Все истинно просвещенные, не озлобленные и не утерявшие веру в политическую честность верхов поняли, что обществу дано сразу всё, о чем оно так долго хлопотало и добивалось, в жертву чего было принесено столь много благородных жизней, начиная с декабристов.
Отец мой, Юлий Федорович Витте, был директором Департамента государственных имуществ на Кавказе. Мать моя, Екатерина Андреевна Фадеева, – дочь члена Главного управления наместника Кавказского Фадеева[53]. Фадеев был женат на княжне Елене Павловне Долгорукой, которая была последней из старшей отрасли князей Долгоруких, происходящей от Григория Федоровича Долгорукова, сенатора при Петре I, брата знаменитого Якова Федоровича Долгорукова. Мой дед приехал на Кавказ при наместнике светлейшем князе Воронцове, который положил прочное гражданское основание управлению Кавказом. Ранее дед управлял иностранными колониями в Новороссийском крае, когда светлейший князь Воронцов был новороссийским генерал-губернатором, а еще ранее этого мой дед Фадеев был губернатором в Саратове. У моего деда было три дочери и один сын. Старшая дочь, довольно известная писательница времен Белинского, которая писала под псевдонимом «Зинаида Р.», была замужем за полковником Ганом. Вторая дочь была моя мать. Третья дочь[54] осталась девицей, она до настоящего времени жива, ей, вероятно, около 83 лет, она ныне живет в Одессе. Сын же деда – генерал Фадеев – был ближайшим сотрудником фельдмаршала князя Барятинского, наместника Кавказского. Фадеев известен как выдающийся военный писатель. Когда дед был губернатором в Саратове, министром внутренних дел того времени Перовским был командирован в Саратовскую губернию мой отец – дворянин Витте – как специалист по сельскому хозяйству. Там он влюбился в мою мать и женился на ней. Отец мой окончил курс в Дерптском университете; затем он изучал сельское хозяйство и горное дело в Пруссии. Он приехал на Кавказ вместе с семьей Фадеевых и кончил свою карьеру тем, что был директором Департамента земледелия на Кавказе. Он умер сравнительно в молодых летах, т. е. ему было немного более 50 лет. Старшая дочь, Ган («Зинаида Р.»), имела двух дочерей и одного сына. Она умерла в молодости. Ее старшая дочь была известная теофизитка, или спиритка, Блаватская; младшая же дочь – известная писательница, писавшая преимущественно различные рассказы для юношества, – Желиховская. Сын госпожи Ган был ничтожною личностью и кончил свою жизнь в Ставрополе мировым судьей.
<…> Когда Ган умерла, дед мой Фадеев взял обеих дочерей к себе на Кавказ. Вскоре Желиховская вышла замуж за первого своего мужа Яхонтова, псковского помещика; Блаватская вышла замуж за Блаватского, эриванского вице-губернатора. Тогда меня или не было на свете, или же я был еще совершенно мальчиком, а потому Блаватскую в то время не помню, но по рассказам домашних я знаю следующее: вскоре она бросила мужа и переехала из Эривани в Тифлис к деду. В то время одним из самых больших и гостеприимных домов в Тифлисе был дом Фадеевых. Фадеев жил вместе со всею семьею Витте и занимал в Тифлисе громадный дом недалеко от Головинского проспекта, в переулке, идущем с Головинского проспекта на Давидовскую гору, название которого я не запомнил. Жил он так, как живали в прежнее время, во времена крепостных, большие бары. Так, я помню, хотя я был совсем мальчиком, что одной дворни (т. е. прислуги) у нас было около 84 человек, я помню отлично даже эту цифру; громадное большинство этой дворни были крепостные княжны Долгорукой. Когда Блаватская появилась в доме Фадеевых, то мой дед счел прежде всего необходимым отправить ее скорее в Россию, к ее отцу, который в то время командовал батареей где-то около Петербурга. Так как тогда никаких железных дорог на Кавказе еще, конечно, не было, то отправка Блаватской совершилась следующим образом: дед назначил доверенного человека – дворецкого, двух женщин из дворни и одного малого из молодой мужской прислуги; был нанят большой фургон, запряженный <четырь>мя лошадьми. Вот каким образом совершались эти дальние поездки. Блаватская была отправлена с этой свитой до Поти, а из Поти предполагали далее отправить ее морем в один из черноморских портов и далее уже по России. Когда они приехали в Поти, там стояло несколько пароходов, и в их числе один английский пароход. Блаватская снюхалась с англичанином, капитаном этого парохода, и в одно прекрасное утро, когда люди в гостинице встали, – они своей барыни не нашли: Блаватская в трюме английского парохода удрала в Константинополь. В Константинополе она поступила в цирк наездницей, и там в нее влюбился один из известнейших в то время певцов – бас Митрович; она бросила цирк и уехала с этим басом, который получил ангажемент петь в одном из наибольших театров Европы, и вдруг мой дед после этого начал получать письма от своего «внука» оперного певца Митровича; Митрович уверял его, что он женился на внучке деда Блаватской, хотя последняя никакого развода от своего мужа Блаватского, эриваньского губернатора, не получала. Прошло некоторое время, и мой дед и бабушка Фадеевы вдруг получили письмо от нового «внука», от какого-то англичанина из Лондона, который уверял, что он женился на их внучке Блаватской, отправившейся вместе с этим англичанином по каким-то коммерческим делам в Америку. Затем Блаватская появляется снова в Европе и делается ближайшим адептом спирита того времени, т. е. 60-х годов прошлого столетия, Юма. Затем из газет семейство Фадеевых узнало, что Блаватская дает в Лондоне и Париже концерты на фортепиано; потом она сделалась капельмейстершею хора, который содержал при себе сербский король Милан. Во всех этих перипетиях прошло, вероятно, около 10 лет ее жизни, и, наконец, она выпросила разрешение у деда Фадеева приехать снова в Тифлис, обещая вести себя скромно и даже снова сойтись со своим настоящим мужем – Блаватским. И вот, хотя я был тогда еще мальчиком, помню ее в то время, когда она приехала в Тифлис; она была уже пожилою женщиною, и не так лицом, как бурной жизнью. Лицо ее было чрезвычайно выразительно; видно было, что она была прежде очень красива, но со временем крайне располнела и ходила постоянно в капотах, мало занимаясь своей особой, а поэтому никакой привлекательности не имела. Вот в это-то время она почти свела с ума часть тифлисского общества различными спиритическими сеансами, которые она проделывала у нас в доме. Я помню, как к нам каждый вечер собиралось на эти сеансы высшее тифлисское общество, которое занималось верчением столов, спиритическим писанием духов, стучанием столов и прочими фокусами. Как мне казалось, моя мать, тетка моя Фадеева и даже мой дядя Фадеев – все этим увлекались и до известной степени верили. Но эти занятия проделывались более или менее втайне от главы семейства моего деда, а также и от моей бабушки Фадеевых; также ко всему этому довольно отрицательно относился и мой отец. В это время адъютантами фельдмаршала Барятинского были: граф Воронцов-Дашков, теперешний наместник Кавказский, оба графа Орловы-Давыдовы и Перфильев – это всё были молодые люди из петербургской гвардейской jeunesse dorе́e[55], я помню, что все они постоянно просиживали у нас целые вечера и ночи, занимаясь спиритизмом. Хотя я был тогда совсем еще мальчик, но уже относился ко всем фокусам Блаватской довольно критически, сознавая, что в них есть какое-то шарлатанство, хотя оно и было делаемо весьма искусно; так, например, раз при мне, по желанию одного из присутствующих, в другой комнате начало играть фортепиано, совсем закрытое, и никто в это время у фортепиано не стоял. <…>
…Когда я познакомился ближе с ней, то был поражен ее громаднейшим талантом все схватывать самым быстрым образом: никогда не учившись музыке, она сама выучилась играть на фортепиано и давала концерты в Париже (и Лондоне); никогда не изучая теорию музыки, она сделалась капельмейстером оркестра и хора у сербского короля Милана; давала спиритические представления; никогда серьезно не изучая языков, она говорила по-французски, по-английски и на других европейских языках, как на своем родном языке; никогда не изучая серьезно русской грамматики и литературы, многократно на моих глазах она писала длиннейшие письма стихами своим знакомым и родным с такой легкостью, с которой я не мог бы написать письма прозой; она могла писать целые листы стихами, которые лились как музыка и которые не содержали в себе ничего серьезного. Она писала с легкостью всевозможные газетные статьи на самые серьезные темы, совсем не зная основательно того предмета, о котором писала; могла, смотря в глаза, говорить и рассказывать самые небывалые вещи, выражаясь иначе – неправду, и с таким убеждением, с каким говорят только те лица, которые никогда, кроме правды, ничего не говорят. Рассказывая небывалые вещи и неправду, она, по-видимому, сама была уверена в том, что то, что она говорила, действительно было, что это правда, поэтому я не могу не сказать, что в ней было что-то демоническое, что было в ней, сказать попросту, что-то чертовское, хотя, в сущности, она была очень незлобивый, добрый человек. Она обладала такими громаднейшими голубыми глазами, каких я после никогда в моей жизни ни у кого не видел, и когда она начинала что-нибудь рассказывать, а в особенности небылицу, неправду, то эти глаза все время страшно искрились, и меня поэтому не удивляет, что она имела громадное влияние на многих людей, склонных к грубому мистицизму, ко всему необыкновенному, т. е. на людей, которым приелась жизнь на нашей планете и которые не могут возвыситься до истинного понимания и чувствования предстоящей всем нам загробной жизни, т. е. на людей, которые ищут начала загробной жизни, и, так как они их душе недоступны, то они стараются увлечься хотя бы фальсификацией этой будущей загробной жизни. <…> В конце концов, если нужно доказательство, что человек не есть животное, что в нем есть душа, которая не может быть объяснена каким-нибудь материальным происхождением, то Блаватская может служить этому отличным доказательством; в ней несомненно был дух, совершенно независимый от ее физического или физиологического существования. Вопрос только в том: каков был этот дух, а если встать на точку зрения представления о загробной жизни, что она делится на ад, чистилище и рай, то весь вопрос только в том – из какой именно части вышел тот дух, который поселился в Блаватской на время ее земной жизни.
Вторая дочь «Зинаиды Р.», Вера Петровна Желиховская, хорошо известна благодаря своим книгам в Петербурге и вообще в больших российских городах; по крайней мере мне постоянно матери говорят о книгах, ею написанных, и сожалеют, что ее уже больше нет в живых и что теперь нет книг, которые были бы удобны для чтения юношества. Признаться, я ни одной книги ее не читал. Как я говорил, она была сначала замужем за Яхонтовым, а затем, когда Яхонтов умер, она со своими детьми переехала в Тифлис, в дом Фадеевых, влюбилась в учителя Тифлисской гимназии, впоследствии директора гимназии Желиховского. Фадеевы, которые были очень не чужды особого рода дворянского, или, вернее, боярского, чванства 60-70-х годов, конечно, о такой свадьбе и слышать не хотели. Вследствие этого Вера Петровна бежала из дому, вышла замуж за Желиховского, и в доме Фадеевых он никогда не бывал. После, когда бабушка Фадеева, урожденная княжна Долгорукая, и Фадеев умерли, мои отец и мать начали принимать Желиховских. У Желиховской осталось двое сыновей от мужа Яхонтова, из которых первый – полковник одного из драгунских кавалерийских полков, и три дочери от Желиховского; старшая дочь вышла замуж за американца-публициста Джон-с<т>она. Он представлялся мне со своей женой в Нью-Йорке, когда я был в Америке по случаю заключения мирного трактата с Японией. Две другие дочери Желиховской находятся в Одессе, из которых одна несколько недель тому назад вышла замуж за семидесятилетнего корпусного командира.
Обе эти дочери таковы, что мои сестры, жившие в Одессе, никогда не хотели их принимать. И теперь моя сестра, крайне болезненная, которая и ныне живет в Одессе, также не принимает этих Желиховских, считая их позорными субъектами. Я лично хотя и не отношусь строго к поведению лиц по части нравственности, но все-таки, со своей стороны, не принимал Желиховских, когда они желали бывать у меня, ибо достаточно сказать, что, насколько мне известно, они были даже агентами Охранного отделения и состояли в особой дружбе с одесским градоначальником Толмачёвым; вот именно это-то обстоятельство и не дает мне возможности относиться к этим Желиховским иначе, как с полнейшим презрением.
Относительно семейства Витте я знаю, что мой отец, приехавший в Саратовскую губернию, был лютеранином; он был дворянин Псковской губернии, хотя и балтийского происхождения. Предки его были голландцы, приехавшие в Балтийские губернии, когда таковые еще принадлежали шведам. Но семья Фадеевых была столь архиправославная, не в смысле черносотенного православия, а в лучшем смысле этого слова – истинно православная, что, конечно, несмотря ни на какую влюбленность моей матери в молодого Витте, эта свадьба не могла состояться, до тех пор пока мой отец не сделался православным. Поэтому еще до женитьбы, или во всяком случае в первые годы женитьбы, до моего рождения, отец мой уже был православным, и так как он вошел совершенно в семью Фадеевых, а с семьею Витте не имел никаких близких отношений, то, конечно, прожив многие десятки лет в счастливом супружестве с моей матерью, он и по духу сделался вполне православным. У них было три сына: Александр, Борис[56] и третий – я, Сергей, а затем две дочери, которые были моложе меня, одна – Ольга, другая – Софья[57].
Мой старший брат – Александр – умер после последней турецкой войны[58]. Он кончил курс в Московском кадетском корпусе и служил все время в Нижегородском драгунском полку. Память о нем в этом полку сохранилась до настоящего времени, до сих пор наиболее любимые песни, которые поются в этом полку, упоминают о храбром майоре Витте. Александр был средних умственных способностей, среднего образования, но был прекраснейшей души человек. Его любили все товарищи, а также и те офицеры, с которыми он когда-нибудь сталкивался. Перед войной с Турцией он дрался на дуэли с сыном бывшего товарища министра иностранных дел при Горчакове – Вестманом, которого и убил.
<…> В то время кавказским наместником уже был великий князь Михаил Николаевич, который очень любил моего брата, и во время военного суда, происходившего в Тифлисе, все время находился в суде. В конце концов брата моего присудили к шестимесячному аресту в крепости, но Александр не просидел, кажется, и двух месяцев, так как была объявлена Восточная война[59], он по распоряжению великого князя был освобожден и пошел на войну вместе со своим полком в качестве эскадронного, а потом и дивизионного командира. На войне он многократно отличился, но ни разу не был ранен.
<…> Только перед самым окончанием войны, когда почти уже было известно, что война кончилась, Александр с маленьким отрядом ехал поверять посты, и тут шальная турецкая бомба пролетела мимо его головы и контузила. Считали, что он убит, даже мать моя получила телеграмму от великого князя Михаила Николаевича с соболезнованием о том, что ее старший сын, один из самых любимейших его офицеров, к сожалению, убит. Но когда Александра положили в госпиталь, он через несколько дней пришел в себя и вскоре поправился.
Второй мой брат – Борис – ничего особенного собою не представлял; он был любимцем матери и отца и был более других избалован. Борис кончил курс вместе со мною, но он был на юридическом факультете. Затем все время он служил в судебном ведомстве и кончил свою карьеру тем, что умер председателем Одесской судебной палаты.
Затем у меня, как я уже говорил, были две сестры; одна – Ольга и другая – Софья. Ольга умерла года два тому назад, не достигнув 50-летнего возраста, а младшая Софья жива до сих пор и до сих пор находится в Одессе. Младшая сестра Софья получила от кого-то, т. е. посредством заражения, туберкулез легких. Обе сестры были крайне дружны и жили вместе. Старшая сестра Ольга, конечно, ухаживала за младшей, заразилась от нее тем же самым туберкулезом и умерла; младшая же сестра жива до сего времени, хотя весьма больна. В настоящее время из семейства Фадеевых остались в живых я, моя сестра Софья и тетка Надежда Андреевна Фадеева, которая живет в Одессе вместе с сестрой; тетке уже около 83 лет. Я был любимцем моего дедушки, и в семействе вообще относились ко мне любовно, но, в общем, довольно равнодушно. Старший брат Александр был любимцем бабушки, а сестра Ольга была любимицей отца и матери как первая дочь, родившаяся после трех сыновей. Софья же была никем особенно не балована, но все к ней относились любовно. Первоначальное воспитание и образование в детстве мы, все три мальчика, получили от нашей бабушки – Елены Павловны Фадеевой, урожденной Долгорукой.
Елена Павловна была совершенно из ряда вон выходящая женщина по тому времени в смысле своего образования; она весьма любила природу и занималась весьма усердно ботаникой. Будучи на Кавказе, она составила громадную коллекцию кавказской флоры с описанием всех растений и научным их определением. Вся эта коллекция и весь труд Елены Павловны были подарены наследниками ее в Новороссийский университет. Бабушка научила нас читать, писать и внедрила в нас основы религиозности и догматы нашей православной церкви. Я ее иначе не помню, как сидящею в кресле вследствие полученного ею паралича. Бабушка умерла, когда мне было лет 10–12. Мой дедушка Фадеев находился под ее нравственным обаянием, так что главою семейства была всегда Фадеева-Долгорукая. Дедушка женился на ней, будучи молодым чиновником; где он с нею познакомился – я не знаю, но знаю, что родители моей бабушки жили в Пензенской губернии; они были дворяне Пензенской губернии.
Когда они поженились, то отец бабушки – Павел Васильевич Долгорукий – благословил их древним крестом, который, по семейным преданиям, принадлежал Михаилу Черниговскому. <…> В последнюю бытность мою в Одессе, два года тому назад, тетка вручила этот крест мне, так как она уже стала стара. Крест этот находится у меня в доме; я его показывал здесь двум знатокам – с одной стороны, академику Кондакову, а с другой – директору Публичной библиотеки Кобеко. Оба они, признавая, что этот крест самого древнейшего происхождения и содержит в себе святые мощи, сомневаются в правильности сохранившегося в семействе князей Долгоруких предания, а также и относительно того, что этот крест был на Михаиле Черниговском ранее его казни, но, с другой стороны, они не решаются безусловно утверждать противное.
Так как у моего деда Фадеева были три дочери и только один сын, то понятно, что всю свою любовь они сосредоточили на этом сыне. Когда этот сын Ростислав вырос, то Фадеевы из Саратова, где мой дед был губернатором, перевезли его в Петербург и поместили в один из кадетских корпусов, где с ним случился такой казус. Как-то утром по коридору, где находился кадет Фадеев, проходил офицер-воспитатель; офицер заметил, что у Фадеева дурно причесаны волосы, а потому сказал ему: «Подите, перечешитесь», – и при этом сунул свою руку в его волоса, за что Фадеев ударил этого офицера по физиономии. Это происшествие было, конечно, сейчас же доложено императору Николаю I, и в результате Фадеев был сослан солдатом в одну из батарей, находившуюся в Бендерах. По тем временам он должен был подвергнуться гораздо большему наказанию, но благодаря тому, что начальником всех военных учебных заведений был князь Долгорукий, который вступился за своего родича, император Николай I, любивший князя, ограничился этим наказанием. Приехав в Бендеры, Фадеев исправно вынес службу в солдатах в течение назначенного ему времени; отбыв это наказание, он вернулся к своему отцу в Саратов дворянином без всяких занятий. Тут, в Саратове, благодаря влиянию своей матери, весьма образованной женщины, он увлекся чтением и изучением наук. Только таким образом, во время своего пребывания в Саратове, под руководством матери, Фадеев сделался вполне образованным человеком благодаря любви к чтению и вообще к наукам, его интересующим, преимущественно историческим, географическим и военным. Из дальнейшего рассказа будет видно, что Фадеев имел громадное влияние на мое образование и на мою умственную психологию. Я к нему был очень близок, в особенности после того, когда уже окончил курс в университете и потому жил уже вполне сознательною жизнью.
<…> В конце концов Фадеев уехал вольноопределяющимся на Кавказ. Уехал он туда потому, что в то время Кавказ манил к себе всех, кто предпочитал жить на войне, а не в мирном обществе. Это же, вероятно, было причиною того, что мои дед и бабушка, когда получили приглашение от наместника на Кавказе светлейшего князя Воронцова приехать туда, легко на это предложение согласились. <…>
Из моего раннего детства я помню некоторые вещи, но до настоящего времени оставшиеся в живых мои родные смеются надо мною по поводу того, что я безусловно утверждаю, что когда мне было всего несколько месяцев и в Тифлисе началась эпидемия, то я отлично помню, как мой дед взял меня к себе на лошадь и верхом увез из Тифлиса в его окрестности. Я до сих пор помню тот момент, когда я ехал у него на руках, а он сидел верхом на лошади. Но когда я об этом рассказал моей покойной матери и сестрам, они всегда смеялись надо мною, говоря, что я не могу этого помнить, и только моя кормилица, которая до сих пор жива и которую я видал только неделю тому назад, так как она живет у моей сестры в Одессе (куда я ездил на праздники), только она одна не возражает и думает, что действительно я это помню и что это воспоминание не есть моя фантазия. Затем я помню и еще другой момент, но это уже момент, так сказать, не личный, а более или менее общественный. Я помню, что когда мне было всего несколько лет, я находился в моей комнате с моей нянькой (это было в Тифлисе), вдруг в эту комнату вошла моя мать, которая рыдала, потом сюда же пришли мой дед, бабушка, тетка и все они навзрыд рыдали. Помню, что причиной их слез и рыданий было полученное только что известие о смерти императора Николая Павловича. Это произвело на меня сильное впечатление; так рыдать можно было, только потеряв чрезвычайно близкого человека. Вообще вся моя семья была в высокой степени монархической семьей, и эта сторона характера осталась и у меня по наследству. <…>
Еще во времена Барятинского кавказский наместник был заинтересован тем, чтобы начать разработку различных богатств, которые содержит Кавказ. Я помню, что эти попытки производились еще в то время, когда я был мальчиком. Хотя в настоящее время Кавказ в этом отношении и сделал некоторые успехи, но эти успехи сравнительно с теми богатствами, которые он содержит, совершенно ничтожны. Я помню время, когда производство нефти в Баку ограничивалось несколькими миллионами пудов; оно сдавалось с торгов, и эти промыслы находились всецело в руках Мирзоевых. В то время это было самое ничтожное производство, а теперь нынешние промыслы представляют из себя одно из самых громадных богатств Кавказа, или, в сущности говоря, Российской империи. Когда же кавказский наместник очень заинтересовался тем, чтобы на Кавказе было производство чугуна, то он обратился к некоему Липпе, баденскому консулу в Одессе, который приехал на Кавказ; наместник предложил ему разработать четахские руды. Липпе пригласил туда русских горных инженеров (главный инженер – Бернулли), которые, приехав в Тифлис, начали разрабатывать эту руду. Так как все, что касалось государственных имуществ, находилось в ведении Департамента государственных имуществ, т. е. в ведении моего отца, то я помню, что мой отец ездил, между прочим, осматривать эти заводы и при этом брал меня и моего старшего брата Бориса с собой. Приехав на четахские заводы, мы там до известной степени бедствовали, потому что у нас, мальчиков, был прекрасный аппетит, а нам у немцев за обедом подавали самые удивительные вещи: например, суп из чернослива, дичь с вареньем и проч. За обедом мы ничего не могли есть, а потому отправлялись в харчевню, где и наедались; в особенности много мы пили кофе и ели хлеб с маслом.
Эти четахские заводы сыграли печальную роль в дальнейшей участи нашего семейства. Липпе, едучи раз из четахских заводов в Одессу верхом, свалился с лошади, упал и разбил себе голову. Вследствие этого заводы эти, которые в то время только еще начали действовать и, конечно, ничего еще, кроме убытков, не давали, должны были закрыться; тогда Барятинский упросил моего отца взять на себя управление этим заводом, и мой отец, который кончил курс в Дерптском университете и затем изучал как горное дело, так и сельское хозяйство в Пруссии, согласился, или, вернее говоря, подчинился желанию наместника. Наместник обещал все это со временем оформить. Но в то время отцу[60] надо было сразу начать вести чисто коммерческое дело, на которое требовались деньги, и деньги на это дело давал мой отец, который сам состояния не имел, а получил довольно большое приданое за своею женою, моей матерью Фадеевой. И вот он, конечно, с ведома моей матери, которая отдала все свои средства в его распоряжение, тратил деньги на этот завод, рассчитывая, что со временем, когда это дело наладится, деньги ему будут возвращены. Но своих денег ему не хватило; он вынужден был обращаться к частным лицам и брать у них деньги, давая им векселя за своею подписью. Таким образом велось дело этого завода. Но вот неожиданно Барятинский уехал за границу, а на его место был назначен наместником Кавказским великий князь Михаил Николаевич, которому и было доложено, на каких основаниях ведется это дело. Великий князь просил моего отца продолжать вести это дело, сказав, что он обо всем напишет государю, и тогда все это дело будет оформлено, а деньги будут возвращены.
Между тем мой отец совсем неожиданно умер, истратив все состояние моей матери и, кроме того, сделав громадные долги. Моему отцу еще при Барятинском было пожаловано большое имение в Ставропольской губернии (которое ныне, вероятно, стоит громадные деньги), это имение должно было перейти нам, его наследникам. Но так как мы были тогда еще малолетние, то над нами был назначен опекуном Горбунов, один из помощников моего отца по департаменту, который и посоветовал нам отказаться от наследства, так как у моего отца было больше долгов, нежели имущества. Долги эти были сделаны моим отцом не для себя, а, собственно говоря, для четахских заводов.
Таким образом, все состояние моей матери было истрачено на это дело; имение также было потеряно, но мало этого, по каким-то причинам – я не знаю – на всех нас, т. е. на меня и на моих двух братьев, Александра и Бориса, был сделан какой-то большущий начет. Таким образом, моя мать очутилась без всяких средств, за исключением тех денег, которые она получила от деда, и то получила их не сама лично, не прямо от деда, а получил их брат ее, который отказался от своей части в пользу своих сестер, т. е. моей матери, а также в пользу Надежды Андреевны Фадеевой, которая до сих пор еще живет в Одессе. На нас же, трех братьев, как я уже говорил, был сделан большущий начет. Кажется, на мою долю, например, причитался начет в 200 тыс. руб. Я помню, когда я был управляющим Юго-Западными дорогами, то ко мне с этим начетом приходили судебные чины, приходил пристав. Я им всякий раз говорил одно, что если бы ко мне предъявили начет не в 200 тыс. руб., а в 200 руб., то я был бы очень опечален, потому что в то время у меня средства были очень маленькие, но так как ко мне предъявляли начет в 200 тыс. руб., то для меня совершенно безразлично, делается ли на меня этот начет или нет, так как я не имею таких средств, чтобы его уплатить.
Так это дело продолжалось до тех пор, пока при Александре III великий князь Михаил Николаевич, будучи уже председателем Государственного совета и затем членом Комитета министров, в то время когда Лорис-Меликов был министром внутренних дел, т. е., пожалуй, диктатором, а председателем одного из департаментов был Старицкий (бывший председатель Судебной палаты в Тифлисе, а ранее директор Департамента юстиции, в то время когда отец мой был директором Департамента государственных имуществ) – все они в это дело вмешались, и после прошествия многих лет постановлением Комитета министров, высочайше утвержденным, было решено все недочеты сложить и их более не предъявлять. Причем я должен заметить, что так как все мы со смертью отца остались без всяких средств, то я, а также и мой брат в течение всего времени пребывания нашего в университете получали от кавказского наместничества 50 руб. в месяц стипендии, и таким образом я кончил курс университета.
Итак, четахские заводы были причиной к полнейшему разорению всего нашего семейства; из людей богатых мы благодаря им сделались людьми с крайне ограниченными средствами. Если бы не те средства, которые перешли от брата моей матери генерала Фадеева, отказавшегося в пользу своих сестер (как я говорил выше) от своей части в наследстве, то моей матери и ее сестре было бы очень трудно жить, потому что хотя благодаря кавказскому наместнику моей матери и ее сестре и была назначена пенсия, но все-таки после той жизни, которую они вели на Кавказе, существовать только на эту пенсию было бы очень трудно. Кстати сказать, при крепостном праве, когда мы жили на Кавказе, я помню, что одних дворовых у нас было 84 человека. Следовательно, и с помощью денег, доставшихся матери вследствие отказа дяди от участия в наследстве, все же перейти на скромную жизнь в Одессе было для нее крайне тяжело. <…>
Теперь я хочу последовательно рассказать о моем воспитании и образовании.
Первоначальное образование мне дала моя бабушка, урожденная княжна Долгорукая, т. е. она выучила меня читать и писать. С малолетства я был отдан в руки моей кормилицы и моей няньки. Кормилица моя была вольнонаемная; муж ее был солдат Стрелкового батальона, находившегося в Тифлисе, нянька же была крепостная, дворовая. Уже с самых молодых лет, можно сказать с детства, я видел некоторые примеры, которые едва ли могли служить образцом хорошего воспитания. Так, муж моей кормилицы, прекраснейшей женщины, которая затем кормила и моих сестер (она еще до сих пор жива; ей 82 года, и она живет у моей сестры в Одессе), был горький пьяница. Я помню, как этот солдат Вакула приходил к своей жене, моей кормилице, которая потом осталась при мне второй нянькой, помню сцены, которые разыгрывались между ними. Муж моей няньки-крепостной был также крепостным; он служил у нас официантом и был также горчайшим пьяницей; при мне постоянно разыгрывались сцены между моей нянькой и ее пьяницей-мужем.
Когда я и мой брат Борис несколько подросли, то нас отдали на попечение сначала дядьки, отставного кавказского солдата, прослужившего 25 лет в войсках, а затем гувернера-француза Ренье, отставного офицера, бывшего моряка французского флота. Мои дядьки (солдаты) вели себя также не особенно образцово; они оба любили выпить, и один из них, несмотря на то, что ему было за 60 лет, на наших детских глазах развратничал. Француз Ренье, который приехал в Тифлис из Франции вместе со своею женою, поместил ее гувернанткой к директору Тифлисской гимназии Чермаку. Этот Чермак был отец известного ученого Чермака, у него было три дочери, и вот Ренье меня и моих братьев во время гулянья всякий раз заводил к Чермакам, чтобы повидаться с женой. Там он познакомился с старшею дочерью этого Чермака и вступил с нею в амурные отношения. Дело кончилось тем, что в один прекрасный день Чермак приехал к наместнику и принес ему жалобу на гувернера, на то, что он развратил его старшую дочь. После этого вдруг у нас, в нашей детской комнате, появились жандармы, которые взяли нашего гувернера Ренье, посадили его на перекладные и административным порядком увезли к Черному морю, передав его на иностранный пароход для отправки за границу. Бедная жена его должна была оставить дом Чермака; она переселилась к нам, поступив бонною к моим сестрам. Это была очень глупая француженка, почти граничащая с идиотизмом, но, в сущности, очень хорошая женщина. Вскоре она покинула Кавказ и уехала к своему мужу. Тогда у нас появился новый гувернер, некий швейцарец, француз Шаван, гувернанткой же моих сестер в это время была француженка Демулян. И вот наш гувернер завел амурные отношения с этой гувернанткой, так что, в конце концов, моим родным их обоих пришлось уволить, причем эта же гувернантка совратила с пути истинного моего старшего брата. Я рассказываю все эти истории, чтобы показать, как трудно уберечь детей, даже если в семействе есть материальные средства, от вещей, их развращающих, если сами родители неукоснительно не занимаются их воспитанием.
После г. Шавана у нас гувернером был русский немец, выписанный моим отцом из Дерпта, некий г. Паульсон. Этот самый гувернер занимался преподаванием нам различных предметов, например истории, географии, а также и немецкого языка. Но немецкий язык мне никогда не давался, и потому, несмотря на то, что у меня был гувернер немец, я немецкому языку не выучился, т. е. на немецком языке не говорю. Одновременно с этим к нам приходила масса различных учителей, все это были учителя Тифлисской классической гимназии, которые подготовляли нас к поступлению в гимназию. В это время в Тифлисе была только одна классическая гимназия; в этой гимназии были интерны (ученики, которые там жили), экстерны и сравнительно меньшее количество вольнослушателей, которые допускались только в особых случаях. И вот меня и брата, ввиду того положения, которое занимали мои родные, допустили в качестве вольнослушателей в 5–4-й классы.
В это время в гимназии было всего 7 классов, и, таким образом, в гимназии я был в качестве вольнослушателя в течение <четыре>х лет; при этом я прямо переходил из класса в класс, не сдавая переходных экзаменов. Занимался я очень плохо, большею частью на уроки не ходил; приходя утром в гимназию, я, обыкновенно, через час-полтора выпрыгивал из окна на улицу и уходил домой. Вследствие того что мы были вольнослушателями и ввиду особого, всем известного положения, которое занимали наши родители, учителя не обращали на нас никакого внимания, потому что они не были ответственны ни за наше учение, ни за наше поведение. В бытность нашу в гимназии к нам на дом постоянно приходили учителя той же самой гимназии, которые давали нам параллельно уроки по тем же предметам, которым они нас учили в гимназии.
Я забыл сказать, что когда мы жили на Кавказе, в Тифлисе, мне и брату мешало отчасти заниматься то обстоятельство, что мы чрезвычайно увлекались музыкой. Тогда там была консерватория, директором которой был г. Зейне, и мы с братом очень усердно занимались музыкой. Сначала нас учил играть на различных духовых инструментах, преимущественно на флейте, флейтист оркестра какого-то военного полка, а потом мы уже учились в упомянутой выше консерватории, где преподавали артисты из итальянской оперы. Вообще я и мой брат гораздо больше времени тратили на музыку, нежели на все остальные предметы; кроме того, мы постоянно занимались верховым спортом, затем упражнениями на рапирах и эспадронах, чему придавал особое значение наш дядя генерал Фадеев, который требовал, чтобы к нам приходил учитель фехтования тамошних войск, который нам преподавал искусство фехтовать, драться на рапирах и эспадронах. <…>
Наконец наступило время, когда надо было держать экзамен, для того чтобы поступить в университет. Я держал экзамены чрезвычайно плохо, и если бы не учителя гимназии, которые в течение <четыре>х лет к нам ходили, и, конечно, получали при этом соответствующее вознаграждение, то я, вероятно, никогда бы экзаменов не выдержал, а так, еле-еле, с грехом пополам, я получал только самые умеренные отметки, которые мне были необходимы для того, чтобы получить аттестат. Я нисколько не огорчался тем, что обыкновенно ни на одном экзамене не мог дать удовлетворительного ответа, но вот, в конце концов, произошел следующий инцидент. Так как мы дома болтали большею частью по-французски, то, понятно, мы бегло говорили на этом языке и, пожалуй, даже лучше, нежели по-русски. Когда я и мой брат пришли держать экзамен по французскому языку, то нас экзаменовали: учитель естествознания некий Гугуберидзе и учитель математики Захаров, которые, говоря на французском языке, выговаривали французские слова, так сказать, как «коровы»… И вот вдруг эти учителя, экзаменуя нас по-французски, признали, что мы французский язык плохо знаем, и поставили нам по 3. Это меня и брата крайне удивило, а так как мы были большие шалуны, то когда учителя вышли из гимназии, мы пошли за ними по улицам и все время сыпали относительно них ругательства и бросали в них грязью. После такого инцидента хоть нам и выдали аттестаты, и мы кончили курс гимназии, но за поведение нам поставили по единице.
С таким аттестатом, когда мне было 16 с половиной лет, я отправился с братом в университет. До 16 с половиной лет я на Кавказе жил безвыездно, и это был мой первый выезд с Кавказа. Нас повез отец. В это время попечителем Киевского учебного округа был брат моего отца сенатор Витте, поэтому естественно, что нас отец повез именно в Киев, чтобы там определить в университет, но дорогою, в Крыму, отец получил телеграмму, что его брат, Витте, переведен из Киева и назначен попечителем учебного округа в Варшаву. Тогда этот последний пост считался выше, нежели пост попечителя обыкновенного учебного округа, так как в то время Царство Польское имело свое особое управление, и попечитель учебного округа в Варшаве имел очень большие права и полномочия. Ввиду того что мой дядя должен был покинуть Киев (а тогда между Одессой и Киевом не было железной дороги, а следовательно, и проезд был не так прост), мы остались в Одессе. В это время попечителем учебного округа в Одессе был Арцимович, поляк, правовед, которого хорошо знал мой дядя, сенатор Витте, так как этот последний раньше был инспектором правоведения. Вследствие этого он рекомендовал нас Арцимовичу, и мы с отцом и матерью, которая нас также сопровождала, остановились в Одессе. Несмотря на протекцию попечителя учебного округа Арцимовича, нас в Одессе, конечно, в университет не приняли. Тогда Новороссийский университет только что открылся, или, вернее сказать, был преобразован из Ришельевского лицея в Новороссийский Императорский университет. Не приняли нас 1) потому что мы имели за поведение единицу и 2) потому что мне было 16 с половиной лет, а в это время вышло правило, по которому в университет не принимали моложе 17 лет, и таким образом мне недоставало полугода. Вследствие этого наш отец поместил нас в Ришельевскую гимназию и затем уехал опять обратно по месту своей службы на Кавказ.
Мы остались вдвоем с братом совершенно одинокими. Я начал ходить в гимназию, а мой брат определился вольнослушателем в Новороссийский университет; так что он даже в гимназию и не ходил. Когда мы остались одни, у нас, в сущности у меня, явилось сознание того, что я никогда ничему не учился, а только баловался и что таким образом мы с братом пропадем. Тогда у меня явилось в первый раз сознание и соответственно с этим проявился и собственный характер, который руководил мною всю мою жизнь, так что вплоть до настоящего времени я уже никогда не руководился чьими-либо советами или указаниями, а всегда полагался на собственное суждение и в особенности на собственный характер. Вследствие этого я до известной степени забрал в руки моего брата, который был на год старше меня. Говорю «до известной степени», потому что мой брат, будучи любимцем моего отца и матери, был ими чрезвычайно избалован, а вследствие этого был гораздо распущеннее меня. Кроме того, по природе своей он не имел того характера, который был у меня.
Когда у меня явилось сознание, что так дальше жить нельзя, так как мы иначе погибнем, я поступил таким образом: я уговорил моего брата переехать в Кишинев и там поступить пансионерами к какому-нибудь учителю, который бы нас подготовил так, чтобы мы могли снова выдержать выпускной экзамен в гимназии. Соображения мои заключались в том, что если мы приедем в город, нам совершенно неизвестный, в котором мы решительно никого не знаем, и поступим к учителю, который будет заинтересован в том, чтобы нас подготовить настолько хорошо, чтобы мы могли выдержать экзамен, то это даст нам наибольшую гарантию в том, что мы не будем выбиты из колеи и, наконец, поступим в университет, для чего, конечно, необходимо было серьезно заниматься. В Кишиневе мой брат нашел учителя математики, некоего Белоусова. На другой день по возвращении моего брата из Кишинева мы с ним отправились из Одессы сначала по железной дороге до станции Раздельной, а потом на перекладных в Кишинев. В Кишиневе мы поступили пансионерами к этому учителю гимназии Белоусову, о чем дали знать отцу, который был всем случившимся крайне удивлен. Он начал нам присылать надлежащие деньги, и мы взяли себе соответствующих учителей. С этих пор мы с братом более полугода занимались, можно сказать, и день и ночь, и все-таки этих занятий было недостаточно, потому что в действительности мы с братом были полными невеждами, решительно ничего не знали, потому что никогда ничему серьезно не учились, а только умели хорошо болтать на французском языке. Этот учитель математики Белоусов был прекраснейший человек, но имел один порок – он пил. Так как напивался он довольно часто, то мы нередко бывали свидетелями сцен, происходивших между ним и его женой, которая также пила. Бывало, дня по два-три мы его совсем не видали, так как он в это время сидел у себя безвыходно в комнате и пил. Тем не менее занимались мы очень усердно, и в это время у меня проявились большие способности к математике. Наконец прошло 6 месяцев и наступил срок держать выпускной экзамен. В это время директором гимназии был Яновский, который впоследствии был попечителем учебного округа на Кавказе, а потом членом Государственного совета (в то время, когда я сделался молодым министром). Яновскому, который был тоже математик, мой учитель Белоусов сказал про меня, что я обладаю большими математическими способностями, вследствие чего Яновский уговорился со мною следующим образом: если при самом строгом экзамене я по всем математическим предметам, т. е. по арифметике, геометрии, алгебре, физике, математической физике, метеорологии, физической географии, математической географии, одним словом, по всем физико-математическим предметам получу по пяти [баллов], то тогда он меня проведет и даст мне хороший аттестат и по другим предметам. Мой же брат, наоборот, математические предметы знал довольно слабо, но зато другие предметы он знал лучше меня, потому что занимался преимущественно ими более полугода. Яновский экзаменовал меня сам по всем математическим предметам, и по всем этим предметам я получил 5, благодаря этому Яновский, в качестве директора гимназии являясь постоянно на другие экзамены, сам меня экзаменовал, в сущности говоря, задавал мне самые элементарные, простые вопросы и ставил средние отметки. Таким образом я и мой брат кончили курс Кишиневской гимназии, затем переехали в Одессу и поступили там в университет. <…>
В университете я поступил на математический факультет, а мой брат на юридический. Известно, что как тогда, так и теперь юридический факультет – это такой факультет, на котором меньше всего можно заниматься, – так было тогда, так обстоит дело и до настоящего времени; наоборот, на математическом факультете, или, как он тогда назывался, «физико-математическом», не заниматься невозможно. В противоположность моим занятиям в гимназии, где я ровно ничего не делал, поступив в университет, я занимался и днем и ночью, и поэтому за все время пребывания моего в университете я действительно был в смысле знаний самым лучшим студентом. Я до такой степени много занимался и так знал предметы, что никогда к экзаменам не готовился (в то время были переходные экзамены из одного курса на другой), а большею частью читал или объяснял моим товарищам все лекции по билетам. Напротив того, мой брат обыкновенно в течение года ровно ничего не делал и начинал приготовляться только к экзаменам; переходил он с курса на курс с грехом пополам и кончил курс в университете хотя и со степенью кандидата, но все же еле-еле, тогда как я кончил курс в университете лучше всех и имел среднюю отметку круглые 5 1/2 [баллов][61].
По окончании курса в университете я должен был получить золотую медаль, но для этого нужно было написать сочинение на заданную тему. Сначала я написал диссертацию на получение звания кандидата, а именно диссертацию: «О бесконечно малых величинах». Помню, что эта диссертация была очень оригинальная, потому что по предмету чистой математики она не заключала в себе никаких формул, а в ней были только одни философские рассуждения. Кстати, я припоминаю, что, проходя в Париже года два тому назад по одной из улиц, где находятся большие книжные магазины, я остановился перед одной из витрин, на которой были выставлены разные математические книги и журналы, начал рассматривать их и вдруг среди математических книг я, к моему удивлению, увидел выставленной кандидатскую диссертацию «О бесконечно малых величинах», которую я написал лет сорок тому назад; она была переведена на французский язык.
Затем мне нужно было написать диссертацию на получение золотой медали. Диссертация эта была дана по астрономии, но в это время я влюбился в одну актрису, Соколову, а поэтому не желал больше писать диссертации. Таким образом, хотя я первым кончил курс в университете, но золотой медали я не получил, а получил ее следующий находящийся за мною студент. Тем не менее я твердо решил остаться при университете. Одним из моих ближайших товарищей был Лигин (будущий попечитель учебного округа в Варшаве), хотя он и был курсом старше меня; Лигин решил остаться при университете по кафедре механики, а я – по кафедре чистой математики.
<…>
Теперь я хочу рассказать несколько воспоминаний из университетской жизни. Будучи студентом, я принадлежал к числу студентов наиболее правых. В это время преобладало атеистическое направление, и кумирами молодежи были Писарев, Добролюбов и Чернышевский. Между студентами были братья Миллеры, которые уже раньше побывали в Сибири в качестве сосланных. Будучи студентом, я мало занимался политикой, потому что постоянно занимался ученьем, но постольку, поскольку я ею занимался, я всегда был против всех этих тенденций, ибо по моему воспитанию был крайним монархистом, каким остаюсь и до настоящего времени, а также и человеком религиозным. <…>
Однажды за обедом папа рассказал историю из своего детства, которая очень заинтересовала девочку. Его дед Фадеев, занимавший важную должность на Кавказе, очень любил внука, непоседу и шалуна, и всегда держал его при себе. Однажды ему нужно было отправиться в поездку с инспекцией, но он не хотел расставаться с внуком. Его сопровождало много чиновников. Они от души ненавидели фаворита их начальника, который беспрестанно причинял им всевозможные несчастья на протяжении всей дороги. Ехали они в экипаже на перекладных и избежать неприятного соседства не могли.
Мальчуган испытывал глубокую неприязнь к этим чинушам и только и искал возможности доставить им новые неприятности.
Путешественников одолевал сон. Разморенные жарой, они не могли уже поднять век. Тряска экипажа мягко убаюкивала, и они приготовились хорошенько отдохнуть.
Даже великолепные виды, открывавшиеся перед ними, не могли разогнать овладевавшее ими сонное оцепенение. Прекрасная Грузия с ее царственным, увенчанным снегами Казбеком оставляла их равнодушными. Вскоре эти лысые пузатые люди мирно храпели.
Мальчик воспользовался этим временным затишьем, свернул трубочки из очень тонкой бумаги, вставил их по очереди в дрожащие ноздри чиновников. Затем он с невинным видом опять уселся на место.
Раздалось громкое чихание, потом еще, и вскоре вокруг было слышно только «апчхи». Бедные жертвы просыпались, еще не понимая, что с ними происходит, и в ярости, что потревожили их сон. Сияющее лицо ребенка возбудило их подозрения. Они замолчали, но между собой решили отомстить ему, как только представится возможность. Судьба была к ним благосклонна. Господин Фадеев должен был отлучиться на целый день и поручил своего драгоценного внука заботам своих подчиненных.
– Лишь бы гадкий мальчишка ни о чем не догадался, – сказал один из них, – начальник нас никогда не простит!
Они предложили мальчику прогуляться по лесу. Обрадовавшись возможности посмотреть незнакомое место, он с радостью последовал за ними. Хорошее настроение, в котором пребывали обычно угрюмые чиновники, его немного удивило, но он радовался предстоящим развлечениям и забыл об этой мелочи.
Проходя мимо огромного дуба, в листве которого сверкали тысячи желудей, они намеренно обратили на него внимание мальчика.
– Как бы я хотел забраться на самую верхушку, – воскликнул он, – но у меня ни за что не получится!
– Но мы, конечно же, охотно вам поможем. Положитесь на нас, – в один голос ответили заговорщики.
Мальчик не заставил их повторять это предложение. Его подняли, и он, цепляясь за большие ветки, стал ловко, как бельчонок, карабкаться вверх. Когда он взобрался на самую верхушку, внезапно раздалось грозное рычание. Он наклонился и, к своему ужасу, обнаружил привязанного к стволу медвежонка, который топал лапами в ярости, что его лишили свободы. Ребенок не осмелился спуститься. Он позвал на помощь. Никто не шел, медведь рычал все громче и громче, и эхо разносило по лесу жалобы этих двух существ. Время шло. Лучи заходящего солнца обагрили листву, надвигались сумерки. Ребенок в ужасе от мысли, что придется провести всю ночь, а может быть, и следующий день в компании свирепого зверя, едва дышал. Наконец послышались шаги, это его тюремщики пришли освободить несчастного. Они пригрозили ему еще более суровым наказанием, если он когда-нибудь проболтается об этом случае деду.
Он пообещал молчать. Он был так рад, что избавился от своего опасного соседа, что даже не сердился на тех, кто подстроил ему эту неприятность. В последующем он остерегался причинять им малейшее неудовольствие. <…>
На несколько дней собирались поехать в Одессу. Девочка очень радовалась, что наконец-то увидит своих тетушек. Она их знала лишь по письмам, которые родственницы присылали ей по праздникам. Мисс и Арапка должны были остаться дома, и она чувствовала себя независимой и гордой. Никогда еще она не ездила в так роскошно обустроенном вагоне. На всех станциях Юго-Западной железной дороги отца принимали особенно сердечно. Многие чиновники служили под его началом, когда он еще возглавлял эту важную линию. Прогуливаясь с дочкой на одной из промежуточных станций, он остановился у локомотива, беседуя со служащими, которые слушали его с большим почтением.
Лицо механика показалось ему знакомым, и он стал пристально вглядываться в него. Вдруг его лицо просияло и выражение его смягчилось. Окликнув рабочего, он горячо пожал ему руку. Оба были рады этой встрече через двадцать пять лет. Механик узнал в министре с седеющей бородой Сергея Юльевича Витте, который некогда исполнял скромные обязанности начальника этой самой станции. Обрадовавшись встрече, рабочий забыл, что был весь в саже, и, к великому ужасу подобострастных чиновников, рука министра после крепкого пожатия стала такой же черной и грязной.
Подобные эпизоды разнообразили их путешествие, и время текло незаметно. К своему великому удивлению, девочка узнала, что завтра утром они должны прибыть в Одессу.
На платформе вокзала среди официальных лиц она заметила двух дам в черном, одну маленькую и худую, другую полную. Как только отец вышел из вагона, они бросились ему на шею со слезами на глазах, а потом принялись обнимать девочку. Они говорили одновременно и казались очень взволнованными. Это были ее тетушки. Придя в себя после этих проявлений нежности, девочка рассмотрела их: тетя Ольга была поразительно похожа на отца. Она была того же роста, у нее был такой же голос и даже его улыбка. Тетя Софья, смуглая и худенькая, с огромной бородавкой на подбородке, лихорадочно обмахивалась японским веером, на котором была изображена Фуджи в лунном свете. Она считала, что обладает литературным талантом и, к отчаянию брата, писала романы, которые подписывала такими же, как у него, инициалами – С. В. Читатели этих сентиментальных повестей в некотором удивлении полагали, что их автор Сергей Витте.
Стояла тропическая жара. Блеск солнца слепил глаза. С вокзала поехали прямо на кладбище. В экипаже тетушки засыпали родителей вопросами. У семейного склепа уже ждали духовенство и певчие. Сразу же началась панихида. Молитвы за недавно умершую бабушку не трогали девочку, она ведь ее никогда не видела, но горестное выражение лица папы ее расстроило.
После службы направились в гостиницу. Вдоль пути собравшиеся на тротуарах люди с любопытством разглядывали министра, которого считали одесситом, так как он учился в университете их города. Он чувствовал, что в Одессе его каждый раз принимают от всего сердца. Его именем даже назвали одну из новых улиц. Хозяин гостиницы «Лондон» Ятчук не знал, как еще выразить ему свою преданность. Когда-то у него был ресторанчик, который посещали люди небольшого достатка, среди завсегдатаев этого скромного заведения был и будущий государственный муж, тогда бедный студент. Ятчук взволнованно вспоминал те старые времена. Единственное, чем он мог воздать почести своему знаменитому гостю, была особая забота о его трапезах. Первый завтрак, который им подали в гостинице «Лондон», напоминал пиры Лукулла с их кулинарными изысками. Ятчук самолично обслуживал дорогих гостей и, блаженно улыбаясь, говорил:
– Помните, ваше превосходительство, как в молодости вы любили хорошо прожаренный бифштекс с жареной картошкой? Ну и аппетит у вас тогда был! Я лишь глаза закрою и вижу вас в студенческой форме, как будто это вчера было.
Девочка молча слушала и наслаждалась изысканными блюдами, которые им подавали.
На вторую половину дня был назначен визит к тетушке Наде. Ей было восемьдесят лет, она так никогда и не была замужем, потому что не хотела оставлять сестру Катю, с которой их разлучила лишь смерть последней. Она перенесла эту любовь на ее детей и относилась к ним как к собственным. Ее квартира располагалась на той же лестничной площадке, что и жилище племянниц, Софьи и Ольги. В гостиной, заставленной мебелью, как антикварная лавка, нельзя было шагу ступить, чтобы что-нибудь не уронить. В большом кресле, обитом зеленым бархатом, сидела хозяйка дома Надежда Андреевна Фадеева. Ее морщинистое лицо дышало бесконечной добротой. Одета маленькая сгорбленная старушка была в свободный жакет и юбку из черного драпа. Рядом с ней сидела высокая толстая старуха, которая с криком радости поспешила в объятия отца девочки. Это была его кормилица, которая продолжала жить с ними и к которой относились как к члену семьи.
Тетушка Фадеева тоже обрадовалась племяннику, с которым нянчилась в Тифлисе, в доме родителей, где собиралась вся семья.
Рядом с гостиной находился ее кабинет с огромной библиотекой. На стенах висели портреты предков. Надежда Андреевна воплощала не только историю нынешней семьи, но и всех трех ее поколений. <…> За работы в области естественных наук ее [мать] собирались принять в Академию наук. Она завещала этому учреждению собранную ею коллекцию флоры Кавказа. Она вела переписку со многими европейскими учеными. Судя по портретам, ее внук Витте был очень на нее похож[62].
В столовой пел самовар. Все расселись за круглым столом. Девочка, чувствовавшая смущение в этой новой обстановке, молчала; тетушки потчевали ее конфетами, пирогами и вареньем, восхищаясь ее образцовым поведением. Они ожидали встречи с непоседливым ребенком, а увидели примерную девочку. Было видно, что эти три женщины боготворят ее отца. Они жадно ловили каждое его слово и не сводили с него глаз, когда он говорил.
В углу его старая кормилица вязала шерстяной чулок и бросала украдкой нежные взгляды на этого человека, казавшегося еще выше в этой скромной комнате. Теперь ее маленький Сережа стал важным человеком империи, но он остался прежним. Маятник старинных часов красного дерева, стоявших на камине, нежно качался. Часы тикали негромко, осторожно, словно боялись нарушить это семейное сборище. Горшки с геранью на окнах оживляли уютный интерьер. Здесь отовсюду веяло прошлым, и каждый предмет находил отклик в душе.
Раздался громкий лай. Тетушки засуетились и бросились открывать дверь. На пороге появился жирный и неприятный мопс. Отец девочки терпеть не мог маленьких собак, но из почтения к пожилой родственнице смолчал. Она нежно любила это противное животное и некогда даже брала его с собой в театр, чтобы Бобик, оставшись дома, не заскучал. Бобик спрятался под столом, потом, рыча, обошел ноги всех гостей, пытаясь их укусить. Девочке было очень неспокойно, а ее отцу и того хуже. Тетушки сразу же засуетились вокруг собаки, которой подали миску молока и сладкое печенье.
Когда рассеялись первые впечатления, девочка начала скучать в обществе всех этих взрослых. Она должна была сопровождать родителей, как тень, и слушать разговоры, которые нисколько ее не интересовали.
Она считала часы, которые отделяли ее от встречи с мисс, Арапкой и даже Степанидой. Жара стояла такая, как будто настал Судный день. Прогулки не доставляли ни малейшего удовольствия, потому что на зубах скрипела пыль. Наконец настал долгожданный день отъезда. Радуясь, что возвращается на острова, девочка крепко обнялась с тетушками и пообещала им часто писать. Старушки плакали, прощаясь с любимым братом, благословляли его и обнимали: но их нежности не трогали сердца племянницы. Она мечтала лишь об одном: уехать. На вокзале она с нетерпением ждала третьего звонка, боясь, как бы родители вдруг не передумали и не решили остаться в Одессе подольше. Когда поезд наконец тронулся, она долго смотрела на платформу, где две женские фигуры в черном махали платками.
<…> Колыбелью карьеры графа С. Ю. Витте была Одесса. Там он провел свою довольно бурную молодость. В Одессе Сергей Юльевич учился в университете и начал свою службу на Одесской железной дороге в качестве конторщика при весах, был контролером, изучал железнодорожное дело в мастерских, ездил часто на паровозе и исполнял одно время обязанности начальника одной из южных станций.
<…> На Одесской железной дороге Витте выдвинулся и достиг «степеней известных», обратив на себя внимание во время Русско-турецкой войны своею умелою распорядительностью при перевозке войск.
Не последнюю роль в карьере будущего премьер-министра сыграли директор Русского общества пароходства и торговли, которому была подчинена и Одесская железная дорога, старый одессит Чихачёв, и министр финансов И. А. Вышнеградский, ознакомившийся с деятельностью энергичного железнодорожного служащего в бытность свою председателем правления Юго-Западных железных дорог.
С. Ю. Витте оказывал всегда всяческое содействие и покровительство своим бывшим знакомым, начальникам, сослуживцам и школьным товарищам.
В молодости Витте был вхож в семью Рафаловичей в Одессе. И все Рафаловичи при министре финансов Витте сделали карьеры по финансовому ведомству, в банковских и т. п. учреждениях.
Городским головою Одессы, когда Витте окончил университет, был знаменитый прожектер Н. А. Новосельский, много сделавший для благоустройства Южной Пальмиры. Но Новосельский терпел неудачи за неудачами. Английская газета «Hour» обвинила его в получении «промесс» от устроителя одесского водопровода. Во время Русско-турецкой войны Новосельский получил подряд на поставку для офицеров, и на него полился в печати дождь обвинений в злоупотреблениях. Запутался он и при эксплуатации своих тквибульских угольных копей на Кавказе.
Разорившемуся Новосельскому пришел на помощь Витте, и он получил место члена совета при министре финансов.
Другой одесский городской голова, профессор В. Н. Лигин, с которым Витте сблизился в Новороссийском университете, по протекции Сергея Юльевича получил место попечителя Варшавского учебного округа. Витте прочил его в министры народного просвещения, но преждевременная кончина прервала карьеру Лигина.
Вынужденный прервать свою преподавательскую деятельность популярный профессор истории в Одессе Г. Е. Афанасьев назначается, благодаря Витте, управляющим конторой Госуд<арственного> банка в Киеве.
Бывший товарищ министра финансов Романов – сослуживец графа Витте по Одесской железной дороге.
К своим подчиненным Витте относился всегда снисходительно, требуя от них лишь знания дела. Романов отличался большою рассеянностью. Однажды из управления дороги пропала папка с очень важным делом. Долго не решались доложить об этом Витте. Наконец ему стало известно о пропаже.
– Да вы не там искали, где следует, – заявил Сергей Юльевич, – поищите-ка в карманах Романова!
И искомое было найдено в карманах рассеянного чиновника.
В большой дружбе был Витте со своим начальником по Одесской железной дороге Б. А. Магнером и сослуживцем Ф. К. Штерном. Магнер оказался впоследствии в подчинении у своего бывшего подчиненного, то есть у Витте, но отношения обоих были всегда самые дружеские и близкие. Еще за две недели до кончины своей Витте хлопотал об освобождении Магнера из австрийского плена, а когда тот, не выдержав военнопленного режима, умер в пути, в Бухаресте, Витте хлопотал о перевезении его тела в Одессу.
Любил Витте одесситов и самую Одессу, свою «вторую родину», как он называл ее. Он выработал в бытность свою министром путей сообщения весьма выгодные для одесской торговли и промышленности тарифные ставки, содействовал устройству портовой эстакады и всяких усовершенствованных оборудований для одесского порта.
Много десятков лет подряд одесские лорд-мэры и высшая администрация тщетно ходатайствовали об открытии при Новороссийском университете медицинского факультета, столь важного в курортном городе. С. Ю. Витте сумел преодолеть все препятствия[63]. В награду за это его избрали почетным гражданином и присвоили его имя Дворянской улице, где университет расположен[64].
Однажды Витте отправился с городским головою П. А. Зеленым в университет.
– На Дворянскую улицу! – крикнул Витте кучеру.
– На улицу Витте! – поправил его Зеленый[65].
Витте словно предчувствовал, что «улица Витте» недолго просуществует: черносотенная одесская дума поспешила отменить постановление своей предшественницы с благословения градоначальника, известного генерала Толмачёва[66].
Когда одесситу нужна была протекция, он смело шел к министру из одесситов, в полной уверенности, что добьется желаемого.
Представители торгово-промышленного класса хлопотали о разных льготах. Родители-евреи – о приеме их детей в учебные заведения сверх процентной нормы и т. д.
Старый одесский нотариус Гурович, имевший какую-то тяжбу с казной, вел оживленную переписку по этому поводу с С. Ю. Витте, который охотно принял на себя хождение по делу своего земляка.
Когда исполнилось какое-то «-летие» государственной деятельности Витте, редактор газеты, в которой я работал, обратился ко мне с такою просьбою:
– Витте – одессит, и вы – бывший одессит. Попробуйте-ка отправиться к нему и побеседовать кое о чем!..
И действительно, одного упоминания по телефону, что я одессит, было достаточно, чтобы через полчаса я сидел в хорошо знакомом виттевском кабинете в «Белом доме» и беседовал с бывшим премьером. Значительная часть беседы, помню, была посвящена расспросам Витте об общих одесских знакомых и воспоминаниям о пребывании в Одессе, о бегстве, вопреки родительскому запрету, в Кишинев, где не окончивший гимназии в Тифлисе молодой Витте предполагал сдавать экзамены.
С. Ю. Витте любил Одессу, но еще больше любили его одесситы, среди которых он был крайне популярен. Его не называли ни Витте, ни графом, а просто – «Сергеем Юльевичем».
Каждый новый этап на пути государственной деятельности бывшего одессита сопровождался посылкой ему одесским муниципалитетом и его земляками самых горячих приветственных телеграмм и поздравлений.
С. Ю. Витте часто заезжал в Одессу, где служил покойный его брат Борис – сначала прокурором, а затем председателем судебной палаты и где и посейчас проживает его любимая сестра.
Одесситы, знавшие выдающегося государственного деятеля, когда он еще был простым конторщиком и газетным сотрудником, с удовольствием отмечали всегда, что он «ничуть не переменился». Те же чуждые всякой претензии на аристократизм манеры, та же неуклюжая и несколько грубоватая речь, те же усвоенные в Одессе неправильные обороты.
Известно, что на первых порах своей государственной деятельности в столице Витте немало шокировал своих коллег простотой и демократичностью. На какое-то торжественное собрание С. Ю., занимавший тогда уже довольно высокий пост, явился без знаков отличий и ленты. Это отнесли к его демократизму, и ему сделано было замечание.
– Я не ношу орденов и ленты потому, что я их не имею! – был ответ!
Хорошо относился С. Ю. Витте к одесситам, но не могут жаловаться на него и деятели печатного слова.
– Печать, – говорил Витте, – есть могучая сила, с которой должен считаться весь мир…
И граф Витте и на заре своей служебной деятельности, и по достижении им высокого положения на государственной иерархической лестнице, и на закате своей жизни, находясь уже не у дел, «считался с печатью»; он принимал и сам в ней участие своими статьями, доставлявшимися им материалами и постоянными беседами с журналистами, для которых он был доступен во всякое время дня и даже ночи – в экстренных случаях.
Деятели печати отнюдь не избалованы благожелательным к ним отношением наших государственных людей. «Газетчиков», кроме разве заморских, часто не подпускают на пушечный выстрел туда, где вершатся и не столь важные государственные дела.
Граф С. Ю. Витте составлял всегда счастливое исключение среди «власть имущих» своим отношением к деятелям печатного слова.
В министерском коричневом доме на Мойке, в Белом доме на Каменноостровском и в отведенных для Витте апартаментах в Зимнем дворце в бытность его премьер-министром можно было встречать и именитых писателей, и скромных журналистов, и газетных работников. Со многими из них граф Витте был в самых дружеских отношениях.
Однажды на прием в Министерстве финансов записались несколько десятков человек. Были тут и губернаторы, даже один министр, были и журналисты.
Просмотрев список с именами явившихся, Сергей Юльевич отметил карандашом тех, кого он желал принять в первую голову, без соблюдения обычной очереди.
– Вас просит министр! – обратился дежурный чиновник к находившемуся в приемной издателю столичной газеты, явившемуся на прием позже других.
Ожидавший в приемной курский губернатор граф Милютин, едва за издателем закрылась дверь министерского кабинета, стал громко выражать свое неудовольствие:
– Помилуйте, разве это порядок! Летишь сюда из-за тридевяти земель по не терпящим отлагательства административным делам, в которых заинтересована целая губерния, а ты вдруг изволь ждать тут в приемной, пока окончится беседа с каким-то газетчиком!..
Граф Милютин выразился несколько резче насчет «газетчика»…
Но вот на пороге появился издатель, и дежурный чиновник подмигнул другому причастному к печатному слову деятелю —
В. А. П-ву, до которого не дошла еще очередь. П-в был некогда одесским корреспондентом большой петроградской газеты, когда Витте служил на Юго-Западных железных дорогах.
– Я вас, Сергей Юльевич, – начал было П-в, – не задержу, так как у вас там в приемной масса народа. Кто-то высказал даже неудовольствие по поводу несоблюдения очереди…
– А мне в высокой степени наплевать! – ответил Витте, выражавшийся всегда несколько резко. – Мне-то самому лучше знать, когда кого принимать!..
И он стал забрасывать П-ва вопросами об интересовавших его в то время предметах, а попутно делился своими замыслами и планами. Витте был тогда поглощен сберегательными кассами, которыми его собеседник мало интересовался.
– Столько в наши кассы потечет народных сбережений, – хвастал министр финансов, – что мы выдержим самую большую войну, если, Боже упаси, вынуждены будем воевать…
<…>
Уезжая летом на воды, Витте и там не расставался с «братьями-писателями». В Биаррице его можно было встречать прогуливающимся с В. М. Дорошевичем, которого, между прочим, расспрашивал об общих знакомых – «одессистах», как он выражался.
В каждом городе, где он жил, Витте имел своих знакомых и друзей среди журналистов. В Киеве он сблизился с редакторами «Киевлянина» Д. И. Пихно и «Киевского слова» – Антоновичем, у которого печатал свои статьи по железнодорожным и финансовым вопросам. И Антонович, и Пихно при содействии Витте сделали государственные карьеры, получив посты товарищей министра.
В Одессе Витте, занимая место конторщика на железной дороге, принимал участие и в местной печати. В прогрессивной газете «Правда» появлялись время от времени злободневные фельетоны за подписью «Зеленый Попугай», и товарищи по перу автора этих фельетонов не подозревали, что их сосед по газете променяет впоследствии редакционный портфель на портфель министра, и они, как некий одесский журналист С. Г. Ярон, смогут называть себя «товарищами министра».
В другой одесской газете, «Новороссийском телеграфе», Витте выступил с горячо написанною статьей по славянскому вопросу. Этому же вопросу посвящались его статьи в аксаковских изданиях – «Дне» и «Руси».
Славянолюбие Витте берет начало от дяди по матери, генерала Фадеева, известного патриота и военного писателя. Тяготением к литературе С. Ю. обязан был, по его словам, своей тетке – известной писательнице Елене Ган, писавшей под псевдонимом Зинаида Р., и родственным отношениям с писательницей Желиховской и теософкой Блаватской.
В Одессе на заре своей служебной и газетной деятельности Витте сблизился с «дедушкой одесских фельетонистов» бароном Иксом – С. Т. Герцо-Виноградским. Он не порывает с ним даже тогда, когда барон Икс, вернувшись из ссылки, находился под надзором.
Частые переходы фельетониста из газеты в газету обрекали его на денежные затруднения, и Витте сначала устраивает его на должности на Юго-Западных железных дорогах, а когда Герцо-Виноградский потерял службу и журнальная работа стала его плохо кормить, С. Ю. устроил ему пенсию из учрежденного по его инициативе при Академии наук фонда имени императора Николая II для выдачи пособия литераторам, публицистам и ученым.
На Юго-Западных железных дорогах Витте устроил другого одесского журнального ветерана, талантливого критика и шекспиролога С. И. Сычевского, который, страдая известным пороком, вечно нуждался.
И не один деятель печатного слова, обреченный на склоне дней своих на всякие лишения, помянет добрым словом инициатора хорошего дела.
Когда провинциальные редакторы страдали от гнета местных администраторов и цензуры или существованию их изданий угрожала какая-либо опасность, они искали защиты у Витте – и не без успеха. Закрыли однажды «Одесский листок», кажется, за статью В. М. Дорошевича, о притоне в доме одесского судебного деятеля Шимановского – и Витте добился снятия этой кары и возобновления газеты.
Ходатайствам Витте многие органы печати обязаны своим возникновением в те времена, когда разрешения на новые газеты выдавались с большим трудом.
Провинциальные журналисты любят часто справлять свои юбилеи, празднуя их «на Антона, и на Онуфрия». И Витте аккуратно посылал юбилярам свои поздравления и юбилейные приветствия.
Посещая Одессу, Витте не забывал своих старых знакомых из журнального мира.
И в столице были журналисты и издатели, которым Витте оказывал содействие «в минуты жизни трудные».
Разрешение на довольно распространенную газету, в котором многократно отказывали издателю, было добыто бывшим министром финансов. Это не помешало тому же издателю на столбцах разрешенной при содействии Витте газеты разделывать последнего под орех.
Во «дни свобод», когда к бывшему премьеру явилась депутация журналистов, которых он призывал поддерживать его начинания и успокаивать умы, издатель, являвшийся, по словам Сергея Юльевича, его неоплатным должником, разразился довольно резкою филиппикою.
– Ну, и отплатил же мне ваш патрон! – заявил Витте журналисту Р<уманову>. – Не ожидал я от него такой прыти!..