Нередко от того погибель всем бывает,
Что, чем бы общую беду встречать дружней,
Всяк споры затевает
О выгоде своей.
Крылов
Наглому дай волю — он захочет боле.
Октябрьский переворот. Бегство Керенского. Записки Шингарева.
В один из дней октябрьского большевистского восстания, когда я ночевал в больнице, меня разбудил в 12 часов ночи стук в дверь. На мой вопрос, кто там, мужской голос ответил из-за двери: «Я — милиционер, пришел к вам на дежурство». После моего заявления, что ко мне на дежурство никто не ходит, неизвестный человек сказал: «Ведь вы арестованы». Я ответил: «Ничуть не бывало; арестованные находятся во дворе, в деревянном флигеле, а тут одни больные». (Наряд милиции находился при Маклакове.) Двери своей я не отворил, и человек удалился. Я же это посещение принял за напоминание о том, что хотя я и не арестован, но во время совершающегося переворота могу таковым оказаться.
Придя на следующий день завтракать к жене, я ей сказал, что какое-то предчувствие мне подсказывает, что я должен исчезнуть. После завтрака я в больницу не вернулся, а пошел пешком через Новую деревню на Удельную. Заблудившись в парке, я добрался до дачи своего знакомого только в половине одиннадцатого вечера.
Как я потом узнал, в это самое время к нам в дом приехало на автомобиле 12 «товарищей», которые меня искали. На этот раз обыск не сопровождался грабежом. Мне рассказывали, что в числе этих 12 лиц находился, по-видимому, один из бывших лейб-гусар: он уделял особенное внимание картинам, статуэткам, портретам, имевшим отношение к жизни полка, разъяснял их значение остальным коллегам и высказывался по моему адресу весьма недоброжелательно. Служащие нашего дома знали место моего нахождения, и ежедневно кто-нибудь из них приносил мне известия о жене.
В период переворота кроме этих 12 человек нас посетили еще пять различных групп в меньшем количестве. Часть их входила в дом; часть, узнав, что меня нет, не входила; но все шесть раз вооруженные люди приезжали для того, чтобы меня арестовать. По прошествии десяти дней все внешне успокоилось. Выждав еще дня четыре, я вернулся домой и по-прежнему стал проводить время между домом и больницей, где сохранил свою комнату; из предосторожности я устроил себе еще два ночлега в городе. Таким скитальцем прожил я до лета 1918 года.
Большевистский переворот совершен был военно-революционным комитетом, взявшим верх над поставленным Временным правительством диктатором — Н. М. Кишкиным, т.е., попросту говоря, «вор у вора дубинку украл». Самыми преданными войсками у Временного правительства оказались женский батальон Бочкаревой и несколько рот юнкеров военных училищ; эта молодежь была отдана на заклание людьми, возглавлявшими умиравший временный строй и уступившими свое место ученикам Ленина.
Нашим «временным правителям» пришлось сильно разочароваться в народе, который они надеялись обратить в послушных соратников при захвате власти в свои руки; когда же народ не оправдал их ожиданий, они заклеймили его презрением, находя, что он, свергнув подгнивший строй монархизма, не сумел из-за дряблости и безволия уберечь чести и достоинства России. Виноватым оказался народ, а не его учителя.
Революционная логика вполне выявилась и в возмущении, вызванном действиями генерала Черемисинова, сделавшего в октябре совершенно то же, что генерал Алексеев сделал в феврале и марте: как Алексеев воспрепятствовал своевременной перевозке войск с фронта для подавления петроградского бунта запасных батальонов, так и Черемисинов в октябре приказал приостановить перевозки войск к Петрограду для спасения Временного правительства.
В первом случае генерал Алексеев не считался изменником присяге, а во втором — генерал Черемисинов был назван предателем Родины.
25 октября в 11 часов утра в Петрограде совершилось великое событие: бежал Керенский, министр-председатель, главнокомандующий вооруженными силами России, так искренне верившей в непоколебимую его храбрость, — еще 13 мая Кавказский корпус постановил пожаловать А. Ф. Керенского Георгиевским крестом как первого гражданина российских революционных войск и выдающегося героя, совершившего великие подвиги в борьбе за свободу земли русской. Подробности бегства мне, к сожалению, неизвестны; знаю только, что вывез его на своем автомобиле американец Уайтхауз; не знаю, бежал ли он с Георгиевским крестом на груди; не знаю, как он жил после своего бегства, но случайно прочел следующее: когда он делал в Нью-Йорке доклад в театре Сенчури в присутствии пяти тысяч человек, к нему перед докладом приблизилась русская дама с букетом цветов в руках и нанесла оскорбление действием; это, однако, не помешало неустрашимому А. Ф. Керенскому начать свой доклад.
Вообще, по-видимому, не все дамы разделяли восторженные воспоминания Керенского об его участии в управлении Россией в истинно светлый (по его словам) период русской истории между царизмом и большевизмом: когда Александр Федорович делал один из своих многочисленных докладов на тему «Канун февраля» и когда он сказал, что не февраль развалил армию, — раздался женский голос: «А приказ № 1...» Ответом на эти слова был истерический возглас лектора: «Мадам, вы ошибаетесь...»
Не один Керенский был недостаточно оценен в эмиграции своими современниками; столь же отрицательно отнеслись некоторые из них к заслугам перед Родиной Гучкова и Милюкова: первый был сильно избит среди белого дня на одной из станций берлинского унтергрунда, а второй получил на своей лекции в Риге оскорбление действием, которое якобы было смыто поцелуем одного из его приверженцев.
Члены Временного правительства, не обладавшие большой прытью, были законопачены в те самые камеры Трубецкого бастиона, по которым они рассаживали бывших сановников ненавистного им царского режима. Более осторожные из них, обладавшие при том же и лучшим чутьем, как Гучков, князь Львов и др., в Трубецкой бастион не попали, удрав еще много раньше Керенского. Не успевший убежать А. И. Шингарев (занимавший при Временном правительстве пост министра земледелия), сидя в камере Трубецкого бастиона Петропавловской крепости, записывал свои размышления. Изданный в 1918 году в Москве комитетом по увековечению памяти Ф. Ф. Кокошкина и А. И. Шингарева дневник дает возможность ознакомиться с содержанием его записок:
«22 декабря. Сегодня разговорчивый дежурный караульный. Принеся сахар, он вновь заговорил, но уже на другую тему. В этой самой камере была Вырубова, пока ее выпустили, а рядом Сухомлинова, а в самой последней (72-й) Воейков. Хорошие предшественники, подумал я. Но ведь они просидели более семи месяцев. Сколько раз поднимали мы вопрос об ускорении над ними суда или освобождении их, если нет улик. Керенский, Переверзев, Зарудный боялись караула, боялись Советов рабочих и солдатских депутатов, боялись общественного мнения и в конце концов, уже после нашего ухода, все-таки провели закон, которому мы всячески противились, — о внесудебных арестах. И на основании этого закона держали их в тюрьме, уже не стесняясь. Упреки «Правды», что и Временное правительство применяло насилие, конечно, верны. Паралич суда, чему виною, по-моему, Керенский, был одной из причин быстрого разложения порядка, хотя бы и революционного».
Временный комитет Государственной думы. Работа немцев. Иоффе.
По-видимому, временному комитету Государственной думы не удалось организоваться настолько, чтобы, по выражению Милюкова, быть в состоянии «загнать в стойла чернь, расчистившую Временному правительству дорогу к власти». Не удалось кадетам вообще организовать никакой власти: так как идеалы социал-демократов и социалистов-революционеров сходились, они оказались более сплоченными, чем господа кадеты, которые, принадлежа к буржуазии, были как для интеллигенции, так и для черни элементом враждебным. Вследствие этого кадетам пришлось плестись в хвосте революции, что, однако, не отнимало у них надежды захватить в будущей России бразды правления в свои руки. Вопреки предположениям лидера кадетской партии Милюкова, что «они начнут править тогда, когда путь будет очищен», жизнь показала, что в стойла загнана была не чернь, а сами правители; пока они расходовали в 240-дневный период своей власти силы на полицейскую работу по розыску контрреволюции, наш враг не дремал: начав с запломбированного вагона с Лениным и Ко, и кончив пачками денежных переводов, он сумел обратить «чудо-дезертиров» в пугачевские банды, которые хотя и правят бывшей Россией, но считаются с волею еврейского народа, временно распространившего черту своей оседлости на всю бывшую Российскую империю.
Одновременно с посылкой денежных переводов немцы давали и указания, на какие именно предметы должны деньги быть израсходованы: в начале марта 1917 года германский имперский банк открыл счета Ленину, Суменсону, Козловскому, Троцкому и другим деятелям на пропаганду мира в войсках фронта; в январе 1918 года Совету народных комиссаров было переведено из Рейхсбанка 50 миллионов рублей на покрытие расходов по содержанию красной гвардии и агитаторов, причем этим народным комиссарам было указано, что нужно усилить пропаганду в России, так как антибольшевистское настроение на юге России и в Сибири беспокоит немецкое правительство. Указывалось, что очень важно находить для пропаганды людей опытных, способных содействовать полному обольшевичению России.
Комиссар Менжинский под руководством командированного из Германии специалиста приступил к разгрому русских банков с целью изъять средства из рук оппозиции большевизму.
Большим доверием у германского генерального штаба пользовался прапорщик Крыленко, судя по одному из предписаний «Нахрихтен-бюро»:
«Господину председателю Совета народных комиссаров. После совещания с народным комиссаром г. Троцким имею честь просить срочно известить руководителей контрразведки при Ставке — комиссаров Фейерабенда и Кальмановича, чтобы они работали по-прежнему в полной независимости и тайне от официального штаба Ставки и генерального штаба в Петербурге и особенно генерала Бонч-Бруевича и контрразведки Северного фронта, сносясь лишь с народным комиссаром прапорщиком Крыленко».
Германский генеральный штаб ставил на вид Совету народных комиссаров, что, по донесениям тайной агентуры, в отрядах, действующих против германских войск и австро-украинского корпуса, наблюдается пропаганда национального восстания и борьбы с немцами и их союзниками украинцами; при этом требовалось сообщить, что предпринято правительством Советов для прекращения этой вредной агитации; но попутно тому же Совету народных комиссаров указывалось на неисполнение обещания не распространять в германских войсках социалистическую агитационную литературу.
Не забыт был и оккупационный корпус Восточной Сибири: комиссии по борьбе с контрреволюцией было предложено заниматься наблюдением, а в случае необходимости и нападением на японских, американских и русских офицеров командного состава оккупационного корпуса в Восточной Сибири. Совет этот был исполнен не только по отношению к офицерам оккупационного сибирского корпуса, но и вообще ко всем оставшимся верными присяге офицерам русской императорской армии.
Получались директивы и по материальным вопросам: когда «краса и гордость русской революции» — матросы Балтийского флота стали распродавать с военных кораблей катера, мелкие механизмы, медные и бронзовые части машин и пр., — был поднят вопрос о покупке Германией этих разоряемых военных кораблей.
Наибольшее внимание уделялось наблюдению за настроением направляемых на фронт отрядов; председатель Совета народных комиссаров получал предостережения о возможности печальных последствий, если в этих отрядах будет вестись патриотическая пропаганда и агитация против германской армии. Тому же председателю вменялось в обязанность доносить в срочном порядке в «Нахрихтен-бюро» о количестве и качестве направляемых к Нарве и Пскову сил.
«Все понять — простить». Нужно знать немецкий характер, их настойчивость в преследовании намеченной цели, завидный патриотизм, чтобы понять, насколько важна для них была впущенная Государственной думой в Россию революция: хотя война с Россией и была у них закончена Брест-Литовским договором, заключенным с народными комиссарами, но легко могла возобновиться при малейшем уклоне русского народа в сторону патриотизма и отрезвления его от революционного дурмана.
Но гораздо менее понятна логика союзников, также не жалевших денег на поддержку наших революционных партий в борьбе с царским правительством. Возмездие за эту щедрость пришло к ним позднее, когда кремлевские заправилы тоже не жалели средств на поддержку их коммунистов как в Германии, так и в странах Антанты. Когда место сбежавшего Временного правительства было занято большевиками, находившиеся в России иностранцы проявляли в своих беседах с представителями этой новой власти большую любознательность, желая усвоить себе основы вводимых в жизнь России реформ и стараясь понять суть их теории. Думаю, что теперь они находятся на пути к пониманию столь интересовавших их вопросов...
Авторы нашей революции пренебрегли одним общеизвестным положением — что армия может быть сильна только тогда, когда она сильна духом; а дух-то русской армии они сами и погасили: затеяв при содействии союзников перекройку во время войны матушки-России в демократическую страну и открыто посягнув на вековой принцип русской армии — «за веру, царя и Отечество», они явились лучшими пособниками нашему внешнему врагу.
Одним из выдающихся эпизодов того времени можно считать факт принятия германскими властями еврея Иоффе-Крымского в качестве представителя дружественной тогда Германии Российской державы. Сей доблестный муж через год после этого события сам заявил в открытом письме к депутату рейхстага Кону, что, не будь поддержки большевиков, никогда бы не удалось этому самому Кону организовать восстание моряков в Киле и революцию в Мюнхене и Берлине.
Покинуть Берлин пришлось Иоффе довольно неожиданно из-за следующего непредвиденного обстоятельства: когда к нему прибыл из России один из очередных курьеров, его дипломатические вализы почему-то не были поставлены на станции Фридрихштрассе на платформу лифта, а оказались сброшенными вместе с тележкой помимо него; это дало возможность случайно очутившейся внизу полиции убедиться в том, что развалившиеся чемоданы прибывшего курьера заключали в себе прокламации и листовки, напечатанные на немецком языке. Последствием такой неудачной перевозки прокламаций явился вынужденный отъезд из Берлина посла СССР.
Блага большевизма.
Вернувшись из своих скитаний в ноябре в Петроград, я первое время никак не мог привыкнуть к его новой физиономии: снег на улицах не убирался; по нескольку дней лежали трупы павших лошадей, служивших единственным питанием голодным собакам. Искреннее сожаление вызывало у многих исчезновение городовых, ревностно оберегавших спокойствие жителей. Однажды, проходя по Владимирской, я зашел в магазин фотографа Танского, специализировавшегося на увеличении портретов. Несмотря на мои баки, он меня узнал и рассказал курьезный факт из первых дней деяний свободного народа: в витрине его магазина на Невском стоял мой портрет в натуральную величину в гусарской форме. Толпа ворвалась в магазин, с руганью вынесла изображение «врага русского народа», поставила к фонарю и тут же на Невском расстреляла.
На улицах на смену английским и французским солдатам явились немецкие, часто катавшиеся по городу на переполненных грузовиках. В публике говорилось, что они принадлежали к отрядам, посланным из Германии для эвакуации военнопленных. Сильное оживление в жизнь столицы вносили мероприятия к поднятию нравственности населения путем уничтожения спиртных напитков. Район деятельности этих «трезвенников» определялся местонахождением винных погребов. Благие начинания кончались невероятными драками и стрельбой при дележе добычи. На выстрелы спешили носители винтовок — товарищи; образовывалось громадное скопление народа, среди которого доминирующее положение занимали «защитники родины» в серых шинелях. В результате боев оказывалось достаточное количество раненых, убитых, но больше всего... пьяных.
В конце 1917 года кое-где еще проглядывали плоды трудов Временного правительства: в ноябре происходили выборы в Учредительное собрание, усиленно подготовлявшиеся временными правителями в первые же дни «естественного перехода власти» в их руки (как назывались февральские события в отличие от «октябрьской большевистской революции»); а в конце декабря чрезвычайная следственная комиссия вновь заговорила о сановниках старого режима и в числе дел выдвинула судебное разбирательство преступлений графа Фредерикса, генерала Спиридовича и моих. По-видимому, Муравьев старался выслужиться перед новым начальством, но почему-то его предложение перевести дела комиссии в Москву в то время принято не было.
Жизнь становилась все труднее и труднее, а главное — голоднее. Широковещательные принципы коммунистических начал стали вводиться путем упразднения частной торговли, лишения столицы подвоза продуктов и преследования продавцов нового типа — мешочников. Мероприятия так называемого правительства — «совнаркома» (совета народных комиссаров) привели к полному обесценению в глазах народонаселения денежных знаков и повлекли за собою возврат к допотопному виду торговли — меновому.
Крестьянские избы поставщиков картофеля, муки и пр. стали постепенно наполняться художественной мебелью, картинами, роялями, бронзой, коврами, богатой посудой; а члены крестьянских семейств, продолжая по-прежнему презирать мытье и необходимое для него мыло, стали украшать себя эгретами (называя эти пучки перьев «распри»), шарфами и всякими другими атрибутами элегантных дам, которые теперь добывали себе средства к жизни продажей мелочей и подаяниями прохожих на улицах столицы.
В очень скором времени достигнута была цель большевиков: бывший имущий класс и интеллигенция оказались в полнейшей нищете. Главной виновницей разгрома России можно считать нашу одураченную интеллигенцию, которая разрушила собственными руками, без какой-либо внешней катастрофы, захваченное ею наследие предков; а как велико было это наследие, можно судить по сообщаемым по радио большевиками сведениям (часто приходится слышать слова — «такая-то промышленность достигла стольких-то процентов таковой довоенного времени»). А чтобы понять, какого расцвета достигла Россия за последние 20 лет до войны, нужно обратиться к статистике: урожай хлебов увеличился с 1892 по 1913 год на 78%; количество рогатого скота возросло с 1895 по 1914 год на 63,5%; добыча угля с 1891 по 1914 год увеличилась на 300%; нефтяная промышленность — на 65%. Одновременно государственный бюджет дал возможность увеличить ассигнования на народное образование и просвещение... Железнодорожная сеть увеличилась с 1895 по 1915 год в своем протяжении на 103% и т.п.
Что касается моего личного бюджета, то периодически поступавшие ко мне вместо доходов сведения о моем пензенском имении давали ясную картину того, как постепенно совершался его разгром. Не обходилось и без курьезов; наиболее характерным из них был следующий: руководил дележом моего имущества между крестьянами особый комитет из местных жителей, обыкновенно избиравший своим председателем одного из инженеров, раньше служивших на хорошо оплачиваемых должностях в моем же имении. Этот комитет, признав ненадобность для рабоче-крестьянского государства тонкорунного овцеводства, постановил уничтожить первоклассное овцеводство имения (около 5 тысяч голов), в результате чего на другое же утро окрестные крестьяне набросились на овчарни и растащили ни в чем не повинных животных — часть зарезали, а часть пригнали к себе домой. В тот же день можно было видеть валявшиеся трупы загнанных тонкорунных овец.
Логика погромщиков была весьма своеобразна: в одной из конюшен конного завода стоял на пенсии мой серый выводной ирландский мерин, служивший мне все время командования лейб-гусарами. При распределении находившихся в конюшне лошадей один из погромщиков, подойдя к деннику этого коня, заявил: «Ты эфтого не трож — эфто анаральский». Но на следующий день мой любимый конь разделил участь остальных лошадей и был уведен со двора...
Городские домовладельцы, радовавшиеся, что согласно социалистическим принципам национализации подлежат только земли, были очень неприятно поражены извещением о национализации и домов. Капиталисты, продолжая владеть документами на свои капиталы, капиталов больше не видали.
Экономическая эволюция, предпринятая диктатурой пролетариата, обрадовала неимущих ненадолго: в первые дни «коммунистического рая» жизнь для восторгавшихся новым строем была, по-видимому, организована идеально; комнаты в центре города в бывших барских особняках были бесплатно предоставлены рабочим пригородных фабрик; трамвайное сообщение было даровое; пользование почтой — бесплатное; и, сверх всего, концерты и театральные представления предлагались по даровым билетам. Единственное, что совершенно отсутствовало, это были продукты питания.
В очень скором времени восторги стали утихать: в квартирах прекратилось водоснабжение и отопление; трамваи разладились настолько, что перестали ходить; почта совершенно не доставляла писем. В бывших императорских театрах публика зимой должна была сидеть в шубах, а бедные актеры замерзали на сцене; единственные существа, которым в них привольно жилось, были насекомые в несметном количестве, после каждого представления разносимые публикой по домам. И постепенно обитатели рая стали понимать, что от разорения имущих классов бедный люд ничего не выиграл, а, наоборот, сам начал переживать последствия экономической разрухи в еще более острой форме. Среди масс постепенно появлялось сознание, что коммунизм, социализм, демократизм и прочие «измы» есть нечто негодное...
5 января рабоче-крестьянская власть в оправдание своих принципов свободы разогнала Учредительное собрание. Положение делалось все более и более беспокойным, и я решил под чужим именем переехать в другой район города. Но моя конспирация в момент входа в дом потерпела полнейший крах: отворивший мне дверь швейцар зычным голосом произнес: «Здравия желаю вашему превосходительству». На мое изумление, откуда он меня знает, он ответил, что подавал соуса на гусарских обедах, на которых присутствовал Его Величество.
Императрица Александра Федоровна.
Мы с женою получили возможность сноситься с царской семьей и, к нашему громадному счастью, даже посылать в Тобольск посылки, содержание которых обыкновенно долго обсуждалось на нашем семейном совете: с одной стороны, хотелось послать то, что могло бы доставить удовольствие, а с другой — объем посылок должен был быть очень невелик. Раз я послал государю его любимые турецкие папиросы, — конечно, не такого качества, как получавшиеся им в подарок от турецкого султана; а иногда удавалось посылать веши. Писем писать я не решался, не имея твердой уверенности в том, что они не будут перехвачены. Жена была смелее и изредка писала императрице. В уцелевших у нас бумагах сохранилось письмо императрицы к моей жене от 2 марта, которое и привожу здесь, давая в скобках некоторые пояснения:
«2/15 марта 1918 г.
Милая Нини,
самое сердечное спасибо за хорошее письмо — так обрадована была наконец иметь от вас всех известия. Надеюсь, что мадам Зизи (обер-гофмейстерина Е. А. Нарышкина) передала всем привет. Бедный папа! (граф Фредерикс). Больно его таким видеть, скажите ему, что хозяйка (государыня) целует «Нусскнакер» (граф Фредерикс) и часто с любовью его помнит и надеется, что еще увидимся, что не надо падать духом — Господу Богу все возможно и он еще дорогую Родину спасет. Попросите его приобщиться Святых Тайн — скажите это от меня, он знает, что я ему это всеща напоминала, когда ему было особенно тяжело на душе. — Ученик (наследник) сердечно кланяется и благодарит за снимок, который теперь в кармане носит. По глазам видно, что он пережил. Как я рада, что Вы мою любимую подругу (А. А. Вырубову) видели — новое большое горе — смерть отца. Ужасно тяжело вам всем — болезни — больно думать все, что переживаете. А нам лучше всех живется. — Были весенние дни, теперь опять 17—20 градусов мороза, но на солнце очень уже тепло — они даже немного загорели. На дворе усердно дрова рубят и колят. Много учатся — время скоро бежит — 7 месяцев уже, что сюда переселились. Тяжелая годовщина сегодня. Но Господь милостив. — Как у Голого (так называл меня наследник за мою лысину) глаза? И сердце? Передайте ему и всем вашим наш искренний привет. — По вечерам муж читает нам вслух — мы вышиваем или играем в карты. — Иногда выхожу, когда не слишком холодно, даже два раза наслаждалась сидя на балконе.
Что мой брат (т.е. Германия) недалеко от вас, мне особенно тяжело!!
Изу (баронессу Буксгевден) только издали видим!
Очень рады знать, что котик здоров, благодарим Вас, что так хорошо за ним смотрите. — Можете ли быть ангелом, т.к. на островах живете, и переслать письмо Ольге К. (королева греческая — Ольга Константиновна), — почта не идет, а этим образом могу ее за письмо поблагодарить.
Прощайте, нет, до свидания, милая Нини, — Господь с Вами. Крепко целую».
Это письмо перенесло меня в давно прошедшие времена, когда так часто приходилось видеть императрицу, и ее образ предстал как живой. Вспомнилась ее величественная царственная осанка, ее серо-голубые большие глаза, в которых всегда отражалась какая-то глубокая печаль. На многолюдных собраниях природная застенчивость императрицы придавала ей вид страдальчески-холодный, как будто бы она была чужда всему, что вокруг нее происходило. Это было одной из причин, по которой мало знавшие императрицу считали ее гордою и недоступною, совершенно не понимая, что она хорошо себя чувствовала только там, где могла приносить утешение и облегчать страдания людей; пустые же светские разговоры ее только тяготили. Она не обладала умением каждому любезно, приветливо улыбаться и тем приковывать к себе симпатии масс.
Если бы императрица Александра Федоровна при своей красоте и величественности имела дар обвораживать всех к ней приближавшихся, она, как я об этом упоминал, не встретила бы со стороны высшего общества того недоброжелательства, которое, разрастаясь все больше и больше, заставило ее уйти в себя и искать общения с людьми менее родовитыми, но казавшимися ей более простыми, сердечными и естественными.
Незадолго до революции, когда до императрицы стало доходить все говорившееся про нее в то время в Думе, обществе и войсках фронта, она испытывала невероятно тяжелые переживания, заставившие ее, с одной стороны, отдаться уходу за жертвами войны в лазаретах Царского Села, а с другой — в поисках опоры доверяться людям, внешне выказывавшим ей большую любовь, оцениваемую императрицею очень высоко: в ответ на преданность людей к себе она делалась их верным другом и защитником от всевозможных нападок недоброжелателей. Из боязни постороннего влияния на беспредельно доброго и мягкого царя, в смысле отдаления его от нее, она старалась внушать государю твердость и резкость.
Глубочайшая драма императрицы состояла в том, что, имея в помыслах исключительно благополучие государя, наследника и России, она не достигала желанных результатов и всякое ее начинание обыкновенно оканчивалось неудачей, невзирая на то что всеми ее действиями всегда руководили благородство, честность и доброта.
Приведенное выше письмо императрицы служит ярким подтверждением высоких ее качеств: находясь в заточении, переживая неслыханные унижения и лишения, она думает о несчастье других и не жалуется на свое. Вся жизнь императрицы была в Боге; вера в него давала ей силу и бодрость в переживании невзгод, обрушившихся на нее на ее второй родине, где она совершенно не была понята современниками; даже члены императорской фамилии судили о ней вкривь и вкось; например, великий князь Кирилл Владимирович в своем революционном интервью в петроградской газете нашел для себя возможным сказать, что он с ужасом не раз думал, не находилась ли царица в заговоре с Вильгельмом...
Если принять во внимание перемену, происшедшую за последние десять лет во взглядах многих людей на императрицу Александру Федоровну, можно с уверенностью сказать, что близок тот час, когда правда восторжествует и личность нашей царицы очистится от злобных и лживых наветов... Но никогда не очистится и не оправдается в глазах будущих поколений то общество, которое в дни затмения опозорило себя уже теперь вполне опровергнутой клеветою на супругу русского венценосца.
Император Николай II.
С переездом Их Величеств с детьми в Екатеринбург возможность сноситься с высочайшими узниками совершенно прекратилась для нас и опасения за их судьбу возрастали, тем более что беспрестанно стали разноситься тревожные слухи, вскоре оказывавшиеся ложными.
6 июня в газетах писалось, что государь убит, а наследник жив; 10 июня появилось известие, что государь убит, а наследник умер; 12 июня последовало опровержение обоих этих слухов; 6 июля промелькнуло известие, что государь расстрелян, а затем распространился слух и о расстреле всей царской семьи. Определенных сведений получать не удавалось: приходилось довольствоваться гадательными известиями, с одной стороны, о трагической кончине царя и семьи, а с другой — об их спасении. Обе версии подтверждались доказательствами подчас весьма сомнительного характера. Доходили слухи о нескольких попытках спасения царской семьи во время ее пребывания в Тобольске и о том, что чья-то сильная рука систематически парализовала деятельность монархических группировок, поставивших себе целью спасение государя императора Николая II с семьей.
Переезд в Екатеринбург создал новую обстановку, новые условия жизни, сильно ограничив число лиц, входивших в соприкосновение с царской семьей. Что делалось за забором Ипатьевского дома — знало очень мало людей. Рассказ об убийстве государя, императрицы, наследника цесаревича и четырех великих княжон наводит на вопрос, почему руководители его, с одной стороны, проявляли намерение его скрыть, а с другой — стремились дать самую широкую огласку некоторым эпизодам этого события? Еще более непонятным является уничтожение останков: то действовала серная кислота, то происходило сожжение на костре и бросание в шахты, то отвоз в болото... Версий много, данных еще больше, а настоящей правды, по-видимому, известно очень мало.
Что касается брата нашего царя — великого князя Михаила Александровича, то судьба, его постигшая, дает столько же загадок, как и судьба нашего государя. Доподлинно известно одно: что 27 февраля он был арестован в Гатчине и в теплушке отправлен в Пермь, откуда был увезен неизвестно кем и куда.
С течением времени все уменьшается число людей, сомневающихся в гибели царя и его семьи. Но в чем нет никаких сомнений, это — в том, что личность царя не была справедливо оценена его подданными и что всю красоту его нравственного облика поймут только будущие поколения, которые (нужно надеяться) сумеют охранить честь и достоинство великой России. Также поймут и оценят в будущем государя Николая II и все народы мира.
Он пал жертвой натиска интернационалистов, встретивших единодушную поддержку со стороны чужестранцев: всем им было на руку падение великой России на пути ее к расцвету и прогрессу под скипетром «белого царя».
Государь, своими незаслуженными страданиями на жизненном пути напоминавший многострадального Иова, в день памяти которого родился, будучи несомненно глубоко религиозным человеком, смотрел на исполнение своего долга по отношению к Родине как на религиозное служение. Его тяжелые переживания почти с первых дней царствования (Ходынка, японская война, революционное брожение 1905 года, мировая война 1914, революция 1917 года) направили его дух в сторону мистицизма и покорности судьбе. Эта покорность не покидала царя и в тяжелые годы его заточения: в первую годовщину после отречения он записывает в свой дневник следующие слова:
«Сколько еще времени будет наша несчастная Родина терзаема внешними и внутренними врагами? Кажется иногда, что дольше терпеть нет сил, даже не знаешь, на что надеяться, чего желать? А все-таки никто, как Бог. Да будет Его Святая Воля.
Тобольск, 2—15 марта 1918 г.»
В душе царя жил и необыкновенный оптимизм, в особенности во всем, что касалось великого будущего России. Этот оптимизм резко выразился в его последнем приказе, не дошедшем до народа. Высокие нравственные качества императора Николая II отразились и на его семье. Как запись в дневнике государя, так и цитируемое в предыдущей главе письмо государыни проникнуты редко встречаемыми незлобивостью и всепрощением царской четы, которая в несчастье проявила еще больше величия духа, чем на вершине власти. Государь был общителен и привлекал к себе сердца всех, близко его знавших; даже некоторые из наглых тюремщиков были покорены его обаянием.
Самое дорогое после Родины составляла для царя его семья. Взаимоотношения, существовавшие как у Их Величеств, так и у детей к родителям и между собою, служат лучшим показателем того, каким редким семьянином был царь. Хотя жизнь государя протекала в тесном семейном кругу, но он охотно проводил время и в обществе, особенно в военной среде. Одной из отличительных черт государя была его выдержка. Будучи по натуре очень вспыльчивым, он с детства много работал над собою под руководством своего воспитателя — англичанина мистера Хисса и достиг громадного самообладания. Мистер Хисс часто напоминал своему царственному воспитаннику английскую поговорку, гласящую, что аристократами люди рождаются, а джентльменами делаются.
Многие принимали самообладание царя за безразличие; на самом же деле оно было результатом его большого умения владеть собою: вполне отдавая себе отчет о значении всего происходившего, он в очень редких случаях делился своими переживаниями, обыкновенно же скрывал свои волнения. Государь был человеком широко образованным и быстро разбирался во всяких вопросах. Такое впечатление о нем получалось как из разговоров на научные темы, так и при докладах о государственных делах. Работоспособность государя была поразительная: ежедневно он успевал прочитывать целую груду всеподданнейших докладов министров и главноуправляющих, причем возвращал их со своими пометками или резолюциями обыкновенно в тот же день. Резолюции Его Величества по всем отраслям государственного управления ярко выражали заботы царя о благе народа, но, к сожалению, могли оцениваться только теми, кого касались; большинство же подданных довольствовались лишь скудными сведениями, которые давала о государе печать, стесненная придворной цензурою, что отчасти способствовало распространению лживых слухов, умышленно пускавшихся с целью подрыва престижа монарха.
Теперь видны ошибки этой цензуры, разрешавшей печатать из жизни и царя исключительно трафаретные осведомления о выходах, балах, приемах, смотрах, торжествах в высочайшем присутствии, т.е. о внешней стороне царской жизни, в то время как то, что могло пролить яркий свет на проявлявшиеся высокие качества государя и его внутреннюю жизнь, почему-то замалчивалось; вследствие этого читающая публика не имела полной картины как жизни, так и деятельности царя. Не знала широкая публика и о доброжелательности императора Николая II, примером которой из массы фактов может служить следующий. Остановившись во время войны в Киеве только на несколько часов, государь, случайно узнав от меня об отчаянии одного жениха, который был внезапно мобилизован, собственноручно поставил на всеподданнейшем прошении резолюцию: «Разрешаю и благословляю», повелев немедленно вернуть прошение подателю. Осчастливленная молодая парочка повенчалась, благословляя своего царя. Редко говорилось в печати и о том, что почти все улучшения как в положении, так и в довольствии офицеров и нижних чинов исходили исключительно от инициативы императора Николая II, хорошо знакомого с укладом военной жизни.
Государь обладал необыкновенной природной памятью: он никогда не забывал того, что слышал или прочел, так же как помнил всех когда-либо ему представлявшихся, поражая напоминанием подробностей обстановки или разговора при последней встрече. Ум государя императора Николая II был оценен графом Л. Н. Толстым, в письме которого к Его Величеству находим слова: «Вы — добрый и умный человек».
Будучи мягкого характера и очень деликатным в своей манере обращения с людьми, государь не мог превозмочь себя и открыто высказывать в лицо свое неудовольствие. Многие ставили ему в упрек, что, решив уволить министра, он не говорил ему этого сам, а прибегал к перу, чтобы вслед за уходом министра с доклада запиской сообщить ему свое решение. Принималось это за слабоволие и фальшь, тогда как на самом деле было следствием того, что государю было слишком тяжело видеть чужое страдание.
Хотя власть царя и была неограниченна, но он никогда не давал этого чувствовать, а, наоборот, был строгим блюстителем законов Родины и отличался большой бережливостью, в особенности в личной жизни. Придавая внешности мало значения, он отличался необыкновенной доступностью; чувствовалось, что государь совершенно не думал о производимом им впечатлении и был скорее застенчив. При высоком положении царя поражало его сердечное отношение к людям, ярко проявлявшееся в его обращении к ним, так что про него вполне можно было сказать: «И на чреде высокой не забыл святейшего из званий — человек».
Но самыми главными чертами характера государя были его благородство и самоотверженность. Ими объясняется решение царя принять на себя верховное командование армией, дух которой был поколеблен неудачами и которую он надеялся воодушевить своим личным присутствием, думая, что в такие трудные для Родины дни он должен взять на себя ответственность и пожертвовать собою. Самоотвержение руководило государем и в его решении отречься от престола: увидев кругом себя измену, он считал, что должен принести себя в жертву русскому народу; надеясь своим отречением спасти Родину от внутренней смуты, он на самом деле отдал горячо любимую им Россию в полную власть революции — стихии ненависти, злобы и мести.
Современники совершенно не оценили рыцарского характера императора Николая II, так как не входило в расчеты руководивших общественным мнением вожаков либеральных направлений представить его народу в его истинном свете. Поставив себе одной из главных целей дискредитирование царя и царицы, — одни сознательно, а другие несознательно — подтачивали вековые устои престола, с крушением которого не могла не рухнуть и разноплеменная Россия.
Государь при нравственной своей чистоте не допускал даже мысли, что кто-нибудь мог поверить распространяемой о нем клевете и что таким психозом мог быть охвачен народ, который он так искренне любил и которому беспредельно верил.
Когда мне приходилось во время всеподданнейших докладов касаться антиправительственной работы, я, с одной стороны, замечал, что царь считал мои сообщения преувеличенными, а с другой — у меня создавалось впечатление, что государь все знает, но не высказывает своих мыслей, ошибочно считая несвоевременным что-либо предпринимать до окончания войны против общественных деятелей.
Дорвавшись после революции до власти, интернациональный сброд стал мстить павшему монарху, и печать наполнилась самыми лживыми и гнусными пасквилями по адресу отрекшегося самодержца.
...Но времена помрачения рассудка, по-видимому, проходят: сегодня уже можно в печатном слове уловить начало просветления, благодаря которому люди постепенно дойдут до настоящей оценки высокой личности царя Николая II, своей преданностью св. церкви и горячей любовью к Родине напоминающего древних русских царей.
В сердцах знавших государя императора Николая II память о нем есть и будет священна...
Невольный уход мой из дому.
В начале июля в бывшем суворинском «Вечернем времени», переименованном в «Вечерние огни», передовица, написанная неким Гольдштейном (кажется, евреем), представляла из себя выпад по моему адресу. Через двое суток выпад повторился в той же газете, но за подписью Ксюнина, сотрудничавшего на войне с А. И. Гучковым. Смысл этих статей был тот, что генерал Воейков, являющийся, по мнению их авторов, виновником трагической гибели государя Николая II, гуляет по Петрограду на свободе. Третьего выпада не последовало, вероятно, благодаря возмущению, высказанному редакции по поводу этих статей знакомым мне врачом, пользовавшимся в то время большим престижем.
В последних числах июля к нам на дачу приходил несколько раз какой-то солдат, который говорил прислуге: «Ваш генерал должен скрыться — иначе он будет арестован».
3 августа в половине седьмого утра в дверь спальной постучала девушка моей жены и испуганным голосом крикнула, что приехали с обыском. Наскоро накинув на себя халат и платок, жена побежала в нижний этаж дачи навстречу неожиданным гостям, а я открыл все двери и стал прислушиваться к тому, что творится. Старший из прибывших (как потом оказалось, бывший лейб-гусар) предъявил жене ордер на мой арест. Совершенно случайно жена моя сказала посетителям то же, что и вся наша прислуга, а именно — что я дома не ночевал. Получив на свой вопрос о месте моих ночевок ответ жены: «Какая жена знает, где ее муж ночует?» — солдат сказал: «Вы его пришлите в районный Совет». Затем он обратился к своим спутникам со словами: «Товарищи, поехали».
Дворник нашей дачи, шпион районного Совета, немедленно побежал донести, что старший красноармеец не выполнил декрета, не сделав обыска. Значительно позже жена старалась узнать, не пострадал ли из-за этого солдат, так как известно было, что он был вытребован на Гороховую, но благодаря обычной большевистской хитрости истины добиться не могла. Один из большевиков, знавший про самоотверженный поступок лейб-гусара, сказал впоследствии моей жене: «Такие люди, как ваш муж, нам опасны — он может иметь сильное влияние на массы, раз бывший лейб-гусар, рискуя собственной жизнью, решил спасти своего бывшего командира полка».
Подождав с полчаса, я, боясь вторичного приезда красноармейцев, отправился кружным путем в «Европейскую» гостиницу к одному своему знакомому, имевшему сношения с пребывавшими тогда в Петрограде немцами. Я хотел навести у него справку, нельзя ли мне исчезнуть при их содействии. Не получив от него никаких определенных указаний, я через час отправился в исаакиевский сквер, где мы с женою сговорились встретиться в 10 часов утра.
На улице Гоголя, бывшей Малой Морской, целый этаж Гранд-отеля был занят немецким консульством. Пока жена говорила со служащими консульства, я в ожидании ее сидел на скамейке. Через час появилась жена с неблагоприятным для меня ответом: оказалось, что один из служащих консульства, выразив изумление по поводу нашего столь долговременного пребывания в объятом анархией городе, наотрез отказался что-либо для меня сделать. После этого оставалось только одно: надеяться на Бога, но и самому не плошать. Посоветовавшись с женою, я решил через двое суток, в течение которых ночевал в разных квартирах, перебраться через финляндскую границу — где-нибудь около Сестрорецка или Белоострова. Паспорт у меня был с моей фотографией, но не на мое имя. С ним я отправился в Сестрорецк, где остановился в самых скромных меблированных комнатах, прописался и стал ежедневно совершать прогулки по разным направлениям, причем убедился, что наша сторона была очень плохо охраняема, так что не представляло большого затруднения перейти границу; что же касалось финляндской охраны, то, по рассказам местных жителей, часовые были очень наблюдательны и встречали выстрелами всех переходивших границу. Был еще один способ: пройти в море на рыбачьей лодке и пристать к финляндскому берегу, но на это я не рискнул, не желая доверяться незнакомому рыбаку.
Решив ехать обратно, я сел в поезд, отходивший из Сестрорецка в половине шестого утра. Как только поезд тронулся, началась проверка документов, весьма удивившая постоянных пассажиров, ездивших по этой дороге. Сидел я в третьем классе, с трубкою в зубах, читал «Петроградскую коммуну» и «Красную газету». Одет был весьма не изысканно и при предъявлении своего документа принимал совершенно индифферентный вид. Первым обходом не ограничилось: за 20 минут до прихода поезда в Петроград был произведен вторичный обыск, окончившийся для меня также благополучно.
Когда поезд остановился на вокзале и я вышел из вагона, стоявшая на платформе укутанная в большой платок женщина, дернув меня за рукав, сказала: «Владимир Николаевич, вас здесь ищут». Только по глазам я узнал одну из наших служащих, которая пришла меня предупредить о том, что всю ночь дома производился обыск и все мои фотографии были взяты и розданы по постам, распределенным по Каменному острову. В облаве этой участвовало, по-видимому, немалое количество людей. Самый вокзал был также оцеплен. Все выходы из него были заняты постами красноармейцев или милиционеров. Я повернул в обратную сторону и пошел вдоль поезда, сказав встретившей меня, чтобы она шла за мною шагах в тридцати. Дойдя до хвоста поезда, я спустился на полотно и по рельсам вышел на путь, по которому подъезжал к вокзалу. Оказалось, что это был единственный не охранявшийся пункт. Каким образом я выскочил из мышеловки, до сих пор не отдаю себе отчета.
Пройдя мост, я подошел к месту, где линия приближается к Коломягскому шоссе, перешел на него и продолжал путь до удельного леса между ипподромом и аэродромом. В лесу моя спутница подошла ко мне. Мы сели на скамеечку и стали обсуждать, что дальше делать. Был восьмой час утра.
Мое поступление в сумасшедший дом.
Мне пришла в голову мысль изменить свою физиономию, так как я мог встретить кого-нибудь из тех, кто меня видел в последнее время. Спутница одобрила эту мысль. Я ее попросил наблюдать, чтобы никто не увидал моей работы по трансформации. Найдя поблизости лужу, я намочил губку, находившуюся у меня в кармане, достал мыло, бритву, обрил растительность на голове, бакенбарды и усы и надел пенсне. Женщина, знавшая меня много лет, нашла, что узнать меня не представлялось возможным. При обсуждении дальнейшего плана действий я остановился на мысли, одобренной и моею спутницей, — поступить в сумасшедший дом, прикинувшись сумасшедшим. Мы условились так: я отправлюсь во двор лечебницы; если войду в один из домов, это будет признаком, что я там остаюсь, и она сообщит моей жене о месте моего пребывания; если же я ни в один дом не войду (через решетку у ворот это можно видеть), она должна меня ждать.
Мое поступление в сумасшедший дом было первым серьезным испытанием в актерском искусстве, благодаря Богу увенчавшимся успехом.
Войдя во двор, я уселся на скамейку против подъезда конторы больницы. Один из проходивших мимо сторожей спросил, что мне нужно. — «Дохтура». — На все вопросы о том, какого мне нужно доктора — дежурного или нет, я повторял одно слово: «Дохтура...»
Он ушел в контору. Через некоторое время ко мне вышел господин, назвавшийся дежурным врачом больницы, и спросил, что мне нужно. Я указал пальцем на свой лоб и произнес: «Фьють». На его вопрос, что со мною, я повторил, показывая на лоб: «Фьють».
«Успокойтесь, — сказал доктор, — и сядьте». Я сел. Тогда он спросил: «Что же вам угодно?» — «Поступить». — «Куда вы желаете поступить?» — «У меня деньги есть». — «Не в деньгах дело. Куда вы желаете поступить?» — «Я заплачу». — «Чем же вы больны?» — «Фьють». Внимательно посмотрев на меня, доктор спросил: «А у вас были когда-нибудь какие-нибудь болезни?» Чувствуя, что от этого ответа зависит решение моей судьбы, я сказал, что был морфиноманом, и затем прекратил всякие дальнейшие объяснения. Доктор ушел в контору. После нескольких разговоров по телефону он, вернувшись, сказал мне, что, если я согласен подписать установленное обязательство и если у меня документы в порядке, они меня примут на мой собственный счет. Я ответил: «У меня паспорт есть и деньги есть. Сколько заплатить?» — «400 рублей в месяц». — «Хочу лучше», — произнес я, на что доктор предложил добавочную порцию за 75 рублей в месяц и пригласил меня для записи в контору, где у меня отобрали паспорт и выдали квитанцию на внесенное по 1 сентября содержание, а затем повели в барак, в котором находилось 24 человека моих новых коллег. Мне, как платному, была предоставлена маленькая комната в одно окно без двери. Мебель состояла из очень хорошей кровати, комода, стола, кресла и стула. Все было очень чисто, но комфорта не было.
Введя меня в комнату, доктор спросил, доволен ли я. Несмотря на радость по поводу временного избавления от ощущений преследуемого по пятам зверя, я в прежнем тоне ответил: «Да, но у меня есть несколько условий: 1) я не желаю разговаривать ни с кем из больных; 2) не могу есть при посторонних и требую, чтобы меня кормили в отдельной комнате (доктор сказал, что я буду получать еду в моем помещении); 3) если мне подадут рыбу с рыбьей костью, я не ручаюсь за себя; 4) требую разрешения на ежедневную прогулку вне больницы».
Первый и второй пункты были мною изобретены с целью быть возможно меньше в обществе моих коллег, среди которых могли найтись люди, знавшие меня; третий пункт имел целью достигнуть, насколько это было доступно, лучшего стола, так как обычное меню Петрограда в то время составляла противная костлявая рыба — вобла; четвертый же пункт имел целью мои свидания без какого бы то ни было контроля. Касательно третьего пункта доктор обещал распорядиться; про четвертый же сказал, что разрешение его зависит от врача, заведующего моим отделением. На этом мы расстались.
Вскоре меня посетили по очереди доктора, якобы случайно являвшиеся в мою комнату с промежутком от часу до двух. Они садились, начинали расспрашивать о моем прошлом, о том, что меня в данное время волнует, и о том, какой образ жизни я хотел бы вести в больнице. Надо было сделаться более разговорчивым, чем я был с первым врачом. Историю моего прошлого пришлось сочинить: я выдал себя за сына чиновника канцелярии московского генерал-губернатора — я был немного знаком с обстановкой службы в канцелярии и мог давать правдоподобные ответы на их вопросы. Относительно моего образования я сказал, что невежливо об этом спрашивать, но что выданный мне в Москве аттестат зрелости у меня имеется. На вопрос, не был ли я военным, я ответил, что никогда таковым не был и нигде не служил, а всегда жил за границей, подтверждением чему могут служить мои вещи, имевшие заграничные клейма. Занимался я якобы торговлей лошадьми в Бельгии, Франции, Италии, иногда Германии и только с начала войны ликвидировал свои коммерческие дела. «Теперь же, — закончил я свое повествование, — с разгромом России большевиками я, как представитель русских конных заводов, совершенно выбит из колеи, разорен и не предвижу возможности продолжать работу на коммерческом поприще».
Как только я остался один в комнате, больные всем наличным составом прибежали приветствовать приведенного к ним новичка. Я начал кричать во все горло и, пользуясь правом обитателей больницы не придерживаться общепринятых форм вежливости, осыпал их градом ругательств, удержавших их на пороге моей комнаты.
Эта сцена была ликвидирована надзирательницей, уговорившей больных покинуть меня; но они все-таки продолжали волноваться, в результате чего в коридоре около моей комнаты произошел бой: половина больных была на стороне надзирательницы, другая — против. Сражение пришлось прекратить при помощи служителей барака. По телефону был даже вызван доктор, отправивший двух наиболее бушевавших в смирительное отделение.
Жизнь в сумасшедшем доме.
На следующий день после совещания медицинского персонала заведовавший бараком врач сообщил, что мне дано разрешение гулять по всему расположению больницы; что же касается выхода за ворота, то раньше двух-трех дней я его согласно правилам получить не могу.
Пища приносилась мне в комнату, и в течение трех дней никаких рыбьих костей на тарелках не было; на четвертый день мне на второе подали какую-то рыбу с костью позвоночника. Я ударил кулаком по столу так, что посуда задребезжала; затем начал бегать по комнате и изображать человека, буйно настроенного... По-видимому, рыбу мне подали нарочно, так как за дверью, якобы случайно, оказалась надзирательница, которая вошла ко мне со словами, что она по ошибке прислала мне не ту тарелку.
Однажды ко мне в умывальной подошел один из больных и сказал: «Ваше превосходительство, имеете ли вы сведения об императрице Марии Федоровне?» Вместо ответа я так зарычал на него, что он испуганным голосом пролепетал: «Да ведь вы же генерал Воейков?» После этих слов я стал из себя изображать почти буйного помешанного при каждой встрече с этим больным, который оказался, по осторожно наведенным у персонала справкам, одним из старших офицерских чинов петроградской полиции; неудивительно, что он меня узнал.
В последних числах августа мне пришлось быть на устроенном администрацией больницы балу; приглашены на эту танцульку были весь служебный персонал и больные. Из нашего барака приглашения получили один молодой человек и я. На балу доктора не спускали глаз с танцевавших и разговаривавших больных, отправляя одного-двух по баракам приблизительно через каждые четверть часа. Моя очередь наступила сравнительно поздно: около 10 часов вечера ко мне подошел директор больницы с предложением покинуть бал, так как мне, по-видимому, пора отдохнуть.
Через четыре дня по прибытии в больницу я получил разрешение гулять вне ограды, с условием быть налицо в часы завтраков и обедов, а после 5 часов вечера никуда не выходить.
Гуляя утром по Удельной, я ежедневно заходил в лавки и сообщал по телефону своим домашним часы, в которые буду их ждать в удельном парке. Все приходившие меня навещать должны были проходить под железнодорожным мостом по пути из Лесного, а я с 2 часов дня прятался около этого места по кустам.
В один из понедельников я напрасно прождал в удельном парке: никто ко мне не пришел. Отправившись наудачу на следующий день, в который свидание назначено не было, я встретил одну из служащих нашего дома, со слезами сообщившую мне, что жена арестована и сидит в новодеревенском комиссариате. Одновременно она передала мне записку жены с советом бежать, что меня и поддержало в решении покинуть страну. Причиной ареста жены послужило требование указать место моего нахождения, так как до сведения комиссариата дошли слухи, что я где-то в окрестностях. Пришлось решать чрезвычайно трудную задачу: явившись в комиссариат, жены не спасу, а сам буду расстрелян; оставаясь же на свободе, могу пробраться в один из ближайших пунктов нахождения немцев — Псков или Украину — и там хлопотать об освобождении жены.
Не решаясь просто бежать из боязни навлечь на себя подозрения, я симулировал нервное возбуждение, причиняемое якобы неисполнением обещания моим другом привезти деньги для уплаты за сентябрь:было уже 5 сентября и я задолжал больнице за пять дней. По какому-то предчувствию я 1 сентября не платил, решив ждать напоминания о плате. Несмотря на увещевания больничного начальства не волноваться из-за такого пустяка, я настаивал на своей поездке в Саблино за деньгами дня на три-четыре и обратился к докторам с двумя просьбами: уплатить только за шесть дней и по возвращении из Саблина быть обратно принятым в лечебницу на прежних условиях. Ввиду того что моя просьба нарушала установленные правила, врачи собрали комитет; согласно вынесенному протоколу мне было позволено уплатить только за шесть дней.
По соблюдении формальностей я получил паспорт и, завязав вещи в газетную бумагу, отправился в удельный лес, где привел себя в соответствующий рабочему вид: подбил ногти грязью, натер руки сосновыми иглами и землею, испачкал небритую два дня физиономию, надел ночную рубашку и окунул в грязную лужу сапоги. В таком виде отправился дальше в Лесной, где сел на трамвай, который менял два раза: у Медицинской академии и Бассейной. До царскосельского вокзала добрался я только на третьем. Тут я стал обдумывать способ раздобыть билет на Н. На мое счастье, в зале III класса оказалась группа полупьяных рабочих, ехавших туда же. Я к ним пристроился, вмешался в разговор, и через несколько минут они со мною совершенно освоились. Одного из них я попросил взять мне билет, предложив стеречь его вещи. Около кассы стоял пост из трех красноармейцев, которые контролировали бравших билеты. Имея таковой в руках, я в компании чернорабочих направился к поезду. На верхней площадке лестницы стоял второй контрольный пост красноармейцев. Поднимаясь по лестнице, я умышленно подогрел спор своих спутников на какую-то тему, вследствие чего началась невероятная ругань... В этой-то ругающейся группе я и подошел к посту. Увидев перед собою столь шумную компанию, пропускной пост признал ее за совершенно безопасную и не только не спросил документов, но еще протолкнул в дверь, чтобы мы скорее проваливали. Однако полное риска путешествие до вагона этим не кончилось: у дверей стеклянной галереи при выходе на платформу оказался третий пропускной пост. Пришлось завлечь компанию в новый спор, окончившийся таким сильным возбуждением моих спутников, что пост постарался как можно скорее от нас избавиться и выпроводить на платформу. Проходя мимо поезда, я незаметно отстал от компании и забрался в битком набитый вагон III класса, на площадке которого простоял до прихода поезда в Н., где выскочил на рельсы с противоположной вокзалу стороны.
Были уже сумерки. Разыскивая дом моего знакомого, я случайно остановился у двери, на которой прочел его фамилию.
Его самого дома не было; отворила дочь. При виде такой безобразной физиономии, она чуть не захлопнула дверь. Вышла ко мне жена моего знакомого, а со следующим поездом приехал и он сам. Мой вид привел его в полный ужас. Мы стали вместе с ним обдумывать дальнейший план моего бегства. Я удачно попал: оказалось, что одну из квартир в его доме занимала вдова бывшего начальника станции, которая держала буфет. Старший из ее сыновей был помощником начальника станции, откомандированного на один из ближайших полустанков. Как раз в этот вечер он был свободен. Мой новый покровитель пригласил его пить чай, а сам немедленно отправился в местный совдеп, чтобы выправить для своего нового служащего (каковым был я) право жительства в Н., а также удостоверение на проезд по железным дорогам с возвращением в Н. Эти документы я получил только на следующий день.
Из Совдепии в Украину.
Вечером явился помощник начальника станции. Я ему отрекомендовался как бывший буфетчик. Согласно нашему плану хозяин дома и я стали его убеждать поехать в Витебск для закупки провизии, которая, по моим сведениям, на витебском базаре раза в три дешевле, чем в Петрограде. Железнодорожные билеты можно было получать только по особым разрешениям, так что всякая поездка представляла из себя весьма сложное и подчас затяжное дело. Желая передо мною похвастать своим высоким положением, помощник начальника станции сказал, что если он с нами поедет, то вопрос билетов возьмет на себя, но что, находясь на службе, он должен получить отпуск, в котором начальство ему, вероятно, не откажет.
Действительно, на следующий день утром мы получили билеты на Витебск, а я из совдепа получил и соответствующие документы. Таким образом, мы втроем отправились на Витебск, так как в этом направлении было больше шансов перейти границу. В вагоне мне с моим знакомым удалось попасть в маленькое купе II класса, а помощник начальника станции устроился в служебном отделении. До станции Дно мы ехали сравнительно свободно: восемь человек в четырехместном купе; но на станции Дно к нам вошел вооруженный винтовками продовольственный отряд из Старой Руссы, который ехал на юг. Эти продовольственные отряды представляли из себя легализированных тогдашней властью погромщиков. С их приходом нас оказалось в отделении уже 13 человек. Двигаться не было никакой возможности. Так мы ехали всю ночь.
В 6 часов утра мы остановились на станции Витебск. Перед остановкой мой спутник узнал от находившихся в поезде евреев, что в настоящее время переход границы в районе Орши представляет большой риск, а что нужно из Витебска ехать на Смоленск, Брянск и Унечу, из которой можно свободно перейти границу. Мы решили, погуляв по базару, возмутиться витебскими ценами и сообщить сопровождавшему нас помощнику начальника станции, что необходимо ехать дальше — до Унечи, единственного места, где возможно сделать необходимые нам закупки.
Придя в гостиницу, мы потребовали кофе и втроем сели за маленьким столиком. Помощник начальника станции начал рассказывать о своей служебной карьере, превознося, существующие порядки и с ужасом вспоминая о пережитом при царском режиме. Он привел случай с проходом императорского поезда через Н. в 1916 году, когда всем распоряжавшийся, по его словам, при высочайших путешествиях дворцовый комендант Воейков приказал его расстрелять... На мой наивный вопрос: «Как же вы с нами пьете кофе, когда Воейков приказал вас расстрелять?» — он рассказал следующие подробности: «Дворцовый комендант сделал распоряжение, чтобы для частных лиц телеграф не работал по линии за час до и час после прохода императорского поезда. Ввиду крайней необходимости одному лицу послать телеграмму я разрешил это сделать, за что дворцовый комендант приказал меня расстрелять». Я согласился с помощником начальника станции, что, судя по такому поступку, Воейков должен быть страшным мерзавцем. Мой спутник трясся от душившего его хохота, так что мне приходилось во время разговора толкать его ногой. На вопрос, каким образом он был спасен, помощник начальника станции объяснил, что его спас князь Путятин, отменивший распоряжение Воейкова.
Князь Путятин был начальником царскосельского дворцового управления и к подобным вопросам ровно никакого касательства не имел. Рассказанный факт был сплошной выдумкой: никогда никакого дела о посланной частной телеграмме даже и возбуждено не было.
Отправившись в 8 часов на базар, мы, раскритиковав цены, стали убеждать помощника начальника станции ехать с нами на Унечу, где вывозимые из Украины товары продаются чрезвычайно дешево. Он заявил, что сам ехать не может, так как отпуск кончается и он сегодня же обязан вернуться в Н., но обещал через своего станционного приятеля устроить нам проезд до Унечи, что и исполнил.
Поезд на Смоленск уходил только в третьем часу, и до этого времени мы гуляли по базару. Когда я отделился от своих спутников, ко мне подошел одетый мастеровым человек со словами: «Товарищ, а мы с вами с самого Лесного вместе едем». Я почувствовал, что наступает конец моей свободе... Хлопнув его по плечу, я веселым голосом сказал: «Так вы, товарищ, питерский? Идем в трактир вместе чай пить» — и взял его под руку. В трактире, увидев свободный стол у окна, я сказал: «Товарищ, вы займите этот стол, а я сейчас позову своих двух компаньонов. Они ребята хорошие, и мы прекрасно проведем время». Он пошел занимать стол... и так меня и не дождался. От двери трактира я бросился бегом на вокзал, встретил в условленном месте своего спутника и вместе с ним забрался в вагон. Улегшись на поднятом верхнем месте, я притворился больным, а он сел на противоположной скамейке, объясняя всем, что везет тяжелобольного; впустили мы только одну приличную даму с молодыми людьми, оказавшимися лицеистами. Таким образом мы доехали до Унечи, где отправились нанимать подводу для переезда границы. Тут мы встретили молодого еврея, тоже направлявшегося в Клинцы для закупки там, по его словам, монпансье. И вот этот самый «монпансье», мой спутник и я наняли подводу до Клинцов за 300 рублей.
При выезде из Унечи нас остановил красноармейский пост, требуя документов, которых у нас не было. Мы были близки к крупным неприятностям, если бы нас не выручили несколько моих вещей, чрезвычайно понравившихся красноармейцам (в их числе замшевый жилет). По дороге мы остановились, зашли в крестьянскую избу, выпили чаю и в четвертом часу утра добрались до границы, где стоял немецкий пост, начальник которого вышел к нам с трубкой в зубах и заявил: «Проезда нет». Разговор у нас пошел на немецком языке. Я стал к нему приставать, объясняя, что мы — три честных человека, едем по частным делам и т.д., и так ему надоел, что он, махнув рукой, сказал: «Проезжайте, только если вас кто спросит, не говорите, что вы проехали через этот пост». Мы ему обещали, и наша повозка покатила дальше на Клинцы, где я расстался со своим старым знакомым, уехавшим обратно в Унечу, а еврей «монпансье», решив ехать на Гомель, продолжал путь со мною. Он меня предупредил о новом препятствии: был шестой час утра, поезд уходил около восьми, а для получения билета необходимо два разрешения: от украинской и от немецкой комендатур. На мою просьбу выручить меня он в качестве советчика привел своего приятеля — рыжего Михеля. На происходившем под моим председательством совещании мы по совету Михеля, толкового мальчишки, приняли решение пройти пешком до следующего полустанка в девяти верстах от Клинцов и при проходе поезда вскочить в вагон. Я только поставил условием, чтобы они до полустанка несли мои вещи. Полустанок оказался не в девяти, а в одиннадцати верстах. Придя туда, мы узнали, что поезд опаздывает и пройдет около 10 часов. Билеты Михель достал через какого-то сторожа. В момент прохода поезда мы все вскочили в разные вагоны. Я попал 77-м пассажиром в багажный вагон без скамеек, в тех краях называвшийся в честь Горького «максимом». Весь путь пришлось ехать стоя.
По прибытии в Гомель я пошел в парикмахерскую, где постригся, побрился и в первый раз вымылся после удельного парка, благодаря чему несколько утратил совдеповский вид. Обедал я в лучшей гостинице Гомеля, где еда после петроградской мне показалась восхитительной, но по старым понятиям не выдерживала ни малейшей критики. Вернувшись на вокзал, я обратился к начальнику станции с просьбой о разрешении на покупку билета на скорый поезд до Киева. Когда-то вытягивавшийся передо мною в струнку начальник станции меня, конечно, не узнал и, встретив «по одежке», предложил убираться вон. От начальника движения — тоже знакомого по высочайшим проездам — я получил в грубейшей форме ответ, что ему некогда со мною разговаривать. Оставалось одно из двух: или обратиться к немецкому коменданту, что мне казалось рискованным, или при содействии кондукторской бригады применить способ путешествия «зайцем», о котором я часто слышал, но сам никогда не пользовался.
Стараясь угадать по физиономиям сновавших на платформе обер-кондукторов, который из них будет сопровождать скорый поезд на Киев, я остановился на одном — большого роста, тучном, с целым рядом значков старого времени. Подойдя к нему, я почтительно произнес: «Господин обер, нельзя ли на Киев скорым проехать?» Он на меня строго посмотрел. Я ему незаметно сунул в левую руку государственный кредитный билет пятирублевого достоинства, на что получил в ответ: «Когда поезд подадут, ступай к третьему фонарю». Когда подошел состав поезда, я скромно стоял с чемоданчиком у фонаря... Обер прошел мимо меня, делая вид, что никакого представления обо мне не имеет. И только перед самым отправлением он, подойдя к фонарю, где отдавал свисток паровозу, отдал мне краткий, но строгий приказ: «Лезь...» В исполнение этого приказа я вскочил в полуоткрытую дверь вагона III класса, где был принят якобы случайно находившимся на площадке кондуктором, сказавшим мне: «По правой руке вторая койка внизу». Я вынул из кармана 30 рублей и дал со словами: «Милый человек, билетика не успел взять... Похлопочи, пожалуйста». Сунув деньги в карман, он сказал: «На следующей остановке». Я отправился на указанное место. В этой части вагона с одной стороны на длинной койке сидела сестра милосердия с каким-то доктором, а напротив два офицера; надо мною был чиновник. Пассажиры стали меня внимательно разглядывать. Первой заговорила сестра милосердия: «Вы кто будете?» — «Проезжий... Мы в Киев едем». Не удовлетворившись этим ответом, она стала задавать ряд других вопросов, по-видимому предполагая, что я скрываю свое настоящее положение. Чиновник почему-то стал мне давать советы (оказавшиеся для меня очень неудачными), как в Киеве выйти так, чтобы меня никто не видел. Вошел контроль. «Ваш билет...» — спрашивает контролер. «У кондуктора», — отвечаю я. На вопрос контролера, где билет, кондуктор с олимпийским спокойствием отвечает: «Я вам передавал их». «Да, да, хорошо», — со строгим лицом говорит контролер.
Таким образом, мой проезд обошелся в 35 рублей вместо 68 — стоимости билета III класса до Киева: я сберег 33 рубля, которые для меня в то время составляли много, так как я подъезжал к Киеву с 43 рублями в кармане.
Арест жены. Мой приезд в Киев. Результат пропаганды в русских и немецких войсках.
На следующее утро в Дарнице была произведена проверка документов. Один из бывших у меня в кармане паспортов был на чиновника никогда не существовавшего отдела снабжения. Хотя проверявший и не был знаком с этим учреждением, но так как печати были на месте, а вид у меня был совершенно уверенный, меня оставили в покое. Выйдя из поезда по совету чиновника на Киеве 2-м, я проклинал судьбу, так как пришлось с чемоданом тащиться пешком до Елизаветинской улицы в Липках, где жили мои знакомые.
Принят я был очень радушно и получил приглашение остановиться у них. (На мое заявление, что я ощущаю на себе «непрошеных гостей», которыми, вероятно, обязан моим 76 спутникам по вагону IV класса, они мне предложили пройти в отдельную комнату, где я и освободился от разносителей сыпного тифа.)
В Киеве я начал хлопотать в отделении немецкого штаба — «оберкомандо» — о своей жене. Мне было предложено послать личную телеграмму в Берлин, где я знал министра иностранных дел адмирала Хинце, бывшего флигель-адъютанта германского императора и несколько лет состоявшего при особе нашего государя. На телеграмму ответа я не получил. Через несколько дней из Петрограда пришло известие, что почти одновременно с моим приездом в Киев жена была освобождена из комиссариата: в данном случае немецкие власти не успели оказать содействия. В то же время от приехавшего в Киев служащего нашего дома я узнал несколько фактов из жизни жены под арестом.
В ночь на 2 сентября приехал следователь новодеревенского комиссариата и арестовал жену. Помещена она была в новодеревенском арестном доме, в камере с целой группою уголовных баб и воровок, из которых одна заболела на следующий день холерой и была по приказанию врача увезена. Тогда старший солдат караула перевел мою жену в занимаемое ими караульное помещение, где велел поставить кушетку. Отношения, установившиеся с первых дней между моей женою и чинами караула, были вполне хорошими; объяснялось это отчасти тем, что, получая из дому обеды и ужины, она ими делилась; а когда солдаты самовольно брали у нее провизию, делала вид, что ничего не замечает. Красноармейцы ей рассказывали, что их так плохо кормят, что они вынуждены отбирать молоко, картофель, яйца и пр. у крестьян, привозящих эти продукты на продажу в город.
Однажды, когда чины караула были посланы арестовать одного генерала, оставшийся в караульном помещении красноармеец вступил с женою в откровенную беседу: полушепотом он рассказал ей о своем былом житье на фронте, об эпизодах боевой жизни; и вдруг преобразившись из красноармейского разгильдяя в дисциплинированного солдата старых времен, он с большой гордостью поведал о том, что у него имеется Георгиевский крест IV степени, который ему приколол на грудь сам великий князь Николай Николаевич. На вопрос, отчего он его не носит, солдат с глубоким вздохом ответил, что не такие теперь времена. О преследованиях офицеров и массовых расстрелах он говорил с громадным возмущением, находя, что среди офицеров было много прекрасных, горячо любимых солдатами людей... Последние слова он произнес совсем шепотом.
10 сентября жену мою вызвали в Совет и сообщили, что отпускают ее, так как стало известно место моего нахождения; а на следующий день она получила мою телеграмму из Унечи о моем благополучном прибытии в новое государство — Украину.
В то время юг России представлял из себя четыре совершенно отдельных самоуправления: 1) Украина, управляемая гетманом Скоропадским; 2) Донская область с донским атаманом генералом Красновым в Новочеркасске; 3) Добровольческая армия, возглавляемая генералом Деникиным в Екатеринодаре; 4) Крымское правительство в Симферополе. Зарождение Украины произошло не вполне естественно, а именно — не на родной украинской земле, а на чужбине. Многолетняя работа австрийского генерального штаба по подбору подходящих элементов для распространения идей «украинизации» Малороссии увенчалась явным успехом в дни заключения так называемого Брест-Литовского мира.
Когда под влиянием интернационалистической пропаганды русская империя стала разваливаться и составные ее части стали предъявлять свои отдельные национальные требования, галичане в союзе с главарями радикальной киевской интеллигенции провозгласили себя на малопонятном языке «мова» представителями великой Украины; явившись от самозваной Центральной Рады в Бресте к своим восприемникам, они на основании права самоопределения народов получили свою независимость от большевиков, а суверенные права — от Германии, с которой заключили сепаратный мирный договор.
Еще в начале 1915 года в Германии под председательством одного отставного генерала образовалось общество «свободной Украины» — так назван был союз германских ревнителей украинского освободительного стремления; в его составе можно было встретить и депутата австрийского рейхстага, лично с Украиной ничего общего не имевшего. Первое полученное мною от Украины того времени впечатление: германская государственность в русской обстановке. В Киеве, в Липках, почти на всех перекрестках стояли столбы с обозначением направлений к различным административным учреждениям германского штаба; жители' столицы не имели права ходить по улицам Липок, не имея в кармане немецкого аусвайса.
Я нашел среди чинов администрации Украины несколько своих старых знакомых, помогших мне в получении паспорта и всяких нужных документов. Главы государства — ясновельможного пана гетмана Павло Скоропадского в это время в Киеве не было: он ездил на поклон к императору Вильгельму, наградившему его званием «светлости» и лентой одного из прусских орлов. Еще до возвращения главы самостийной Украины население Киева было оповещено о подробностях его пребывания в гостях у германского императора благодаря помещенным в витринах на Крещатике фотографиям, на которых можно было любоваться восторженным выражением лица гетмана на приемах у бывшего врага нашего государя.
Взгляды на личность Скоропадского в киевских кругах были различные: одни возлагали на него надежды как на спасителя России; другие же смотрели на его деятельность весьма пессимистически. Меня крайне удивило отсутствие Скоропадского в Софийском соборе на торжественной панихиде по государю, совершенной киевским митрополитом Антонием Волынским только в сентябре, так как давно дошедшему из Екатеринбурга печальному известию вначале никто верить не хотел. Зайдя после панихиды в один дом, я там встретил священника церкви гетманского будинка (дворца). Он мне сказал, что не мог участвовать в службе в Софийском соборе, так как в тот же самый час гетманом была заказана в домовой церкви панихида по рабу божьему Николаю. Удивляться такому поступку Скоропадского я не мог, так как знал, что десятилетнее его пребывание в свите государя императора не помешало ему на одном из съездов (кажется, учительском) выразить, по словам местных жителей, восторг по поводу избавления его родины — Украины — от двухсотлетнего угнетения ее москалями.
Близко знавшие Скоропадского говорили, что ему не были дороги ни Малороссия, ни Великороссия, ни русский народ, а нужна была одна Украина, независимая от России, как он сам сказал в минуту откровенности — на положении королевства Саксонского. Он старался угождать и монархистам, и украинцам, и немцам, и союзникам, в результате чего получалось отсутствие доверия и уважения к нему. Что же касается внешней стороны, то благодаря поддержке немцев он высоко держал знамя самостийной Украины.
В ноябре произошло свидание ясновельможного пана гетмана с атаманом Войска Донского — генералом Красновым, в честь которого был дан завтрак. В ответ на приветствие гетмана генерал Краснов произнес длинную речь. Указав на историческое значение Украины, родины наших богатырей и колыбели нашей веры, донской атаман закончил свою блестящую речь словами: «Когда в пламени пожаров летали обломки России, могучий украинский народ нашел в себе силы подняться и избрать вас своим гетманом; и снова, как тысячу лет назад, все взоры лучших русских людей обратились на Киев. Вам, ваша светлость, историей подготовлен путь тяжелый, но славный...»
В Киеве я застал много знакомых из высшего общества, покинувших свои имения и для безопасности переселившихся в город в ожидании переезда в Крым, где, по доходившим сведениям, жизнь якобы была спокойная, без волнений. Встреча моя на третий день по приезде с одной полтавской помещицей закончилась крупным столкновением из-за расхождения во взглядах на причину развала России: она сваливала всю вину на подлость народа, в ответ на что я заявил, что гораздо больше виновата подлость праздной знати. Больше я приглашений ни в один киевский салон не получал, о чем и не сожалел, так как в этот приезд в Киев испытывал одни разочарования за другими; неожиданным для меня огорчением было известие, что даже некоторые из моих старых товарищей по Кавалергардскому полку, на который я смотрел как на самый верный оплот престола, были поколеблены ловкостью и упорным коварством общественных деятелей; имена губителей Родины произносились ими не с презрением, а с уважением, вследствие чего Гучков, по дошедшим до меня сведениям, позволял себе говорить о кавалергардах как о своих единомышленниках. Вероятно, этим обстоятельством и объяснялась их вера в пропагандную ложь и клевету, в частности коснувшиеся и меня. Совершенно иначе в то время относились ко мне бывшие лейб-гусары, при встречах проявлявшие много сердечности. Из разговоров с ними я вынес впечатление, что пропаганда, разложившая нашу армию, не затронула офицеров бывшего славного лейб-гусарского полка, тогда как еще за год до революции многие командиры и офицеры гвардии, увлекаясь идеей патриотического подвига, вполне подпали под влияние общественников; они открыто говорили о правительстве враждебно, об императрице с ненавистью, а про государя хотя и говорили, что обожают его, но добавляли, что против Государственной думы не пойдут, полицейских обязанностей на себя не возьмут и против народа во время такой войны оружия не поднимут. Доходило даже до участия офицеров в обсуждении подготовлявшегося в столице восстания.
Натиск интернационала, давший такой блестящий результат пропаганды в русских войсках, достиг не меньшего успеха и в германской армии, в частях, входивших в состав оккупационных войск на Украине. Хотя мне и пришлось слышать за шесть недель до краха немецкой армии от одного немецкого дипломата слова: «Bei uns unmöglich» («У нас невозможно»), но в действительности их солдаты разложились совершенно так же, как наши, и нашим офицерам пришлось спасать немецких от ярости их нижних чинов, как это было в одном из самых блестящих полков гвардии императора Вильгельма «Garde du Corps».
Граф Келлер. Гетман Скоропадский. Добровольцы.
В Киеве я довольно часто встречался с генералом от кавалерии графом Келлером, истинно русским кристально чистым человеком, до мозга костей проникнутым чувством долга и любви к Родине (близко познакомился я с ним в бытность его командиром лейб-драгунского полка, когда я командовал лейб-гусарами). В то время граф Келлер был гетманом поставлен во главе вооруженных сил Украины, и под его руководством были в Киеве начаты добровольческие формирования, так как правительственные войска, сечевики, внушали мало доверия. Добровольческая армия уже лишилась своих создателей — генералов Корнилова и Алексеева, память которых так высоко чтится эмиграцией. Их преемник — генерал Деникин не менее своих предшественников преклонялся перед воинами в стане русского либерализма, что особенно выказал своей телеграммою в радостный для него день 75-летия Ф. И. Родичева, вдохновителя нашей передовой интеллигенции на подвиг разрушения Отечества. Вполне понятно, что генерал, высказавший на солдатском митинге после отречения государя свою радость по поводу падения «проклятого самодержавия», не мог в совете добровольческих армий обойтись без сотрудничества патентованных заправил нашей революции — П. Н. Милюкова, Б. В. Савинкова, а также князя Львова, возглавившего образованный 5 февраля 1921 года земский городской комитет для оказания помощи беженцам (на своем хребте познавшим всю плодотворность былой работы князя Львова и Ко).
Беззаветно храбрые воины многострадальной Добровольческой армии, поглотившей лучших русских людей, непоколебимо верившие своим вождям, в конечном итоге отдали свою жизнь за мираж: если бы их водители своевременно подавили, в исполнение долга присяги, февральский петроградский солдатский бунт, борьба эта потребовала бы от верных сынов Родины несравненно меньших жертв, чем запоздалое противодействие потерявшим человеческий облик массам. В данном случае оправдалось известное изречение — «всякое промедление смерти подобно», которым в первые дни революции воспользовался камергер М. В. Родзянко, чтобы произвести давление на нашего благородного царя.
Начало краха Украины.
10 ноября 1918 года гетман всея Украины обратился к украинским гражданам с призывом — не разжигать огня вражды между разными кругами общества, объединиться в одном чувстве беззаветной любви к Родине и помнить, что нарушать в эти дни привычный ход державной жизни даже с наилучшими намерениями было бы то же, что подвергать страну не только опасности, но и погибели, так как она находится накануне осуществления правительством созыва державного сейма и земельной реформы.
В тот же день состоялось объявление на военном положении округов Киевского, Полтавского, Черниговского. Командирам корпусов предоставлялись права командующих армиями. Вызвано было это выступление Скоропадского катастрофой немецкой армии на Западном фронте. Работа закулисных международных деятелей привела к полному разложению немецкой армии, результатом которого было бегство императора Вильгельма, введение в стране демократического строя и заключение перемирия с союзниками. В число пунктов этого перемирия были включены требования: отход к границам 1 августа 1914 года всех германских войск на востоке; отказ от Брест-Литовского и Бухарестского договоров, а также возвращение немцами запасных капиталов Бельгийского банка и золота российского и румынского.
Разгром союзниками германской армии дал возможность только что выпущенным из тюрем Петлюре и Винниченко вновь призвать к жизни украинскую директорию, мало отличавшуюся от Совнаркома: в основе ее было то же мнимое счастье пролетариата; разница же заключалась в мелочах: например, флаг вместо красного был у них желто-голубой; вместо большевистской русской речи с еврейским акцентом слышалась украинская «мова», весьма мало понятная для самих ею пользовавшихся.
Народные массы сочувствовали Петлюре, применившему называемый на языке общественных деятелей «тактический прием»: он обещал сломить господство буржуазии, наказать помещиков и отдать крестьянам землю. В Украине почва для возбуждения крестьян против помещиков была прекрасно подготовлена оккупационными немецкими войсками: так как в «оберкомандо» отлично поняли, что выкачивать из Украины необходимые Германии «лебенсмиттели» будет возможно только при существовании помещичьих хозяйств, немецкое командование, войдя в Украину, восстановило в правах помещиков и учинило расправы над разграбившими имения крестьянами. Это обстоятельство и послужило подготовкой масс для обращения их в петлюровцев и последователей всевозможных «батек».
После поражения на Западном фронте немцы были вынуждены начать эвакуацию. Опиравшийся исключительно на немецкие штыки государственный аппарат гетманской Украины, сосредоточившийся на внедрении самостийности и угождении так называемым демократическим элементам, естественно, не смог удержать власти в своих руках и направил взоры на союзников. Все надежды как гетманского правительства, так и бежавших из занятых большевиками территорий России общественных деятелей возлагались на организуемый в то время Антантою съезд в Яссах, на который были приглашены наши тогдашние знаменитости — Милюков, Кривошеин, Маргулиес, барон Меллер-Закомельский, Третьяков, Шульгин, Шебеко и др.
Декларация союзников. Киевские приготовления к встрече союзников.
От имени представителей держав Согласия графом Сент-Олером, старшиной дипломатического корпуса в Яссах, были отправлены радиотелеграммы как французскому, так и остальным правительствам Согласия; содержание их следующее:
«Мы считаем крайне важным сообщить, что украинские шовинисты подняли восстание, к которому примкнули кроме малочисленных национальных элементов довольно значительные банды анархистов и большевиков. Мы считаем необходимым: 1) немедленно продвинуть отряд союзных войск в Одессу и немедленно приступить к оккупации Киева и Харькова; 2) издать специальную декларацию, в которой твердо указать на решение Согласия поддержать в России слои общества, стоящие за порядок».
Киевское население при посредстве газет было оповещено о двух декларациях держав Согласия:
1. «Французский консул в Киеве — Энно — заявляет, что державы Согласия намерены поддержать настоящую власть в Киеве, олицетворяемую паном гетманом и его правительством, в надежде, что он поддержит порядок в городах и селах до времени прибытия союзных войск.
Армии держав Согласия хотят вступить в ваши пределы не в качестве врагов или усмирителей, но как друзья народа, который около двух лет доблестно сражался рядом с нами. Всяческое покушение против существующей власти, всякое восстание, которое затруднило бы задачу союзников, будут строго подавлены».
2. «Державы Согласия заявляют через своего особоуполномоченного французского консула в Киеве, что они решили не допустить никакого нарушения в деле восстановления порядка и реорганизации России, начатом русскими патриотами и сильно поддерживаемом союзниками. Воссоединение России как державы, входящей в состав победоносного блока демократических стран Согласия, совершится соответственно желанию всех патриотов и всех элементов, стоящих за порядок в России. Что же касается, в частности, областей Южной России, как оккупированных, так и не оккупированных немцами и угрожаемых со стороны большевиков, то державы Согласия заявляют свою непреклонную волю поддержать в них порядок. Это непоколебимое решение в самом непродолжительном времени будет поддержано вооруженной силой столь внушительной, как того потребуют обстоятельства. Сверх того, они заявляют, что отныне же возлагают ответственность лично на всех лидеров партий и организаций, независимо от их политической окраски, стремящихся сеять смуту или распространять анархию».
За этими двумя декларациями в газетах следовало и официальное сообщение от представителя держав Согласия — Энно — о движении войск союзников по направлению Жмеринки и Фастова. Население Киева ликовало, не сомневаясь в том, что Европа не останется безучастной к положению, в котором очутилась Россия. Начались приготовления к встрече союзников. Комитеты расположенных на Фундуклеевской и Тимофеевской улицах домов обратились к властям с просьбою предложить разукрасить национальными флагами дома на пути следования союзников с вокзала в город, а домовым комитетам находиться всем своим составом на улицах для встречи дорогих гостей.
Гетман Павло Скоропадский обнародовал следующий приказ:
«Ввиду чрезвычайных обстоятельств общее командование всеми вооруженными силами, действующими на территории Украины, я поручаю генералу от кавалерии графу Келлеру, на правах главнокомандующих армиями фронта. Всю территорию объявляю театром военных действий, и потому все гражданские власти Украины подчиняются генералу графу Келлеру.
Гетман всея Украины Павло Скоропадский».
Генерал же Деникин приказал генералу Лемновскому, представителю Добровольческой армии в Киеве, объединить управление всеми русскими добровольческими отрядами на Украине. В основу соглашения добровольческого командования с Украиной ставились следующие положения: 1) единая Россия; 2) борьба с большевиками до конца; 3) верность договорам с союзниками при полном отказе от германской ориентации.
Защита Киева. Ограбление поезда.
В первых числах декабря в газетах было помещено следующее сообщение германской комендатуры:
«Наступлением республиканской армии на Киев оказалась прерванной самая важная для отправки наших войск на родину железнодорожная линия Киев — Фастов — Голобы и тем самым привоз продовольствия для Киева стал невозможным.
Кроме того, со дня на день можно ожидать, что Киев станет театром военных действий между обеими сторонами. Чтобы обеспечить в будущем отправку наших войск, мы решили очистить железнодорожную линию Киев — Фастов — Голобы. Наше намерение побудить отряды Пет-люры мирным путем освободить нужную нам линию, к сожалению, не привело к желанному успеху, и мы были принуждены с оружием в руках очистить нужную нам дорогу. В бою, который длился один день, мы смешанными отрядами продвинулись к селу Белгородка, после чего военные действия были приостановлены, так как петлюровские отряды выслали к нам для переговоров уполномоченных парламентеров, с которыми подписано было подписанное уже перемирие».
Недолговременно было и успокоение, внесенное союзниками, разочарование в которых все усиливалось и усиливалось. Ища выхода из создавшегося положения, отцы города стали привлекать к охране подрастающее поколение, причем было возбуждено ходатайство перед министром народного просвещения о разрешении и учащимся 6-го класса принимать участие в охране города (как тогда говорилось, «лишь до прихода союзных войск»),
Одновременно развивал свою деятельность и генерал Кирпичев, организовавший киевскую добровольческую дружину и обратившийся к населению с таким воззванием:
«Матери, жены и сестры добровольцев просят вас немедленно явиться для записи в один из отделов киевской добровольческой дружины генерала Кирпичева. Героем можешь ты не быть, Но добровольцем быть обязан».
Воззвание это раздавалось на улицах Киева, а в газетах печатались условия и пункты приема в киевскую добровольческую дружину, причем сообщалось, что «Общество помощи добровольцам» и «Центральный военно-общественный совет помощи добровольческим дружинам», обладая в настоящее время значительными денежными суммами, широко идут навстречу в деле оказания помощи раненым и убитым добровольцам и их семьям.
Жил я в Киеве в ожидании лучших времен, а настали худшие. Первой очевидной катастрофой в ноябре 1918 года было учреждение солдатских советов расквартированных в Киеве немецких частей. Это обстоятельство навело меня на мысль покинуть Киев и направиться в Одессу, но простуда помешала осуществлению моего плана; когда же я поправился, в начале декабря пассажирское движение по направлению Одессы было прекращено. В окрестностях Киева слышалась орудийная пальба, а по городу сновали добровольческие роты, состоявшие человек из 20 офицеров, отправляемых на окружавшие Киев позиции для оказания сопротивления ярым атакам народной армии директории.
Невзирая на оптимизм хозяина моей квартиры, уверявшего, что, по общему мнению торговых кругов, все это очень недолговечно, я все же решил покинуть стольный град Киев. Один мой старый товарищ по Кавалергардскому полку предложил мне ехать с ним на Харьков — Севастополь на последнем, по его мнению, поезде, на котором можно будет выехать из Киева. Мы сели в вагон в 9 часов вечера 13 декабря, в день начала окончательного крушения гетманской власти на Украине. Повстанцы окружили Киев со всех сторон, а петлюровские войска получили поддержку от немцев в виде тяжелой и полевой артиллерии. Единственным пунктом, где кольцо вокруг Киева не было замкнуто петлюровскими войсками, была линия на Гребенку. В этом направлении мы выехали на Харьков вместо 9 часов вечера только в 3 часа утра.
Когда мы подошли к станции Кучаково в 60 верстах от Киева, поезд наш остановился. Выглянув из окна вагона, мы с товарищем увидели маленькую станционную постройку в открытом поле. Проводник сказал, что поезд дальше идти не может, так как бои гетманских войск с петлюровскими происходят уже на этой линии — впереди и позади поезда, и что надо ждать, пока не разрешится которое-нибудь из сражений. В таком ожидании мы простояли на станции Кучаково два дня.
Настала третья ночь... У группы крестьян соседней деревни созрела мысль заменить доход с пассажиров, обычно получаемый от продажи молока, хлеба, яиц, ватрушек, — простым ограблением поезда, что они и привели в исполнение в 2 часа ночи. Происходило это так. Несколько человек с винтовками наготове оставалось снаружи вагона, не позволяя никому выходить и входить; в каждом же вагоне три человека, вооруженные револьверами, имея на шее конские торбы, входили поочередно во все купе, предъявляя пассажирам следующее требование: портмоне малое и портмоне большое. Получив требуемое, они без каких бы то ни было объяснений высыпали в торбы содержимое кошельков и бумажников, возвращая их пустыми. Грабеж поезда продолжался около 20 минут. В результате эта группа, по заявлению пассажиров, собрала около 80 тысяч рублей. Когда они вошли в наше купе, мой товарищ сунул им целую пачку денег, а я свои позапрятал по разным местам: под ковер, фонарь, отдав им малое портмоне со 150 рублями. На требование большого портмоне я сказал: «Милые мои, в жизни не видал большого портмоне в своем кармане... Что вы? Бог с вами». Мой убедительный тон внушил им полное доверие к моим словам. По уходе последних грабителей из поезда пассажиры вылезли на платформу и решили по телефону сообщить на соседнюю станцию о случившемся несчастье. У телефона случайно оказался командир Днепровского пехотного полка армии Петлюры, немедленно выславший в направлении Кучакова экстренный поезд с ротой солдат. Минут через десять уже послышался шум приближавшегося поезда. Ротный командир, поставленный в известность о причине его командирования с ротой, подходя к Кучакову, заметил группу в 8—9 человек, шедших с винтовками от полотна дороги по направлению к деревне. Он остановил поезд и выслал взвод их поймать. Оказалось, что это были как раз наши грабители, которые, заметив погоню за собою, разбрелись по своим хатам, улеглись и притворились спящими. Но один из них выдал себя тем, что не спрятал валенок, на которых снег еще не успел оттаять. Это обстоятельство послужило уликой против него, и затем в остальных избах были захвачены все, у кого были сырые валенки.
Взводный произвел разбор дела. Люди сознались; у них были отобраны 80 тысяч, а их самих тут же расстреляли. Ротный командир, собрав пассажиров, предложил составить протокол со списком потерпевших и обозначением против каждой фамилии суммы, на которую он был ограблен. Я своего имени в списке не поместил, так как ехал с фальшивым паспортом. Сумма отнятых у грабителей денег превысила сумму заявленных приблизительно на 150 рублей, находившихся в моем портмоне. Ротный уехал с отобранными деньгами в направлении Киева, заявив, что по прибытии туда нашего поезда потерпевшим будут возвращены их деньги.
Прибыли мы на станцию Киев 1-й 17 декабря. Новый комендант станции, разгуливавший по платформе в жупане со старинною турецкой кривой саблей на боку и громадным красным шлыком, спускавшимся ниже правого уха, объявил, что ограбленные пассажиры должны дать свои точные адреса, по которым деньги им будут высланы почтовыми переводами, а наш поезд на Харьков пойдет вечером.
Представитель новой украинской власти обещания своего не исполнил: никаких переводов никто из моих спутников не получил.
Бегство гетмана. Вступление петлюровцев. Убийство графа Келлера.
За проведенный почти целый день в Киеве я его не узнавал — все было ново. Гетманское правительство рухнуло; киевский германский совдеп признал украинскую директорию и объявил, что германские войска не окажут никакого сопротивления при вступлении в Киев республиканских войск. Вся власть перешла в руки директории и городского самоуправления.
14 декабря явочным порядком восстановлена была киевская городская демократическая дума. После первого своего заседания она объявила в Киеве политические свободы, амнистировала заключенных по политическим делам, а организованные для охраны города гимназические отряды распустила. Восстановленная киевская милиция была подчинена полковнику, занимавшему эту должность во времена Центральной рады. Вступившие в город войска директории были встречены у еврейского базара особою депутацией; впереди войск несли портрет Шевченко; командующий войсками директории гарантировал безопасность и сохранение жизни находившимся в педагогическом музее добровольцам при условии сложения ими оружия. Защитники Киева были брошены на произвол судьбы гетманом, бежавшим в последнюю минуту. По сведениям, сообщаемым газетами, он совершенно не позаботился о судьбе добровольцев, но о себе и о своем имуществе подумал. Двери дворца оказались открытыми настежь, караул ушел, и проходившие мимо офицеры, отступавшие от Печерска, с горечью указывали на опустевший «будинок». На тротуарах стояли группы праздных немецких солдат и комментировали происшедшее.
Бразды правления захватил Петлюра, целой серией приказов оповестивший народонаселение о совершившихся событиях. Между прочим, армия «народной республики» получила следующее приказание:
«1. Сбросить гетмана с его узко-одноклассным помещицким правительством и поддержать новое правительство Украины — директорию, которая борется за передачу народу земли и права управления державой до восстановления твердого демократического порядка на Украине украинским Учредительным собранием.
2. Восстановить на Украине порядок для пользы трудового народа до сформирования новой народной армии из граждан последующего призыва».
В декабре 1918 года в Киеве погиб один из самых верных сынов Отечества — граф Келлер, который еще до падения гетмана передал командование украинскими войсками генералу князю А. Н. Долгорукову и оставался в Киеве не у дел.
Со слов газеты, когда в памятный день 14 декабря Киев был взят петлюровскими войсками, немецкое командование, всегда преклонявшееся перед доблестным генералом, настойчиво предлагало графу укрыться в их зоне или по крайней мере снять оружие и переодеться в штатское. Граф Келлер категорически отказался принять указанные меры предосторожности: он слишком свято чтил свои погоны и оружие, чтобы расстаться с ними в целях самосохранения. Граф Келлер с безотлучно находившимися при нем двумя адъютантами совершенно открыто проживал в Михайловском монастыре. Когда петлюровцы начали производить повальные обыски и явились в Михайловский монастырь, монахи предложили графу Келлеру провести его потайным ходом в обысканный уже корпус, но генерал не только не согласился на это, но приказал одному из адъютантов сообщить производившим обыск, что он находится в монастыре. Тотчас же прибыл патруль, объявивший графа и его адъютантов арестованными, и к ним был поставлен караул из сечевых стрельцов «черноморского коша».
21 декабря в 11 часов вечера, как я впоследствии узнал, арестованных приказано было препроводить в помещение контрразведки, где находились в заключении гетманские министры и русские общественные деятели. Одновременно с выводом графа Келлера и его адъютантов на монастырском дворе солдаты запрягли телегу. Арестованных повели по Большой Владимирской, мимо памятника Богдану Хмельницкому, по трамвайным путям. Едва они достигли того места, где пути несколько отклоняются в сторону Сквера, из засады, почти в упор, грянул залп. Сраженный несколькими пулями, упал полковник Пантелеев. Тотчас патрульные открыли огонь в спину уцелевшим после залпа графу Келлеру и штабс-ротмистру Иванову. Граф был убит пулей в затылок, а штабс-ротмистр Иванов — пулей в голову и четырьмя штыковыми ударами. Окончив свою работу, доблестные республиканские солдаты разбежались. Трупы были взвалены на подоспевшую к месту убийства телегу, которая была отвезена в Михайловский монастырь и брошена сопровождавшими ее солдатами на произвол судьбы. Через некоторое время монахи доставили повозку с трупами в военный госпиталь. На следующий день тела убитых были выставлены в анатомическом театре. Родными и друзьями опознаны были главнокомандующий Северной армией генерал граф Келлер, полковник Пантелеев и штабс-ротмистр Иванов.
На запрос германского командования, правда ли, что убит граф Келлер, украинское правительство с циничной развязностью ответило, что ему об убийстве графа Келлера ничего не известно, но что в военный госпиталь доставлены трупы какого-то генерала в шароварах с синими лампасами и еще двух военных.
Таков был конец героя-военачальника.
Вторичный выезд из Киева. Вторичное ограбление поезда.
Возвращаясь вечером 17 декабря на вокзал после невольного дневного пребывания в Киеве, я чувствовал себя как бы под обстрелом — кругом свистали пули от одиночных выстрелов. Когда я шел по Фундуклеевской улице, ко мне подбежала молодая девушка с испуганным лицом, прося разрешения идти со мною. Мы оказались попутчиками: барышня была курсисткой, дочерью одного из железнодорожных служащих, имевшего казенную квартиру на Киеве 1-м. Проходя по Безаковской улице, она сказала: «Сегодня только убрали валявшиеся тут двое суток трупы: это были два прятавшихся офицера, которых солдаты разыскали и, конечно, убили». Сказано это было таким тоном, который явно показывал ее одобрение геройскому поступку революционных солдат. Мне стало глубоко жаль юного миловидного существа, доведенного окружающей средой до такого извращения понятий и притупления свойственных женщине чувств. Находя вполне естественным убийство врагов народа (которыми она считала всех офицеров), она была искренне возмущена моей отповедью и холодно со мною простилась у подъезда вокзала.
Оказалось, что приготовленный для нас, ограбленных, поезд был тот самый, в котором мы три дня прожили на станции Кучаково. Так как некоторые пассажиры не рискнули вторично пуститься в путь, в поезде было довольно свободно. Мы, как товарищи по несчастью, конечно, все перезнакомились. Днем в наше купе зашел посидеть очень симпатичный молодой еврей, служивший, как оказалось, в одном из могилевских банков во время нахождения там царской Ставки. Он мне сказал, что часто встречал государя на улицах Могилева и знал в лицо всех его приближенных. При этом он внимательно вглядывался в меня, встречая в ответ совершенно каменное выражение. Когда зашла речь о революции, он выразил сожаление по поводу того, что евреи в ней играли такую роль, за которую им когда-нибудь, вероятно, придется дорого поплатиться.
Не успел он договорить этих слов, как к нам влетел его спутник, стоявший у окна около нашего купе. Он с пеною у рта стал доказывать, что для свержения ига царизма в России нужны были грамотные руководители и что евреям поневоле пришлось пожертвовать собою и вести на поводу темные русские массы, так как русские не могли обойтись собственными силами. Спутник мой, до сих пор молчавший, задал вопрос: почему евреи, фанатически сохраняя свой жизненный уклад, вторгаются в жизнь других народов для разрушения устоев их стран и почему, внушая анархию, они сами покорно слушаются своих вождей? На это еврей начал пространно и скучно говорить о том, что их участие в русской революции является только самозащитой от многолетнего угнетения их русским правительством. Мой спутник сказал со своей загадочной улыбкою: «Самозащищаться нужно Европе от евреев, а не наоборот, так как сами евреи считают войны и революции своею жатвой». Экспансивный еврей с раздражением ответил, что это немудрено, потому что во всех странах при малейшем движении вправо евреи подвергаются бойкоту; вследствие этого им приходится быть подсознательными революционерами. Тогда спутник мой мрачно заметил: «Не перетяните струну, чтобы не потерять Европу, как вы когда-то потеряли Египет».
Видя, что собеседники начинают сильно волноваться, я постарался прекратить эту интересную беседу.
В нашем же вагоне ехал редактор одного петроградского иллюстрированного журнала. Он, видимо, очень интересовался узнать, кто я. После долгих расспросов о роде моих занятий он наконец не выдержал и спросил, как моя фамилия. Я ему назвался своим вымышленным именем, но это его совсем не удовлетворило.
Месяца через два я его встретил в Одессе едущим на извозчике. Он моментально остановил извозчика, подбежал ко мне и сказал: «А теперь я узнал, кто вы такой... Поразительно хорошо играли комедию».
По прибытии в Харьков в четверг утром мы напали на очень толкового носильщика, который нам сказал, что через час идет поезд на Севастополь и что мы можем, дав взятку в 100 карбованцев какому-то станционному служащему, получить билеты. Благодаря его совету мы смогли ехать дальше, не задерживаясь в Харькове.
Подъехав к станции Александрове к, я имел удовольствие лично познакомиться со сподвижниками батьки Махно: на станции в вагон влезла компания махновцев, требуя показать вещи для производства обыска. Осмотрев мой багаж, они признали мое непромокаемое пальто соответствовавшим требованиям народа и потому взяли его себе; та же участь постигла один из двух моих синих костюмов. Когда грабители вышли из нашего купе и стали работать в соседнем, я очень огорчился, увидев, что они у меня взяли брюки от нового синего костюма, а пиджак и жилет — от старого. Когда они выходили из соседнего купе, неся в руках изъятые у буржуев «излишки багажа», я остановил главного грабителя, пригласил его зайти ко мне в купе, ткнул ему в зубы сигару, зажег ее и сказал: «Мне нужно с вами поговорить по-хорошему: взяв у меня одну тройку, вы перепутали брюки — так что ни у меня, ни у вас полной тройки не будет... Давай, товарищ, поменяемся...» Он обратился к своим сотрудникам со словами: «Согласны, товарищи?» Последние, ничего, по-видимому, не поняв, ответили: «Согласны». Таким образом, я получил свои новые брюки обратно, отдав старые. Инцидент этот сильно развеселил упавших духом пассажиров.
В Александровске мы простояли вместо 20 минут целую ночь, и только под утро наш поезд пустили дальше. Не помню, на какой станции (кажется, на Новоалексеевской) мы оказались в сфере Добровольческой армии: следовательно, петлюровская директория, банды Махно — все это было уже позади нас.
По прибытии в Севастополь мы остановились в гостинице Киста и на следующий день добрались до Ялты на пароходе. Путешествие от Харькова до Севастополя в вагоне с разбитыми стеклами, ночлег в Севастополе в нетопленом номере гостиницы имели для всех пассажиров результатом сильнейшую простуду.
Ливадия.
2 января утром я отправился в Ливадию, где получил от заведовавшего национальным имением «Ливадия» билет на посещение дворца. Выдавал билеты чиновник, служивший около 30 лет в конторе имения. Он меня не узнал. Когда я подходил к дворцу, мне казалось, что вот-вот сейчас увижу на крыше столовой и галереи крытого двора августейших детей, часто предпочитавших шумную беготню по оцинкованной крыше всяким другим удовольствиям. Вылезали они на нее обыкновенно из окна кабинета государя, причем первой спускалась великая княжна Мария Николаевна, отличавшаяся завидной силой, и принимала на руки сестер и брата. Набегавшись вдоволь, они после многократных приглашений вернуться возвращались тем же порядком: Мария Николаевна подсаживала сестер и брата и последняя покидала крышу, уже подтягиваясь своими силами — без посторонней помощи...
У самого дворца я увидал бывших сторожей с обнаглевшими физиономиями, в совершенно истрепанных мундирах удельного ведомства. Их прежний заискивающе-почтительный тон сменился непринужденно-развязным и грубым. Они сделали вид, что меня не узнали; но когда я подошел к кавалерскому дому, один из них предложил мне посмотреть на мое старое помещение. В это время пришел гоф-фурьер, заведовавший дворцом. Он меня узнал и повел в царские покои. Я был прямо поражен тем, что увидел: все (за исключением, может быть, каких-нибудь мелочей) было сохранено в полной неприкосновенности. Особенно напомнила мне прошлое столовая, в которой стол стоял раздвинутый так же, как было при царе, и был покрыт той же скатертью. На нем стояли те же пять плоских хрустальных граненых ваз императорского фарфорового завода, которые, наполненные цветами, ежедневно украшали царский стол. В проходе во внутренние комнаты на полках стояли знакомые фарфоровые вазы, из которых одну — с тремя художественно выполненными головками ослов — я особенно любил. Комнаты содержались очень чисто. Невыразимо тяжело было увидать кабинет государя и опочивальню Их Величеств, где даже иконы висели на старых местах. При обходе этих любимых царской четою покоев у меня были минуты, когда царь и царица стояли передо мною точно живые и я уносился мыслями так далеко от действительности, что она начинала мне казаться только скверным, тяжелым, кошмарным сном. Это был последний раз, что я находился среди хотя и бездушных, но слишком много говоривших моему сердцу предметов и стен, от которых веяло родным русским теплом, так сильно нам недостающим в нашей беженско-скитальческой жизни...
Вышел я из дворца через главный подъезд, около которого (может быть, случайно) собралось человек десять сторожей; они смотрели на меня волками и, по-видимому, были очень удивлены выказываемой мне гоф-фурьером почтительностью, которую я себе объяснял приятным чувством, вызванным у него воспоминанием о добром старом времени. Уходя, я сказал сторожам: «Так вы меня, ребята, не узнали? Может быть, вы себя теперь считаете внуками «бабушки революции»?» (проходя перед тем мимо бывшего помещения министра двора, я случайно узнал, что в нем отдыхала от каторги Брешко-Брешковская).
Гоф-фурьер, провожая меня по парку, поделился со мною своим взглядом: «Надули нашего доброго царя»; между прочим он рассказал, что Временное правительство превратило дворцовые здания в помещения для отдыха борцов за свободу, большинство которых, по его словам, составляли евреи. Самый беспокойный из них жил в моих комнатах и почему-то кичился тем, что живет в помещении бывшего дворцового коменданта Воейкова. Борцов за свободу сменили в дворцовых помещениях семьи членов крымского правительства, среди которых оказалась и семья бывшего секретаря совета министров Временного правительства Набокова.
Ялта была полна представителями нашего великосветского общества, ничего не забывшими и ничему не научившимися. Даже трагическая судьба, постигшая государя императора и его семью, не разбудила их совести и не заставила оглянуться на себя: по-прежнему винили они императрицу и государя и по-прежнему ничего не понимали во всем происшедшем и происходившем, восторгаясь союзниками и твердо уповая на грядущее от них спасение. Как в старое время, набережная Ялты, кафе Флоран, гостиница «Россия» — все было полно людьми, от которых веяло беззаботностью, сильно действовавшей на нервы. Недавнее прошлое царской семьи, напоминавшее о себе в каждом уголке Ялты и ее окрестностей; воспоминание о пережитом царем, царицею, цесаревичем и цесаревнами; наконец, мои личные переживания в такой непосредственной близости к любимой Их Величествами Ливадии — все это превратило мое пребывание в Ялте в такую нравственную муку, что я решил при первой возможности покинуть этот благодатный край.
Французы в Одессе.
На возбужденное мною незадолго до отъезда из Ялты ходатайство перед находившимися в Крыму французскими властями о визе в Париж я получил ответ, что командующий французскими силами в Севастополе сообщит о моем желании высшим властям. Но визы я не получил и потому решил отправиться в Одессу на пароходе «Император Николай», шедшем из Новороссийска и принимавшем пассажиров в Ялте.
Войдя на пароход, я ужаснулся массе народа: спали в коридорах, проходах и на лестницах. Творилось нечто невообразимое. Благодаря любезному содействию двух бывших офицеров собственного Его Величества железнодорожного полка мне посчастливилось получить койку в четырехместной каюте, где нас помещалось семь человек. Выйдя на верхнюю палубу взглянуть последний раз на Ялту, я нашел только одно свободное место рядом с очень напыщенным господином в форме инженера путей сообщения.
Когда стал показываться Ливадийский дворец, я был оторван от своих грустных мыслей полным подобострастия возгласом соседа: «Ваше высокопревосходительство, я для вас место сохранил».
Его высокопревосходительством оказался мой знакомый, бывший министр царя, в первые же дни революции быстро применившийся к новому курсу. Он узнал меня; мы разговорились. По-видимому, он не мог скрыть своего удивления по поводу того, что я остался в живых. Когда я ему сказал, что горжусь тем, что оказался в списке слуг царя, заключенных Временным правительством в Трубецкой бастион, он (аресту не подвергшийся) быстро меня покинул, и больше я его на пароходе не встречал.
Когда пароход проходил Ливадийский дворец, перед моим умственным взором под впечатлением разговора с его высокопревосходительством прошла целая серия картин из придворной жизни, -вспомнились приемы министров... Вспомнилось, насколько заносчиво держали себя некоторые из них, в то же время заискивая перед лицами ближайшей свиты царя и при всяком удобном случае высказывая свою беспредельную преданность Его Величеству... Во что обратилась эта преданность, мог служить недавно мне сообщенный поразивший меня факт: еще до отречения государя, 1 или 2 марта, А. Ф. Трепов, A. B. Кривошеин и В. Ф. Трепов, находившиеся под домашним арестом, были по их собственному желанию доставлены к комиссару министерства путей сообщения A .A. Бубликову, которому они предложили свои услуги и свой служебный опыт, на что Бубликов ответил, что уже поздно и что правящие круги в их услугах не нуждаются. На это Кривошеин сказал ему: «Так, значит, вы, Александр Александрович, из промышленности — в правительство, а мы из правительства — в промышленность?»
Наш пароход стал постепенно удаляться от Крымского побережья, благодатного уголка нашей Родины, присоединенного к России в царствование Екатерины Великой. Эта мудрая правительница точно провидела своим гениальным умом роль наших современных общественных деятелей, когда в 1793 году, в дни французской революции, писала Гримму: «Я ненавижу приверженцев конституции, так как именно они порождают всякие бедствия — настоящие и будущие».
После двухдневного спокойного морского путешествия мы вошли в Одессу. Совершенно случайно я нашел отличный номер в бывшей «Европейской» гостинице, переименованной в «Международную», где и водворился на жительство под охраной занимавших тогда город французов и представителя Добровольческой армии — генерала Гришина-Алмазова. На улицах Одессы мелькали красные фески зуавов, небесно-голубые шинели и рогатые шлыки пехоты вперемежку с более скромными коричневыми одеяниями небольшого количества греческих солдат. Наших добровольческих отрядов почти не было видно.
Деятельность французских воинов была более всего заметна на Дерибасовской улице, где на тротуарах наши спасители вперемежку с евреями занимались набиванием собственных карманов благодаря валютным, продовольственным и другим спекуляциям. От времени до времени городская милиция очищала улицы облавами, причем задержанию подвергались только евреи, так как тогда престиж пришедших французов был еще очень велик.
В Одессе, как и в Киеве, русские общественные деятели страшно много говорили: рождались всевозможные кружки, союзы, объединения, представительства, общества и т.п. говорильни, на которых высказывались различные воззрения, возражения, протесты... и таким образом каждый заглушал в себе сознание происходящей гибели России. Мои земляки по Пензенской губернии разыскали меня и пригласили участвовать в собрании земских гласных, предполагавших объединиться с представителями остальных губерний. Это была единственная общественная работа, в которой я принял участие. Посидев на нескольких заседаниях, я убедился в том, что люди, единогласно принимая формулированные мною как председателем резолюции и выражая им полное одобрение, высказывали по окончании заседаний, в разговорах между собою, диаметрально противоположные мнения. Покинуть моих земляков мне пришлось в силу стечения обстоятельств: мы все были вынуждены разбежаться из Одессы, которая была оставлена союзниками, открывшими большевикам свой одесский фронт. Поведение французов в Одессе, начиная с верхов и кончая низами, очень мало понятно; оно, по-видимому, имело какую-нибудь сложную подкладку и объяснялось влияниями, разобраться в которых сможет по документальным данным только будущий историк.
Французские войска прибыли в Одессу 10 декабря на пяти транспортах и заняли Николаевский бульвар. Генерал Бориюс вошел в сношения с добровольческим отрядом, высадившимся накануне и состоявшим из 800 русских и 1500 поляков. Отряду этому дано было поручение очистить город от петлюровцев, бесчинствовавших, грабивших банки и квартиры буржуев. Между добровольцами и петлюровцами начались стычки, в результате которых петлюровские банды потеряли около 2000 человек, что вынудило их послать к генералу Бориюсу парламентеров. Генерал Бориюс потребовал от петлюровцев сложения оружия и удаления из Одессы, на что Петлюра ответил отказом. Кончилось тем, что французы заняли Одессу, а банды петлюровцев рассыпались по городу и окрестностям, скрываясь среди населения. Французы пытались организовать снабжение населения продовольствием, понизить цены на предметы первой необходимости и путем розысков скрываемых товаров бороться со спекуляцией. Но усилия их оказались тщетными: спекуляция разрасталась.
С момента появления французов в Одессе в них стали искать поддержки самые разнообразные элементы, которые рассчитывали при их содействии достигнуть своих личных целей: левые к ним шли, мечтая о торжестве демократии; совсем не демократические надежды на них возлагались людьми, желавшими вернуть свои состояния; петлюровцы старались втянуть французов в украинскую политику; были и федералисты, мечтавшие при их помощи создать в одесском районе полунезависимое государство с самостоятельным правительством.
Нельзя было винить французов за их неумение разобраться в хаосе интриг и требований; но непонятно было, почему они, будучи обязаны своим спасением от натиска немцев русским монархистам, ставили непременным условием своей помощи соглашение между буржуазными и социалистическими группами всех оттенков. Еще непонятнее были лозунги французов: с одной стороны, «ни капли французской крови», а с другой — «борьба до конца».
Почему-то французское командование вошло в непосредственные сношения с петлюровскими войсками якобы с целью их использовать против большевиков. Когда генералу д'Ансельму, возглавившему французские войска, указывали на неправильность принятого им курса, он отвечал, что он — солдат, в политику не вмешивается и должен со всеми одинаково разговаривать. Тем не менее он отказался принять депутацию от правых русских политических организаций, а помощник его относился открыто враждебно к Добровольческой армии.
Когда добровольцы обратились к французскому командованию с просьбой выяснить его предположения, оно ответило: «Потерпите — нам нужно протянуть время до подхода подкреплений...» А когда их подошло вполне достаточное количество — в это самое время французы сдали Николаев и Херсон исключительно благодаря нежеланию сражаться, причем и греческим отрядам было приказано не защищать эти города... При деревне Березовке французы были обращены в паническое бегство несколькими сотнями плохо вооруженных большевиков.
Так закончилась славная эпопея спасения юга России французскими оккупационными войсками.
Положение русских в Одессе.
С первых дней приезда моего в Одессу я вновь стал хлопа-тать о получении визы для проезда в Париж. Русские были обязаны подчиняться установленным союзниками правилам: всякий русский мог вне пределов России передвигаться только под контролем межсоюзнической комиссии. Одесское отделение этой комиссии возглавлялось французскими лейтенантами, без разрешения которых нельзя было выехать, даже если была получена виза от консула любой державы. В визе на Париж мне было вторично отказано. Тогда я стал хлопотать о разрешении на въезд в Румынию, так как союзная комиссия предложила мне избрать путь на Константинополь, куда она нашла желательным направить волну русских беженцев. Вопрос этот кончился уплатой мною тысячи рублей начальнику добровольческой контрразведки, после чего виза румынского консула получила санкцию межсоюзнической комиссии (кому попала эта тысяча, не знаю).
Во время бесконечных перипетий, переживавшихся мною из-за выходок лейтенантов межсоюзнической комиссии, ставивших на моих визах иностранных консулов свое неизменное «refuse» (отказано), я обратился в Одессе к представителям так называемого «всероссийского правительства» с просьбою помочь мне... Увы... Они были только представителями власти, но не ее обладателями. Правительство это было образовано в Екатеринодаре генералом Деникиным, назначившим председателем его генерала Драгомирова. Стремилось оно подчинить своему влиянию Одессу с Новороссией, в то время не подпавших под власть петлюровцев благодаря французским оккупационным войскам.
В Одессе представители Добровольческой армии и «всероссийского правительства», не будучи облечены никакой властью, должны были по каждому пустячному вопросу сноситься с Екатеринодаром. Если принять во внимание чисто технические, иногда совершенно непреодолимые препятствия к таким сношениям, а также нервную обстановку, в которой протекала тогдашняя одесская жизнь, то станет вполне понятна причина начавшегося разлада между французским командованием и русской Добровольческой армией. Не могли наладить отношения с французами и наши вошедшие в правительство генерала Деникина министры царского режима, старавшиеся себя выставить людьми левых убеждений, причем один из них, Сазонов, договорился перед севастопольскими журналистами до признания, что он был жертвою старого строя.
Незадолго до ухода французов в Одессу приехал командующий войсками на востоке генерал Франше д'Эспере, который без каких бы то ни было предварительных переговоров с Добровольческой армией назначил при французском командовании особый совет из русских общественных деятелей и самым бесцеремонным образом устранил представителя добровольческой власти генерала Гришина-Алмазова. В Одессе в то время стали носиться тревожные слухи о постепенном приближении петлюровцев и готовности значительной части еврейского народонаселения Одессы содействовать захвату ими власти в городе. Нужно было подумывать о том, как бы ускорить свой отъезд. Для этого необходимо было преодолеть последнее препятствие — получить от французской комиссии «баз наваль» право на занятие места на одном из отходивших в Румынию пароходов.
Галац. Эвакуация Одессы.
Однажды ко мне в номер вошла красивая дама со словами: «Здравствуйте, папаша». В большом изумлении я спросил, не ошиблась ли она. «Нет», — ответила она и объяснила, что она — моя крестница. Я вспомнил, что, будучи молодым офицером, крестил дочь одного из моих полковых сослуживцев. В настоящее время она была замужем за офицером, до революции служившим в корпусе жандармов, а теперь находившимся на службе в Добровольческой армии по наблюдению за чем-то в порту. Благодаря такому положению ее мужа я имел возможность, избегнув обращения к «баз наваль», сесть на пароход «Адмирал Кашерининов», выходивший последним из Одессы в Галац — за двое суток до начала эвакуации французских оккупационных войск.
Прибыв в Галац, я первым сошел с парохода, воображая, что, имея ленту румынского креста, буду радушно принят в сохранившей белое направление стране, тем более что пять лет тому назад, сопровождая государя императора в Констанцу, я завязал личные хорошие отношения с главными руководителями румынской государственной полиции.
Велико было мое разочарование, когда, невзирая на поставленную румынским консулом в Одессе визу, стоявший на пристани полицейский, взглянув на мой паспорт, заявил: «Русский паспорт... возвращайтесь на пароход... Вам, как русскому, въезд в Румынию воспрещен».
На нашем пароходе, по приглашению румынского короля, ехала в Бухарест с двумя детьми дочь великого князя Константина Константиновича — княгиня Татьяна Константиновна, вдова князя Багратиона-Мухранского. Мне пришло в голову попросить у нее разрешения числиться состоящим при ее особе генералом, на что последовало любезное согласие. Произошло это за несколько минут до прибытия на пароход депутации румын во главе с корпусным командиром. Депутация эта приветствовала от имени короля великую княгиню (как они ее называли) по случаю прибытия в Румынию. Румынский капитан, специально назначенный для сопровождения княгини Татьяны Константиновны от Галаца до Бухареста, предложил мне пойти в город, приказав выдать документы на свободный сход на берег и пребывание в городе.
Только в Галаце, где все разговоры вертелись исключительно вокруг одесской катастрофы, я узнал, от какого ужаса избавил меня мой своевременный отъезд из Одессы. Возмутительна была молниеносная поспешность, с которою французы бросили Одессу на произвол судьбы, вызвав невероятную панику среди совершенно не подготовленного к бегству населения. Благодаря тому что французы захватили себе несколько русских транспортов, которые ими же самими были раньше предназначены для эвакуации русских, лица, которым были отведены места на захваченных транспортах, бросились на немногие пароходы, оставшиеся в распоряжении русских властей и осажденные многотысячной толпой в ожидании погрузки. На этих пароходах не хватило места даже для госпиталей, переполненных ранеными и больными офицерами, которым пришлось остаться в Одессе и стать жертвами большевистской расправы. Кадетский корпус пошел с преподавательским персоналом походным порядком и по дороге был обстрелян румынской артиллерией, причем несколько детей было ранено и контужено. Не нашедшие себе места на пароходах кинулись на западные окраины города для соединения с обозами и частями, отступавшими походным порядком. Эти беженцы брели как тени — голодные, измученные, бросаясь на попадавшийся снег, чтобы утолить жажду; по ночам же многие или замерзали, или попадали в руки большевиков.
Приезд в Бухарест.
В Галаце пришлось провести целый день, так как единственный поезд на Бухарест уходил утром, а пароход прибыл через час после его ухода. На следующее утро я, как лицо свиты великой княгини, был приглашен ехать в специальном вагоне, в котором и доехал до Бухареста, где княгине устроена была встреча представителями русской колонии. Со станции я направился в гостиницу, в которой был очень любезно принят до момента предъявления паспорта. Как только портье увидел русский паспорт, тон его из любезного сделался весьма резким и он заявил, что завтра в 9 часов утра мне надлежит явиться в полицейский участок, так как без особой визы полиции я права жить в гостинице не имею.
На следующее утро, когда я явился в участок, принявший меня чиновник выразил удивление по поводу того, что я пришел сам, так как, по его словам, было бы совершенно достаточно прислать паспорт с портье. В то же время я случайно услыхал, как другой чиновник кому-то по телефону сообщал список приезжих, причем несколько раз называлась моя фамилия. Это навело меня на размышления. Предполагая, что префект полиции был тот же самый, с которым я познакомился в Констанце в 1914 году, я отправился в префектуру, где был принят совершенно незнакомым господином, оказавшимся заместителем старого префекта. Он мне объяснил, что я должен явиться в особое бюро для иностранцев. Встречен я был начальником этого бюро весьма грубо: не дав себе труда повернуть голову, он протянул руку за паспортом и, прочитав в нем, что я — генерал, бросил его мне со словами, что военные должны являться к коменданту. Возмущенный таким невежливым обращением, я в не менее резкой форме попросил его указать мне точно, что именно я должен делать, на что представитель румынской власти, не отвечая на мой вопрос, нажал кнопку звонка и отдал вошедшему городовому в коричневом пальто какие-то приказания на румынском языке. Городовой предложил мне за ним следовать. Не понимая ни слова ни на одном языке, кроме румынского, он молча довел меня до большого здания, ввел в коридор, предложил сесть на скамейку, а сам вошел в какую-то комнату, в которую через некоторое время пригласил знаком и меня.
В комнате я застал пять офицеров. Ко мне подошел юный воин, на вид не старше двадцати лет, который, скрестив на груди руки, стал производить мне допрос, объяснив, что, так как они всех русских военных из Румынии высылают, он должен иметь для внесения меня в список точные сведения. В этот самый момент в комнату вошел единственный из знакомых мне офицеров румынской армии, бывший адъютант генерала Коанда, командированного во время войны королем румынским на Ставку в качестве военного агента при государе. Он меня сразу узнал и был немало удивлен, увидев в такой обстановке. Я его попросил как старого знакомого дать обо мне необходимые сведения его товарищам. Первым делом, он накричал на них по-румынски, а затем предложил мне сесть.
Когда формальности, заключавшиеся в заполнении маленького бланка с четырьмя или пятью вопросами были выполнены, капитан сказал мне, что все кончено и я свободен, на что я ему возразил, что нахожусь под конвоем какого-то коричневого господина, ожидающего меня у двери. Капитан предложил во избежание недоразумений сам проводить меня до бюро иностранцев. Городовому он велел следовать за нами. На этот раз чиновник иностранного бюро предложил мне сесть, курить, а сам под мою диктовку заполнил опросный лист.
Через несколько минут я от него получил паспорт на свободное проживание по всей Румынии в течение пяти лет с одним условием — в случае выезда из королевства поставить об этом в известность полицию.
Препятствия к выезду из Румынии.
Оставаться в Бухаресте не имело для меня смысла, так как конечной целью путешествия была Финляндия, в которой я рассчитывал установить сношения с семьей.
Заручившись рекомендацией бывшего русского посланника в Бухаресте, продолжавшего занимать помещение посольства и сохранившего хорошие отношения с королевской семьей и румынскими властями, я направился к французскому посланнику графу Сент-Олеру, чтобы в третий раз возбудить ходатайство о французской визе, дававшей возможность свободно передвигаться по Европе.
Встретив французского офицера, я обратился к нему с просьбою указать мне дорогу во французское посольство; он предложил мне идти с ним вместе, так как он шел туда же. В завязавшемся между нами дорогой разговоре офицер (как оказалось, генерального штаба) не постеснялся высказать взгляд французов на то, что им дорого обошлось предательство императрицы Александры Федоровны. Разубедить его словами мне не удалось, ибо пропаганда против императрицы в то время еще никакими документальными данными опровергнута не была. Единственное, что мне оставалось спросить его, почему из двух коронованных особ одного и того же происхождения русская императрица, по их мнению, предала Антанту, а королева бельгийская была по отношению к ней вполне лояльна? Вопрос мой остался без ответа.
Граф Сент-Олер, приняв меня внешне вежливо, на мою просьбу о визе дал тот же ответ, какой я получил и в Крыму: что по этому поводу будет в Париж послан запрос; а через несколько дней мне было сообщено, что французское правительство не находит возможным разрешить мой приезд во Францию. Мне показалось странным, что Франция, считавшая меня в 1914 году достойным награждения орденом большого креста «Почетного легиона», в 1919 году не находила возможным даже впустить меня в свои пределы. Пришлось искать выхода из создавшегося положения. Случайно встретив одного серба, которого знал по России, я через него получил у сербского представителя в Бухаресте визу для проезда в Сербию, что меня не избавило от больших хлопот в бухарестской межсоюзнической комиссии по получению от французских лейтенантов разрешения на выезд из Румынии в Сербию.
В то время пассажирское сообщение было настолько дезорганизовано по всей Румынии, что поезда ходили не по расписанию, а случайно; внешне они напоминали собою наши поезда, вагоны которых во время бегства товарищей с фронта были, как гроздьями, увешаны людьми. Достать билет на проезд представляло непреодолимую трудность. Помог случай: однажды, идя по «Кала Виктория», я встретил едущим в карете одного своего знакомого курьера американской миссии в Бухаресте. Он мне крикнул из окна кареты, что завтра уезжает. Остановив его извозчика, я сел к нему в экипаж. По дороге я узнал, что он на следующий день едет в Вену в немецком краснокрестном поезде, комендантом которого от Антанты был назначен американский лейтенант. На мой вопрос, нельзя ли мне пристроиться пассажиром на этот поезд, он ответил, что хотя это и трудно, так как сегодня суббота и уже три часа дня, а поезд уходит завтра утром, но можно попытаться обратиться к американскому посланнику в Бухаресте. Мы расстались. Мне пришла в голову мысль пройти в полицию и на всякий случай получить отметку о выезде из Бухареста, а имея ее, попросить нашего бывшего представителя России дать мне рекомендацию к американскому посланнику, при содействии которого можно было попасть на немецкий санитарный поезд, шедший на Данциг через Белград и Вену.
Было уже около 7 часов вечера, когда я пришел к американскому посланнику. Ко мне вышел человек с забинтованной головой и по-немецки очень сухо сказал, что посланника дома нет, что приема сегодня не будет. Я его спросил:«Милый друг, отчего вы забинтованы? Не сделана ли вам операция?» Будучи, по-видимому, озабочен исключительно своим здоровьем, он моментально перешел на описание карбункула, который ему разрезали на затылке. Мы с ним уселись на ступеньке подъезда, я ему сначала предложил сигару, потом пять лей. Мы сделались приятелями. Похлопав меня по коленке, он сказал:«Я вижу, вы — хороший человек, я вам помогу. Министр вернется переодеваться перед обедом; как приедет, вы входите за ним, а я устрою, что он вас примет».
Не успел он этого сказать, как появился мотор, из которого вышел американский посланник... вошел в подъезд... я за ним. В полуосвещенной передней он спросил, что мне нужно. На мой ответ, что у меня есть письмо к нему и, кроме того, нужно с ним поговорить, он попросил зайти в рабочий кабинет рядом с передней. Узнав, кто я, он стал рассказывать, как он после революции говорил нашим солдатам в окопах речи, убеждая их не поддаваться растлевающему влиянию пропаганды, а нести долг верности Антанте до конца; говорил и об успехе, который эти речи имели... Он очень мило согласился исполнить мою просьбу, написал записку коменданту поезда, и я, поблагодарив его, удалился.
Был уже конец восьмого часа вечера. Краснокрестный немецкий поезд стоял на запасных путях. По полученным от служащих на вокзале объяснениям, я должен был идти все вперед. Я стал пробираться по неосвещенным путям между пустыми составами, следя за двигавшимися во всех направлениях паровозами. Прошел я версты две; оказалось, что краснокрестный немецкий поезд стоял не на станции, а в каком-то тупике значительно дальше. Нашел я его только благодаря услышанному разговору на немецком языке. Разговаривавшие были немецкими санитарами, которые меня очень любезно проводили до вагона, занимаемого американским комендантом. Прочитав записку посланника, американец мне сказал: «Можете завтра прийти — вам будет место. Для верности я еще поговорю с доктором». Через несколько минут он привел очень симпатичного молодого немца, оказавшегося старшим врачом поезда. Отнесся он ко мне весьма любезно и подтвердил слова коменданта.
Отъезд из Бухареста. Берлин. Копенгаген. Императрица Мария Федоровна. Доктор Мартини.
На следующее утро около 12 часов дня я подходил с ручным багажом к месту погрузки поезда, оцепленному кордоном румынских солдат. Вне черты кордона сидели группы немцев с женами, детьми, багажами, с 8 часов утра ожидая очереди. Только в третьем часу дня румынские военные власти, контролировавшие военнопленных и интернированных немцев с их семействами — преимущественно инженеров нефтяных приисков, — стали пропускать едущих в поезд. Когда я подошел со своим паспортом в руке, румынский офицер меня оттолкнул, заявив, что я в списке штаба не состою и потому ехать не имею права. Я стал знаками объяснять показавшемуся вдали американскому коменданту свое полное отчаяние. Подойдя ко мне, он совершенно спокойно сказал, что все это пустяки, что нужно дать румынам время кончить проверку. И действительно, по окончании проверки около поезда осталось только несколько часовых. Сопровождать поезд должен был очень симпатичный румынский офицер, который, получив приказание от коменданта, немедленно пропустил меня в спальный вагон III класса, в отделение, предоставленное моему знакомому американскому курьеру, его спутнику-румыну и мне.
Выехав из Бухареста, я объяснил коменданту и доктору цель моего путешествия и просил дать мне возможность с ними доехать до Германии, на что получил их любезное согласие. Санитарный поезд шел до Германии 14 дней, останавливаясь на больших станциях по нескольку часов, а иногда и целый день.
По прибытии в Тамешвар я отправился на розыски бывшего сербского военного агента на Ставке государя. В то время он командовал сербской кавалерийской дивизией. Первый, на кого я натолкнулся, был совершенно незнакомый мне ротмистр; узнав, что я ищу начальника дивизии, он взялся проводить меня к нему. Когда я хотел заплатить за свой трамвайный билет, ротмистр возмутился, говоря, что русские гости должны даром ездить в сербских трамваях. Затем милый ротмистр довел меня до двери начальника дивизии, которому обо мне доложил его адъютант/Я встретил всеми на Ставке любимого полковника совершенно таким же, каким он был и раньше. Вообще от сербов, с которыми мне пришлось встречаться, я ничего, кроме радушия, не видел: узнав, что я беженец, они предлагали мне остаться в Сербии, обещая устроить жизнь так, чтобы я забыл пережитые невзгоды.
Из Тамешвара поезд должен был вернуться на Аграм, так как в Венгрии в то время происходило революционное движение, и американский комендант решил лучше сделать крюк, чем попасть в передрягу.
После путешествия по Югославии, где на всех станциях можно было говорить по-русски, мы приехали в Вену. Тут решено было остановиться на полтора дня. Поезд пришел около 6 часов вечера на одну из пригородных станций, откуда его по круговой дороге должны были направить на Северный вокзал. Отправившись с американцем в город, мы решили побывать в театре. В 7 часов вечера мы подъехали к зданию Большой оперы. На подъезде швейцар нам заявил, что представление началось и мест больше нет. Получив 2 кроны на чай, он нас повел к кассе, постучал, сказал что-то кассиру, и через секунду мы уже имели два билета в партерную ложу. Каково было мое изумление, когда мы очутились вдвоем в бывшей собственной ложе императора Франца Иосифа. Давали оперу Вагнера. Представление шло великолепно. Театр был полон.
Отправившись после театра поужинать в кафе, мы при выходе из него оказались в затруднительном положении: ни извозчики, ни шоферы таксомоторов не соглашались нас везти, так как в этот вечер в городе был «путч» (уличные беспорядки), сопровождавшийся оживленной стрельбой. Наконец мы нашли шофера, который, взяв с нас 50 крон, повез кружным путем. Ко времени нашего приезда на вокзал в районе станции было уже вполне спокойно.
На 14-й день по выезде из Бухареста мы прибыли во Франкфурт-на-Одере, откуда наш поезд отправился на Данциг, а мы с американцем — прямо на Берлин. Это путешествие через всю Европу обошлось мне 7 мар. 20 пф. — стоимость билета от Франкфурта до Берлина, в котором я очутился благодаря содействию всесильных тогда в Европе американцев. Никаких решительно нужных документов у меня не было, и пришлось их добывать в министерстве иностранных дел, где одним из главных отделов заведовал знакомый мне по Петрограду немецкий дипломат. Наша «бескровная» революция застала его на посту представителя Германии в Берне, где он немало потрудился над составлением списков и отправкой на родину в так называемых запломбированных вагонах эмигрировавших в Швейцарию русских большевиков. Хотя он мне и устроил необходимые для проживания в Берлине документы, но должен сознаться, что наша встреча была достаточно неприятна нам обоим. В скором времени документы, полученные мною из министерства иностранных дел, были заменены документами образовавшейся тогда российской военной миссии в Берлине под главенством генерала Монкевица. Эта миссия представляла из себя вербовочное бюро для добровольческих армий. И к ней я обратился за содействием для получения визы на Париж, но опять получил отказ — четвертый по счету.
Берлин того времени носил явные следы происходивших уличных беспорядков: пробитые пулями оконные стекла, разрушенные стены полицей-президиума на Александерплац, изуродованный артиллерийским обстрелом балкон Шлосса, с которого император Вильгельм держал перед объявлением войны свою речь толпе — все это производило тягостное впечатление, так же как и сама жизнь в городе впроголодь, с заменой продуктов питания всевозможными «эрзацлебенсмиттелями»; а цены между тем на все возрастали в обратной пропорции к количеству оставшихся в карманах русских беженцев денег, что отнюдь не содействовало благодушному настроению среди эмиграции.
Я решил в поисках какой-нибудь работы поехать в Швейцарию, где ровно ничего не нашел. На обратном пути в Берлин судьба меня свела с секретарем датской миссии, оказавшим содействие к получению визы на Копенгаген, куда мне в начале октября и удалось попасть. Это было время, когда армия генерала Юденича наступала на Петроград. В копенгагенском порту стояли английские миноносцы, получившие приказ идти на поддержку английского флота в Финском заливе. Командир одного из миноносцев согласился принять меня для проезда в Ревель, как только получится известие о благополучном достижении генералом Юденичем Петрограда. Известие это получено не было, и я остался в Дании.
Начатые мною еще в Берлине хлопоты о проезде в Финляндию успехом не увенчались.
Узнав в день приезда в Данию о пребывании императрицы Марии Федоровны в Копенгагене, я счел своим долгом просить соизволения ей представиться, на что незамедлительно получил категорический отказ, явно подчеркивавший ее ко мне нерасположение.
Распространявшиеся в то время про меня в эмиграции слухи, будто бы я добровольно покинул государя тотчас после его отречения, не могли быть причиною такого нерасположения, так как в последние дни пребывания государя в Могилеве императрица Мария Федоровна была сама свидетельницей моего удаления от царя по проискам генерала Алексеева. Я объясняю себе этот поступок исключительно влиянием ее окружения, среди которого долгое время находился мой бывший товарищ по полку Д., имевший со мною несколько столкновений на чисто служебной почве, по-видимому сильно его задевших и не дававших покоя; по доходившим до меня слухам, он пользовался всеми удобными и неудобными случаями, чтобы в присутствии императрицы систематически рассказывать обо мне всякие небылицы, пользуясь тем, что она, как и все высочайшие особы, была далека от действительной жизни. В силу изолированности у лиц, занимающих высокое положение, мнения о людях зачастую составляются по притворно-льстивым речам окружающих. Только этим я могу объяснить, каким образом императрица Мария Федоровна после всего пережитого могла так отнестись к бывшему приближенному царя, 20 лет прослужившему в рядах полка, шефом коего она была. Тем более что она знала, что царская чета продолжала проявлять ко мне добрые чувства и после отречения государя императора...
Получив визу на Финляндию только в конце февраля 1920 года, я прибыл 7 марта в Гельсингфорс, где вошел в контакт со своей семьей через посредство смелых молодых людей, ходивших в Петроград и передававших письма и посылки жившим там русским страстотерпцам. Через них я получил известие, что жена моя, арестованная 9 июня 1919 года, в дни наступления генерала Юденича была переведена в качестве заложницы в один из московских концентрационных лагерей.
В то время в Финляндию прибыла комиссия датского Красного Креста, целью которой была организация выезда из России задержанных великобританских подданных. Возглавлялась она леди Марлинг, супругой английского посланника в Копенгагене.
Для обследования на месте положения заключенных и поверки списков их был в Москву командирован член комиссии — датчанин доктор Мартини, которого я просил в самый день его отъезда из Териок оказать содействие к освобождению жены, на что он дал согласие.
Впоследствии я узнал, что он, будучи несколько раз в Ивановском лагере, где находилась моя жена, не счел своим долгом даже подойти к ней. Возвратившись через полтора месяца из России, доктор Мартини, сходя с парохода, первого встретил на пристани меня (случайно оказавшегося по делам в Копенгагене), жаждавшего получить от него свежие новости и известия. Со сконфуженным видом он сказал, что сообщит все подробности, когда я к нему заеду; но и во время этого визита я не мог добиться от него определенного ответа ни на один из интересовавших меня вопросов. Такое его отношение ко взятым на себя благотворительным делам было не единичное, судя по тому, что даже датчане выражали сожаление, что их соотечественник не оправдал возлагавшихся на него Красным Крестом надежд.
Отношение американцев и союзников к России.
Из Копенгагена я переехал в Брюссель и постоянно посещал Финляндию для поддержания установившейся связи с семьей жены. Конечно, от нее я не мог знать о том, что творилось в России, но из писем получал совершенно определенное впечатление, что жизнь русских протекала так, как будто бы они попали в плен и живут в громадной тюрьме, лишенные возможности иметь какие бы то ни было сведения о происходящем на белом свете. В Европе везде имелись в продаже русские газеты: «Правда», «Известия», в которых ясно чувствовалась цензура чекистов, вдохновляемых изречением Ленина: «Нечего сказать — хорошая мы власть, если даже не можем задушить буржуазную прессу». У себя они, конечно, буржуазную прессу задушили, но не могли того же сделать у свободного заокеанского народа, который единственный в то время возвысил голос за многострадальную, брошенную на произвол судьбы Россию.
В марте 1920 года, когда был возбужден вопрос о проливах, американский президент твердо заявил, что никакое окончательное решение не может быть принято до тех пор, пока у России не будет правительства, признанного цивилизованным миром. В том же приблизительно духе выразился и один видный государственный деятель Америки, прибавив, что считает необходимым охрану интересов России, к которой питает чувства глубочайшей признательности за проявленную ею дружбу к американскому народу в эпоху выпавших на долю Соединенных Штатов испытаний. Признав, что Россия своим героическим самопожертвованием способствовала успешному окончанию войны, американец считал «недопустимым ее ослабление, пока она находится во власти людей, отрицающих принципы чести и верность договорам, которые они, по их собственным словам, подписывают без намерения исполнять».
Мнения государственных деятелей других стран Антанты в то время резко отличались от указанных выше: по прибытии моем за границу внимание мое привлекли откровенные статьи двух газет.
Первая писала:
«Хорошо, что прогрессивые партии наконец поняли опасность, представляемую мощной Россиею под каким бы то ни было правительством. Какая странная идея восстановления великой России...»
Вторая статья гласила:
«Беглого взгляда на географическую карту достаточно, чтобы понять, что падение царизма и вытекающее из него расчленение этого государства есть только первый шаг к мировому равновесию, так как чудовищное географическое тело, каковым была империя царя, делало московитов опасными».
По-видимому, сильно пугал воображение иностранцев царизм, с уничтожением которого им мерещилось полное благополучие Европы.
Трудно найти ответ на вопрос: почему человечество мирится с величайшим злом, приносимым большевизмом, лишь бы избежать восстановления того царизма, при котором Россия достигла расцвета? А между тем факты говорят сами за себя.
Еще с 1905 года Россию стали посещать члены образовавшейся в Англии «Лиги друзей русской свободы», которые, с одной стороны, устраивали на английские деньги побеги наших ссыльных политических из Сибири, а с другой — вывозили за границу для напечатания и распространения среди русских эмигрантов литературных произведений некоторых наших профессоров революции. Иностранные «друзья русской свободы», по-видимому, оказали немалое влияние на психологию русских людей. Из боязни прослыть недостаточно культурными некоторые члены нашей Государственной думы безвозмездно принимали на себя работу информаторов своих друзей, причем сообщали иностранцам наши военные и морские секреты, о которых они были осведомлены как члены думской комиссии государственной обороны. Не отставали от них и общественные деятели, преподносившие иностранцам копии секретных резолюций московской Городской думы, союза городов и секретных постановлений кадетской партии. Понятно, что отношение иностранцев к русским людям, выказывавшим им свое обожание, было иное, чем к верным слугам царя, которых они называли реакционерами и почему-то сторонниками немцев. Преклонением перед иностранцами сильно грешили и многие министры, часто в своих решениях руководившиеся мыслью: «А что скажет Европа?» А Европа держала свой собственный курс. Когда после революции в России началось белое движение, добровольческие организации получали поддержку от Англии и Франции до тех пор, пока генерал барон Врангель не ответил отказом на предложение Ллойд Джорджа прекратить на Южном фронте военные действия, предоставив ему, Ллойд Джорджу, войти с большевиками в переговоры об амнистии участникам Добровольческой армии; после этого отказа английская военная миссия была отозвана и всякое содействие добровольцам прекращено.
По мнению же французского президента Мильерана, белое движение не стало представлять интереса для Франции после того, как Польша была спасена от нашествия большевиков при помощи добровольческого наступления. На севере вопрос был решен еще проще: в Архангельске немногочисленные английские войска (1200 человек) были без всякого предупреждения погружены и отправлены на родину, причем офицеры формировавшейся тогда северной добровольческой армии остались на растерзание большевикам; а наступавшей на Петроград армии генерала Юденича был в самый решительный момент нанесен удар в спину благодаря сомнительной операции английского флота против Красной Горки.
Торговые сношения с СССР. Митинги в масонской ложе.
С 1924 года правительства стран Антанты перестали скрывать свои симпатии к большевикам. Несмотря на отказ последних от государственных долговых обязательств России, Европа нашла возможным вступить с СССР в торговые сношения, имевшие в основе обороты с краденым имуществом, называвшимся «национализированным». Эти торговые операции протекали в Англии совершенно благополучно до момента, когда лондонский представитель большевиков Красин по неосторожности продал фанеры национализированного в Петрограде завода, большинство акций которого принадлежало англичанам. В этом случае английский суд стал на сторону обкраденных действительных владельцев фанер и вынес постановление вернуть их акционерам. Но никто не стал на сторону неизвестной русской, богатая меховая ротонда которой была зимою 1925 года поднесена большевиками в подарок англичанке госпоже Шеридан при посещении ею Москвы (как она сама повествует об этом в своей книге). Вероятно, когда все народы пойдут по стопам большевиков и будут наслаждаться свободой, пока составляющей удел только русской нации, — и мы поедем в Лондон за получением в подарок национализированного английского имущества...
В наше неустойчивое время приходится наблюдать совершенно необъяснимые противоречия в действиях как правительств, так и отдельных личностей: с одной стороны, как будто бы признают большевиков, а с другой — их осуждают. В октябре 1927 года состоялось в Париже многолюдное торжественное собрание поклонников большевизма: присутствовавшие праздновали десятилетний юбилей со дня проведения в жизнь под пролетарской маской грубого режима произвола, пользующегося поддержкой многих из великих мира сего; а 7 июня 1929 года в том же зале масонской ложи устраивается митинг протеста против расстрела фон Мекка, Велички и Пальчинского. На этом митинге, организованном республиканско-демократической партией, русские патриоты — Милюков, Керенский и их единомышленники вещали перед интернациональной аудиторией, что, «признавая в основе большевизма величайшую истину, они смотрят на большевиков как на преступную шайку, в течение десяти лет совершающую во имя идеи одно преступление за другим».
Тем не менее, не говоря о стоящих у власти политических деятелях, даже европейские и азиатские короли принимают в качестве дипломатов и торговых представителей у себя кремлевских палачей, жмут им руки и не отказываются от их приглашений. При всей своей культурности народы Европы в данном случае напоминают наших «чудо-дезертиров», в первые дни керенщины говоривших: «Чаво нам в окопы иттить? Мы — тамбовские... до нас немец не дойдет...» Однако жизнь показала, что «немец» дошел и до тамбовских обывателей: постигший Европу мировой экономический кризис есть результат проведения в жизнь теории Ленина, по которой расстройство денежной системы в государствах ведет к разрушению капитализма.
Эмигрантская пресса.
Людей, не оценивших совдеповского рая и покинувших Родину, называют эмигрантами, вероятно придерживаясь терминологии, принятой во времена «великой французской революции». Ее же разрушительные идеи были положены в основу «декретов Ильича», хоть и создавших Ленину репутацию гениального человека, но на самом деле заимствованных у якобинцев. Делятся эмигранты на три категории: 1) борцы за свободу, собственными руками подпилившие сук, на котором сидели; 2) несознательно вторившие им болтуны; 3) люди, непричастные к развалу Родины, но сильно от него пострадавшие. Первая из этих категорий невольно приводит на ум известный анекдот: после восстания декабристов, в котором принимал участие цвет русской аристократии, московский генерал-губернатор — знаменитый Растопчин сказал: «Во Франции революцию делали сапожники, это понятно — желали стать барами. У нас революцию сделали бары... Неужели же из желания стать сапожниками?» И на самом деле, большинство эмигрантов, проев последние спасенные крохи своих состояний, превратились в чернорабочих в приютивших их странах. Но это не мешает большинству эмигрантов всех категорий мечтать о восстановлении России на началах достижений февральской революции, как будто бы они не желают понять, что власть большевиков есть лишь блестящее завершение «бескровной» революции 1917 года. Наши левые общественные деятели, по-видимому, забыли про кратковременное, но весьма неумелое управление рулем государства временных правителей и верят, что в переходе намеченной границы демократизации России виноваты не правители, а взбунтовавшиеся по их же указке «рабы» (как Керенский назвал народ). По объяснению нашей левой эмиграции, «рабы» эти не дали возможности довести до конца начатый над нашей Родиной демократический эксперимент.
Воспользовались этим экспериментом вдохновители III Интернационала: они добились желанных результатов для своего племени, живущего между чужими народами, т.е. «международно» и не национально, а «интернационально». Ныне некоторые эмигранты как бы оправдываются и извиняются за свое прошлое, порицая то, чему поклонялись; так, например, в апреле 1920 года княгиня Палей, морганатическая супруга великого князя Павла Александровича, в своем интервью, помещенном в «Журналь де Женев», сообщила американскому корреспонденту, что считает преступлением государя его слабость и доверие к императрице, советы которой толкали на одни ошибки. Правда, в 1923 году она же выпустила свои «Воспоминания о России», где очень сердечно (неизвестно, вследствие какой причины) отзывается об императрице. Лично я могу засвидетельствовать, что государыня была чрезвычайно благосклонна к княгине Палей, особенно в последние годы. Многих удивило в Париже и письмо княгини Палей к редактору' газеты «Возрождение» в номере от 3 января 1927 года, в котором она, между прочим, уверяет, что великий князь Павел Александрович никогда не признавал Временного правительства, между тем как в Петрограде в «Новом времени» от 21 марта 1917 года было помещено письмо великого князя Павла Александровича, в котором он в заключение говорит:
«Преклоняясь перед волею русского народа, всецело присоединяясь к Временному правительству, я все же считаю себя вправе, как и каждый гражданин великой России, сказать: «Пусть эти великие исторические дни не будут омрачены неправдой».
Встречаются среди эмиграции и такие люди, которые во что бы то ни стало стремятся производить в публике сенсации путем печатного слова: например, генерал Комиссаров, выдававший себя американцам за начальника царской полиции, а на самом деле бывший жандармский полковник, охранявший в период описываемых событий Распутина, сообщил в 1924 году на страницах американской прессы, что «Гемпшир», на котором погиб лорд Китченер, был взорван немцами, якобы узнавшими о поездке Китченера из моих сообщений по полученным от императрицы сведениям. До сих пор еще распространяются касательно гибели «Гемпшира» противоречивые сведения: по немецким источникам, он погиб от мины, поставленной немецкой подводной лодкой; по другим источникам, он взорвался благодаря адской машине, заложенной в него перед самым отправлением крейсера. Есть даже и такое предположение, что в гибели Китченера повинны его соотечественники, которым не удавалось подчинить его своему влиянию. Не стоит говорить об умышленно искажаемых фактах в версиях секретаря Распутина — Симановича или князя Феликса Юсупова с целым рядом клеветнических намеков, вроде рассказа о каком-то дурманящем зелье доктора Бадмаева, которое будто бы принимал государь; но нельзя не говорить о воспоминаниях, авторы которых под личиною правдивости преподносят сплетение были с небылицами.
Много будет и таких читателей, которые, судя по мемуарам, никак не смогут определить, кто же в конце концов был самым даровитым и полезным для Отечества государственным деятелем. К сожалению, не все авторы небылиц безвредны: некоторые из них в стремлении омрачить память бывшей царственной четы умышленно лживо освещают факты, касающиеся царя и его семьи. Такие писания, составляя продолжение пропаганды, доведшей нашу несчастную Родину до ее теперешнего полудикого состояния, наносят особенный вред в том случае, когда авторы их являются, по выражению одного из наших либеральных органов, «лицами, имевшими возможность наблюдать исторические события с такой стороны, куда не проникали глаза журналиста или политика».
Работа тайных обществ. Зарубежный съезд. Члены царской фамилии в эмиграции.
Хотя нашу эмиграцию разделяют и личные несогласия, и рознь как в политических, так и в нравственно-религиозных вопросах, — все же почти нет людей, не мечтающих о том дне, когда мы все вернемся на свою Родину.
Понимая это, и отдельные личности, и целые организации стараются путем различных приманок завербовать наибольшее количество своих сторонников. В этом направлении немало труда положили масоны, внедряющие убеждение, что при восстановлении России руководящая роль будет принадлежать им как единственному теперь сплоченному и хорошо организованному союзу. Впрочем, и сейчас им принадлежит руководящая роль в некоторых государствах, где все назначения, выборы, получение орденов и пр. зависят исключительно от этой организации, насчитывающей (по даваемым прессой и литературой сведениям) 4 252 910 членов и будто бы имеющей в своем распоряжении 556 миллиардов франков.
Братья их, вожди левой общественности, открыто вложившиеся в революцию, прилагают все усилия для внедрения в массы либеральных идей и искоренения в подрастающем поколении патриотизма.
Большие надежды возлагали русские эмигранты на возглавленный в 1926 году великим князем Николаем Николаевичем зарубежный съезд, от которого ожидали больших результатов и вожаки освободительного движения. Но ничьи надежды не оправдались, так как ничего реального съезд не дал, и участникам его пришлось разъехаться по домам, зря потратившись и лишний раз наслушавшись давно надоевших громких фраз и слов.
Наша эмигрантская пресса, за малыми исключениями, вместо того чтобы возбуждать чувство патриотизма, поет в унисон с русофобскими кругами; внушая мысль об опасности восстановления России патриотической, национальной, а может быть и монархической, она много способствует поддержанию в эмиграции розни, еще усиливающейся вследствие возникших даже среди членов нашей царствовавшей династии семейных несогласий; будучи преданы гласности, они далеко не способствовали к поднятию их престижа.
Вскоре после появления манифеста возглавляющего в эмигрантских кругах династию Романовых императора Кирилла императрица Мария Федоровна обратилась 21 сентября (4 октября) 1924 года к великому князю Николаю Николаевичу со следующим письмом:
«Ваше Императорское Высочество, болезненно сжалось сердце мое, когда я прочитала манифест великого князя Кирилла Владимировича, объявившего себя императором всероссийским.
До сих пор нет точных известий о судьбе моих возлюбленных сыновей и внука, а потому появление нового императора я считаю преждевременным. Нет еще человека, который мог бы погасить во мне последний луч надежды. Боюсь, что этот манифест создаст раскол и уже тем самым не улучшит, а, наоборот, ухудшит положение и без того истерзанной России.
Если же Господу, по его неисповедимым путям, угодно было призвать к себе моих возлюбленных сыновей и внука, то я, не заглядывая вперед, с твердою надеждой на милость Божию полагаю, что государь император будет указан нашими основными законами в союзе с церковью православною совместно с русским народом.
Молю Бога, чтобы он не прогневался на нас до конца и скоро послал нам спасение путями, ему только известными.
Уверена, что Вы, как старейший член дома Романовых, одинаково со мною мыслите.
Мария.
21 сент. (4 окт.), Хуадор».
В ответ на это послание, которое по желанию императрицы было предано гласности, появилось также преданное гласности ответное письмо великого князя Николая Николаевича:
«Я счастлив, что Ее Императорское Величество государыня императрица Мария Федоровна не усомнилась в том, что я одинаково с нею мыслю об объявлении себя великим князем Кириллом Владимировичем императором всероссийским.
Я уже неоднократно высказывал неизменное мое убеждение, что будущее устройство государства Российского может быть решено только на русской земле, в соответствии с чаяниями русского народа.
Относясь отрицательно к выступлению великого князя Кирилла Владимировича, призываю всех, одинаково мыслящих с Ее Величеством и мною, к исполнению нашего истинного долга перед Родиной — неустанно и непрерывно продолжать святое дело освобождения России. Да поможет нам Господь.
Великий князь Николай Николаевич.
7/20 окт. 1924 г. Шуаньи».
Недаром существует русская пословица: «Без царя народ — сирота». Осиротевшие россияне разбрелись по всем странам Европы. В 1925 году группа русских эмигрантов образовала в Париже при благосклонном попустительстве французов подобие русского правительства. Денежную поддержку оно получило из сумм, оставшихся за границей и принадлежавших настоящему русскому правительству времен императора Николая II. Центром этого бутафорского правительства оказался великий князь Николай Николаевич, избранный, вероятно, в благодарность за его прежнее благосклонное отношение к министрам «думским угодникам», являвшимся к нему в Ставку с докладами. Понятно, что монархистам (не конституционалистам) доступа в этот кабалистический круг не было.
Окружение великого князя было серьезно озабочено воссозданием его власти, причем не обошлось дело и без угодничества перед всесильным тогда в эмигрантских кругах бывшим Верховным главнокомандующим; сам великий князь Николай Николаевич не нашел для себя унизительным свести в эмиграции счеты с бывшим дворцовым комендантом, невольным свидетелем его предреволюционной деятельности. Когда образовался полковой союз взаимопомощи офицерам лейб-гвардии Гусарского Его Величества полка, устав которого был утвержден великим князем как Верховным главнокомандующим и старейшим командиром, — Николай Николаевич потребовал, чтобы мне не было предложено вступить в этот полковой союз; мотивировал он свое требование тем, что не может состоять в одном обществе с человеком, якобы покинувшим царя в дни крушения престола. Узнав о таковом волеизъявлении Верховного главнокомандующего, находившиеся в Париже кавалергарды вынесли базированное на заведомой клевете постановление меня игнорировать...
Все это происходило в Париже и его окрестностях в конце 1925 года. До меня доходили какие-то смутные слухи, не дававшие возможности точно знать, в чем дело, но тем не менее сильно меня огорчавшие, так как чувствовалось, что нарушена какая-то связь с моими бывшими сослуживцами. Разъяснилось все только в начале 1933 года, когда я получил в Ницце от лейб-гусар адрес, поднесенный по случаю исполнившегося двадцатипятилетия со дня назначения моего командиром лейб-гвардии Гусарского полка, т.е. с 9 августа 1907 года.
Вспоминая о прожитых вместе годах, однополчане настолько тепло отзываются о времени моего командования полком, что их адрес глубоко тронул меня и еще более укрепил наши дружеские отношения.
Нансен. Церковные дела. Русская женщина.
Несогласия русских между собою, тормозя работу по восстановлению России, являются в то же время лишним козырем и в руках иностранцев, среди которых приходится нам жить и которые ни одну нацию так не стесняют, как русскую. Особенно остро чувствуется это стеснение, когда дело касается передвижения из одной страны в другую, при том, конечно, условии, если эти русские не занимают высокого коммунистического положения, какое, например, занимал представлявший в Париже Россию (СССР) Раковский, имевший право беспрепятственного передвижения по всем странам Европы, за исключением Румынии, где он, как капитан румынской армии, находился под судом по обвинению в государственной измене и организации заговора против румынского короля.
Так как русские, не имеющие уголовного прошлого или коммунистического настоящего, могут, не встречая препятствий со стороны международного права, отправляться без визы только на тот свет, им приходится для получения виз быть в полной зависимости от произвола представителей стран, в которые желают попасть. По окончании мытарств беженцу выдается бумажка согласно резолюции правительственной конференции, возглавлявшейся доктором Нансеном, верховным комиссаром по делам русских эмигрантов при Лиге наций (бумажка эта получила в эмиграции название «нансеновского патента на бесправие»). Доктор Нансен — норвежец, в былые времена летавший по полярным странам России, а после революции приобретший оседлость в двух благоустроенных имениях — Росташи в Саратовской губернии, принадлежавшем роду Раевских, и другом, принадлежавшем роду Синельниковых, в Екатеринославской губернии. Оба эти имения, национализированные освободителями России, были подарены доктору Нансену, вероятно, в награду за установление во всех государствах путем введения так называемых нансеновских паспортов точного учета русской эмиграции, списки которой направляются в Женеву в Лигу наций.
Нансен, по словам его бывшего секретаря, был призван (не указано кем) заботиться о тех, кто всегда были пролетариями. По-видимому, на этом справедливом основании Нансен отказался платить что бы то ни было прежним владельцам имений как бывшим собственникам земли.
Не будучи достаточно предприимчивы, владельцы обоих этих имуществ могли только утешаться мыслью о том, что их бывшие родовые имения пошли на улучшение благосостояния доктора Нансена, стяжавшего себе громкую славу убежденного сторонника советской власти, возведенного в герои даже Лигой наций. К слову сказать, эта Лига наций, вопреки возлагавшимся на нее упованиям, осталась чуждой к действительным интересам русской эмиграции, тогда как, если верить словам, сказанным в Женеве в октябре 1933 года шведским министром иностранных дел, «она не может остаться равнодушной к интересам еврейской нации, рассеянной по всем странам».
Большим несчастьем для русских беженцев является и закулисная работа интернациональных врагов православной церкви, которым удалось внести раскол даже в среду высших иерархов. Последние, допускающие прихожан до обсуждения и вмешательства в дела церковные и содействующие делению паствы на партии для поддержки одного иерарха против другого, иногда и сами входят в такие интернациональные организации, в которых при кажущемся равноправии одни только православные почему-то лишены права участия в руководительстве. Церковный раскол способствует образованию широко субсидируемых (из неизвестного источника) кругов, сект и других организаций, под личиной христианства упорно подрывающих религиозные основы подрастающего поколения.
Даже люди, не вступившие ни в какие секты, а только не желающие нарушать каноны православной церкви, невольно оказываются втянутыми в какую-то борьбу благодаря новому и старому стилям и различно толкующемуся вопросу о пасхалии.
Такая чисто сатанинская работа вытравливает религиозные верования еще основательнее, чем открытые преследования веры. В зарубежной России все это прикрывается какой-то якобы законностью и внешне более прилично; в самой же России самовольные захватчики власти распоясались вовсю, забывая, что «всякое действие вызывает противодействие». Как одной из главных причин крушения России был подрыв сдерживавших народ религиозных основ, так и возрождение ее чувствуется в начавшемся стихийном тяготении к церкви, возрастающем по мере ее угнетения и представляющем серьезную угрозу для тиранов III Интернационала. Усердно молится теперь в церквах Россия — не комсомольская, а настоящая, иногда, может быть, замаливая свой невольный грех перед мучеником-царем. И больше всего молится русская женщина, за годы разрухи выказавшая свои лучшие духовные стороны.
Когда на Россию обрушились несчастья, когда преследованиям стали подвергаться мужья, сыновья, отцы, братья, — она проявила самоотвержение, спасая, принося в тюрьму пищу и в то же время с нечеловеческими усилиями добывая средства к существованию. Когда же ее близким удавалось скрыться, она стоически переносила заключение в тюрьмах, высылку в лагеря на работу, отказываясь выдать местонахождение бежавших.
Некрасов своим талантом увековечил подвиги жен декабристов, в большинстве случаев принадлежавших к высшему обществу, навстречу которым при следовании в Сибирь к мужьям шли все, не исключая и губернаторов; а сто лет спустя никому и в голову не пришло отметить проявление духовной красоты замученной революцией русской женщины всех слоев, и до сих пор — как в эмиграции, так и в России — продолжающей нести свой невидный, но тяжелый труд на пользу любимых существ, которым судьба ниспослала такую незавидную долю.
Жизнь в СССР. Концентрационные лагеря.
Неутешительную картину представляет из себя матушка-Россия, обращенная в опытное социалистическое поле. Поработители нашей Родины, начав с разгрома интеллигенции и доведя страну до полного разорения, принялись за остатки частного капитала, находившегося в крестьянских руках: создав себе верных сотрудников из отбросов — «деревенской бедноты», они постепенно обращали крестьянские хозяйства в так называемые колхозы (коллективное хозяйство), причем для маскирования своей главной цели — порабощения крестьянского труда — внушали мысль о преимуществах обобществленного землепользования над индивидуальным. На самом же деле так называемый комиссариат труда давал предписания о посылке на общественные работы стольких-то тысяч рабочих из состава вошедших в колхоз; их законтрактовывали против их желания на годовой или двухгодовой срок, причем в случае оставления работы до истечения условленного срока рабочие объявлялись вне закона и лишались права получать продовольствие — как «дезертиры труда». Раньше лозунгом для разжигания преступных инстинктов толпы служили слова «грабь награбленное», а теперь крестьян стали соблазнять перспективой попользоваться добром зажиточных собратьев.
Одна из красивых фраз князя Львова: «Мы должны создать новую жизнь в сотрудничестве с народом» осуществилась, по-видимому, довольно странным образом: предъявлением русскому крестьянству требования — вступать в колхозы, т.е. передавать личное имущество в общее пользование. Не желающие вступать в колхозы изгоняются из родного угла. Ясно, что для крестьян, которым нечего терять, такое требование правительства с руки; но есть крестьяне зажиточные, имеющие скот и инвентарь, накопленный собственным трудом. Прозвав таковых «кулаками», правители СССР натравливают на них «деревенскую бедноту», которая из угождения предержащим властям делает жизнь так называемых «кулаков» нестерпимой: под предлогом необходимости усиления колхозов у них отбирается имущество, а их самих ссылают на поселение или в лагеря на принудительные работы, заключают в тюрьмы и даже расстреливают. Долготерпению русского народа нет предела — ежедневно на глазах у голодного населения кремлевские правители отправляют за границу вагоны и пароходы как с продуктами питания, так и с различными товарами, или совсем не имеющимися в продаже в СССР или же продающимися по сказочной цене, недоступной 99 процентам населения.
Велико и долготерпение иностранцев. Невзирая на неприкосновенность личности дипломата, с 1919 по 1921 год содержался в Москве арестованным в Ивановском лагере петроградский французский консул, которому, по его словам, поручил перед отъездом посол Франции Палеолог защиту в России интересов французских подданных; а его коллега — московский французский консул — умер от сыпного тифа в тюрьме.
Когда арестованный вместе с женою персидский консул был расстрелян, жена его должна была участвовать в спектакле, устроенном для заключенных Ивановского лагеря. Несчастная женщина в антрактах между действиями предавалась своему неутешному горю. Не избег длительного ареста и бельгийский консул с женою, не говоря про целые группы английских, румынских, финляндских офицеров, частных служащих и даже женщин. Нахождение иностранцев в лагерях не составляло секрета для их правительств, распоряжением которых поддерживалось питание заключенных, в то время как их русские товарищи по несчастью сильно голодали.
Немало русских — мужчин, женщин и даже детей, — арестованных якобы за контрреволюцию, состоят заложниками. В древности и средние века заложниками обеспечивалось ведение переговоров между враждующими племенами; ныне же захватившее Россию еврейское племя, давшее уже в 1920 году 458 сановников из общего количества 556, пользуется, при дружном молчании Европы, заложниками для удержания власти над ненавистным ему русским племенем, исповедующим православную веру. На заложниках же вымещало так называемое правительство наступательные движения белых армий, как теперь вымещает свою злобу при покушениях на стоящих у власти собратьев: всякое антиправительственное выступление вызывает расстрел в каждой тюрьме или лагере известного процента арестованных (4, 7, 12-й по списку и т.д.), обыкновенно ни малейшего отношения к происшедшим событиям не имеющих.
Принудительный труд в СССР.
После окончания гражданской войны лагеря с заложниками были ликвидированы, а все в них находившиеся отправлены в Соловки, представлявшие в то время из себя место заключения для всех, «кто классово был чужд пролетарскому государству». Соловецкий лагерь был устроен на принципах самообслуживания. Благодаря находившимся в нем культурным и энергичным людям он достиг большого благоустройства — были построены каменные бараки, и даже питание было сносно налажено. Это, однако, не мешало начальствующим лицам проявлять самые дикие, необузданные инстинкты, лично избивать заключенных и ставить женщин в невыносимо унизительные условия.
С началом пятилетки ГПУ, по-видимому, решило, что не имеет смысла держать и кормить заключенных, работающих только на себя, тогда как те же заключенные могли бы ввиду большого напряжения, требуемого пятилетним планом, быть использованы как рабочая сила. В это-то время началась усиленная принудительная коллективизация деревни, на первых порах приводившая к убийствам председателей колхозов, активных работников и т.д. Ввиду усиленного раскулачивания стали обвиняться в подстрекательстве к убийствам и агитации против коллективизации наиболее зажиточные крестьяне, в результате чего самое трудоспособное и трудолюбивое крестьянство переведено было из деревень в лагеря, что дало возможность выполнить руками лагерников, например, строительство в Кузнецком угольном бассейне, Магнитогорске, новые железнодорожные сооружения и т.д. Такие удачные результаты даровой работы заставили большевиков распространить свою систему в смысле захвата все большего количества молодых трудоспособных крестьян; а когда возник вопрос о том, что невыгодно отдавать руководство этими рабами в руки свободных людей, осенью 1930 года было раздуто дело так называемой Промпартии, приведшее к аресту и отправке в лагеря на работы большого количества обвиненных во вредительстве специалистов, инженеров, техников; для канцелярской же работы было арестовано и сослано много интеллигенции нетехнического образования.
Идеалом для использования труда заключенных служит для большевиков Беломорский балтийский лагерь, который произвел все работы по строительству канала, соединяющего Белое море с Онежским озером. В начале 1933 года лагерь этот насчитывал 184 тысячи работников. Основными работами были земляные, бетонные и по взрыву скал. Ввиду того что необходимо было закончить канал к весне, почти все заключенные работали без свободных дней, причем в начале года работать приходилось не меньше 12 часов. Вырабатывавшие норму получали 2 фунта хлеба, а не выполнявшие и того меньше, доходя до 3/4 фунта. Кроме хлеба давалась утром каша, а после работы суп из соленой рыбы. При таком питании большой процент рабочих умирал от истощения; кроме того, так как работа велась в условиях полярной зимы, а лагерники не получали почти никакого обмундирования, масса умирала от холода. Немало гибло людей и на подрывных работах. В лагерях бросается в глаза почти полное отсутствие евреев на так называемых общих работах; вообще их мало среди лагерников, а если и попадаются заключенные по спекулятивным делам, все они устраиваются на тепленькие местечки по снабжению и финансовой части.
Число лагерей в СССР разрастается, а количество лагерников достигает нескольких миллионов — в одном лагере на постройке Байкало-Амурской железнодорожной магистрали находится около 400 тысяч заключенных. За последнее время появился целый ряд сельскохозяйственных лагерей, главным образом в Туркестане и Сибири. Получается впечатление, что все население России, будучи за несуществующие преступления заключено в лагеря, постепенно превратится в рабов ГПУ.
Для увеличения числа отправляемых в лагеря трудоспособных людей было издано в 1932 году постановление о преступлениях против социалистической собственности; по этому постановлению приравнивается к государственному преступлению, например, сбор нескольких фунтов колосьев или поездка без разрешения начальства на собственной, отобранной в колхоз лошади.
Тяжела расплата несчастной России за разрушительные социалистические лжеучения, результаты которых волей-неволей должен на себе переживать многострадальный русский народ.
Взаимоотношения между культурными странами и СССР.
По-видимому, ничто так не раздражает самодержавных владык СССР, как вид православных храмов с совершающимися в них богослужениями и звоном колоколов. Наиболее преследуемыми из служителей церкви в СССР являются православные священники, на которых распространяется целый ряд запретов даже в лагерях, где они лишены права занимать какие бы то ни было должности и обязаны исполнять только общие работы.
Разрушение церквей, упразднение монастырей, ликвидирование кладбищ — все это приняло такие размеры, что пробудило (правда, на весьма короткий срок) культурные страны Европы, которые 12 лет якобы ничего не замечали. Поднялась шумиха по поводу гонений на православную церковь; вылилась она в форме собраний с выражением сочувствия Европы той стране, на крушение которой она спокойно взирала, иногда даже не скрывая своей радости по поводу того, что — когда-то мощная — сломленная Россия не может представлять угрозы ни для одной из великих держав. Выражение сочувствия было одной видимостью: эти же державы, забывая, что насилие не может быть основанием права, признали — одни де-юре, другие де-факто — захватчиков московского Кремля, таким образом санкционировав за разбойниками законную власть над теми, кого они грабят. Не сделала этого Швейцария, боясь применения в своей стране приобретенного русскими правителями опыта по разрушению существующего в культурных странах строя.
В глазах забитых, замученных невольников СССР иностранцы являются твердой опорою большевиков и пособниками власть имущих, вследствие чего русский народ нередко проявляет к ним ненависть.
Не только германское посольство, но и частные лица иногда получают письма вроде следующего: «Мы ненавидим гостей, сытых, чистеньких, благополучных иностранцев...», «Вы, немцы, враги русского народа, поддерживаете кровавый режим. Русский народ вам этого никогда не простит. Первая пуля и бомба вам...». Проявилась ненависть к свободным людям со стороны угнетенных рабов, на которых почему-то не распространяет своего благосклонного внимания «Лига защиты прав человека», в то же время так ревниво оберегающая интересы еврейской нации во всех государствах.
Тайные общества.
Подобострастное отношение (на их собственную погибель) правительств Европы к СССР может быть объяснено давлением, производимым на них каким-то тайным центром, который руководит разрушением христианских государств, в особенности возглавляемых монархами. Подтверждением такого предположения служит крушение престолов российского, германского, австро-венгерского и в последнее время испанского.
Печальный результат падения монархического строя являет из себя великая Российская держава: народ ее, прозывавшийся «народом-богоносцем», отдался в рабство темным силам, захватившим власть над ним путем постепенного заглушения народной совести. Школы, использованные для устранения влияния семьи; фильмы, высмеивающие народную историю; пресса, вносящая в умы полный сумбур; общедоступные развлечения в виде танцулек, совместных развращающих купаний и пр. — все это настолько разрушило нравственные устои молодого поколения, что немного труда нужно было употребить на то, чтобы поработить такую чудную в своем прошлом страну.
Много нужно вообще иметь в настоящее время разума и силы воли, чтобы не подпасть под влияние по всему миру распространенных тайных обществ, кружков, союзов, подстерегающих слабовольных людей и под флагом человеколюбия завлекающих их в свои сети. Завлеченные в разные организации люди иногда совершенно незаметно для себя обращаются в послушных проводников идей, составляющих суть Талмуда, священной книги, почитаемой евреями выше Библии. Исходя из положения, что «бог ненавидит гоев (всех неевреев) и оправдывает применяемые к ним жестокости», Талмуд не признает и права собственности для неевреев, формулируя эту мысль следующими словами: «Так как нееврей не человек, он не может владеть собственностью, так же как дикий зверь не обладает правом на лес, в котором укрывается; поэтому можно со спокойной совестью убить гоя, как зверя, и завладеть его имуществом». В том же духе находим мы в Талмуде и предсказание о том, что, когда настанет время пришествия мессии, которым фактически будет сам еврейский народ, евреи добьются овладения всеми имеющимися у христианских народов ценностями.
Предусмотрительность Талмуда поистине замечательна: предвидя необходимость для еврея маскировать свои чувства к христианам, он дает следующие наставления: «Лицемерие допустимо в том смысле, что еврей должен казаться вежливым по отношению к нечестивым — пусть оказывает им почтение и говорит: «Я вас люблю». Но и тут делается оговорка: «Это дозволено лишь в том случае, если еврей нуждается в нечестивом или имеет основание его опасаться». На суде же Талмуд разрешает сынам Израиля даже после клятвы «морэ юдаико» осудить невинного христианина и оправдать виновного еврея.
Принадлежность к тайным обществам составляет такую необходимость для каждого дальновидного человека, что после революции мне был задан одним евреем вопрос: «Как? Вы не масон и участвуете в коммерческом деле?»
Не знаю почему, многие из последователей Талмуда вступают в масонские ложи и играют в них выдающуюся роль. Их влиянию, между прочим, приписывается то обстоятельство, что масоны, раньше не занимавшиеся политикой, теперь стали обсуждать в масонских храмах вопросы, тесно связанные с ходом революционного брожения в различных государствах, на что можно найти указания в прессе и литературе. Так, например, в заметке «Ossevero Romano» от 9.VIII.32 сообщается читателям, что успех работы масонов против католического центра в Мексике достигнут исключительно благодаря их сотрудничеству с социалистами и коммунистами. А иногда и сами масоны не стесняются себя выявлять: в 1889 году состоялась в Риме их процессия, несшая плакат: «Vive Satan, notre Roi» («Да здравствует наш царь Сатана»).