плыву вместе с Лонгрином, а Маргарита добавила, что ни за какие прелести не останется в Лондоне и будет сопровождать нас в нашем путешествии.
Через несколько дней мы оставили Лондон и отправились вдоль берега реки Темзы, пересекающей Англию с запада на восток. Добравшись до поместья Джона, называемого Лонгриншир, мы провели там одну неделю и затем прибыли в город Глостер, расположенный в низовьях реки Эйвон, бегущей к заливу Северн. Отсюда мы отправились на гребном судне, оснащенном парусами, и за день доплыли до берегов Гибернии, прекрасной страны, изобилующей плодородными почвами и чистейшими реками, в которых кишмя кишит рыба. Но жители острова негостеприимны и дики, живут они в лесах и мало чем отличаются от зверей. За несколько дней мы проплыли вдоль всего восточного побережья Гибернии и отправились в Ольбанию, или, как ее еще называют, Шотландию или Скотию. По пути мы посетили остров Танет, где Лонгрин знал одно место, очень меня интересующее. Дело в том, что во время крестового похода Лонгрин имел при себе мешочек с землей, и достаточно ему было, ложась спать, распахнуть этот мешочек и положить его подле себя, чтобы змеи не решались на сто шагов приблизиться к англичанину. Не раз мы устраивали проверку — ловили змею и вытряхивали ее из сумы рядом с мешочком Лонгрина, и всякий раз змея в ужасе стремительно уползала прочь. Поскольку через некоторое время я намеревался вновь посетить Святую Землю, я решил набрать как можно больше чудодейственной земли с острова Танет, дабы у каждого крестоносца была надежная защита от ядовитых гадов. Лонгрин привел меня на то место, откуда несколько лет назад он брал отпугивающую змей землю, и мы насыпали целую бочку этой земли, отличающейся необыкновенным аспидным цветом.
Побывав в Ольбании, мы затем отправились еще дальше на север и через три дня приплыли в Исландию. Этот удивительный остров, населенный немногочисленным молчаливым народом, потрясает воображение огромным количеством вулканов, многие из которых постоянно действуют, извергая из себя потоки огненной лавы. Утверждают, что еще несколько веков назад Исландии как таковой не существовало, но затем из-под земли вырос вулкан, лава принялась растекаться, а застывая, образовывала сушу. Благодаря непрестанному излиянию лавы, территория суши постоянно растет, и если в 6666 году от Сотворения Мира не наступит конец света, то через пару веков остров Исландия воссоединится с Британскими островами и Гибернией, а еще через несколько столетий все водные пространства от Исландии до Испании превратятся в сушу.
Кроме того, Исландия знаменита разведением превосходных кречетов, которых отвозят в Европу и продают за большие деньги, и у каждого европейского монарха, разбирающегося в соколиной охоте, непременно имеются исландские кречеты, в том числе, и у Матильды Тосканской, а она-то, помнится, хвасталась, что сама разводит своих соколиков. Еще в Исландии особенная система власти. Королем у них непременно избирается священник, а распоряжаются всем епископы.
Из Исландии мы отправились еще дальше на север — на поиски сказочной страны Туле, которую Лонгрин видел однажды в юности, когда плавал туда вместе с отцом. Мы плыли три дня, и с каждым днем становилось все холоднее и холоднее. Судно наше вошло в полосу тумана, в котором мерещились загадочные тени; и вот, вдалеке мы увидели гигантский столп, возносящийся к самому небу. Чем больше мы приближались к нему, тем труднее нам было плыть, и, наконец, корабль замер на месте, не в силах сдвинуться, несмотря на все усилия гребцов. До столпа оставалось не больше одной мили, и с этого расстояния, насколько позволял туман, можно было видеть, что столп обладает невероятной шириной и высотой. Вершина его, возносясь до небес, увенчивалась огромным сверкающим шаром, как бы хрустальным. Увы, приблизиться к необычайному столпу нам так и не удалось. Оставалось только обойти его стороной и следовать дальше. Целый день мы плыли, видя сквозь густой туман за кормой тень гигантского столпа.
Вскоре нам стали попадаться огромные плавучие скалы, сплошь состоящие из льда и снега, а затем пошла область твердых волн, сквозь которые невозможно плыть. Судно стало двигаться в направлении на восток, и Джон, по каким-то ведомым лишь ему одному приметам, определил, что вот-вот мы увидим Туле. И действительно, когда наступила темнота, на севере вдруг мелькнула какая-то розовая нить, затем другая, золотистая, затем третья, серебристо-зеленая; мерцающие нити одна за другой совершали свои стежки по темно-синему небу, вышивая на нем причудливую вязь.
— Это и есть Туле — страна священная, расположенная между землей и небесами! — воскликнул в восторге Лонгрин.
Все, как завороженные, смотрели, не отрываясь, на игру светящихся нитей, которые продолжали вышивать по небу какой-то сложный рисунок. Лонгрин уверял, что нужно долго, очень долго смотреть на игру этого сияния, и лишь тогда увидишь обитателей страны Туле. Он советовал также молиться горячо к Господу, и все мы встали на колени, вознося свои молитвы. Это было прекрасно, кровь прилила к жилам так бурно, что холод перестал ощущаться. Очертания страны Туле становились все ярче и ярче, и вдруг Маргарита воскликнула первой:
— Я вижу! Это король Артур. Я узнаю его. У него на шлеме золотой медведь, а в руках меч красного цвета по имени Эскалибур. Кто-нибудь видит его?
Тут и мне показалось, что я вижу короля Артура, мелькнувшего среди сияющих нитей, но в следующее мгновенье я понял, что это не Артур, а Защитник Гроба Господня Годфруа. В руках у него была дивная сверкающая чаша, которую он подносил к губам своим, весело улыбаясь и глядя прямо на меня. Еще миг, и рядом с Годфруа я увидел моего дорогого Аттилу, который сидел рядом с Адальбертом Ленцем и оживленно рассказывал ему что-то. Нетрудно было догадаться, что это одна из очередных историй про Вадьоношхаз. Все существо мое всколыхнулось. Вдруг все пропало, сияющие нити, словно балуясь, смешались, фигуры и лица исчезли, но я напрягся и вновь увидел множество знакомых мне людей, пирующих за длинным столом, уставленным диковинными яствами и невиданными чашами, подобно той, которую держал в своих руках Годфруа. Я увидел всех рыцарей Адельгейды — Иоганна фон Кальтенбаха, Маттеуса фон Альтену, Эриха Люксембургского, Дигмара Лонгериха, Гуго Вермандуа. Димитрий, погибший в Вероне от меча проклятого императора Генриха, сидел в обществе доблестных крестоносцев Олега и Ярослава, павших на поле брани в битве под Аскалоном. И еще я успел увидеть великое множество лиц. Многих я узнавал — это были крестоносцы, сложившие свои головы в славном походе. Другие мне не были знакомы, но я понимал, что это не менее знаменитые и храбрые герои иных сражений, походов и поединков. Слезы заволокли мне глаза, и когда я вытер их, то увидел, что Туле снова закрыла свой занавес, сияющие нити мерцают, переливаясь всеми цветами радуги, струятся по небу, словно потоки небесного водопада.
— Я ничего не видел!
— А я видел!
— И я видел!
— И я!
— А я — нет!
Все, кто что-то успел увидеть, принялись наперебой рассказывать друг другу; остальные, которым не посчастливилось, в отчаянии продолжали всматриваться в светящиеся нити, которые мерцали все более и более тускло, таяли, как весенний снег под лучами горячего солнца.
— Ты видел? — с жаром спросила меня Маргарита.
— Да, — ответил я, счастливо улыбаясь.
— Как это хорошо! — воскликнула она и кинулась мне на шею, целуя мое лицо, мокрое от слез восторга.
В эту минуту она стала для меня родным существом. Она принялась перечислять всех, кого ей довелось увидеть. Все они, по ее уверениям, уже умерли или погибли. Крепко прижимая ее к себе, я смотрел, как угасает сияние волшебной страны Туле, и страшно тосковал от мысли, что нет рядом со мною моей Евпраксии.
Странное дело, но среди тех, кому ничего не удалось увидеть в сиянии Туле, оказался Лонгрин. Бедняга страшно переживал, уверяя, что, как видно, в последнее время совершил много грехов и из-за этого обитатели Туле не явились его взору. Мы все вместе переживали за него, но вскоре наши переживания сменились худшими — Маргарита слегла в страшной простуде и никакое лечение не могло помочь ей. Она с каждым, часом угасала, таяла, как светящиеся нити Туле.
— Я хочу туда, — сказала она мне, ненадолго придя в себя после глубокого забытья. — Мне даже казалось, что я тоже где-то там, среди них. Я люблю тебя, Людвиг, но ты не любишь меня. Твое сердце принадлежит другой женщине, и я знаю, что когда мы смотрели о тобою вместе на Туле, ты сожалел, что рядом с тобой я, а не она. Об одном прошу тебя, похорони меня на острове Танет, где никогда не бывает змей. Я с детства больше всего боялась, что когда помру и меня похоронят, змея залезет в мой гроб, чтобы съесть мне сердце.
Маргарита умерла, когда вдалеке показались берега Шотландии. Я выполнил ее просьбу, похоронив на острове Танет в той самой долине, откуда мы набирали землю, отпугивающую змей. Я страшно раскаивался в том, что согласился взять Маргариту вместе со мной в это опасное плаванье и тем самым погубил прекрасную девушку. Сознание того, что она теперь поселилась в стране Туле, где лучшие мои друзья окружают ее заботой и лаской, не успокаивало меня.
Весной 1104 года я вернулся в Европу, а в середине лета отправился в Святую Землю, везя с собой бочку чудодейственной земли с острова Танет.
— Надо же, — сказал жонглер Гийом, — я столько путешествовал по свету, но ни разу не видел Туле. Честно говоря, доселе я вообще считал, что Туле и Исландия — это одно и то же. Да, если бы эту историю про светящиеся нити, среди которых после долгого всматривания начинают появляться умершие люди, рассказал мне кто-нибудь другой, я бы ни за что не поверил. Но вам я верю больше, чем самому себе. И все же, вам не кажется, что эти видения могли быть навеяны особым психическим состоянием или каким-то особенным действием тамошнего воздуха? Почему некоторые видели, а некоторые — нет? Ведь глаз у каждого человека устроен одинаково.
— Не знаю, — пожал плечами я. — Мне как раз кажется, что не у всех глаз устроен одинаково. Одни люди замечают в мире только дурное, другие — только хорошее. Глаз влюбленного видит в своей возлюбленной даже такую красоту, которой в ней и нет. Глаз художника или скульптора отмечает гармонию красок и линий, а глазу ростовщика доступен только блеск золотых и серебряных монет. Кроме того, разве вы сомневаетесь в чудесных видениях, ниспосланных праведникам, когда они видели Христа или Богородицу в то время, как стоявшие рядом не видели ничего?
— О, нет, я не сомневаюсь, — поспешно ответил стихоплет. — Вы правы, одни видят одно, другие — другое. Но это свидетельствует о различии душ человеческих, а не глаз. И если художник видит прекрасное, а праведник Христа и Богородицу, то они видят это не глазами, а душой.
— И все же, случаются чудеса, кои доступны зрению и праведника, и нечестивца, — сказал я, остро вспоминая первую Пасху в освобожденном Иерусалиме, когда все мы впервые стали свидетелями возжигания Святого Огня Господня, самого главного чуда, ежегодно являющегося людям в Страстную Субботу накануне Воскресения. Помню, как дивно блистал тот Огонь в глазах у счастливого Годфруа, и как все мы впервые умывались им, поражаясь его свойствами гореть, не обжигая и не сжигая ничего. — Вы видели, Гийом, Святой Огонь, загорающийся на Гробе Господнем накануне Светлого Христова Воскресения?
— Видел, — ответил жонглер, — но, к сожалению, только издалека. Я стоял на улице и смотрел, как в храме люди возжигают от свечей друг у друга какое-то очень необычного, я бы даже сказал — неестественного цвета пламя. Но до меня оно не дошло, стало гаснуть. Я видел, как люди проводили этим пламенем себе по лицу, будто умываясь, но даже те, у кого были пышные усы и бороды, не пострадали от пламени. Это для меня совершеннейшая загадка. А вы верите, что это пламя и впрямь посылается Спасителем?
— Верю ли я?! — Меня так и подбросило на месте от такого вопроса. — Да как же вы можете спрашивать такое, Гийом?! Вы бы еще спросили, верю ли я в Иисуса Христа! В явление Святого Огня я верил еще до того, как воочию увидел его, а уж когда увидел, то только и растворялся в небывалом, неземном счастье, держа в руках пучок соломы, пылающий этим Огнем.
Я умолк, с сожалением глядя на Гийома, который, кажется, и впрямь сомневался в истинности Огня Господня. Да, Христофор, этот человек и впрямь смел предполагать какое-то мошенничество со стороны людей, ежегодно приходящих накануне Воскресения, чтобы стать свидетелями чуда. Он смотрел на меня с иронией во взгляде и, видя, что я начинаю сердиться на него, сказал:
— Не думайте, дорогой мой граф, что я не верю в силу Спасителя нашего. В глубине сердца я очень верующий человек. И все же, иные вещи, связанные с жизнью Церкви, кажутся мне порой наивными, а порой и подозрительными. Христос говорил: «Не поверите, пока не увидите знамений и чудес», тем самым обвиняя маловерующих и выказывая предпочтение к тем, кто верит искренне и не требует от Господа постоянного подтверждения Его святости. Мне не нужно Огня Господня для доказательства бытия Бога Отца и Бога Сына. А те, кому нужны доказательства, не могут называться истинными христианами.
— Все это так, — сказал я, несколько успокаиваясь. — Но в одном, как мне кажется, вы заблуждаетесь.. На мой взгляд, Огонь Господний посылается накануне Светлого Воскресения не в доказательство бытия Божия и Иисусова, а в радость к наступающему празднику, в награду всем, кто пришел в Страстную Субботу ко Гробу Спасителя. Вот зачем загорается это священное пламя.
— Да? — задумчиво промолвил Гийом. — Я как-то не задумывался об этом. Возможно, вы и правы, а я… Я еще подумаю об этом. Ну, а что же было дальше с вами после того, как вы привезли в Иерусалим бочку той замечательной земли? Пригодилась ли она крестоносцам?
— О, еще как пригодилась! — ответил я. — Во-первых, мы посыпали землей с острова Танет во множестве точек вокруг всего Иерусалима, и змеи с тех пор вообще перестали появляться в городе. А во-вторых, мы нашили множество ладанок и в каждую насыпали по горсти этой чудодейственной землицы. Теперь каждый, кому надо было отлучиться из города для совершения какой-либо поездки, брал с собой такую ладанку, и ни одного из них не укусила в дороге змея. За это Бодуэн возвратил мне титул рыцаря Христа и Храма, разрешив вновь обосноваться в башне Антония и командовать небольшим отрядом тамплиеров. В том году дела его шли блестяще, он покорил Акру, в Турции разразилась гражданская война между султанами и эмирами, не поделившими сферы своей власти, и усобица отвлекла сельджуков от войны с крестоносцами. Василевс Алексей воспользовался этим и присоединил к своей державе всю Киликию. Король Иерусалимский уступил графство Эдесское своему племяннику, тоже Бодуэну, рыцарю мужественному, красивому и набожному, но столь жадному до денег, что это подвигало его к совершению необдуманных поступков. Вместе с Боэмундом Антиохийским он пытался овладеть Харраном и в битве на реке Балих вел себя глупо, в результате чего сражение было с треском проиграно. Боэмунд после этого отправился в Сицилию, а Алексей Комнин присовокупил к Византии и Антиохийское княжество.
Следующий, 1105 год от Рождества Христова, вновь принес победы королю Иерусалимскому и поражения остальным вождям крестоносцев. В конце февраля при осаде Триполи погиб знаменитый Раймунд Тулузский. Все искренне оплакивали кончину этого храброго и достославного витязя и разгром его воинства. Летом египтяне вновь вознамерились вернуть себе Иерусалим, но Бодуэн наголову разгромил их в славном сражении при Рамлехе, и Фатимит объявил, что впредь не желает возвращения Палестины под свою державу, поскольку Бодуэн всерьез собирался идти в Египет, дабы захватить Каир.
Весной 1106 года в Иерусалим прибыл из Германии тамплиер Хольтердипольтер, он привез хорошие вести — сын Генриха IV, Генрих V, поднял восстание против собственного отца и вынудил его отречься от престола. На соборе в Госларе он объявил об окончании многолетней войны за инвеституру в пользу папы Пасхалия и был провозглашен новым императором Священной Римской Империи. Заклятый враг мой был повержен и опозорен, и мне оставалось лишь молить Бога о спасении его грешной души и о ниспослании ему искреннего покаяния в грехах всей своей распутной жизни.
Чем больше я думал о судьбе этого злодея, тем больше приходил к странному умозаключению, что теперь, когда он низвергнут, я должен повидаться с ним после стольких лет, прошедших со дня нашей последней встречи. Мне казалось, что теперь, когда он особенно несчастен, душа его, быть может, открыта для раскаянья, и я смогу помочь ему. В Святой Земле наступило долгожданное затишье, на западе усмирились египтяне-шииты, на севере сельджуки до сих пор не могли прекратить междоусобицу, а сарацины на востоке постепенно собирались с силами, чтобы в будущем продолжить борьбу с государствами крестоносцев.
Оставив вместо себя Алоизия Цоттига, я отправился из Яффы на корабле, плывущем в Геную, в сопровождении двух своих командоров — одноглазого Роже де Мондидье и Клауса фон Хольтердипольтера. Благополучно переплыв через Медитерраниум, в июле мы прибыли в Геную, а незадолго до праздника Преображения Господня добрались и до Кельна, где, как нам стало известно, находился в это время низвергнутый император.
Невозможно описать те чувства, которые охватили меня, когда наш небольшой отряд, состоящий из трех тамплиеров, трех оруженосцев и двух слуг, подъезжал к этому городу. Здесь некогда окончилось мое отрочество, здесь я впервые увидел босоногую красавицу, ставшую главной женщиной всей моей жизни. Здесь я стал рыцарем Адельгейды и здесь впервые в жизни сразился на поединке, узнав, что такое коварство.
Кельн мало изменился. Сохранилась и старая лазейка неподалеку от Сапфирной башни, которая была мне известна. Через нее мы проникли в город, оставшись незамеченными. С трудом представляя себе, как именно я смогу встретиться с Генрихом, я придумал весьма дерзкий план, решившись прибегнуть к помощи тех, к кому никогда бы раньше не обратился за поддержкой. Остановившись в одном из старых домов неподалеку от церкви святого Мартина, несколько дней, нарядившись в самые неприглядные одежды, я разгуливал по Юденорту, старательно прислушивался к разговорам евреев-торговцев и, к счастью, довольно быстро собрал некоторые необходимые для себя сведения. Прежде всего я выяснил, кто сейчас в Юденорте считается их князем, и, подловив некоего Бецалеля, который показался мне влиятельным человеком, я напрямик предложил ему много денег, чтобы он тайно свел меня с этим самым Нафтале-бен-Елеазаром.
— О! — зашептал Бецалель, возводя очи к небу. — Нафтале-бен-Елеазар, это такой великий человек и такой многомудрый парнас, что я очень боюсь выполнить вашу просьбу, ведь вдруг да чего-нибудь не то.
Я прибавил к названной мною сумме еще половину. Бецалель принялся бить себя в грудь кулаком и рвать на себе пейсы, призывая всех прародителей из Ветхого Завета в свидетели, что он никак не может выполнить мою просьбу. Когда я еще немного увеличил вознаграждение, мне показалось, что Бецалель проломит себе грудь кулаком и с корнем вырвет свои пейсы. Тут я не выдержал и плюнул, но хитрый еврей тотчас перестал так остро переживать и сказал, что, если я добавлю еще немного, он познакомит меня с «многомудрым Парнасом» Нафтале-бен-Елеазаром. Я усмехнулся и в четвертый раз увеличил взятку. Спустя час Бецалель представил меня князю кагала, или парнасу, как он у них именовался. Это был довольно красивый старец с высоким лбом, длинными седыми власами, длинноносый и голубоглазый. Взгляд его выражал так называемую вековую еврейскую скорбь, которая, по моим понятиям, отпечаталась на всем их племени после того, как они распяли Спасителя, чтобы до самых последних времен нести на себе проклятие.
— Вот этот человек, — сказал Бецалель парнасу, когда я вошел в роскошно обставленную комнату, не переставая удивляться, насколько грязно и ветхо выглядел дом Нафтале-бен-Елеазара снаружи, насколько зловонна и мерзостна была улица, на которой этот дом стоял, и насколько богато и чисто оказалось в самом жилище.
Пять раз поклонившись, Бецалель испарился, и мне поначалу показалось, что я остался с князем кагала наедине, но затем я увидел двух чернобородых мужчин, сидящих в темных углах комнаты и зорко следящих за каждым моим движением.
— Что вам угодно и кто вы такой? — спросил меня Нафтале-бен-Елеазар, хмуро рассматривая мою плохонькую одежонку, позаимствованную у одного полунищего забулдыги.
— Меня послал к вам Абба-Схария-бен-Абраам-Ярхи, — ответил я. — Своего имени я вам не назову, но одна вещь должна послужить для вас знаком, что мне можно доверять. Абба-Схария просил передать вам вот это.
С этими словами я передал то самое копьецо, которое я нашел в иерусалимской земле, когда рыл могилу моему незабвенному Аттиле. Нафтале-бен-Елеазар мельком взглянул на копьецо, бросил его к себе в шкатулку, стоящую на столе и жестом пригласил меня сесть. Сам он тоже сел и уставился на меня, ожидая продолжения.
— Абба-Схария поручил мне встретиться здесь, в Кельне, с низложенным императором и просил вас всячески содействовать мне в этом, — сказал я, радуясь тому, что моя уловка с копьецом, подстроенная мною наудачу, кажется, как то ни странно, сработала. — Он сказал, что вы имеете доступ к нему и легко устроите встречу. Но при этом Генрих не должен узнать меня. Вы представите меня ему как некое таинственное лицо, и я буду в маске. Ясное дело, что встреча должна произойти где-то в уединенном месте и желательно ночью.
Тут один из сидящих в углу пробормотал что-то очень злобно. Нафтале-бен-Елеазар не менее злобно ответил ему на своем наречии, которого я, к сожалению, не понимал и не имел возможности выучить, поскольку в Палестине евреев почти не было.
— Не обращайте внимания, прошу вас, — сказал мне Нафтале-бен-Елеазар очень вежливо. — Пожалуйста, продолжайте.
— Я все сказал, — ответил я.
— Вы в этом уверены? — спросил парнас.
После его вопроса некоторое неприятное молчание зависло в комнате. Наконец, я собрался с духом и твердо произнес:
— Повторяю: я все сказал.
— Это хорошо, что вы все сказали, — промолвил Нафтале-бен-Елеазар таким голосом, что я стал прикидывать, куда мне отпрыгивать и какую лучше позицию занимать, как только сидящие в углу набросятся на меня. — А теперь послушайте, что я вам скажу. Вы лжете. Абба-Схария-бен-Абраам-Ярхи находится сейчас в Аахене, в двух часах езды от Кельна, и если бы ему нужно было с глазу на глаз встретиться с императором Генрихом, то есть, именно с низложенным императором Генрихом, как вы изволили выразиться, то он мог бы сам явиться к нему безо всяких затруднений. Из этого я заключаю, что вы никоим образом не связаны с Абба-Схарией и даже не знаете, что он сейчас в Аахене. Мало того, я смею предположить, что вы — человек, настроенный враждебно к Абба-Схарии и несчастному Генриху, находящемуся под его сильным влиянием. Даже если бы вы не промахнулись так глупо, по вашему лицу можно было бы прочесть, как по книге, что вы не имеете ничего общего с этим негодяем Схарией. К тому же, в вас нет ни капли еврейской крови, это тоже любой сведущий еврей сможет быстро прочесть в вашем лице. А Абба-Схария никогда не имеет дела с людьми, в чьих жилах не течет кровь потомков Авраама и Израиля.
Я стал приподниматься, готовясь коротко извиниться и сделать попытку исчезнуть из этого дома, но Нафтале-бен-Елеазар сделал мне знак рукой, чтобы я оставался на месте.
— Кроме всего прочего, вы принесли мне в подарок бесценную вещь, значения которой я вам не раскрою, но скажу лишь одно — любой сведущий еврей отдал бы за этот предмет целое состояние. А теперь ступайте за мной.
Все тот же озлобленный человек, сидящий в углу снова что-то проговорил с ненавистью, и Нафтале-бен-Елеазар вновь гневно осадил его коротким окриком, который я хорошо запомнил:
— Йодэа! note 16
Я последовал за князем кагала, так и ожидая, что вот-вот сзади на меня набросятся и вонзят мне нож в спину. Мне пришлось собрать все свое самообладание, чтобы не оглянуться и не показать, что я боюсь этих темных людей. Нафтале подвел меня к дверям комнаты, из которой доносился женский плач. Он проговорил что-то, заплаканная женщина вышла из комнаты, посмотрела на меня черными и мокрыми глазами и удалилась. Нафтале пригласил меня войти внутрь, и когда я вошел, то сразу увидел красивую молодую еврейку, лежащую на кровати. По тому, каким неестественно белым было ее лицо, сразу можно было догадаться, что она не спит, а мертва. Менора горела у ее изголовья, и курились какие-то благовония. Войдя в комнату, мы с Нафтале некоторое время стояли молча, затем он заговорил:
— Эта девушка — моя дочь. Она умерла сегодня утром, вывалившись из окна и ударившись затылком о камень. Девять лет назад бандит Отто Ландштрайхер, называвший себя крестоносцем, собирающимся идти отвоевывать Святую Землю, устроил погром в Юденорте. Грабил, убивал, насиловал, сжигал дома. Он и еще несколько человек из его шайки поймали мою бедную Ноэминь, которой тогда еще и одиннадцати не было, и изнасиловали. Бедняжка сошла с ума, и никакие лекари не могли вылечить ее. По слабоумию она могла заснуть где попало и в конце концов уснула на подоконнике и вывалилась из окна. Так вот, спустя три года после погрома, устроенного в Юденорте разбойниками Отто Ландштрайхера, который, насколько мне известно, так и не стал участником крестового похода, мне довелось узнать, что многие ценные вещи, похищенные тогда Ландштрайхером у жителей Юденорта, оказались у Абба-Схарии-бен-Абраама-Ярхи. Я очень уважал этого мудрого человека, одного из тех, кого с большим почетом встречают в Нарбонне, но тут в мою душу закралось нехорошее подозрение. Два года потом я тайком докапывался до истины, и мне удалось узнать очень многое, а главное, что мерзавец Ландштрайхер действовал по указке самого Абба-Схарии, который открыл ему все секреты — у кого в Юденорте есть что грабить, а к кому можно и не соваться. За это Схария получил чуть ли ни треть всего награбленного. Но и этого мало. Он сумел обмануть и Нарбонн, доказав мудрецам, будто в Кельне давно зрел заговор против всемирного парнаса и что кельнское еврейство — сухая ветвь, которую следует срезать, чтобы дерево могло свободнее развиваться. Вот почему я не выставил вас сразу, как только вы представились человеком от Абба-Схарии. Я ненавижу этого мерзавца, а он, в свою очередь, ненавидит меня. И я помогу вам, я устрою вам встречу с Генрихом, чего бы это мне ни стоило. Но вы должны пообещать мне, что убьете проклятого Схарию. И вы дадите мне слово здесь, перед мертвым телом моей Ноэмини.
Он умолк, глядя на меня в ожидании. Мне ничего не оставалось делать. Я подумал: «Собственно говоря, нет оснований не верить этому старому, пережившему такое тяжкое горе, жиду, и Схария заслуживает наказания. Роль убийцы мне не очень-то подходит, но можно придумать что-нибудь, дабы все вышло по-честному. К тому же, ведь это именно Схария привез тогда страшные головы и отвратительный пояс Астарты».
— Ну что? — не вытерпев долгого молчанья, спросил Нафтале.
— Даю слово убить Схарию, — произнес я, и в глазах князя кельнского кагала вспыхнул радостный огонь.
— Отлично, — сказал он. — В таком случае, мы можем пройти в комнату, где нас никто не услышит, и продолжить разговор.
Мы отправились в одну из уединенных комнат его огромного дома, в которой было ужасно душно и невыносимо пахло сопревшими башмаками, но зато Нафтале-бен-Елеазар поклялся, что здесь нас уж точно никто не услышит. К моменту нашего с ним разговора я уже знал, что Генрих ничуть не смирился со своим свержением и собирает в Кельн всех полководцев, оставшихся верными ему и не присягнувших его сыну. Войска, сосредоточенные к северу от Кельна в Леверкузене, Золингене, Вуппертале и Дюссельдорфе, готовы вскоре после праздника Преображенья начать выступление. Но от Нафтале-бен-Елеазара мне довелось узнать нечто, чего нельзя было разведать, просто живя в Кельне и шатаясь по улицам.
Оказывается, два полюса противостояния, сложившиеся к этому времени в Священной Римской Империи, таили в себе не только враждующих между собой отца и сына. И там и тут сосредотачивались целые соперничающие друг с другом группировки. Я страшно удивился, узнав, что ведьма Мелузина вовсе никуда не исчезла. Порвав с Генрихом-отцом, она под именем Мелизанды пригрелась на груди у Генриха-сына. Сестра Годфруа Буйонского Алиса, имеющая почти такую же дурную славу, как Мелузина, выйдя замуж за Генриха-отца, изо всех сил старалась заменить ему прежнюю любовницу-ведьму и превзойти ее в неистовых бесчинствах. Папа Пасхалий, естественно, стоял на стороне Генриха-младшего, поскольку тот хотя бы обещал подчиняться папству. В адрес антипапы Альберта, поддерживающего Генриха-старшего, Нафтале высказал предположение, что он вовсе даже и не христианин, а поклоняется какому-то драгоценному камню, якобы, являющемуся высшим истечением божественной сущности, затмившим своим блеском само Распятие. Матильда Тосканская и Вельф Баварский тоже оказались теперь в разных лагерях. Бедная Матильда так и не смогла простить Вельфу измену.
Выслушав рассказ Нафтале-бен-Елеазара о расстановке сил в Священной Римской Империи, я напустил на себя как можно больше важности и спросил, кажется, именно тем тоном, каким нужно, что он знает об Артефии, Урсусе и Ормусе. Он вскинул бровь и пробормотал:
— Вы знаете эти имена?.. Ну что ж, скажу вам только то, что знаю. Некто Артефий находится сейчас при Генрихе здесь, в Кельне. Монах Урсус получил какие-то особенные полномочия при Генрихе-младшем. А вот третье имя мне неизвестно. Как вы сказали — Ор..?
— Ормус. Брат колдуна Гаспара, которого я своею рукой сбросил в один весьма глубокий колодец, — проболтался я, не успев прикусить язык.
— Про Гаспара я что-то такое слыхивал, — сказал Нафтале, а вот про его брата слышу впервые. Что ж, буду теперь выяснять.
— А Персиваль, Лоэнгрин — знакомы вам?
— Нет.
— А Агасфер?
— Вечный жид? — усмехнулся князь кельнского кагала. — Это сказка.
Затем мы приступили к обсуждению плана действий, который довольно быстро сложился у нас, и мы не проговорили и часу. На следующий день парнас Нафтале отправился прямо к Генриху и заявил ему, что кельнские евреи готовы предоставить ему значительную сумму денег из одного очень надежно запрятанного клада, дабы он мог как можно лучше снабдить свое войско всем необходимым и скорее одержать победу над непокорным сыном. Но для того, чтобы этот дар был вручен, евреи города Кельна хотят быть полностью уверены в том, что Генрих обладает реальной силой и властью. На это низложенный император в приступе бахвальства заметил, что как раз сегодня, в канун праздника Преображения, он готов показать Нафтале-бен-Елиазару нечто такое, что не оставит у него сомнений в могуществе, коим Генрих обладает ныне как никогда. При этом он добавил:
— Ты иудей и вполне можешь присутствовать сегодня в полночь при моей литургии.
— Я не смогу присутствовать при литургии, государь, — ответил Нафтале, — потому что я оплакиваю погибшую дочь. Но я приведу одного человека, который пользуется огромной властью во всех городах Германии, где есть еврейские поселения. Это наш князь князей, имя его никому не известно, даже мне, мы распознаем его по особенным признакам. И лицо его будет покрыто сеткой. Он подойдет к тебе там, где ты назначишь ему встречу и покажет перстень, на котором будут изображены звезда Соломона, крылатый косарь и знак Сатурна.
— Отлично, — ответил Генрих. — Сегодня в полночь около входа в Кафедральный собор. Ах да, я же забыл, что вам, евреям, нельзя входить в христианские храмы.
— Мне нельзя, а князю князей можно, — ответил Нафтале с важностью, на что бывший император подивился:
— Ишь ты! Смотри-ка!
Узнав от парнаса все эти новости, я отправился для начала к своим тамплиерам и распорядился, чтобы в полночь они заняли удобные позиции неподалеку от Кафедрального собора и проследили, выйду ли я потом из него или нет. А если не выйду, чтобы постарались выяснить, что со мной произошло. Затем я вновь отправился в Юденорт к моему неожиданному союзнику, где он облачил меня в какую-то черную тунику особого покроя, которая не слишком бросалась в глаза, но и вместе с тем отличала меня от других людей. Темно-синий плащ, покрывший мне спину и плечи, Нафтале заколол фибулой, на которой была изображена звезда Давида, так что теперь, учитывая, что палец мой украшал условленный перстень, я был оснащен всевозможными символами, как заправский маг и колдун. Слава Богу, нательный крест, таящийся у меня на груди, оставался надежной защитой противу всех темных сил.
На голову Нафтале-бен-Елеазар нахлобучил мне какой-то круглый шлем, с которого спускалась сетка, настолько мелкоячеистая, что если лицо мое трудно было распознать за нею, то и я с большим трудом мог рассмотреть окружающий меня мир. Незадолго до полуночи в сопровождении тех самых двух неприятных молодых людей, что сидели в разных углах, когда мы впервые встретились с Нафтале-бен-Елеазаром, я отправился к зданию Кафедрального собора. Семнадцать лет прошло с того дня, когда я шел сюда, надеясь не только увидеть свадьбу Генриха и Адельгейды, но и познакомиться как можно ближе с милой крестьянской девушкой, чья красота тронула мое сердце. Сколько превращений претерпела та девушка за эти годы — сначала она превратилась в саму императрицу Адельгейду, потом оказалось, что она Евпраксия, затем она стала моей Евпраксией, потом она нянчила детей моего отца и ждала меня из крестового похода, а потом… Лучше было не вспоминать, что произошло потом.
У дверей собора нас встречал мой старый знакомый, Гильдебрант Лоцвайб. Он несколько состарился с тех пор, как я видел его в последний раз, облысел и обрюзг. При виде нас он с важностью попросил показать ему перстень, и когда я показал, он повел меня одного за собой в здание храма. Впервые в жизни, входя в христианский храм, я не осенил себя крестным знамением, дабы не испортить роль жидовского князя, которую мне пришлось волей-неволей исполнять. Храм был пуст, сегодня здесь даже не проводили предпраздничную службу под предлогом каких-то срочных работ. Вообще, я уже слышал, что здесь давно, проводятся какие-то странные работы, суть которых известна лишь очень и очень немногим жителям Кельна. Шагая впереди меня, Лоцвайб с некоей многозначительностью оглянулся, и мне от всей души захотелось двинуть ему в челюсть, но я, разумеется, сдержался. Мы прошли в один из правых пределов храма. Здесь, в отличие от всего собора, было пустынно, лишь двое рыцарей с тяжелыми ломами в руках охраняли одну из могильных плит у самой стены. Полустершаяся надпись на плите свидетельствовала, что здесь похоронен какой-то Беерлин, насколько я мог рассмотреть сквозь мелкую сетку, покрывающую мое лицо.
— Открыть! — скомандовал Лоцвайб, и двое рыцарей, умело орудуя ломами, отодвинули могильную плиту, под которой оказался спуск в подземелье. «Вновь подземелье! — воскликнула моя душа. — Ну сколько же можно!» Но ничего не оставалось делать. Лоцвайб показал мне, что следует спускаться вниз, и я шагнул туда, а он на сей раз шел у меня за спиной. Могильная крышка задвинулась над нашими головами, и мы погрузились в кромешную тьму.
— Продолжайте спускаться и ничего не бойтесь, — сказал мой сопровожатый.
— Мне нечего бояться в этой жизни, — ответил я Лоцвайбу, стараясь как можно лучше изобразить еврейский акцент.
Мы продолжали спускаться по ступенькам до тех пор, покуда они не кончились, и я чуть не упал, когда под ногой у меня не оказалось следующей ступеньки. По обе стороны от меня был узкий коридор, в дальнем конце которого я увидел тусклый свет. Отойдя дальше, я пытался определить, в какую-же сторону ведет это подземелье — то ли в сторону Рейна, то ли под Юденорт, то ли под Римские ворота, и, наконец, пришел к выводу, что мы движемся на север, наверняка прошли за городскую черту и находимся где-то под развалинами старинного замка Меровингов. Мы шли еще несколько минут, покуда не стало почти светло. Наконец, коридор кончился еще одной каменной лестницей, спускающейся вниз спиралью, которая состояла из нескольких кругов — не то девяти, не то десяти — и внизу оканчивалась круглой площадкой. Взору моему представилась знакомая картина: на этой круглой площадке стоял стол, вокруг которого при свете девяти факелов сидели люди в белых одеждах. Еще находясь наверху, я сумел различить, что в центре стола лежит красная пятиконечная звезда микрокосма.
— Идемте вниз, — оказал Лоцвайб, и мы стали спускаться по ступенчатым кругам спирали, закручивающейся книзу, отчего каждый круг был меньше предыдущего и больше следующего. Меня не могли не заинтересовать надписи на стене, вдоль которой мы двигались. Возможно, я путаю порядок их, но вот те, которые запомнились мне: ACHERONTIS, LIMBUS, ABBADON, BELIEL, STIGMA, FLAGITIUM, FLAMMA, ASTAROTH, DITIS, SODOM, ASMODEUSnote 17 и так далее, все в таком же роде. Кроме того, было множество надписей на древнееврейском, а также всяческих символов, многие из которых были мне непонятны. Несколько раз мне попадался и лабарум, что было довольно странно в соседстве с прочими надписями и значками. Чем ниже мы спускались по сужающейся спирали, тем лучше я мог разглядеть, что происходит внизу. Когда до площадки, на которой стоял стол и сидели люди в белых одеждах, оставалось только три круга, я уже мог слышать их голоса и видеть все в подробности. Картина сделалась еще более знакомой — в центре микрокосма лежал пожелтевший череп, собравшиеся пили из высоких бокалов темно-красное вино, похожее на кровь, а среди собравшихся я узнал, во-первых, самого Генриха, рядом с которым сидела его жена Алиса, во-вторых, Артефия и его ученика Папалиуса, а в-третьих, несколько других членов тайного синклита, разогнанного мною и Годфруа в тот роковой день, когда защитник Гроба Господня скончался в ужасных муках.
— Я буду смотреть здесь, — сказал я Лоцвайбу, останавливаясь около изображенной на стене головы Адама и надписи ADAM CADMO CAPUT IN ARCADIA.note 18 Лоцвайб спустился один, подошел к Генриху и прошептал ему что-то на ухо. Генрих посмотрел на меня и пригласил присоединиться к ним. Я знаком показал, что останусь здесь. Один из сидящих за столом вполголоса читал какой-то латинский текст. Слова хорошо были мне слышны, но смысла текста я никак не мог уловить и, прослушав не менее пяти минут, понял, что это не связный текст, а какая-то полнейшая абракадабра. Я посмотрел вверх, и мне стало не по себе. Я стоял почти на самом дне глубокой воронки, вверху которой было сумрачно, а внизу горели девять факелов, и какие-то темные люди затевали некое сатанинское действо. Тут до сознания моего дошло, что слух чаще всего улавливает в читаемой абракадабре словосочетание lapidum fulgor.note 19 Мне сразу вспомнились слова Нафтале-бен-Елеазара о том, что антипапа Альберт поклоняется какому-то драгоценному камню. В следующий миг я увидел, как сидящие за столом принялись совершать какие-то движения руками — они то будто умывались, причем, с большой тщательностью, то отталкивали кого-то невидимого, а то, напротив — приманивали, то как будто медленно плыли по реке, то словно разминали тесто. Одно упражнение следовало за другим, вдруг пламя факелов стало трепетать, и в следующую минуту я увидел, как мертвая голова медленно поднимается над столом, поворачивается, словно осматривая присутствующих. Я испугался, что она сейчас посмотрит на меня и даст им знак, что я — чужой для них, но череп почему-то совершил оплошность и не посмотрел наверх, так что я оставался вне его поля зрения.
Тут заговорил тот из присутствующих, который читал латинизированную абракадабру:
— Камень веры, Иисус Христос обновленный, печать пророков, дуновение сладчайшее! Вселись духом своим в того из нас, ради которого мы собрались. Камень драгоценный, алмаз всех алмазов, последний из тех, которые приходили, величайший из великих! Вселись духом своим в того из нас, ради которого мы здесь собрались. Камень преткновения, солнце Будды и самая большая звезда Соломонова! Вселись духом своим в того из нас, ради которого мы здесь собрались.
Так он продолжал и продолжал повторять — сначала на разные лады воспевал висящую над столом и непрестанно поворачивающуюся голову давно истлевшего мертвеца, а затем слово в слово твердил, как припев, просьбу о том, чтобы дух этого мертвеца вселился в того, ради которого они здесь собрались. Судя по всему, в Генриха, потому что бывший император вдруг стал приподниматься из-за стола, все больше и больше выпучивая глаза, будто снизу его надували. Это длилось очень долго, не менее пятнадцати минут, и под конец Генрих окончательно встал на ноги, глаза его выпучились так, что казалось, они вот-вот вывалятся из орбит, и даже некоторое свечение тускло-фиолетового цвета не то померещилось мне вокруг всего тела бывшего императора, не то и впрямь образовалось. Вдруг голова Генриха как-то страшно дернулась, изо рта вырвался хрип, он раскинул в разные стороны руки и повалился навзничь, опрокидывая стул, стоящий у него за спиной. Все бросились к нему, забыв про череп, который с громким стуком упал на стол, прокатился немного и замер на одном из лучей красной звезды микрокосма.
— Этого не должно быть! — воскликнул Артефий.
— Неужели умер? — спросил его ученик.
— Проклятье! Что с ним? — взвизгнула Алиса.
— Умер? Не может быть! Как это произошло? Что с ним! — загомонили остальные.
— Нет-нет! — кричал громче всех чтец абракадабры и ходатай за Генриха перед «камнем драгоценным». — С ним просто обморок! Лапидум фульбор не мог убить его, это просто невероятно.
Но остальные, склонившись над телом Генриха, мрачно отвечали ему, что недавний император Священной Римской Империи скончался, ибо сердце его не бьется и дыхание полностью отсутствует. Мне незачем было дольше оставаться здесь. По условию, заключенному между Нафтале-бен-Елеазаром и Генрихом, я был без оружия и при всем желании не мог сейчас совершить возмездие над Артефием за смерть Годфруа. Я стал подниматься вверх по ступенчатой спирали, слыша внизу душераздирающие рыдания Алисы и вопли досады, исторгаемые остальными участниками гнусного сборища.
— Вы утверждаете, что смерть Генриха действительно произошла оттого, что у него само собой лопнуло сердце? — спросил жонглер Гийом. — Я спрашиваю вас об этом потому, что упорно ходят слухи, будто его отравили.
— Я не могу утверждать это с полной уверенностью, — ответил я. — Возможно, ему подмешали яду, точно так же, как Защитнику Гроба Господня. Но они так неподдельно переживали его внезапную смерть, изъявляли такое отчаяние и досаду, что я не склонен подозревать членов тайного синклита в причастности к его гибели. Может быть, его отравил кто-то еще раньше, а яд подействовал лишь в ту минуту. Но я, все же, уверен, что он скончался потому, что колдуны направили на него слишком мощное силовое поле, и сердце его и впрямь лопнуло, не выдержав такой тяжелой нагрузки. К тому же, сказалось сильное нервное напряжение, ведь ему предстояло сделать свой последний бросок, и спасти игру он мог лишь в том случае, если костяшка покажет шестерку.
— А вы уверены, что там действительно было колдовство, а не простое шарлатанство? Вы говорите, череп поднялся над столом и вращался, будто осматривая собравшихся. Но, может быть, тут был какой-нибудь ловкий фокус, какие-нибудь невидимые нити поднимали его и заставляли вращаться?
— Можно было бы предположить и такое, если бы не одна весьма важная деталь. Когда я увидел Генриха, я поразился тому, как сильно он постарел за последнее время. В тот год, если я не ошибаюсь, ему должно было исполниться пятьдесят шесть лет, а Генрих всегда отличался тем, что выглядел гораздо моложе своих лет, но там, на дне ужасной подземной воронки, я увидел старика лет семидесяти. Однако, когда колдовство стало действовать на него и он стал подниматься из-за стола и выпучивать глаза, лицо его начало зримо молодеть. Это невероятно, но я готов поклясться, что видел это собственными глазами. В тот миг, когда сердце его лопнуло, Генриху на вид можно уже было дать не более сорока-сорока пяти лет.
— Вот как? — страшно оживился Гийом. — Это ужасно интересно, особенно если учитывать, что, по слухам, тело его после смерти до сих пор никому не показывали.
— Да, — ответил я. — Огромный каменный гроб с телом Генриха до сих пор перетаскивают из монастыря в монастырь и не спешат совершить христианское погребение. Я так и не знаю, что произошло с лицом покойного после смерти. То ли он застыл, имея облик сорокалетнего мужчины, то ли, напротив, вмиг состарился так, что невозможно было его узнать. Нечто, что заставляет людей удивляться, все же, видимо, произошло, иначе как объяснить, что люди не спешат совершить подобающее захоронение?
— Да-а, — промолвил Гийом. — Значит, если не эликсир бессмертия, то некие заклинания способны сделать человека моложе его лет?.. Вот это поистине чудо, ничего не скажешь!
Что он хотел сказать этим, Христофор, я не знаю. Может быть, что все остальные чудеса, о которых я ему рассказывал — про Туле, про Святой Огонь — не заслуживают доверия, а это дьявольское, колдовское чудо заслуживает? Я горько усмехнулся, глядя на француза-стихоплета, он заметил мою усмешку и поспешил загладить свои слова:
— То есть, я хотел сказать, истинное колдовство. Чудом, разумеется, можно назвать лишь то, что ниспослано нам небесами. Ну, рассказывайте дальше. Вам удалось поймать негодяя Артефия? А мерзавца Схарию вы укокошили?
— Представьте себе, ни то, ни другое я не смог сделать, — ответил я со вздохом и, усевшись поудобнее, продолжил свой рассказ.
Увидев гибель своего заклятого врага, последние мои надежды на спасение которого рухнули, я выбрался из подземелья и вскоре вновь очутился в Кафедральном соборе, вышел из него и встретился со своими тамплиерами. Мы принялись ждать, внимательно следя за тем, кто входит и выходит из храма. Примерно через час из дверей вышел именно тот, кого я больше всех ожидал — Артефий. И он шел совершенно один. Выйдя на улицу, ярко освещенную луной, он огляделся по сторонам, накинул на голову капюшон и отправился в сторону Римских ворот.
— Ну, птицеловы, птичка наша выпорхнула из гнезда, — сказал я одноглазому Роже и сгорающему от нетерпения Хольтердипольтеру. — Надо постараться не упустить ее.
Стараясь передвигаться как можно тише, мы преследовали Артефия. У Римских ворот стража быстро пропустила его, а нас остановила и, лишь получив взятку, позволила тоже выйти из города. Мы успели увидеть фигуру Артефия — он свернул с дороги и направлялся в сторону развалин старинного замка Меровингов. Каждый новый правитель Кельна намеревался сровнять с землей это жуткое место, которое жители города и окрестностей всегда старались обходить стороной, считая, что там селятся бесы. Перекрестившись и прошептав молитву Иисусову, мы двинулись следом за Артефием и вскоре очутились среди груды камней и поросших мхом и кустарником мрачных стен, оставшихся от некогда хорошо укрепленного замка. Здесь фигура Артефия на некоторое время потерялась, но потом мы увидели его в проломе стены. Он стоял в одном из бывших внутренних двориков перед развалинами фонтана, и смотрел на нас, явно услышав наши неосторожные шаги и ожидая, когда мы появимся. Увидев нас, он пошел вокруг фонтана и, покуда мы бежали к нему с криками: «Стой! Ни с места! Остановись!», исчез за бесформенным сооружением, представлявшим некогда какие-то фигуры, из которых давно уже не струилась вода фонтана. Роже кинулся вокруг развалин фонтана с одной стороны, а мы с Хольтердипольтером — с другой, но когда мы сошлись, никого вокруг не было, и сколько мы потом ни бегали по всем развалинам, не могли отыскать проклятого оборотня.
Вернувшись к фонтану, мы переворошили все его обвалившиеся камни, но и здесь не нашли ни дыры, ни лазейки.
— Действительно, птичка, — сказал Хольтердипольтер, указывая на ворону, сидящую на вершине фонтанного сооружения и каркающую так, будто издеваясь над нами. Увидев, что раздосадованный тамплиер собирается запустить в нее камнем, она каркнула в последний раз и улетела прочь, громко шелестя крыльями.
Отправившись в Юденорт, я вернул парнасу Нафтале все мое облачение и поведал о том, что мне довелось увидеть, намеренно опуская многие детали. После этого, без особой охоты, но осознавая, что не могу не сдержать слова, данного при мертвом теле бедняжки Ноэмини, я со своими рыцарями Храма, оруженосцами и слугами отправился в Аахен. Насколько мне было известно, Схария не обладал преклонным возрастом, и я намеревался, явившись к нему, предложить ему поединок. Таким образом я избавлял себя от необходимости совершить убийство и мог прикончить Схарию в честном бою. Правда, и тут было одно весьма неприятное «но» — не пристало благородному рыцарю сражаться на поединке с поганым христопродавцем, и в общем-то, можно было лишить Схарию жизни обычным путем, как раздавливают таракана или гадюку. В таких сомнениях и терзаниях я приехал со своими тамплиерами в Аахен, и судьба счастливым образом разрешила все мои внутренние противоречия. Когда мы заявились туда, где по сведениям Нафтале-бен-Елеазара можно было отыскать нашу жертву, мы нашли дом, полный рыданий и скорби, и узнали, что Абба-Схарйя-бен-Абраам-Ярхи скончался от грудной жабы прошлой ночью. Эта смерть, избавившая меня от необходимости исполнить данное обещание, стала еще одной загадкой — ведь, судя по всему, доверенный еврей бывшего императора окончил свои дни одновременно с Генрихом.
В Аахене мы задержались на несколько дней, поскольку там происходили пышные торжества по случаю приезда в город трех аахенских рыцарей, принимавших участие в крестовом походе и нашедших в Вифлееме Иудейском Честные Пелены Младенца Христа, которые рыцари привезли в свой родной город и поместили в алтаре Аахенского кафедрального собора, где стоит златой гроб Великого Карла. Все трое рыцарей были мне знакомы, и, встретив нас, они никак не хотели, чтобы мы уезжали.
— Требуем, чтоб вы остались у нас хотя бы до зимы! — настаивали они, и мы не могли уехать из Аахена почти неделю.
Наконец, пора было отправляться в Святую Землю. С трудом вырвавшись из гостеприимного Аахена, мы миновали Кельн, а к концу августа добрались до Зегенгейма. Здесь провели неделю и двинулись дальше. Осенью достигли Константинополя, и там к нам присоединился игумен одного из русских черниговских монастырей по имени Даниил. Он совершал пешее паломничество в Святую Землю, и я решил сопровождать его до самого Иерусалима, считая своей необходимостью охранять безопасность паломников. Роже и Хольтердипольтер отправились на корабле в Яффу, а мы с Даниилом переплыли на лодке через Босфор и пошли дорогой крестового похода. Нашим третьим спутником был оруженосец Ламбер Гоше.
Прежде всего меня интересовало, знает ли что-нибудь Даниил про мою Евпраксию, и оказалось, что ему многое о ней известно. Увы, Господь не дал ей счастья с красавцем Романом Смоленским. Молодой князь и впрямь собирался жениться на прекрасной внучке Ярослава Мудрого, но смоленский епископ колебался, можно или нет заключать этот брак. С одной стороны, антипапа Теодорих дал развод Генриху и обвенчал его с Алисой. А с другой стороны, можно ли было признать сей развод действительным? Ведь его совершил антипапа, а не папа. Покуда происходили эти колебания, молодой князь отправился в поход драться с соседями, ибо междоусобия на Руси с каждым годом становились все ужаснее, и там погиб в честном бою. Как жила Евпраксия после этого, игумен Даниил не ведал, но одно он знал точно — с прошлого года она поселилась в Киеве, в Андреевском женском монастыре, и к Рождеству намеревается постричься в монахини.
Узнав об этом, я стал сильно терзаться — не повернуть ли мне назад, да не отправиться ли в Киев к моей Евпраксии. Что, если она передумает принимать постриг и захочет снова жить со мною вместе? Я мог бы привезти ее в Иерусалим и заставить патриарха Дагоберта совершить над нами обряд бракосочетания не где-нибудь, а в самом Храме Гроба Господня. Но чем больше я думал об этом, тем глубже в сердце мое закрадывалось сомнение — а надо ли это?.. Наконец, не выдержав душенных терзаний, я решился и рассказал игумену почти обо всем, что было в моей жизни, с тем, чтобы он разрешил мои сомнения. Путь наш был неблизкий, и я мог подробно рассказывать, складывая слова в нужные формы русского языка, который за то время, как мы не виделись с Евпраксией, я изрядно подзабыл.
Покуда мы дошли до Никеи, я закончил свой рассказ и готовился выслушать совет мудрого монаха. Он крепко задумался, затем сказал:
— Что я могу тебе посоветовать? Как монах и игумен я мог бы сказать твердо — оставь ее, и пусть она пострижется в невесты Христовы после всей тяжелой жизни, которая выпала ей на долю. Можешь ли ты быть уверен, что если вы вновь окажетесь вместе, несчастья ее не возобновятся? Но и приказать тебе забыть о ней я не могу. И ты, и она еще молоды. Сколько тебе лет?
— Тридцать пять. И ей тоже.
— Вот видишь. Время зрелое, но еще молодое, полное соков. Одному Господу известно, будете ли вы счастливы, если ты поедешь в Киев и уговоришь ее стать твоей женой. Давай на Него и понадеемся. Вот они, стены Никеи, где был установлен первый Символ Веры. Вспомянем его и помолимся, авось, да и даст Господь какой-нибудь знак.
Я, признаться, был разочарован таким ответом, ожидая твердого решения со стороны игумена, но делать было нечего, и мы с оруженосцем Ламбером Гоше вслед за Даниилом встали на колени пред стенами Никеи и стали молиться. Игумен прочитал первый, никейский, Символ Веры, который ныне мало кому известен в христианском мире, а затем и второй, константинопольский, который я даже знал по-русски и вторил Даниилу. Едва мы закончили, как какой-то всадник выехал из городских ворот и направился к нам.
— Господи Иисусе Христе, — взмолился тут игумен Даниил, — дай нам какой-нибудь знак, быть ли послушнице Евпраксии монахиней или быть ей женой рыцаря Христа и Храма. Господи Иисусе Христе Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере и всех святых, помилуй и спаси нас, сомнения разреши и на правильную стезю направи!
Всадник продолжал приближаться к нам, и я уже видел, что щит его ярко раскрашен, как по примеру сарацин стало с недавних пор принято у крестоносцев, и верхнюю половину щита украшает синий косой крест Андрея Первозванного, изображенный на белом поле. Когда рыцарь приблизился еще больше, я узнал его и понял, почему именно такой крест изображен на его щите — это был Андре де Монбар, один из лучших воинов в войске покойного Годфруа, до коронования Бодуэна состоявший в числе рыцарей Христа и Сиона.
Спрыгнув с коня, Андре подошел ко мне, и мы крепко обнялись, я сообщил ему о своем паломничестве и представил его игумену Даниилу, который тотчас же радостно воскликнул:
— Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе! Вот знак тебе, рыцарь Лунелинк. Крест Андреевский! Видать, поздно тебе ехать в Киев, Евпраксия твоя приняла постриг и стала монахиней Андреевского монастыря.
Меня словно молнией ударило. А ведь и впрямь! И крест, и имя рыцаря Христа и Сиона — Андре — указывали на то, что под покровительство Первоапостола Андрея перешла еще одна монахиня — моя Евпраксия. Я решил запомнить на всякий случай этот день, в который отмечалась память святителя Николая Мирликийского, почему-то предчувствуя, что Евпраксия постриглась в монахини именно в этот день.
Пробыв в Никее два дня, мы расстались с Андре де Монбаром и двинулись дальше. Я впервые совершал пешее паломничество и не переставал удивляться, как быстро привыкаешь к трудностям такого способа передвижения в пространстве. Светлая цель путешествия делала ноги легкими и неутомимыми, и, сильно поболев в первые недели пути, они обрели некое новое качество и словно сами несли меня к Святым Местам. По ночам, на привалах, мне снились удивительные сны, а утром так сладостно шептались молитвы. Чем ближе была наша цель, тем больше хотелось идти и идти, и уже начинало казаться, что Иерусалим слишком близко расположен от Константинополя.
Игумену Даниилу страстно мечталось дойти до Святого Града к Вербному Воскресенью, но мы немного припозднились и в сей цветоносный день достигли только Капернаума, от которого до Иерусалима было еще два или три дня ходьбы. Но все равно, игумен, радовался всему, как ребенок, и без конца зачитывал наизусть целые страницы из Нового Завета, удивляя меня способностями своей памяти.
— И оставль Назарет, пришед вселися и Капернаум в поморье, в пределех Завулоних и Неффалимлих, — декламировал он, со слезами на глазах оглядывая побережье Геннисаретского озера, и продолжал дальше читать наизусть о том, как Иисус начал проповедовать здесь впервые, как призвал первых апостолов, Андрея и Петра, Иоанна и Иакова, как прошел о Нем первый слух по всей Сирии и Галилее, быстро докатившийся до Иерусалима и Десятиградия.
Затем мы пришли в Магдалу, где жили одни арабы, называющие это бедное селение Медждель. Две невысокие башни представляли собой замок местного шейха, столь же нищего, как и его подданные. Когда мы спросили у него, знает ли он, где родилась Мария Магдалина, он не моргнув глазом указал на единственную пальму, растущую во всем селении, и сказал, что Мария родилась под той пальмой и там же похоронена.
Далее наше паломничество проходило через Назарет, тоже населенный сарацинами и называющийся на их наречии Назра. Здесь нам встретилось несколько рыцарей-крестоносцев, которые руководили начатым строительством монастыря на том месте, где некогда стоял дом обручника Пресвятой Девы, праведного Иосифа, где протекли детство, отрочество и юность Спасителя. На месте Благовещения, находящемся в самом конце города, при источнике, стояла греческая церковь, воздвигнутая еще святой императрицей Еленой. Помолившись в ней, мы отправились на гору Фавор, лежащую к востоку от Назарета, величественно возвышающуюся среди остальных гор и холмов, окруженную пышными лесами. Поднявшись на ее вершину, мы оказались в прохладном саду, сплошь усеянном какими-то развалинами, в которых нетрудно было угадать останки крепости. На склоне Фавора мы обнаружили греческий храм Преображения, где одинокий священник совершал литургию, и мы оказались единственными и случайными его прихожанами. Выйдя из храма и очутившись на открытой площадке, мы долго рассматривали окрестности Фавора, гадая, где здесь Эндорская Мелузина поднимала грозную тень Самуила, предрекая гибель Саулу, а где Христос насытил пятью хлебами пять тысяч голодных своих слушателей.
Переночевав в Назарете, мы отправились дальше и целый день, спустившись к берегу Иордана, шли вдоль этой священной реки, в водах которой, приняв крещение от Иоанна, крестил людей Спаситель мира. Наше пешее паломничество заканчивалось, и, переночевав в Иорданской долине, во вторник Страстной Седмицы мы к полудню добрели до Иерихона, а к вечеру пришли в Иерусалим.
Явившись в Святой Град, я выпросил у Бодуэна разрешить игумену Даниилу провести остаток Страстной Недели близ самого Гроба. Сам я часто заходил в выделенную ему внутри храма келью и вместе с ним совершал молитвы по-русски, так что однажды Даниил сказал мне:
— Хорошо ты читаешь по-нашему, по-славянски, быть бы и тебе, рыцарь, монахом в наших землях, ох, как хорошо было бы! И с Опраксией своей был бы поблизости.
Я молча выслушал его совет и ничего не ответил, памятуя о словах Годфруа, когда он говорил, что даже если один я останусь, все равно должен буду стоять здесь и до последнего биться с мусульманами, не пуская их в Святой Град Господень.
В четверг ходили мы с игуменом Даниилом в Гефсиманский сад ради воспоминания о том, как Спаситель в последний раз обращался к Отцу Небесному: «Да минует меня чаша сия!». Наступила Великая Пятница, и множество паломников со всех окрестных мест, где только теплится свет Христовой лампады, стали стекаться ко Гробу. Сделалось шумно и суетно. Накануне Даниил снова встречался с Бодуэном, когда тот пришел его проведать в келье, и выпросил у короля Иерусалимского разрешения поставить русское кадило там, где лежали ноги Спасителя. Бодуэн отчего-то проникся к игумену особым уважением и любовью, да и то сказать, не всякий паломник пешком такие расстояния пересечет — от Чернигова до Константинополя, должно быть, тысяча миль пролегает, да от Константинополя до Иерусалима столько же. Даниил получил разрешение, и четвертое кадило появилось над Гробом, русское, а доселе только три было — греческое у изголовья, латинское наверху и кадило Саввы Освященного между ними.
Рано утром в Великую Субботу Бодуэн приказал мне с моими тамплиерами явиться к нему во дворец, дабы сопровождать его ко Гробу Господню в Кувуклию для присутствия при торжестве Святого Огня. В простых ризах и босые мы отправились к храму. Еще с ночи здесь собралось великое множество народу, и уже создалась сильная теснота. Спокойствие в пределах Палестинских, наступившее благодаря завоеваниям Годфруа и властной деснице Бодуэна, позволяло множеству паломников безо всякой боязни отправляться ко Гробу Господню. Откуда только ни собралось здесь христиан — из Византии, из Европы, из Вавилона, из Сирии, из Египта, из Армении, было и несколько русичей из Новгорода и Киева. Навстречу нам вышел игумен обители Святого Саввы в сопровождении игумена Даниила Черниговского и монахов. Все они поклонились королю Иерусалимскому и примкнули к нему. И вновь Бодуэн оказал честь Даниилу русскому, поставив его по одну сторону от себя, а игумена монастыря Святого Саввы — по другую. На площади перед западными дверями вышла заминка, поскольку невозможно было пройти через толпу. Тогда я, Цоттиг, Роже де Мондидье и Хольтердипольтер силою открыли путь сквозь скопление народа, и идущие следом за нами младшие чины тамплиеров создали оцепление, дабы получилась как бы улица, по которой монахи, священство и король Иерусалимский могли теперь проследовать в храм. Подойдя к Кувуклии, Бодуэн занял свое королевское место на построенном несколько лет назад помосте, а игумен Даниил, игумен обители Святого Саввы, Дагоберт и епископы были при нем.
Пробило восемь часов утра, началась Вечерня. Основная часть духовенства собралась в Великом Алтаре. Время от времени епископ с дьяконом подходили к Кувуклии и заглядывали туда, не возгорелся ли еще Святой Огонь. Там, на Гробе и вокруг него, было разложено много соломы и тряпиц всяких для возжигания Святого Огня, и, стоя подле самой Кувуклии, я слышал за спиной у себя, как двое моих тамплиеров, Цоттиг и Хольтердипольтер с недоверием отзывались об этих горючих материалах, высказывая предположение, что, якобы, существует некая смесь, которая через некоторое время после того, как ее производят, самовозгорается, и если той смесью полить солому и оставить так на несколько часов, то в конце-концов солома сама собой вспыхнет, как бы безо всякой причины.
С тоскою подумал я, слушая речи моих тамплиеров, что сколько лет еще суждено прожить человечеству и сколько раз, еще ежегодно будет зажигаться на Гробе Господнем Святой Огонь, а все равно будут находиться недоверчивые люди, подозревающие в этом торжественном явлении действие какого-то там самовозгорающегося состава. Между тем, уже прочитаны были паремьи и все собравшиеся в храме и на улице стали со слезами на глазах петь «Кирие елейсон», как вдруг над головами у всех образовалась туча, из которой посыпались капли дождя, раздался гром и язык пламени выскочил невесть откуда, нырнул в Кувуклию и там вспыхнул свет. Тотчас туча и дождь исчезли, а священники ринулись в пещеру Гроба и стали подавать оттуда пучки горящей соломы и пылающие тряпицы. Вновь явилось это чудо, и я со счастливыми рыданьями, которые мне приходилось с трудом сдерживать, передавал из рук в руки солому и тряпицы с ярким алым пламенем. Прежде чем передать очередную охапку огня, я зарывался лицом в благодатные языки этого пламени, не получая никаких ожогов, а лишь испытывая неземное чувство душевного младенчества, очищения от всех наростов и шрамов прожитой жизни, от душевных морщин и изъянов.
Вот он, истинный эликсир бессмертия, думал я восторженно. Многоликая толпа вокруг меня, озаренная благодатным Огнем Христовым, неистово ревела, не имея способности сдержать бурю чувств, но и самый рев этот казался пением райского хора, голоса сливались в единой гармонии, и не было уж здесь ни германцев, ни греков, ни арабов, ни армян, ни латинян, а было всеобщее стадо Христово, сонм, подобный сонму ангелов. Бодуэн, король Иерусалимский, стоял на возвышении, держа высоко поднятую длинную свечу, которая также горела Небесным Огнем, и на секунду померещилось мне, что где-то подле него блестнули ярким и счастливым светом упоенные глаза патрона нашего, Годфруа, будто он тоже незримо присутствовал здесь среди нас вместе с Аттилой и Гуго Вермандуа, Конрадом и рыцарями Адельгейды, совершив паломничество из волшебной страны Туле в Святую Землю.
Время, когда пламя Святого Огня безопасно, кончилось, я легонько обжегся и вместе со всеми стал тушить горящую солому, огромный пук которой был у меня в руках.
Я замолчал, не имея больше охоты продолжать свой рассказ. Да, собственно, что я мог еще добавить? Годы мои стали лететь как-то безудержно быстро, я не заметил, как прошло еще два с тех пор, как я сопровождал игумена Даниила в его паломничестве. За это время относительный мир сохранялся в пределах Иерусалимского королевства, а Бодуэн, тот самый Бодуэн, на которого я с восторгом взирал, когда с высоко поднятой свечой Небесного Огня он стоял на своем помосте в храме Воскресения, вновь стал самодурствовать и в очередной раз распустил орден Христа и Храма, заподозрив, будто я хочу урвать у него кусок власти и слишком много стал себе позволять. Конечно, его можно понять, если учитывать, что и с третьей женой у него не сложились отношения, да к тому же она оказалась бесплодной, но нельзя же, в самом деле, настолько зависеть от своих семейных неурядиц, чтобы переносить их в государственную политику! Я все больше и больше отдалялся от него, тамплиеры мои разъехались, не желая служить королю-самодуру, а меня удерживали в Иерусалиме только слова Годфруа, о том, что на этом рубеже я должен оставаться даже тогда, когда никого не будет со мною рядом. Терпя унижения и притеснения со стороны Бодуэна, я старался быть верным обещанию, данному мной Годфруа, и ходил несколько раз вместе с Иерусалимским королем в разные незначительные военные походы, покуда при осаде Триполи не разругался с ним окончательно и не решил отправиться в Киев, памятуя о наущениях игумена Даниила.
Сославшись на то, что безумно хочу спать, я прервал свой рассказ на описании Святого Огня в утро Великой Субботы 1107 года, и стал устраиваться на ночлег. Однако уснуть мне в ту ночь было неимоверно трудно. Еще бы! Завтра я должен был увидеть монахиню Евпраксию, и предстоящий разговор с ней вставал в моем воображении во всех подробностях. Я слышал слова, с которыми она станет обращаться ко мне, прося у меня прощения за ту измену, и мысленно шептал свои слова — слова любви и смирения, душенного мира и благоговения перед той, которую я до сих пор считал своею возлюбленной. Я видел, как встаю пред ней на колени, а она тоже становится на колени предо мной, я целую ей руки и с трудом сдерживаюсь, чтобы не заключить ее хрупкое, пленительное тело в свои жаркие объятья. Нельзя! Нельзя! Ведь она же монахиня! Боже мой, ну почему она стала монахиней?! Зачем явился мне тогда вестник Андрея Первозванного, рыцарь Христа и Сиона Андре де Монбар! Зачем я послушался тогда игумена Даниила и не отправился в Киев, чтобы сказать ей, что я люблю ее и хочу увезти с собой в Святую Землю, в Вадьоношхаз, в Зегенгейм, в волшебную страну Туле — куда только она пожелает!
Но что же дальше происходит между нами? Ах да, она монахиня, и я тоже приехал в Киев, чтобы стать монахом. Мы вместе идем к митрополиту, я рассказываю ему подробно о себе и заявляю, что хочу принять Русскую Православную Веру, стать послушником в Печерском монастыре, чтобы со временем принять постриг. Интересно, какое имя дадут мне при новом крещении? Ярослав? Александр? Георгий? Владимир?.. Какой огромный день предстоит мне завтра! Он будет такой же огромный, как день взятия Иерусалима, как день похищения Евпраксии, как день венчания Генриха и Адельгейды.
Я ворочался и ворочался с одного бока на другой, не в силах уснуть, представляя и представляя себе то, что должно произойти завтра, и сам не заметил, как это завтра наступило. Лучи красного летнего солнца ворвались сквозь слюдяное окошко и постепенно озарили крестьянскую горницу, в которой на огромных сундуках, застеленных множеством одеял, спали мы с Гийомом. Кричали петухи, в хлеву мычала корова, и жена хозяина дома уже спешила ее доить. Я вышел из дому, зевая и потягиваясь. Несмотря на то, что я всю ночь не сомкнул глаз, спать мне не хотелось, и я отправился готовить наших лошадей в дорогу. Дивное оранжевое солнце всходило за дальними холмами, озаряя округу и обещая миру еще один славный день. Когда лошади были готовы, я отправился будить Гийома, который по проклятой французской привычке любил спать долго, и, если его не разбудить, мог бы предаваться ласкам Морфея до самого вечера. С трудом подняв его на ноги, я сообщил, что лошади готовы и можно выезжать. Перед отъездом нам суждено было плотно позавтракать. Щедрые хозяева от души горевали, что нами не съедено было и четвертой части той всячины, которую они предложили нам на завтрак, но если бы съели хотя бы треть, то животы наши отяжелели бы и вместо того, чтобы отправляться в дорогу, нам пришлось бы еще часа три отлеживаться, утрамбовывая в своем чреве съеденное.
Наконец мы выехали, и я стал страшно опасаться, что отъезд состоялся слишком поздно и мы не успеем до вечера приехать в Киев, а это значило, что встреча с монахиней Евпраксией могла быть отложена на завтра, ведь неизвестно, какие там монастырские порядки. Правда, у нее отдельная келья, но мало ли что. Так распаляя себя взволнованными мыслями, я пришпоривал коня, не давая ему отдыха и рискуя загнать несчастное животное, равно как и лошадь Гийома, который, хоть и ворчал на меня, а все же старался не отставать.
Чем ближе подъезжали мы к русской столице, тем богаче и обширнее встречались нам селения. Несколько раз мы останавливались в них, чтобы дать отдых себе и лошадям, и всюду нас встречали радушно, будто только и ждали нашего приезда. Всюду нас заманивали отобедать и накрывали обильные столы. Гийом не переставая восхищался гостеприимством русичей, уверяя, что нигде в мире не приходилось ему видеть такой прием. И мне, и ему с трудом верилось, что в русской державе продолжается междоусобица, все выглядело так мирно и благословенно.
Наконец, когда солнце стало клониться к закату, вдалеке блеснули купола и забелели стены Киева, и сердце мое взыграло, как дитя во чреве матери. Успели! Успели! Успели! — слышалось мне в топоте копыт моего коня. Мне казалось, что вот-вот, как тогда в Зегенгейме, выбежит мне навстречу моя Евпраксия, встревоженная колокольчиковым звоном своего зрячего сердца, я спрыгну со взмыленного коня и кинусь в ее объятья. Свернув немного вправо, я направил скакуна к стенам и куполам огромного монастыря, в котором нетрудно было узнать великую Печерскую обитель. Навстречу нам попался небольшой отряд ратников, и у того, который ехал впереди всех, я спросил, это ли Печерский монастырь, правильно ли мы путь держим.
— Путь, гости, вы правильный держите, — отвечал ратник со вздохом. — Да только в недобрый час являетесь. Похороны у них там, монаха какого-то они хоронят. Лихой человек монаха у них зарезал. Как раз к погребению подоспеете.
О, Христофор, какой кипящей смолой окатили меня эти слова! Как смог я догадаться, до сих пор не пойму. Ведь он сказал — монаха. Монаха, а не монахиню. Но все во мне взорвалось, как от греческого огня, и сердце подсказывало: монахиню!
Словно ослепший, подъезжал я к южным вратам монастырским, неподалеку от которых уже виднелась толпа монахов, скорбно склонивших свои головы вокруг свежезасыпанной могилы, над которой уже устанавливался высокий деревянный крест с тремя поперечными перекладинами. Невысокая скромная келья темнела в стороне от этого печального сборища. Спрыгнув с коня, я подбежал к монахам и, задыхаясь, спросил, кого они хоронят.
— А вы кто будете, добрые люди? — спросил меня один из иноков, поворачивая в мою сторону суровое лицо.
— Воины Христовы, — ответил я, — из Святой Земли приехали повидаться с монахиней Евпраксией.
— Ее и хороним, — сказал другой монах, кивая на свежий могильный холм.
Ноги мои подкосились и, едва доковыляв до могилы, я упал на нее ничком, в глазах сделалось черным-черно… Очнувшись, я увидел, что меня подняли и держат под руки, уговаривая:
— Что же ты убиваешься так, Христов воин? Радоваться надо. Сестра наша Евпраксия прямо к престолу Господа отправилась, к самому Его лучезарному трону. Видать, хорошо ты знал ее, коли так горюешь.
Я хотел ответить что-то, но в горле у меня словно ком могильной земли стоял, и дай Бог на ногах крепче стоять, куда уж там слово молвить. Тут до меня донесся голос Гийома, который сбивчиво объяснял что-то монахам по-латыни. Я ничего не мог разобрать из его слов, будто отныне понимал только по-русски.
— Этот говорит, что этот любил ее сильно, — переводил слова Гийома монах, владеющий латынью. — Очень, говорит, мечтал повидать голубку нашу. Вот горемычный, даже на погребение не успел. Может, оно и лучше.
Вновь мысль о том, что Евпраксии уже нет на белом свете, а милое и ласковое тело ее лежит под черным могильным холмом, пронзило меня, будто молнией, будто отравленной стрелой, и в глазах закружилось, а ноги опять стали подкашиваться. Но на сей раз я устоял, и к тому же, меня крепко держали под руки.
— Немец, а хорошо по-русски отвечал, — донеслось до моего слуха чье-то высказывание, и это почему-то придало мне сил, ком в горле не исчез, но слегка отодвинулся, и я промолвил:
— Я не немец, я такой же, как вы, братья.
— Благословен Бог наш всегда ныне и присно и во веки веков, аминь! — возгласил иерей, начиная панихиду. Я поднял правую руку и осенил себя крестным знамением не так, как принято у латинян, а как совершают это русские и греки — справа налево. Сделав знак стоящим по бокам от меня инокам, что не нужно более держать меня, я выпрямился и, собрав все свои силы, стал подпевать монахам, затянувшим «Отче наш». Когда стали читать псалом «Живый в помощи Вышняго», холодная, но прочная кровь прихлынула к моим жилам, и я почувствовал себя живым. Смерти не было, и Евпраксия моя тоже была жива, она лишь отправилась в далекое путешествие в блистательную и чудесную страну Туле. Во время ектеньи робкое тепло побежало по мне, и я даже подумал, что сейчас не зима, а лето, но когда возгласили «Яко Ты еси воскресение и живот, и покой усопшей рабы Твоей Евпраксии…», озноб снова прошиб меня, и слезы навернулись на глаза так сильно, что я не сдержал их — две крупные капли выпрыгнули на щеки. Потом я снова стал успокаиваться и вновь растрогался, когда еще раз произнесли имя моей возлюбленной: «еще молимся о упокоении усопшей рабы Твоей Евпраксии, и о еже проститися ей всякому прегрешению, вольному же и невольному. Яко да Господь Бог учинит душу ея, идеже праведнии упокояются. Мати Божия, Царства Небеснаго, и оставления грехов усопшей рабы Евпраксии у Христа бессмертнаго Царя и Бога нашего просим».
Наконец, пропели «Во блаженнем успении вечный покой…» и троекратное «Вечная память», панихида закончилась, монахи принялись расходиться. Я не хотел уходить, хотел остаться и стоять здесь, но тот самый инок, который первым спросил у меня, кто мы такие будем, снова взял меня под руку и сказал:
— Вижу, хочешь опять на могилу упасть. Не нужно этого. Пойдем, воин Христов, посидим в ее келье и поговорим с тобою.
Мне стало тепло от его тона и слов, которые он сказал, и я послушался инока, побрел вместе с ним в келью монахини Евпраксии. Это было небольшое строеньице, врытое наполовину в землю, небольшой столик, скамейка и узкое ложе стояли в нем, да сундук, окованный медью, на котором лежала Библия и горела свеча. Лампадка горела перед небольшой божницею. Инок перенес свечу и книгу на стол, сам уселся на сундуке, а меня пригласил сесть на скамью.
— Как звать тебя, рыцарь? — спросил он меня.
— Лунелинк фон Зегенгейм, — ответил я. — А твое как имя, инок?
— Нестором зовут меня.
— Слышал я, что есть у вас Нестор, который летопись сочиняет, — сказал я. — Не ты ли будешь тот Нестор?
— Я самый и есть. А ты от кого про летопись слышал?
— От игумена Даниила. Он в Иерусалим пешком ходил, а я от самого Цареграда сопровождал его.
— Вон оно что. По-русски говорить столь исправно от него научился?
— Нет, не от него. От нее. От Евпраксии.
— Теперь я понял, кто ты. Ты тот рыцарь, который ее в Киев привез и от кесаря спас. Есть о тебе молва, есть.
— Да, это я привез ее сюда. Зря привез. Надо было в Иерусалим с нею ехать. Да боялся я, что погибнет она, как жена Бодуэна, короля Иерусалимского. Опасно было брать ее.
— Все в руце Божьей, рыцарь. Здесь она обрела покой душевный и славу блистательную.
— Как же случилась смерть ее?
— Готов ли ты? Взгляни на меня.
Я посмотрел в его синие, бездонные очи. Он долго взирал на меня, потом встал с сундука, открыл его и извлек изнутри кинжал с длинным и тонким, почти как у шила, лезвием, имеющим в сечении треугольник о равных сторонах. Я взял это страшное оружие из рук инока и, рассмотрев, увидел на лезвии возле самого его основания крошечный знак Зверя. Больше нигде, ни на рукоятке, ни на лезвии, никаких знаков не было.
— Мы нашли ее рано утром на другой день после того, как князь Владимир Мономах отправился на Дон бить половцев, — начал рассказывать Нестор. — Она лежала у самого входа в келью, давно уже хладная. Должно быть, убийца заколол ее накануне вечером. Смерть ее была стремительной, как полет сокола, и ни одной капли крови не нашли мы вокруг ранки, очень маленькой — вишь, лезвие какое шильное у кинжала. А сам кинжал нашли мы в келье, он был воткнут в Священное Писание. Возьми и открой.
Я взял со стола Библию и открыл сразу на той странице, в которой была пробоина, сделанная сквозь все последующие страницы тем же орудием, которое исторгло душу Евпраксии из тела. И вот какое место было пробито: «Яко мы слышахом Его глаголюща, яко Аз разорю церковь сию рукотвореную и треми дни ину нерукотворену созижду».note 20
— Что это значит? — спросил я.
— Не знаю, — ответил Нестор. — Может быть, он случайно проткнул это место Евангелия, а может быть, с умыслом. Страшный человек сотворил сие злодеяние.
— Я найду его, — промолвил я, стиснув зубы.
— Бог найдет его, — возразил инок. — Ему отмщение и Он воздаст всем, творящим беззаконие.