Три Черный прокат

Дождь застал его в темноте врасплох – холодным пальцем по щеке постукал и разбудил его в ночь и бурю, и смятенья сознания. Он не осмеливался шевельнуться; не узнавал ни места, ни самого себя; внезапный нахлест чувства он схватил за шею, отжал голову паяца обратно в коробку и стал ждать, чтобы память снова нашла его, как отыскивала всегда. Затем, выпрямившись, сел на высоком мокром ветру. Злые тучи сталкивались и искрили. Под горкой по своим дорожкам наперегонки мчались все те же дурацкие машинки, словно игрушки без водителей. Часов на нем не было, и он не понял, сколько проспал. Спешить некуда. Он тщательно поднялся на ноги, как будто движенье было тем товаром, какой надлежит упаковать по сверткам и судить неодобрительным взглядом. Пошарил в траве – где рюкзак, – легко закинул его тяжесть за плечо и, склонив набок голову, обнажил неполный комплект пожелтевших зубов ускорявшемуся дождю. Пусть льет[38].

По полю он спустился живенькой боковой рысью, осекся на гравии, чуть не доходя дорожного покрытия, где мечущиеся машины неслись мимо, словно стадо перепуганных зверей, и дождь в их огнях яростно вскипал на темной проезжей части. Здесь он обратил лопатку большого пальца набегавшему сверканию, то и дело прерываясь, чтобы смахнуть с глаз воду. Сплетенные пряди волос, черные, как расколы, липли к черепу с кожей белой, как у подопытного. Железная стружка небритой его бороды. Под левым глазом – единственная драматичная опухоль раздувшегося цвета, происхождение неведомо. Промокшая одежда. Туловище пугала. Кто тут остановится ради этой одинокой фигуры, утопшей в ночи и обрамленной в каплющую мольбу у границ национальной коммерции? Назад двинулся он шатко на разбитых сапогах из потрескавшейся ящеричной кожи, правая подошва обернута толстой обмоткой серебристой армированной ленты. Змеи дождевой воды сползали ему по ребрам, словно охлажденное масло. Под дождем он уже бывал. И снова под дождем окажется. Оно высыхало, все высыхало – со временем.

Под укрытием эстакады он встал, дрожа меж громкими занавесами водных каскадов, переутомленные машины проезжали здесь за кулисами по пути к другому спектаклю. Свежие лужи вокруг него углубились и зашевелились. По-обезьяньи вскарабкался он по крутому бетонному откосу на небольшую полку под шелушившимися балками. Следы старого гнездовья: россыпь истрепанных окурков, опрокинутые пивные банки, пустые книжки спичек, скопление имен, дат, проклятий, нацарапанных на поддерживающей стали. На рюкзаке он сложил из рук подушку, куда преклонить мокрую голову, и уснул, не отягощенный снами. Привыкши ко вторжениям жесткого света время от времени, он сразу понял, кто это, не успел еще громкоговоритель пролаять свои приказы. Из сапога вынул кожаные ножны, оставил нож в темноте. По скату спускался он не спеша, таща за собой рюкзак. Водитель, не заморочившись даже выйти из патрульного крейсера, не сводил прожектор с его лица до самого низу. Второй расположился возле переднего бампера, рука значительно возлежала на рукояти его револьвера в кобуре. Под носом – мазок усиков Брюзги Маркса[39].

– Где-нибудь вон там и постойте.

Остановился – свет испещрял ему глаза, – аккуратно опустив котомку к ногам. Он хорошо понимал нестойкость почвы, на какой строятся такие вот мгновенья. Из окна крейсера подымалась серая тучка сигаретного дыма, расползалась испуганной эктоплазмой в сыром воздухе. Одна-единственная капля воды разбилась о его макушку с высоты протекающего моста. Он моргнул, подождал следующей, которая так и не прилетела, а ветер от каждой проезжавшей машины бил его через неровные промежутки, словно тяга от лопастей гигантского вентилятора, что вращался где-то рядом, но вне досягаемости.

– Удостоверение есть какое-нибудь?

Он глянул на ком синего мешка между своих сапог. Помедлил – раз-два-три. Поднял взгляд.

– Думаю, что нет, – ответил он.

– Будьте любезны выложить содержимое своей котомки на землю перед собой, сэр? Просто поднимите его и высыпайте. Медленно. Имя у вас есть, сэр?

В удлинявшейся тишине, раз-два-три-четыре-пять… глаза инспектора принялись морщиться, рот приоткрылся, жилы на шее вздулись от недоверия. Мягкая физиономия перед ним выказывала допущение полной покорности… восемь-девять-десять.

– Ну, поде́литесь со мной секретом?

– Билл, – наконец-то произнес он. – Билли Прах. – Полицейский стоял достаточно близко, чтоб можно было прочесть у него на рубашке табличку с именем, которого он не забудет, услышать, как угрожающе поскрипывает толстый ремень легавого, что щекотало волоски его центра развлечений.

– Детское какое-то имя, нет? А ведь вы не ребенок, мистер Прах?

Он пожал плечами, рожа дурацкая.

Водитель позвал из машины на холостом ходу, надо Джорджу помочь или нет? Нет, Джорджу не надо.

– Будьте добры опустошить котомку, пожалуйста.

Он нагнулся и резко вытряхнул на мокрый бетон, в темные лужи учебники колледжа на целый семестр, комки кое-какой одежды, немного упаковок еды – жалкую кучку студенческого мусора. Надраенный черный носок штата поворошил «Введение в западную цивилизацию», «Отелло», «Современную биологию».

– Знаете, что перемещаться автостопом по федеральным трассам нельзя.

– Я не ехал стопом.

Инспектор подобрал «Общую бухгалтерию», прочел на внутренней стороне обложки: Б. Прах. Швырнул книгу обратно в кучу.

– Что это? – Потыкав в плосковатый металлический контейнер.

– Банка «Стерно».

– Это?

Он пригляделся, словно рассматривал этот предмет впервые.

– Резиновая мышь, – ответил он.

Инспектор наблюдал за ним.

– Ладно, я даже спрашивать не стану. – Полицейский сделал шаг в сторону. – Хорошо, мистер Прах, теперь будьте добры принять положение, пожалуйста?

Он выступил вперед, уперся ногами и нагнулся над теплым капотом всего в нескольких дюймах от водителя с глазами, что как изюм в шоколаде, курившего за лобовым стеклом, под его влажной одеждой плоть ежилась от касаний чужих рук, а одеколон инспектора пах голубым льдом и детской присыпкой. Он вытерпел.

Инспектор прекратил и сделал шаг назад.

– Благодарю вас, мистер Прах. Пожалуйста, соберите свои личные вещи, и я вам сообщу, что мы с моим напарником сейчас сделаем. Сейчас мы доедем по этой дороге до съезда на Вейлтаун, а там развернемся и приедем назад, и когда окажемся здесь, мы рассчитываем, что вас и вашего йо-йо на нашей трассе больше не будет. Не разочаровывайте нас.

Инспектор уставился на него так, будто немигающий взгляд был единственным выражением воли, истиннейшей формой понимания, и движения под кожей их лиц отражались друг в друге тесно, нос к носу. Миг затянулся, истончал, разломился на что-то новое, не такое опасное – на взаимное воздание должного непризнанному друг в друге. Инспектор коснулся козырька своей фуражки и вернулся в поджидавший крейсер, где что-то сказал водителю, который рассмеялся, пока они оба не засмеялись, наблюдая, как он собирает свои пожитки, вновь набивает их в драный рюкзак Университета Флориды, который закинул потом на одно округло выставленное плечо и направился под проливной дождь. Но стоило задержавшемуся патрульному автомобилю наконец проплыть мимо, а задним габаритным огням медленно раствориться в черной микстуре ночи, он повернулся и пошел назад, вернулся за тем ножом.

Пустой свет зари застал его с вытянутой рукой на уклоне въезда. Из свалявшегося неба сдувало мелкую дымку; запечатанные машины спешили мимо, размеренные, как дворники, царапавшие им лобовые стекла, шелест шин по влажной мостовой – словно ленту сдирают с перевязки. Подушечки его пальцев побледнели и сморщились, а ноготь большого, который он выставлял миру этим серым утром, сгрызен был до мяса и сильно потускнел – сколок металла, безразлично приделанный. Свое положение он поддерживал много часов липкой темноты и невнимательного движения – и не удивился, не исполнился благодарностью, когда просто ради него до длинной вздыхающей остановки скользнула сверкающая цистерна, чистая, как и то молоко, которое везла. Он рысцой подбежал к кабине, где дверца распахнулась, явив ему водилу – тот перегнулся над сиденьем из потрескавшейся кожи и пригласил его «запрыгивать», перекрикивая бас затейливой стереосистемы.

На водиле были бейсболка «Кливлендских индейцев»[40] и красная фланелевая рубашка, выгоревшая до телесно-розового, один рукав аккуратно закатан выше локтя, другой, незастегнутый, болтается на запястье. Темные волосы его толстой косой свисали на спину. Руки он облек в старую пару садовых перчаток. Со всех сторон под любыми углами выставляли и надували губки голые женщины, их невозможно совершенные тела вырезали ножницами и приклеили к любому доступному дюйму внутренности кабины – современная фотографическая разновидность форм, нарисованных на стенах пещеры древними невообразимыми руками.

– Ты там хуже битой собаки смотрелся, – заметил водила. Проверил зеркальце и плавно вывел рокочущую громаду на полосу движения.

Стопщик пожал плечами.

– Бывало и лучше. – За один миг он уже знал все, что можно было знать: о водителе, об устройстве тела, о пределе прочности души на разрыв – остальное было несущественными подробностями, – и ничего в этом особом знании не содержалось в словах или не касалось их, ни говорения, ни думания ими. Любопытство его удовлетворилось. Особой нужды разговаривать не было. Он с преувеличенным интересом наблюдал, как под капот убегает дорога, словно бы слишком робел или стыдился предъявить характер своего взгляда на осмотр другому. Его маленькие болтавшиеся кисти тряслись между ног от дрожи двигателя. Никаких мыслей он не думал. Ум его лежал совершенно открытым для отпечатка этого мгновения. Важно быть спокойным.

– Дождь отсюда до Чикаго, – сказал водила.

– Мерзкий день.

– Мерзкие дни, мерзкие ночи, мы в нашем деле вот какие песенки поем. – Водила то и дело поворачивался, обращая к нему крупный выжидательный взгляд, словно бы знал его или видел его прежде и теперь рассчитывал на такой же знак узнавания.

– Свисти за работой, – произнес стопщик.

Водила сообразил, что не знает, как ему ответить на это замечание, поэтому испустил хохоток, который можно было бы принять за фырчок согласия или тот звук, с каким прочищают горло, и эта краткая сцена знакомства двух человечьих посторонних возникла, продлилась своим чередом и тихонько издохла вместе с доброй толикой возможности, теперь вовеки неведомой. Встреча их обретала свои особенные очертания.

– Куда направляешься? – спросил водила и обнаружил, что его пассажир дерзко уставился ему в глаза таким взглядом, точно в его тайных вещах роются грязные пальцы.

– На запад, – последовал ответ. – На самый запад.

– Ладно, – отозвался водила. – Наверное, с этим мы управимся.

– Эй. – Стопщик показал на вспыхивающие датчики уровня на компакт-диск-плеере, вмонтированном под приборную доску. – Вы не возражаете?

– Но это ж Мадонна. Тебе не нравится Мадонна?

Стопщик показал себе на голову.

– Уши чувствительные.

– А потрахаться бы с ней не отказался, а?

Стопщик пожал плечами.

– Для кого угодно я так не делаю, – объявил водила, двинув кулаком по кнопке «выкл.», – поэтому очень надеюсь, что ты хороший собеседник, поскольку мне требуется развлечение – мегадозы развлечения, пока свой груз по дорогам тягаю. – Он все время поглядывал вбок, выискивая хоть малейший утвердительный знак. – Я не шучу. – Опять поглядывал. – Ё! – завопил он.

Стопщик посмотрел на него.

– Ты что-то сказал? – Высыхая, одежда его испускала постоянный тихий душок, что-то вроде испортившегося бекона.

Водила покачал головой.

– Сколько ты уже так вот?

Стопщик сидел молча, либо раздумывая над вопросом, либо нет.

Водила вздохнул.

– Дорога, чувак, – на ней никому не место. – Он вытянул руку. – Рэнди Соерз.

– Билли Прах, – ответил стопщик, пожимая.

– Ну, Билли Прах, поговори со мной. – Он подождал, последует ли реакция. Не последовало. – Я ж не шутил, когда сказал. Не потерплю я, чтобы кто-нибудь, даже мой собственный брат, с которым мы уже двадцать лет не разговариваем, пятьсот миль кис тут со мной рядом на сиденье и хоть изредка ломтика в общий котел не кидал. Мне от такого нервно, понимаешь? Очень нервно. Не болтаешь – так гуляй. – Водила умолк, довольный собственными словами.

– Ага, – произнес стопщик. – А что с волосами?

Водила издал звук, не уверенный, что расслышал правильно.

– С твоими. Я такой ботвы не видал с эпохи динозавров.

– Если не стричь, отрастает.

– Хиппи-дальнобой.

– Мы повсюду.

– А я думал, когда рейганочь пробило, вы все превратились в яппи и давай сосать друг у друга кровь.

– Кое-кто из нас в горы сбежал. Слышь, «Вудсток», кино, видал когда-нибудь?[41]

– Не знаю. Наверно. Ну да.

– Помнишь там сцену, где все с голыми жопами в грязи барахтаются? Я парень слева, с бородой и здоровенной елдой. Боже, вот мы там оттягивались. Операторы, эти братья Мейслес?[42] Я думал, они какие-то правительственные агенты, приехали снимать, как мы ширяемся. – Он потрясенно дернул крупной головой. – Планета чудес. Хотелось бы еще разок ее навестить, пока живой. – Он глянул на своего слушателя. – И вот теперь я увековечен на целлулоиде, поди ж ты, а?

Стопщик шевелил губами, играя с улыбкой или стараясь выковырять кусочек пищи, застрявший между зубов.

– Шикарные тогда были замыслы. Думал, врачом стану. Когда вся балеха свернется. По книгам вдарю будь здоров. Практику себе заведу где-нибудь в гетто, спасать бедных, угнетенных стану, а меж тем бесплатно раздавать рецепты на контролируемые вещества себе и избранным друзьям. И вот подумать только – я окажусь на верхотуре в кабине, стану возить коровий сок в Омаху. Чё такое-то? А хуй его знает. Узлы на веревке этой я до сих пор распутываю. Бросил планировать, экономить, надеяться – всю эту буржуазную херню уже давно. Теперь просто по ухабам гоняю, на равнинах газу поддаю, на поворотах мило и легонько, надеюсь, тормоза сдюжат, коли передо мной что начнет громоздиться. Это и есть счастье, ближе к нему никого из нас уже не подпустят. Конечно, тут одиноко иногда, но стараться обогнать – это как пытаться дышать без воздуха. Колымага – моя, знаешь. Еще б. Много лет назад за эту клячу расплатился. Семью из-за нее потерял, переехал семейство всеми восемнадцатью колесами, просто скосил всех и дальше себе попыхтел. А что я еще мог сделать? Вот ты мне скажи. Все равно никогда этого дела не понимал. Детишек пару раз забирал. Никаких тасок. Звезде, похоже, больше нравилось, чем мальчишке. Кто знает. Может, она баранку у старого своего папаши перехватит. Но отметки у нее хорошие, может, станет врачом, знаешь, как это мана-мана-тарам-бум-бум…

Скрежещущая монотонность голоса этого человека сливалась со смесью дороги, с ветром, машиной, шинами, движением, и в успокаивающей темноте за прикрытыми глазами стопщика возникли ясные ленты мягкого света, желтого, как малярная краска, они перемежались симметрично расположенными полосами тьмы, и полосы эти, как ни странно, были горизонтальны и без видимого окончания. Он мог выползти между них. Он открыл глаза, и водила на него взирал.

– Ты храпел, чувак. Громко.

– Мне это уже говорили.

– Можешь вообразить развлекательную ценность.

– Да без всякого. Имеющим на руках билеты следует обратиться в ближайшую кассу для полного возмещения их стоимости.

– Так ты забавник.

Стопщик пожал плечами.

– Женат?

Стопщик рассматривал свои сапоги, скромненько сидевшие бок о бок на полу кабины, их умеренный размер – частый источник стыда, детские ноги у него вообще-то, ни к чему им прикрепляться к обычному взрослому телу.

– Уже нет, – ответил он.

– Так и знал. Я всегда знаю. Такой род занятий, как у меня, – великий учитель. Узнаешь о человеческой природе, как распознавать в ней определенные аспекты. И дорога, конечно, – это колоссальная аллея раскуроченных браков.

Стопщик получил это наблюдение без единого замечания.

– Так расскажи мне про себя.

– Твою коллекцию пополнить?

– Исследования, чисто научные изыскания. Думаю сварганить книжку, когда на пенсию выйду: «Белые полосы и плюхи жучков», автор – Рэндолф Соерз, ДФН – дрючит фефёл надежно.

– Я тебе для этого не нужен.

– А ехать тебе нужно?

Стопщик посмотрел на свои руки, безвредно лежавшие на коленях. Дяде нужна история – что ж, историю он получит.

– Ничего особенного, – начал он. – Старая грустная песенка. Бывшая забирает ребенка и валит. Муженек горюет. Звонит 1–900-НЕВЕЗУХА. Видишь ли, Рэнди, я тут на охоту вышел, и не имеет значения, сколько эта экспедиция займет, неделю, месяц, целый год, потому что охота не закончится, пока ее не выследят и в мешок не посадят, так сказать. Говорили мне, они залегли на дно в Эл-А, и вот оттуда я и намерен их выкурить. – На водилу он при этом не смотрел, а произносил монолог свой прямо вперед, в тонированное лобовое стекло и за него, быть может – публике в конце дороги.

– Она просто цапнула ребенка и сбежала, а?

– Я так злюсь, когда об этом думаю, что иногда сам себя боюсь. – У него перед глазами действительно вставала маленькая семья, позирующая для снимка, который рассылали друзьям и родне на последнее Рождество, которое они провели вместе. Он мог видеть свой дом, изгородь, боярышник. Видел своего мальчишку. Его веснушчатого мальчишку. Видел безупречную белую форму Малой лиги. Видел мяч, серый бейсбольный мяч с красными швами. Когда он заговорил, слова цедились у него между зубов, словно сухие вещества, комки материи один за другим падали на лист металла. – Клянусь, когда я найду этого мальчишку, я его упрячу куда-нибудь так хорошо, что его как будто никогда и не существовало.

Водила сочувственно кивнул.

– Хуже нет такого преступления, – сказал он.

– Федеральное похищение. За такое пекут.

Водила вздохнул.

– Мне моих двоих выпадает поцеловать, то есть – мне назначено такой честью наслаждаться – через выходные, но черт – когда же я дома, тут мили пожираю, когда у меня на поводу кто-нибудь пойдет?

– Тяжко, – согласился стопщик.

– Все тяжко и тяжко. И легче, похоже, никогда не становится. – Водила повернулся к окну извергнуть сгусток безвкусной резинки. – Ты в коммуне когда-нибудь бывал?

– Может. Это что?

– Так, ладно. – Водила приготовился читать лекцию. – Это такое место, где единомышленники, типа – свободные духом, знаешь, собираются где-нибудь в деревне и живут вместе, и работают вместе и делят друг с дружкой жизнь. Там нет частной собственности. Чем владеет кто-то один, владеют все.

– А деньги у кого?

– Ни у кого. Нет там никаких денег.

– Да ну. Деньги всегда есть. Тебя, наверное, к ним просто не подпускали.

– Деньгами мы только в городе пользовались.

– Так и у кого тогда они были?

– У того, кому нужно было что-то купить.

– Вот дурачье.

– Спали мы тоже все вместе.

– В позиции для траха?

– Там еще в старой коммуне в Вермонте все мы были одной семьей. Всякий взрослый был родителем каждому ребенку, каждый ребенок был твоим.

– Каждая женщина была твоей женщиной?

– Если хотела.

– Ну да, я теперь вспомнил – я слыхал про такие фермы траха. Полностью взрослые мужчины и женщины бегают повсюду в тряпье и волосах; что шевельнется, тому кранты. А хозяин там – какая-то жирная старая коряга с усами. Она из России и любит, когда ей в очко вдувают.

– Нравится тебе такое?

Стопщик разразился приступом неприятного смеха.

– Что смешного?

– А что нет?

Измученной гроздью с ножки небольшого вентилятора, привинченного над лобовым стеклом, болтались: красная, зеленая и желтая кожаная подвеска в виде Африки; комплект использованных солдатских жетонов; цепочка бумажных скрепок; потускневшее распятие на строгом ошейнике; несколько студенческих перстней; десятки канцелярских резинок; символ мира; парочка целебных кристаллов; кольцо для ключей, унизанное популярными картонными елочками, опрысканными освежителем воздуха; и на своей соломенной метелке волос висела голая куколка с круглым морщинистым животом и янтарными глазами навыкат. Когда водила жал на клаксон, раздавался громкий трагичный звук, плач морского зверя, тяжко барахтающегося вперед сквозь бурю и голод. Поперек оконного стекла скользили зреющие сельхозугодья, не отмеченные блуждающим взглядом стопщика; тот обдумывал иные факты, иные виды.

Подсказка водилы вернула его, направила внимание на приближающийся виадук, где вдоль высокого ограждения неуклюжими птицами примостилась троица облезлых малолеток.

– Вон за ними приглядывать надо, – пояснил водила. – Видел когда-нибудь, что делает бетонный блок с лобовым стеклом, не говоря уже про человека за ним? У меня дружок схлопотал такой в лицо на 70-й федералке под Индианаполисом прошлым летом. Голову хоронили в отдельном мешочке.

Стопщик молчал.

– Всякие гадости тут на федеральной трассе.

И рот водилы продолжал ходить вверх-вниз, из той неутолимой ямы всякое изливалось и дальше, но антенны стопщика вновь опустились, втянулись в замкнутые молчанья, перемещавшиеся по его уму, непостижимые, как тучи, едва ощутимые сдвиги, что намекали на очередной изгиб в калейдоскопе личности, намек, которому он полностью сдался, слабый, как наркоман.

На заправке стопщик остался ждать в кабине. Он видел водилу внутри – тот валял дурака с кассиршей. Имени водилы он не знал. Он не знал, упоминалось это имя или нет. Сидел сам по себе, в собственном мире, смотрел наружу, как ветер толкается в грязную вывеску «Пеннзойла». Вывеска была желтой. На ней черные буквы. На ней красные буквы.

Водила вернулся к цистерне, потешно семеня, слегка ссутулившись, словно бы наступал на незримое сопротивление, шел в горку по плоской мостовой, заляпанной маслом. Он застегивал сдачу, горсть серо-зеленых купюр, в объемистый бумажник из воловьей шкуры, пристегнутый у него цепочкой к поясу.

– Эй, – окликнул водила, поднимаясь в кабину и швыряя целлофановый пакетик с чем-то кондитерским на колени стопщику.

– Что это? – Руки стопщика взметнулись в воздух, не желая касаться того, что ему кинули.

– «Лунный пирожок»[43], Билли. Похоже, ты из тех, кто их ест.

– Не ем я это говно. – Стопщик швырнул его обратно. Водила пожал плечами, зубами принялся отдирать уголок упаковки.

– В чертовой дряни только жир да сахар, но приход есть приход, верно, Билли?

Стопщик опять отвернулся к окну, рассматривая колонки, серьезные, как солдаты, кольца шлангов, ветошь в пятнах, автомобильный скребок цвета десен. Одиночество американской заправки, ее осиротевшие предметы.

Цистерна содрогнулась и заворчала. Водила уставился в отвернутое лицо стопщика.

– Тебе когда-нибудь говорили, что ты похож на Роберта Де Ниро? – Очевидно, нет. Цистерна ринулась в поток машин, пробивая дыру в ускоряющейся стене протестующего четырехколесного транспорта. Водила уже хохотал – делился шуточкой с проплывающим пейзажем и хохотал. – Тогда ладно, тебе вовсе не обязательно меня любить. Лично я тоже не считаю, что ты мне сильно нравишься. – Махина катила дальше, и вскоре водила насвистывал у себя в голове какую-то личную мелодию, а немного погодя начал ее и мычать, и еще чуть позже стукнул по кнопке «вкл.» на своей стереосистеме и уже подпевал Мадонне несдержным, на удивление мелодичным баритоном. Все двенадцать номеров. В шипящей тиши в конце стопщик откашлялся и произнес:

– Ты не против тут прижаться? – небрежным указательным пальцем ткнув никуда в особенности чуть впереди.

– Что-то не так?

– Вон там, – все еще показывая, уже настойчивей. – Мне нехорошо. – Он схватился за живот. Опять откашливание.

Водила выругался, подбирая руль и понижая передачу, он ругался, направляя массивную цистерну к остановке с хрустом на берме ярдах в ста от ближайшего съезда: «ТОПЛИВО ЕДА СТРАНА КЕРАМИКИ И ПТИЧНИК». Стопщик, кому очевидно нездоровилось, согнулся в поясе, возился где-то у себя в ногах.

– Эй! – предупредил водила, дотянувшись до руки другого. – Только не в кабине, блядь. – Он увидел руку, на конце руки – нож, разоблаченное лицо стопщика, свои собственные запинающиеся кисти, сверкнувшее лезвие, а затем – мрачное безмолвное развертывание последнего любопытства.

Стопщик откинулся на спинку сиденья. Его переполняла новая жидкость. Он выглянул в лобовое стекло, вся панель в веснушках крови. Все было богато и странно. Водила обмяк у дверцы, голова откинулась назад, словно бы неправильно подсоединена к шее. Из-за глаз водилы, веки приспущены и так и застряли, казалось, его разглядывает кто-то другой, родной или двоюродный брат водилы – бесстрастно, сквозь сгущающееся остекление. Пусть так и будет. Зернистая рукоять ножа торчала из груди водилы, будто очень большой выключатель. В заряженном воздухе она мягко подрагивала. Стопщик считал толчки, пока пульсация не прекратилась, лепя ртом каждую жизненно важную цифру, словно священник свою латынь. Сто три. Вычесть зеро и получишь тринадцать. Ну вот. Сложи, что осталось, и будет четыре, столько букв в имени стопщика. Уж точно. Таинственно мир себя ведет.

Компакт-диск как-то завелся вновь, и голос певицы без голоса раздражал ему уши жестяными, электронно усиленными воззваньями к ее собственным генитальным ду́хам. Он побил по всем кнопкам перед собой, музыка грохотала дальше. Залез в штаны к водиле, нащупал бумажник, из которого извлек обильную пачку денег, и не застегнутым на цепочке оставил его свисать с сиденья. Внимательно посидел перед улыбчивыми взорами сотни голых женщин, руки на коленях, тщательно наблюдая за водилой. Глаза выглядели липкими, уже подсыхали – как у рыбы на дне лодки. Ветер от проезжавших машин мягко покачивал кабину на ее амортизаторах. Глаза стопщика моргали, моргали, моргали, с отвлеченной целенаправленностью запечатлевая все, что нужно было видеть. Под скучным невыразительным обликом сердце у стопщика колотилось, вены ревели от крови по всей опьяненной тьме его слушавшего тела. Вдруг он протянул руку и грубым отрывистым движеньем выдернул нож из места его упокоения. Пригнулся вперед, осматривая поверхность клинка, на которой кровь собиралась бусинами, как масло, пробующий язык свой прижал разок к металлу, вытер лезвие начисто о рубашку водилы и вновь устроил его в ножны у своей ноги. Затем, яростный, как ангел, перегнулся и поцеловал водилу в безответные губы – и вылез из кабины, двигатель цистерны работал вхолостую, музыка гремела, и зашагал через поросль и траву к словам, манившим в небе, и стальным опорам, что поддерживали подобную рекламу, к признакам цивилизации, оседлавшим покоренную землю, а немного погодя принялся насвистывать, а еще чуть позже замычал себе под нос.

Дождь прекратился, тучи раздвинулись и растворились, и солнце взялось за свой долгий спуск жаркого дня. Желудок, разговаривавший с ним уже несколько дней, направил его к кафельному оазису сети быстрого питания, где он тщательно вынимал из выступа у себя в кармане лишь необходимые купюры. Сидел в углу, спиной к стене, жевал свою пищу, ничего не ощущая на вкус, ни о чем не думая. Совиного вида папаша предписанной семейной ячейки за столиком поблизости позволил своему взгляду пренебрежительной респектабельности мазнуть по стопщику. Тот запихнул остатки таинственного бургера себе в рот и, все еще жуя, направился к двери, оставив убирать разбросанный мусор какому-нибудь рабу с минимальной оплатой.

Он был человеком на обочине, персонажем столь же значимым для опыта езды, как дальнобой с автопоездом, любовники, угнавшие машину покататься, легавый-отступник и слабоумный мировой судья: неприкаянный, одичавший, лишенный чувств, он был человеческим пугалом в поле скверных снов для отупевших от средств информации мозгов, с опаской проезжавших мимо, но рано или поздно кто-нибудь остановится, всегда кто-нибудь останавливается.

Звали его Темплтон Мор, семидесятишестилетней древности и не очень этим довольный.

– Я старый, приятель, и я не человек-серебро, не хронологически обремененный, я просто старый, я вижу амбар, и он, блядь, черный. – В «Додже-Дротике» у него невнятно пахло молотым красным перцем, что, как позднее понял стопщик, и служило ароматом самого старика. На Море была белая рубашка с длинным рукавом, с пожелтевшими манжетами и монограммой на кармашке. Жена – полувековая палка зажигательной смеси, к которой ему следовало поднести спичку не один десяток лет назад. Затем поцеловаться по-французски с выхлопом, от многих хлопот бы всех избавил. Особенно самого себя. В глазах кляксы, зубы – фаянсовое кладбище, суставы заржавели, и пора на японский поезд-пулю прямо к навозной куче. – Я вижу, ты слушаешь, но ты меня не слышишь. Ладно. Никто никогда мне и ничего сказать-то не мог. Сам поймешь, что тебе уже билет прокомпостировали, и, если честно, теперь, раз я хорошенько на тебя посмотрел, даже не знаю, насколько хорошо ты продержишься весь остаток поездки. Никаких, знаешь, исключений тут, мозги у тебя раскрошатся, как высохший сыр, волосня на яйцах поседеет и погоди, когда отпечатки пальцев у тебя пойдут морщинами. Тогда и вспомнишь Темплтона Мора, вспомнишь, что я тебе сказал, что я всем вам, молодым ездокам, говорю.

Стопщик выразил намерение жить несуразно долгую жизнь.

Загрузка...