Часть вторая Блуждающий сад

Завела я сад предвечный,

Очень непростой:

Подвенечный, бесконечный,

Льющийся в простор…

«Скажите мне, я – Он или Она…»

Скажите мне, я – Он или Она,

когда небес зияет глубина

в лазоревом зазоре объектива,

и сквозь него вселенная видна?

Заманчивая, впрочем, перспектива…

Иль все-таки фотограф – это Он,

горбатящийся жалко испокон

под тяжестью футляра и штатива,

пока зеваки смотрят из окон?..

Печальная, конечно, перспектива…

Мужская многотрудная стезя.

Меня туда и допускать нельзя —

так тяжек груз, и путь бесповоротен!

А я – слаба. Но падая, скользя,

могу взлететь, поскольку дух бесплотен…

Снимай, фотограф! Нам не суждено

узреть недостающее звено:

как сверху посыпая звездным сором,

не Я, не Он, а некое ОНО

нас держит в фокусе и щелкает затвором.

Венецианские миражи

Как обреченно я жила

в пылу страстей, во мгле желаний,

когда к ногам моим легла

Венеция – венец мечтаний.

Зимой Венеция похожа на мираж. Подплываешь к ней из аэропорта на водном такси и видишь, как медленно и постепенно проступают из туманной дымки огромные купола соборов Сан Салюте и Сан Джорджио, кружевная вязь Дворца Дожей и неповторимый карандашный силуэт колокольни на площади Сан Марко.

Мигают дальними огнями и сигналят, чтобы избежать столкновения с отчаянными гондольерами, водные трамвайчики «вапоретто». Плеск неглубокой лагунной воды, запахи застоялой опрелости венецианских каналов, смешанные с морским свежим ветром, – весь этот богатый набор первых впечатлений запомнит всякий, кто приехал, прилетел, примчался на всех парусах, чтобы окунуться в неповторимую атмосферу венецианского карнавала.

Венецианский карнавал обычно проходит в последние две недели перед предпасхальным постом, как и многие другие не менее знаменитые карнавальные праздники, самыми известными из которых являются, наверное, карнавал в Рио-де-Жанейро и наша русская Масленица.

Все эти события истоками своими уходят в древние времена, в языческие мистерии. И тогда древние племена и народы устраивали игрища и гульбища, провожая зиму и встречая долгожданную во всех широтах весну. В латинских странах, к которым равно относятся Италия и Латинская Америка, корни этого праздника уходят в древнеримские Сатурналии, оставившие яркий след во многих современных «праздниках урожая» или «проводах зимы».

Но если бразильский карнавал известен как самое яркое и шумное музыкально-танцевальное событие года, а русская Масленица знаменита быстрой ездой на конных тройках, катанием с ледяных горок и многолюдными застольями «у тещи на блинах», то венецианский карнавал поражает как раз отсутствием шума-гама и «народных гуляний» в вывернутых наизнанку шубах со спиртным и горячительным в руках. А уж тем более, вы не увидите тут возбужденных и возбуждающих эротической по самой своей сути самбой-румбой соблазнительных полуобнаженных участниц карнавальных шествий.

Шествия, конечно же, есть и в Венеции, но они разительно отличаются от любых других. И это объясняется не только и не столько разными климатическими условиями. Скорее, дело тут в исторически сложившихся традициях. Не следует забывать, что карнавал в Бразилии – это смесь латинской, индейской и африканской культур. Венецианский же карнавал – явление чисто европейское.

В последний день венецианского карнавала рядом с Венецией, на острове Мурано, родине цветного венецианского стекла и причудливых зеркал, много веков подряд сжигают чучело, символизирующее по нынешним понятиям карнавал, а по древним поверьям – уходящую в небытие зиму, уступающую место неизбежной солнечной весне. Этот обряд роднит Венецианский карнавал с русской Масленицей, ведь в России соломенное чучело представляет «зиму», которая должна «растаять», сгореть от лучей яркого солнца.

Как будто с барского плеча

приспущенная, заблистала

золототканая парча

заплесневелого канала…

Провис небесный потолок

весь в звездах и незрелых лунах.

И ветер к свету поволок

сиянье, скрытое в лагунах.

И зимний ветер за углом

бил в тамбурин и бубен медный.

И заискрился над челом

венец Венеции рассветной.

В первый день праздника и во многие последующие дни торжественные шествия костюмированных участников карнавала проходят в сердце Венеции, на площади Сан Марко. Медленно и грациозно, под тихо звучащую камерную музыку по площади – именно что – шествуют, а не идут, молчаливые фигуры, группами и в одиночку.

Вокруг толпятся туристы и зеваки из местных жителей, которым не довелось самим принять участие в этом событии по причине отсутствия оригинального костюма или маски. Хотя маску и плащ с кровавым подбоем и глухим монашьим капюшоном можно купить в каждой венецианской лавочке или магазине, но это все, строго говоря, карнавальная фикция. Настоящие костюмы задумываются и исполняются заранее, в специальных мастерских. Или уж дома, если вы сами художник-дизайнер или закройщик-портной…

Плох тот зритель, который в глубине души не мечтает приехать еще раз и присоединиться к шествию, преобразив себя до неузнаваемости с помощью маски и костюма! Возьму на себя смелость это утверждать.

Несмотря на то, что костюмированная толпа не пляшет и не поет, пытаясь «завести» зрителей эмоционально и увлечь их за собой, несмотря на отсутствие диких языческих плясок, хорошо усвоенных афро-бразильскими последователями древних Сатурналий, в Венеции никому не бывает скучно, смею вас в этом заверить. Настолько это необычное, яркое и захватывающее зрелище, своей торжественной величавостью похожее на магический сеанс или прекрасный сон, который хочется все время вспоминать при пробуждении.

Когда-то этот праздник длился несколько месяцев подряд: от осеннего сбора урожая до христианского поста. И только в 1296 году Сенат Венеции, обеспокоенный столь долгими праздными гуляниями подданных, издал указ, провозгласивший последним выходным днем сутки перед постом и ограничивший тем самым праздничное рвение горожан строгими рамками молитвенного покаяния.

Специальным декретом 1458 года Сенат Венецианской Республики запретил носить карнавальные костюмы и маски в другие, не карнавальные, дни. Эта мера была вызвана тем, что многие венецианские доблестные мужи горазды были переодеваться в женские одежды и под покровом плаща, капюшона или маски проникать в женские монастыри. И отнюдь не для того, чтобы поучаствовать в богослужении!

А в 1608 году пришлось даже ужесточить этот закон о ношении масок и костюмов не в карнавальное время. Видимо, еще и оттого, что сладострастные венецианские матроны, истомленные ожиданием мужей-мореплавателей и коммерсантов, ищущих новые рынки сбыта и приобретения товаров по всему миру, позволяли себе нарушение строгих католических запретов, проникая в мужском костюме в мужской, естественно, монастырь.

Окончательно побороть такие нравы Сенату вряд ли удалось, особенно если судить по мемуарам Казановы, но ограничить масштабы подобных «любовных шалостей» получилось наверняка.

Законы Венеции были известны своей строгостью. Немалый денежный штраф и тюремное заключение до двух лет ожидало мужчину, нарушившего закон. Жаждущих же любовных приключений дам секли публично на центральной площади или же, что было самым страшным наказанием для венецианцев и венецианок, высылали на четыре года из процветающей, блистающей роскошью республики, славящейся своими, развлечениями, театрами, музыкантами и художниками, в менее развитые экономически и культурно части Италии, где, как пишет Казанова, можно было скончаться от скуки.

Но вернемся в наши дни и пройдемся по карнавальной Венеции. В зимнем морозном или же дождливом тумане весь город словно одна огромная декорация, сделанная мастерами Голливуда или заново воссозданная в мастерских Мосфильма.

На фоне величественных палаццо, соборов и открытых галерей, на фоне почерневших от времени и сырости мраморных стен на висячих мостах и мостиках, в узких улочках и переулках разворачивается бесконечный, длящийся днем и ночью, без перерыва, пантомимический спектакль, насыщенный яркими красками, пробивающими своим неистовым сиянием сумрак зимнего дня. Многое может почудиться в этой цветной туманной дымке…

Солнце плывет по лагуне, как рыба

в пору удачного лова…

Зыбка земная колеблется, либо

тонет Венеция снова.

Блестки своей чешуи посевая,

солнце ныряет под воду.

Зримо смещается крепь осевая.

Крепко же крючит природу…

Облако в небе, похоже, из пакли,

как карнавальные букли…

Вены Венеции тяжко набрякли,

влагой дурною набухли.

По над водой, воссиявши неярко,

палевый и златолистый,

как невесомый, всплывает Сан-Марко,

пол прогибая волнистый.

Словно бы вправду ни грамма не весит,

выплыв из зыби и ряби,

ровным сиянием уравновесит

темные зимние хляби.

Люди-цветы и люди-химеры. Человек зоосад и человек-экзот. Каждый стремится, с помощью созданного костюмом и маской образа как можно полнее выразить свою тайную сущность, скрытую от близкой родни, дальних знакомых или офисных коллег. За редкими исключениями можно определить пол или возраст персонажа, в который на время перевоплотился тот или иной человек. Карнавальные персоналии – это люди без возраста, пола, профессии или национальности. Это воплощенная свобода самовыражения, без обязательств перед кем бы то ни было.

А для многих любителей переодевания в наряды противоположного пола – это воплощение тайной страсти, осуждаемой традиционным обществом.

Это сейчас повсеместно вошел в моду «унисекс». А Жорж Санд в девятнадцатом веке или Зинаида Гиппиус в начале двадцатого, появляющиеся в светском обществе в мужском костюме или в рейтузах в обтяжку, шокировали и тогдашние сливки общества, и даже привычную ко всему богему.

О мальчиках, парнях и солидных мужчинах, любящих переодеваться в женскую одежду, исписали немало страниц психоаналитики и психиатры. Но тут, на карнавале, тот или иной любитель перемены пола может без хирургического вмешательства наконец-то воплотить свою странную, на сторонний взгляд, тягу к перемене своей изначальной сути. А в ответ получить не осуждение, а понимание и даже восторг.

Венеция хранит секреты перевоплощения, ибо многие костюмы, случайно или нарочито, «бисексуальны». Вот две загадочные фигуры, в зеленом и фиолетовом, как два хамелеона. Кто это? Две подруги или два друга? Утверждать что-либо бесполезно, ибо не доказуемо. Это тайна карнавала, его смысл, идея, суть. Тайна, сохранение которой гарантировано многовековой исторической традицией.

Я никогда не видела ее лица,

оно слилось с венецианской маской.

Я думала с догадливой опаской:

мираж прекрасный не развеется…

Но я узнать в толпе ее смогла,

и не по стати или же походке:

она плыла по воздуху, как в лодке,

и никого с собою не звала.

Прекрасное видение, постой,

чтоб я тебя сняла, запечатлела!

Но там, под маской, нет лица и тела.

И фотокадр окажется пустой…

Безмолвие, пантомима, немой театр – еще одна особенность венецианского карнавала, отличающая его от всех других. Лично для меня явилось откровением то, что мимически выразительные рты карнавальных персонажей по большей части просто нарисованы на масках! Попробуйте с ними пообщаться! Только мрачный и глухой гул раздается из-под масок. С такими людьми не поговоришь по душам, не заведешь легкое знакомство. Странная, неожиданная и в чем-то даже шокирующая традиция.

Для общения с костюмированными участниками карнавала путешественнику, наблюдателю, любопытствующему зрителю остается только «body language». Язык тела, жеста, позы. Не поэтому ли изысканно и разнообразно разодетые фигуры не стоят на месте, а плавно передвигаются по улицам и площадям, принимая выразительные позы. Или же они устраивают для изумленных гостей города авторский мини-спектакль, создавая волнующий поэтический образ не только необычным и оригинальным костюмом, но и выразительными телодвижениями, жестами, намекая на свое полное слияние со стихией венецианской воды: мерцающей, словно синий шелк, лагуны или парчовой зелени заплесневелых каналов.

Безусловно, по улицам карнавальной Венеции в наши дни бродят и шумные группы молодежи, склонной к знакомствам и бурному общению. Можно столкнуться в тумане и с веселой разряженной толпой средневековых горожан с открытыми лицами, в камзолах и париках, в рейтузах с гульфиками и в колпаках бродячих менестрелей.

Они словно бы сами не участники маскарада, а гуляки праздные, случайные прохожие, заблудившиеся в венецианских переулках триста-четыреста лет назад! Это создает ощущение ирреальности происходящего с тобой события: или ты сам заблудился в веках или эти люди вышли тебе навстречу из тумана средневековья прямо в третье тысячелетие…

Достоверно известно, что карнавал держится на энтузиастах, пристрастившихся к этому волнующему и загадочному действу.

Целая индустрия работает на этот праздник. Во многих городах и странах есть специальные мастерские, где дизайнер создаст для вас не просто костюм, но образ, раскрывающий или, наоборот, скрывающий (по желанию клиента) внутреннюю сущность заказчика. И тогда – карнавал ваш! Потому что вы уже внутри него, а не смотрите на него «с улицы», из толпы одетых в зимние ветровки туристов.

Мистика, магия, туманная вуаль, укутывающая молчаливые загадочные фигуры. Золото костюмов, серебро кружев, небесная лазурь накидок, кармин плащей, зелень и фиолет, яркая солнечная желтизна рядом с глубоким трауром черного цвета… И все это пиршество красок, словно все ароматы вселенной в одном дивном хрустальном флаконе – в зимней карнавальной Венеции.

Мираж, воплотившийся в реальность.

Вивальди в Венеции

Там, в Венеции, в самом начале,

где бродячая всходит луна,

где лагуна гондолы качает,

где Вивальди вздыхает ночами,

я стою, пожимая плечами:

отчего эта ночь холодна?..

Там, где мелкие волны хлопочут,

отторгаясь от липкого дна,

где морская вода камень точит,

там Вивальди вздыхает и хочет

знать, что время ему напророчит…

Отчего эта ночь холодна?

И парит, как мираж возникая,

чей-то облик на паперти сна.

Наважденье на нас навлекая,

нежный звук из души извлекая,

там Вивальди вздыхал, не вникая,

отчего эта ночь холодна.

Облики и лики Венецианского карнавала

Я бы эту речь не затевала

на подмостках лжи и карнавала,

намеренья странные итожа

простака, аристократа, дожа…

Словно бы альбом перелистала

венецийской роскоши усталой.

И сокроет голубой туман

облик, облачение, обман…

ТАЙНЫЕ СМЫСЛЫ

В синем сумраке зимней Венеции легко затеряться в карнавальной толпе и стать отстраненным от будничной бытовой оболочки неким «инкогнито», человеком без свойств, определяемых той социальной прослойкой, в которой неизбежно пребывает тот или иной индивидуум. Даже живущий на необитаемом острове зависит порою от мнения Пятницы, не говоря уже о мнении той среды, в которой вращается ежедневно и ежечасно «частное лицо», не зависимо от страны его происхождения и обитания.

Карнавал создан для сокрытия тайной жизни души и тела, иногда весьма неприглядной. Иногда исполненной чарующей жизненной силы, скрываемой от людей за семью печатями в силу робости или нерешительности натуры.

Каждый костюм, если он исполнен в согласии с внутренним замыслом его обладателя, это некое послание человечеству, иногда продуманное и осознанное, иногда рожденное на подсознательном уровне. И суть его не только в том, чтобы скрыть от окружающих свой возраст или пол, облик или лик, но и в том, чтобы, оставаясь неузнанным, предстать перед обществом в сущностной своей ипостаси…

Тайны венецианского карнавала многолики, как его традиционные персонажи. «Чумные врачи» в вороньего цвета плащах, с вороньими же клювами вместо лиц. Или же женственный андрогин, упакованный в золотые рыцарские латы. Арлекины, Коломбины, Пьеро, неизменный Пиноккио, шуты и короли, Ангелы и Ангелицы, и этот, как его, не к ночи будь помянут…

И почти каждый из карнавальных костюмов-метафор, костюмов-образов может быть удостоен странички-другой, исписанной рукой впечатлительного поэта или опытного поборника психоанализа…

Эта женщина – яркая птица.

В венецийских туманных шелках

причитается ей воплотиться.

Ах!..

В перьях радужных, в крыльях голубки,

в лепестках невесомых, как вздох,

промелькнёт дуновенье улыбки.

Ох!..

На пути к маскарадному раю,

где достаточно прочих утех,

я под маской её не узнаю.

Эх!..

Скрыться от действительности, уйти от обличающих или осуждающих взглядов, убежать даже от себя самого. И скрыться от погони. Длина беговой дорожки – от лагуны и до заката…

Созданный ли карнавальным костюмом образ навязывает его владельцу инакий порядок мыслей и чувств, или сам владелец и носитель костюма, часто ни на что земное не похожего, закодировал в причудливых деталях и даже в цветовой гамме костюма некие смыслы, сокровенные тайны истомившейся страстной или, напротив, холодной души?.. Бог весть…

Но ощущение тревоги, опасной и страшной тайны, сокрытой за семью туманами, за тяжелой парчовой занавесью зимнего тумана, не оставляет в покое ни праздного гуляку, ни восхищенного поклонника буйных пиршественных празднеств.

Химеры и видения, облеченные плотью призраки, укутанные в кисею морского зимнего бриза, беззвучные и безмолвные, почти миражные фигуры на подмостках мостов и мостиков, на Пьяцетте, у стен ажурного Сан Марко, у подножия кружевного каменного жабо Дворца Дожей…

Это хорошо, что в средние века карнавал был введен в рамки, ограничившие время опасных перевоплощений сроками предпасхального поста. Тогда же он и набрал свою силу, расцвел, как сад с экзотическими растениями, источающими дурман соблазна, порою тлетворно-ядовитый, гораздо реже живительный и живоносный. Действие порождает противодействие. Не потому ли на следующий день после закрытия карнавала в храмах и соборах Италии начинаются покаянные великопостные службы. Можно и в наши времена попробовать отмолиться от постигших тебя соблазнов и наваждений…

Можно предположить, что это была нелегкая задача – стать неузнанным на улицах родного города, где на малом сухопутном пространстве в пору расцвета Аристократической Республики всяк сталкивался со всяким по многу раз на день то в порту, то в храме, то в театре и в концерте, то в траттории «Мадонна», где так вкусно и сытно кормят до сих пор. И это только одна из множества возможных причин, породивших и пиршественное разнообразие карнавальных венецианских костюмов, и их явную, иногда нарочитую бисексуальность.

Я милого узнаю по походке… Попробуй, узнай! Слишком легко обмануться.

Всяк помнит, как в Венеции приветствовались и поощрялись доносы. А светские и церковные власти отличались судебной лютостью. Иногда под маской приходилось скрывать не только пороки, но и добродетели. Не зря ведь после наполеоновской эпохи, под пятой австрийского владычества, венецианские карнавалы были прекращены более чем на полвека. Переодетых гарибальдийцев власти опасались не напрасно.

Но в 1867 году карнавал в Венеции вновь вспыхнул, как пожар, расцвел, как фейерверк, на узких улочках, на горбатых мостиках, в обветшавших дворцах и рыбацких лачугах. Свидетелем этого события стал русский помещик и революционер Александр Иванович Герцен, человек не сентиментальный, но умилившийся до слез столь небывалым для буржуазной и меркантильной Европы зрелищем. И, кстати, приехавший в освобожденную от чужеземного ига Венецию, чтобы встретиться с героическим Гарибальди…

ФОТОМАНИЯ

Снимают день и ночь, моря, поля и реки.

Вскипает фото-страсть в обычном человеке!

Снимают на лету или в пылу пиратства.

Снимают красоту, кутеж и казнокрадство.

Под ворона кося, под небеса взлетают.

Снимают всё и вся, как будто дань взимают.

И всю свою семью и тещу в ближней Лобне.

Замками за семью не спрячешься, хоть лопни!

Снимают, как должок скостить не разрешают.

Снимают! До кишок любовно обнажают.

Снимают, наведя на мир безумный глянец.

Снимают все! И я – приглашена на танец…

КАРНАВАЛЬНОЕ БЕЗМОЛВИЕ

Осмыслить, осознать во всех возможных аспектах сие действо, ежегодно более двух недель длящееся на подмостках, коими служит величайший город мира, что ж, такие попытки предпринимались русскими путешественниками многократно. Сейчас русская речь слышна в Венеции, в буквальном смысле, на каждом углу. В ресторане тебя может обслужить на родном языке Лучия из Тернополя, бывшая Люся. А в меню, выставленном в витрине дорого ресторана, указано без всяких шуток: «Ravioli (похожи на пельмени), Omar (большие раки)…».

В карнавальный костюм можно войти, как в дом, и там спрятаться от действительности, выглядывая, как в окно, в прорези наглухо закрывающей лицо маски. Одна из не раскрытых до конца тайн карнавала – это то, что карнавальные персонажи, как правило, безмолвны. «Ни вздоха, о, друг мой, ни слова», ибо уста наглухо закрыты маской. Только отверстия для глаз да две крохотных дырочки- ноздри. Наверняка ведь и воздуха им не хватает, и душно бывает, и неудобно.

Пожалуй, только самим «ряженым» и известно, зачем им эта пытка. Словно бы все они слово дали на тайном карнавальном Совете, что будут хранить страшный секрет и не раскроют рта, чтобы не выболтать первому встречному магическую формулу карнавального действа.

Есть несколько версий этого вынужденного, удушающего безмолвия карнавальных фигур. Первая из них проста и доступна нашему человеческому пониманию, склонному к скептицизму. Вот, дескать, эти карнавальные персоналии не желают обнаруживать свою видовую, социальную, а то и половую принадлежность! Оттого и молчат, чтобы их не узнали, не опознали и не привлекли за нарушение моральных устоев, к примеру.

Боясь проговориться, обнаружить себя и свои вольные или невольные пристрастия, они сами себя, дескать, и обрекли на молчание и духоту.

А ведь много веков назад кто-то неведомый нам стал первым персонажем карнавальной пантомимы, был неопознан, избежал таким образом общественного порицания за свои сомнительные пристрастия, ввел, как говорится, безмолвие в моду, и задал тон…

Вторая версия: средневековые эпидемии чумы и оспы, опустошающие целые государства. Где и уберечься, как не на острове! А если еще и плотную маску надеть, под которую не проникнет ничье болезнетворное дыхание… Так и повелось, зацепилось, укоренилось, так сказать. А рот, выражающий и боль, и радость, и презрение, и горделивое чванство, можно ведь и нарисовать…

Третье: думайте сами…

Четвертое: в карнавальной Венеции в любом магазине или киоске можно купить не только маску, но и бальную полумаску, как в оперетте «Летучая мышь» или в пьесе «Маскарад» Михаила Лермонтова. И тогда ничто не помешает нам вволю надышаться морским венецианским воздухом.

Между тем, карнавальная Венеция – это еще, кроме всего прочего, огромный съемочный павильон, где можно с натуры снять на пленку или «на цифру» почти нереальный, потусторонний мир. Безмолвные инфернальные «действующие лица и исполнители», группами и в одиночку грациозно передвигаются по Венеции так, словно они находятся среди голливудских декораций до нереальности неправдоподобных…

Театр мимики и жеста, загадочный и запредельный, круглосуточный и многодневный, с неучтенным количеством участников импровизированного спектакля, зрителей и праздных зевак. И каждый год – заново, с нерастраченным за века энтузиазмом! Никакому кинорежиссеру и не снились такие стихийные и зрелищные массовые сцены!

Как танцевали мы с тобой

в Венеции, на зимней Пьяцце!

И полумесяц со звездой

кружился на небесном глянце.

Когда-то, видимо, не зря,

жизнь оборвав на полуслове,

шагнули мы через моря

с поклажей горя и любови.

Вилась мелодии тесьма,

и сердце джаза жарко билось.

И карнавальная толпа

опомнилась и расступилась.

В таких магических местах

легко – под вышним оком бдящим —

лететь, не помня о летах,

захлебываясь настоящим.

Кружились, этак или так,

под явным зрительским прицелом,

и снова попадали в такт

и времени, и жизни в целом.

И брезжила сквозь толщу тьмы

венецианских вод безбрежность,

и вновь переживали мы —

и молодость, и безнадежность.

И краски, краски карнавала… Как можно их забыть, избыть и не заметить, когда они мерцают, сияют и светятся, растворяются в синеве лагуны, в болотных бликах каналов, да и в тебе самом так, словно бы акварельные кисточки или кисти Клода Моне, причем, все сразу, одновременно промыли во влажном венецианском воздухе…

Венеция – существо земноводное. Она временами как будто норовит уйти под воду, чтобы отдышаться. Кто видел осенне-зимние наводнения в Венеции и ходил по деревянным мосткам по ее улицам, тот меня поймет.

В соборе Сан-Марко, в одном из подлинных чудес света, мозаичный пол действительно волнообразно дыбится. Пол дышит, словно жабры. И это не поэтический образ, а грустная реальность.

Человеку же свойственно смотреть вверх, в золотые мозаичные небеса, где восседает грозный Пантократор. На возбужденных и радостных лицах туристов, на спокойных ликах молящихся в одном из соборных притворов прихожан не видно ни беспокойства, ни озабоченности.

Пока Ной не войдет в ковчег…

ВНУТРЕННЯЯ ВЕНЕЦИЯ

Венеция изначально женственна. Светлейшая – один из ее титулов в былые века. Аристократическая республика, существование которой было прервано (и мало кто об этом помнит, кроме самих венецианцев) неистовым в своих политических притязаниях самолюбивым корсиканцем.

Комета по имени Наполеон задела своим хвостом и город на лагуне. Вот уж когда и вправду, наверное, как привиделось век спустя Борису Пастернаку: «Венеция венецианкой бросалась с набережных вплавь» ! А выловил ее из морской воды, как ценную добычу, грубый австрийский солдафон. И овладел ею, и долго-таки владел…

У всякого русского, одаренного мало-мальским талантом, с детства формируется свой собственный, внутренний образ загадочного и далекого города на воде. Даже если он родился в Санкт-Петербурге и много раз слышал, что живет, дескать, в Северной Венеции. Прообраз и оригинал обладают невиданной силой притяжения. «Венеция волнует и манит: за ширмой света спрятанный магнит…»

ПЫЛЬЦА ВЕНЕЦИИ

Мне нравятся коты в посудной лавке

венецианской! Мелко семеня,

они струятся в воздухе, маня

и, если вы позволите, витая

в стеклянной лавке, там, где золотая

пыльца Венеции средь бус или колец,

пригодных разве только для подарка,

сияла – и упала на венец

окутанного маревом Сан Марко.

Но порой этот внутренний образ, эта «внутренняя Венеция», при встрече наяву не совпадает с воображаемой по своим параметрам, что ли… Это, возможно, и определяет степень литературной недовоплощенности темы венецианства, Венеции как таковой во всей мировой, и, отдельной строкой, в русской литературе.

В самом деле, эта тема редко кому дается. Больше попыток, чем удач. И самые великие песнопевцы не исключение. Потому что стихи и просто тексты о Венеции в их личном творческом пространстве подвизаются, как бы, на вторых ролях.

Уплывает из рук, ускользает, не дается нам в руки волшебная земноводная тварь. Божье творение в парчовом убранстве, с короной на голове, Царевна-лягушка. Санкт-Петербург и Венеция – чем не жених и невеста! «И всплыл Петрополь, как тритон…». Явный жених заморской лягушки, живущей в драгоценном ларце лагуны…

«Трудно воспевать Венецию. Она сама песня. И как ни пой ее, она все-таки тебя перепоет», – так писал поэт и князь Петр Вяземский в своих письмах из этого города. Может быть, именно поэтому намного интереснее и точнее о Венеции рассказывают его письма, нежели стихи, написанные им в преклонном возрасте, но, к его литераторской чести, в достаточном количестве и с большим пониманием и любовью.

Остальные русские поэты откликнулись на зов весьма скупо.

Тягостные видения реинкарнации, постигшие Александра Блока именно в Венеции, размокшая каменная баранка, привидевшаяся Борису Пастернаку, поэтическое соревнование Анны Ахматовой и Николая Гумилева «на заданную тему».

Отторжение по непонятным, скорее всего, надуманным причинам «веницейской жизни, мрачной и бесплодной» чувствуется и в великолепном, едва ли не единственном венецианском стихотворении Осипа Мандельштама. Валерий Брюсов в своих поэтических текстах не только, соответственно, мрачен, но и мало изобретателен: «Опять целую богомольно Венеции бессмертный прах»

И даже Иосиф Бродский, так любивший Венецию, посвятил ей всего лишь эллегическую «Лагуну» (1973) и балладные «Венецианские строфы» (1982). Малопродуктивно для такой большой и многолетней любовной привязанности. Зато его эссе «Набережная неисцелимых» – абсолютное воплощение литературной преданности венецианским миражам.

Венеция – это диагноз. Сказал мне один практикующий психолог, доктор наук и крупный новорусский бизнесмен в одном лице. Этот город, якобы, способен вогнать в депрессию.

А я бы все же добавила: только того, кто к ней, депрессии, был уже заранее предрасположен.

Но, если судить по поэтическим текстам русских поэтов Серебряного Века, то мой собеседник был близок к истине. Чего стоят хотя бы действительно вгоняющие в тоску «гондол безмолвные гроба» у Александра Блока!

Намного все же светлее и живоноснее литературных текстов венецианские письма русских классиков. У Чехова та же гондола «птицеподобная». Что ж, как назовешь, на том и поедешь…

И хотя А.П. Чехов был порою склонен к унынию, в Венеции оно его не настигло. Отчего бы это иначе увиделась ему Царица Морей, как «голубоглазая Венеция»? Не оттого ли, что линза лагуны отражает и увеличивает небесный свет во много раз?

То ли небо отражается в воде каналов, в блеске влажных мостовых, то ли сам город с набухшими голубыми артериями запечатлен в небе в перевернутом, зазеркальном виде.

Удивляться ли тому, что именно отсюда пошли однажды караваны судов, развозящие по королевским домам и замкам первые венецианские зеркала причудливых форм, в кипарисовых и хрустальных рамах, осыпанных золотой и серебряной пыльцой.

И стекло, знаменитое венецианское стекло, играющее всеми цветами радуги, как морская вода на закате или в лунном омуте. Так много воды вокруг, прозрачной и сияющей, как промытое стекло. И дождь стучит о крышу, словно бусы, рассыпанные неосторожной рукой венецианской матроны.

Из сокровенного зерцала,

смеясь, Венеция мерцала.

Венецианское стекло

через моря перетекло,

и плавилось, и золотилось…

Но все же солнце закатилось.

Редко кто из русских писателей мог войти как свой в бездонные глубины венецианского палаццо. Разве что Иосифу Бродскому повезло быть своим в некоторых домах этого плавучего города. Не всем довелось видеть, как просторны палаццо изнутри, какая чудесная резьба украшает потолки, какие глянцевые, ковровых расцветок изразцы покрывают камины и голландские печи, какая живопись на потолке и стенах! Ах!

Я и вправду ахнула, когда попала на большой прием, устроенный Европейским Обществом Культуры в одном из таких дворцов. И не перестаю удивляться уже много лет, бывая в Венеции на ежегодных съездах этого Общества, основанного итальянским философом Умберто Компаньоло в пятидесятые годы прошлого века, в пору расцвета европейской философии и культуры.

Внутренние покои, залы и потаенные комнаты огромных, обветшавших от времени, но все равно роскошных венецианских палаццо – это частица неприкасаемого исторического «privacy», та самая «внутренняя Венеция», которая неохотно приоткрывает двери перед чужаком.

Так что сказать: я был в Венеции много раз, и все там видел – может только недальновидный и недалекий человек. А вот Иосиф Бродский, бывавший там многажды и подолгу, оставивший нам в назидание и стихи, и эссе о Венеции, считал, что невозможно «стать» венецианцем, перевоплотиться в него.

От себя добавлю, что да, это так же невозможно, как невозможно стать китайцем, даже будучи китаеведом. Но любить и китайский язык, и венецианский карнавал никому не возбраняется.

Как не возбраняется о Венеции писать, рисовать, чеканить ее в профиль и анфас. И, конечно же, фотографировать Венецию, неустанно, страстно, упоённо…

РАСКАДРОВКА

Сама еще ничо,

гляжусь молодцевато:

сума через плечо

и два фаттапарата.

Пока еще несут

меня по миру ноги,

невиданных красот

дабы заснять с треноги.

На ледяных ветрах,

укутавшись в ветровку,

снимать – и впух, и впрах,

почуя раскадровку.

Свивать ли слов тесьму

в блокноте и планшете,

врубаясь в жизнь саму

на маревой Пьяцетте.

От страсти затяжной

не чуять перегрузки,

бежать – вперёд спиной

и ползать по-пластунски.

На лаврах почивать

и очуметь от лени

иль вечно кочевать

и падать на колени,

дабы вписался в кадр

вот этот блик предвечный

на лицах олеандр,

на заводи заречной.

И жизни жадный плод

снимать в упор, вживую,

и венецийских вод

мантилью кружевную.

А зимний карнавал

в неистовстве ретивом,

кто только не снимал

небесным объективом.

Крыло ли за плечом

в азарте бьет заядлом…

А я здесь ни при чем,

а я всегда – за кадром.

Базар

Галдеж многоязыкий. Бормотанье.

Перед толпой жемчужных слов метанье.

Там словно бы кого-то напугали:

кричат ослы и люди, попугаи…

На площадь выйди и промолви слово.

Кричат торговцы, продавцы съестного.

Кричит погонщик, поправляя дышло.

И потому тебя почти не слышно.

Утробный хохот. Лепет простодушный.

Кричит вельможа и холоп ослушный.

Визжит богатый. И вопит бедняга.

Такой базар. Такая передряга.

Обычный гвалт. Обычай человечий.

Шумит собранье и базарит вече.

Заради славы все вопить горазды.

Гундит неправый. Голосит горластый.

Оранье, вопли, гвалт, галдежь и гомон,

язык обезображен и изломан.

И чтоб не дать совсем словам погибнуть,

придется выйти, возопить и гикнуть.

Индийские очарования

ПОЮЩИЙ БУРУНДУК

Восемь с половиной часов беспосадочного полета, и вы после цветущего, но ощутимо прохладного Лондона оказываетесь в цветущем и очень жарком Дели. Самое первое неизгладимое впечатление на меня произвел поющий… и не «а-а-ах, зеленый попугай», как пелось в детской советской песенке, а… Но, все по порядку…

Территория делийского университета, где должна была проходить конференция «Десятилетие перемен в культуре и литературе Восточной Европы», поражала своим размахом и ухоженностью. Бесконечные, уходящие вдаль аллеи, учебные и жилые корпуса, затерянные среди роскошных тропических кустарников и деревьев, источающих незнакомые, пряные, прямо-таки райские запахи. И чудесные улыбчивые люди: преподаватели, аспиранты и студенты Департамента славянских языков и литературы, принимавшие гостей из России, Польши, Словакии, Хорватии и Болгарии.

В перерыве все вышли во двор, и я услышала нежные трели, напоминающие соловьиные. Легкое посвистывание, треньканье и цоканье так заинтриговали меня, что я стала пристально всматриваться в крону высокого дерева, чтобы запеленговать исполнителя этой весенней и явно любовной арии. Вот тут и пришла пора удивиться: на ветке сидел маленький бурундучок, серенький и полосатый, с пушистым хвостиком, как у английского голубого бельчонка! Он самозабвенно прищелкивал язычком, тренькал и присвистывал, очевидно, призывая подругу на любовное свидание, а, может быть, даже и на брачный пир!

Так Индия в первый же день подтвердила репутацию сказочной страны, где все цветет и благоухает, а весной поют-заливаются не только птицы, но и крохотные бархатные бурундучки.

«Не счесть алмазов в каменных пещерах, не счесть жемчужин в море полуденном…», – бархатным голосом внушала нам с детства радиотрансляция оперы Римского-Корсакова «Садко», а именно «ария индийского гостя», то есть, индийского купца. Именно купцы часто и были первопроходцами и открывателями новых земель. Ими двигала не только жажда наживы, но и жажда жизни, и любознательность, если судить по запискам тверского купца Афанасия Никитина. Зоркий у него был глаз, он уже тогда, в 1466 году, приметил, что в индийской земле в изобилии родятся «яхонты и рубины… а также шелк, сандал и жемчуг – и все дешево… почку алмаза продают по 5 рублей… а белый алмаз – 1 деньга». Цитирую по академическому изданию уникального памятника древнерусской литературы «Хождение за три моря».

Теперь и я могу засвидетельствовать, что видела россыпи драгоценных камней и жемчугов почти в каждом магазине или ювелирной лавке. И все это стоило дешевле бобов! Если, конечно, эти бобы покупать в Лондоне…

За морем, говорят, и телушка – полушка, да дорог перевоз. Если к цене жемчужной нитки (от 10 фунтов и чуть выше, в зависимости от длины и качества) прибавить цену авиабилета (под тысячу фунтов) то жемчужно-изумрудно-сапфировые, а также гранатовые и аметистовые россыпи на порядок подорожают. Но это к слову, лондонской или московской хозяйке на заметку.

КОЛЬЦО ИЗ АГРЫ

Я ношу кольцо такое:

все лишаются покоя,

если видят, как рекою

льется свет с того кольца,

освещая всю округу,

наилучшую подругу

да и друга-подлеца.

Так бликуют эти камни,

что сказать бы, да куда мне…

Но святое Благовестие гласит, что не следует копить сокровища на земле, ибо их может унести потоп, пожар или грабитель, а следует копить сокровища на небесах, то есть нетленные духовные радости. И одна из величайших радостей, как сказано в Писании, – любовь. О ней, с небольшими отступлениями, и пойдет сейчас речь.

Гостей принято угощать лучшими блюдами и достопримечательностями. И поездка в Агру стояла в программе конференции, как нечто само собой разумеющееся. Есть ведь чудеса на свете, о которых все слышали, но которые надо обязательно увидеть своими глазами! Выехали рано утром, еще до рассвета, потому что расстояние от Дели до Агры, откуда когда-то Индией правили завоевавшие ее могольские властители, почти 250 километров. Завоеватели, кстати, пришли в Индию из Ферганской долины, так что они как бы земляки некоторым жителям бывшей советской империи. Владычество Великих Моголов (так называлась эта династия) продлилось с 1526 по 1761 год и подарило миру множество выдающихся памятников архитектуры, самый знаменитый из которых находится в Агре.

НЕПЛАСТМАССОВОЕ ЧУДО

Дороги в Индии перегружены транспортом. Грузовики размалеваны на все лады, увешаны красочными гирляндами и мишурой, а ночью они перемигиваются друг с другом цветными лампочками и фонариками. Очевидно, это дань традиции: с древних времен индусы цветной бахромой и коврами украшали свой главный вид транспорта – боевых и рабочих слонов, даже раскрашивали им головы, хоботы и уши. А теперь перенесли эту своеобразную жажду прекрасного на грузовики. На них в обязательном порядке большими буквами должно быть написано: «HORN, PLEASE!» (То есть, сигналь изо всей мочи! Нажимай клаксон!). Ибо сигналить на индийских дорогах не только не запрещено, но и необходимо, что кажется удивительным для россиянина и европейца.

На первый взгляд, хаотичное движение автотранспорта, как раз и организовывается в обязательном «звуковом порядке». Очевидно, сигналы – это своеобразная азбука морзе, регулирующая «броуновское движение» на автострадах страны. По сигналу тебе уступят дорогу, по сигналу позволят обогнать, сигналом же дадут знать, чтобы ты прижался к бровке. И многое, многое другое, судя по моим наблюдениям, можно выразить звуковой, дорожной, сугубо индийской азбукой. В Дели, где на вашу машину, кажется, неумолимо несутся сразу десятки сигналящих больших и маленьких машин, увертливых мотороллеровых такси и даже велорикш, тем не менее, очень мало светофоров и не так уж много дорожных инцидентов. Как-то они научились понимать друг друга и увертываться из-под капота соседа в самый последний момент! Ощущения острые только для тех, кто не ездил по московским дорогам в часы пик.

Короче, мы приехали в Агру только к полудню, в самую жару. А ведь это еще весна (32 градуса!). Скоро расцветет кровавыми цветами высокое дерево (по-английски оно называется flame forest), и это будет означать, что жара вот-вот перевалит за 45 и дальше! В Российском культурном центре в Дели это дерево, дающее сигнал к всепожирающему зною, прозвали, на мой взгляд, очень точно: «смерть европейцам».

И вот мы, европейцы, изнывая даже от весенней жары, плетемся, чтобы отметиться у одного из чудес света. Дескать, и я там был, мед-пиво пил, по усам текло, да и в рот попало. Вот и фотографии: я (имя вставить) и Ниагарский водопад, я и Эйфелева башня, я и, допустим, Колизей. И так далее, до бесконечности или конечности наших финансовых и отпускных возможностей. Ну, вот сейчас мы увидим еще одно – сто седьмое – чудо света, пластмассовый сувенир, замыливший око на телеэкране. И вдруг…

Да, да, я сама этого не ожидала. Мы вошли под арку, я обрадовалась: наконец-то – тень! Посмотрела вперед, и тут из глаз моих хлынули слезы. Душа моя взмыла куда-то в небесные выси и рухнула к подножию Короны, венчающей легенду о бессмертной Любви. Так я воочию, своими, а не телевизионными, глазами, увидела Тадж Махал. Я не стеснялась своих слез, потому что это были слезы забытого мною в далеком прошлом юного любовного восторга.

Тадж Махал – это мраморная гробница, которую построил император Шах Джахан для упокоения в ней своей любимой жены. Тадж – корона. А любимую жену могольского императора звали Мумтаз Махал. Она умерла в возрасте 39 лет, рожая ему четырнадцатого ребенка! Он в это время завоевывал для нее новые земли, но, узнав о ее кончине, вернулся, был безутешен, затеял строительство беломраморного мавзолея и больше никогда не воевал. Потерял, как видно, стимул.

Строительство закончилось в 1648 году. Оно поглотило огромные средства из императорской казны, которую больше не пополняли победительные войны. Шах Джахан был успешливым завоевателем, но только до смерти Мумтаз Махал.

Когда до взрослых детей могущественного в прошлом императора, ослабевшего от любовной тоски и горя, дошли слухи, что он хочет на другом берегу реки воздвигнуть как бы зеркальное отражение Тадж Махала, но уже из черного мрамора, терпение наследников престола лопнуло, и они отстранили отца от власти.

Наверное, это были неплохие дети, потому что они не оскопили обезумевшего от любви отца и не лишили его жизни, а заточили его в большом укрепленном форте, внутри не лишенном истинно могольской роскоши, вошедшей в поговорку и ставшей нарицательным понятием.

Низвергнутый император высказал только одно пожелание: он хотел до конца своих дней любоваться Тадж Махалом.

Теперь я его понимаю. Смотреть есть на что. Это беломраморное облако, ажурное и невесомое, таит в себе энергетику легендарной, бессмертной любви. У этой любви много загадок. Первая: как можно было в промежутках между военными походами успеть так смертельно полюбить вечно беременную женщину? Они виделись нечасто. Как они общались? Телефона тогда не было. Как утоляли любовную тоску? Письма, депеши? Вряд ли. Мистика какая-то.

Там более, что у Мумтаз Махал, по некоторым сведениям, было около пяти тысяч соперниц. И это вторая загадка. Все дело в том, что императору такой огромной державы просто по статусу полагалось иметь множество жен и наложниц. Нам показывали в крепости-дворце, последнем пристанище Шах Джахана, их комнаты. Рядом жили и охранявшие их евнухи. Мы видели мраморные бассейны, майоликовые бани, каскадные фонтаны, у которых отдыхали в жаркие дни тысячи или сотни (кто теперь это точно знает?) этих, надо полагать, красавиц, привезенных со всех концов не только империи, но и всего тогдашнего обжитого людьми мира.

Как они, наверное, старались утешить его, отвлечь от воспоминаний о той единственной из всех живших и живущих женщин, которая удостоилась и его любви, и мраморной гробницы невиданной доселе красоты. Красавицы могли сколько угодно танцевать перед ним танец живота, но им было не затмить округлый, плодоносящий живот любимейшей из женщин!

Шах Джахан умер в 1658 году. Почти десять лет он любовался видом Тадж Махала, сидя в Золотом павильоне в окружении наложниц, танцовщиц и оскопленных музыкантов. Даже если эти женщины были ему не нужны, посягать на них никто не имел права. Деспотия, одним словом.

Но властолюбие его заканчивалось там, где начиналась любовь к таинственной и неповторимой Мумтаз. Здесь, у ног своей возлюбленной или у порога ее гробницы, он становился мягче воска. Он предпочел небесные сокровища не иссякающей любви всем сокровищам своей огромной, сказочно богатой империи. Отдал безграничную власть в обмен на фантом: возможность любоваться Тадж Махалом. И это еще одна, но не последняя загадка.

ИНДИЙСКИЕ СТРАСТИ

Слонопоклонство

А слона я не осилила. Нет, не осилила я слона. А ведь когда-то в Синайской пустыне ездила верхом на верблюде и чувствовала себя так прекрасно, будто родилась в семье бедуина! Но верблюд становится перед тобою на колени и, нежно покачивая, поднимает ввысь, к небесам. Я готова была доверчиво трястись на нем через барханы хоть весь день, пока он вновь не опустится на колени, чтобы дать мне возможность без позора и стыда ретироваться восвояси.

А на слона надо залезать по приставной лестнице, как на второй этаж дома! Да еще туристический бизнес бесстыдно ухитряется загрузить на покатую спину довольно облезлого трудяги по четыре ротозея одновременно. Страшно даже смотреть, как качается во все стороны шаткая и хлипкая не то корзинка, не то платформа, в которой теснятся бледноликие смельчаки. Закрепляется это сооружение весьма условно: веревки обхватывают туловище слона, а одна веревочная петля проходит под… хвостом.

Место, кстати, весьма чувствительное… А если слону надоест терпеть такое издевательство?

Так что в наказание за свою предусмотрительность и трусость я не увидела еще один роскошный дворец могольского завоевателя, с зеркальной комнатой, о которой тоже сохранилось в памяти народной много сказочных историй.

Я не осилила слона,

не взобралась на верхотуру,

откуда даль была видна

и вид на дикую натуру.

Смутилась странною ценой:

смотреть из пасти крокодила

на вал могольский крепостной.

Мне силы духа не хватило…

И в наказание за страх

я не увидела зеркальный

дворец, где бродит на часах

горячий ветер, как дневальный.

Я б увидала потолок

весь в самоцветах и узорах,

когда бы слон на склон взволок,

в жару индийскую за сорок.

Мне бы подняться в этот град

хоть на осле, хоть на верблюде!

Но я доехала до врат

на джипе, запросто, как люди…

Из чувства призрачной вины

вновь добралась до этой дали,

где мне сказали, что слоны

кого-то все же притоптали.

В ожидании группы российских писателей, взгромоздившихся на живой «даблдекер», я вволю пообщалась с местными жителями, выпила настоящего чая в истинно индийском стиле (в кипящее молоко бросается заварка, горстка сахара и кардамон), прекрасно утоляющего жажду и насыщающего одновременно. Кроме того, у меня появилось время, чтобы всласть поторговаться и купить пять метров натурального шелка за такую цену, что продавец меня зауважал! Они ведь сразу называют туристам цену втрое и вчетверо превышающую истинную. А, может, я все же переплатила и он зауважал меня за щедрость?

ВЫБИРАЯ САРИ

Розовы эти шелка,

легкие, как облака,

скользкие, словно вода

в стадии лунного льда.

Радужный шелковый тюк

рвется на землю из рук,

вьется цветная спираль,

воздух звенит, как свирель.

Шелковых звуков струю

в кольца свивать, как змею,

и шелковичную прядь

пальцами нежно измять.

Словно бамбук сухопар,

мечет торговец товар:

шали, вуали, шелка —

плещутся, словно река.

Ткани волшебной ручьи,

льются, пока что ничьи,

светятся, словно опал.

Воздух от вздохов опал.

Рвется и тщится строка

запеленаться в шелка,

помыслы с делом сличить,

в коконе шелка почить.

Здесь сторговаться – не суть:

шелковый призрачный путь

весь уместился в горсти.

Срочно купить, унести!

А было это в Раджистане, в самом сердце Индии, где, как можно догадаться по звучанию слова, жили и правили настоящие, известные нам только по фильмам и сказкам, раджи и магараджи, то есть князья, истинно индийские (домогольские) владыки.

В столице Раджистана – Джайпуре – до сих пор в своем дворце живет со своей семьей один из них. Но часть дворца, по законам времени, представляет собой музей дворцового быта и парадной одежды. Самого раджу увидеть почти невозможно. Да он уже, видимо, и не обладает никакими особыми правами, а представляет собой как бы живую реликвию. Реликвией является и потрясающий по красоте «Дворец ветров», который при ближайшем рассмотрении напоминает голливудскую декорацию. То есть, в сущности, это только плоский фасад, за которым пустота. Но фасад этот, заслонивший дворец и дворцовый двор, украшенный диковинной лепниной и резьбой, был предназначен для того, чтобы в его 953 (!) окна могли смотреть на городскую жизнь обитающие во дворце женщины, оставаясь при этом невидимыми для остальных жителей столицы. Какова изощренность и изобретательность в сохранении дворцовой private life!

Именно в Раджистане, откуда в древности по непонятным до сих пор причинам изошли во внешний мир причудливые и загадочные цыганские племена, можно и сейчас еще увидеть настоящую, нетронутую чужими влияниями индийскую бытовую культуру. Мне повезло там сфотографировать молодую невесту в традиционном наряде. И хоть детские браки в Индии были запрещены еще в начале Х1Х века, невеста эта явно еще не вышла из подросткового возраста.

В народных глубинах любовь к традициям всегда побеждает страх перед властями, запрещающими их исполнение. Великий Ганди в своей автобиографии писал, что ему было всего семь лет, когда его женили на девятилетней девочке. И это событие стало самым болезненным воспоминанием в его жизни.

Хоть официально такие браки были давно запрещены, семья Ганди предпочла древнюю религиозную догму общественным нововведениям. Реформы, приходящие сверху, корни свои запускают только в самый верхний слой народной жизни. Это можно соотнести и с реформами в сегодняшней России: неизвестно, какие из них приживутся, а какие будут с присущей любому народу осторожностью тихо и нешумно отвергнуты. И хорошо, если тихо…

И въезжали и возвращались мы из Раджистана в Дели по автомобильной трассе самого высокого, как говорится, европейского качества. Шоссе это напоминало автобан, и было платным, как в какой-нибудь Италии или Германии.


Призрачный город

Безусловно, пребывание в респектабельном Нью-Дели, где находится Российский культурный центр с гостиницей, рестораном, бассейном и библиотекой, разительно отличается от жизни перенаселенного, кишащего нищетой и бытовой неустроенностью Старого Дели.

Но лично нам довелось все десять дней жить в призрачном, похожем на мираж городе, разбитом на широкие проспекты, вдоль которых тянутся цветущие изгороди, скрывающие за собой роскошные посольские особняки и частные виллы.

Бросается в глаза большое количество вооруженной охраны и полиции у ворот огромных особняков, вилл и резиденций. На широких и чистых тротуарах не видно праздных пешеходов. Да и что им тут делать? Ведь по близости нет никаких общественно-социальных служб или магазинов. Просто пустыня какая-то!

И даже священные коровы почти не забредают сюда, хоть на их-то свободу никто не решился бы посягнуть, – это было бы чревато крупными неприятностями: по преданию, в незапамятные времена именно корова вскормила своим молоком будущего индуистского бога, и с тех пор все кровы почитаются как живые святыни.

Коровы, часто тощие до неправдоподобности, почему-то предпочитают бродить по пыльным городским обочинам в других, менее респектабельных районах. Когда мы спросили, почему они роются на помойках и жуют оберточную бумагу, нам ответили прямо и просто: потому что они жвачные животные и должны что-то жевать. А травы городе мало. А священных коров много. И нас попросили не выбрасывать в урны синтетические пакеты, потому что неразумный теленок может ими подавиться. Коровы, как ни странно, дают молоко, из которого получается очень вкусный и жирный сыр, напоминающий наш «осетинский» или «сулугуни».

Нью-Дели был запланирован англичанами на огромных пустошах, примыкавших к Старому Дели, городу настолько древнему, что он уже, пожалуй, поизносил свое архитектурное облачение до ветхости. Очевидно, они рассчитывали там пожить, потому что размах планировки трудно сравнить с чем бы то ни было. Но, как известно, в 1947 году пришлось устроителям этого земного рая покинуть его пределы. С птичьего полета этот мистический, призрачный, совершенно безлюдный и огромный город в городе, должно быть, похож на гигантскую паутину: произведение, как известно, прекрасное и совершенное по конструкции: это и невооруженным глазом видно в осеннем лесу, например.

Бесконечные проспекты заканчиваются круговой развязкой, в центре которой всегда высится пышная клумба, усыпанная цветами, как самоцветами. От развязки расходятся в разные стороны минимум пять широченных трасс, которые упираются в следующую развязку, увенчанную клумбой… И так до бесконечности.

Скажу только, что, будучи приглашенными на прием в одну из посольских резиденций, мы носились в мини-автобусе по этим круговым магистралям битый час. За рулем был опытный местный шофер, но все равно у меня осталось ощущение, что мы не ездили, а летали по космическим трассам… на метле!

Вообразите: быстро стемнело. Вокруг ни души. Только ограды и часовые у ворот, которые ничего не знают, кроме того, что им непосредственно полагается знать. Например, уметь проверять специальными приборами въезжающие машины на предмет наличия бомбы под днищем. Индийские будни… Страна, если следить за новостными сводками, прямо скажем, «в огне». Так что пусть проверяют. Не жалко. Жалко будет себя, если вдруг не проверят…

В один момент мне показалось, что мы летим уже в небе, как Хома Брут, которого оседлала небезызвестная панночка! Короче, редкая птица долетит до середины Нью-Дели! Но мы все же попали на прием, и наши извинения были с пониманием приняты.


Не нищие духом…

Индийская нищета и навязчивые агрессивные профессиональные нищие стали уже притчей во языцех и кочуют из одной книги в другую. Что греха таить, я была заранее напугана и держалась настороже. Но видела настоящую нищету только из окна машины да на обочинах дорог, а часто прямо у фасада дорогих особняков, понастроенных «новыми индийскими» богатеями, сделавшими деньги на строительном буме последних лет. Ютятся люди не просто в хижинах или хибарах (это хоть какое-то укрытие), а часто просто на земле, на расстеленной картонке!

Или: две груды камней (это стены) удерживают натянутый кое-как кусок брезента (это крыша) – и это дом! Для целой семьи! Я видела чудесную маленькую девочку необыкновенной красоты: в длинном и сером, как сама дорожная пыль, платьице. С гордо поднятой головкой она шла, естественно, босиком, но летящей балетной походкой в соседний такой же, условно говоря, дом. Может быть, к подружке в гости.

Это мимолетное видение запало мне в душу. Выводы делайте сами. Оглянитесь вокруг, посмотрите хотя бы на этих сытых и самодовольных лондонских попрошаек, каждый из которых потому лежит на мостовой, что хочет там лежать, а не работать или жить на пособие. Такова философия их жизни, смею вас заверить. Знаю я одного русского лондонца, работоголика поневоле, пленника ипотечной системы. Он однажды сказал такому просителю: «Слушай, парень, я так устал! Давай поменяемся, я тут полежу на сквознячке в твоем стеганом спальнике, а ты сходи, отгуди за меня ночную смену!». Ответ пересказать приличными словами или вы сами догадаетесь?

И мне немного жалко, что я не успею рассказать самое интересное: как мы ездили в предгорья Гималаев, к истокам Ганга, как светится его вода, вся в чешуйках настоящего серебра, как в комнату зашла настоящая (большая!) обезьяна, перебрала на столе все продукты, выбрала кекс (в упаковке!) и унесла его на соседний балкон и покормила этим кексом подругу жизни. Не трудно догадаться, что была эта обезьяна мужчиной и главой семьи!

Дело в том, что делегация русских писателей, приглашенных на конференцию, догадалась нанять мини-автобус с кондиционером. В поездке нас сопровождала обаятельная Ранджана Саксена, преподаватель Делийского университета, автор идеи и организатор конференции. Она и в дороге помогала нам организовать ночлег и питание. Ведь индийская кухня чрезвычайно остра и сдобрена непривычными для многих из нас специями. Так что поесть вкусно и безопасно для здоровья – тоже проблема для европейцев в экзотических и жарких странах.

В общей сложности мы проехали по Индии около двух тысяч километров. Хочется заметить, что путешествие это больше всего было похоже на «медовый месяц»: мы мало спали, забывали поесть и стремились все к новым и новым впечатлениям, что было сродни жажде бесконечно длящегося наслаждения. Так что Индия – это как большая страсть, утолить которую можно только, если она отвечает тебе взаимностью.

С нами это случилось. Мы были там счастливы. Спасибо.

Дворец ветров

Ты меня покрывал

ласками, между снами…

Шелковых покрывал

с птицами и слонами

был невесомым груз.

В тело впивались меты:

этих любовных уз

шелковые тенеты.

Ты мне теперь скажи,

где б это было краше:

разве же у раджи

или у магараджи?

Где бы сквозил ажур

золотошвейных лилий,

розовым был Джайпур

в зарослях бугенвилий.

Каменные зубцы,

мрамор молочный в храме,

розовые дворцы

выщерблены ветрами.

Ночи любовной мгла,

страсти острее ножниц:

битые зеркала

в комнатах для наложниц.

Шелест горячих крыл

в сумраке небывалом,

где ты меня покрыл

шелковым покрывалом.

Лунный лежал покров,

звездный искрился иней

там, где Дворец Ветров

хвост распускал павлиний.

Заповедник лунного света

Идут дожди. И топчутся в саду.

Бормочут розы зимние в бреду.

Не вынести ненастья между строк!

И бремени цветения – не в срок…

Древняя восточная мудрость гласит, что ожидание несчастья – худшее несчастье, чем само несчастье.

Если вдуматься, древние мудрецы будто бы предсказали сегодняшнюю политическую ситуацию в мире. День и ночь средства массовой информации нагоняют ужас на обывателей всех стран, предвещая все новые и новые несчастья и катастрофы.

Мало того, что почти каждый день действительно происходят то наводнения, то землетрясения, то кораблекрушения, то теракты, так их еще повадились и предсказывать, чтобы жить стало совсем невыносимо.

Но пора уже перестать бояться и начать жить. Ведь мир так велик, что помимо катастроф в нем происходят и всякие приятные и радостные события: от свадеб и рождения младенцев до семейных и общественных праздников.

В недрах любого народа продолжают жить неистребимые даже современными истребителями с компьютерной наводкой традиционные святки – как бы они не назывались на языке той страны, где еще остался народ, как таковой.

Вот и нам довелось побывать в новогодние праздники на настоящей деревенской вечеринке. Так случилось, что на этот раз это был вечер шотландских танцев в затерявшейся среди лесистых холмов южной Англии старинной деревне Тилфорд, куда нас пригласил знакомый англиканский священник.

В России в эту пору уже вовсю лютовали морозы, завывали вьюги, могучие метели заметали напрочь немерянные, бескрайние просторы. И на юге Англии, среди пышной, почти тропической, вечнозеленой растительности, изредка расцвеченной яркими зимними головками «анютиных глазок», примул и цикламенов, тоже случилась зима.

Снизошла на землю ранняя зимняя мгла, накрыла плотным пологом роскошные лесные холмы и туманные долины, не тронутые изморозью и вечной русской тоской. Разве что английская хандра, вошедшая в поговорку, схватит порой за горло вполне сытого и самодостаточного (страшное, в общем-то, слово) английского джентльмена. А сия исчезающая особь водится, как зубр в Беловежской пуще, в специальных местах. И называются эти места английской деревней.

Вот там-то нас и настигла настоящая зимняя, почти безлунная ночь! В самом центре большой английской деревни не было ни одного фонаря! А была ревностно охраняемая местными жителями (как они сами нам признались) уникальная, заповедная… темнота!

Никогда бы не поверили в такие чудачества, если бы сами несколько раз не споткнулись на ровной в общем-то асфальтовой дорожке, ведущей к красивому старинному зданию, величаво именуемому Тилфордским институтом, но, как сказали бы в российской глубинке, это был попросту деревенский клуб.

Иначе к чему бы настоящую, всеми забытую реликтовую темень оглашали звуки веселой народной шотландской музыки! Да, по своей сути, это действительно клуб, хоть и красив на своеобычный иноземный манер: старинный черно-белый особняк, характерный для южно-английских графств.

Нужно сказать, что деревня эта состоит из богатых поместий, спрятанных в частных, между прочим, лесных угодьях. И живут здесь состоятельные, степенные люди, многие из которых получили свои усадьбы в наследство.

Деревня Тилфорд гордится и своей историей: здесь растет дуб, которому недавно, по официальному подсчету специалистов-биологов, исполнилось 800 лет. Следовательно, он «помнит» и Робин Гуда, и многих других славных деятелей английской истории, которые, может быть, сидели под ним и «думу думали». И надумали так много демократических свобод, что их сейчас в Англии и девать некуда.

Гордится Тилфорд и каменным мостом через темноводную извилистую речку Вей: еще в средние века мост этот был построен монахами-цистерианцами (молчальниками), жившими неподалеку в Ваверлейском аббатстве, от которого остались одни развалины после реформаторской смуты времен короля Генриха Восьмого. Так что в английском ли, датском ли или ином каком царстве-королевстве – свои беды и свои победы.

Уж пять пополудни, а я не живу:

иссякли последние сроки.

По пояс войду в ножевую траву —

высокие сабли осоки.

Английский ли Тилфорд над речкою Вей

в тоске этой ярой повинен?

Зачем ни о чем не поет соловей

на этой прекрасной чужбине?

Зачем понапрасну я Бога гневлю

заботой пустых откровений.

Не пахнет жасмин в этом дивном краю!

И запаха нет у сирени.

Уж ночь подступает. На небе заря —

надежды последние крохи.

Иссякло ли время, что прожито зря

на фоне кровавой эпохи?

О том, что Отчизна развеяна в дым,

стенать довелось мне не слабо:

на ясной поляне, под дубом седым,

вблизи от английского паба…

Особую гордость немногочисленных обитателей Тилфорда составляет зеленая лужайка в центре деревни. Это одно из самых старых крикетных полей в южной Англии, а крикет – малопонятная для иностранцев, но очень любимая в Англии игра, собирающая полные стадионы.

А вокруг лужайки, как водится в туманном Альбионе, старинный паб и почта, и клуб, и храм Всех Святых, XVII века, кстати. И почти двадцать лет в этом соборе окормлял паству необыкновенно популярный и любимый жителями деревенский викарий Джон Иннес.

Он-то и пригласил нас на деревенскую вечеринку с сопутствующими всякому такому событию напитками, закусками и экзотическими для заезжих пришельцев шотландскими танцами. Может быть, потому шотландскими, а не ирландскими, к примеру, что душа общества, инициатор всех «общественных мероприятий», упомянутый уже приходской священник – выходец из верхней, горной Шотландии. Самой-самой своеобычной и патриотичной из всех известных нам, иностранцам, части Шотландии.

Конечно, пришли, а вернее, съехались на своих автомобилях на вечер народных шотландских танцев в основном жители Тилфорда средних (и постарше) лет. Британская молодежь, как правило, и работает, и учится в больших городах, живет в интернатах, кампусах и съемных квартирах в ожидании, как мы помним из английских романов… наследства, конечно же!

Но пока что преклонных лет отцы, матери и бездетные дяди и тети не торопились, судя по всему, осчастливить будущих наследников. Они предпочитали жить, и притом – в свое удовольствие.

Вы ошибетесь, если подумаете, что они пришли в свой клуб на концерт. О, нет! Они танцевали сами! И с таким нескрываемым азартом и удовольствием подхватывали на лету немолодых, радостно смеющихся жен и соседок! Так притопывали, прихлопывали и кружились, что дрожал прочный дубовый паркет!

Лица разрумянились и помолодели от веселой народной пляски и от горячего терпкого глинтвейна, особенно приятного в холодный, по английским, конечно, понятиям, зимний вечер.

Фигуры танцев были столь сложны, а сами они столь разнообразны, что я решила получить ответ на возникшие вопросы, как говорится, из первых рук. Тем паче, что мы с мужем и сами были втянуты дружескими руками в круг танцующих.

Вот что нам поведал коренной шотландец, священник Джон Иннес:

«В Великобритании, конечно же, существуют давние традиции, связанные с танцами. Например, в шотландских армейских полках народные танцы – обязательная статья устава! Офицеры просто обязаны уметь танцевать, потому что их часто приглашают для парадной демонстрации этих народных танцев во время всяких торжественных церемоний. Позор шотландскому полку, в котором офицеры танцуют плохо!

Так что в мою бытность в армии особый майор обучал нас, молодых офицеров танцевать под музыку шотландской волынки вечерами, когда заканчивался нелегкий, поверьте мне, день уставной муштры!

И хотя для нашей деревни такие вечера еще не превратились в традицию, в нашей округе есть даже клубы шотландских танцев, где к делу относятся столь серьезно, что свысока посматривают на любителей вроде нас.

Для нас же этот вечер – просто веселое общинное времяпровождение. Мы сегодня пригласили даже учителя танцев, который показывает, как нужно двигаться, демонстрирует разные танцевальные фигуры, а мы повторяем их вслед за ним».

Да что тут говорить! Наверное, приятно почувствовать в своей руке руку доброжелательного соседа (а тем паче соседки!), который живет в твоей же деревне, но в пяти минутах, как минимум, езды на машине, за высокой каменной оградой или колючей зеленой изгородью выше человеческого роста.

Хорошо увидеть его смеющимся, а не хмурым или озабоченным общеанглийскими проблемами и забастовкой пожарников, которая волнует всех без исключения, в смысле того самого ожидания несчастья, которое иногда хуже самого несчастья, потому что выматывает нервы задолго до положительного исхода дела.

А что касается охраняемой жителями, по-настоящему темной, звездной или лунной, в зависимости от чистоты небес, деревенской ночи – это не выдумка и не шутка. Однажды они постановили на общедеревенском собрании (трудно представить, но в Англии есть и уличные комитеты, и домкомы, и ассоциации жильцов, а уж собрание, кстати, одна из любимых форм общения), что никаких фонарей в центре деревни не будет.

Только натуральный лунный и звездный свет, как в старину! А если ночь облачная и дождливая, то пусть будет темно и тихо, как и должно быть в настоящей сельской глуши. Вот ведь до чего можно додуматься, когда все остальное у тебя уже есть. Когда произошла полная индустриализация и асфальтизация, а также электрификация всей страны!

Но человек так устроен, что ему не угодишь. И хочет он порой чего-то нерукотворного. И не властям решать, чего именно.

Так что есть теперь в графстве Суррей заповедник реликтовой темени и тишины, заповедник натурального лунного света, о котором уже забыли в больших городах мира. В Москве, например. Ибо город – это огромная линза, выжигающая в небе черные озоновые дыры.

Но есть, есть еще натуральная лунная ночь и в родных пределах! На бескрайних сибирских просторах, в Заполярье, на Алтае – в российской глубинке. Сияют, сияют голубые лунные снега. Но не потому, что так захотели и постановили на своей деревенской сходке коренные жители.

Пожалуй, в России не счесть заповедников лунного ли, звездного ли света, в частности из-за тотального отсутствия фонарей даже в нужных порою местах.

Кризис англиканства

«Все ниспосланые на церковь испытания могут оказаться полезными, потому что ставят ее перед лицом реальности», – считает англиканский священник Джон Иннес.

Когда в России мне доводится (просто, к слову) рассказывать о том, что в процветающей Великобритании, прародительнице парламентаризма и многих прочих общественных свобод, включающих свободу вероисповедания, все чаще можно увидеть старинный англиканский храм, превращенный в паб, ресторан или перестроенный под жилой дом, мне верят с трудом.

Но я сама была с друзьями в таком пабе в приморском городке Фолкстоун. Его высокие узорчатые своды и красочные витражные окна привлекают посетителей и туристов, увеличивая доход оборотистого владельца, прикупившего по дешевке вышедшее из употребления (как это ни страшно звучит) «культовое здание».

И почти каждый день я проезжаю мимо другого храма, который новые владельцы, выкупившие его у англиканского епископата, превратили в жилой комплекс с комфортабельными квартирами. Смотрю порой на стрельчатые высокие окна, украшенные домашними занавесками, и думаю: а что они там устроили в алтаре? Хватило ли такта у архитектора и застройщика или все же они умудрились разместить там не детскую или кабинет, а ванную со всеми прочими удобствами?..

Грустно мне становится от этих мыслей. Выходит, что довольно давний разговор с моим другом, англиканским священником, не только не устарел, но и стал еще более актуальным и животрепещущим.

Вот что мне рассказал в ответ на мои недоуменные вопросы деревенский священник Джон Иннес, большой знаток православного богослужения, многолетний член Экуменического Общества им. Св. Албания и Св. Сергия Радонежского, основанного в двадцатые годы в Англии отцом Сергием Булгаковым и другими русскими богословами:

«Наши храмы неуклонно пустеют. В небольших сельских приходах на юге Англии бывает порой не больше одного-двух венчаний в год. Не чаще бывают и крестины.

Но это еще и потому, что в загородных домах живут, как правило, уже пожилые, вышедшие на отдых люди.

Молодежь предпочитает большие города. А там слишком напряженный ритм жизни, часто совсем не остается времени для созерцательного времяпровождения.

Больше суеты – меньше веры.

Двадцать лет назад я видел в Российских храмах только очень старых людей. Видимо, им уже не нужно было заботиться о продвижении по службе. В атеистической стране вера могла повредить карьере. Сейчас положение там, по моим наблюдениям, очень изменилось.

В православных храмах много молодежи. В Англии, конечно, нет запретов ни на какие верования. Но у человека вообще, а у молодого, в особенности, есть потребность делать что-то за компанию, сообща.

И если есть храм, куда обыкновенно приходит молодежь, то и другие молодые люди туда потянутся. Если же в какой-то храм молодежь вовсе не ходит, то там среди паствы можно увидеть разве что очень отважного молодого человека. Многие молодые люди считают религию вообще неуместной в современной жизни, но у некоторых еще сохранилось чувство благоговения, и если они решаются посещать церковь, то вскоре начинают чувствовать возвышенную атмосферу богослужения и нуждаться в ней».

Естественно, я тогда же спросила Джона Иннеса о том, почему я вижу ежедневно из своего окна чудесный островерхий англиканский храм XVII века, крыша которого заросла травой и кустарником и вот-вот провалится. Всего двадцать лет назад мы в своей стране Советов видели своими глазами еще более варварское отношение к святыням. Видели храмы, превращенные в склады и скотные дворы. Но на то были веские политические и тоталитарно-исторические причины. Почему же в стране, много веков избегавшей военных конфликтов и политических переворотов на своей территории, назрел такой, прямо скажем, кризис неверия, граничащий порой с кощунством?

Наш старый друг, посетивший за свою долгую жизнь Россию и Украину более двадцати раз, самостоятельно выучивший русский язык и создавший в свое время «Путеводитель по закрытым (большевиками) храмам Петербурга», прекрасно знает, что многие ранее закрытые или разрушенные храмы в России теперь восстановлены или отстроены заново. Их двери распахнуты настежь в самые лютые морозы, потому что не могут вместить всех верующих. Так что же случилось со старой доброй Англией? В чем ее проблемы? Разве так уж трудно найти деньги на ремонт?

«В этой проблеме важнее всего ее исторический аспект, – считает Джон Иннес. – Дело в том, что англиканская церковь унаследовала земли, принадлежавшие церкви со средних веков, а также пожертвования и дары прихожан. От прибылей, приносимых этими землями и капиталами, отчислялась доля на выплату содержания священникам.

Но теперь все изменилось не в лучшую сторону. С некоторых пор центральные фонды резко сократили финансовые дотации. И теперь расходы на содержание священника и прихода в целом (например, ремонт церкви или органа) легли на плечи самих прихожан. И хотя зарплата священника – это сравнительно небольшая и фиксированная сумма, некоторые сельские приходы в малонаселенных местах, да и городские церкви в тех районах, где проживает много выходцев из других стран, не справляются с этой задачей.

Конечно, епископат англиканской церкви приплачивает недостающую сумму, но такого трудного финансового положения наша церковь не знала за последние несколько веков. Новые времена – новые порядки. Вот и приходится порой англиканскому епископату поправлять материальную ситуацию, выставляя на продажу недвижимость, то есть пустующие из-за недостатка верующих храмы. Но нужно жить, не попирая собственную историю».

Так закончил беседу со мной чудесный человек, истинный подвижник веры, которому еще в детские годы в закрытой частной школе в Шотландии приходилось, по его словам, «молиться под одеялом», чтобы мальчишки не засмеяли. Значит, уже много десятилетий тому назад входило здесь в моду губительное для неокрепшей юной души неверие. Но ведь сумел сохранить в себе веру и утеплить ею застуженные на ветрах глобальных перемен души своих немногочисленных прихожан англиканский священник Джон Иннес!

Выходит, что «за веру и отечество» стояли не только русские подвижники и страстотерпцы. Были богатыри Духа и на Британских островах.

Рождественские сказки

В последние годы со страниц британской прессы все чаще раздаются упреки в том, что столь святой праздник все более материализуется. О каких религиозных чувствах можно, дескать, говорить, если для большинства населения важнейшим событием стала предпраздничная беготня по магазинам и возможность вкусно поесть? Но мне хочется оспорить это расхожее мнение с точки зрения очевидца.

На мой взгляд, Рождество, несмотря на растущее, прямо скажем, безверие коренных британских масс, самый главный и самый любимый праздник в Соединенном Королевстве. К нему готовятся всерьез и заранее. Уже в сентябре на прилавках появляются первые рождественские товары и поздравительные открытки. Эта коммерческая сторона праздника и подвергается критике чаще всего. Но никто из самых-рассамых атеистически настроенных журналистов никогда не посягнет на сакральную основу празднования, чтобы не оскорбить чувства верующих в то, что согласно западному христианскому календарю, в ночь на 25 декабря в Вифлееме родился Спаситель человечества Иисус Христос. Да и в самом словосочетании «Рождество Христово» как бы зашифрована магическая информация, от которой никуда не деться.

Еще, казалось бы, совсем недавно, в добрые викторианские времена, и знали и помнили, что Рождество – праздник великий и главный в году для всего, а не только христианского, мира. Что этот, условно обозначенный первыми христианами, День явил миру истинное чудо рождения младенца Иисуса от девы Марии.

Кстати, догмат непорочного зачатия вписан не только в святые книги христианского благовестия (Евангельское четверокнижие), но и подтверждается, как безусловный, в коранических сурах. Для меня, например, в свое время это стало настоящим открытием: о каком непримиримом противостоянии христианского и исламского миров после этого можно говорить! Вернее, говорить то можно все, если не заглядывать при этом в святые книги…

Накануне Рождества, вечером 24 декабря, во всех англиканских и католических соборах проходит многочасовая торжественная церковная служба. Такие переполненные христианские храмы, такое молитвенное пение, такое красочное облачение духовенства, такие умиленные всеобщей любовью лица можно увидеть наяву только раз в году – в Рождественскую ночь! Ну, может быть, еще в ночь Пасхальную. Остальное время года многие храмы пустуют даже по воскресеньям. Один наш знакомый англиканский священник часто молится в своем великолепной архитектуры деревенском храме ХVII века совершенно один. Лишь пономарь по долгу службы иногда подпевает за ним молитвенные псалмы… Но Рождество, повторюсь, исключение.

Уже с начала декабря британская почта перегружена буквально тоннами красочных отправлений. Зато с 24 по 26 декабря закрыта не только почта, но и магазины, и банки, и многое другое. Именно поэтому уже накануне принято основательно запасаться продуктами. Я своими глазами видела совершенно пустые полки во многих лондонских супермаркетах (Как Мамай прошел! – говорят в таких случаях в России) за день до праздничного всебританского безмолвия и безлюдья, каковыми являются Рождественские дни.

Ибо, если не все, то уж точно – почти что все! – согласно неписанному закону сидят за праздничными столами в домах своих родителей или ближайших родственников и друзей. Смешно пытаться встретить Рождество в Европе, если у тебя здесь нет ни друзей, ни родни. Ты обречен на одиночество в безлюдном городе! Или в шумном ресторане, какая разница, ведь тебя там никто не знает. Одиночество в толпе иногда даже более ощутимо.

К тому же, во многих европейских странах 25 декабря не работают многие виды транспорта. Такси вызвать – большая проблема, ибо таксисты тоже хотят съесть за семейным столом традиционную жареную индейку с отварными овощами, пока блюдо не остыло. О любви к индейке англичане любят пошутить; дескать, я тебя так люблю, так люблю… Уж очень ты вкусная!

Короче, в эти дни наступает такой глубокий праздничный обморок, что бери Европу голыми руками. Сама видела (не скажу, в каком) европейском аэропорту таможенников под основательным «газом». Как говорится, отметили праздник на работе, не отходя от пункта контроля: пассажиров-то кот наплакал в такие дни. Невольно подумалось, а вдруг и диспетчер, и пилот, и ракетчик с кнопкой…

Не хотелось бы омрачать столь горячо ожидаемые каникулярные и отпускные дни европейцев, но этот всеобщий праздничный паралич, наблюдаемый уже много лет, как говорится, с близкого расстояния, лично мне внушает немалую тревогу. Ведь согласно народным преданиям, именно в Рождественскую ночь как бы активизируются мелкие и крупные враги человечества в лице тех, о ком не принято говорить, чтобы не накликать их на свою голову. Сами с детства помните, на ком Вакула летал за башмачками для любимой. В ночь под Рождество, между прочим…

Видимо, все же недаром в старину было принято печатать в тогдашних средствах массовой информации поучительные рождественские сказки, сочиненные по этому случаю. Иногда весьма маститые, всемирно известные писатели с удовольствием отдавали должное этому жанру. В Англии это был Диккенс, в России – Лев Толстой, а в советское время, к примеру, Самуил Маршак (сказка «Двенадцать месяцев»).

У Рождественской сказки, как у всякого литературного жанра, были свои законы, суть которых заключалась в том, что с героями повествования обязательно должно было случиться чудо, полностью переменившее их жизнь. И, конечно же, в лучшую сторону.

Почти всякая такая сказка начиналась с того, что (цитирую) «шел по улице малютка, посинел и весь продрог…», потому что не было у него ни папы, ни мамы, и крыши над головой тоже не было. Малыш (или малышка) должны были обладать приятными чертами лица, вьющимися белокурыми (темными или рыжеватыми) густыми волосами и, самое главное, добрым характером.

Именно доброта персонажа и становилась в будущем причиной благосклонного вмешательства высших сил (волшебниц, фей или просто щедрых состоятельных людей) в его дальнейшую судьбу. В такой сказке несчастный сирота вдруг обретал богатых и любящих родителей, с которыми его разлучили в младенчестве злые силы (люди или волшебники). Зло в такой сказке терпело полное поражение, и было жестоко наказано (вспомните злую мачеху и ее дочку из сказки Маршака «Двенадцать месяцев»), а добро и справедливость увенчивались самыми изысканными (по выбору автора) наградами (как добрая падчерица в той же сказке).

Такие сказки имели огромное воспитательное значение. Их обычно читали детям в ночь перед Рождеством, и утреннюю награду – подарок под елкой – ребенок уже воспринимал в нужном родителям (а в будущем и обществу) аспекте. То есть, доброе дело рано или поздно будет оценено по заслугам. Может быть, не сразу, может быть, придется и пострадать и пережить полосу неудач, но есть там, в незримых мирах, кто-то очень могущественный и справедливый, уж он-то знает: стащил ли ты конфетку у своего младшего брата, когда в комнате, ну, просто никого не было, или она действительно закатилась за старинный комод, на чем ты так настаивал, думая, что никто никогда не узнает про этот твой невинный детский грех.

Но согласно рождественской сказке, есть некие невидимые нами небесные весы, на которых взвешиваются добрые и злые дела. Предполагалось, что если человек проникнется этим важным знанием еще в малолетстве, то он поостережется и в будущем причинять своему ближнему даже самое малое зло.

Может быть, и появлялись в мире неисправимые злодеи (были таковые и на нашей с вами исторической памяти), потому что мудрые поучения и притчи в одно их ухо влетали, а из другого вылетали. Бог весть. И Бог им судья. В лице исторической народной памяти в том числе…

Откуда у юного Михаила Лермонтова это устрашившее гонителей и убийц великого поэта убежденное знание: «Но есть и божий суд, наперсники разврата! \ Есть грозный суд: он ждет; \ Он не доступен звону злата, \ И мысли и дела он знает наперед….», как не из евангельской притчи в переложении для детей, читанной на ночь его бабушкой Елизаветой Алексеевной.

Это вам не мультик на ночь, чтоб ребенок не приставал!

Но сосредоточимся на главном. Ближе к сказке, так сказать.

Однажды в теплый (по русским, конечно же, понятиям!), бесснежный предрождественский вечер я услышала у дверей своего лондонского дома нежное, какое-то хрустальное пение. Человеку с воображением могло показаться, что вот он уже при жизни заслужил царствие небесное и сподобился ангельского пения с доставкой на дом! Но нет – это пели соседские детишки, как говорится, дошкольного и младшего школьного возраста. Они старательно выводили мелодию знаменитого рождественского гимна, а за калиткой их как бы подстраховывали взрослые; они тоже пели, и подпевала им скрипка.

Это была песня трех волхвов о Вифлеемской звезде (перевод приблизительно-условный):

«Мы восточных три царя, издалека грядем с дарами не зря, через поля, леса и горы, вслед за звездой, что плывет, горя.

О, дивная звезда, звезда ночей, в царственной красе пресветлой, на Запад, на Запад по небу иди, к свету волшебному нас приведи», – старательно пели детишки, при этом не забывая протягивать большую жестяную банку для сбора денег. На банке было написано, что деньги пойдут на содержание церковного приюта Святого Кристофера (хоспис) для безнадежно больных. С некоторых пор такие приюты знают уже и в России.

Но для детей это рождественское колядование становилось еще и праздником: многие из них были наряжены в плащи с золотыми бумажными звездами, в красные колпаки и короны. Видимо, эти малыши сами ощущали себя библейскими царями, несущими дары младенцу Христу. А скрипач был в красном костюме с большой ватной бородой, как Дед Мороз или Санта Клаус (то есть, святой Николай) по-здешнему.

«О, рождественская елочка, рождественская елочка, ты несешь нам чудесную весть. О, рождественская елочка, рождественская елочка, ты всем говоришь о рождении Спасителя, желаешь людям добра, а земле мира. О, рождественская елочка, рождественская елочка, ты несешь нам чудесную весть», – пели дети.

Но это же почти наша родная «В лесу родилась елочка»!

И подумалось мне, что ведь и у нас где-нибудь в глубине России, в трескучие морозы, утопая в глубоких снегах, все еще ходят ряженые в волхвов ревнители старины, и детишки носят кутью, и колядуют в январе, накануне русского Рождества. Но чтобы это случилось в Москве, у дверей моей квартиры, – это трудно представить.

Лондон – тоже столичный, избалованный (или измученный) научно-технической революцией и глобализацией экономики город, но тут, как в стародавние времена, Рождественская сказка сама приходит к вам в дом. Недаром шотландцы, несмотря на ощутимые холода, исстари отворяют настежь двери в Новогоднюю ночь. Они как бы выпускают из дома Старый год и впускают Новый, приглашая его к столу и к огню домашнего очага.

Не поймите все слишком буквально: на это отводится всего несколько минут, под бой курантов! Но и за эти мгновения сибирскую избу выстудить можно. Попробуйте, если не жалко дров.

Каким будет год грядущий – всякий раз загадывать трудно.

И все же, все же… Пока живу – надеюсь. Не помню, какой великий человек избрал это изречение своим девизом, но уж очень оно всегда приходится к слову.

А уж, тем паче, к Новогоднему столу.

«Зимний промозглый земной неуют…»

Зимний промозглый земной неуют,

в доме, в душе ль неполадки…

Дверь отворяешь – там дети поют

Рождественские колядки.

Нет ни морозов, ни снежных порош,

лишь хрусталь ритуального пенья.

А маленький самый, как ангел хорош,

и сияет его оперенье…

Звезды бумажные, шапки волхвов,

сласти – с ванилью, с корицей…

Все выпекалось десятки веков

в лоне британских традиций.

Душа на чужбине не станет нежней,

но и не ощерится дико…

«Богу виднее, где вы нужней», —

сказал, как отрезал, Владыко.

Как по мирским ни хлопочем делам,

все нам выходит боком…

А Родина разве – не Божий храм,

не всюду ли мы – под Богом…

Сны Веры Павловны

«Я помню, мы стоим на веранде с родителями и сестрой Ольгой, на четыре года старше меня, стоим и смотрим на сражение между военным кораблем и крепостью на другой стороне бухты, в Севастополе. Были взрывы и сполохи света, но я не помню, как корабль пошел ко дну, потому что моя няня Катя увела меня прочь. Этим кораблем был мятежный крейсер «Очаков», а год был –1905» (из книги Веры Марстранд «Та Россия, которую я помню»).

Да, Вера Павловна Марстранд, урожденная Омелянская, ровесница уходящего века… Во время нашей с ней беседы в ее доме на юге Англии ей шел уже девяносто девятый год. И совсем скоро она могла бы дожить до столетия. Но не дожила, к сожалению, совсем немного. Она племянница знаменитого русского ученого Василия Леонидовича Омелянского, академика-микробиолога, сотрудника академика Павлова. Хоть и провела она в Англии почти восемьдесят лет, но Россия оживает не только в ее книге, снах и воспоминаниях, а еще и на многочисленных полотнах. Вера Павловна – русский художник. Ее работы выставлялись в Лондоне и Торонто, в Гилфорде, Фарнхаме и Олдершоте. Она родилась в России, а жизнь провела в английской глубинке: муж ее был военным инженером, и они жили в маленьких гарнизонных городках, а в итоге поселились на юге Англии. На стенах ее уютного маленького дома, во всех комнатах, даже на кухне, висят картины. Но на них я не увидела прекрасных английских пейзажей: ничего, напоминающего Англию, нет! Зато есть хороводы румяных девушек в полушубках и ярких русских шалях – такие наряды и в самой России уже далекая история. Русская церковь в заснеженном поле. Копии знаменитых русских икон. Запомнилась очень смелая и, я бы сказала, авангардная интерпретация рублевской Троицы.

До этой беседы мы были знакомы с ней уже более десяти лет. Именно надвигающееся столетие ее уникальной жизни послужило поводом для нашей новой встречи в самом начале двухтысячных.

Лидия Григорьева:

– Вера Павловна, вы покинули Россию в 1921 году. Что вас вынудило сделать это? Ведь вы были дочерью доктора, а не офицера. Да и сами не боролись против большевиков.

Вера Марстранд:

– Дело в том, что Севастополь довольно долго оставался победоносным оплотом Белой армии. Гражданская война шла по всей России, а в Севастополе звенели колокола, весь город ночью освещался, повсюду играла музыка, точно так же, как в ту ежегодную весеннюю неделю, когда царь останавливался со всем семейством в Севастополе на пути в Ливадию… Я уже закончила гимназию и устроилась на работу в полицейскую канцелярию. Во время гражданской войны полиция стала частью Белой армии. Но я-то была совершенно счастлива, поскольку это было близко к дому, и мне нравилось печатать на машинке в солнечной комнате с видом на море… Потом, как вы знаете, Белая армия должна была оставить Россию. И на английском миноносце «Сераф» я вместе с целой армадой беженцев прибыла в Константинополь.

Л.Г.: Неужели вас влекла только инерция побега?

В.М.: О, нет… Был «магнит попритягательней», как у Гамлета. К тому времени я была уже невестой белого офицера, его звали Сергей. Он ждал меня в Константинополе. Я надеялась выйти замуж за него. Но горько обманулась. Он и раньше часто говорил неправду. А там я узнала, что он еще одной девушке писал такие же письма.

Л.Г.: Не было ли мысли вернуться после всего этого домой?

В.М.: Нет, потому что к этому времени в Константинополь приехала моя сестра. Она тоже уехала за своим женихом, но, в отличие от меня, вышла за него замуж. Они всю жизнь потом прожили с ним в Париже. Отец мой умер еще во время германской войны. А мама моя добиралась к нам через Кавказ, знакомые армяне ей помогли. Кроме того, я, чтобы выжить в чужой стране, начала давать уроки русского языка офицерам английской эскадры, которая готовилась к походу на большевиков. И встретила Отто Марстранд.

Л.Г.: Было ли предчувствие, что это ваша судьба, и Англия станет вашим вторым домом?

В.М.: О, нет. Вначале это были просто уроки и прогулки по набережной. Он чудно ко мне относился. Но был всегда очень грустный и однажды рассказал мне, что девушка, на которой он хотел жениться (она была очень красивой, между прочим), вышла замуж за другого человека. Он очень страдал, потому что все еще любил ее, когда меня встретил. А я страдала, потому что не могла забыть Сергея. Так что у нас был предмет для разговора: я говорила ему о Сергее, а он говорил о своей Сибилл…

Л.Г.: Итак, два юных разбитых сердца, русское и английское, воссоединились прямо в Константинополе?

В.М.: Все было не так просто в те времена. Мы поженились с ним только через четыре года после встречи. А до этого он, совершенно бескорыстно, из чувства сострадания к изгнаннице, написал своей матери, чтобы она пригласила меня к ним. Он очень долго добивался для меня визы, ведь Англия не приняла тогда даже царских беженцев. Потом каким-то чудом визу я все же получила. Меня встретила в Дувре его сестра, и я три года прожила у его родителей, как в родной семье. Все эти годы он служил в английской армии вблизи от берегов России. Помните, наверное, Антанту?

Я, кстати, не просто жила; я старалась получить профессию, брала уроки рисования (я рисовала еще в России) и даже выступала на эстраде. Знаете ли, были такие сборные концерты, я пела и танцевала. У меня было для этого красивое платье в блестках. Именно в этом платье, на концерте, и увидел меня Отто сразу после возвращения (смеется). Вскоре мы с ним поженились. У нас двое сыновей – Джордж и Василий. Мы прожили с Отто шестьдесят лет в мире и согласии, до самой его смерти.

Л.Г.: Вера Павловна, вы, конечно, знаете о тех переменах, которые произошли в России в последние десять лет. Как это все видится из вашей английской глубинки, и из глубины вашей русской души?

В.М.: Я часто думаю об этом и разные мысли приходят мне в голову. Например, вы знаете, раньше я была очень против коммунизма. В молодости особенно, когда мы боялись прихода Красной армии. Но в последнее время мне кажется, что страна жила при коммунистах не так уж и плохо, по крайней мере, была работа для всех! Правда, свободы не было. Было много плохого, но было также много хорошего. А теперь так трудно всем, всем так трудно… ужасно… Мне жалко тех русских, которые живут теперь в этих маленьких республиках. Что к ним плохо относятся там… Масса трагедий там… И мой родной Севастополь, хотя города моей юности и не существует более: немцы его совершенно уничтожили во время войны, – но тот, прежний, все еще живет, благодаря моей памяти. И это, конечно, русский город. Разве можно представить Россию без Крымской войны, без истории?..

Л.Г.: Вы, Вера Павловна, по-моему мнению, никогда не стремились ассимилироваться и стать стопроцентной англичанкой. А дети ваши уже не знают ни слова по-русски. Как же вам удалось сохранить русскую душу в английской среде обитания?

В.М.: Мне даже немного стыдно, что мои дети, внуки и правнуки не говорят по-русски. Ведь англичанам-то я давала в разные годы уроки русского языка! И приобрела таким образом много прелестных друзей по всей Англии. Хотя мои сыновья любят ходить в русскую церковь, главным образом потому, что считают русское церковное пение лучшим в мире! Я была как-то со старшим сыном на заутрене в Бристоле, там есть русская церковь, православная, маленькая. Он был в восторге от нее, от этой службы! Он сказал: «Это такая красота!» А я, вы правы, русская до сих пор. Когда, например, смотрю телевижн, я всегда выбираю что-нибудь о России, если есть. Когда приезжают русские музыканты, я всегда-всегда стараюсь их слушать. По ночам я раньше читала русские книги, поэзию Блока. Александр Блок – он мой любимый поэт. И потом, мне часто снится Россия. Мои подруги юные… Севастополь… Снятся часто, да… Часто…

* * *

Вера Павловна сохранила прекрасный строй старинной русской речи. А телевизоров в России в ее юности еще не было, потому-то и промелькнул в беседе «телевижн». Море, корабли, музыка в черноморском парке – сны Веры Павловны о России. И воспоминания ее, запечатленные в книге, прочтут по-английски, может быть, всего несколько человек. Да и поймут ли они глубокую печаль, заключенную порой в самых простых словах. Ведь первая волна русской эмиграции была самой трагической и безысходной. Между путешествием и изгнанием такая же разница, как между раем и адом. Об этом прекрасно рассказала Вера Павловна Марстранд в своей книге:

«Мой корабль был полон русских беженцев. Я делила каюту с красивой белокурой девушкой, которая выглядела, как скандинавка, но на самом деле была татарка. Ее муж, с монгольскими чертами лица, был, однако же, русским… Каждый вечер после ужина большинство русских собирались на палубе и пели. У кого-то была балалайка, у кого-то гитара. Мы пели «Вниз по матушке, по Волге», «Реве та стогне Днипр широкий», русские романсы… И все это время мы удалялись все дальше и дальше от России…»

Тоска по родине

Тоска по родине! Давно

Разоблаченная морока!..

М. Цветаева

Так оказаться на мели

и оскудеть – душе не внове.

Но розы ярые цвели,

неистовые, цвета крови!

И на излете сентября

они в окно ко мне стучали,

и побуждая, и храбря,

отваживая от печали.

Они в ближайшие друзья

и подряжались, и рядились.

А дни, как днище корабля,

весьма изрядно прохудились.

Мы за собой мосты не жгли.

И нет вины неизгладимой

в житье – в немеряной дали

от родины исповедимой.

Но сердце билось, как набат,

звенело, словно колокольчик,

тоска – никто не виноват! —

его и тискает, и корчит:

ведь там, на родине, – заря

кровавится, как эти розы!

Там на исходе сентября

уже снега или морозы…

Русская принцесса в Веймаре

Дочь российского императора Павла Первого, Ее императорское высочество, великая Герцогиня и Княгиня германской земли Саксен-Веймар-Эйзенах Мария Павловна долгих 55 лет прожила в столице крохотного герцогства и ни разу не пожалела об этом.

Легко ли было ей, избалованной в детские годы изобилием и роскошью, свойственной эпохе правления ее родной бабушки Екатерины Второй, смириться со скромностью небольшого герцогского дворца в Веймаре, одному Богу известно. Но судя по доброй и необычайно долгой памяти о ней и ее культурной и благотворительной деятельности, она на столь малом пространстве, несравнимом с великими просторами ее отчизны, нашла применение своим природным дарованиям. Видимо, не зря и в раннем детстве, и в старости, она так походила на обожаемую всеми детьми императора Павла родную бабушку, великую императрицу, тоже большую любительницу искусств и неординарных государственных свершений.

Естественно, брак с Карлом Фридрихом, наследным принцем старинной саксен-веймарской династии, был династическим, то есть он заранее не предполагал особой взаимной влюбленности. Такие браки оговаривались взрослыми членами императорской семьи, исходя, прежде всего, из госудаственных интересов. Именно поэтому довольно часто брачные союзы были только красивой видимостью, за которой стояла жизнь полная разочарований, как, например, брак Александра Первого с очаровательной и умной баденской принцессой Елизаветой.

Екатерина Вторая, жаждущая как можно скорее заполучить наследников престола от любимейшего из внуков, явно поторопилась. И обвенчанные дети (ему было шестнадцать, ей четырнадцать), оба невероятно красивые внешне, но еще не совсем сформировавшиеся внутренне, всю свою жизнь испытывали друг к другу скорее сестринско-братские чувства, нежели всю богатейшую гамму любовных чувств. Только незадолго до смерти Александр Первый обогрел приболевшую и немолодую уже Елизавету поздней нежной привязанностью.

ЦАРСКАЯ ЧЕТА

Ни ненависти, ни злости

в искусной дворцовой беседе.

Ходили друг к другу в гости,

как родственники и соседи.

Дворцовые анфилады,

в дальнем крыле – покои.

Были друг другу рады.

Но это нечто другое.

Мужу была подружкою:

теплилась, не мешала

и меховой опушкою

нежности окружала.

Жизни усохла сдоба.

И все же, по воле Бога,

случилась любовь до гроба,

до паморока, Таганрога…

У его младшей сестры, Марии Павловны, была более счастливая судьба. Ко времени свадьбы ей уже шел девятнадцатый год. Жених был на три года старше. После венчания, состоявшегося 3 августа 1804 года в церкви при Зимнем дворце, молодожены еще некоторое время могли наслаждаться невиданным для тех времен, в том числе и для царствующих особ карликовых европейских государств, комфортом и великолепием царских апартаментов, роскошью загородных дворцов и парков, заполненных прекрасными скульптурами и фонтанами. Так что медовый месяц, надо полагать, вполне удался, если судить по результатам: долгой, счастливой и бесконфликтной жизни владетельных супругов. Что было скорее исключением, чем правилом, для правящего дома Романовых. Там проблем, связанных с адюльтером, фаворитами и любовницами и даже с горячо любимыми «вторыми семьями» при живой жене, как это было у императора Александра Второго с княжной Долгорукой, было просто не сосчитать.

Седьмого октября 1804 года из Санкт-Петербурга в Веймар выехала свадебная дорожная карета, по виду больше похожая на небольшой дилижанс. Дочь покойного Императора Павла и родная сестра правящего российского монарха Александра Первого увозила с собой в Европу не только свою молодость и красоту, но и несметные богатства: выделенное императорской семьей свадебное приданое.

Изобилие родственных даров было тем более впечатляющим, что еще не стерлась родовая и народная память о бабушке юной Марии Романовой. Будущая великая императрица Екатерина Вторая всего около шестидесяти лет назад прибыла к своему царственному жениху Петру Третьему в небольшом, видавшем виды экипаже, с несколькими сундуками постельного белья под видом приданого и, как утверждают знающие, в аккуратно заштопанных чулках. По бедности и малости германского княжества, откуда Елизавета Первая «рекрутировала» себе невестку, не предполагая ее будущего величия, приумноженного на ум и талант.

Теперь внучка маленькой немецкой принцессы Софьи Фредерики, ставшей в России Екатериной Великой, везла обратно в Европу не просто приданое. Это был, скорее всего, символ богатства и могущества всей Российской империи.

Приданым по большому счету была и сама карета, изнутри обитая дорогой сафьяновой кожей. Внутри кареты были созданы все возможные для столь дальней дороги удобства. Там, например, была оборудована спальня и внутренний туалет, что уж точно было большой новинкой в те давние времена. Под каретой располагался несгораемый металлический ящик для перевозки драгоценностей и документов. Сейчас эту карету можно увидеть в виде музейного экспоната в веймарском замке Бельведер.

На многочисленных возах, телегах и повозках стояли сундуки с постельным бельем тончайшей выделки, с бархатными, парчовыми, кисейными и шелковыми нарядами, лежали тюки с заморскими тканями, шалями и коврами, стояли шкафы и шкафчики, столы и стулья, секретеры и туалетные столики, инкрустированные ценными породами деревьев и украшенные мозаикой из уральских самоцветов. Там, кажется, было все, что должно пригодиться молодой чете, особенно юной принцессе, для обживания в чужих, малознакомых краях.

Приданое – для тех времен дело обычное. Необычным был его объем. Караван повозок растянулся на несколько километров. Обозы сопровождала многочисленная челядь.

Часть этих людей вернулась потом в Россию, часть осталась в услужении Великой Княгине в ее новом качестве наследной веймарской принцессы. Ведь ее муж был всего-навсего наследным принцем и взошел на герцогский престол в своем маленьком государстве только в 1828 году после смерти отца Карла Августа.

Следовало быть терпеливой и послушной и не заскучать в ожидании настоящих, а не второстепенных, государственных забот. Как оказалось, это было нетрудно сделать в таком месте, как Веймар, о котором великий Гете сказал: «Где еще вы найдете на таком клочке земли столько хорошего! Поселитесь в Веймаре. Ворота и дороги ведут оттуда во все уголки мира».

Чуть больше месяца двигался невиданный свадебный кортеж по дорогам Европы. И вот, девятого ноября они, наконец, прибыли в Веймар. На городской ратуше звонили, переливаясь, колокольчики из чистого мейсенского фарфора. Это и сейчас большая веймарская достопримечательность.

А внутри ратуши современные посетители могут увидеть картину веймарского живописца Фридриха Преллера-старшего, современника этих событий: «Торжественный въезд новобрачных Марии Павловны и Карла Фридриха в веймарский городской замок».

Судя по картине, их встречала большая нарядная толпа с цветами и флагами. Впереди гарцевала герцогская гвардия. Прекрасные молодожены оставили свою громоздкую дорожную карету и пересели в элегантную отрытую повозку, чтобы иметь возможность приветствовать подданных и, как нетрудно догадаться, дать им себя рассмотреть.

О том, что народ полюбил Марию Павловну едва ли не с первого взгляда, говорит многое. Например, все ее выезды из дворца в город или окрестности всегда сопровождались восторженными приветственными криками народа.

А веймарский немногочисленный, но блистательный высший свет в первые же дни смог оценить и красоту, и приветливость русской принцессы на представлении стихотворной драмы Фридриха Шиллера «Поклонение искусств», написанной им специально к приезду Марии Павловны в Веймар.

Шиллер был уже очень болен, и через год с небольшим скончался, оставив безутешную вдову, маленьких детей и невыплаченные долги за небольшой семейный дом в центре Веймара, где теперь толпятся многочисленные туристы, удивляясь тому, как стесненно и скромно жил великий германский гений.

Мария Павловна сохранила о Шиллере и его великом таланте благодарную память. Она не позволила его вдове остаться на улице и выплатила долги по дому из своих личных средств. Ведь ее приданое включало в себя и немалую денежную сумму, хранившуюся в одном из европейских банков. Золотой российский рубль с двуглавым орлом стоял в те годы в шкале ценностей на небывалой высоте.

Позже, когда она вместе с мужем возьмет в свои руки бразды правления, то оборудует в своей городской резиденции «комнаты поэтов»: Шиллера и Гете. Комнаты эти и сейчас украшают скульптурные изображения двух великих веймарцев, картины и гравюры с сюжетами из их книг. Стены этих комнат покрыты прекрасной настенной живописью по мотивам их поэтических и драматических произведений. Все это говорит не только о любви Марии Павловны к искусству или отменном художественном вкусе, но и о признательной памяти, умении ценить и поддерживать таланты.

Конечно, ей повезло. Семейная жизнь удалась. Город, который казался сначала игрушечным, пряничным, похожим на иллюстрацию к народной немецкой сказке, оказался едва ли не культурной столицей Европы, благодаря постоянному присутствию в нем талантливых поэтов, живописцев, музыкантов и композиторов. В первые же годы после приезда в Веймар у Марии Павловны установились дружественные отношения с министром двора, мыслителем, поэтом, историком и… не перечислить всего, что знал и умел делать великий Гете! Кроме всего прочего, у него был талант, как сейчас бы сказали, ландшафтного дизайнера. Именно по его плану в Веймаре был разбит прекрасный парк, неподалеку от городского замка.

Мария Павловна воспитывалась то у бабушки в Царском Селе, то у родителей в Павловске и Гатчине. Надо ли говорить, что вкус к рукотворным парковым пейзажам у нее был отменный. Она с удовольствием совершала конные и пешие прогулки по окрестностям Веймара. В сопровождении свиты, конечно, а также благородных и мудрых собеседников.

Много лет подряд по четвергам они с мужем Карлом Фридрихом наслаждались общением с Гете у него в доме или в саду за чашкой позднего утреннего чая. Эти беседы сформировали в ней, на первых порах еще юной и неопытной, широту взглядов на историю, на роль искусства и науки в человеческой жизни.

Позже, уже в зрелые годы, она пригласит в Веймар Ференца Листа на пике его европейской популярности. Именно она даст ему в 1841 году место «экстраординарного придворного капельмейстера», а значит и постоянный заработок.

В ее власти было сделать Веймар притягательным для многих деятелей искусств. Частыми гостями этой культурной столицы были Роберт и Клара Шуман, пианисты и скрипачи-виртуозы. В феврале 1849 года в придворном театре Веймара был поставлен «Тангейзер» Рихарда Вагнера. Мало кто знает, что именно в это время его разыскивала полиция за участие в политических акциях, состоявшихся в Дрездене. Нужна была определенная смелость, чтобы бросить такой вызов сопредельным германским герцогствам и королевствам.

Когда 28 августа 1850 года, в день рождения Гете, скончавшегося двенадцатью годами раньше, в Веймаре состоялась премьера новой оперы опального Вагнера «Лоэнгрин». Даже для близкого окружения Великой Княгини было определенной тайной то обстоятельство, что именно великий музыкант и композитор Ференц Лист убедил ее финансировать постановку оперы другого великого композитора из ее личных средств.

Воистину королевская, если не императорская, щедрость была свойственна этой величавой красавице, не утратившей с годами прелести и обаяния.

Во времена правления Карла Фридриха и Марии Павловны в Веймаре произошли и большие архитектурные перемены. Была окончательно сформирована театральная площадь, построена гостиница «Русский двор», и сейчас еще поражающая воображение своими интерьерами в дворцовом стиле. Почти во все архитектурные проекты Мария Павловна вложила много души, ума и сердца. И, конечно, собственных денег.

И по сей день жители Веймара благодарны ей за то, что она украсила город скульптурными фонтанами. Очевидно, это была дань ее детским воспоминаниям о Петергофе и Павловске.

При такой врожденной любви ко всему прекрасному, не было ей чуждо и трезвое экономическое мышление. Именно она, русская жена немецкого герцога, стала инициатором учреждения в столице своего крохотного государства сберегательной кассы и сберегательного банка. В основном, чтобы защитить интересы малоимущих слоев населения, пострадавших от многолетних наполеоновских войн. Достаточно смелая и неординарная идея для тех давних времен.

Основание финансового «учреждения», как тогда именовалась сберкасса, произошло 16 февраля 1821 года, в день рождения Марии Павловны. Можно еще припомнить и участие Марии Павловны в знаменитом Венском Конгрессе в 1814 году, на котором решались судьбы посленаполеоновской Европы. Естественно, что пригласил ее с мужем на эту встречу царь-победитель Александр Первый, а для нее просто родной старший брат.

Видимо, всегда оказывалась русская Великая Княгиня в нужном месте и в нужное историческое время! Хотя ей приходилось дважды уезжать из города, спасаясь от наполеоновских войск. Были и другие нелегкие моменты в ее благополучной и деятельной жизни, самый тяжелый из которых – смерть ее мужа в 1853 году.

От брака с Карлом Фридрихом у Марии Павловны родилось трое детей. Они как бы унаследовали не только титулы и доброе имя, но и фамильное везение. Ее старшая дочь Мария стала женой Прусского короля. Вторая дочь Августа стала супругой германского Кайзера Вильгельма Первого. А сын Карл Александр сменил родителей на веймарском престоле.

Редкая, очень редкая женская судьба, осененная добрыми делами, любовью близких и устойчивой благодарной памятью потомков.

Похоронена Мария Павловна, скончавшаяся в 1859 году в возрасте семидесяти трех лет, на историческом кладбище Веймара. Над семейной герцогской усыпальницей по ее завещанию была возведена русская православная часовня. С самого своего рождения и до кончины Мария Павловна оставалась верна религии царственного дома Романовых. Задолго до смерти она высказала пожелание, чтобы ее гроб, осененный православным крестом, стоял, к тому же, на русской земле. Под саркофаг Великой Герцогини согласно ее воле была насыпана специально привезенная из России земля.

Верность, преданность, чистота – вот что могло бы быть начертано на личном гербе русской веймарской герцогини.

Дочь Павла Первого

Принцесса в Веймаре? Наверное, Мари![1]

Да, Марья Павловна, дворец не по росточку.

Вот Павел будь в уме, иль хоть немного жив,

(но уж задушен, жаль), то уж отдал бы дочку

(хорошенькую, что ни говори!)

за шведского иль, там, какого принца.

Но в герцогстве малюсеньком пожив,

ты, милая, уж принялась трудиться.

В строительстве духовного дворца

преуспеянием прославилась. И точка.

А сам-то принц, Карл-Фридрих, мил с лица

и даже гренадерского росточка.

Понравился бы бабушке. И впредь

такие браки никому не в убыль.

Подсчитывая веймарскую прибыль,

даешься диву: надо же суметь

собрать вокруг себя и Шиллера, и Листа,

и Гете – хитреца и златоуста.

И Вагнера гонимого пригреть…

Вот это жизнь! Так удалась на славу!

По Божьему сложилась, видно, слову…

А русский храм, иконы, ладан, миро,

как зов предвечного и истинного мира.

И солнца луч в прощальной благостыни —

на саркофаге русской герцогини.

А саркофаг стоит на отческой земле[2]

в немецком Веймаре, где помнят о добре

и красоте российской Марьи Палны.

Текут века, благих видений полны…

Марина Цветаева в Лондоне

«Лондон чудный. Чудная река, чудные деревья. Чудные дети, чудные собаки, чудные кошки, чудные камины и чудный Британский музей. Не чудный только холод, наносимый океаном»…

Эти строки из лондонского письма Марины Цветаевой в Прагу, Анне Тесковой. Письмо было написано 24 марта 1926 года накануне отъезда из Лондона в Париж, к мужу и детям. Нельзя не заметить странного однообразия определений и эпитетов. Это необычно для эпистолярного творчества Цветаевой, что вынуждает задуматься о причинах случившегося словарного «застоя».

Заставить творца отказаться от словотворения даже на столь малом письменном пространстве представляется маловероятным, если не невозможным. Тогда в чем же дело? В отсутствии вдохновения? В дежурной «отписке» старому адресату?

Но есть и другая догадка: повторы вызваны подсознательным ощущением «чуда-чудного», которое нечаянно и негаданно свершилось. То есть воображаемый, легендарный Лондон туманов, студентов с факелами, марширующих у королевского дворца гвардейцев, «весь Лондон, втиснутый… в представление о нем, вневременное и всевременное» (из письма В. Ходасевичу от 15.04.34), Лондон литературных ассоциаций и волшебных снов, явился во плоти и был опознан. Это было свершившееся чудо обладания призрачным и доселе фантомным объектом.

Конечно же, были и сопутствующие всякой воплотившейся мечте разочарования, они не забылись и через восемь лет после поездки аукнулись в письме Ходасевичу: «Город на моих глазах рассыпался день за днем, час за часом на собственные камни, из которых был построен, я ничего не узнавала, всего было слишком много, и все было четко и мелко – как близорукий, внезапно надевший очки и увидевший три четверти лишнего».

А разве не чудо то, что жить ей в Лондоне пришлось совсем неподалеку от Британского музея (по адресу Торрингтон Сквер, дом номер 9), который, со всей очевидностью, мог сопрягаться в ее сознании с московским Музеем изящных искусств, созданием ее отца.

«Чудный Британский музей», располагающий уникальной коллекцией древностей, был когда-то образцом и примером для И.В. Цветаева, замыслившего и осуществившего великий замысел. Именно в Британском музее Цветаева смогла наконец-то воочию увидеть оригиналы тех прекрасных копий, на которые ориентировался и которыми располагал московский музей. По многим свидетельствам, ей особенно нравился египетский отдел лондонского музея.

«У меня классическая мансарда поэта», – сообщила она в письме к П. Сувчинскому. Тем более странным кажется то, что она не написала в Лондоне ни одной стихотворной строки. Хотя и вправду 1926 год нельзя назвать самым плодотворным в ее творчестве.

Все свободное лондонское время она посвятила работе над разгромной статьей «Мой ответ Осипу Мандельштаму» (о его прозаической книге «Шум времени»), которую потом так и не смогла нигде напечатать.

«Написала здесь большую статью. Писала неделю, дома писала бы полтора месяца…» (из письма А. Тесковой).

Скорее всего, ее возмутило ироническое отношение Мандельштама к царской семье (а Цветаева как раз в это время работала над поэмой о гибели венценосной семьи) и его, прямо скажем, неординарное отношение к добровольческой армии и войне в Крыму, которые Мандельштам рассматривал только с точки зрения перенесенных им лично опасностей.

Следует учесть, что сама Цветаева в это время находилась в весьма непростых обстоятельствах. С каждым годом нарастало сопротивление эмигрантской среды ее ярким идеям, неординарным поступкам и новаторским поэтическим поискам и находкам.

И чем мощнее становился ее личностный энергетический напор, чем сильнее и ярче взвивались в надмирные просторы поэтические протуберанцы ее произведений, тем больше людей уклонялось от общения и с ней, и с ее текстами.

В эмиграции Марина Цветаева как бы попала в щель меж двумя временными пластами: в ней жила Россия, которая перестала существовать. В такой ситуации «письма русского путешественника» не напишешь, ибо адресат этих писем должен жить на родине, и автор знает, что вернется туда даже из самого долгого путешествия…

Но вернутся ли туда хотя бы написанные в изгнании книги? Такой уверенности у нее к середине 20-х годов не было. Надежда на «обратный ход» истории еще не проникла в ее дом под видом «Союза возвращения на Родину», оказавшегося, о чем тогда не многие догадывались, всего лишь умелым прикрытием для работы сталинского НКВД в Европе.

Как-то забывается и не берется в расчет социальный статус изгнанников первой волны эмиграции. Юная Марина была не «товарищ» и не «гражданка», а прирожденная барышня, барыня-сударыня (без тени привычной иронии).

Когда в 1916 году она с молодым мужем Сергеем Эфроном и двумя дочками (вторая умерла в малолетстве, в годы гражданской войны) переехали в съемную квартиру в Борисоглебском переулке, с ними в дом вселились семь человек личной прислуги.

С учетом привычного для ее семьи дореволюционного уклада, надо ли напоминать, как тяжело ей было осваивать «новый быт» так замечательно «брейгелезированный» молодым Николаем Заболоцким (в первой книге «Столбцы») и доведенный до абсурда в прозе Михаила Зощенко?

Чем непривычнее бытовые тяготы – тем они тяжелее.

И вот в Лондоне, в марте 1926 года, случилось еще одно чудо-чудное: отсутствие повседневных бытовых хлопот. Ни стирки, ни мойки посуды, ни готовки на всю немалую семью.

Она опять, как в дореволюционной России, была только поэтом. И поэтом, чрезвычайно высоко ценимым принимающей стороной в лице замечательного критика, выдающегося пропагандиста русской культуры (его учебник по русской литературе, написанный на английском языке для колледжей и университетов, до сих пор считается непревзойденным) Дмитрия Петровича Святополка-Мирского.

Движимый скорее сочувствием к ее бедственному положению, чем любовью к ее творчеству, которое он, кстати сказать, не сразу оценил по достоинству, светлейший князь (Рюрикович) Дмитрий Святополк-Мирский использовал весь свой авторитет в английской академической среде (переговоры с влиятельной в лондонских интеллигентских кругах русской писательницей Тырковой-Вильямс, с известными музыкантами: в те времена их принято было приглашать на литературные вечера в качестве участников), чтобы эта поездка состоялась.

К приезду Цветаевой он напечатал в одном из ведущих Лондонских журналов «The New Statesman» весьма подробную аналитическую статью о ее творчестве, награждая пребывающего с визитом в Лондон никому тут доселе неведомого русского поэта (к тому же, женского пола, что было тогда редкостью) не просто любезными эпитетами или скороспелыми авансами.

Это была серьезная попытка дать оценку словотворческому дару Цветаевой. Вернуть стиху его оригинальное звучание, освободить его «от тирании греческого, латинского и французского синтаксиса…», – так определил критик ее литературные устремления.

Сама тридцатитрехлетняя поэтесса вряд ли думала о своем творчестве в подобном ключе, но ведь критики и университетские ученые для того и существуют, чтобы разъяснять поэтам их творческие задачи.

Стараниями Дмитрия Петровича были устроены два творческих вечера. Но тут есть разногласия: по некоторым сведениям вечер был всего один.

Во всяком случае, об одном из них, состоявшемся 12 марта (до сих пор еще исследователи спорят, где именно – в английском Пен-клубе, Русском Доме или в Королевском колледже лондонского университета, в котором читал лекции сам светлейший князь), сохранились письменные свидетельства. «Стихи доходили», – сообщила, как о самом важном, М. Цветаева в письме к Сувчинскому. И ему же написал Д. Мирский: «Вечер М.Ц. был удачен – особенно в денежном отношении (больше, чем я ожидал)». И после поездки Цветаевой в Лондон, несмотря на некоторое охлаждение личных взаимоотношений, Мирский продолжал высоко ценить ее творчество: «Цветаева – первая из поэтов-женщин России и второй по величине (после Б. Пастернака (Л.Г.)) поэт России».

Он много лет, почти до самого своего возвращения в Россию (в 1932 году), входил в комитет помощи Марине Цветаевой, который он же и организовал (вместе с известным адресатом ахматовских и мандельштамовских стихов Саломеей Гальперн), и отдавал в этот комитет значительную часть своей зарплаты.

Эти деньги, судя по письмам Цветаевой, уходили в основном на оплату и обогрев жилья, и когда, с отъездом князя в Советский Союз в начале тридцатых годов, помощь прекратилась, Марина Цветаева написала отчаянное письмо в Лондон Саломее Гальперн, даме и состоятельной, и добросердечной.

И мандельштамовская «соломинка» еще некоторое время помогала поддерживать огонь семейного цветаевского очага, едва-едва теплившегося на холодном эмигрантском ветру в дальнем пригороде Парижа.

Только на первый взгляд может показаться странным то, что после возвращения в Россию Д.П. Святополк-Мирский ни разу не упомянул имя поэта Марины Цветаевой в своих многочисленных критических и научных статьях. Следует помнить, что в середине тридцатых годов это было уже почти невозможно из-за всеобщего страха перед репрессиями. А им подвергались деятели советской культуры, тем более бывшие эмигранты, даже по менее значительным поводам.

Тем более отрадно отметить, что ранней весной двадцать шестого года, прошлого, ХХ века, усилия Святополка-Мирского по созданию максимально благоприятных условий для визита Цветаевой в Лондон, увенчались успехом.

Ведь одной из причин цветаевской поездки из Парижа в туманный Альбион была попытка поправить тяжелое материальное положение семьи. Дело усугублялось тем, что интеллигентный, любящий и понимающий муж Цветаевой – Сергей Яковлевич Эфрон – обладал, на мой личный взгляд, неистребимыми качествами натуры «вечного студента».

Он, безусловно, старался обеспечить случайными заработками жену и двоих детей, но у него, и вследствие тяжелой общественной ситуации в Европе между двумя великими войнами, и вследствие личных особенностей характера, все довольно часто сводилось к прекраснодушному прожектёрству.

Это был многолетний супружеский союз младшего брата и старшей сестры, да простится мне такая вольность в определении неопределимого…

Письменным свидетельствам, даже если они принадлежат руке почитаемого человека, все-таки трудно доверять на все сто процентов. Мало кто обращает внимание на странное противоречие в цветаевских письмах. В упомянутом уже письме Тесковой она писала: «Это первые мои две свободные недели (выделено мной – Л.Г.) за восемь лет (четыре советских, четыре эмигрантских) – упиваюсь». И в этом «упиваюсь» опять скрытый внутренний восторг от нечаянно обретенной свободы: быть не просто наедине с собой, но быть собой (не прачкой, не кухаркой, не женой etc.), что для нее было намного важнее.

Но стихи при этом не пришли, не заселили освободившееся душевное пространство. Воистину, дух дышит, где хочет…

А вот в письме к Раисе Ломоносовой читаем: «Три недели (выделено мной Л.Г.) бродили с ним (с Мирским – прим. Л.Г.) по Лондону… А разошлись мы с ним из-за обожаемой им и ненавидимой мной мертворожденной прозы Мандельштама – «Шум времени»…»

Трудно было поверить в правдивость многократного воспроизведения цветаевских строк в различных статьях и ссылках, пока недавно я не получила из рук Ричарда Девиса, руководителя Русского архива в университете города Лидс (Великобритания), первооткрывателя оригиналов переписки Р.Н. Ломоносовой (Кембридж) с М.И. Цветаевой (Париж) и Б.Л. Пастернаком (Москва), факсимильные копии писем Цветаевой.

Да, в оригинале сказано: три недели. И, если это не поэтическая гипербола, то новая загадка для исследователей цветаевской биографии.

Это странное расхождение в сроках пребывания в Лондоне, зафиксированное рукой поэта, тем не менее, вполне соответствует моему общему ощущению от этой поездки: это описка (оговорка), и она из тех, что, как сказали бы психоаналитики, глубоко укоренена в подсознании пишущего.

То есть, как хорошо было бы, если бы было три, а не реальные – две недели полной свободы от тяжелого и унизительного быта. Тогда написались бы не одна, а три статьи! Появились бы новые контакты. А может быть, и стихи.

Вполне, вполне возможно…

Не хочется вдаваться в подробности личных и творческих взаимоотношений Марины Цветаевой, и в Лондоне и за его пределами, с застенчивым князем (он стеснялся своих ранних стихов и никогда на них не ссылался), могучим во всех отношениях человеком, от большого ума и многой печали вдруг уверовавшим в ленинские идеи (он написал английскую биографию Ленина), под влиянием этих идей вернувшегося в советскую империю в 1932 году и сгинувшего в лагерях в середине тридцатых, как и чуть позже почти вся цветаевская семья.

Эти взаимоотношения подробно рассмотрены в работах оксфордского профессора Джеральда Смита, к которым я и отсылаю пристрастных (и страстных) ценителей цветаевской поэзии, прозы и драматургии.

Интерес к таким незначительным деталям биографии великого поэта, как весьма недолгое пребывание в Лондоне, мог бы быть оправдан, если бы эти детали отразились в ее творческом наследии. Но, увы, великий русский поэт Марина Ивановна Цветаева не оставила поэтических свидетельств о своих лондонских впечатлениях.

Тогда почему исследователи и, более того, любители ее творчества не обходят стороной эту деловую, в общем-то, поездку, связанную с попыткой поправить материальное положение? Как ни приземленно это звучит, но ведь и отражает истинное положение вещей.

Полагаю, случилось сие только потому, что великий город все же оставил в душе поэта некое «послевкусие», если М.Ц. и годы спустя возвращается к пережитым в лондонской поездке ощущениям.

Они были довольно просты для столь сложного душевного механизма, каковым являлась, позволю себе эту вольность, молодая, полная сил, Марина Цветаева в марте 1926 года, присевшая (представим себе это) на скамейку в Гайд-парке и увидевшая картинку, которую запечатлел один тогдашний старательный фотограф.

Эта фотография и сейчас висит в кафе у озера Серпантин в Гайд-парке, и она помечена важной для наших предположений датой: 1926 год.

На фото – некая сухонькая леди в наглухо закрытом, что называется пуританском платье и с длинной розгой в руке гонится за гурьбой совершенно голых мальчишек, видимо, только что искупавшихся в озере.

Картинка очень верно отражает нравы того благословенного, канувшего в Лету, времени, когда в самом центре Лондона не принято было предъявлять окружающим свою наготу.

А беспримерная нагота души, которую являла в своих текстах Марина Цветаева, в те времена тоже могла бы отпугнуть английского читателя, не привыкшего к полному обнажению чувств и раскаленных, как оголившийся провод, поэтических страстей. В свое время и лорд Байрон был вытолкнут за пределы любезной отчизны, в том числе, и по этой причине.

Тем не менее, несмотря на все синтаксические и текстологические трудности, продолжают множиться переводы поэзии Цветаевой на всевозможные языки, в том числе и на современный, давно привыкший к поэтическим (и прочим) вольностям, английский.

Теперь редко кто вспоминает о том, что в самой России стихи Марины Цветаевой почти двадцать лет (со дня смерти в августе 1941 года до начала 60-х годов) пребывали в полном, почти обвальном и несправедливом забвении.

Они как бы вынужденно созревали в винных подвалах памяти, в хранилищах немногих, родственных человеческих душ, и, как она сама в ранней юности предсказала, вызрели до степени абсолютной драгоценности.

«она просила лишь сад под старость…»

За этот ад, за этот бред,

пошли мне сад на старость лет…

М.Ц.

она просила лишь сад под старость

она просила – а мне досталось

судьба могла бы стать посмиренней

из всех елабуг – под сень сирени

из всех елабуг до края света

под сенью радуг – за что все это?

в тисках гнетущих для душ невинных

в краях цветущих и соловьиных

лишь по молебне сад расцветает

а город древний – кто был – тот знает

Чужестранница

Много лет тому, в ранней студенческой юности, довелось мне побывать в Елабуге в составе делегации казанских поэтов и писателей. После одного из многочисленных в те годы «совещаний молодых писателей», допустим, Поволжья, меня как перспективную поэтическую единицу (а как это иначе понимать?) включили в «писательский десант». Была в ходу и такая полувоенная терминология…

Был снежный и морозный март. Елабуга утопала в лебедином пуху, без примесей выхлопной грязи. После Сибирского тракта Казани с обильными, немереными стадами ревущих днем и ночью машин, превративших снежные сугробы в обугленные черные головешки, Елабуга предъявила нам первозданную чистоплотность природы. На то малое время, что оставалось до строительства камских автогигантов. Досталось, думается, от них и елабужским девственным снежным покровам…

Мы выступали по линии «Бюро пропаганды художественной литературы». Читали, кто помнит, стихи в школах и библиотеках, в «красных уголках» и актовых залах. Нас слушали. Нам внимали. Нам аплодировали. Нас кормили обедами, а после выступлений приглашали «на пельмени». В старые, могучие даже с виду дома, деревянные, на твердой каменной основе. Большие комнаты, высокие потолки, но удобства – на улице. В дикий мороз! Мягкий свет абажура. Все свое, из погреба: и капустка, и помидорчики, и питье…

Пригласивший, как правило, был местным журналистом и поэтом. Начинался неформальный поэтический вечер и разговор о ней. Все, что к тому времени было опубликовано – ее стихи, биография, проза – было прочитано и отпечатано в душе. Страшно было прикоснуться только к тайне ее смерти. А Елабуга к ней приближала.

Так что всю неделю нашего пребывания я, как непуганый по своей абсолютной молодости заяц, храбро наскакивала на сопровождавших нас партийных (а как же иначе? поэзия – идеологический фронт!) работников: «А когда нас поведут на могилу Цветаевой? Я хотела бы возложить цветы!». «Да никакой могилы-то, собственно, нет. Так себе – условное место», – говорил, краснея, юный инструктор райкома, может быть, даже недавний выпускник университета, в коем тогда же училась и я. «Да и о каких цветах вы говорите – мороз пятнадцать градусов! У нас цветы растут только летом», – добавлял он задумчиво.

Блаженные, до-индустриальные, до-рыночные, морозные елабужские дали…

Руководитель делегации, осторожный, но вполне авторитетный казанский писатель Геннадий Александрович Паушкин, шепнул мне однажды: «Нас обещают повести в тот дом. Только не торопите события!»

Ослепительный, солнечный, морозный, яростно белый день тот настал. По стеклянной стиральной доске широких елабужских улиц, по протоптанной меж глубоких сугробов оледенелой мартовской тропе мы вышли к низкорослому, вросшему в сугроб деревянному дому. Вся недлинная улица, застроенная подобными же домами, примостилась на краю заснеженного по той поре оврага. В том августе он, верно, зеленел…

Только через десять лет, уже в Москве, я вдруг испугалась, что забуду то, что сказала нам тогда хозяйка домика в Елабуге, вынимавшая «жиличку» из петли. Так невероятен мне показался рассказ очевидицы, так потряс мою неопытную душу, что я предпочла это хранить в себе. На долгую, видно, жизнь рассчитывала, не торопилась просветить мир откровением на «цветаевскую тему». К тому же в конце семидесятых к этой теме «не прислонился» только ленивый. Стало модным называть великого поэта по имени, похлопывать по плечу, признаваться в любви, брать трагическую потустороннюю тень в литературные подружки. Тема стала «проходимой». А я никогда не хотела петь в хоре. К тому же у повествования, хранимого на дне моей души, были совладельцы, старшие собратья по литературе – казанский поэт Николай Беляев, к примеру. Как разделить печальное наследство?

Но годы шли – настали времена…

ан, глядь, никто об этом не поведал.

И наступила очередь моя…

Тут, в Лондоне, где я сейчас живу,

кто только не бывает. Я, к примеру,

читала этот текст цветаеведу,

талантливому – даме. Она и то была поражена

прямою речью тамошней хозяйки

Бродельщиковой (я узнала

значительно позднее – кто да что).

И вот какой я записала странный текст,

невыдуманный, впрочем, ни на йоту…

Позвольте процитировать: ведь здесь

ни слова отсебятины, и пусть

раскроет тайну давних. скрытых смыслов

мой поздний, но уместный, комментарий.

Дверь нам открыла маленькая, пожилая (все люди старше сорока казались мне старыми), весьма простоватого вида женщина. Она водила нас по домику и без умолку говорила. И некоторые ее слова теперь, уже почти через тридцать лет, нашли подтверждение в работах исследователей, а некоторые – нет. Судите сами далее по тексту:

Нет, я была в Елабуге когда-то:

весной морозной шестьдесят восьмого.

Застала суетливую хозяйку,

немного очумевшую от славы,

свалившейся на деревянный домик,

ничем не примечательный,

такой же, как прочие убогие дома

вдоль улицы проезжей немощеной

над речкою или понад оврагом

(вокруг снега и лед, мороз и солнце —

я многое могла не различить).

Но помню это стонущее чувство

благоговения, а может, изумленья

пред силою превратностей судьбы.

«Она» пришла сюда на подселенье с сыном.

Хозяйке показалось, что ругала

его частенько, видно, по-еврейски:

была худа, неприбрана, убога —

другой язык на ум не приходил:

«Они не баре…»

«Когда с Муром у них случались конфликты, М. И. иногда кричала… когда они ссорились, говорили всегда по-французски» (Ирма Кудрова, «Гибель Цветаевой», изд. «Независимая газета», 1995 г, стр. 294).

«Они не баре…», – было сказано с очевидной неприязнью, резанувшей меня по сердцу, в ответ на мое уверенное: «Это был французский язык!»

Никто, конечно, и не обязан был любить эвакуированных, пришлых и незваных. Попробуй, купи себе дом в любом маленьком, к примеру, шотландском городке! Или сам сбежишь, или выживут: чужих нигде не любят. Будь ты хоть сам Теннисон.

Вот он – этот стул.

Она на нем сидеть любила.

Потом взяла его. И оттолкнула!

И малость самую до пола не достала.

«Огромная, костистая была…», —

старуха нам сказала.

Вот в этом коридорчике висела,

когда они пришли:

ведь всей семьей тогда окопы рыли..

«И мальчик ейный тоже с нами был!».

«На окопы» ходили все: и постоянные жители, и постояльцы. Это скорее тыловой термин, обозначавший в военное время любую работу на оборонительных объектах. Из книги Ирмы Кудровой теперь можно узнать, что ходили они на расчистку военного аэродрома. Но Анастасия Ивановна Бродельщикова (фамилия ремесленная, мастеровая) сказала нам тогда то, что сказала… Женщина она была маленькая и щуплая. И рост чуть выше среднего мог показаться ей великанским. А коридорчик был крохотный, с низким потолком, мы бестолково и потрясенно в нем толпились (тоже мне – музейная экскурсия!). И думалось мне: жаль, что хлипкий потолок не рухнул. Если подпрыгнуть, его рукой можно достать. Так что не такая уж и огромная была Цветаева Марина…

Вон он – этот гвоздь

с чудовищною шляпкой.

Он заменил традиционный крюк.

А впрочем, гвоздь уж был не настоящий…

Оригинал увез поэт столичный.

«Зачем ему, ей-богу, не пойму…

Как стали люди спрашивать, ходить,

так мы такой же вбили… для примеру…».

Поведавшая нам эту страшную историю хозяйка, сказала нам, что не запомнила имя поэта-коллекционера. Много позже, уже в Москве, в писательских кругах, мне поведали, кто посягнул на «подлинник» смертельного гвоздя. Довез он его, говорят, до Парижа. И предъявлял по надобности любопытствующим. Царствие ему небесное, и Бог ему судья. Но тогда немилосердие юности продиктовало мне иные слова… непереводимые.

И, право слово, что за гостеванье

без этого гвоздя и без веревки,

которую использовал Есенин!..

Помилуйте, а пуля не нужна,

изъятая из живота поэта

такого-то?. Им точно нет числа…

Без комментариев.

Потом, понизив голос, виновато,

хозяйка нам сказала про бумаги «какие-то нито»:

мол, тут остались,

мол, были в черных кожаных мешках,

что показалось очевидцам странным —

от сырости их, что ли, берегли!

«Грешна была: растапливала печку…

Потом уж понаехали… забрали…».

Ведь чудом сбереглись да завалялись,

казалось, до единого клочка!

И вправду, чудо. Могли все пустить на растопку, бумага в те времена была дефицитом: печи в этих лесных краях обычно разжигали щепой или лучиной. А тут такое счастье привалило!

«Бумаги в кожаных мешках» Ирма Кудрова, никогда до этого не слышавшая ни о чем подобном, несколько лет назад в лондонском разговоре со мной определила как большие кожаные саквояжи, в которых Цветаева везла из Парижа наиболее ценные рукописи. Как известно, они с сыном отбыли из Франции на корабле, и Марина Ивановна, никогда не любившая эту «большую воду», боялась морских крушений. На этот случай она, возможно, и упаковала часть архива в непромокаемое кожаное «нечто». Вдруг выплывут, воспрянут из пучины! И вправду, чему не суждено утонуть, то не сгорит и в огненной пещи…

А кто она такая и откуда,

и что да почему —

они и знать не знали до сих пор!

Не до того им было.

Ведь сами бедовали много лет…

Но помнит, это верно: невзлюбила

ее за курево, за громкий птичий голос,

и потому что: «Мальчика свово,

как людям показалось, не любила:

бранила часто и мешала спать…».

О, Господи! Не стоит продолжать…

Кто скажет мне, зачем я это помню:

до запаха, до звука и до слова?

Весной морозной шестьдесят восьмого —

зачем? – зачем и я в Елабуге была?

Как гром среди ясно-морозного неба: оказывается, ее, любимого поэта, можно было не любить! За курево… За громкий птичий голос…

Теперь-то я знаю, что они с сыном жили за перегородкой, не доходящей до потолка. Ютились за хлипкой матерчатой занавеской. Тут и шепотом не утаишься. Но нам-то была тогда предъявлена для осмотра просторная горница, и я представила, как М.И. меряет ее большими шагами (всегда любила ходить) и ругает, ругает, ругает «мальчика свово»… Теперь, прочитав дневниковые записи Мура, всякий поймет: были поводы для материнской укоризны. Что такое подростковая жестокость и отторжение от родительской ласки и власти, познала с годами и я, взращивая единственного сына. И цветаевские письма, наконец-то доступные, поведали миру о том, что она всю свою жизнь страдала от недостатка не самой любви (для этого достаточно любить самому), а от отсутствия возвратного любовного потока.

Ее нельзя было неволить. И последнее ее недобровольное кочевье закончилось самовластным рывком в никуда. Ей казалось – на волю.

Да была ли она хоть когда-нибудь счастлива? Вспоминаю наугад. В Коктебеле, когда встретила Сергея Эфрона. Когда родила Алю и лежала в солнечной комнате, а родня и кормилица хлопотали над дивным младенцем. В безоглядной дружбе с Волошиным и Софией Парнок. Несколько недель в Праге в колдовском омуте страсти. И когда родила сына Георгия, странного мальчика Мура. И две недели в Лондоне в марте 1926 года, о чем мне повезло поведать в телефильме «Цветаева в Лондоне».

А Елабуга – древний город. Купеческий, мещанский и дворянский. Но чтобы его любить, ценить, восхищаться или любоваться им, нужно в нем родиться, или хотя бы (добровольно) сгодиться, или уж хоть три пуда соли с кем-нибудь съесть в ранней лучше всего юности. И тогда ничто не помешает тебе обессмертить его окрестности, живописав такой «Сосновый бор», который и в наши времена на – оторвут с руками.

Да, великий русский живописец Иван Шишкин был родом из этих мест, роскошественно лесистых, нетронутых и первозданных. До конца своих дней он готов был писать эти дебри, эти плесы… поляны… откосы… И леса, леса, леса: по Каме, за Камой, вдоль Камы, над Камой-рекой… Прелесть для уроженца Белокаменной, пожалуй, что и непрошеная, и невыносимая.

И кавалерист-девица Надежда Дурова, славная героиня войны 1812 года (большинству известная как прототип героини фильма «Гусарская баллада»), написав свои знаменитые записки в родовом поместье близ Елабуги, нисколько этим не тяготилась, сознавая и ощущая себя внутри родственной кровеносной системы.

Но всё забыто нами. Всё! А помнится то страшное. Гибель Марины Цветаевой в Елабуге сделала ни в чем не повинный город на Каме гиблым местом. Во всяком случае, в нашем литературном обращении, а значит, и в общественном сознании.

Помнится мне и то, что Елабуга – город не маленький, и в регионе, как сейчас говорят, значимый и весомый, и что есть там средние и высшие учебные заведения, а значит, изучают они сейчас и творчество поэта, для которого их родной город на недолгое время стал отторгающе чужеземным, хоть и говорили там на родном русском языке.

Да не о том говорили.

Поэт и муза

Анри Руссо живет в своем лесу,

среди помпезных вычурных бутонов.

При жизни он не знал полутонов,

и жирные растенья, разрастаясь,

свет застили ему.

Жадно-зеленый цвет

и ядовито-алый

преобладали на его полотнах.

Там друг его – Гийом Аполлинер

изображен с лицом простолюдина,

великовозрастного хитрого балбеса.

Он гостем был в лесу вообразимом

и зрительно уже запечатленном

на мною обожаемых картинах.

О, детский холодок воображенья!

Аполлинер любимую привел

к «таможеннику» в лес.

И здесь, в лесу, они —

на мягких травах, среди цветов,

в чаду малоазийском – так долго были…

Видно, потому-то

у них такой нелепый вид,

как будто у нашкодивших детей.

О, этот лес – дворец его творений!

Когда вхожу в него,

от пряных испарений

и от любви

кружится голова.

Николай Гумилев в Лондоне, или Звёздный Треугольник

Замечательный русский поэт, путешественник и романтик Николай Степанович Гумилев родился 3 (15) апреля 1886 года. Странно теперь вспоминать, но еще совсем недавно Н. Гумилев был одним из самых запрещенных в советской стране поэтов. Расстрелянный в сентябре 1921 года по подозрению в контрреволюционном заговоре, а в сущности, за то, что не выдал доверившихся ему людей: он практически оговорил себя, и был расстрелян за недоносительство – читай – за врожденное (офицерское) благородство. Несмотря на запрет, его стихи многие годы переписывались от руки, распространялись в миллионах машинописных копий. Его знали, читали и почитали многие поколения любителей русской поэзии.

Не по залам и по салонам

Темным платьям и пиджакам —

Я читаю стихи драконам,

Водопадам и облакам.

И умру я не на постели,

При нотариусе и враче,

А в какой-нибудь дикой щели,

Утонувшей в густом плюще…

Поэт, сказавший это, несколько раз был в африканских экспедициях, охотился на львов и диких буйволов, был военным разведчиком на Первой Мировой войне, получил за храбрость крест св. Георгия. И умер, как герой, воистину, не в своей постели…

Был он и в Лондоне – дважды. Первый раз в мае 1917 года, проездом из Скандинавии в Париж. Исследователи его жизни и творчества предполагают, что это была военная, разведывательная миссия. Среди дошедших до нас документов интересна служебная «Записка об Абиссинии», написанная рукой самого поэта. Это вполне полновесный информационный документ, который давал понятие о возможностях абиссинских племен рекрутировать солдат для пополнения войск антинемецкой коалиции.

В любом случае, первая его поездка в Англию была связана с назначением в западный экспедиционный корпус, находившийся в расположении союзников Российской империи, ведь еще шла война.

Тем не менее, Николай Гумилев, исполняя свой военно-патриотический долг, ни на минуту не забывал, что он, прежде всего, русский поэт. И поэтому в Лондоне он встречался не только с дипломатами и военными, но и с литераторами, в том числе и английскими. Есть свидетельства его встречи с Йетсом, стихи которого тогда уже переводили в России, и Честертоном, которого он вместе с друзьями навестил в его поместье.

Во второй раз Н. Гумилев приезжает в Лондон в феврале 1918 года. Он только что пережил в Париже очередную «большую любовь» к Елене Д., полуфранцуженке-полурусской, и посвятил этому увлечению цикл не самых лучших своих стихотворений «Синяя звезда».

Его отношения с первой женой, всегда печальной и болезненной Анной Ахматовой, давно сошли на нет, по обоюдному согласию. Даже если сделать скидку на метафорическую образность, Гумилев в одном из своих редко цитируемых стихотворений («Из логова змиева // Из города Киева // Я взял не жену, а колдунью…») нарисовал довольно беспощадную картину их взаимоотношений.

Покликаешь – морщится,

Обнимешь – топорщится,

А выйдет луна – затомится,

И смотрит, и стонет,

как будто хоронит

Кого-то, – и хочет топиться.

Следует отметить, что его юной жене, рано осознавшей свое поэтическое призвание, было от чего «хотеть топиться». В узком кругу петербургских литераторов, составивших впоследствии славную плеяду «Серебряного века» быстро распространялись вести о частых и громких романах Гумилева, и даже о его внебрачном ребенке, что, увы, оказалось правдой.

Он всегда был влюбчив и считал бурные любовные страсти привилегией любого настоящего поэта и неотъемлемой частью литературного призвания. Это все доставляло неисчислимые страдания ранимой и гордой Анне Андреевне Горенко, которую, может быть, именно горнило любовных страданий и постоянное уязвление самолюбия и гордыни и сделали поэтом Анной Ахматовой.

В Лондоне Гумилев жил в гостинице неподалеку от Британского музея. Он и тут успел влюбиться в дочь русского (царского) посланника Бенкендорфа. Он даже собирался сделать ей предложение, поскольку вопрос о разводе с Ахматовой был уже вполне решенным.

Может быть, именно поэтому он пытался устроиться в Лондоне на работу, «подыскать место», как тогда говорили. Но это ему не удалось. Английский язык не был сильным местом в его образовании, и это было серьезным препятствием для обживания в замкнутом английском обществе начала прошлого века, еще не открытого всем межнациональным ветрам. Холодок отчуждения в ту пору мог почувствовать любой иностранец, что же говорить о поэте с обостренным чувством собственного достоинства!

Спасало положение только общение со старыми друзьями, давно осевшими в Англии. Один из них – Борис Анреп, русский художник, уехавший из России еще до войны, в 1916 году, по соображениям «творческого эгоизма». Он хотел заниматься мозаикой, а это очень сложный вид художественной деятельности, требующий особых навыков и знаний.

Анреп считал, что в Англии этот вид искусства наиболее развит, и не ошибся в выборе. В этом теперь может убедиться каждый, если, входя в Национальную галерею на Трафальгарской площади, бросит взгляд на пол вестибюля центрального холла.

Он увидит броские аллегорические мозаики русского художника Бориса Анрепа, ставшего знаменитым английским мозаистом, сумевшим получить важный общественный заказ и качественно исполнить его. Художник расположил свои мозаики на полу галереи потому, что считал – там они будут виднее: человеку свойственно на входе смотреть под ноги…

Мозаики эти были открыты для публичного обозрения в 1952 году. И на самой первой из них изображена юная и бледноликая женщина. Панно называется: «Сострадание. Русский поэт Анна Ахматова, спасаемая Ангелом от ужасов войны».

Ужасы войны изображены художником в виде человеческих фигур, изломанных и истощенных, почти бесплотных. Полулежащую в античной позе поэтессу от них и прикрывает белый Ангел. Следует отметить, что на остальных панно он изобразил рядом с героями различных аллегорических чудовищ. Ангела больше нет ни на одном изображении.

В начале пятидесятых Ахматова была уже грузной, немолодой дамой, сохранившей, по свидетельствам очевидцев, величественную стать и царственную осанку. Но на этой мозаике изображена грациозная молодая Ахматова – именно такой запомнил ее Анреп, когда, расставаясь с ней в 1916 году, дал обещание вскоре вернуться и увезти ее с собой, за море.

Не прислал ли лебедя за мною,

или лодку, или черный плот?

Он в шестнадцатом году весною

говорил, что сам за мной придет…

Борис Анреп не мог, наверное, знать этого стихотворения Ахматовой, написанного ею в 1936 году, и отразившего их неизбывную, в стратосферных слоях пребывающую, любовную тягу друг к другу. Оно заканчивалось словами: «Ангел полуночи до зари беседует со мной…».

Очевидно, что встреча, свидание или переписка с английским адресатом были практически невозможны в условиях сталинского режима. В это время сын Ахматовой и Гумилева, Лев, был арестован. Сама Ахматова в те времена и позже была «под подозрением».

Тем не менее, Ангел на мозаике Анрепа (пятидесятые годы, Лондон) может показаться человеку с развитым воображением если не откликом, то перекличкой с «Ангелом полуночи» Ахматовой (конец тридцатых, Ленинград).

И здесь приходит на ум, что это труднообъяснимое совпадение – результат не поддающейся анализу мистической, потусторонней тяги друг к другу, запечатленной в зрительных образах и стихах. Нерасторжимая, запредельная любовная связь!

Не случайно академик Жирмунский, величайший знаток ахматовского творчества, насчитал более сорока любовных стихотворений Ахматовой, написанных ею в течение всей жизни, по его догадкам, посвященных именно что Борису Анрепу, которого она увидела потом всего единожды, почти через пятьдесят лет!

Их встреча в реальности, а не в стихах или посланиях, состоялась только в 1965 году в Париже, когда Ахматова возвращалась из Англии, где ей присудили почетное звание доктора Оксфордского университета. Но это уже иная история.

А пока, в апреле 1918 года, в Лондоне, Николай Гумилев, собираясь на родину, по свидетельству Георгия Иванова, пошутил: «Я надеюсь, большевики – не опаснее африканских львов!».

Оказалось, что опаснее. Но он еще этого не мог знать. Как не знал он тогда, что никогда не сможет вернуться ни в Англию, ни в Европу, что навсегда расстается с английскими и лондонскими русскими друзьями.

И он оставил, как бы до следующего своего приезда, довольно большой рукописный архив Борису Анрепу. Именно ему.

Не подлежит большому сомнению тот факт, что свои рукописи (среди которых была неопубликованная пьеса «Отравленная туника»), записные книжки, всевозможные справки, документы (например, приписной военный аттестат) можно, на полном доверии, оставить только очень близкому человеку, другу.

И даже теперь, по прошествии многих и многих лет, когда никого из героев этой таинственной, совершенно потусторонней любовной истории, нет в живых, она продолжает тревожить воображение.

Ведь Ахматова, несмотря на несколько послегумилевских замужеств, невозможных, при ее обостренной чувствительности, без любви или страсти, по свидетельству писателя Лукницкого, многие годы внутренне продолжала считать себя «вдовой поэта Николая Гумилева». Может быть, еще и потому, что у них был общий сын – Лев Николаевич Гумилев.

И при всем при этом, разве знаменитое «черное кольцо», подаренное ею Анрепу при разлуке, кольцо, которое художник долгие годы носил на цепочке на шее, не обручило их тоже – навеки? Разве оно не скрепило их судьбы невидимой звездной цепью недовоплощенной в реальности любви?!

Три таланта – три любви – три судьбы, неразрывно связанные во времени и пространстве, неподвластном людскому суду. За пределами жизни: ведь их любовь продолжается в их творениях, оказавшихся бессмертными.

Николай Гумилев – Анна Ахматова – Борис Анреп.

Судьбы их соединяются, как ни странно, и в Лондоне: архив, оставленный Гумилевым верному другу, впоследствии был передан Анрепом в надежные руки Петра Струве, что помогло ему сохраниться, так как лондонский дом самого Бориса Анрепа сгорел во время гитлеровских бомбежек.

Там и оплавилось «черное кольцо». А могли бы погибнуть и рукописи Николая Гумилева!

Светлый, предрассветный «Ангел полуночи» возникающий в стихах Ахматовой, посвященных далекому художнику, который, не зная этих стихов, изобразил как бы двойника ахматовского Ангела на центральном мозаичном панно, да еще в единственном числе, а не сонм ангельских сил, допустим.

На остальных мозаиках, украсивших пол центрального холла Национальной галереи в Лондоне, Анреп изобразил различных мифических чудовищ. С одним из них борется сэр Уинстон Черчиль, на другое меланхолично взирает великий английский поэт Том Элиот…

И только над Ахматовой склонился белый Ангел, благословляющий жену его друга-поэта, которую он, ветреный художник, в реальной жизни отличавшийся уникальным любовным непостоянством, не забрал с собою, как обещал когда-то, в заморскую зеленую страну. Но которую так и не смог забыть…

И поэт Николай Гумилев, человек больших страстей, автор бессмертных стихотворений «Шестое чувство», «Заблудившийся трамвай», «Жираф», «Капитаны», «Слово», «Мои читатели», «Она» и многих, многих других, несколько лет добивавшийся любви безвестной киевской гимназистки Анны Горенко, ставшей его женой и Музой, посвятил именно ей лучшие свои любовные стихи.

Воистину – звездный любовный треугольник, где все перекликается, аукается. Где все взаимосвязано и нерасторжимо в каких-то иных, запредельных сферах.

Тоска по снегу

Как много красоты в заброшенной аллее:

и снежные цветы, и вьюжные лилеи,

молочные стога, вся в белых перьях липа —

глубокие снега, любимые – до всхлипа…

И негу, как нугу тянуть. Как конь телегу

сквозь мир тащить тугу: свою тоску по снегу.

Мочалить бечеву страданий – до момента,

когда влетишь в Москву из захолустья Кента.

Во все концы видна (и Гоголю из Рима)

страна, как купина, стоит – неопалима.

В заиндевевший дом войдешь (следы погрома),

любовию ведом (как Пушкин из Арзрума).

Смирись и не базарь: живешь, не в гроб положен,

хоть и один, как царь, (и как в Крыму – Волошин).

Количество пропаж спиши на Божью милость.

Вокруг иной пейзаж – все видоизменилось:

от Спаса-на-крови и до владельцев новых

на Спасско-Лутови-новых лугах медовых.

Предрождественские письма (Вспоминая 2006-ой)

Большой друг нашей семьи, англиканский священник Джон Иннес, в конце каждого года вместе с традиционным рождественским поздравлением отправляет всем своим знакомым и родственникам, так называемые, ежегодные предрождественские письма. В них он рассказывает о самых важных событиях уходящего года. Как правило, это сугубо личные события. Но иногда он затрагивает в этих письмах и общественно важные темы, отразившиеся на жизни не только всего мира, но и его семьи.

Мы можем, к примеру, узнать, чем занимается его младший сын. Дэвид уже много лет ездит по миру с британскими благотворительными организациями, оказывающими помощь людям, пострадавшим от природных катастроф. Он может оказаться на Шри Ланка после сокрушительного цунами или в горах Пакистана, где землетрясение сравняло с землей города и деревни.

Всего же у нашего викария Джона Иннеса четверо детей. Одна из его взрослых дочерей уже давно больна рассеянным склерозом. Это тяжелейшая болезнь, постепенно и неумолимо разрушающая в человеке способность двигаться, а значит и полноценно жить. И вдруг из предрождественского письма священника мы узнаем, что его дочь с группой таких же инвалидов совершила поход на Памир! Вернее в его предгорья, но и они не самые низкие и доступные горы в мире!

Естественно, их сопровождала группа молодых энтузиастов, среди которых были и медики, но сам факт такой воли к жизни вопреки неизлечимым недугам наполняет получателя письма, извещенного об этом необыкновенном событии, желанием не просто жить, но и радоваться жизни пока ноги ходят, а глаза видят.

Из письма священника мы узнаем обо всех главных событиях, случившихся за год в южно-английской деревне Тилфорд, где мы с мужем прожили несколько лет. Допустим о том, как хорошо в уходящем году была отремонтирована деревенская церковно-приходская школа, естественно, на благотворительные дотации жителей, а заодно и старинное здание «Тилфордского института».

На самом деле это здание давно уже просто деревенский клуб по интересам. Именно там проводятся благотворительные акции и костюмированные вечера, отмечается старинный праздник урожая, собирается раз в месяц деревенский «женский клуб». А каждое воскресенье туда приходят игроки и поклонники крикета, потому что в центре Тилфорда зеленеет ухоженое крикетное поле, одно из самых старых во всей южной Англии.

Привычка соблюдать эту чудесную традицию подведения итогов минувшего года, как я заметила, присуща в Великобритании многим людям. Я сама всякий раз в ответ на ежегодные письма Джона Иннеса порываюсь рассказать ему, как много всего интересного, радостного, а порою и трагичного, произошло за последний год в моей жизни, да всякий раз никак не соберусь вспомнить и обобщить произошедшее. Но звонок редактора лондонской русской газеты «Лондон-инфо», где я вела постоянную рубрику «Русский акцент», побудил и меня, как говорится, взяться за перо и попробовать вспомнить уходящий год «незлым, тихим словом».

Отвечая на заданные мне вопросы, начну все же с лондонских общественных событий: самым значительным мне представляется открытие нового Пушкинского Дома (2006), который обрел новое место в самом центре Лондона. А история его создания и бытования уходит корнями в жизнь первой послереволюционной волны русской эмиграции. Новый дом намного больше и просторнее прежнего, и его еще предстоит обжить и попробовать заполнить до отказа его комнаты и залы во время всевозможных культурных мероприятий и событий с русским, как говорится, акцентом.

Самым печальным событием я бы назвала церковную смуту в нашей Сурожской епархии. Многие внимательные к церковной жизни верующие и в России, и в Великобритании были достаточно подробно оповещены о случившемся средствами массовой информации. Но душевные боли и скорби о расколе словно бы слегка загладились и затянулись целебным молитвенным покаянием. Особенно во время торжественного празднования 50-летия лондонского православного собора Успения Божьей Матери и Всех святых, когда сослужили сразу четыре иерарха Русской Православной Церкви и оставшиеся верными Московской Патриархии епархиальные клирики, призванные к церковному служению еще самим митрополитом Сурожским Антонием.

Уходящий год был для меня очень успешным в профессиональном плане. Было много публикаций моих стихов, эссе и рассказов в журналах «Звезда», «Интерпоэзия», «Крещатик», «День и Ночь», «Сибирские огни», «Литературная газета» и др. На всех парах развивались темы фотопоэзии и фотоимпрессионизма, которые я задумала и попыталась воплотить одновременно и в слове, и в зримом образе. В рамках этого моего творческого проекта, совместного с российским издательством «Агни» (Самара), у меня вышли поэтические фото-книги «Магия Мака», «Тюльпановый Рай», «Камелия в сияньи дня». Это фотопостеры и наборы художественных фотографий с текстами моих стихов и эссе под одной обложкой. Презентация этих фотокниг должна состояться 25 января наступающего 2007 года в Государственном музее А.С. Пушкина на Пречистенке, в Москве.

Там же будет впервые продемонстрирован и мой компьютерный слайд-фильм «Эдем в объективе Евы». Это художественно и поэтически осмысленные фотокадры многочисленных и разнообразных цветов, которые я снимаю уже много лет. Причем снимаю я только не срезанный цветок, только при естественном освещении и только в собственном саду! Это мое художественное фото-кредо.

Эти два важных для меня мероприятия приурочены к открытию первой международной выставки «Современная открытка» в Доме художника на Крымском валу, в Москве. В уходящем году мои фотоработы были представлены на выставочных стендах в Бирмингеме и на выставке современного искусства в Челси. Мои фотоработы находятся в частных коллекциях Лондона, Брюсселя, Венеции и Москвы.

Фотоискусство словно бы открывает для меня новые литературные горизонты. Часто бывая в Венеции на конгрессах европейского Общества культуры я, естественно, поддалась историческому обаянию этого города: написала о Венеции и попыталась в своих эссе разгадать тайны венецианского карнавала.

И вот совсем недавно я получила верстку своего фотоальбома «Венецианские миражи». Это литературно-художественное издание включает мои фотографии венецианского карнавала, а так же тексты моих эссе и стихотворений на русском и итальянском языках.

Издательство «Славия» из Санкт-Петербурга издает этот альбом совместно с итальянскими партнерами. Презентация запланирована в Венеции в начале февраля, когда наша «Северная Венеция» будет гостем венецианского карнавала впервые в его истории.

Получается, что в моем конкретном случае год нынешний как бы «закинул удочки» в ближайшее будущее. И я надеюсь, что, с Божьей помощью, улов будет достойный.

Обильного улова, счастливых и наполненных хорошими событиями дней я хотела бы пожелать в наступающем году всем читателям рубрики «Русский акцент», которую я надеюсь продолжить и в будущем 2007-ом году. С перерывом, как всегда, на многочисленные творческие поездки по миру, о чем я с удовольствием рассказываю нашим читателям, когда возвращаюсь в свой сад в Лондоне, подаривший мне новые творческие идеи. А значит, и новые надежды и упования.

Декабрь 2006

Постскриптум:

Оглядываясь на этот текст из 2016 года, могу только подтвердить, что почти все задуманное сбылось и свершилось. И выставки, и презентации альбомов, и премьеры фильмов из серии «фотопоэзия». Так что, будьте счастливы и здоровы! А по возможности – и любимы. В любом году.

И в любой протяженности во времени и пространстве!

Декабрь 2016

«И выйти на задворки сада…»

И выйти на задворки сада,

в чужую темень и бедлам,

где хлам и дикая досада

веселья с горем пополам,

где лист сухой к ногам метнётся

и где, куда себя ни день,

повсюду за тобой плетётся

продрогший невысокий день,

где в сумраке помянешь всуе

промозглую и злую сырь,

и шепоток нездешней туи,

размокший пахотный пустырь,

и этот день по истеченье

от сна – до горького питья,

и жизни тленное теченье:

задворки сада бытия.

Англия – родина феминизма

Россия, как известно, родина слонов. Великобритания же, напомним, родина футбола, бультерьера, парламентаризма и профсоюзных объединений. Всего не счесть.

Не будем разбрасываться, остановимся на такой устойчиво модной теме, как феминизм. Как общественное, идейное движение, он зародился именно что на Британских островах в начале прошлого века.

Хорошо помню, как в десятом классе школы я расплакалась от обиды, дочитав последнюю главу романа Льва Толстого «Война и мир». Я почувствовала себя не только обманутой, но и униженной. Розовый образ Наташи Ростовой, выбежавшей в гостиную к мужу и гостям с испачканными пеленками в руках, померк в моих глазах навсегда. «И это все, к чему она стремилась на тысячах страниц, зачитанных до дыр многими поколениями читателей? Где же тут высокая поэзия, полет души, идеальная любовь? Как она смела так опуститься?» – думала я…

Было мне тогда шестнадцать лет, и я была полна юного максимализма и желания заявить о себе как о личности, не зависящей от половой принадлежности. В конце концов, это всего лишь природная данность; то, что я девочка, а не мальчишка. И вдруг такое разочарование в самой сути женственности и женской природы!

Гораздо позже, повзрослев, я поняла, что Лев Толстой был последовательным мужским шовинистом. Именно поэтому он и определил место женщины в этом мире, как место в супружеской спальне и у детской колыбели с грязными пеленками в руках, вызывающими экстаз и умиление у некогда романтичной и нездешней Наташи Ростовой, которую изменил до неузнаваемости брак с Пьером Безуховым и «сладкая каторга» материнства.

Безусловно, я даю себе отчет в том, что протестное движение женщин за свободу от домашнего рабства привело к тотальному упадку рождаемости в Европе. И у всякой не родившей были свои аргументы в защиту своих прав: я сначала человек, а уже потом – женщина. Вопрос настолько же сложный, насколько до конца неразрешимый. Но у всего есть свои истоки. Не грех заглянуть в исторически недалекие времена для сопоставления нынешних условий жизни с возможностями британских женщин сто или двести лет назад.

Женщины часто устроены так, что если их что-то напрямую не касается, то это им и неинтересно. Казалось бы, что нам с вами до того, что в начале XIX века в Лондоне было 70 000 тысяч проституток при населении в 475 000! Молодому мужчине трудно было остаться девственником в такой ситуации, в то время, как более половины женщин в этой стране оставались незамужними и девушки из приличных семей надевали чепец старой девы уже к тридцати годам, если не имели счастья, по той или иной причине, выйти замуж.

Нам кажется, что наша сегодняшняя свобода в любви, браке, выборе профессии – была всегда. Но, увы, все не так просто. На мой взляд, нашей свободой мы обязаны тем страшным условиям существования, на которые была веками обречена английская женщина. Именно непосильный гнет общественных условностей, традиций и законов и вызвал в Англии женский бунт начала века, заложивший основы феминистских движений и свобод.

Итак, обратимся к фактам. Представьте себе, что вы родились в Англии двести лет назад. Хорошо еще, если в состоятельной семье, а если в бедной? Перечитайте Диккенса! Окажется, что большинство людей жили тогда так бедно, что были готовы работать день и ночь за сущие копейки. Молоденькие деревенские девушки (а в городах тогда жило только 50 процентов населения) жили на фермах и очень тяжело трудились. А если сбегали в город в поисках лучшей жизни, то выбор женских профессий был и там невелик.

Она могла стать служанкой и работать по восемнадцать(!) часов в день, шесть с половиной дней в неделю при одном свободном дне в месяц. Но и об этом многие только мечтали: любая работа в чистом и теплом доме казалась благом после полевых работ под дождем и ветром. Можно было попытаться стать ученицей шляпницы или швеи. С шести лет некоторые девочки становились трубочистами; видимо, ребенка легче было запустить на веревке в каминную трубу.

Если же девочка не страшилась зимней стужи и обладала здоровой глоткой, то ее определяли в лотошницы, чтобы истошно вопить весь день, сзывая покупателей (мужчины это занятие в те времена презирали). А уж если не повезет… Вот откуда и взялись те семьдесят тысяч учтенных полицией проституток.

Но воровать-то уж точно не стоило: за кражу имущества, стоимостью более пяти фунтов, девушку могли повесить или отправить на каторгу. И судебной ответственности воришки подвергались уже с семилетнего возраста (прямо, как в сталинские времена!). Наверное, потому и не существовало тогда в Лондоне ни вандалов, ни любителей марать стены в общественных местах всякими непристойностями. Кто знает!..

Но, скажете вы, ведь можно же было выйти замуж! А это было не так просто сделать. Прежде всего, нужно было иметь приданое, которое давали за тобой родители или которое ты сама накопила, работая. Судьба бесприданницы была горька не только в пьесах Островского. Приданое как бы возмещало мужу твое пожизненное содержание, так как замужние женщины не имели права работать. Не потому ли почти семьдесят процентов женщин не имели реальных шансов выйти замуж? Они продолжали жить в родительской семье или воспитывали племянников.

И бесполезно было ждать смерти родителей, чтобы унаследовать большое поместье, маленький коттедж, лавочку или лачугу, и таким образом «купить» себе мужа. Родительская собственность по закону отходила братьям. Женщины наследовали только имущество своих мужей и только так получали доступ к собственности (вот уж где было раздолье для отравительниц из книг Агаты Кристи!).

Таким образом, на протяжении веков женщины в Англии (даже в богатых семьях!) рождались бедными, не имели никаких имущественных прав и хорошо жили только по милости мужей. А милость эта, как милость царская, выпадала не всегда и не всем. Тем более, что вся собственность, приобретенная до брака, становилась собственностью мужа.

Дети тоже принадлежали ему, безраздельно. Женщина была настолько бесправна, что не могла ни подать в суд, ни развестись с мужем, уличив его в неверности. Зато он мог в подобном случае развестись с женой. Мог также применять физические меры воздействия по отношению к жене и детям.

И мрак, и ужас, не так ли? А выхода не было. «Времена не выбирают, в них живут и умирают», – как сказал поэт. Так что живите и радуйтесь, что вы не современницы Моль Флендерс!

А, допустим, что ты все же современница авантюрной и харизматичной героини Даниэля Дефо. Да еще молодая, не замужем, но родила внебрачного ребенка. Ну, тогда молодую маму могли упечь в сумасшедший дом, причем – пожизненно, так как сочли бы нравственно неполноценной и опасной для общества. А ребенка отдали бы в «работный дом» (см. Оливера Твиста), т. е. в приют, часто со зверским персоналом.

А если бы ты в отчаянии от такой ситуации попыталась наложить на себя руки, то тебя бы спасли, а потом бы… повесили, согласно закону о самоубийцах. Кстати, эти законы были в силе еще менее ста лет назад. Как говорится, в не столь уж и давние времена, а во времена хорошо сохранившихся английских бабушек. Неплохо бы это было помнить современным британским девицам, бездумно рожающим детей в школьном возрасте. По статистике их не так уж мало. И намного больше, чем в любой другой европейской стране.

А вот сто и более лет назад многие женщины на Британских островах оставались на плаву только угождая отцам, братьям и, на всякий случай, дальним родственникам, или очаровывая холостых соседей, о чем прекрасно написала в своих романах Джейн Остен, да и то, если принадлежали эти незамужние девицы к состоятельным слоям общества. Или они должны были обладать невероятной силой воли и выносливостью, если были из крестьян и городской бедноты.

Интересно отметить, что писательство было одним из немногих занятий, которые давали возможность обедневшим и беспомощным женщинам из благородного сословия достойным образом заработать на жизнь. Была еще одна пристойная отдушина для образованных и благородных – стать гувернанткой и выйти таким образом замуж за богатого и родовитого наследника. Этот путь тоже хорошо известен по романам сестер Эмилии и Шарлотты Бронте.

Английские писательницы восемнадцатого и девятнадцатого веков рисовали, как говорится, с натуры, описывая свою родню, соседей и самих себя. Ни Джейн Остен, которую так любят экранизировать в наше время, ни сестры Бронте, так никогда и не вышли замуж. Хотя, возможно, и хотели…

Может быть, они были бы по-настоящему счастливы, если бы их постигла участь Наташи Ростовой. Они плакали бы ночами не от одиночества и отсутствия мужской любви и ласки, а от умиления и полноты ощущений. И с гордостью бы показывали опешившим гостям испачканные младенцем пеленки. Ну, совсем как опростившаяся Наташа Ростова, вызвавшая у меня в юности такую бурную протестную реакцию.

Как и многих моих современниц, меня совсем другие жизненные ценности привлекали, другие огни манили в неведомую даль. Только иногда такие огни могут оказаться обманными и тлетворными «болотными огоньками» и завести в глубокую трясину…

А непростые исторические обстоятельства, в которых находились английские женщины прежних времен, возможно, и породили в их угнетенных душах тягу к прекрасному. Все свои горести и радости они подарили своим героиням. Все свои обиды и претензии высказали своим литературным героям. Не потому ли английская литература столь богата на женские имена, известные во всем мире? Мери Шелли, Джейн Остен, Шарлотта и Эмилия Бронте, Вирджиния Вулф, Агата Кристи, Айрис Мердок и многие, многие другие…

Получается, что тяжелый гнет обстоятельств только способствовал брожению умов и талантов. И Англия стала не только родиной феминизма, но и явила миру высшие, элитные сорта перебродивших под гнетом истории литературных вин.

На фоне Пушкина снимается семейство

Названием этого небольшого эссе стали строчки из стихотворения Булата Окуджавы. Его стихи и песни в застойные советские годы знали все без исключения «слои населения». Поэзия в стране строящегося социализма была неотъемлемой частью бытия всякого считающего себя культурным человека.

Но что ушло, то ушло. И поэты, и поэзия и сейчас, в двадцать первом веке, никуда не подевались, они есть (и хочется думать, всегда будут) в России. Тем не менее, голоса поэтов стали почти не слышны в общем гаме и шуме общественного переустройства.

И если при советской власти поэты, не угодные власть предержащим, то есть пишущие не на потребу дня, а по зову души и таланта, шли в дворники или кочегары, то и сейчас у них выбор практически тот же. Но это в случае, если они хотят «жить в обществе и быть свободными от общества». То есть гордо бедствовать и рано умирать.

Есть ли другие варианты? На эти вопросы уже ответят, причем, каждый индивидуально, молодые таланты, если таковые произрастут на отечественной ниве, которая во все времена охотнее взращивала плевелы и словесные сорняки, на корню губившие во все времена робкие ростки литературных надежд и притязаний.

Можно, конечно, податься «бедному поэту» в менеджеры по продажам чего угодно. Но если вспомнить биографию гениального поэта и бездарного предпринимателя Артура Рембо, то может и расхотеться экспериментировать и зарывать свой талант на Поле Чудес.

Желаете сгореть, молодой человек, на костре своего дарования? Милости просим в поэты!

Боже меня упаси предостерегать от занятий литературой! Наоборот, призываю в ряды! Жаль, конечно, что закончилось время советской «профессиональной литературы», при всех трудностях и загвоздках давшей многим из нас (и пишущей эти строки, в том числе) возможность не ходить, например, на работу. И быть при этом сыту и (пусть и не всегда по последней моде) одету. Ибо, если ты сквозь все препоны издал все же свою первую книгу и был зачислен в Союз писателей, у тебя появлялось множество возможностей заработать собственным литературным трудом.

Сейчас это уже становится историей. Поэтому напомню кое-что, молодым, как говорится, в назидание. Например, понятие «профессиональный литератор», помимо написания собственных поэтических или прозаических текстов, включало в себя множество иных умений. И они могли пригодиться в случае, если тебя долго не «запускали в печать», а вернее сказать, «не пускали».

Например, нас тогдашних «молодых поэтов» в 70-е и 80-е годы прошлого столетия могло подкормить (и кормило) Бюро Пропаганды художественной литературы. Сотрудницы этого Бюро заключали договоры с различными организациями на выступление одного или нескольких писателей перед сотрудниками, допустим, завода или научного института, перед школьниками или студентами.

И за то, что ты читал днем, в обеденный перерыв или вечером в библиотеке или Доме культуры свои стихи, тебе еще и деньги платили. А ведь ты не у станка ткацкого стоял и не сталь из мартена выпускал, а как сейчас сказали бы, пиарил сам себя!

Вспоминаются теперь случаи и забавные, и наполненные высоким смыслом, как, например, выступление перед ученой элитой страны в подмосковном городе Дубна. Было много аплодисментов и вопросов. И сам академик Франк – лауреат Нобелевской премии – поцеловал мне руку. Как истинный интеллигент, надо полагать. Молодые ученые сказали мне, что если бы академик Франк просто пожал им руку, любой из них не мыл бы руки две недели. Вот такая шутка, переходящая в легкую зависть к моей свободной поэтической профессии, позволявшей запросто общаться с кумирами.

А через несколько дней, по милости «Бюро пропаганды художественной литературы», я уже выступала перед советскими «джентльменами удачи». Мне пришлось читать стихи и рассказывать об Александре Блоке (юбилей которого отмечался всей страной) в… тюрьме строгого режима.

Я стояла за трибуной, на большой, ярко освещенной сцене, в некотором оцепенении. Рядом со мной вытянулись в струнку два молодых подтянутых лейтенанта внутренних войск СССР, и каждый недвусмысленно держал руку на кобуре с табельным оружием.

Большой зал (человек на четыреста) был заполнен до последнего стула, намертво прикрепленного к полу на случай неосторожного обращения с мебелью, как с оружием или последним аргументом в настоящем мужском споре.

Тишина в зале стояла необыкновенная. Аплодисменты были просто громовыми. Соскучились, видимо, праведно и неправедно осужденные, по настоящему поэтическому слову. И тут уже было не до шуток. Стихи Блока я им читала долго и вдохновенно.

К счастью, сохранились фотографии, где я в летнем легком платье, с пышной гривой золотых волос, стою в окружении мрачноватых людей в тюремных робах. И лейтенанты упомянутые стоят рядом, и рука – на кобуре.

На этом фоне совсем уж забавным кажется другой случай о поэтическом выступлении в Бане № 6 города Калуги. Были в те времена «поэтические десанты» по городам и весям. Можно было за неделю заработать месячный прожиточный минимум. А в оставшееся время создавать свои оригинальные, авторские «нетленки».

Выступать в Бане № 6 выпало мне и поэту Имярек. Остальные поэты были распределены на другие, не столь экзотические, объекты писательской культурной экспансии. Весь вечер накануне этого выступления в писательской группе царило необыкновенное веселье. И не только потому, что мы коротали время в гостинице за бутылочкой «красненького»! Шутили в основном на тему, что хорошо бы мне выступить перед моющимися любителями поэзии в мужском отделении, а моему сотоварищу – в женском.

Все закончилось намного прозаичнее, чем нам думалось. Читать стихи нам пришлось перед сотрудниками бани в их выходной день. Но ведь заказал же профсоюзный деятель, на выделенные на культурную работу с членами банного комбината деньги, выступление поэтов, а не певцов или танцоров! Вот что удивительно! Судя по всему, у самых разных слоев советского народонаселения была замечена нешуточная тяга к поэтическому слову.

Сейчас, оглядываясь на свой житейский и литературный путь, могу сказать, что у поэта должно быть много самых разнообразных, сопутствующих его основному призванию, умений. Он должен уметь выступать и общаться с самыми разными людьми. И канувшее в небытие «Бюро пропаганды художественной литературы» было хорошей школой для моего поколения, не избалованного литературными изданиями.

Были и другие варианты выживания. Многие мои сотоварищи преуспели на ниве поэтического перевода. Занималась этим ремеслом и я. Иногда по необходимости, иногда, если переводимый поэт был талантлив, с откровенным удовольствием. Переводили мы чаще всего с подстрочного перевода, сделанного знатоком очередного языка сибирской или среднеазиатско-кавказской народности.

Некоторые для заработка писали сценарии для документального кино, иногда даже под чужими фамилиями, потому что своя, к примеру, была под запретом у властей.

В восьмидесятые годы я долгое время вела литературные программы на всесоюзном радио. И дело делала нужное и близкое мне по духу, и получала за это немалые, по тем временам, деньги.

В девяностые годы совместно с российским телевидением я сняла более десяти телефильмов. Среди них – «Цветаева в Лондоне», «Гумилев в Лондоне», «Скрябин в Лондоне», «Сны Веры Павловны» и многие другие. Как сказали бы сейчас – целый сериал.

Но все это нужно было уметь делать! Любое занятие, в рамках литературной работы, приучает к некоей трудовой дисциплине. Ведь вдохновение посещает поэта, как мы знаем из классики, далеко не каждый день.

В графу пристойных для писателя трудовых навыков я бы отнесла и способность живописать не только словом, но кистью и карандашом, а в наше время – умело обращаться с фото и видеокамерой. Все мы знаем, каким чудесным рисовальщиком был Александр Пушкин. Прекрасными живописцами не зря считают и Михаила Лермонтова, и Тараса Шевченко.

Напомню, что Эмиль Золя оставил после себя более семи тысяч (!) фотографий. Отличным фотографом был Илья Ильф и Владимир Маяковский.

Сейчас фотографирование стало массовым явлением. Но у писателя и художника всегда есть возможность сказать свое Слово и в этой, казалось бы, малохудожественной, сфере. Не все знают, какие прекрасные усадебные, портретные и пейзажные фотографии оставил после себя русский писатель Леонид Андреев. Невозможно глаз оторвать от этих шедевров старой фотоживописи в альбоме, изданном в Великобритании стараниями Ричарда Дэвиса, хранителя русского архива в университете города Лидс.

Я убеждена, что, например, идеи фотопоэзии лежали в буквальном смысле на поверхности метафорического восприятия жизни, свойственного любому поэтическому сознанию.

Сочетанием, более того, сопряжением, Слова и Взгляда я и занимаюсь все последние годы. И это стало еще одной моей профессией, опять-таки в литературном, отметим это, пространственном контексте.

А снять семейство на фоне Пушкина – тоже надо уметь.

«вот дикий сад чужой души заброшенной…»

вот дикий сад чужой души заброшенной

безлюбый неухоженный безликий

жасмином и сиренью запорошенный

малинничий колючий ежевикий

войдет ли кто неробкий и непрошенный

в зеленый мрак во мглу забытых истин

хрустит внизу как ледяное крошево

густой настил из лепестков и листьев

его тоска неявно ненамеренно

от страха увеличится стократно

и потому я вовсе не уверена:

войдет ли кто – и выйдет ли обратно

О невостребованности поэзии

В Лондоне тоже бывают заморозки. Ёжатся люди и звери, прячутся от глаз людских белочки и птицы. Живу уже много лет рядом с лесом. Привыкла делиться с ними, чем Бог послал.

Вот и сегодня накрошила подсушенный хлебушек и насыпала горками по саду в привычных для лесной живности местах. И что же? Уж вечереет сейчас, а ХЛЕБ и ныне там!!! Не востребован! Даже две почти уже домашние сороки, обычно дерущиеся за крошки с лесными вяхирями (дикие голуби), посидели на дереве и улетели себе восвояси.

Не прочитали, не купили сегодня они мою книжку о том, что хорошо, когда нечто, что ты отдаешь другим, им в обязательном порядке пригодится. Большой философский вопрос, кстати. Нужно ли ПОЭТУ соваться со своим ДОБРОМ к поселенцам-сорокам, когда у них своих забот полно.

Например, сегодня резкий ветер из Скандинавии просто сметает птиц с открытых мест. А я тут суюсь со своими крошками.

Надо ли?

«Слова поставь на полку, где стоят…»

Слова поставь на полку, где стоят

кувшины, вазы, амфоры, бокалы,

чтоб солнце бликовало и стократ

по выгнутым поверхностям стекало…

Слова нежнее глины и стекла,

и хрусталя, и хрупкого фарфора,

из этого боязнь проистекла

внезапного и быстрого разора.

Надежнее упрятать, утаить,

в наследственный тяжелый шкаф посудный

поставить и на крепкий ключ закрыть

словесный ряд, сквозной и безрассудный…

Пятьсот читателей

Над книгами, бессонные, сидят

пятьсот читателей и десять негритят…

Однажды в студеную зимнюю пору на Сивцевом, помнится, Вражке и в столице великой державы Москве Борис Абрамович Слуцкий спросил присутствующих, пишущих стихи разновозрастных и разнопрофессиональных своих «семинаристов»: «Как вы думаете, если выйдет ваша книга, будет ли у нее пятьсот читателей? Смог ли бы каждый из вас составить список из пятисот человек, ожидающих вашу книгу, жаждущих (так запомнился смысл вопроса) ее?» Не знаю, как другие, а я была потрясена до глубины души! Как можно сомневаться! Ну, конечно же, да! И перед мысленным моим взором предстали все пятьсот (и даже больше) соучеников, сокурсников, сотоварищей по перу, просто товарищей, просто подруг, просто знакомых и просто родственников (в последнюю, надо заметить, очередь), углубившихся в мою будущую (о, Боже!) книгу в разных уголках огромной страны: от Чукотки до Прикарпатья, от Москвы до тех самых до окраин… Это был тот единственный капитал, который я нажила к тем годам – люди. Я была щедра на общение, открыта всем ветрам и доверчива до глупости (как однажды сказала мне дама-структуралист, надо думать, недоверчивая от большого ума).

Я была новичком в этой поэтической семинарии образца 1975-77 гг. Слуцкий пригласил меня сам, после совещания молодых московских писателей, в Софрино, где не только заметил, но и благословил, незадолго (кто бы мог знать) до своего ухода во мрак душевного помрачения, полного отторжения «от мира», растянувшего на долгие годы неизбежную для всех кончину. Он был так известен и суров, авторитетен и жесток в общении, что, как я заметила, его боялись и постоянные посетители посиделок (многие из них были уже «в возрасте»), и новички, могущие быть изгнанными зычным окриком метра, если не были заранее представлены ему или званы. Смею воспомнить, что не только не боялась его, но и чувствовала, догадывалась – не даст в обиду. Так и случилось. Он не только ни разу не повысил на меня голос, но и спас меня однажды почти что – от самоубийства. Случилось это в ДК Горбунова (теперь все знают эту московскую «Горбушку) весной 1976 г. Он сам предложил обсудить стихи новенькой «семинаристки», назначил двух оппонентов из «старослужащих». И – день тот наступил. Ситуация, в которой я тогда находилась в Москве, была такова, что и врагам своим не пожелаю. Ни работы, ни крова, ни денег, ни опоры, ни родни – одни надежды на то, что Бог не выдаст. Да вот свинья – всегда может съесть. Ходила по Москве, как по трясине: то ли угадаю гать, то ли кану с головой. Ухватиться было не за что, кроме Божьего перста. Но молиться я не умела, в храм заходила только свечу поминальную поставить за всех, кто меня оставил одну на этом свете. А мнила при этом, что поэт, потому и живу так вкривь да вкось. Дескать, кто не страдал, о чем он пишет?! Вот писанием и жила. Да не святым Писанием, увы, а тем, что сама писала. Это уже давало некий хлеб (публикации, переводы, рецензии на чужие книги) и надежду на масло – в грядущем. Литературный труд во всех его ипостасях стал уже не только призванием, но и профессией. Я знала, была уверена, что «знаю, как», а значит и могу. Умею.

Не тут-то было! Тогда не просто разгромили мои тексты – сравняли с землей все мои воздушные замки. С корнем вырвали не просто словеса мои, а чаяния, упования душевные, и выбросили во тьму заоконную, где тьма и скрежет зубовный. Я почувствовала, что больше мне незачем жить. Не то, что бы я им поверила, нет. Я знала, что себя не переиначишь и по-другому, «по-ихнему» (кубиками катренов, с точными до оскомины рифмами), я писать все равно не буду. Но они – московская (так считалось) почти что элита. А я – чужая, пришлая. И мы несовместимы. Они меня не пропустят за кордон, за ограду, в свой огород. А вдруг я всю капусту там съем, им самим не хватит!

Я уже хватала ртом воздух, чтобы сдержать крик то ли отчаяния, то ли ярости. В любом случае это выглядело бы, как примитивная женская истерика с непременными слезами. Но торжество не состоялось, синяя тушь так и не потекла по моим напудренным по тогдашней моде (вот был бы ужас) щекам.

Вступил Борис Абрамыч (партия гобоя), грубо оборвав злой трубный глас очередного оппонента. Защищаясь, что-то еще проверещали первые скрипки семинара, но духовые уже выдохлись. Он приказал замолчать своему крепостному оркестру. И сказал (кто помнит, не даст соврать): «Я знаю вас всех уже много лет, и каждому знаю цену, и вижу его потолок. А у нее (помолчал, указав перстом) я потолка не вижу».

И не позволил никому ничего добавить более. И отпустил всех по домам.

Я, конечно, поплакала потом на плече у любимого, но уже в ближнем скверике, не на глазах у московских пиитов. Теперь-то я понимаю, какой ценой даровано мне было спасение. Те, у кого был «виден потолок», были унижены за мой, как говорится, счет. Не думаю, что радостные думы объяли их в тот день. Тем паче, что были в оркестре Слуцкого не только даровитые умельцы, но и два Алеши, у которых, уж что там потолка, дна не видать! Такие поэты. Но их то ли не было в тот день, то ли промолчали они, не помню. И зла не держу.

Но строя жизнь, прорастая в другие пространства, я всегда помнила тот чудовищный первотолчок: от отчаяния к беспробудной надежде, на который обрекли меня обстоятельства и Поэт. Да и вера моя спасла меня: вера в чудо ниспослания добрых людей.

А пятьсот читателей сейчас уже, по памяти, не наскребу. Много времени прошло – ушли, съехали, повымерли. И страна укоротилась: ни в Прибалтике, ни в Армении, ни в Киеве не купят, а значит и не прочтут мою книгу, изданную в России, а тем более, допустим, в Киото или Лондоне.

Но в те давние времена вопрос показался странным еще и потому, что книжечки поэтические, если уж выходили, то десятитысячным тиражом – минимум. И это только у «маленьких» поэтов. А у «больших» – тиражи были и вовсе миллионные. Но знал, знал страдалец что-то такое, что нам (молодым и не очень) было тогда неведомо: 500 читателей, включая родню, – предел притязаний поэта. Пятьсот да еще десять мифических негритят, один из которых, как известно, утоп; ему, как известно, давно купили гроб…

Не ходи, о, читатель, купаться в житейское море! Сиди дома и книжку читай.

Смотрю, уже сидит один такой. Читает. Тот самый, о котором еще Пушкин писал, дескать: «пока в подлунном мире жив будет хоть один пиит». Так что было: у кого – пятьсот, у кого – больше, а стало – один. Да и тот в далеком (так у Пушкина) грядущем.

Вот этот «один пиит» и есть бессменный, бессмертный читатель поэзии: Вечный Жид, Агасфер читательского процесса. И пока он жив, пока этот древний сюжет не отменили за ненадобностью, жив будет и лилейный Фет, и прямолинейный Тютчев.

Да не сейчас ли уже в тайге, в обветшавшей избушке возжигает компьютерную свечу некий юноша, ощутивший себя поэтом? Он, как в зеркало глядится в омут чужих пока что строк. И канет и, вынырнув, насочиняет, глядишь, нечто свое, непредсказуемое и неповториме. В единственном числе.

Так что один миллион читателей или просто один, разницы никакой. Шесть нулей ничего нам не говорят и никому ничего (кроме гонорара) не добавляют. И пусть будет читатель совсем один, но зато настоящий, на все сто, стоящий.

Видел ли кто в лицо своего читателя? Ох, скажут «большие» поэты, вы просто опоздали и не видели, как нас ликующая толпа на руках выносила из зала Чайковского!

Видели, как же, старые стертые кадры хроники. Да, что поделаешь, эта лавочка давно закрылась. Это все было при жизни. А я – о грядущем.

Будут ли сады российской словесности цвести и приносить плоды, зависит от садовника: читателя то есть.

А садоводство – нежная наука.

Сумасшедший садовник

Целый день сумасшедший садовник

строил клумбу, троил ремесло.

Утром вышел он в сад – и следов нет:

все бурьяном крутым заросло.

Целый день сумасшедший строитель

колоннады цветов возводил,

вышел в сад поутру напоить их —

смертный ужас его охватил.

Целый день гнул горбатую спину,

над землей возводил купола,

чтобы утром увидеть руину,

что цветы под собой погребла!

Сумасшедший – не умалишенный,

с белым светом не чуя родства,

он стоял со свечою зажженной

над развалинами божества.

И светилось в руке заскорузлой,

и сияло средь белого дня,

нелогичный пейзаж среднерусский

освещая и душу садня.

Загрузка...