Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык…
Из ветхой, покосившейся избенки несся истошный женский крик:
— Чтоб ты сдох, поганец! Чтоб ты сдох!
Щелястая дверь с шумом распахнулась, и на мокрое крыльцо, путаясь в полах не по росту длинного рваного кафтана, выскочил худой и бледный мальчуган лет семи. Он кубарем скатился по ступенькам, споткнулся и шлепнулся в холодную лужу. Потом стукнулось о приступки пущенное вдогонку полено, и в раскрытых дверях показалась страшно костлявая женщина со злым, изможденным лицом. Растрепанные седые волосы торчали клочьями из-под съехавшего набок шымакша[12]. Она грозила мальчугану костлявым кулаком и пронзительно выкрикивала проклятия.
Но, едва женщина шагнула на крыльцо, мальчуган вскочил и с громким ревом, размазывая слезы по грязным щекам, бросился со двора.
Он немного отбежал и оглянулся, нет ли за ним погони.
Но женщина уже ушла в избу, и оттуда неслась, мешаясь с многоголосым детским ревом, ее визгливая брань.
Кырля, так звали мальчугана, стоял посреди улицы. На него нельзя было смотреть без жалости — такой убогий у него вид: кафтан драный, на голове старая отцовская шляпа с рваными полями, шея тонкая-тонкая. Он похож на гриб опенок, одиноко торчащий на своей неверной ножке.
Кырля думал: вернешься домой — попадешь в цепкие руки разозленной мачехи, и тогда не миновать очередной порки.
И надо же было случиться беде!
Утро началось, как всегда. На печи плакали голодные сестренки и братишки Кырли. Мачеха зло гремела кочергой и ухватом, словно они были виноваты во всех ее бедах, и кричала на отца.
— Пропадите вы пропадом! Уйду, ей-богу уйду я от вас!
Но Кырля понимал, что никуда она от них не уйдет. Велик мир, а для нее, бездомной, нет в нем места. До того как мачеха вышла замуж за отца, она вместе с маленькой дочерью побиралась по деревням.
Отец сидел у подслеповатого окна и плел лапти, пропуская мимо ушей причитания жены. «Поругается — перестанет», — видно, думал он.
Кырля потихоньку оделся и ушел в амбар.
Нужда, страшная, ненасытная, бездонная, вселилась в дом. Они всегда жили бедно, а в эту весну пришлось совсем худо. На столе — ни корки хлеба, в амбаре — ни горсточки муки, даже пустые мешки убрали из амбара ребятам на подстилку. Амбар теперь стоял пустой и незапертый.
— Эй, Кырля! — вдруг услышал он голос со двора и, обернувшись, увидел в дверях амбара Мичу́ка, сына деревенского старосты, Еремея.
Мичук был в новеньком белом кафтанчике, в новых сапожках, в новой мерлушковой шапке.
— Тебе все новое справили… — удивился Кырля.
— Новое, — самодовольно поправляя кафтан, ответил Мичук. — И брату и всем справили. У нас портной уже неделю шьет.
— Богато живете, — с завистью сказал Кырля. — А у нас хлеба нет…
Но Мичука не тронуло чужое горе. Он плутовато прищурил глаза, точь-в-точь как его отец, староста Еремей, быстро оглядел амбар и сразу заметил висящие в углу огрызки лыка.
— А это что? Отцово обещание? — спросил Мичук и показал на лыковки.
Вечно бедствуя и не зная, как избавиться от нужды, отец Кырли задумал принести жертву древнему марийскому богу, чтобы не гневался на него бог и дал ему достаток. Но моление все откладывалось: на́ жертву нужны деньги, а денег не было. И тогда отец, по старому обычаю, вешал в амбаре огрызки лыка с комочком воска, к которому прилеплял медную полушку. «Обещаю тебе, великий белый бог, — говорил при этом отец, — скоро приду в священную рощу с жертвой, и в знак обещания вешаю на лыке полушку. Поверь моей полушке. Помоги мне. А жертва за мной не пропадет».
То ли не доходили обещания до слуха великого белого бога, то ли забывал он о просьбе: нужда прочно держалась в доме. Да и отец Кырли не шел дальше обещаний — в амбаре уже висело несколько лыковок с медными полушками.
— Отцово обещание… — ответил Кырля на вопрос Мичука.
У Мичука заблестели глаза.
— Знаешь, Кырля, — быстро зашептал он, — ведь за деньги у лавочника можно купить пряников…
— Что ты!.. — с испугом отшатнулся Кырля, поняв, что Мичук подбивает его украсть монетки. — Это грех.
— Подумаешь, — хмыкнул Мичук, — я всегда беру у отца деньги с обещаний: отгрызу лыковку, воск выкину, а денежку в карман… Отец ругается: «Мыши, говорит, стали воск жрать. К худу это». Ищет-ищет деньги на полу, ничего не найдет, разворчится: «Деньги в щель закатились…» Мне смешно, а виду не показываю, тоже помогаю искать.
— Ты у отца деньги воруешь! — ужаснулся Кырля.
— А разве отец не ворует?
Не дожидаясь Кырли, Мичук ловко влез на ларь, дотянулся до жердочки, и не успел Кырля крикнуть: «Не надо! Нельзя этого делать!» — как одна за другой все полушки очутились в руках Мичука.
Мальчики вышли из амбара во двор. И тут Мичук вдруг перескочил через плетень и озорно закричал с улицы:
— Обманули дурака! Обманули дурака! Мои денежки-то!
— Чего? — не поняв, спросил Кырля.
Но Мичук уже бежал по улице, весело подпрыгивая. «Обманул!» Кырле стало невыносимо обидно. Ведь Мичук сильнее: не догнать его, не отнять денег! Кырля завыл дурным голосом и бросился в избу.
Мачеха из сбивчивого, прерываемого рыданиями рассказа Кырли поняла, что украдены деньги, и коршуном налетела на мальчишку…
И надо же было случиться беде!..
«До вечера никак нельзя показываться домой, — думал Кырля. — Только к вечеру мачеха, может, устанет ругаться. К ребятам пойти — они дразнят: «Эй, ты, скоро твоему кафтану будет сто лет?..» Пойду к деду Игнатию», — решил Кырля и, шлепая лаптями по лужам, зашагал к караулке — маленькой избушке на краю деревни, в которой жил деревенский сторож дед Игнатий.
Караулка была всегдашним убежищем Кырли. Отругают, побьют ли дома, обидят ли товарищи или просто так станет скучно — и бежит Кырля в караулку, к дедушке Игнатию. Старый бобыль, отставной солдат, дед Игнатий всегда приветит мальчонку, нальет горячей похлебки в миску, отрежет ломоть хлеба, — поделится всем, что есть. Но не так дорог Кырле хлеб, как ласковые слова старика. Добрая душа у деда Игнатия.
Соберутся к деду ребята, он им и сказку расскажет, и о былом вспомнит. В царствование Николая I дед Игнатий служил на Черном море и защищал Севастополь. Потом он воевал на Балканах. Начнет дед Игнатий рассказывать — заслушаешься. И старую солдатскую песню споет:
— Солдатушки, браво-ребятушки,
Где же ваши деды?
— Наши деды — славные победы!
Вот где наши деды!
Маленькое оконце в караулке затянуто бычьим пузырем, сквозь него скупо проникает дневной свет, и поэтому в караулке всегда стоит полутьма. Только приглядевшись, увидишь широкие лавки вдоль стен, пузатую, словно поп, печь у двери и повсюду — на лавке, на полатях, на стенах — связки лыка и лаптей. Лапти дед Игнатий плетет, как никто в деревне. Сплетет лапоть из девяти лык, оторочит витым лыковым кружевом — любая красавица будет рада обуть такие лапотки в праздничный день.
Кырля тихонько отворил дверь караулки и остановился на пороге.
— А-а-а, Кырля, ваше превосходительство, генерал Кырля! — Увидев мальчика, дед Игнатий приложил руку ко лбу, отдавая честь.
Кырля улыбнулся и тоже приложил ладошку к шляпе.
— Проходи, проходи… Садись на лавку, — радушно сказал дед Игнатий мальчику и, глядя на унылое лицо Кырли, добавил: — Опять у тебя дома война севастопольская и турецкий паша шумит? Так-то оно. Живем в горести и печали, а все нужда-матушка. От нее вся злоба в мире. Ну ничего, не унывай, будь молодцом. Если сам не согнешься, никто тебя не согнет. Мне вот пришлось похуже, чем тебе. Вырос я без отца-матери; почитай, из пеленок сразу в люди… Босиком по снегу приходилось бегать, кипятком меня шпарили, в пожаре горел, в солдатах сквозь строй гоняли, в бою до полусмерти изрубили… И все равно жив остался. Так-то, внучек… Да ты, чай, с утра не ел? А я-то, старый дурень, тебя сказками потчую. Хочешь есть?
Кырля молчал, глотал слюни и смотрел на деда голодными глазами.
— Эка беда, горе-горькое!
Дед Игнатий, ворча, достал с шестка чугунок и поставил перед мальчиком.
Крупные, как зерна, слезы закапали из глаз Кырли на стол.
— Не плачь, — сказал дед Игнатий, усаживаясь напротив. — Перемелется — мука будет. Бывает и хуже.
Пока Кырля ел кашу, в караулку набилось полно ребят: Серге, сын ложкаря дяди Когоя, кузнецов Каври, два брата — Ондроп и Ондрю, белоголовый Шаматай. Они шумно расселись вокруг деда, снова принявшегося за лапоть. Кырля тоже подсел к деду: то лыко ему подаст, то нож подержит.
А дед Игнатий, постукивая кочедыком[13] по лаптю, начал сказку:
— Где-то у большого синего моря, далеко-далеко от наших мест жили-были старик со старухой. Жил старик, сетью рыбу ловил. При старике жила старуха. Своенравная была баба и великая ругательница. А старик был добр и прост душою. И вот однажды случилось чудное чудо: закинул старик свою сеть в море и вытащил рыбку — не простую, а золотую…
Слушает Кырля сказку, и кажется ему, что старик похож на его отца, а старуха — на мачеху.
Тихо сидят мальчишки, даже дышать стараются потише. Но когда строптивая старуха стала царицей и прогнала старика в шею, не выдержали — зашевелились: не по нраву пришелся им поступок старухи.
А дед Игнатий дальше говорит, будто богатый узор шелками шьет.
Как строгий судья, судит старый солдат тех, о ком говорится в сказке. Сурово, сердито закончил дед сказку:
— Море шумное волнуется, рыбка золотая по бурным волнам уплывает: разгневалась она на старухину глупую жадность. Возвратился старик домой; видит — сидит старуха у старой избушки и, как прежде, лежит у ее ног разбитое корыто…
Кончил дед Игнатий сказку, и пропало синее море, исчезли сады и палаты, и Кырля снова очутился в полутемной караулке, снова перед ним черные, закопченные стены, мутное, словно глаз слепца, окошко, и старый Игнатий на чурбаке, и худые, глазастые лица деревенских мальчишек. И вдруг среди серых, голодных лиц Кырля увидел одно сытое, довольное — Мичука. Вспомнилась утренняя обида.
— Вот Еремей совсем как старуха… И все ему мало, жадюге, — повторил Кырля отцовы слова.
Дома, при жене да при детях, отец вовсю ругал Еремея, а на людях молчал: боялся богатого соседа.
Кырля в упор посмотрел на Мичука. Мичук исподтишка показывал кулак: мол, только выйди на улицу…
— Не пугай, все равно не боюсь тебя, — сказал Кырля, зная, что дедушка Игнатий и ребята не дадут его в обиду.
— Что случилось? — спросил дед Игнатий.
Но причину ссоры ему узнать не удалось.
— Ловите! Ловите кереметя[14]! — ворвался в караулку с улицы крик.
Раздался выстрел. Кто-то с тяжелым топотом пробежал мимо караулки.
Дед Игнатий привстал с чурбачка. Ребята стремглав бросились к двери. За ребятами на улицу вышел старый солдат.
Когда Кырля выбежал из караулки, то увидел, что посреди улицы стоит ложкарь Когой, отец Серге. Когой яростно потрясал кулаком и что-то кричал, повернувшись к концу улицы. А там, на пригорке, надутый, красный от злости, тяжело дыша, стоял урядник и рядом с ним переминался с ноги на ногу тучный мужик с окладистой рыжей бородой — староста Еремей.
— Неположенное берете! — выкрикивал Когой. — Покажи закон сначала, а потом описывай!
Вокруг собиралась толпа: мужики, бабы, ребятишки. Толпа возбужденно и гневно гудела.
Урядник хотел было подойти к ложкарю, но куда там! Мужики смотрели на урядника тяжелыми взглядами, а могучий кузнец Вавила стал на его пути:
— Не тронь ложкаря!
Урядник затопал ногами, забрызгал слюной, смешивая русские и марийские слова:
— Коранг, разойдись, говорю! Властям не подчиняетесь?! Коранг, манам[15]! Бунт!
В это время Кырля увидел отца. Тот, стянув с головы шапку, испуганно глядел на урядника.
— Мы закон знаем, ваше благородие! — сказал дед Игнатий, неожиданно появившись перед толпой. — Нет такого закона, чтобы грабить народ. И не пугай меня своей плетью… Я сам солдат.
— Ты не солдат! Ты смутьян! Народ мутишь! — закричал урядник.
Дед Игнатий повернулся к народу:
— Соседи, от нашей деревни отрезали добрый кус земли, а по́дать берут по-прежнему. Неправильно это. Нет такого закона. Не станем платить! Пусть берут по-правильному, по-справедливому!
Деревенские не узнавали деда Игнатия: сгорбленный, он вдруг выпрямился, его взгляд стал твердым и грозным, и даже голос переменился.
«Наверное, таким вот смелым и решительным был дед Игнатий на войне», — подумал Кырля.
В словах деда Игнатия была такая убежденность, что народ почувствовал свою правоту. Буря брани обрушилась на урядника. Кое-кто стал выдергивать колья из изгороди.
Урядник побледнел, а Еремей, подобрав полы новенького кафтана, побежал с пригорка.
Кырля сунул в рот два пальца и свистнул. Он хотел побежать за Еремеем, но ложкарь дядя Когой схватил его за руку:
— А ты куда? Не ребячье здесь дело делается!
— Пусть смотрит, — отозвался кузнец, — пусть с детства начинает понимать, что к чему.
В это время Кырлю увидел отец:
— И ты здесь, постреленок! Беги домой! Вот я тебе задам!
Кырля хотел было юркнуть за спины людей, но отец сердито погрозил пальцем. Тут Кырля заметил среди баб мачеху и с легким сердцем побежал домой.
Без обычной боязни отворил он дверь родного дома, быстро разулся, кинул на печь мокрые онучки и залез на полати.
Братишки и сестренки сидели на полатях, перед ними стояла миска квашеной капусты. Они руками брали капусту и ели.
— Кырля, где ты был? А мы капусту едим!
Капусты Кырле не хотелось, его знобило, и он, закутавшись в старый армяк, пригрелся и задремал.
Сквозь сон доносился до него с улицы глухой шум толпы, голоса урядника, деда Игнатия…
А потом ему приснился сон, будто живет он на берегу голубого, словно небо в ясный день, моря и серебряными сетями ловит в море рыбу — не простую рыбу, а золотую. Море поет ему песни; белые, похожие на лебедей, облака плывут над ним; в прозрачной воде плещутся и играют золотые рыбки. И звучит над берегом, над лесом очень красивая песня. Вот поймал Кырля золотую рыбку, а Мичук и урядник хотят отнять ее. Но силен Кырля, сильнее кузнеца Вавилы, — настоящий богатырь. Теперь ни Мичуку, ни уряднику не отнять у него золотой рыбки…
Когда Кырля проснулся, в избе уже зажгли огонь. На железном пальце светца[16] весело потрескивала светлым огоньком лучина. Красные угольки, искрясь, падали в корытце с водой и шипели.
За столом сидели дед Игнатий, кузнец Вавила и ложкарь Когой. Отец стоял возле светца. Мачеха возилась у печки. На полатях посапывали спящие ребятишки. В избе пахло свежеиспеченным хлебом.
«Хлеб пекли, — подумал Кырля. — Но откуда взяли муки?»
— Зря ты, Баса, перед всяким клонишь голову, — наставительно говорил ложкарь. — Смирного все бьют.
— Так ведь, как говорят, сила солому ломит. Куда нам с сильным бороться, — отвечал отец, который в церковных книгах при крещении был записан Иваном, но вся деревня звала его языческим марийским именем — Баса.
— Вот отнес ты Еремею тулуп и женины свадебные украшения, — вступил в разговор дед Игнатий, — все сменял на муку. Съешь этот хлеб, что еще понесешь?
— Одна корова осталась у нас, — отозвалась от печки мачеха.
— Корову не продам! — резко сказал Баса. — Детишки перемрут без молока.
— В Конганурской, Кужнурской и Корак-Солинской волостях мужики тоже отказались платить подати, — сказал кузнец. — Там по всем деревням сходки, начальство и подступиться боится за податями.
— Откуда только такая напасть! Платили по душам — тяжело было, но тянули… А тут — новый указ: плати по земле. Прибытки те же, а подати в три раза больше стали, — сокрушался Баса. — Может, царь и не знает, что у нас творится? Может, это наши местные начальники плутуют?
— До бога высоко, до царя далеко: может, царь и не знает, — проговорил дед Игнатий. — А наши начальники точно: вор на воре и вором погоняет. Ни на кого управы не найдешь.
Удивительно Кырле слушать такие разговоры. Никогда никто в деревне не ругал начальства. Последнего писаришку и того боялись до смерти. А тут прорвало: кончилось у народа терпение.
— Надо всем миром не платить податей, — продолжал дед Игнатий, — тогда начальство меж собой разберется, и до царя дойдет…
Кырля выглянул с полатей, и дед Игнатий, увидев его, окликнул:
— Эй, Кырля, рассказывай, как тебя ограбили!
Кырля испуганно съежился.
— Недаром говорят — «яблоко от яблони недалеко катится», — сказал отец. — Еремеев сынок от горшка два вершка, а уж отца обманывает и на чужое зарится…
— И я-то второпях не разобралась, — вздохнула мачеха. — Да и где разбираться в такой нужде! Иной раз не хочешь, а накричишь.
— Ругаться ты мастерица, — усмехнулся Баса. — Зря вот мальчонку напугала.
— Отец, надо к Еремею сходить, на Мичука пожаловаться. Пусть он Мичука выдерет, — откликнулся Кырля, поняв, что ругать его не будут.
— И не думай ходить, — сказала мачеха. — Еремею пожалуешься, он тебя самого виноватым сделает.
— Правильно, — вставил свое слово дед Игнатий, — с Еремеем связаться, что в дерьме обмараться. Не горюй, Кырля, это жизнь тебя уму-разуму учит. Учись да на ус наматывай…
Кырля засмеялся: какой же у него ус!
А дед Игнатий уже говорил с отцом:
— Будем, Баса, друг за друга стоять. Не платить, так всем миром не платить.
— Так-то так, дядюшка Игнатий, правильно ты говоришь, — ответил Баса. — Начали мы шумно. Чем-то все это кончится?
Кончилось все неожиданно.
Однажды на рассвете отец разбудил Кырлю.
— Беги скорее к кузнецу! Скажи, солдаты идут, что, мол, делать?
— Какие солдаты? — не понял Кырля.
Но отец прикрикнул:
— Живо беги, кому говорят!
Кырля вскочил. Мачеха плакала, братья и сестры проснулись и испуганно всхлипывали.
— Что же будет теперь? Что же будет? — рыдала мачеха.
Кырля мигом спрыгнул с полатей, подхватил свой кафтанишко — и на улицу.
По всей деревне слышались тревожные голоса, в смятении блеяла, визжала, мычала скотина. Кырля пустился бегом по улице и вдруг столкнулся с Мичуком, который, боясь испачкать свои новые сапожки, осторожно обходил лужи.
— Куда бежишь, драный? — крикнул Мичук. — Испугался солдат? Вот они теперь вам всыплют!
— Кто всыплет?
— Солдаты пришли мужиков пороть, — разъяснил Мичук. — Это мой отец сказал: он все знает, он у начальства большой друг.
— Твой отец мироед! Он кровь мужицкую пьет! Вот он кто! — крикнул Кырля.
Мичук словно этого только и ожидал. Он сжал кулаки и ударил Кырлю в лицо.
— Что ты лезешь? Что ты дерешься? — заплакал было Кырля, но вдруг что-то поднялось в его душе, и он позабыл, что Мичук сын богача, что Мичук сильнее его, и с кулаками набросился на врага.
Мичук, не ожидавший нападения, покачнулся и упал в лужу; белоснежный кафтан покрылся бурыми пятнами грязи.
«Ну, теперь достанется мне от Мичука», — пронеслось в голове Кырли, и он приготовился драться.
Но Мичук, поднявшись, отбежал в сторону и громко заревел.
— Вот покажет мой отец твоему батьке… Вот покажет… — сквозь слезы грозил Мичук.
А Кырля впервые в жизни не испытывал страха перед сынком старосты и торжествовал победу.
Но Мичук почему-то медлил бежать домой жаловаться отцу.
— Теперь меня из-за тебя отец побьет, — вдруг сказал он и заревел еще громче.
— А крепко тебя бьет отец? — нерешительно спросил Кырля.
— Когда как. И ремнем и палкой…
— И меня бьют, — сказал Кырля, — когда дома есть нечего…
Тут до слуха ребят донеслись непривычные звуки: послышалась барабанная дробь, тяжелая мерная поступь многих ног.
— Солдаты! — догадался Мичук, и ребята, не разбирая дороги, бросились проулком на звук барабана.
Солдаты шли посреди улицы стройными рядами, бравые, усатые, в одинаковых шинелях, в руках ружья.
Мичук и Кырля забрались на изгородь и загляделись, на солдат. Им в эту минуту казалось, что нет ничего на свете красивее этих солдат.
— Ружья-то какие, — восторженно зашептал Мичук.
— Дед Игнатий с таким ружьем воевал, — ответил Кырля. — Когда я вырасту, тоже буду солдатом.
— Гляди, а там-то что? — Мичук показал за околицу.
Следом за колонной солдат в деревню верхами скакали урядники, стражники, на тонкой рессорной тележке ехали какие-то хмурые люди в хорошей городской одежде.
— Брысь с забора! — раздался голос сзади ребят.
Кырля обернулся и, увидев кузнеца, вспомнил про отцово поручение, о котором за дракой он совсем забыл.
— Дяденька Вавила… — начал Кырля, но кузнец махнул рукой.
— Был я у твоего отца. Беги домой, — сказал кузнец и, грузный и угрюмый, ушел в проулок.
Кырля побежал домой.
Но недолго усидел Кырля в избе.
— Куда? — крикнула мачеха.
Но отец махнул рукой:
— Пусть идет…
Никогда не видел Кырля отца таким понурым.
Когда Кырля снова очутился на улице, солдаты уже стояли у караулки. Барабан молчал. Солдаты хмуро курили и смущенно поглядывали на мужиков: не по своей, мол, воле пришли.
Начальства не видать: оно завтракает в доме у Еремея.
Мужики угрюмо смотрели издали на солдат. Вдруг Кырля увидел, что к солдатам подошел дед Игнатий и стал им что-то говорить по-русски.
— Севастополь… Герой-солдат… Россия… — слышал Кырля.
Солдаты молча слушали и только отводили глаза в сторону, будто слова деда Игнатия им в укор. Потом появился усатый фельдфебель; он заорал на деда Игнатия, и дед ушел в свою караулку.
Пока начальство завтракало, солдаты с урядниками пошли по избам.
Забегали мужики, запричитали бабы, в деревне поднялся шум, суматоха, как на пожаре.
Часть солдат выстроилась у караулки. Перед строем поставили скамейку. Только тут Кырля заметил, что солдаты пригнали с собой телегу, нагруженную свежесрубленными прутьями.
— Смотри, Кырля, твоего отца ведут, — толкнул Кырлю в бок Каври, сын кузнеца.
Молодцеватый полицейский подвел бледного Басу к высокому барину в синем мундире и сверкающих сапогах — исправнику, как объяснил Каври.
Два солдата схватили Басу и рывком уложили на скамейку. Исправник что-то сказал. Солдаты задрали рубаху на спине Басы, стали хлестать его розгами.
Гремел барабан. Какая-то баба заголосила и испуганно умолкла. Слезы горя и обиды слепили Кырлю.
У скамейки уже стояла целая очередь ожидающих порки мужиков.
Кырля не помнил, как прибежал домой. Но и дома не легче. Тощий урядник — богатый мариец из соседней деревни — выводил из хлева Буренку.
— Ой, чем детишек кормить буду? Чем кормить буду? — кричала мачеха, цепляясь за корову.
Урядник и десятский молча тянули упирающуюся и тоскливо мычащую корову.
— Чтоб подавиться вам нашим последним добром! Пусть поперек горла встанет вам эта корова! — кричала мачеха.
— Молчать! — прикрикнул урядник. — Розог захотела?!
Кырля бросился к Буренке. Урядник со злобой отшвырнул его в сторону:
— Ты еще куда, стервец!
…Три часа гремел барабан у караулки, три часа секли мужиков, три часа тащили из нищих изб жалкие мужицкие пожитки. Эти три часа запомнились Кырле на всю жизнь.
В обед две роты пехоты, четыре капитан-исправника, четыре становых пристава и семнадцать урядников во главе с вице-губернатором Ратьковым-Рожновым уехали в следующую деревню.
А вечером, когда пехотный батальон завершил свой карательный поход, вице-губернатор телеграфировал в Санкт-Петербург: «Волнения и беспорядки в Уржумском уезде прекращены. Крестьяне четырех волостей уплатили сто тысяч рублей недоимок и податей. Пехотный батальон возвращается в Казань».
Когда солдаты ушли из деревни, Кырля побежал к караулке узнать, что с отцом.
Но отца возле караулки не было. Перед крыльцом, склонив головы, стояли только три бабы и кузнец Вавила.
Кырля подошел к ним, взглянул, и в его глазах померк день: на рогожке лежал дед Игнатий. На неподвижном лице старика застыли мертвые, стеклянные глаза.
— Скончался старик, добрая душа… — тихо проговорил кузнец.
Деда Игнатия сочли зачинщиком бунта и засекли до смерти.
Кырля опустился перед ним на колени и зарыдал.
Где же, дед, теперь твои сказки? Где твои песни? Не услышит их больше Кырля.
Старика унесли в караулку, а Кырля возвратился домой, одинокий как никогда.
Дома за столом сидел староста Еремей. На полатях стонал отец.
— Ну вот, коровку вашу, значит, я купил и денежки уплатил, — говорил Еремей, — вроде, значит, уплатил за вас подать… Но я не злодей какой-нибудь и понимаю… Коровку вашу я, так и быть, вам отдам: пусть детишки пьют молоко…
— Спасибо, благодетель ты наш, — плакала от горя и от радости мачеха, не смея поверить, что Буренка опять вернется в стойло.
— Ну, а за мою заботу отработаете. Я вас не обижу, а вы меня: свои люди — сочтемся. Все мы — марийцы, один народ.
Еремей ушел. Тогда Баса поднял голову и с горечью простонал:
— Все мы, говорит, — марийцы, один народ!.. Так почему же мариец-урядник бьет меня, почему мариец-богач забирает в кабалу?..
А Кырля думал о дедушке Игнатии.
Кырле довелось еще раз встретиться со сказкой деда Игнатия.
Год спустя в деревне открылась приходская школа. Почему попу вздумалось открыть школу в полунищей деревне, никто не знал, но школа открылась. Наняли избу, появился учитель — тощий, вечно пьяный семинарист. Мужики неохотно пускали детей в школу. Они боялись, как бы им за эту школу не прибавили подати.
Кырле мачеха запретила ходить в школу, но однажды он все-таки пошел.
В полупустой избе вокруг стола, на котором лежала единственная на всех книжка, сидело с десяток ребят. Они протяжно вопили:
— А-аз, бу-у-ки-и-и, ве-е-ди-и!.. А-аз…
Кырле это показалось чудны́м. Но, заметив среди ребят Каври и Серге, Кырля смело полез за стол, уселся на лавку и затянул вслед за другими:
— А-аз!.. Бу-у-ки-и!..
На другой день Кырля опять пришел в школу. Только на третий день никогда не протрезвлявшийся учитель заметил его:
— Ты откуда? Чей сын? — Потом равнодушно махнул рукой: — Учись, коли пришел…
Когда Кырля усвоил три буквы, учитель щелкнул его линейкой по лбу и похвалил:
— Быстер…
Кырля покраснел, надулся, вытер лоб рваным рукавом и принялся вопить еще громче. Мичук, сидевший в середине, ближе всех к книжке, завистливо взглянул на него: он никак не мог осилить того, что сразу понял Кырля.
После уроков Мичук остановил Кырлю на улице:
— Выскочил, как будто умнее всех. А все равно твой отец на нас батрачит!..
Мачеха скоро узнала, что Кырля ходит в школу, и однажды встретила его громкой бранью.
Но на этот раз безмолвный Баса стукнул кулаком по столу:
— Пусть учится. Обманывают нас все, кому не лень. Припишет писарь лишнюю недоимку, а нам и невдомек, потому что грамоте не знаем… Может, сын свет увидит. Пусть учится!
С этого времени Кырля уже не таясь ходил в школу.
Семинарист учил немногому: читать псалтырь, считать до ста и говорить по-русски, но уже к лету Кырля читал и кое-как понимал русскую речь.
Через год семинарист окончательно спился и исчез из деревни. Вместо него прислали нового учителя — молодого марийца, окончившего казанскую учительскую семинарию.
Новый учитель не ругал и не бил учеников, он сразу полюбился ребятам.
Однажды на уроке учитель звонким, ясным голосом начал читать, глядя в маленькую книжку:
Жил старик со своею старухой
У самого синего моря;
Они жили в ветхой землянке
Ровно тридцать лет и три года.
Старик ловил неводом рыбу,
Старуха пряла свою пряжу.
Словно чистый, прозрачный ручеек льются стихи. Ребята, примолкнув, слушают:
Раз он в море закинул невод —
Пришел невод с одною тиной.
Он в другой раз закинул невод —
Пришел невод с травой морскою.
В третий раз закинул он невод —
Пришел невод с одною рыбкой,
С не простою рыбкой — золотою.
Колышется синее море, плещут о берег волны, а в неводе бьется чудесная золотая рыбка и говорит по-человечьи…
Улыбнулся Кырля, вспомнилась ему сказка деда Игнатия, и уже видит он караулку и сидящего на чурбачке деда Игнатия с лаптем в руках и слышит глуховатый голос старого солдата. И дед Игнатий и неведомый русский сказочник слились в одно лицо…
Давно учитель дочитал сказку, ребята разошлись по домам, а Кырля все не уходит. Наконец он решился и подошел к учителю.
— Павел Петрович, дайте мне книгу… — запинаясь, проговорил он.
Потом он, путаясь, стал говорить о дедушке Игнатии, о розгах.
Учитель ничего не понял из его рассказа, но, взглянув на дрожащие руки Кырли, на его взволнованное лицо, спросил:
— Не потеряешь?
— Нет… не потеряю.
Учитель ласково погладил Кырлю по голове:
— На, держи…
Так в руках Кырли оказалась книга, на обложке которой было написано: «А. С. Пушкин. Сказки».
В полутемной избе трещит лучинка. У Кырли на коленях — книга, в которой трепещет живое сердце сказки. Кырля читает, и все ему кажется знакомым, и родным, и в то же время новым. Весенней свежестью веет от слов, и хочется читать и читать.
Видел ли ты реки марийские, текущие среди дремучих лесов? Хмуро стоит лес, темнея и бросая мрачную тень на серый, тусклый мох. Из чащи веет сыростью, трухлявым валежником. Глухо, дико вокруг.
И вдруг среди этого леса, сквозь вековую глушь, сияя, словно расплавленное солнце, гордо и вольно течет река. Роя крутые берега, руша в светлые струи вековые деревья, стремит она свой путь вдаль и вбирает в себя по пути сотни маленьких речек и ручейков. И жизнь на берегу такой реки краше, и природа пышнее. Там цветут, благоухая, самые нежные цветы, там пчелы жужжат дружнее, там воздух свежее и чище. Там солнце частый гость, и при виде этого светлого простора радуется душа и хочется петь. И слова в песню просятся самые прекрасные.
Не потому ли и славит марийский народ во всех песнях свои реки, подобные серебру?
Как сереброволная река слово поэта. Словно луч солнца, блеснуло оно в жизни Кырли, пришло, как праздник, богатый песнями и цветами, как сама кипучая жизнь, полная и радости и печали. В дымной избе у тусклого светца ведет русский поэт задушевный разговор с марийским мальчишкой.
Догорела лучина. Отец прогнал Кырлю спать, но и ночью снятся мальчику чудесные сказки. Наступил новый день — это было воскресенье: Кырля носил воду, колол дрова, возился с братьями и сестрами — и все время звучали в его душе звонкие стихи, и кот Ерофей казался тем самым котом, который под зеленым дубом «все ходит по цепи кругом».
Вечером Кырля снова раскрыл книжку, и вдруг из нее выпал листок бумаги. На нем рукой учителя были написаны какие-то стихи про звезду.
На следующий день Кырля отдал книгу учителю.
— Прочел? — улыбаясь, спросил он. — Понравилось?
— Очень… прямо как песня… — ответил Кырля. — А вот про звезду непонятно. — И Кырля прочел наизусть непонятные, но звучные стихи:
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена.
Учитель бережно взял листок и положил руку на его плечо:
— Великая правда в этих стихах… Вот подрастешь и все узнаешь…
Учитель подошел к окну.
С улицы несется тоскливая, протяжная песня рекрутов. В соседнем доме под окном стучит палкой нищий и гнусаво просит подаяния. Напротив плотники поднимают бревна на сруб: это строят новый дом старосте Еремею. В конце деревни — караулка, на караулке прибита доска: «Деревня Шиканер, Макарьевской волости, Кичминского стана, Уржумского уезда, Вятской губернии».
— «Россия вспрянет ото сна», — как бы про себя произнес учитель, — и новая звезда, звезда счастья, загорится над ней. Тогда все будут читать Пушкина…
Тихо стоял Кырля и смотрел в осеннее небо, покрытое серыми тучами, словно там, за рваными клочьями туч, он хотел увидеть звезду, воспетую поэтом, звезду счастья.
♦