Не мня постичь
всей сокровенной сути,
не устаю молить,
чтоб в этот сад
входили только люди
способные любить…
Без Лидии Григорьевой трудно представить русскую поэзию второй половины двадцатого века и начала двадцать первого. Её лирический голос правдив, узнаваем и абсолютно свой, ни на кого не похожий. Её творческая биография сливается с географией российского материка. От Донбасса до Ледовитого океана, и оттуда до Казани и Москвы. В Казани, где протекала её студенческая и творческая юность, создана экзистенциальная лирика, где человек, одинокий в необъятном мире, лежит, накрывшись этикеткой. Время от времени пронзительная дрожь воспоминаний об Украйне милой, где протекало детство, и ныне необъятная скорбь по растерзанной стране.
Как всякий истинный поэт Лидия Григорьева одна в мире. Как всякий истинный поэт она со всем миром и во всём мире. Живя в Лондоне, она взращивает летающий сад своей поэзии, которая вопреки времени всё молодеет и молодеет. Её поэзия – сад летающих цветов. Ароматный, воздушный, пряный. И в то же время это вид из окна на Ледовитый океан в доме, обдуваемом всеми мировыми ветрами.
Не примыкая ни к каким движениям и течениям, Лидия Григорьева дарит миру свою нежную, ранимую, умную лирику. Умную, как умная молитва, – для всех, но только своя. Она на явном творческом взлёте, и траектория её полёта поэтически бесконечна.
«Осколки полярного льда» (Lidia Grigorieva, «Shards from the Polar Ice», Selected poems, Translated by John Farndon with Olga Nakston. Glagoslav Publications, London, 2016).
Как человек, многие годы собиравший антологию «Сады и бабочки», свидетельствую: в пространстве трёх веков отечественной поэзии нет автора, более фанатически преданного теме Сада. Там, где Лермонтов лишь оговорился: «Вокруг меня цвёл Божий сад…», Лидия Григорьева преподаёт нам «Воспитание сада». Сад её Сын. Но и Отец. Но и – Дух Святой. Вечная тема. И ничего кроме.
Однажды сеть моя (а я в иные годы по нескольку раз на дню, будто старик из пушкинской сказки, забрасывал поисковую приманку в море Интернета) вытянула из его взбаламученных вод золотую рыбку – летающую по волнам от Казани до Лондона поэтессу Лидию Григорьеву. И… Сейчас я уже могу признаться, что в одном из садков-файлов моего компьютера обозначено: «Сады Лидии Григорьевой».
Однако принцип этой антологии строился на том, чтобы, независимо от природы и величины поэтических дарований, представить всех поэтов равными среди равных (потому что все дети ЕДИНОГО САДА) – то есть по одному, но, с моей точки зрения, лучшему или необходимому стихотворению на обнаруженную тему. И если касаемо других авторов я, пусть не избежав некоторых сомнений, определился в выборе, то именно со стихами Лидии Григорьевой было всё по-другому. У неё – почти все стихи про САД. Мало того, – почти все благоуханны. Какому отдать предпочтение? Укоренить в почве антологии не один, а два-три, пять-восемь, двенадцать?.. Но тогда бы я нарушил жёсткий антологический принцип. Утверждаю: поскольку я по праву, быть может, весьма странноватого садового сторожа обозрел если не все, то большинство САДОВ РУССКОЙ ПОЭЗИИ, такого количества и, самое главное, поэтической плодоносности стихов о садах я не встретил ни у кого. На всём пространстве от XIX-го до XXI-го столетий. От Пушкина до Блока. От Ахматовой до Ахмадулиной. Я не преувеличиваю. Единственный, кто, быть может, в этом смысле способен соперничать с Лидией Григорьевой (причём в диапазоне от предшественников до современников), это живущий в Екатеринбурге поэт Юрий Казарин, творчество которого – буквально из стихотворения в стихотворение – опутывает ТЕМА САДА. Но не погрешу, если скажу: у Казарина, чьи дачные окна в деревне Каменка выходят на небольшой, правда, временами расширяющийся до бездны, садик, думаю, нет ТАКОГО САДА, который (цитирую текст одной из афиш) «воспитан руками поэтессы Лидии Григорьевой в Лондоне». С одной лишь поправкой: воспитан не только руками поэтессы, но собственно поэтессой. Заботой её сердца и ума. Воспитан как ребёнок.
Само собой, это не могло меня не заворожить. Мне было радостно распознать, что параллельно со мною в ТАЙНУ САДА посвящён ещё, ну, если не один, то всё равно редкий человек, который, кроме всего прочего, установил за НИМ фотонаблюдение, о чём свидетельствуют сотни, если не тысячи, заснятых роз, ирисов, камелий, тюльпанов, гортензий… Заснятых для того, чтобы явить сей САДОВЫЙ ИЕРУСАЛИМ Человечеству. Так возникла идея нашего диалога.
А ещё я прочёл «Манифест» Лидии Григорьевой (всё-таки я не ошибся в её августейшем характере: есть в ней что-то от императрицы, правительницы), и этот «Манифест» – о САДЕ. Понятно, что не о маркизе. О «прообразе Божьего мира». Но здесь я хотел бы у своей собеседницы уточнить: «Ваше Садовое Августейшество, я всегда считал, что сад – это ПРАОБРАЗ Божьего мира. Иными словами, сад есть то, что было изначально, что Человечество утратило и что воскрешают поэты, подключая свою ПРАПАМЯТЬ. И сад – не то, что, дай Бог, будет. Поелику САД пока что на Божий мир не спроецировался. Тогда не лучше ли возврат к утраченному, нежели его проекция? Или эта подсмотренная мной буковка несущественна?
Л. Г. – Буковка эта, Юрий, очень существенна. Потому что общий для Человечества райский Пра-Сад это первое, что приходит в голову. Видимо, совершенно интуитивно меня привлекла именно перспектива взгляда вверх и вперёд, то есть многомерность вселенского, космического, я бы сказала, садового пространства. Отсюда и «Звёздный сад», от которого рукой подать до райского. Не там ли, во Вселенной, и тот райский Сад, по которому истосковалось Человечество? «Жизнь – от бездны до пика, / От вершины до дна…/Сад раскрылся, как книга, / Где цветы – письмена». Это сегодня – 1 июня 2015-го написано. Любой взгляд в сад (а он у меня у самого порога), – даже вскользь, наискосок – даёт пищу уму и сердцу, будь ты поэт или крестьянин! Письмена. Книга жизни. Звёздная карта. Даже если это маленький японский садик размером с ладонь. Так что для меня это прообраз – подобие и вечности, и земного нашего бытования. И то, что Юрий Беликов решил стать «Головой Садовой» – собрать под одной обложкой и пра, и прообразы поэтического Сада и сада, и (что удивительно!) первобабочки – символа евангельского Преображения – из ничего, из праха земного в божественную красоту, – должно будет напомнить людям о том, кем мы были, кто мы есть и кем ещё можем стать!
Заранее прошу прощения за самоцитаты: слишком многое уже «записано» с голоса моего маленького лондонского садика, который оказался в моей жизни закономерным, а не случайно обретённым пристанищем.
В личном пространстве поэта Сад – это иногда ещё и книга о будущем, которая не хочет ни закончиться, ни завершиться.
Мне легко понять эту житейскую данность и сослаться на то, что «необозримая вселенная» моего маленького лондонского сада отнюдь не ограничивается высокой каменной оградой, увитой вечнозеленым плющом, что само по себе прекрасно, но имеет свои пределы. Обобщить ощущение бесконечности садового пространства можно только в стихах, что я и делаю:
Завела я сад предвечный,
Очень непростой,
Подвенечный, бесконечный,
Льющийся в простор…
Этот льющийся в простор сад вывел меня в иные миры и открыл возможности визуализации поэтического слова в синтетическом жанре «фотопоэзия». Этот сад – мои сбывшиеся сновидения о садах моего детства. Иррациональность этого события – обладание реальным, цветущим круглый год садом, была явлена мне как милость, как бескорыстный и щедрый дар судьбы. Я живу не просто рядом с садом, я проживаю свою человеческую и поэтическую жизнь вместе с ним. Такое единение требует отлучения от мирских радостей – это почти что монастырская жизнь, с редкими, но правда довольно шумными и громкими, выездами в литературный, в основном, мир – на фестивали, конгрессы, презентации.
Сад – источник бесконечных творческих идей и воплощений. Здесь ещё есть повод поговорить и о поэтическом предвидении. Ведь мы с моим мужем, замечательным поэтом Равилем Бухараевым, начали воспевать САД задолго до обретения этого реально-ирреального сада, который начинается прямо у порога купленного нами в кредит дома на лесистом лондонском холме у заповедного леса. «Мой Бог, мой Сад, и ты в моём Саду…», – написал когда-то Равиль. «Когда я вижу сад цветущий… На малый садик городской – я как крестьянин неимущий гляжу с завистливой тоской…», – вторила ему я. И вот много лет спустя мы вошли с ним в этот сад и жили в нём. А теперь в нём живут и наши с ним стихи, и его поэтическая проза. Таковы реалии. Всё прочее – литература, как сказано в поэтических библиях.
И я все же надеюсь, что ты в недалеком будущем завершишь свою уникальную работу по окучиванию поэтических Садов и разведению новых видов виртуально-литературных бабочек! Будем надеяться, что и деньги на издание такого уникального труда найдутся. Сады и Бабочки русской поэзии этого стоят!
Из предисловия к Антологии «Сады и бабочки».
Составитель Юрий Беликов
Лидия Григорьева – поэт и фотохудожник, автор серии снимков «Мания Моне», в основу которой легла «эстетика любования». Однако Лидия не просто созерцатель – она, следуя заповеди, данной Адаму Богом, и одновременно воплощая мечту безбожника Вольтера, возделывает свой сад в Лондонском предместье. Его и запечатлевает в стихах и фотокартинах. Беседу с автором цветошоковой фотоидеи провела писатель и критик Надежда Горлова:
Н. Г.: Прежде всего, – о вашем саде, лирическом герое вашей поэзии, как стихотворной, так и фотографической. Существовал ли он сначала в вашем воображении, или был неожиданным подарком судьбы? Вы его создательница или, как Ева в Эдеме, обнаружили себя в нем?
Л. Г.: Сад для меня – это скорее внутреннее понятие, состояние души в ее повседневных попытках подняться над материальным, тяготеющим к бездне, миром. Хотя и вещный мир был ко мне с самого моего рождения необыкновенно щедр. Он изначально возник вокруг меня, как развернувшаяся спираль поэтической метафоры: мне довелось родиться в настоящем вишневом саду, в доме моего деда, принявшего роды у моей юной матери, на Хуторе Лысом, под Луганском. Августовский, густой и ветвистый звездный сад над головой – вот первое, что вошло в мое подсознание. И симфония запахов – воск и мед с дедовской пасеки, и тонкая скрипичная партия степного горючего ветра.
По всей вероятности, я искала этот идеальный образ гармонизированного не нами, а некими высшими силами, мира: «Поднимешь очи к небесам, надеждой движимый немногой: сад каждый день цветет не сам! С внечеловеческой подмогой…»
Потом была цветущая тундра в немеркнущих огромных незабудках. Там, на берегу Моря Лаптевых, в космическом саду феерических Северных сияний, я провела свое раннее детство. После гибели отца, полярного летчика, мама купила дом с садом в Луганске. Там, среди мириад ажурных розовых цветков, порхающих в воздухе, облепивших по ранней весне голые черные ветки абрикосовых деревьев, я провела школьные годы. Вот такая сложилась «садовая биография», предопределившая путь.
Так что задача была сохранить в себе то, что уже было дано. И нечаянное обретение реального сада, с белой калиткой в каменной ограде, с почтовым ящиком на ней – стало как бы цитатой из детства: возвращением в утраченный Эдем – это Вы верно заметили. Так сложились обстоятельства, что вернулся ко мне сад уже в Лондоне. «Сад с загадочной русской душой, но возрос на чужбине чужой…», – на вершине холма. Чем не Хутор – только не степной (лысый), а заросший густым лесом. Порой случаются такие «римейки», повторы и варианты излюбленных сюжетов в кино ли, в жизни ли…
Н. Г.: Помнится, одна из ваших книг, вышедшая еще в конце прошлого века, называлась «Сумасшедший садовник», а в следующей книге «Воспитание сада» (2001 г.) собраны стихи, где мир показан как «вертоград Божий». Ну, а ваши фотографии рассказывают о цветах, как о людях, они психологичны. То есть «мания любования» преследует вас давно?
Л. Г.: Еще в первой моей книге (1981 г.), пролежавшей в московских издательствах более восьми лет, были такие строки: «Когда я вижу сад цветущий… На малый садик городской я, как крестьянин неимущий, гляжу с завистливой тоской. А ночью шум индустриальный у самых окон узкой спальни…». Эта книжка, которую я назвала «Звездный сад», по прихоти редактора стала «Майским садом». Но ключевое слово «сад» все же осталось. Как говорится, я упрямо вела свою основную тему, не бывшую на острие литературной моды ни в те, ни в эти времена. Этому не смог помешать даже «индустриальный шум», сопутствующий моей жизни в больших городах.
Цветы моего нынешнего, полутропического сада (в феврале в Лондоне уже цветут японские камелии) поражают меня своей личностной, наполненной надмирным смыслом, такой, казалось бы, неуместной в суматохе и проблемах будней, красотой. Я готова смотреть внутрь расцветающей розы часами: видеть, как разворачиваются лепестки, разбрызгивая вокруг себя драгоценные цветные блики… Непередаваемое ощущение. Я даже впала в некую эстетическую зависимость (сродни наркотической) от неутолимой и ненасытимой страсти любования отдельно взятым, играющим гранями, как бриллиант чистой воды, цветком или «гнездом звезды», как я для себя называю не каждую, а только обладающую индивидуальными качествами, розу. «Небо в чашечке цветка» умел видеть еще Уильям Блейк.
Вот этим эстетическим экстазом, на грани безумия, мне и захотелось поделиться с теми, у кого нет возможности или времени (что тоже важно) на такие прихоти, как попытка «остановить прекрасное мгновение». К тому же, фотография – такое же послание в будущее, как, допустим, стихотворение.
Но только фотографирование, в отличие от работы за компьютером или с пером в руке, еще и тяжелый физический труд. В конце ноября я едва не простудилась, снимая морозостойкую розу, всю в нежной, кружевной, крахмальной изморози. Оказалось, что я простояла (в легком одеянии) в зимнем саду неподвижно, в полусогнутом состоянии почти пять часов. Потому что имею дело с мотыльками неуловимых бликов, а ну, как улетит! Именно поэтому, боясь спугнуть и упустить мгновение, я и делаю снимки «с рук», не пользуясь штативом.
Н. Г.: Изображать красоту – самое рискованное дело, и немногие за него нынче берутся. Кроме того, цветы – вечное умирание, и именно поэтому они могут вечно ждать своего поэта. Ждать истинного художника – под натиском тлей-опошлителей. Вас не смущает неактуальность темы и ее откровенная, весьма требовательная, вечность?
Л. Г.: Вы совершенно правы, в красоте, действительно, есть нечто мистическое – она непостижима на уровне пяти чувств. Но искусство – это всегда надежда на обретение шестого чувства и седьмого, если хотите, неба.
Конечно, если человек одержим идеей явить миру содержимое своего ночного горшка и списать этот болезненный комплекс на требования актуальности в искусстве, то в эту идею должны «вложиться» (деньгами, рекламой, изданиями, выставочными площадями) такие же пациенты доктора Фрейда или просто циничные и расчетливые люди – поборники безобразного.
На этом, шокирующем и обывателя, и потребителя фоне, все естественное и чистое, не грязное и не уродливое, действительно, выглядит простовато. Но подобное небанальное безобразие так расплодилось в галереях и книжных магазинах, что случился неизбежный в таких случаях кризис перепроизводства. Производители оного уже не фокусе мировых тенденций. В мире сейчас все явственнее нарастает ностальгия не просто по красивому – но по Прекрасному, с большой буквы. Этот пробудившийся интерес сродни возвращению к «органической пище», лишенной канцерогенов. Очевидно, в людях сработал инстинкт самосохранения, ощетинилось оборонное сознание «потребителя искусств», а заодно и спонсора. Вложение денег в мусорные кучи постепенно выходит из моды. Более выгодным (прямо по Чернышевскому) на Западе становится вкладывать деньги в то, что произрастает на этой куче, ставшей питательным компостом: например, розовый куст или классический вишневый сад.
Фотография быстротекущего во времени, уходящего в небытие сада или отдельного (это уже моя основная тема) цветка – это его жизнь после смерти! Смерть прекрасного мгновения неизбежна, это понимал еще Гете, но останавливать это мгновение – входит в профессию поэта и писателя, в той же мере, в какой – в дело живописца и фотографа. Очевидно, понимание кажущейся столь простой и доступной идеи, побудило Эмиля Золя к занятию фотографией. Мало кто знает, что он оставил после себя семь тысяч (!) фотографий. Великим фотографом-пейзажистом был Леонид Андреев. Альбом, изданный в Великобритании трудами исследователя его творчества Ричарда Дэвиса, яркое свидетельство очевидной и удавшейся попытки удержать этот мир, увековечить его (что и является, по моему убеждению, конечной целью искусства) не только с помощью словописания, но и визуальными средствами. Прекрасным фотографом был писатель Илья Ильф. Эти примеры можно продолжить.
Н. Г.: «Эстетика любования» – это просто термин или стиль жизни?
Л. Г.: Скорее, состояние самоуглубленного созерцания полюбившегося объекта, тихий восторг, мирный огонь, а то и пожар экстаза. Эстетика любования, как известно, свойственна не только отдельным людям, но и целым народам. Самый расхожий пример – коллективное любование цветущей сакурой или садом камней, или видом на Фудзияму в Японии. Восточные мудрецы вкладывали в любование (потоком воды, бликами живого огня, пейзажем, предметом etc.) сакральный смысл. Суть этого процесса лицезрения цветка или горы – в счастливой сосредоточенности на одной, сколь угодно малой части Творения с тем, чтобы через малое познать Огромное и влиться в эту Огромность своим собственным существованием. Часто при этом люди Востока испытывали священный трепет и входили в транс, из которого выходили обновленными и очищенными. Для древних китайцев, как и для современных японцев, любование – совершенно неотъемлемая часть религиозного мироощущения.
Любование лежит и в основе любой коллекции: лаская вожделенные предметы взглядом, прикасаясь к ним руками, страстный коллекционер испытывает наслаждение равное любовному восторгу (пример пушкинского Скупого Рыцаря тут только лыко в строку). Но если созерцание – это более всего работа для философствующего ума, то любование – область чувствований (импрешен, импресьон), область поэзии. Это как бы уже экстракт чистого удовольствия. Занятие не для лентяев, следует отметить.
Медики давно заметили зависимость человеческой психики от того, какие краски, звуки и запахи его окружают. Любование прекрасным, как утверждали они еще в древние времена, способствует долголетию, ибо в процессе экстатического любования, которое я проповедую, вырабатываются в организме так называемые гормоны радости. А гормонотерапия лежит в основе многих современных научных обретений. Так что, это, скорее всего, стиль жизни, а не отвлеченное понятие.
Н. Г.: Все импрессионисты стремились запечатлеть сиюминутное. Почему именно Моне?..
Л. Г.: Вот о сиюминутном и речь. О том, чтобы продлить его в пространстве и времени! Что такое поэзия, если не чистой воды импрессионизм? Впечатлительность – важная составляющая поэтического дарования.
А Моне… Он прожил 86 лет, из них ровно половину – 43 года – в своем саду, в Живерни, в 80 километрах от Парижа. И он сам, с помощью родни и редких помощников, строил свой сад. Уход от мира, от публичной жизни за садовую ограду, конечно, не самый тягостный вид отшельничества. Тем более, что он не отрекся от дара Божьего и не закопал свой талант. Более сорока лет он не только возделывал свой сад, но и живописал его: писал по живому… Он пытался остановить мгновение, сделать его бессмертным. Сотни, тысячи вариантов только одних кувшинок в его знаменитом теперь на весь мир пруду! Я вспомнила о Моне, когда увидела, что я делаю бесконечное количество снимков одного и того же цветка в разных его состояниях: в вечернем и дневном освещении, после дождя и до него, рождение бутона и постепенное старение (все, как у людей). Ну, просто: собор в Руане, а не ярая роза сорта «Пикадилли»! Больше десяти лет я делаю то, что он делал сорок три года: люблю свой сад, любуюсь им и хочу поделиться своим восторгом с другими людьми. И если я еще не законченный маньяк эйфории любования, то на близком подходе к этому.
Н. Г.: Метафизику сада можно постигнуть, вернувшись к воспоминанию об утраченном рае. Но расскажите об этом проекте не как поэт, а как садовник. Как вы «готовите» цветы к съемке? Вы «режиссируете» или просто берете фотоаппарат и выходите «на охоту»?
Л. Г.: Для этого конкретного фото-проекта я определила несколько жестких и обязательных правил: работать только с естественным освещением и живыми, не срезанными цветами в своем саду. Когда я работаю, то есть слежу за перемещением солнца, ловлю его лучи на лепестках, чтобы схватить, «снять», унести с собой этот блик или эту сверкающую на цветке каплю росы, я ощущаю себя как бы под неким градусом, «под шофе». В свое оправдание могу только сказать, что за каждым удавшимся кадром стоит текст, а иногда даже целый литературно-драматический сюжет или поэтический образ. Таких фото-эссе у меня уже много: «Слезы по генералу Гамову» (красные розы после грозы, которая обрушилась на Лондон в день смерти генерала в японском госпитале) или «Мак имени Елизаветы Хилл». Ну, и так далее, как говаривал, вдруг обрывая чтение своих стихов, Президент Земного Шара Велимир Хлебников.
Н. Г.: Что для вас зимний сад?
Л. Г.: О, для меня это не цветущие круглый год английские сады (зимние примулы, цикламены и анютины глазки, пробивающиеся уже первого января ростки крокусов или цветущие в феврале японские вишни и камелии) и даже не оранжереи с их удушливой африканско-индийско-бразильской экзотикой, а черно-белый яблоневый русский сад, сибирские сугробы, степные метели, полярная пурга и мириады снежинок (вот бы поймать их в кадр!) в чистом морозном воздухе. Короче: «…и снежные цветы, и вьюжные лилеи, молочные стога, вся в белых перьях липа: глубокие снега, любимые до всхлипа…». Вот такая вот вечнозеленая английская зимняя хандра: тоска по родному снегу…
Н. Г.: Как пришла идея начать фотографировать? Вы снимаете еще что-нибудь, кроме вашего сада?
Л. Г.: Фотография (только зритель) и джаз (только слушатель) – увлечения моей юности, пережившие множество других не менее замечательных маний. Я вообще люблю делать то, что легко удается: встала на коньки и не упала, поехала, значит, можешь стать чемпионом, не так ли? Я была неплохо подготовлена и к садовому отшельничеству (зачитанная книга на полке в Москве «Философия японского сада»), и к фотоделу, ибо умела строить кадр, чувствовала объектив, как продолжение моей собственной плоти и сути. Но… не было идеи, объединяющей умение и хотение. И вот она появилась и потихоньку, с Божьей помощью, воплощается.
Н. Г.: Сад – это единое целое, а каждый цветок – просто «нотка» симфонии, или вы вступаете в «личные отношения» и с каждой нотой? У вас есть любимцы среди цветов? Бывают ли цветы более или менее фотогеничными?
Л. Г.: Любимицы, как ни банально, розы, а среди животных – кошки и коты… А что касается фотогеничности… О, да! Есть у меня в саду просто звездные модели. Они ведь живые, и чувствуют, и понимают, как ты к ним относишься. И головкой вертят, и прихорашиваются, и приревновать могут. Только не говорят. Ну, просто как собаки и коты! Хотите – верьте, хотите – нет.
Английский интерьерный сад сам по себе чудо. Есть просто виртуозы садового дизайна даже среди моих лондонских соседей. И вы верно заметили, как важна тут общая гармония цветового и ароматического (симфонического) звучания. Но некоторые цветы и растения (ну, просто как люди!) стремятся изо-всех сил вырваться вперед из садового хора или оркестра и исполнить свою сольную партию. Вот таким «солистам» я и потакаю, снимая их быстротекущую красоту на фотопленку. Для меня это и труд, и удовольствие, а для зрителя, вольного или невольного, надеюсь, возможность посозерцать, помедитировать, а может, и пережить бодрящий цветовой шок на черно-белом фоне московского межсезонья.
Как вы, наверное, знаете «имя розы» – не только загадочно, но и символично…
Н. Г.: В средневековой Европе выражение «под розой» означало: «В глубокой тайне». В тайне между человеком и Богом. Этот образ становится понятным, когда смотришь в загадочные лица ваших питомиц, тем более, что все, сказанное здесь нами, сказано под розой. У Вас и стихи есть о непостижимости и власти этого цветка.
Л. Г.: Да. Как правило, сначала образ рождается в слове. А потом уже и фото дает свой видимый мета-вариант, умноженный – как в зеркалах – на бесконечность.
Попробую вспомнить: не в том ли году ли
высокая роза стоит на ходулях,
стараясь напрасно, натужно и слепо,
с надеждой безгласной заглядывать в небо.
Возвысясь, над нами она нависала,
как будто на шпагу себя нанизала,
и вскоре, в пустом дерзновенье высоком,
она истекла ароматом и соком.
Тяжелая роза, принцесса печали,
небесные вихри тебя увенчали,
ты в небе витала, светло и блаженно,
и море людское тебе по колено.
Пытаюсь припомнить: не в эту ли пору,
тебя возлюбив, непостижную взору,
сама посягала на дали и выси.
Откуда тогда только силы взялися…
Высокая роза – высокая мера,
мираж и виденье, фантом и химера!
Твою красоту, недоступную глазу,
отмерю семь раз, не отрезав ни разу.
Как часто тонко чувствующие поэты словно из воздуха впитывают одни и те же метафизические послания, и каждый по-своему раскрывает их суть, позволяя читателю, слушателю, зрителю разглядеть и прочувствовать что-то очень сокровенное и важное, что ускользнуло бы от восприятия, если бы не великие проводники!
Потому отнюдь не простой случайностью выглядит появление в культурном пространстве в одно и то же время фильма «Иерусалим Сада Моего» Лидии Григорьевой и эссе Александра Иличевского «Книга и Сад: воображение мира. Сад как книга». Добавьте сюда проходившую в эти же дни выставку в Королевской Академии Искусств (Royal Academy of Arts) «Современный сад в живописи: от Моне до Матисса» («Painting the Modern Garden: Monet to Matisse»).
По словам Лидии Григорьевой:
Сад раскрылся, как книга,
Где цветы – письмена.
А вот Александр Иличевский разворачивает этот образ в прозе: «Сад для поэта символизирует сущность искусства. Художник возделывает свой клочок смыслов, в этом он истинный земледелец, использующий гумус текстов, выращенных до него».
Неисчерпаемая тема – сад. Мне посчастливилось одному из первых видеть фильм Лидии Григорьевой «Иерусалим Сада Моего». Фильм произвел сильное впечатление. Но в те минуты я находился в плену очарования. Мы только что пили чай, пили вино в том самом саду, любовались цветами, а бросая взгляды поверх кустов и поверх рощи, сбегавшей вниз, любовались панорамой Лондона. Мы… наслаждались? Конечно же, нет! Сад Лидии Григорьевой – это Сад воспарения! Фильм «Иерусалим Сада Моего» – тому свидетельство.
Но появилось сомнение: будет ли воспринят фильм вне камерной обстановки, за пределами источника вдохновения и героя фильма – того самого сада.
Позднее я был приятно удивлен, когда в Москве, по недоразумению опоздав на просмотр, с трудом нашел свободное место в зале. Лидия Григорьева совершила большой вояж со своим фильмом. В Санкт-Петербурге, в Казани, в Тбилиси, – везде повторялась та же картина: полные залы и сотни людей, выпавшие из времени и пространства, всецело поглощенные магией образов и голосом автора.
Впрочем, чему удивляться? С той минуты, как некогда дикая женщина украсила вход в пещеру зелеными ветками, или, если угодно, с того момента, как своевольная Ева сорвала яблоко, сад остается пределом желаний человека. Пусть не всегда осознанных. «Сад – утешительное убежище для неявных, едва прозреваемых нами незримых сущностей», – говорит Лидия Григорьева (Лидия Григорьева «Иерусалим Сада Моего»).
В искусстве сад давно стал неисчерпаемым образом; метафорой, смыслы которой неисчислимы. От садов Гесперид до «Плачущего сада» Пастернака, от сада желаний Омара Хайяма до великих, прозрачных садов Иосифа Бродского. От золотых яблок, похищенных у богов, до белых яблок, принесенных в дар богам. Постигает эти смыслы и Лидия Григорьева:
Отставив стул, он вышел в сад
заснеженный, заледенелый,
еще на клавишах лежат
его догадки и пробелы.
Зачем господствуют над жизнью
задуманные кем-то звуки:
непостигаемые числа
невычислительной науки.
(Лидия Григорьева «В холодной комнате пустой…»)
Сад – это место первоначального обитания и последнего приюта человека. Первым был Эдем, последнюю обитель человек творит сам.
Николай Бердяев в грехопадении видел величие человека.
Наделенный свободой воли, человек дерзнул покинуть Эдем.
Столь же величествен человек, дерзающий возделать Эдем на земле. Сад – это либо еще один акт грехопадения, либо попытка искупления. Выбор за садовником. Он волен бросить новый вызов Творцу и создать сад наслаждений, где в праздности и излишествах обрастет шерстью и будет скакать на козлиных ногах.
Но также человек волен создать сад воспарения, сад благодати, сделав шаг в постижении замысла Творца, подчинив свое творчество божественной воле. Такой сад плывет над миром вне времени, вне пространства. Именно таков сад Лидии Григорьевой – в стихах, в фотографиях, в фильме, в новом, созданном Лидией Григорьевой жанре фотопоэзии. И возле ее дома в Лондоне.
Об этом говорил Якоб Беме: «Это есть тот сад, в котором обитают и прогуливаются ангелы и зреют небесные плоды».
(Якоб Беме «Аврора, или Утренняя заря»). Когда в своем саду в окружении своих цветов-ангелов Лидия Григорьева читает стихи или рассказывает о своих гостях, великих современниках и просто замечательных людях, время и пространство теряют значение. Голос Лидии Григорьевой перекликается с голосами великих предшественников, вместе они обращаются к слушателю, нынешнему и будущему.
Строка всплывает тихо, как ладья,
По воле Бога, по вине дождя.
(Лидия Григорьева «Стихи для чтения в метро»)
«Кто тебе господин? За чьим это садом ты смотришь?» – вопрошает Гомер (Гомер «Одиссея»; перевод Викентия Вересаева). «Все это не мое – а Божье», – отвечает Лидия Григорьева («Иерусалим Сада Моего»).
Вечная печаль о потерянном рае перекликается с вечной темой возвращения в сад. Эта метафора повторяется в разных культурах у разных народов, разделенных океанами. Обратимся еще раз к Гомеру. Старый Лаэрт узнал своего сына только после того, как Одиссей напомнил о прогулках в саду в далеком детстве.
Ну, а теперь перечислю деревья, которые ты мне
Некогда в этом саду подарил. Мальчишкою был я,
По саду шли мы с тобой. И о дереве каждом тебя я
Спрашивал. Ты мне его называл и о нем говорил мне.
Груш тринадцать и яблонь мне десять тогда подарил ты,
Сорок смоковниц; еще пятьдесят мне рядов обещал ты
Лоз виноградных, плоды приносящих весь год непрерывно, —
Если только погода ниспослана будет Кронидом.
Так он сказал. У Лаэрта ослабли колени и сердце…
(Гомер «Одиссея»; перевод Викентия Вересаева)
Джеймс Джордж Фрезер в «Золотой ветви» показывал, как у разных туземных народов действует запрет на вход в сад для бесплодных женщин. Зато во многих племенах верили, что родившая ребенка женщина своей заботой непременно умножит урожай многократно. В христианской традиции сад становится одним из символов Богородицы с младенцем.
Вернуться в сад для одних означает возвращение к Богу, для других – возвращение к себе: в любом случае это возвращение к светлому и доброму, это восстановление гармонии в душе, обретение сада внутри себя.
В этом городе ни деревца, ни сада,
здесь и воздух тяжелее самосада.
(Лидия Григорьева «Столько за зиму тепла во мне скопилось…»)
«Самосад» – это крепкий самодельный табак. Его с горечью ощущает в городском воздухе человек без сада в душе. «Я всегда очень любил сады, любил зелень. Но во мне самом нет сада. Высшие подъемы моей жизни связаны с сухим огнем. Стихия огня мне наиболее близка. Более чужды стихия воды и земли. Это делало мою жизнь мало уютной, мало радостной», – признавался Николай Бердяев. (Н.А. Бердяев «Самопознание»). Потому велик тот человек, который несмотря ни на что продолжает возделывать сады – в прямом и переносном значении слова.
Целый день сумасшедший садовник
строил клумбу, троил ремесло.
Утром вышел он в сад – и следов нет:
все бурьяном крутым заросло…
Сумасшедший – не умалишенный,
с белым светом не чуя родства,
он стоял со свечою зажженной
над развалинами божества.
И светилось в руке заскорузлой,
и сияло средь белого дня,
нелогичный пейзаж среднерусский
освещая и душу садня.
(Лидия Григорьева «Сумасшедший садовник»).
Фильм «Иерусалим Сада Моего» Лидия Григорьева создавала в Лондоне, в своем саду, окруженном прекрасной рощей.
«…Я познакомился с английским парком, стиль которого определен не подчинением природы человеческому замыслу по преобразованию ландшафта, но соподчинением творческого начала человека природному замыслу Творца», – рассказывает Александр Иличевский.
Созидание сада как искупление невозможно без осмысления, без раздумий, без постижения, – действий, сопряженных с печалью.
Я вышла в сад, а птицы смолкли…
записала Лидия Григорьева. И тут же:
Сад склонился к земле, отягченный
Тяжкой думой о близкой зиме.
Или:
Смеркается зачем в садах Эдема?
Неужто и в раю бывает ночь?
(Лидия Григорьева «Стихи для чтения в метро»).
Хочется верить, что в раю ночи не бывает. Но бывает ночь в рукотворном саду, поскольку как бы ни были чисты помыслы, а ошибки неизбежны. И только тот, кто ищет, кто оступается, но поднимается вновь, становится любимым учеником Творца. Как пройти достойно свой путь, постичь хочет каждый. Верно, здесь и кроется секрет необыкновенно высокого интереса к фильму Лидии Григорьевой, в котором нет лихо закрученного сюжета, а есть красота, лирико-философские метафоры и вдохновенный голос автора за кадром.
Блажен тот, кто по утрам из дома выходит в сад, кто успевает оглянуться, кто произносит волшебные слова: «Сегодня много Ангелов в саду», – и с улыбкой идет дальше.
Я видела подводный Божий мир!
В коралловых садах гуляли рыбы,
похожие на бабочек и птиц. И рыба-Ангел
сияла оперением меж них. Не верилось,
что это может быть со мной при жизни,
а после смерти я не заслужила
воочию – в упор – увидеть рай…
Сквозь толщу вод струился свет небесный.
Бродячий целлофановый пакет
за рифы зацепился – и свисал,
светился, как неоновая рыбка:
паломник вечности – нетленный негодяй!
Толпа прекрасных рыб перетекала.
под сводами, под кронами кораллов,
из сада в сад струилась и текла,
и множилась, и становилась гуще.
В морских мирах,
в подводных райских кущах
плыла ли я – пылала ли в бреду?
«Сегодня много Ангелов в саду…»
Лидия Григорьева, без сомнения, получила свой дар, «прозрений благодать», «из первых рук». Её жизнь и творчество – многогранный роман о саде земном, через энергетику поэтического слова перерастающем в небесный вертоград; земная эзотерика в её стихах становится небесной экзотерикой, сокровенный рай земной – «вертоградом изреченным», драгоценным достоянием всех, кто соприкоснулся с поэтическим миром Григорьевой.
Почему Лидию Григорьеву, как и многих поэтов, так манит, притягивает тема сада? Сад присутствует в мировой культуре с древнейших времён. Но, если для античности и Ренессанса Эдем преимущественно являлся квинтэссенцией удовольствий и наслаждений, то в христианской литературе сложился образ мифопоэтической модели мира в его идеальной сущности, умо-непостигаемого сада, сада-храма, хранителя высших смыслов, прообраз небесного рая, где произрастают нетленные крины чистого духа, где царят Христос с Богородицей и обретаются души праведников.
Осмысление сада как текста мы находим в посвящённых славянским народным культурам работах В.Н. Топорова, Т.В. Цивьян, Т.А. Агапкиной и др. Внимание исследователей привлекала топика природы в русской литературе XVIIIXIX веков, к отдельным аспектам символики сада разных эпох в европейской литературе обращались Л.И. Сазонова, Н.А. Бондарко, Н.А. Жирмунская, И.И. Свирида, Е.П. Зыкова, а наиболее известен фундаментальный труд Д.С. Лихачева «Поэзия садов» (1982 г.). Интересно и философское осмысление сада в работах Ю.М. Лотмана, И.О. Шайтанова, Т.В. Саськовой, В.А. Кошелева, К.И. Шарафадиной, Э.Б. Мекша, Н.Л. Вершининой, Т.А. Алпатовой, В.А. Доманского. Сквозь призму их мировосприятия мы понимаем, что поэты Серебряного века А. Ахматова, Г. Иванов, М. Кузьмин, К. Фофанов, Вс. Рождественский, И. Анненский и другие слишком «окультурили» сады, превратив их в «говорящие ландшафты» поэтических топосов. Завораживающее действо! Не устояла перед ним и Лидия Григорьева, оставила свой изящный след:
Дорожки ботанического сада.
Лианами опутаны ступни.
Мелькает тень преступного Де Сада,
смотри, не оступись и не спугни.
Тогда увидишь, как в зелёном мраке,
в тени роскошных замшевых дерев,
появятся магические знаки,
и вспыхнут, и поблекнут, отгорев.
О духи сада, дикого, лесного!
Средь остролистых неземных щедрот
мятежный брат почтенного Краснова,
как пария, суровый, промелькнёт.
В глубинах субтропического сада,
где мне примнился северный маркиз,
где тьма, где наподобье водопада
отвесный лес с небес свисает вниз,
я там была!..
Другие поэты стремились возвратить метамиру сада если не пушкинскую вольность «задумчивых дубрав», то, по крайней мере, «невыцветший подлинник сада». Свято верил в вечность своих садов Блок: «Я насадил свой светлый рай…», «Соловьиный сад» – вне времени и пространства. Владимир Набоков отринул образ сада как символ оставленности, увядания, одиночества, тоски по Родине, сада изгнания, в котором остались навечно И. Одоевцева, Н. Туроверов, В. Гальской, М. Цветаева, выражавшие сомнение в идилличности и жизнеспособности сада-рая, порой доходящие в отчаянии своём до богоборческих высказываний, как позднее Бродский («сад, одинокий, как я сам»). Для Набокова сад – не часть материальной усадьбы (судьбы), символ утраченного, как, например, для Ивана Бунина, а самодостаточная вселенная или таинственная страна, населённая удивительными цветами и бабочками, полная онтологических артефактов, которые поэт открывал для себя, всякий раз заново силой дара легко воссоздавая сады памяти: «Глаза прикрою – и мгновенно…» Григорьева – набоковского состава крови, она умеет мгновенно рождать и множить свои поэтические сады, прекрасные – то как мыльный шар в радужно-прозрачном сверкании, то как подброшенная в воздух зимняя чёрно-белая схема, одним дуновением вдохнуть в них Божий дух. Не могу согласиться с критиком Владимиром Бондаренко, считающим, что цветы в её саду, «распустившиеся и чудно пахнущие, вдруг исчезают, проваливаясь прямо-таки в зловещую пустоту», клумба внезапно зарастает бурьяном, и весь манящий мир, созданный поэтессой, при первом прикосновении превращается в руины. Да, её мир хрупок на вид, но разве не так же хрупок сам человек, да и всё мироздание? И разве неудивительно сильна эта хрупкость – ведь человек может умереть от лёгкого удара в висок и прожить длинную полноценную жизнь после того, как пуля пробила ему голову?!
Сады-миры Лидии Григорьевой то приближаются к небесному образу, то отдаляются от него, прибитые к земле полярным морозом (раннее детство поэтесса провела на Крайнем Севере) – «снежный сад, что путь собой венчает», который «не поглощает свет, а излучает»; «отставив стул, он вышел в сад заснеженный, заледенелый»; «столько за зиму тепла во мне скопилось, а куда его девать, скажи на милость?» – образы почти арктического одиночества: «В этом городе ни деревца, ни сада, здесь и воздух тяжелее самосада. Снова сердцу пустеть, как улице в полночь, где носится ветер и «скорая помощь». Или втиснутые в тихий земной рай «садочка» возле родной хаты (школьные годы Лидия провела на Украине), где висит на стене ковёр бабушки Груни, а на нём – «дивчина и хлопец, понуривший голову конь». В украинском фольклоре именно в саду то и дело встречаются эти трое из буколики: «Ой, у вышнэвому садочку козак дивчыну вговоряв…», «Вода у ставочку – пиды тай напыйся, я выйду в садочок – прыйды подывыся…», «Подай жэ, мылая, подай, коханая, на коня ручэньку…» Оттуда, из этой страны-сада – яркие видения буйного торжества природы, кипение страстей и мыслей. Её первые стихи бурлят полноцветием, живописным изобилием, напоминая «венчание плодами» Н. Заболоцкого. Однако эти «дурманящие запахи распустившихся цветов, эти перечисления садов цветущих, лепестков роз, русских гербариев, грецких орехов и даже плачущих, тоскующих садов и садовых сновидений приостанавливают интерес к её поэзии у копателей поэтических глубин и критических открывателей метафизических истин, отталкивают приверженцев поэтической социальности и психологизма», – считает Бондаренко. Выходит, то, что эстетствующие интеллектуалы принимают за прекрасную витальность, на самом деле – «чёрная дыра» сверхпритягательной личности, куда заглянуть страшно и не заглянуть невозможно? Пишет же Лев Анненский, что Григорьева «вбирает в себя весь живой мир: животный, растительный (…) тут магия сада: звёздный сад, дикий сад, ботанический сад, детский сад. Сумасшедшая садовница не столько вкушает прелесть кущ, сколько усыновляет всё растущее. Включая бурьян, сорняк, включая всю гниль, без которой нет сада». Ахматовское «когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда», только – на свой лад, в своём саду, где, если так можно выразиться, и сор другой, и произрастающие из него стихорастенья. Григорьева переосмысливает индивидуальным художественным сознанием космогонический контекст восточной, русской и европейской философий сада, притягивая все новых и новых исследователей, тех, кто может понять и оценить её великолепные мифологемы садов разного типа: реальных и «мыслимых», столичных и провинциальных, садов иных эпох и иных земель, духовных и небесных. Но:
Как бы ни жила я суетно —
всё в сундук судьбы слагалось.
Красота неописуема!
Слишком поздно догадалась.
Да, поздно догадалась, что красота «неописуема», – вернуться назад, пойти наперекор судьбе невозможно. И Григорьева следует «предначертаниям воздушным»: книга выходит за книгой с такой же периодической природной регулярностью, как расцветают цветы в её лондонском сегодняшнем саду. Она их «усыновляет», воспитывает, защищает, фотографирует, стремясь запечатлеть земную красоту в вечности.
Настоящий поэт обязан сотворить свой поэтический вертоград – и она его сотворила, причём такой, какого больше ни у кого нет. Однако Григорьева, испытывая муку отпадения человеческого рода в целом и свою собственную в частности от совокупного образа «древа жизни», ищет в поэзии способы восстановления гармонии с астральным его двойником. Осмысление поэтом реального сада приводит к акту творения нового мира. Вадим Месяц пишет: «Григорьева не предается мечтам о Небесном Иерусалиме, она знает, что он есть, тот самый, и «среди улицы его, и по ту, и по другую сторону реки древо жизни, двенадцать раз приносящие плоды, дающие на каждый месяц плод свой; и листья дерева для исцеления народов». Григорьева с жадностью рассматривает этот мир широко раскрытыми глазами, находится в беспрестанном мистическом восторге и трепете перед ним, в её поэтических силах создать шедевр из всего, использовать всё – до последней щепочки и «гнили», осознавая, что Божие творение, растение – «это не скучный побег, а грозовое событие», по Мандельштаму.
Чудесно, что григорьевский сад небесный существует, но приносит ли счастье вечное или временное пребывание его создателя в нём? Григорьевой присущи горькие прозрения, она отчётливо видит, чует, что райские кущи граничат с «волчьей степью», где всё поросло «буркун-травой», камышом, степной полынью да ковылём, более того – она там не раз скиталась, сама себя изгоняя из вертограда. Как и Иосиф Бродский («Вертоград голубой мечты», «На выставке Карла Вейлинка», 1984), Григорьева вдруг впадает в сомнения: не создала ли она «рай-тупик», или не возвращается ли постоянно в «другое место», туда, где идея рая разрушена первородным грехом, не попадает ли в «оману», услужливо подсовываемую ищущей душе лукавым (а в эту ловушку попадаются многие):
В тоске и в обречённой
печали, наблюдая до поры
прогулку двух сомнительных учёных,
забредших в запредельные миры.
О, мистики, садовники и маги!
О, сад теней! И наводящий страх
миндальный привкус сатанинской влаги
на жаждущих, искусанных губах!
Как звали, завлекали и манили —
зелёный смерч, небесная трава
и сладкий запах запредельной гнили…
Я тоже там была!..
(Лидия Григорьева, «Ботанический сад»)
Она была там, и там, и ещё много где… Обывателя или поэта «среднего звена», благоденствующего в мелких темах, ужаснула бы идея пойти до конца, выясняя – нет ли за прекрасным видением пыльного задника, тёмного чулана или бездонного обрыва? Но Григорьева исследует свой мир, свою душу с бесстрашием естествоиспытателя, безо всякой пощады к себе, как свойственно всем великим творцам. Она с яростью клаустрофоба вырывается, выламывается из тесных рамок сада-быта, «скучного сада» – и что же?! Снова оказывается в очередном саду:
Разбить окно и выброситься прочь:
там жизнь, там ночь —
раскинулись деревья…
Преодолевая муки, по определению И. Бродского, «серафического порядка» – одиночество, «пустоту» и «немоту», Григорьева вновь и вновь бросает вызов, предпринимая метафизическое бегство души к иному саду, от бесплодного – к плодоносящему. В этом суть судьбы поэта, его предназначенье, и Григорьева ни на йоту не отступает, не изменяет себе. «… в том-то и дело, – восклицает Ф. И. Тютчев, – что художнику дорога только одна сторона предметов: их красота, точно так же, как математику дороги их очертания или численность. Красота разлита по всему мирозданию и, как все дары природы, влияет даже на тех, которые её не сознают, как воздух питает и того, кто, быть может, и не подозревает его существования. Но для художника недостаточно бессознательно находиться под влиянием красоты или даже млеть в её лучах. Пока глаз его не видит её ясных, хотя и тонко звучащих, форм там, где мы её видим, или только смутно ощущаем – он ещё не поэт. (…) Поэтическая деятельность, очевидно, слагается из двух элементов: объективного, представляемого миром внешним, и субъективного, зоркости поэта – этого шестого чувства, не зависящего ни от каких других качеств художника. Можно обладать всеми качествами известного поэта и не иметь его зоркости, чутья, а, следовательно, и не быть поэтом. Так как мир во всех своих частях равно прекрасен, то внешний, предметный элемент поэтического творчества безразличен. Зато другой, внутренний: степень поэтической зоркости, ясновидения – всё». Всё – это и есть «Звёздный сад» (название сборника стихов Лидии Григорьевой, вышедшего в 2011 г.), тютчевское определение удивительно точно подверстывается к её стихам.
Много лет я знакома с Лидией, дружу с ней, и все эти годы всё более преисполняюсь восхищения и уважение к её личности, к её жизни. Иногда мне кажется, что плотская её оболочка настолько стёрлась, истончилась, что это уже почти и не человек во плоти, а некая стихия – порой грозная и грозовая, несущая разрушение всему ветхому, слабому, но гораздо чаще – прекрасная и светлая, сверкающая, жизнеподательная. Её естественная, невероятно сильная способность к творчеству, духовная энергия, обнаруживающая себя через философскую лирику, является вечным импульсом к рождению высокого искусства, символом которого являлся и является сад – сад, безудержно разрастающийся далеко за границы видимого мира, утверждая бессмертие духа: «Жизнь вызревает, падает долу, / Вниз скользит по стволу. / Яблоки катятся прямо к престолу! / А не к столу…»
В начале XXI века технологии, в том числе и строительные, по всей вероятности, будут более похожи на садоводство, чем на производство. И чтобы урожай сложных сущностных систем бытия оказался впрок, человечеству необходимо развивать как новые, синтетические методы познания, так и новые, органические формы искусства. Как иначе постигать те факторы, что не подлежат простому измерению, а может и вовсе неизмеримы?
Поиск «чистого искусства» в современном мире оборачивается попыткой получения «эстетических организмов», существующих не в качестве знака чего-либо иного, а лишь как обнаружение своих собственных конструкций.
Модератор актуального искусства из Калининграда Дмитрий Булатов в своей опубликованной в разных изданиях статье «Химеры искусства» напоминает, что первым художником, обратившим внимание на возможности нового эстетического пространства, генерируемого стремительно развивающейся наукой о передаче наследственных признаков из поколения в поколение, был Эдвард Штайхен. В регулярных публикациях на страницах журнала «Camera Work» в начале ХХ века он, наряду с другими авторами, уделял большое внимание дискуссии о «приближении к природе с целью освидетельствования для себя факта ее реальности». Именно рассуждения о принципах фотографии, как одного из проявлений международной технологической революции в сфере коммуникаций, являющегося «скорее отрицанием всех репрезентативных систем формы», натолкнули Штайхена на идеи функционально-конструктивной работы с живыми организмами. Обобщая принципы Ars Genetica в своем эссе 1949 года, Эдвард Штайхен писал: «Наука наследственности, будучи приложенной к выведению растений, которые имеют своей целью эстетический призыв к красоте, – есть творческий акт».
Первыми генетически измененными формами жизни, рассмотренными Штайхеном в контексте искусства, стали дельфиниумы – растения семейства лютиковых. Используя традиционные методы селекции при помощи колхицина, трансформирующего генетическую структуру растений, Штайхен получил гибридные сорта дельфиниумов, чрезвычайно сильно отличавшихся от существовавших на тот момент особей. В 1936 году он выставил результаты своей селекционной деятельности в качестве произведений генетического искусства. «Штайхен глубоко верил, что эта выставка подтвердит отношение к выведению новых и улучшению существующих организмов как к художественной работе» – писал в статье об этой выставке искусствовед Рональд Джей Гедрим. Однако надеждам Штайхена на быстрое развитие Ars Genetica не суждено было сбыться – Вторая мировая война и та роль, которую сыграла Германия в истории евгеники, надолго отучили людей ставить на одну чашу весов слова «искусство» и «генетика»…
У Джорджа Гессерта – художника из Соединенных Штатов и современного основоположника Ars Genetica – ирисы еще в детстве побудили интерес к биологии и до сих пор остаются источником его вдохновения. Гессерт явился одним из тех немногих авторов, кто подхватил эстафету художественной работы с генетически измененными формами жизни. В 1988 году в New Langton Arts в Сан-Франциско был выставлен его «Ирисовый проект». Свои «художественные» ирисы Джордж Гессерт выводит, следуя логике автоматического письма, скрещивая особи разных сортов, перемешивая их с дичками и отбрасывая нежелательные результаты. В работе он руководствуется интуитивным отбором «эстетически приятных образцов», в которых проявляются характерные черты выводимых растений: окраска цветков, высота стебля, яркость прожилок листьев, образующих рисунок. Гессерт называет свою художественную практику «генетическим фольк-граффити», указывающим на возможный авторский путь интерпретации природных законов. Это особенно проявляется в его «Проекте посева» – серии акций по спонтанному засеванию «несанкционированных» пространств семенами ириса, полученными в результате собственной селекционной работы. Кроме любимых ирисов Джордж Гессерт несколько раз показывал инсталляционные проекты на основе нарциссов, колеусов и стрептокарпусов, одновременно представляя их в качестве документации, фиксирующей проведенную художественную работу. «Мои инсталляции, – пишет автор в каталоге одной из выставок, – сосредоточены на эстетических качествах живых организмов, выведенных человеком, на результатах эстетических предпочтений самой эволюции…».
Думается, цветоводческую и цветоведческую деятельность поэта и фотохудожника Лидии Григорьевой, живущей в Лондоне, плодотворно рассмотреть в контексте этих экспериментов, притом, что свой персональный сад она склонна рассматривать не столько как инкубатор автоматического письма для цветоформ, сколько как монастырь, за стенами которого можно укрыться от житейских бурь.
В XIX веке философ Николай Данилевский свой сад в Мшатке построил в полном соответствии со своей теорией культурно-исторических типов, изложенной в знаменитой книге «Россия и Европа». Лидия Григорьева посадила в своем лондонском саду глицинию в напоминание о Ялте и Алупке, ее гиацинты, тюльпаны и пионы сохраняют в себе память о Подмосковье, а память об Украине, где она родилась, воплощают «чернобривцы», мята, душица и персидская сирень. То есть особое место в этом саду занимают цветники: клумбы, бордюры и цветочные композиции в горшках, стоящих в садовом паттио, и цветы в плетеных корзинах, свисающие со стен каменной ограды. А в таком цветнике, в конечном счете, внутренним садом становится каждый цветок.
Из любви не только к цветочному, но и цветовому, чисто живописному, разнообразию, напоминающему ей картины французских импрессионистов, она и занялась всерьез и надолго художественной фотографией. Ее фото-проекты «Мания Моне» и «Цветомания» были представлены на персональных выставках в городах Европы, в Москве и в Казани. Цветы на ее фото-полотнах не просто розы, лилии или тюльпаны, они, по подсказке фотохудожника и поэта в одном лице, оказываются образами космоса («Рождение звезды») и страстными публицистами («Слезы по генералу Гамову»). На фотокартинах Лидии Григорьевой декоративные садовые маки охвачены вполне человеческими страстями и их знаковыми последствиями («Первый опыт», «Ангел страсти», «Утреннее похмелье», «Шапка Мономаха, или Опиум власти», «Изгнание пророка»).
Как мы ранее, по первым впечатлением от фотовыставки «Цветомания», отмечали, получается настоящая цветософия, переходящая в цветогеополитику, что, конечно же, еще точнее будет назвать цветогеопоэтикой. Персональный метод Лидии Григорьевой, состоящий в том, чтобы многократно снимать один и тот же цветок в разных состояниях – на рассвете, в тумане, на закате (как собор в Руане, многократно вдохновлявший Клода Моне или Максимилиана Волошина) – отсылает нас к истокам восприятия природы живописцами и поэтами.
Каждый цветок для автора – это живой персонаж. Лидия Григорьева снимает их не срезанными, и только при дневном, естественном свете, не прибегая ни к каким студийным ухищрениям или подсветкам. Это ее творческий принцип, ее кредо. При этом, многие цветы удостаивались по ходу дела особого эссе или стихотворения. Это относится и к фото-композиции «Четыре ангела», где всплеск маковых лепестков воочию напоминает о других, потусторонних мирах…
Это – ангел уходящий.
Это – ангел в небе сущий.
Это – ангел уносящий.
Это – ангел вопиющий.
Ее поэтические эссе о маках – образец воплощенной в слове цветософии:
«В опушке, словно шапка Мономаха, лежит и вызревает «голова»
(вот самые пристойные слова) отравы, зелья или, проще, дури.
Кроваво-красный фон властям к лицу – в натуре (в природе, то есть, Господи, прости). Когда б сюда беды не навести…
Вот маковой росинки нет во рту, вот преступил заветную черту…
Вот золотые маковки церквей.
Не пей своей вины, Гертруда! И сумей потерянную душу обрести, не маковой соломки натрясти, туда, куда влечет тебя напасть. Не больно разве в этот мрак упасть?
Мак (пели раньше, мак мой, маковица (у Даля) – золотая головица…
Как точен собиратель наш, притом, нет в словаре понятия «притон», где опийный туман дурманит ум.
Даль был не близорукий тугодум: как доктор он вводил морфин больным.
И Пушкину, возможно. Иже с ним…
Даль ел с народом маковый калач. С тех пор все изменилось так, хоть плачь…».
В литературно-художественном фото-проекте «Магия Мака или Опасная красота» Григорьева прозревает истоки и смысл нашей психоделики и творческой генетики.
Инженерно-дизайнерские устремления поэта и цветофотохудожницы пока не распространяются за рамки оформления интерьеров зданий, офисных пространств и домашних интерьеров с целью цветотерапии, избавляющей от повседневных стрессов и сезонных депрессий. В России, как известно, зима длится долго, и цветовые, яркие панно на стенах, по ее мнению, – это и лечебная, и эстетическая панацея одновременно.
Мне же представляется, что мы находимся в преддверии возникновения цветоархитектуры, способной в буквальном смысле осуществить давешнюю идею строительства «города-сада» с цветниками-кварталами, в которых в качестве цветка будет выступать отдельный дом-буква цветопоэмы.
В таком городе мог бы получить развитие проект корейского художника Мэл Чина «Возрожденное поле», представляющий экологическую реставрацию свалки токсичных отходов. Согласно его идеям, генетически улучшенная группа растений в процессе роста извлекает из почвы различные соединения тяжелых металлов по заданному циклу: – рост – сбор растений – их засушка и сожжение. Хотя стоимость проведения подобных эко-реставрационных работ ничуть не уступает затратам на химическую очистку, мало у кого могут возникнуть сомнения в правильности выбора такой цветотехнологии.
Ну, а для «чистейшего» цветоводcтва в городе-саде, конечно же, останутся и традиционные сады поэзии, в которых так легко дышится и живется. Лидия Григорьева и в поэзии, и в фото, создает своеобразный орган созерцания такого «города-сада», обосновывая это «эстетикой экстатического любования». Как утверждает она в одном из интервью, «это состояние самоуглубленного созерцания полюбившегося объекта, это тихий восторг, мирный огонь, а не пожар экстаза. Эстетика любования, и это общеизвестно, свойственна не только отдельным людям, но и целым народам. Самый расхожий пример – коллективное любование цветущей сакурой или садом камней, или видом на Фудзияму в Японии. Восточные мудрецы вкладывали в любование (потоком воды, бликами живого огня, пейзажем, предметом, etc) сакральный смысл. Суть этого процесса лицезрение цветка или горы – в счастливой сосредоточенности на одной, сколь угодно малой части Творения с тем, чтобы через малое познать Огромное и влиться в эту Огромность своим собственным существованием».
Может быть, в недалеком будущем в каждом городе-саде, о котором так давно мечтает человечество, появятся такие Центральные Цветники любования. А в домах – цветовые панно Лидии Григорьевой, автора идеи «экстатического любования прекрасным» и «цветомании – как цветотерапии». Следует отметить, что она не одинока в своих исканиях. И в слове. И в образном осмыслении пространства:
И бездна цветёт нескрываемым цветом:
там сад малахитовых нежных трясин.
Ты, может, забыла, так вспомни об этом:
как радужно пахнет цветущий бензин.
И чёрная прорва, виясь и сплетаясь,
ветвится, растёт в сопредельных мирах,
так бархат струящийся, переливаясь,
оттенками ночи цветёт в зеркалах.
Но есть ли цветок и нежней, и укромней,
и нерукотворней на взгляд и на вид,
чем лотос раскрывшейся каменоломни,
где розовый мрамор и лунный нефрит.
ИРИНА ТОСУНЯН: Я помню, как ты взращивала свой сад, год за годом, в своей душе и в стихах, прежде чем создать сад в Лондоне. Много лет назад мне запали в душу строки из твоего стихотворения о Цветаевой: «И все-таки она жила в столице, готовая окрыситься, озлиться…(цитирую по памяти) … и вымахала вровень с лопухами – уехала с хорошими стихами». Теперь, много лет спустя, прочитав твое «Воспитание сада», я говорю уже о тебе: «и вымахала вровень с лопухами – приехала с хорошими стихами». Новый поэтический сборник – прямой свидетель тому. А как он складывался?
ЛИДИЯ ГРИГОРЬЕВА: Вопрос непростой, потому что придется заглянуть в колодец памяти почти двадцатилетней глубины. Такие вещи помнят уже только литераторы старшего поколения: при советской власти предпочтение отдавалось «сборникам стихотворений», а не поэтическим книгам. В такой сборной поэтической солянке легче было редактору наводить свои порядки, «разорять гнездо» общего эстетического замысла, если таковой у автора был заложен в основу книги. Кроме того, книги даже известных поэтов порой лежали в издательствах по многу лет, их ужимали и дополняли, утрясали и сокращали. Например, редактор первой моей книги был по основной своей профессии авиационный инженер, неплохой, может быть, человек, но мыслящий явными и неистребимыми техническими категориями. Он признавал только стихи написанные «квадратиками» и «прямоугольничками» перекрестно зарифмованных четверостиший. А поскольку я в юности, как и полагается по всем законам литературного бытия, много экспериментировала с поэтической формой, то тут и нашла моя коса на его камень.
Помню, как долго не выходила книга – именно книга, а не поэтический сборник! – Юрия Левитанского «Кинематограф». Он подарил мне, еще студентке, четвертую, почти слепую ее копию, и я увезла ее в Казань, где тогда училась в университете. Благодаря этому его широкому жесту доверия, а до этого, к слову, он уже несколько лет следил за моим «поэтическом ростом» и отдал книгу не в случайные руки, вся молодая литературная Казань знала стихи Левитанского наизусть, задолго до того, как «Кинематограф» вышел в издательстве «Советский писатель». Я, кстати, до сих пор храню эти полустершиеся от времени страницы.
Такова была реальность. Каждый преодолевал ее, как мог.
Поэтическая книга – это, конечно же, самостоятельный жанр, сродни поэме. Стихотворное мозаичное панно, где маленькие цветные фрагменты составляют единое и неделимое целое. Книги «Сумасшедший садовник» и «Воспитание сада» складывались именно как некий сюжет, обладающий единством времени и места. Поэтические события там разворачиваются в моем маленьком лондонском, цветущим круглый год садике, но над ним простирается звездный Божий сад, объединяющий все наземное и надмирное пространство в единый сад мироздания. Звезды светят всем, только надо иногда обращать к небу свое лицо, даже если тебе придется при этом вывернуть шейные позвонки и свернуть себе шею, как это случилось с прямоходящим Волком в поэме Николая Заболоцкого, одного из самых любимых моих поэтов. «Чтобы заниматься садом, нужно быть звездочетом…». По крайней мере, желательно.
И. Т.: Как и когда тебе впервые явилась мысль, что «сад» можно увековечить не только в стихах, но и на фотопленке?
Л. Г.: Стремление преодолеть ограничение, на которое как бы извечно обречены все виды искусства, было свойственно многим известным и малоизвестным личностям задолго до меня. Приблизить живопись к музыке стремился не только Чюрленис, но и многие художники начала ХХ века в разных странах. Музыка тоже стремится к изобразительности, и светомузыкальные начинания Скрябина, и кинетические опыты наших современников, тому порукой. Очень, я бы сказала, «интерьерны», плотно заставлены зримыми реалиями века, ранние симфонические произведения Шостаковича. Поэзия, по определению, стремится к музыкальности и изобразительности. Даже разрушение традиционной поэтической формы – это звучащая дедакофония изуродованных человеком, изначально гармонизированных пространств. Так что здесь все органично и закономерно.
А прорыв из вербального в визуальное пространство и наоборот… Только несколько самых ярких примеров: Микеладжело, пишущий поэтические тексты. Живописцы и живописатели Михаил Лермонтов и Тарас Шевченко. Рисующий и фотографирующий Маяковский. Скрябин не только «видел» музыку, но и пытался описать ее стихами. Эмиль Золя, и это мало кто знает, оставил после себя семь тысяч (!) фотографий. Гениальным фотографом был Леонид Андреев. Альбом его фотографий, вышедший в Великобритании трудами исследователя его творчества Ричарда Девиса, поражает разнообразием жанров от интеръерной и пейзажной фото-живописи до чудесных по композиционному и цветовому решению портретов! Не так давно стало известно, каким интересным фотохудожником был Илья Ильф. Визуальная поэзия Андрея Вознесенского явление того же ряда. Многие писатели берутся за кисть, и некоторым из них сопутствует удача. «Небо в чашечке цветка» умел видеть еще Уильям Блейк.
Однажды и мне надоело просто «пожирать» этот мир глазами и преображать свое восхищение Божьим миром в поэтические тексты, и только. Я почувствовала какую-то ненасытимость в жадном поглощении прекрасных явлений жизни уже очень давно. Например, еще в 1989 году, во время туристической поездки в Японию, я поняла, что мне не интересно снимать «себя любимую» в интерьерах знаменитых садов в Киото, изученных мною наизусть, задолго до этого, по зачитанным с юности книгам (например, «Философия японского сада»). Мне нужен был «чистый» визуальный продукт, а мой «портрет на фоне» только портил и искажал этот фон, его первоначальный замысел! Чем больше я снимаю, тем меньше у меня на снимках людей, заслоняющих рукотворный ли, первозданный ли пейзаж. Фотопортреты и репортажные фотографии – это не мой жанр. Эти жанры ближе к журналистике, чем к поэзии, о которой мы с тобой говорим. Для меня важна, прежде всего, образность, метафоричность снимаемого объекта.
Заметим, что мир земной и поднебесный (тундра, леса Амазонки, снежные пики гор) прекрасно обходятся без человека. Это Божий мир до сотворения Адама! И есть, например, редкие виды бабочек и птиц, которые человечество никогда бы не увидело, если бы отдельные энтузиасты не забрели в непролазные джунгли, чтобы подсмотреть их тайную жизнь и запечатлеть ее на фото или теле пленке. То есть, эти чудесные, райские птицы, эти цветы и пейзажи прекрасны бескорыстно! Без расчета получить высший бал на конкурсе вселенской красоты. В этом смысле, фотография – живопись Бога! Человек, вторгаясь в эту гармонию, часто только нарушает природный баланс невидимой, тайной, неявленной миру красоты, созданной величайшим художником и дизайнером – Создателем Вселенной. Именно его «копирайт» стоит, например, на цветущих коралловых рифах с порхающими вокруг них рыбами-ангелами фантастического окраса!
С годами это желание подсмотреть и запечатлеть убегающий в вечность солнечный блик на расцветающей розе переросло само себя. Мне захотелось поделиться этим восторгом любования с окружающими меня людьми, лишенными такой возможности то ли по причине проживания среди городских громад, то ли по отсутствию времени (и средств) для путешествий и созидательного созерцания дарованного нам всем прекрасного, если его не обезобразить специальными усилиями, мира. Даже ужасные явления природы, например, извергающийся вулкан, или мощные грозовые разряды, с эстетической точки зрения, безупречно прекрасны. Это я и хочу сказать серией своих фото-проектов «Мания Моне», «Старая Ладога», «Рассвет на Ганге», «Сады Уэльса», «Регата Катти Сарк» и так далее, как любил говорить Председатель Земного Шара Велимир Хлебников, прерывая чтение своих стихотворений.
И. Т.: Что же можно вырастить в душе такого, что не явится ни в каком реальном саду?
Л. Г.: Конечно же, слово! Текст, который, как правило, таится за каждым избранным мною кадром. Он как бы уже существует сам по себе и только хочет, чтобы его «озвучили», открыли. Серия фото-цветов «Шелковый пропеллер» или «Гнездо любви» – такое же послание в будущее, как, допустим, стихотворение.
Есть и целые фото-новеллы. Например, «Мак имени Елиаветы Хилл» или «Слезы по генералу Гамову» – это красные розы после лондонской летней грозы в день смерти генерала в японском госпитале. Его оплакивало само небо…
И. Т.: С чего у тебя обычно начинается выращивание «фотографического цветка»?
Л. Г.: С потрясения. С цветового и эстетического шока. «Сад измучил меня красотой // Неуемной…» Это не просто слова – это состояние. Любить – это сладкая мука. А любование по своей сокровенной сути сродни любовному восторгу.
И. Т. А как ты относишься к срезанному цветку?
Л. Г.: Жалею. Но и очень люблю искусство составления букетов. И не только икебану, но и полевые букеты, и роскошные, невероятно разнообразные цветочные композиции в лондонских домах, офисах, вестибюлях, в витринах магазинов, в подарочных упаковках, в стеклянных сосудах, в вазах и вазонах, в руках у красивых женщин и влюбленных мужчин. И на картинах старых голландских мастеров, конечно же.
Когда мне дарят цветы, а это в изобилии происходит после творческих вечеров (даже в экономически трудные времена люди из последних денег несут поэтам цветы!) я фотографирую их на память об этом извержении читательских, дружеских ли чувств. Я не оговорилась – каждый букет или даже один подаренный цветок – это некий маленький действующий вулкан, извергающий эмоциональный энергетический поток любви и приязни.
И. Т.: Кем ты себя чувствуешь, делая свои непростые философские снимки? Например, серия, над которой ты сейчас работаешь «Натюр – никогда не морт!», – это вызов, обобщение или девиз избранного тобою стиля жизни «в обнимку с природой»?
Л. Г.: И девиз, и стиль жизни, здесь ты права. Боюсь показаться высокопарной, но рискну. Снимая алмазную каплю росы на лепестке расцветающей юной розы, я часто ощущаю себя свидетелем, обязанным поведать открывшуюся ему истину на страшном суде, в который превратился весь мир с его нефтяной, денежной и военной лихорадкой. Рассказать о том, что мы теряем в этой жизни, торопя ее, погоняя, не давая себе труда вытянуть усталые ноги к огню домашнего очага или пылающего в саду, если он есть, а то и на стене, если это всего лишь изображение, цветового костра. «Цветотерапия» – не пустое слово в этой связи. Так что «эстетика любования», заложенная в основу фото-проекта «Мания Моне», это попытка выработать и внедрить стиль жизни «внутри красоты», внутри, условно говоря, садовой ограды, отделяющей нас от мира, замусоренного безобразными событиями, явлениями и душевными испражнениями сторонников «телесного низа», очень громко заявляющих о себе в последние годы во всех видах искусства.
И. Т.: Один из почитаемых мною писателей, Венедикт Ерофеев, как-то сказал мне по поводу одного моего вполне тривиального вопроса: «Некрасиво отстаивать прописные истины, их и без того ожидает триумф». А какой вопрос может у тебя вызвать раздражение?
Л. Г.: Например, зачем тебе это «любование прекрасным», если за это не платят деньги?! В таких случаях я говорю: «С этим вопросом обращайтесь в Ван Гогу. Этот Гог Иван при жизни не продал ни одной картины! А теперь ступайте и попробуйте купить его самый небрежный и неумелый ранний рисунок». Никто не знает истинной цены произведенному художником продукту. Только время назначает цену. А что касается прописных истин, то последний романтик современной русской литературы, чудеснейший Венечка, абсолютно прав. Но дело в том, что в последние годы прописной истиной стала апологетика безобразного! А то, что в человеческих душах, несмотря ни на что, осталось место, куда не ступила нога очернителя, завоевателя – это некое культурное событие. У многих средств массовой информации сейчас в чести прописная истина «агрессивного безобразия». Однако творцы безобразного во всем мире уже прошли пик своей прописной, «чернушной» славы. Так что, смею тебя заверить, Прекрасное и Величавое – это большая и далеко не банальная новость!
И. Т.: В Калифорнии, где природа особенно богата на всякую экзотическую флору (пальмы, баобабы, апельсиновые деревья…), нет растительности, схожей с нашей средней полосой. На лужке перед одним из домов я увидела любовно выращенные три березки. Только три белоствольных деревца и зеленая травка. Эффект – необыкновенный. У тебя не бывает желания посадить куст тривиальной черемухи? А потом снимать его, снимать, снимать?..
Л. Г.: Черемухи, Ира, мы на Британских островах пока что не нашли. Особенно пристрастно ее искал мой муж, Равиль Бухараев, Он, как знаток, сказал мне, что в английском языке это слово осталось как некий словарный реликт. Черемуха или исчезла или затаилась. Может быть, следует поискать ее посевернее, в Шотландии. Кроме того, как я себе это представляю, это очень трудный объект для съемок: это все равно что снимать хор! А я люблю снимать «цветочных солистов», с ярко выраженной, запредельной и неповторимой индивидуальностью. По этой же причине я не снимаю, например, сирень или жасмин, растущие в нашем саду: это как бы большая нарядная и очень пестрая цветочная толпа! На нее обязательно найдется свой фотомастер, равный Врубелю.
А берез здесь очень много, в том числе и вокруг нашего лондонского дома. Но я не рискую их снимать. Видимо, дело еще в том, что я не смогла бы их «озвучить». За ними здесь нет текста, или я его не чувствую. Березовый контекст, для меня лично, достояние литературной и живопишущей России. Это выразил еще Городницкий в потрясающей песне: «Над Канадой небо синее, меж берез дожди косые…» Я не ищу здесь Россию, в этом нет надобности – она всегда внутри меня, независимо от того, где я нахожусь и что меня окружает.
И. Т.: В послесловии к книге «Воспитание сада» (кстати, весьма пронзительное в нем письмо) есть строки: «Мой блуждающий сад – любимые книги и добрые люди». В Англии этого тоже у тебя в достатке? Тебе знакомо чувство ностальгии?
Л. Г.: Поскольку уже много лет я живу «на два дома», то ностальгия в чистом виде мне неизвестна. Бери билет, лети домой! Я живу в воздушном пространстве меж родными мне людьми. И хорошие люди не убывают, не исчезают навсегда из моей жизни. Они повсюду со мной, даже если они – только воспоминание…
И. Т. Ты как-то сказала, что хотела бы написать книгу об английских садах. Эта тема по-прежнему актуальна?
Л. Г.: О, да! У меня есть уже готовый видео- фильм об этом. И не один. Еще в дальних планах книга фото-эссе, где тексты будут перемежаться с фотографиями садов. В Англии есть, на что смотреть и чему удивляться. Но это будет Англия – в Русском фокусе. Может быть, я даже так назову один из своих следующих фото-проектов.
По какой-то странной логике соответствий, соприродных то ли национальному темпераменту, то ли человеческому вообще, кажется совершенно естественным, что, уснув в саду, я увижу во сне степь. И виной тому – не наследие Срединной империи чингизидов, в любом относительно спокойном месте видевших место для передышки перед следующим броском, а обычная эстетическая предрасположенность попавшего в изобилие тянуться к скудности. Не важно, о каком изобилии идет речь: вещественном, эмоциональном или просто пышности флоры и фауны, которые предполагают существование сада. Изгнанные из него когда-то, мы на протяжении своей истории к нему и стремимся, идеализируя далекие свободные материки или ушедшие эпохи. Попав когда-то в один из садов цивилизации, Лидии Григорьевой тоже снятся «ковыль да молочай, полынь да мята», «сухие стебли старых слов», что «горят костра посредь». В одном из стихотворений она приводит строки Григория Сковороды, видимо, обозначающие для нее идеал земного существования:
«Не пойду в город богатый.
Я буду в полях жить,
Буду век мой коротати,
где тихо время бежит».
За простотой этих слов стоит опыт, понятный сейчас далеко не каждому: речь идет не о пикнике, даже не о порыве к уединению, а о состоявшемся мировоззрении, допускающим полную смену координат, живущим по иным законам и течениям времени.
«Как ты живешь, волче?» —
слышатся голоса.
Книги стоят молча,
тихие, как леса.
«Видишь, бредет лихо?
Волчью умерь прыть!».
Книги стоят тихо,
если их не открыть».
Постоянное ощущение соседства сиюминутного и потустороннего, видимого и тайного, райских кущ и волчьей степи. «Награда, к коей стремится человечество – отнюдь не счастье, будь оно бренное или вечное… Я не скажу этого вслух, ибо человеку нравится верить, что он стремится к тому самому счастью, мимо которого постоянно проходит и которым пренебрегает – такая вера в некоторое потустороннее счастье его совершенно устраивает. Он не хочет остановиться и вкусить счастья; он весь в трудных, тяжких делах, под коими погребено его сердце, – и при этом рассказывает себе сказку об этаком небесном чаепитии, тешась мыслью, что он – не просто он, но и что-то еще, и что там он увидится с друзьями… и по-прежнему будет любим – словно любовь не живет только лишь недостатками любимых, обретая дыханье в непрерывном прощенье …», – пишет Р. Л. Стивенсон в одном из писем, намекая, что преимущественно мы живем и шумим лишь друг для друга, не очень-то нуждаясь в незыблемом и вечном. С поэтами, тем более настоящими, дело обстоит иначе. Мне кажется, они должны помнить о существовании высшего порядка вещей, тосковать о первозданном саде, принимая его присутствие в мире как само собой разумеющееся. Для поэзии Григорьевой это незримое присутствие иногда становится невыносимым.
Ни за этой горой, ни за той —
нет судьбы, от тоски отрешенной…
Сад измучил меня красотой!
Обнаженной…
У небесного греясь костра,
я твержу себе снова и снова:
сад измучил меня до нутра!
Потайного…
…
Сад вошел за ограду стиха.
Прямо в душу вломилась без стука
этой муки любовной туга —
и наука…
Григорьева не тешит себя мечтами о Небесном Иерусалиме, она знает, что он есть, тот самый, с Древом жизни вдоль улиц: о любви ли речь, о торжестве, или о покое. Надежда и обреченное признание факта – разные вещи. Избавление от иллюзий отнюдь не закрывает для нее занавес перед красотами мира, в том то и дело, что она способна принимать их в самом непосредственном и детском их воплощении: в виде цветов, которые она страстно взращивает в своем саду или венецианских масок, которые она с таким же воодушевлением фотографирует. Охотник становится настоящим охотником, сливаясь с природой, почувствовав баланс срединного пути, фотограф, на мой взгляд, тоже делает лучшие свои снимки, щелкая камерой направо и налево, если в душе его воцарилась абсолютная пустота, сходная чем-то с привычной нам отрешенностью, но все-таки иная, поскольку не имеет никакого отношения к психологизму.
Снимай, фотограф! Нам не суждено
узреть недостающее звено:
как сверху посыпая звездным сором,
не Я, не Он, а некое ОНО
нас держит в фокусе и щелкает затвором.
Она фотографирует и цветы: в каком-то смысле это единственный способ сохранить то, на что ушли долгие месяцы работы. В этом занятии мне видится веселая жертвенность создателей песчаных городов или глубокая медитативность тибетских монахов, изо дня в день складывающих модели Вселенной – мандалы, для того чтобы в один прекрасный день их безжалостно разрушить.
дабы вписался в кадр
вот этот блик предвечный
на лицах олеандр,
на заводи заречной.
…
Крыло ли за плечом
в азарте бьет заядлом…
А я здесь ни при чем,
а я всегда – за кадром.
Это не ложная скромность. Это позиция художника, который лишь фиксирует момент гармонии, созданной не им, с благодарностью за шанс в ней раствориться. Став европейским человеком, Лидия Григорьева приняла и впитала в себя многоцветную культуру наших образованных соседей, играет с ее этикетками и святынями, примеряет к своему саду их звучные имена. «Камелия и Жозефина», «Гертруда», «Вивальди», «Байрон», «Принцесса в Веймаре» и даже «Фрейд в Лондоне», который «стариковал меж роз», эти значки европеизма поблескивают в текстах Григорьевой, как игрушки на Рождественской елке, хотя понятно, что удерживаются они ветвями иного растения, на фоне иного праздника и контекста.
«Зачем я тюкаю по клавишам,
зачем упорствую в труде?
Не озабоченная Равенством,
Свободой, Братством и т. д?».
или
«…кто стихами полночными бредит,
забредя в заколдованный круг?..
Вот и жду, что на это ответит
мой китайский начитанный друг».
Не знаю, поможет ли ответить на эти вопросы китайская философия, но Восток в книге Григорьевой присутствует далеко не в туристически-экзотической ипостаси. Восток – душа Мира, незыблемый океан гармонии: читая ее стихи, постоянно ловишь себя на мысли, что он вечно стоит у порога ее английского дома.
В книге четыре части: «Степной псалом», «Безумный фотограф», «Шелковый путь» и «Любовный шок». Не берусь судить, в какой именно упомянутого Востока метафизически больше, главное – что он нависает над всей архитектурой книги, как сад. Все правильно – рай находится на Востоке. Значит, все мы родом с Востока, восточные люди. Шостакович пишет Пятую симфонию, «и в нем простор необжитой зиял под тяжестью верблюжьих одеял», в Венеции «Как будто с барского плеча приспущенная, заблистала золототканая парча заплесневелого канала…», «лунный лежал покров, звездный искрился иней там, где Дворец Ветров хвост распускал павлиний», «Ли Бо склонился над водой», «Холмы масличные – безлюдны….», «У Букингемского дворца чадит цветочная пыльца»… Это мироощущение возникает отчасти оттого, что автор помнит «как время катится в Казани золотое! Времен застоя… А время катится, как шар по белу свету. Другого нету…», возвращается к высокой придворной музе Тредиаковского и Державина, используя даже прямое цитирование, не боится оплакать империю, в которой родилась и прожила лучшие годы своей жизни:
Разворошив воспоминаний ворох,
казну времен напрасно не растрачу:
я, выросшая на ее просторах,
ее оплачу.
…
Перебирая времени приметы,
припомню обретенья и утраты,
ее заветы и ее наветы,
ее запреты и ее догматы.
Как под дождем, бежала струек между.
Вокруг галдели, яростно и рьяно,
ее профаны и ее невежды,
ее кумиры и ее тираны.
…
Пережила брожение пустое,
и перепалку, и судьбы прополку,
Но никакие «новые устои»
не сбили с толку.
(Из «Плача об Империи»)
Здесь автор говорит по существу о чести, но вопрос стоит и о сохранении подлинности, глубины, о том, что невозможно объяснить лишь общим прошлым, о том, что проявляется в человеке – от его жеста до манеры письма – назовем это цельностью души, что как минимум должно быть понятно во времена победившего «расщепленного сознания». О том, что либо есть в человеке, либо нет, и для меня напрямую связано с талантом и правом на творчество, на которое стоит обращать внимание. Этот существенный, на мой взгляд, момент наиболее интересен в интернациональном контексте поэзии Лидии Григорьевой, поскольку можно предположить, что некоторые народы (не надо запутывать людей, уверяя, что этого понятия больше не существует) сохранили в себе этот первоначальный свет с Востока, а некоторые отказались от него в пользу новых ценностей и преимуществ. С одной стороны «Длится, воли нас лишая и сводя с ума, эта личная большая темная зима…» и однажды приходится «стремительно бежать, не уточняя маршрут его, по карте его не сверяя, а по душе», с другой – «Мир разрушен взрывною волною. Беспрерывно строчит автомат. В дом поспешно вхожу, а за мною благовейный летит аромат». В этой ситуации сад выступает как «круговая оборона, от внезапной и черной беды», цитадель, крепость – как тут не вспомнить английскую поговорку о «моем доме». Необходимое, пусть иллюзорное, укрытие, в котором все равно будешь мучаться мыслью:
«Так ли легко цвести
втайне от мира, скрытно?
Можно ли в Сад войти,
если пути не видно?
Не рукотворна кладь.
Но высока ограда.
Можно ли мир объять,
не выходя из сада?»
Если бы мир, как и прежде, был равен саду, ответ положителен. «Говорят, один йог мог» в своем архаическом лечении возвращаться к ощущению исходной точки и наготы, однако в том, что мы принимаем за действительность, все иначе:
…Я вся уже дрожу,
тут холодно, как в мастерской Матисса.
Я наготой своею дорожу,
она мне обеспечит плошку риса.
(Натурщица)
В раю такие мысли не являются. Но если учесть что во многом «мы то, что себе воображаем», а тем паче заняться созданием и возведением собственного сада, какой-то путь все-таки брезжит. Лидия Григорьева именно этим и занимается. В аллегорическом, и самом прямом смысле. Она – садовник. Не знаю насколько безумный, но очевидно хорошо разбирается в садовых растениях и садово-парковом искусстве.
В середине прошлого века «вышла книга Марии Эустахевич «Поэт в саду». В Англии появилась книга о творчестве Александра Попа в соотношении с различными искусствами, где большая часть уделена влиянию А. Попа на садово-парковое искусство и анализируется собственно проектирование А. Попом своего сада в Твикенхеме. Выходили книги о цветах и садах Шекспира и многие другие, касавшиеся взаимоотношения творчества поэта и садово-паркового искусства. Таким образом тема взаимоотношения поэта и сада в целом не нова».[3] Об общении и взаимопроникновении поэзии Лидии Григорьевой и ее любимых растений книги еще напишут, скажу только, что меня цветы (в отличие от стихов) всегда вызывали священный ужас. Монстры, марсиане, мормоны, карбонарии. В цветах вызревает заговор против нас и нашего смысла. Их души состоят из иной субстанции, и она, по-моему, не может коррелировать с нашей. Я был бы рад, если ошибаюсь. Мне путь в мир растений закрыт: остается довольствоваться зрением, обонянием, осязанием. Тем более мне интересно безмолвное царствование садов Григорьевой. Откуда мне знать, как «три розы, словно три сестры, готовятся к зиме»; «глядишь, уже и сбросила одежды толпа тюльпанов. Тот еще народец…»; «Каштаны – розовый и белый: как отморозок оробелый в объятьях девочки льняной, неочевидной и больной»… Цитировать можно бесконечно, но приведенного достаточно, чтобы понять, что связь между цветами и стихами у Лидии Григорьевой налажена.
«Потеря умения «читать» сады как некие иконологические системы и воспринимать их в свете «эстетического климата» эпохи их создания находится в связи с тем, что за последние примерно сто лет резко упала способность иконологических восприятий и элементарные знания традиционных символов и эмблем вообще. Не будем здесь касаться вопроса о том, почему произошло это падение, но одну из причин легко указать: это сокращение классического и теологического образования». В этой ситуации помогает непосредственное восприятие, как в «Цветомании» Лидии Григорьевой.
«розовый сиреневый палевый кирпичный
бирюзовый бежевый огненный стальной
желтый абрикосовый золотой коричневый
родниковый пламенный нежно-голубой
красный апельсиновый рдяный изумрудный
алый фиолетовый темное бордо
карий и лазоревый синий перламутровый
персиковый чайный – вот и я про то
искристый зеленый матовый лиловый
пурпурный малиновый цвета буряка
луковый салатный сливовый багровый
сливочный пшеничный цвета молока
лунный серебристый дымчатый карминный
серый антрацитовый цвета янтаря
смоляной вишневый и аквамариновый
а потом рубиновый как сама заря».
Среди бесчисленных определений поэзии можно использовать и такое: это то, что могло присниться Адаму и Еве до их печального изгнания в наш мир. Кстати, мне иногда кажется, что они спровоцировали его вполне сознательно. В связи с этим отмечу, что книга Лидии Григорьевой «Сновидение в саду» в первую очередь о любви, но я не стал касаться этой темы из соображений деликатности, а то и просто из-за внезапно нахлынувшей на меня застенчивости. Вспоминается соображение, залетевшее ко мне Бог весть откуда. Не претендующее на завершенность, но явно выходящее за пределы бессмыслицы, оно интригует меня не хуже дзенского коана. «Растения – наставники вещей». Откуда это? Тоже с Востока? У Станислава Лема была планета, где обитали разумные цветы. Мандельштам о цветах высказался еще ярче: «растение это не скучный побег, а грозовое событие». Я думаю, что «Сновидение в саду» должно стать событием в нашей литературе.
Предисловие к книге Лидии Григорьевой «Сновидение в саду» (М; Русский Гулливер, 2009).
Живущий оседло грезит о странствиях. Странник мечтает об уюте. И где-то посередине – поэт, который и живет анахоретом, и Агасфером бродит в пространствах и временах. Доля тут или воля, избранничество или проклятие – поди, разберись. Пробуя разобраться, он пишет стихи, выстраивающиеся в циклы, а потом и в книгу.
У поэтессы Лидии Григорьевой, автора книги «Сновидение в саду», есть и циклы, и разделы, и книга, а главное – сад. Конкретный, цветоносный и плодоносящий, дающий тень и свет, он укрывище от города и окно в большую природу. И есть сад вообще – как содружество образов, мифов, символов, имен и племен, людей и зверей, слов и строк. Как сад В. Хлебникова, объявшего необъятное. Л. Григорьева на хлебниковские масштабы и дерзости не посягает. Ей достаточно иметь чувство сада, принцип сада, чтобы, отправляясь в путь, оставаться дома. И, наоборот, будучи дома, путешествовать. Может быть, действительно, уже годы не позволяют председательствовать Земным Шаром: «Не по летам / мне эта спесь. / Жизнь моя там, / Ну а я здесь». Но верно и обратное: «Этот закут / даром отдам. / Жизнь моя тут, / Ну а я там» («Не по летам…»). Такую обратимость, взаимозаменяемость «там» и «здесь», «дома» и «не-дома» не опровергает и последняя строфа стихотворения: хоть «новые дали кличут меня», лирической героине надо быть «только бы дома, / а не везде».
Просто физических перемещений с годами стало меньше виртуальных, мысленных. Но и реальные поездки в Венецию, Джайпур, Иерусалим выглядят как будто нереальными. Естественней, действительней, современней выглядят у Л. Григорьевой путешествия исторических персонажей. Философа Сковороды в «золотое никуда» степей, Байрона – в Венецию, Антиоха Кантемира – в Лондон. Автор из XXI века прекрасно видит, чувствует, осязает другие эпохи. И это не соприсутствие, а присутствие, бытие в облике героя стихотворения. Бытовые детали, вроде «праха с постолов», соседствуют с метафизическими величинами: «Он шел вперед, а время вспять / навстречь бежало» («Поток времени»), показывая меру проникновения поэтессы во внешнее и внутреннее Сковороды. Сделать это тем удобнее, что все эти люди из прошлого, как нарочно, поэты. И можно поверить, что Л. Григорьева участвовала в муках творчества этого человека из 18 века. Поэт поэта ведь видит издалека, и не только в силу близости духовной: «Он был бы рад глаза смежить, / да гложет непокой, / он тщится дух переложить / силлабовой строкой» («Степной псалом»). Еще больше такого сквозьвекового дальновидения по отношению к другому человеку из 18 века – Кантемиру. Вплоть до перемещения во времени: «Влачусь вдоль Темзы, бреду под Богом – / За Кантемиром, за Антиохом». Так что пришлось и в пивнушку, где «срамно и шумно» забрести, и засвидетельствовать попадание кантемировского сердца «в сети ночной блудницы» («Кантемир в Лондоне»). Тема Байрона в Венеции заставила было автора восстановить контекст популярной темы «поэт в изгнании» со всеми политическими обертонами. Но в конце стиха Л. Григорьева восстанавливает и визуальную составляющую, «картинку»: «Хрустальная в небе сияет луна. / Вот Байрон в Венеции выпил до дна. / В чернильнице пусто. Европа во зле. / И слезы Августы застыли в стекле» («Байрон в Венеции»).
У лирической героини в той же Венеции «картинка» другая. Ей легко «лететь» в танце, «не помня о летах», но и «захлебываясь настоящим» («Как танцевали мы с тобой…»). Великолепие стихотворения «Зима в Венеции» строится уже не на «картинке», а на картине с натуры, со всеми полагающимися поэтическими уклонами оптики: «Солнце плывет по лагуне, как рыба», «облако в небе, похоже, из пакли», «вены Венеции тяжко набрякли», «как невесомый, всплывает Сан-Марко, / пол прогибая волнистый». Эти уклоны делают вид зимнего города на воде только зримее, приближая к фотографии. Исполненной, правда, не простым фотографом, а «безумным». Именно так, «Безумный фотограф», назван цикл стихотворений, подсказывающий нам особенности поэтического зрения и восприятия Л. Григорьевой – человека сада, смещающего границы дома и остального мира не в пользу последнего. Потому и фотоаппарат у нее нетривиальный: он показывает, что любой фрагмент мира может быть устроен по принципу сада, т. е. без границ. Потому-то и фотограф безумный, что умудряется запечатлеть человека «над раскрывшимся цветком» подобным «жадному шмелю», и цветы, похожие «на людей / цветением и горьким увяданьем» («Безумный фотограф»).
Но Л. Григорьева уже привычно, – как в путанице «я» и «моя жизнь», «дом» и «везде» – противоречит себе. Ибо ее фотосъемки – не «фотомания» («снимать всё и вся»), а способ познания мира вне сада, пока-еще-не-сада. Можно даже его приукрасить, используя для этого все свое поэтическое мастерство фотографа-садовника, чтобы фотография стихотворения блистала всеми словесными красотами. Большинство стихотворений книги – таковы. Вот стих «Две кроны» о двух пышных каштанах в «розовых платьях», которые, словно «два переростка полоумных», сеют вокруг «дурман угарный пылких чувств». Вот стих «Памяти туманные долины» о «заморозках поздних упований», размораживающий поэтику и лексику старой, едва ли не державинской поэзии. А вот и «Катастрофа» – апофеоз словесного блеска, образ ночного Лондона, разбитого на «стеклянные брызги» о «мой дом»: «Город хрустальным обломком лежит / на ладони у спящего Бога». Значит, не случайны здесь были Сковорода и Кантемир, Байрон и Венеция – старинно велеречивые, карнавально цветистые, тяжеловатые в своей чуть нарочитой легкости, как атлас и парча на задорно пляшущих карнавальщиках.
Примеряет Л. Григорьева и восточные шелка, «легкие, как облака, / скользкие, словно вода / в стадии лунного льда» («Выбирая сари»). Вместе с ними в книгу является лунный Ли Бо, в поэтическом облике которого автор отмечает «завороженность огромной полной луной», водой и способность сливаться с природой неотличимо от смерти. Так можно обнаружить, что в «венецианской» поэзии автора книги есть и восточный привкус. Это и нега, и сладость, и лень, идущая от мудрости недеяния, раздваивающаяся на философию и религию, легко меняющую остроту мысли на плавность линии красивого образа. Или на сон. Сон же в саду углубляет перспективу такого образа до бесконечности: «И снится снова сон во сне – про сновидение» («Сновидение в саду»).
К счастью, Л. Григорьева не идет по ложному пути погружения в придуманные миры, не «таранит» пространство своей поэзии играми в иллюзии и фантомы. Она пишет о своих садовых цветах, и это лучшие в книге стихи. Потому что цветы невозможны без людей, похожи на них, сплетаются с их судьбами, правят их жизнью. Это и растения, и существа высшего порядка, как «высокая роза» из одноименного стихотворения. «Принцесса печали, / небесные вихри тебя увенчали, / ты в небе витала, светло и блаженно, / и море людское тебе по колено». «Высокая мера», она останется для лирической героини эталоном «высокого» существования: «Твою красоту, недоступную глазу, / отмерю семь раз, не отрезав ни разу». В следующем стихотворении единение поэта и цветка достигает высот памятника при жизни, согласно опять же высокой классической традиции, без видимого намека на иронию: «Я памятник себе воздвигла из цветов, / которые не вянут». И это цветы не искусственные, а какие-то внутренние: «Мой цветовой поток сияет изнутри / и освещает темень».
Неслучаен поэтому и цикл «Вечная тема», написанный явно при лунном свете, когда цветы и сад спят, а лирическая героиня стоит перед луной «по-русалочьи голая, или нагая» («Полная луна»). Это та откровенность на грани правды и неправды, сна и яви, ума и безумия, которую можно назвать необязательной, неспровоцированной. Или лунатической. То есть находящейся в особом пограничном состоянии. Вот и бежит, не уточняя маршрута, поэтическое «я» Л. Григорьевой, которой то жалко советскую империю («Плач по империи»), то «давно все равно» («А мне давно все не то…»), она то «жизнью живет… рьяной да клёвой» («Знак зодиака»), то – «во чреве околесиц» («Тихий ангел»). Эту разновекторность «маршрутов» стихов поэтессы не назовешь простой сменой настроений, обычной для пишущих лирику. Судьба уроженки Украины, долгие годы прожившей в Москве и вообще в СССР, затем оказавшейся в Лондоне, не дает право быть зависимой только от настроения. Тут вопрос смены почвы, воздуха, строя мыслей и чувств, ответом на который и становится сад, требующий постоянного обогащения. Например, впечатлениями от путешествий.
Когда же в ночную пору сад на время смолкает в душе, приходит «вечная тема». И она о «безумии поэта», замкнутого, как поэт-романтик Гельдерлин (снова 18 век!) «на тридцать лет жизни» «в желтой башне». Точнее, «в пространстве пустотелых слов» («Вечная тема»). Сад тут превращается в свой антипод – род тюрьмы для сумасшедших. В резонанс теме – «иерусалимские» стихи, венчающие цикл, где есть стих-молитва «побиваемой камнями». Его героиня «блядовала, думала – можно», «лелеяла и ласкала» «окрестный люд», и вот – расплата. Спасает от жути чувство солнца: она словно впервые ощущает не просто светило, а «свет всепрощенья», Божий свет. К нему причастна и поэтесса, написавшая стихотворение в Страстную неделю.
Вот и книга заканчивается тоже солнцем. Хоть и «потусторонним», хоть и с оглядкой на трагичную судьбу «царской четы», которую Л. Григорьева, словно бы невзначай, по касательной, вспоминает в финальном стихотворении «Царь и царица». Итог же таков: довольно суеты, хватит «душу латать… жадничать, прятать, тащить и хватать, / то, что далось без усилий». Благодать только на тех, кто «умеет любить и летать» до «рваных перьев воскрылий». Если это не смерть, так сад. С его умиротворенностью запечатленной гармонии. Его можно расширить, распространить и вширь, и ввысь и вглубь, срифмовать со всем миром и своей душой. И пусть сад – форма самоуспокоения, за которой бьется пульс живых противоречий мыслей, чувств, рифм, не различающих, порой, гласные: «поди ж ты – одежды», «куча дел – зачадил», «спираль – свирель», «клёвой – королевой» и т. д. Сохраняющий сад в себе и окрест себя поэт, помнящий о том, первоначальном Саде изгнанников из Рая, никогда уже не потеряет дар поэзии, завещанный свыше.
Об этом же, то есть об изгнании и вечном стремлении вновь обрести если не Сад, так сад, пишет автор предисловия В. Месяц. Можно согласиться и с его убеждением, что «Сновидение в саду» «должно стать событием в нашей литературе». Особенно в том смысле, что ныне многие изгнанники если и возвращаются, то этажом ниже, в Ад. Книга Лидии Григорьевой освещает иной, лучший, единственный путь. Этим она интересна, талантлива, важна.
Лидия Григорьева. Сновидение в саду. Книга стихотворений. – М., Русский Гулливер, Центр современной литературы, 2009.
Везде война. А я пишу о малом —
о розовом цветке, о тёмно-алом,
о том, как стоек маленький росток.
А между тем кровавится Восток.
Я тоже слышу за оградой сада
чудовищную музыку разлада,
раскат и грохот, и разгул стихий.
Но это не войдет в мои стихи.
Смотрю на всё отнюдь не равнодушно,
спасти готова каждого – подушно,
хочу развеять огненную муть!
Но руку сквозь экран не протянуть…
Я этот ужас так преодолею:
взращу, посею, напишу, взлелею.
И пусть предстану с краскою стыда
перед вратами Страшного Суда.
Я впервые набрел на мир стихов Лидии Григорьевой, скитаясь по дебрям Интернета. Мой взгляд остановился даже не на стихах – а на самом имени Лидия. Так звали девушку, в которую я был влюблен в свои студенческие годы. Вообще-то я мало читаю современных поэтов – как-то не цепляет. Быть может, сказывается и мой «несовременный» возраст, но после чтения стихов на нынешнем «новоязе» у меня часто возникает ощущение, что это разговор ни о чем, с некоторой технической сноровкой втиснутый в рамку рифм. Мой внутренний консерватизм, упорно сопротивляющийся всемирному потопу литературной и иной необязательности, уже давно делит отечественную поэзию на «мою» и «не мою». То, что называется сегодняшней поэзией, по крайней мере, то, что мне встречалось в моих блужданьях по Интернету, видимо, «не мое». «Мое» – оно там, в другой эпохе, которая звалась «золотым веком русской поэзии».
Подборка стихотворений Лидии Григорьевой, найденная мной в Интернете, называлась «Воспитание сада». Это, с первого же взгляда, и был Сад, и я вошел в него – осторожно, отводя ветки, наугад. Прочел несколько строк. Что меня покорило сразу – так это организация речи: это был чистый, прозрачный, знакомый мне с юности литературный русский язык. А сквозь ветви-строки этого Сада увиделось мне лицо женщины – и женщины думающей, с собственным мировоззрением и своей устоявшейся, самобытной философией. Так стихи Лидии Григорьевой стали «моими». Более того, мне вдруг захотелось объяснить, почему я принял их так безоговорочно.
Я чеченец, чеченский писатель, и по воле судьбы живу в так называемом дальнем зарубежье. Человек, уже многие годы вынужденный пребывать вне ауры привычной жизни, лишенный широкого общения с понимающими его людьми, чувствует себя как бы внутренне «обуглившимся»: он понимает, почему в одном из стихотворений Лидии Григорьевой упоминается «обуглившийся» день. Такому человеку особенно дорого подлинное явление языка, на котором был написан букварь, взятый им в руки в первом классе.
Оказалось, что Лидия Григорьева живет и работает в Лондоне, и нам довелось познакомиться, хотя и виртуально. Завязавшаяся переписка подтвердила мои первые впечатления. Поэтические творения Лидии Григорьевой очень непросты, как и сама их создательница, сказавшая о себе: «жизнью живу – на просвет – непростой». С первого же соприкосновения с этими стихами возникает чувство, что в душе поэта разрушили один мир и взамен предложили другой, но не приемлет душа ничего чужого и чуждого, и вот – на развалинах былого создается совершенно новое мироздание. Лидия Григорьева возводит этот новый мир, как это совершал изначально Сам Творец посредством Слова. Сказано в Евангелии: «В начале было Слово». И сказано в Коране: «Если пожелает Он чего-либо, то говорит только «Будь!» – и оно есть».
Лидия Григорьева созидает мир из стихотворных строк, и каждая строка ее подобна тщательно отесанному камню, из которых и возводится ее величественное мироздание. И это мироздание не может не быть величественным – так Лидия Григорьева в зрелости своих чувств воспринимает Божий мир, да и в бесприютной своей юности она признавалась: «я здесь не хотела бы жить, здесь нет красоты и величья». Красоту и величье Лидия Григорьева обрела в идее Мироздания-Сада. В этом Саду много цветов и многообразных соцветий, но при всем том это не просто ботанический заповедник или собрание-гербарий различных растений. Этот Сад не ограничивается земными координатами; это звездный, астрономический Сад, и в этом смысле он – знаковое понятие выстраданной всей жизнью философии поэта. Лидия Григорьева и сама понимает это. Вот что говорит она в предисловии к книге «Воспитание сада»: «Сад – это прообраз Божьего мира. Сад – знаковое понятие… Звездное небо – тоже сад, возделанный Господом Богом…»
Сад прозревает она и в камнях Синайской пустыни, и в коралловых рифах Красного моря, и в созвездиях Карибских морей… И не только прозревает, но и посильно возделывает. В результате появляется новая поэтическая книга «Сновидение в Саду» с подзаголовком «стихи ХХI века». Такое объемное, многотрудное и многомерное воспитание Сада не дается даром: «розги пространства секут все нежней», – проговаривается поэт. Наверняка, и «все больней». Такая поэзия просто по определению не способна быть необязательной – такой зодчий Сада не способен жить «жизнью клёвой», и покой ему тоже не светит: жить ей «больно до вскрика». Но, как резонно говорил Кафка, «нельзя же не жить». Вот Лидия Григорьева и живет – сквозь Боль и Красоту, и сквозь Красоту боли – и живет как сильный человек. Она не поддается жизни и сражается с жизнью во имя того, что ей дорого:
Дней осилю череду —
жить не перестану.
Господи, в Твоем Саду
на колени встану.
Нельзя не жить, если необходимо творить и созидать. Нельзя не жить, даже если непосильно больно. Но если уж надо жить – то Лидия Григорьева живет в том мире, который создает сама – в том, где есть Красота и Величье. Быть может, создавая-воспитывая свой Мир-Сад, она пытается воссоздать Эдем, из которого были изгнаны за гордыню наши Праотец и Праматерь, пытается очистить нас, и всех последующих, от этого греха, пытается вернуть нас обратно в сияющий Рай Божественного Смиренья. Здесь у сочувственного читателя возникает множество ассоциаций, которые наводят нас на мысли об истерзанности психики современного человека. Что мы делаем с природой, зачем пришли в этот мир, что с нами станется, если каждый из нас не постарается возделать свой собственный Сад в душе или в зримой жизни?
Новую книгу Лидии Григорьевой «Сновидение в саду» можно было бы назвать «Воспитание Садом» – так бережно, человечно, не читая нотаций, воспитывает она нас, читателей, уроками Сада. Конечно, Лидия Григорьева уже давно – профессионал до мозга костей, со своими наработанными приемами и навыками. Но этот профессионализм не есть умение «дергать за струны», влиять на читателя. Все ее умение, весь литературный опыт направлены к одному – к стремлению как можно более полно и точно выразить то, что звучит, мечется, терзается невысказанностью в ее душе и разуме.
Кто-то может подумать, что ее Сад – это попытка самообмана, эскапизма, ухода от страшной личной трагедии – утраты единственного сына, что это только символ утешения и покоя, которого она ищет. Но Сад Лидии Григорьевой больше и огромнее любого самообмана, он слишком велик, чтобы быть самообманом. Сей мир – другое дело: «я тут не местная», – говорит она. И давно не местная – с тех пор как стала поэтом, творцом, созидателем, которого Бог, помимо многих испытаний бесприютностью и нелюбовью, испытал еще и трагической материнской утратой. Постижению этой непостижной трагедии Лидия Григорьева посвятила целую книгу «Небожитель»:
Чей-то голос звучит на низах —
В небесах сотрясенье:
«Не топи его душу в слезах,
А молись о спасенье».
…Чей-то голос звучит высоко,
В небеса улетая…
О, как он отлетел далеко!
О, душа золотая!
Воистину прекрасен Сад Лидии Григорьевой, поскольку произрастает он из омытой светом и пламенем чистоты ее человеческого и женского страдания. Случайно ли она берет эпиграфом к одному из стихотворений строки Марины Цветаевой: «За этот ад, за этот бред, пошли мне сад на старость лет»? И вновь – ее Сад – не Сад бездеятельного и равнодушного ко всему покоя. Вот она спрашивает себя: «Можно ли жизнь объять, не выходя из сада?» Нет, если это сад за каменным забором. Да, если этот сад – Сад всего зримого и незримого мироздания.
Мир разрушен взрывною волною,
Беспрерывно строчит автомат,
В дом поспешно вхожу, а за мною,
Благовейный летит аромат.
Это сад! Это сад бессловесный,
Расплескавший цветы у крыльца,
Два крыла разметавший над бездной,
Посылает за мною гонца.
……………….
И густая тенистая крона,
И колючие эти кусты —
Круговая моя оборона
От внезапной и черной беды.
В этом безмерном и многомерном саду по-соседски согласуются и жизнь в саду, и вечный зов к перемене мест, выпавшей на долю судьбы и ее обстоятельств: «Жадность моя к перемене мест, жизнь на вокзале!». Удивительна и вдохновенна жадность поэта ко всей географии мира, к эпохам и временам – потому так широк диапазон ее поэтического творчества. Такая жадность, вернее, всеохватность и стремление к постижению всего и вся рождает чрезвычайно самобытную поэзию, которая, подобно стихии, выносит Лидию Григорьеву на самый верх Олимпа русской поэзии. Но поднимает ее на этот Олимп и глубокая духовная связь с Родиной. Хотя уже многие годы Лидия Григорьева живет за рубежом, где работает ее муж, она – глубинно русский поэт. Ее духовные и земные корни – там, на Родине, и поэтому так страстно переживает она в себе и тьму, и свет отчизны:
Опять, как встарь, самой пришлось
преодолеть пургу.
И рысь, и Русь, и зимний лось
в снегах по требуху.
Или:
Кричали на причале,
грузили с кондачка,
армянские печали,
узбекские шелка.
Осиновые колья
Вбивали со злобой.
В грузинские застолья,
литовский зверобой…
………………………..
И разошлись по саклям,
по разным полюсам.
В житьё-бытьё накаплем
не рижский ли бальзам…
Лидия Григорьева – поэт не только подлинный, но и давно, по-настоящему состоявшийся. Многое мог бы почерпнуть опытный критик или литературовед из ее образности, афористичности, обильной метафоричности и, одновременно, мастерской лаконичности. Ее своеобразное, помноженное на знание нескольких славянских языков чувство русского слова; ее тонкое, личностное восприятие живой природы пока еще ждут настоящего критического осмысления. Мои заметки – это личные впечатления, эмоции благодарного читателя: как писатель, я не могу не видеть в том, что я написал о ее творчестве, излишней эмоциональности, восторженной хаотичности и недосказанности. Однако о Лидии Григорьевой часто пишут и люди, хорошо знающее свое дело. Как поэт и деятель культуры она известна не только в России или Англии. Ее стихи переведены на целый ряд языков, в том числе и на японский; она носит много почетных титулов и является членом эксклюзивных обществ, академий, творческих союзов. В своей статье о ней известный критик Лев Аннинский одарил Лидию Григорьеву еще одним титулом, назвав ее «Человечихой». По-моему, это сказано очень точно. Я бы, однако, наделил ее еще и титулом «Садоустроительницы». Хоть это, наверное, и новое слово, но оно, как и творчество самой Лидии Григорьевой, очень и по-настоящему «мое». Огромное ей спасибо за все, что вызвали во мне ее стихи, – стихи Большой Человечихи и Большого Поэта.
Лидия Григорьева «Сновидение в саду – стихи ХХI века» (М., «Русский Гулливер», 2009).
Лидия Григорьева «Воспитание сада» (СПб., «Блиц», 2001).
На мой личный, далеко непредвзятый, взгляд пристального читателя и многолетнего исследователя современного поэтического процесса, Лидия Григорьева вписала в книгу русской поэзии одну из самых ярких страниц. Начну с главных тезисов, которые давно складывались в мой исследовательский «портфель» при прочтении книг этого поэта. К счастью, я знаю ее стихи очень давно. Еще с казанских студенческих времен и по сю пору. А пишет она и сейчас много и ярко. Попытаюсь развернуть эти тезисы – результат многолетних наблюдений за развитием и творческим ростом Лидии Григорьевой.
Она современна, хотя не гонится за модой. Это классика в самом высоком смысле, искусство на все времена. Современность поэзии Лидии Григорьевой в том, что она знает и понимает все новые направления поэтического поиска с их стилистическим богатством и философской глубиной. Классичность ее поэзии опирается на глубокую литературную культуру, природное чувство гармонии, острый ум, широкий кругозор и мудрость, питаемую жизненным, а не книжным, опытом.
Поэтесса пишет о вечных проблемах – о смысле жизни и ее содержании: красоте, любви, утратах и обретениях, надежде и отчаянии. Пишет так убедительно, что ее стихи становятся частью жизни читателя, заставляя его радоваться и страдать вместе с лирической героиней.
Муза Лидии Григорьевой «прописана» в золотом сечении поэзии – не жмется к земле и не улетает в космический вакуум. Она занимает те же этажи, где обитают музы Пушкина, Блока, Ахматовой, Тарковского…
Если считать лирикой поэзию о себе, а эпосом – поэзию о мире, то и в этом измерении Лидия Григорьева занимает золотую середину: ее поэзия глубоко личная, идущая от сердца, наполненная живым чувством. Но это зоркая поэзия, контролируемая сознанием, умная и понимающая. Это эпическая лирика. Поэтому этой поэзии веришь и стремишься к ней.
Поэзия Лидии Григорьевой – Сад. Сад русского языка, Сад любви и сад в прямом смысле слова: с живыми цветами и плодами летом, с черными ветвями зимой. А ее лирический герой – сумасшедший садовник. Так и называется одна из ее главных книг. На самом деле не садовник сумасшедший, а возделываемый им сад – исчезающий, зарастающий бурьяном, погибающий под руинами… Его разрушает державинская Река Времен, увиденная и переосмысленная поэтессой ХХ – XXI века, которой сверх меры досталось и счастья, и горя, и скитаний, и утрат…
Сюрреализм Сада не выдуман. Таков реальный мир, окружающий поэтессу. Но поэзия ее не сюрреалистична. Это поэзия сильного, зоркого, свободного и все понимающего человека. Такая поэзия называется реализмом. Это классическая поэзия Пушкина и Ахматовой. Вот как определил деятельность реалиста Борис Пастернак. «Его деятельность – крест и предопределение. Ни тени вольничания, никакой блажи. Ему ли играть и развлекаться, когда его будущность сама играет им, когда он ее игрушка!». «Вольничание» и «блажь» в формуле Пастернака это «ходульный пафос, ложная глубина и наигранная умильность, – все формы искусственности». У автора «Сумасшедшего садовника» и «Звездного сада» нет ни тени художественной неправды, это искусство правдиво по самой сути.
Поэзия Лидии Григорьевой универсальна – и по ее окоему, охватывающему весь мир, и по жанровому многообразию: от частушки до поэмы. Это симфонический оркестр, в котором каждый инструмент играет виртуозно и в гармонии с общей партитурой. Язык этой поэзии не только универсален и богат, но и, что самое главное, изумительно точен. При всей размашистости ее «залихватской, гулеванистой, цыганистой» поэзии, каждое слово поэтессы – не какое попало под руку, а самое точное, единственное, как пазл, без которого не может быть общей картины. Так гармонируют слова в поэзии Пушкина.
Алла Марченко точно определила место Лидии Григорьевой в современной поэзии: «…сей свежий и обаятельный голос, при всем его полнозвучии, не вписывался ни в поэтику, ни в эстетику шестидесятничества, как его понимали в те баснословные года. Единства полного, конечно же, не было и о ту пору. Героям-лидерам эстрады требовались микрофон и акустика стадионного зала. «Тихие лирики» тусовались вокруг туристических костерков. Подземельщики-антилидеры обживали кухонные пятиметровки «хрущоб». А вот ей, Григорьевой, иное нужно было: ЭХО и округлое, ограненное аркой, дугой-радугой, акведуком, излучиной – пустое, не заставленное предметами земных вещей пространство». Алла Марченко в связи с этим напомнила пророчество Константина Вагинова «Если вы думаете, что мы погибли, то вы жестоко ошибаетесь, мы особое, периодически повторяющееся состояние и погибнуть мы не можем. Мы неизбежны».
Ночь. Безумная луна.
Сновидений волны.
Человечьи племена
маются, безмолвны.
Громы грозные гремят,
злобятся и злятся.
Хорошо, что люди спят,
некому бояться.
Это вполне показательный образец поэзии Лидии Григорьевой. Она повелевает словами, и они под ее пером принимают новые, неведомые, скрытые доселе смыслы, о которых никто раньше не догадывался. Но, читая эти слова в контексте стихотворения, с удивлением понимаешь, что именно такой смысл в них и содержался изначально. Назвать это художественным приемом трудно, потому что метафора наделяет слово иным, не свойственным ему значением. Лидия Григорьева метафорическим письмом тоже владеет виртуозно, однако здесь слова говорят в своем собственном значении. Кроме, может быть, безумной луны и злобящихся громов. Но эти метафоры тоже органично встраиваются в прямую речь стихотворения, которое, тем не менее, звучит парадоксально и небывало. А содержащийся в этом коротеньком тексте художественный образ несет потрясающее поэтическое содержание.
Расширение семантики обычных слов – излюбленный прием Лидии Григорьевой. Это стихотворение – прекрасная иллюстрация. Можно выбрать привычное слово и дать ему заиграть, столкнув с чужим словом на перекрестке их значений. Это метафора. А можно найти редкое слово, которое само по себе ярко играет, потому что редкое и точное. Это признак большого мастерства.
Лидия Григорьева: А я себя всегда в излишней «простоте» слога винила. Не всем дано окунуться в «тайные смыслы» давно знакомых слов. Решила не сопротивляться натуре и не «мудрствовать лукаво». Пусть речь, как речка, льется! Помимо моей воли – но не мимо, а сквозь меня.
Фадей Осинников: А это и есть простота. Метафора – это изыск. А прямое говорение точными емкими словами – гениальная простота.
Лидия Григорьева: Много словесных потоков утекло, пока я это осознала, «Печалилась, что речь моя ясна…»
Фадей Осинников: Кажется, это было у Вас еще в казанских стихах.
Лидия Григорьева: Но там подтексты были сложнее.
И даже (несмотря на юность) трагичнее. «Бездомностью гордилась, бесприютностью…»
Поэзия Лидии Григорьевой была и остается бездомной и бесприютной. Но это не показной романтизм, не поза отверженного одиночки. Это правда трудной жизни и ее реалистического осмысления.
Увы, нам, милый! Как ни ерепенься —
не англичане мы, не европейцы.
Так одиноки – хоть сто верст скачи!
Мы и в Москве с тобой – не москвичи…
Лидия Григорьева: А уж в Казани-то так точно, что я была в студенческие годы сирота казанская! Чужой, и даже в чем-то чуждый мне город. Москву, ни старую, историческую, ни новую с ее наводящими на меня ужас многоэтажными «гетто» – так и не обжила по-настоящему. А Лондон и вовсе моя «Четвертая чужбина». Я даже книгу эссе так хотела назвать.
Фаей Осинников: Считается, что родина там, где прошли детство и молодость. Но когда возвращаешься туда, где когда-то жил, часто испытываешь разочарование, и обратно не тянет.
Лидия Григорьева: Не совсем так. Для меня самое родное – это берег Моря Лаптевых. Северное Сияние. Снега без края и еще – цветущая тундра на Чукотке. Дедушкин дом с вишневым садом на Хуторе Лысом. И дом с садом в Луганске. Потом сплошные мытарства – туберкулезные санатории, Нальчик, Чукотка, Казань, Москва, Лондон. «Мне целый мир – чужбина! Отечество – небесные сады!» В Казани, в ранней юности, я была особенно несчастна и одинока. Всем чужая, не на своем месте. И не в свое время. Не обжилась. Но и не обиделась. С Казанью меня на всю жизнь связали прочные «брачные узы»!
…В Казани Лидия Григорьева обрела любовь и семью, уникальное литературное содружество с выдающимся поэтом и мыслителем Равилем Бухараевым. Но это особая история.
О стихописании посредством прямой речи, когда художественный образ создается не на пересечении смыслов, способом, родственным киномонтажу, а путем прямого повествования и собственными значениями слов. Это фундаментальные основы поэзии. Так строится народная поэзия, в том числе детская. Вспомнился пример из физики.
Тело, впернутое в воду,
Выпирает на свободу
Силой выпертой воды,
Телом впернутым туды.
Частушки всегда говорят с нами прямым текстом. «Живет милый под Москвою, наградил меня тоскою…». И так далее. Казалось бы, ничего метафорического, а сколько поэтической и прочей информации! Не говоря уже о музыкальности и ассонансных, новаторских рифмах. Частушки – кладезь поэзии. А метафору изобрели позднее, чтобы облегчить муки творчества «обходным маневром». Что, между прочим, отравляет жизнь людям, испорченным ложными потугами на сложность поэтического слога. У них хорошие частушки или четверостишия (трудный жанр!) вряд ли получатся. Внутренней музыки и широты смыслового обхвата не хватит. У Есенина это получалось, правда. Он вырос в этой стихии.
Лидия Григорьева феноменально владеет способом прямого стихосложения. И не только в излюбленном ею жанре четверостиший, но и в более «крупноформатной» поэзии, когда поэтический образ строится на неожиданном, но прямом, а не переносном, значении слов. Вот, что говорит сама Лидия Григорьева о прямой речи.
Мне кажется, что больше не нужна
святая простота родного слова.
Прямая речь – о, как она нежна!
Извечна, безнадежна, бестолкова…
Не менее виртуозно Лидия Григорьева владеет и поэтической метафорой. Но опять же, в своем, особом смысле. Мы учимся у природы или она у нас? И это взаимосвязано и органично только в настоящей поэзии.
То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит, —
То мое сердечко стонет,
Как осенний лист, дрожит.
Это метафора. Параллельная такая. Вот вам дубравушка шумит, а вот вам мое сердечко стонет, подобно дубравушке. На столкновении понятий рисуется образ. Это типичный фольклорный прием. Но иногда параллельные линии расходятся очень далеко, как в частушке гармошка с золотыми клавишами идет отдельно, а отношения героини с гармонистом и его товарищами – отдельно. В литературной поэзии это бывает редко, а в народной – сплошь и рядом.
Интересно сравнить поэзию с шахматами. Прямогонную, ситуативную, назывательную поэзию – с позиционными шахматами, где весь фокус в точных ходах, формирующих беспроигрышную позицию на двадцать ходов вперед, во всех мыслимых продолжениях. Игроки-любители такие шахматные партии не очень любят, потому что на такое множество ходов вперед просчитывать никто не умеет, а яркий результат партии появляется именно в такой долгой игре как бы сам собой. Зато все любят романтичных героев комбинационной игры, которые не выжимают из позиции победу, а вырывают ее, сводя к одному форсированному варианту с жертвой, желательно, ферзем. Хотя, на худой конец, годится и пешка. Именно таким романтическим образом взламывает поэтический текст яркая метафора, жертвующая смыслом ключевого слова ради выигрыша поэтической партии.
Вот как это делает Лидия Григорьева.
Ее развернутая, как правило, метафора в данном тексте, на мой взгляд, изумительная, небывалая. Вернее, это фантастическое, прекрасное наложение нескольких метафор, создающих единый трагический образ, пересказать который нельзя, потому что лучше, чем в этом шедевре не скажешь.
Что-то нынче мало свечек
на небе зажглось.
Как проснешься, тут же вечер!
Или даже – ночь.
И проснуться-то морока,
жить – причины нет…
Кто-то вырубил до срока
весь небесный свет.
Только, завтраком напичкан,
вышел: куча дел!
День обуглился, как спичка,
вспыхнул, зачадил.
Эта темь всему помеха,
впору попенять:
нет ни радости, ни снега —
нечему сиять.
Длится, воли нас лишая
и сводя с ума,
эта личная, большая,
темная зима…
Конечно, это стихотворение не о зиме и не о спичках. Оно о душевной опустошенности лирической героини. Похожее чувство душевной пустоты герой Высоцкого выразил другой, «физиологической» метафорой «Да, и утром все не так / Нет того веселья. / То ли куришь натощак, / То ли пьешь с похмелья». Именно этому трагическому чувству соответствуют слова «личная, большая, темная зима». Кто-то предложил индивидуальное «личная» заменить на общественное «русская». Нет! Никакая эта зима не русская, не норвежская и не ямало-ненецкая. Это личная темная большая зима тоски и безнадежности, охватившей лирическую героиню этого гениального стихотворения. Еще один, давно отмеченный мною, шедевр Лидии Григорьевой. Невероятной силы метафора жизни, любви, красоты, наполненная всеми цветами и ароматами этого чуда. Это стихотворение «Шмель золотистый»:
Необратимая жизнь – коротка,
мчится, на стыках грохочет.
Шмель золотистый в устье цветка
долго и нежно хлопочет.
И, за витком завивая виток,
в звоне зеленого зноя,
шмель золотой окунает в цветок
тело свое молодое.
……………………………………………..
Венчиком дымным стоит над цветком
жаркий дурман аромата.
Это не важно, что будет потом,
жизнь коротка, но чревата…
Поэзия Лидии Григорьевой – книга сновидений в сумасшедшем саду реальности. Это сны об утраченном прошлом и несбыточном будущем, о страстях и искушениях настоящего и о смывающей их бесстрастной реке времен.
Необходимо понять, что это за сновидения.
Сюрреализм Лидии Григорьевой – это не сублимация бессознательных комплексов, не игра воспаленного воображения и не схоластические умопостроения. Поэтическая природа Григорьевой – реализм, тот самый, который Пастернак определил как «крест и предопределение». Реализм, исключающий «ходульный пафос, ложную глубину и наигранную умильность, – все формы искусственности».
В ее сюрреализме нет и мистики. Она не пытается заглянуть в «иной мир», чем занимались символисты и обэриуты. Ее образы не духовидческие галлюцинации и не богоискательское визионерство, они представляются сложными, развернутыми метафорами, навеянными ей ее щедрой музой. Поэтому ее поэзия, по большому счету, не сюрреализм, а глубокий и мудрый реализм.
Недавно вышла книга Лидии Григорьевой «Поэзия сновидений», в которой собраны стихи, реально приснившиеся ей за многие годы ее поэтической жизни. Мне посчастливилось поговорить с ней на эту тему. Вот этот разговор.
Л. Г.: Это давно задуманная книга! «ПОЭЗИЯ СНОВИДЕНИЙ – стихи, которые приснились». С послесловиями двух(!) психотерапевтов.
Ф. О.: Очень рад! Сновидения для Вас относительно новая «отрасль». Хотя, помню, меня когда-то потрясло Ваше стихотворение о мертвом художнике. Да и садовник тоже «сновиденческий» персонаж. Нет, я не прав. Это Ваша тема, конечно.
Л. Г.: Да, это ИЗБРАННОЕ. И даты там: 1965–2015. Собрание моих снов-видений за всю долгую литературную жизнь. Давняя задумка. Десять лет назад я выступала в Музее Сновидений в Питере. Там и родился замысел – из тезисов моего выступления.
Ф. О.: Стихи вообще всегда приходят во сне, даже если наяву. Потому что они появляются ниоткуда, как сон. При этом они могут быть реалистическими, сюрреалистическими или вообще беспредметными. Главное, что их сочиняет муза. Плохо, когда поэт начинает это делать за нее – тогда получается заданно, жестко и одномерно. От этого, как мне кажется, пострадал когда-то Юрий Кузнецов. Некоторые его сюрреалистические стихи сконструированы, а не навеяны. И Вознесенский иногда конструировал. Это уже не сон, а конструкторское бюро сновидений!
Л. Г.: Возможно. Имитация (любая) всегда заметна.
Ф. О.: А вот обэриуты жили во сне. Они из него не выходили. За что и наказаны, наверно, – в те времена спать не полагалось.
Л. Г.: Не думала об этом. Но, Фадей, НАИТИЕ и СОН структурально и психоделически – из разных сфер. Это мое мнение подтверждают специалисты. Есть великие сновидцы: Блейк, Кольридж, Лермонтов. И вершина – сон Татьяны. Думаю, Пушкин видел этот сон. Слишком он СОН!!!
Я свои сны не выдумала, я их все – прожила.
Ф. О.: Да, конечно. Помните у Заболоцкого сон: младенец складывает зернышки эротической кашки? И у Высоцкого про взрезанное брюхо дельфина и привередливых коней. Но для Высоцкого это нехарактерно, а для Заболоцкого – органично. Потом из него это вышибли, и его сны прекратились.
Л. Г.: Не-ет, поздний Заболоцкий тоже непрост. Там есть мистический (но не сновидческий) туман. Высоцкий очень реален. Он – от мира сего. И в этом нет ничего худого. Я в молодости его не ценила – слишком витала в облаках. Теперь осознаю, что таланту там было немеряно. И что он неповторим, как все подлинное.
Ф. О.: Заболоцкий мистик, а Высоцкий драматург. Он свои сказки тоже выстраивает. По виду – сон, а фактически драматургическая конструкция, в которой ружье выстреливает, когда положено. Я это не в осуждение: реализм не менее сложен и продуктивен образно. Просто это разный подход. А у Вас получается и так, и этак. Причем, великолепно.
Л. Г.: Ой, спасибо. Согласна, что Высоцкий театрализован, завязан на сюжет. Это и отвращало. Но ведь помудрела же! А в молодости восхищалась его составными рифмами. Природный дар. Высоцкий и Заболоцкий – это два разных поэта. Да. Но оба мною горячо любимы. До телесной дрожи.
Ф. О.: Высоцкого некоторые не считали поэтом. Мне казалось, что это от зависти к популярности Высоцкого, который не просто потеснил их, но вытеснил из сферы общественного внимания. Собственно, они сами себя вытеснили, и обижаться им не на кого.
Л. Г.: Отдельная и болезненная тема. Шестидесятники словно бы боялись В.В. и не понимали причины его популярности. Поэт-песенник! Это была презренная литкаста. И ОНИ пытались засунуть В.В. в эту нишу!
Ф. О.: И все же ранний и поздний Заболоцкий – это два разных поэта, и второй не менее значителен, чем первый. Но первый Заболоцкий переполнен куражом каким-то немыслимым, свою философию он сам не понимает и не старается понять, оставляя ее на совести музы. Он доверяет ей полностью. А у позднего Заболоцкого появилась заданность. К счастью, в этот период он тоже слушал музу и не позволил себе впасть в нравоучительство.
Л. Г.: Да, так и есть.
Меня когда-то очень поразила метафора из раннего стихотворения Лидии Григорьевой. Она настолько сильная, что впору назвать ее уже сверхметафорой. Сюрреалистичная по своим видимым масштабам и реалистичная по художественному содержанию.
На чердаке в полутьме паутины
мертвый художник рисует картину.
Линия вправо. Наискосок.
Желтая краска. Белый висок.
А перед ним на складном табурете
голая женщина в красном берете.
……………………………………………
Умер художник – он еле стоит.
Дальних потомков его восхитит
пиршество линий, бледность плеча,
мужество гения и палача.
Лидия Григорьева: Поль Элюар и французские сюрреалисты – тема моего диплома в казанском университете. Я вся была ими пропитана! Даже брала уроки французского, чтобы читать их в оригинале.
Лидия Григорьева так и осталась «пропитанной» сюрреализмом, но только ее сновидческие фантазии направлены не в иной мир, а в этот…
Недавно мы с друзьями шли по ночному городу, и я им рассказывал о Лидии Григорьевой и ее стихотворении, которое очень подходит для иллюстрации ее метафорической речи. Его же я дважды процитировал в своей «Алгебре гармонии», потому что оно и там хорошо вписалось в обсуждаемую тему. Вот это прекрасное произведение:
Как я, однако, заторопилась —
Жить и живописать…
Ночь закудрявилась и затмилась —
Нужно живьем описать.
День закудрявился и зарделся —
Впишем в строку не раз.
Кто у костра бессмертия грелся,
Знает, что он погас…
Ф. О.: Лидия Николаевна, это Ваше стихотворение безукоризненно в каждой букве, но насчет костра я не согласен. Он не погас и уже никогда не погаснет. В этом убеждают хотя бы те несколько бессмертных стихотворений, которые я привел в этих заметках.
Здесь наряду с метафорическими днем, есть ночь. Костром ярко высвечены прямые и неожиданные значения слов. «Ночь закудрявилась и затмилась»… Никто так не говорил, а это так и есть. Именно так! День закудрявился и зарделся. Иначе и не бывает. Как это понятно: «живьем описать»! Не живо, не правдиво, не реально, не натуралистично, а «живьем». Сколько энергии в каждом слове, сколько страсти и мудрости! Это бессмертие.
Лидия Григорьева: … Погас или не погас… Но все-таки там кто-то «грелся». Головешки еще долго будут обдавать жаром того, кто осмелился приблизиться к кострищу вечности. Где-то так… опасная близость…
А холодом обдает со спины. Разве нет?
Близость к костру по-разному воспринимается в разном возрасте. Да и костер становится другим. Костер Батюшкова представлялся ему не так, как нам. Может быть, ему казалось, что его костер погас, или, что его затмили другие. У Сумарокова – свой костер, у Апухтина – свой, у Иннокентия Анненского – тоже… Но все их костры бессмертны.
Бессмертен и костер Лидии Григорьевой.
Июль 2015
постоять у дверного проёма – невпроглядь
сад идет по следам бурелома – не догнать
не отсрочена, неустранима – эта боль
всюду коконы из кокаина – будет моль
как плетутся волокна живые – да не те
жутко раны болят ножевые – сад в беде
вылетает из кокона жадный мелкий зверь
не прикроешь от бури нещадной нашу дверь
койкоместо в глубинах дурдома – ой, ни зги!
сад идёт по следам бурелома – в тлен тоски
был отравленный ветер отведан – налету
разве ад на земле заповедан? – сад в цвету!
разве вправду дорога ведома в грязь и слизь?
ты постой у дверного проёма – помолись!
разве в холоде, сыри и дури – наш удел?
сад всегда оживал после бури – Бог велел.
Стихи поэтов, давно не живущих в России, обладают некоей общей трудно определяемой молекулой инобытия – отсутствия в… или, скажем, присутствия вне… Стихи эти могут быть о России или, например, о Канаде; они могут быть талантливы более или менее, энергичны или элегичны, но мы все равно почувствуем: сии строки написаны теми, кто живет там, а эти – теми, кто присутствует здесь. То ли груз проблем и забот до большей сухости отжимает творожок наших тутошных мозгов, то ли присутствует у зарубежных коллег элемент превосходства – наблюдателя над участником (но ведь со стороны – не свысока?..), то ли проблемы и заботы другие: Бог весть…
Это предисловие нужно мне для того, чтобы напомнить банальное: из каждого правила бывают исключения.
Таковым исключением и явилась для меня новая книга стихов Лидии Григорьевой «Воспитание сада». Григорьева, автор поэтических книг, изданных в России и за рубежом, уже много лет живет в Англии. Чем же достигается ощущение пребывания автора и российского читателя в едином жизненном пространстве? Удачной ли композицией книги, включением в нее стихов разных лет, вплоть до юношеских, написанных еще в России, или не утраченным ощущением себя – здешней и только здешней, в какие бы географические точки ни забросила судьба, – трудно сказать…
Степь взлетает, раздутая как цеппелин,
и летает сама над собою.
Воздух мягкий и вяжущий, как пластилин,
под тяжелой прогнулся стопою…
Скорее всего, здесь и то, и другое, и что-то еще. Ощущение единства. Единства – в масштабе мироздания. Божий дар – Сад. Все живое в нем – родственно друг другу. Чужое воспринимается всего лишь как непривычное, в худшем случае – неуютное, но не как враждебное. Нужно только притерпеться, вникнуть, понять – и почувствуешь это спасительное умиротворяющее единство. Даже небольшой внутренний цикл «Свобода выбора и кокон кокаина» – это как зарисовки пороков, не «капричос», а, скорее, русские лубочные картинки. Лучшие стихи книги оставляют у читателя необычное, по нашим временам, эмоциональное послевкусие: целостности мира и присутствия надежды. Это, скорее, синтез, а не анализ. Из разнокалиберных забот, печалей, переживаний, радостей произрастает свой личный сад, сплетающий ветви с бескрайним, звездным. Если не удается изменить в лучшую сторону материальный мир, надо попробовать сделать это в собственном космосе – в Саду:
…кипит шиповник, пенится у губ!
Я штопаю дыру в миропорядке…
В этом Саду все зависит не столько от внешних движений жизни, сколько от движений души:
Распластался под тяжкою тучей
то ли ворон крутой и горючий,
то ли призрак иссиня-пурпурный,
то ли образ литературный.
И то! Не затем ли и дал Господь человеку свободную волю, чтобы он смог примерить на себя Его занятие – творить? Но если в реальной жизни для этого нужна почти неподъемная соборность и терпимость, ощущение себя, каждого, – клеткой организма, которая не может быть лучше или важнее других, то в уединении за письменным столом – хозяин-барин, и сотворяемый мир, читай – Сад, сообразен лишь с количеством гармонии, отпущенной Богом твоей душе… Кто только не поселяется в этом Саду:
В сумраке сознания ежик копошится:
Роется, вздыхает и шуршит,
Если что-то кажется, надо побожиться,
Сумрак сразу съежится, ежик убежит.
То ли это заговор, то ли – колыбельная? Тепло и спокойно, как в детстве. Но бывает и по-другому:
Вот дикий сад души заброшенной
безлюбый неухоженный безликий
жасмином и сиренью запорошенный
малинничий, колючий ежевикий
…его тоска неявно ненамеренно
от страха увеличится стократно
и потому я вовсе не уверена
войдет ли кто и выйдет ли обратно.
Мир бесконечен и разнообразен. Сад – многолик и неповторяем. В нем каждый может найти заветное место для себя. Может приволочь свой домашний бонсай, и он впишется, врастет в общую картину, точно здесь и родился. Лишь бы не разрушать, не жечь, не гадить. Приподниматься над собой, хотя бы во сне, и тогда:
Замордован жизнью скверною
Там, несомый силой крестной,
Воспаришь над бездной серною,
Словно ангел бестелесный.
Для тех, кто еще собирается жить, а не мрачно отчитываться в толпе Апокалипсиса, книга Лидии Григорьевой – глоток свежего воздуха. Растение, животное, человек, по Григорьевой, заслуживают надежды. Ставила ли она перед собой такую задачу или нет, но так получилось:
бесценные небесные дары
они на землю волглую роняют
в ночных садах, где множатся миры,
где гром гремит и молнии сверкают.
Лидия Григорьева. Воспитание сада. – СПб.: БЛИЦ, 2001.
Автору этих строк все чаще кажется, что современной поэзии свойственна некая безжизненность. Звучит парадоксально, ведь, казалось бы, именно в поэзии, в лирике, говоря словами Цветаевой, «неостановимо хлещет жизнь». Однако ныне многие произведения поэтического жанра, возможно, весьма содержательные по части пресловутого message, зачастую оказываются эмоционально выхолощенными, «неживыми». Тем ценнее живые лепестки, изредка нарушающие монотонность бутафорских натюрмортов и давно засушенных гербариев.
Именно таким вот живым букетом, а вернее, целым шелестящим садом представилась мне новая книга Лидии Григорьевой, русской поэтессы, в последние годы живущей в Лондоне.
Лидия Григорьева – автор поэтических книг, изданных в России и за рубежом. Событием литературной жизни конца 1980-х был ее роман в стихах «Круг общения» (1986). В 1995 г. избранные стихотворения поэтессы вышли в Японии на английском, японском и русском языках. Григорьева была автором и ведущей литературных программ «Поэтические встречи» и «Мастерская поэта» на российском радио, создала несколько больших передач о современных поэтах на русской службе Би-би-си, была создателем документальных фильмов «Цветаева в Лондоне», «Гумилев в Лондоне», «Скрябин в Лондоне» и других.
Последний стихотворный сборник поэтессы, вышедший в серии «Русский ПЕН-клуб» петербургского издательства «БЛИЦ», называется «Воспитание сада». На мой взгляд, столь богатое ассоциациями заглавие оправданно. Это и призрачные сады юношеских мечтаний, и сады творчества, и «сады души», и, конечно же, страстно желаемый и счастливо обретенный сад-пристанище. Для автора сад – и формула мироздания, и священная территория, где можно услышать голоса других художников (в стихах Григорьевой часто звучит эхо цветаевского «моления о саде», блуждают тени Бетховена, Ван Гога, Бодлера), и живое существо со своим календарем, жизненным ритмом и даже характером:
Так случилось, что сад завели
на другой половине земли.
Ублажали, поили с лихвой,
но ему захотелось домой.
То ли ветром его унесло,
но взлетел он – и лег на крыло.
Затерялась меж звезд,
не оставив следов,
перелетная стая садов.
Наряду со стихотворениями двух последних лет в книгу вошли и ранние, нигде до этого не публиковавшиеся. Обширна их география: конец 1960-х – Казань, Чукотка, 1980-е – Москва, Ялта, Венгрия, Чехословакия, конец 1990-х – Англия; весьма разнообразны обстоятельства их написания. Но, как бы ни жилось поэтессе Лидии Григорьевой, куда бы ни забрасывала ее судьба, сад ее всегда был с ней, даже если он принимал какое-то иное обличие, например, форму заветного одиночества:
Навязчива любовь, она мешает спать,
и жить она мешает так, как хочется.
В забытую прохладу одиночества
ныряю, как в прохладную кровать,
и спать хочу.
В кажущихся бесхитростными стихах Лидии Григорьевой – мудрость, не книжная (хотя и прочитано было немало), но жизненная, добытая, а вернее, выращенная и вскормленная терпением, любовью, страданием и сочувствием. Таким плодам мог бы позавидовать любой садовник.
Автор замечательно развивает метафору сада и в прозаическом послесловии, нанизывая на нее увлекательные факты своей незаурядной биографии. Как пишет Григорьева, «мой маленький лоскутный мемуар – всего лишь садовая дорожка, путеводитель по перелетному, блуждающему по белу свету – саду». Гибель отца-летчика, скитания с совсем еще юной матерью-вдовой по неоглядным советским просторам, райские сады детского туберкулезного санатория, черные от химикатов сугробы Казани (университет), работа в золотой кассе на Чукотке (штука посильнее Хемингуэя!), толстые журналы и вылазки в свет – в Москву, собственно Москва, и, наконец, Лондон… Необычная судьба и очень нетривиальное повествование.
В завершение хотелось бы привести еще одну цитату из Лидии Григорьевой, совпадающую с основной формулой вольтеровского «Кандида», которая и подсказала название моему тексту:
Во времена крутых надсад
куда нам всем деваться?
Но и тогда попробуй – Сад
создать и любоваться!
Итак, дамы и господа, поэтессы и поэты, будем возделывать свой САД. А то все склепы да кунсткамеры…
Лидия Григорьева. Воспитание сада. – СПб.: БЛИЦ, 2001.
Питерbook, № 9, 2001
– Лидия Николаевна, в Якутии многие знают и любят Ваши стихи, в основном по публикациям в лучших российских журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Звезда», «Арион», «Сибирские огни». Попасть на страницы этих изданий – всё равно, что получить «знак качества», и… это признание. Нынешний номер «Логоса» посвящён теме успеха. Как Вы к нему относитесь?
– Успех – понятие кратковременное. А я с детства – так уж получилось – была настроена «на вечность». И сейчас уже не стесняюсь об этом говорить, потому что жизненный опыт помогает отличить немотивированные амбиции от целеустремлённости и уверенности в правильности избранного пути.
Как это происходит, откуда берётся, кто закладывает ту или иную «программу» в детскую душу? Многие верующие люди знают, в каком направлении нужно искать ответы на эти непростые вопросы. Может быть, над маленьким украинским хутором в августе, в ночь моего рождения, случился большой звездопад, и меня словно бы слегка обожгло отблеском нездешних и недосягаемых далей и высей. Кто знает, тот поймёт.
Одна маленькая девочка уже в пять лет хотела «выйти замуж за канадского посла и ездить с ним на двухэтажном автомобиле». А мой сын – её ровесник – в ответ сказал, что хотел бы погибнуть за Родину. Их устремления со временем осуществились, потому что, наверное, были услышаны небесами. Ведь их устами говорила сама невинность. Сын мой вырос и похоронен в офицерской форме. А девочка замужем за очень богатым человеком. Каждый их них осуществился в том измерении (служение Отчизне – материальное благополучие), на которое уже в детстве была настроена лира его или её души (тогда ещё на ней должны были бы играть только ангелы).
Толком не всегда осознаваемая, неизвестно из каких времён (генетика? зов предков? дар свыше?) пришедшая внутренняя убеждённость (установка, сказали бы психологи), настроенность на то или иное далёкое будущее – играет в жизни каждого человека определяющую роль.
– У меня такого ощущения не было. Или я его не распознала… Наверное, поэтому интересно узнать, какой путь прошёл человек, рано почувствовавший призвание, чтобы добиться своей цели и стать поэтом? Какие усилия приложил? Ведь одного «хотения» мало.
– Желание создать что-то своё в искусстве уже в школьные годы стало у меня всепоглощающим. Это заставляло невероятно много читать, искать себя в разных жанрах. Уже в пятнадцать лет в областной газете было опубликовано моё первое стихотворение. Тогда же я стала вести детские передачи на областном телевидении. Знала наизусть немыслимое количество стихов и побеждала на конкурсах художественного чтения.
По книге Лидии Чуковской изучала основы редактуры текста (желание стать писателем). Брала уроки музыки и, благодаря врождённой музыкальной памяти, могла узнать любой отрывок из классического музыкального наследия – от Сен-Санса до Малера. В областную филармонию приезжали столичные скрипачи и пианисты – не пропускала ни одного концерта. Настольными в отрочестве были книги по теории киноискусства и «Моя жизнь в искусстве» Станиславского. Альбомы живописи и книги помогли изучить теорию живописи. Маленький областной музей не мог порадовать художественными шедеврами. И я жадно поглощала, «фотографируя памятью», все доступные иллюстрации лучших образцов мировой живописи (пригодилось через многие годы, когда занялась «фотопоэзией»). Позже играла в университетском экспериментальном театре (желание стать режиссёром).
И всё – с наслаждением и жаждой сказать когда-нибудь «своё слово». Мне многое нужно было знать и уметь, ибо это (кто подсказал?) входило в мою профессию (Поэт? Писатель? Журналист? Режиссёр? Искусствовед? Теоретик кино?). Многие знания и умения помогли потом в жизни для заработка на хлеб насущный.
А творчество и его результат я никогда не измеряла в денежных единицах, хоть любила и люблю получать деньги именно за творческую работу, но в жанрах сопредельных собственно поэзии. В советские времена, когда со стихами было трудно пробиться, выручали поэтические переводы (по подстрочникам), радиопередачи, выступления перед читателями в библиотеках и концертных залах. Это неплохо оплачивалось. И не требовало никаких душевных затрат на приспосабливание к существующему строю. Многие поэты тогда так и жили: «ни единой долькой не отступившись от лица». Я не исключение.
В ранней юности был выбран и девиз существования в искусстве, помимо завещания Станиславского «Любить искусство в себе, а не себя в искусстве». Он был взят из стихов Поля Элюара (изучала французский, чтобы читать его в оригинале, и диплом защитила по его творчеству): «ПИСАТЬ РИСОВАТЬ ЧЕКАНИТЬ». С тех пор живопись словом, чеканный ритм строки, музыкальность авторской интонации стали для меня наиболее важными элементами стихосложения (да не побоимся этого слова!).
– Кто был для Вас примером в искусстве? Жаждали ли Вы прославиться или готовы были к жертвенному пути?
– О том, что можно быть гениальным и непризнанным (Ван Гог, Эмили Дикинсон), умереть молодым от голода и чахотки (Модильяни, Фёдор Васильев), что можно и великому поэту стать не избранным, а изгнанным (Данте, Бунин), что в расцвете творческих сил и таланта можно трагически погибнуть (несть числа), что после гибельной кончины может наступить для творческого наследия ещё и тьма полного забвения (Булгаков и Цветаева были забыты на полные 20 лет!) – этих ли примеров мне было мало, чтобы не стремиться к успеху и стараться не думать о нём как о чём-то естественном и необходимом, а уж тем более именно мною заслуженном? Они все не заслужили, а я – вот нате вам!
Жизнеописания великих людей многому могут научить чуткое сердце отроковицы или отрока, вступивших на путь самопостижения и самовыражения (ибо это – суть всякого искусства). А если к этому добавить жития святых – о стяжании спасения, но не славы… Без комментариев.
– Насколько опасным для души верующего человека – Художника в самом широком смысле слова – может стать соблазн упоения своим талантом, успехом? Всегда ли Мастер осознаёт, Кто и для чего вложил в его душу не только потребность, но и способность к созиданию?
– Да, соглашусь, искусство, в том числе и поэтическое, часто находится на опасной грани, где порой всего один только шаг до самовосхваления, самоупоения и гордыни. И всё же в редких случаях художник имеет полное право на восторженную самооценку. Особенно если это заслужено и оплачено титаническим трудом по умножению евангелических «талантов», вложенных Господом в твои руки. Самые известные примеры: «Сегодня я – гений!» (А.Блок, закончивший поэму «Двенадцать») и «Ай, да Пушкин! Ай, да сукин сын!» (А.Пушкин, по завершении «Бориса Годунова»).
«Ты сам свой высший суд», – сказано гением сгоряча или даже в минуту отчаяния. Ибо вердикт выносит читатель. И вот тут всё внимание на ключевые цитаты, которые знает и помнит любой начитанный человек. Даже в кавычки их брать не хочется, настолько они вошли в контекст поэтического восприятия мира.
Быть знаменитым некрасиво… Но пораженья от победы ты сам не должен отличать… Душа обязана трудиться и день, и ночь, и день, и ночь… Ты вечности заложник у времени в плену… Нет, никогда ничей я не был современник… Разбросанным в пыли по магазинам, где их никто не брал и не берёт, моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черёд… Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся, но нам СОЧУВСТВИЕ даётся, как нам даётся БЛАГОДАТЬ.
Вот эта благодать читательского СО-чувствия, то есть чувствования вместе с автором, отдалённым от тебя во времени и пространстве, и есть высшее из возможных достижений поэзии. Многие мудрецы и философы древности верили, что ПОЭЗИЯ ПРЕОДОЛЕВАЕТ СМЕРТЬ. И воплощённая в стихах душа человека навеки остаётся в мире.
Такому успеху каждый позавидует. Но именно его-то и труднее всего достичь.
А вообще наши земные успехи – скоротечны и преходящи. Хотя их иногда и приятно бывает припомнить, потому что они тоже результат вложенного в дарованные свыше таланты труда.
– Молодые люди даже не представляют, насколько трудно было пройти рогатки советской цензуры! Что помогло Вам, вопреки обстоятельствам, состояться и осуществить задуманное?
– В шестом классе школы наш сын Василий написал сочинение на вольную тему «Почему я не хочу быть писателем». Там была такая фраза: «Не хочу быть писателем, потому что моя мама часто звонит в какое-то издательство, а потом плачет!». Зря учительница поставила ему тройку «за нераскрытую тему». В те давние советские времена книги наши годами лежали в издательствах. Ждали милости от предвзятых внутренних рецензентов и цензоров-невидимок. Тут уж или выжить, или вовсе не жить. Тогда я стала писать молитвы. Ни одной канонической не знала! Но писала свои. Помогало.
Не люблю рассказывать о гонениях (реальных) со стороны партийных советских властей. Скажу кратко: и это было в моей жизни, как и в жизни наших поэтических сверстников. В семидесятые годы прошлого века это здорово тормознуло «пришествие в литературу» многих и многих талантливых людей – погибших, уехавших в добровольную эмиграцию или спившихся на родине от отчаяния и безнадёги.
Первые мои книги вышли изуродованными советской редактурой и цензурой, не допускавшей никакого упоминания слова «БОГ». И только в пословицах и поговорках его пропускали в печать, да и то исправляя заглавную букву на маленькую.
Прошли мы эти бурные речные пороги – и вышли на ровную воду. И куда приплыли? К успеху или в обратную от него сторону – не мне теперь решать.
– Знаете, есть ещё ложная скромность. Иногда, бывает, надо просто рассказать: а что получилось? Какие страницы творческой биографии Вы считаете наиболее успешными? Ведь путь любого из нас усеян не одними шипами?
– Большим успехом пользовались мои авторские программы на Всесоюзном радио (потом Радио-1) – «Поэтические встречи» и «Мастерская поэта» (1989–1994). Письма от слушателей из разных городов и сёл нашей необъятной когда-то страны носили в литературную редакцию радио мешками!
Наверное, можно сопрячь с успехом публикацию романа в стихах «Круг общения» в журнале «Литературная учёба» (№ 6, 1986) в окружении большого количества критических отзывов и статей. Венгерская «Литературная газета» назвала этот роман «Онегиным в юбке».
Успех сопровождал и песню «Магазин «Цветы» в исполнении Софии Ротару, она поёт её уже почти тридцать лет. Странное, структурно изломанное и нерифмованное стихотворение положил на музыку Давид Тухманов – изысканный и разборчивый композитор.
Телефильмы, снятые в Лондоне совместно с РТВ, в девяностые годы долго не сходили с российских телеэкранов. Ну и так далее. А что стихи? А стихи мои давно живут отдельной от меня и неведомой мне жизнью. И вот тут да будет упомянута ещё одна составляющая литературного успеха – это встреча со СВОИМ ЧИТАТЕЛЕМ. И в последние 20 лет я такими встречами не обделена. Но и не избалована, к счастью. Есть просто удивительные истории на эту тему. Но не место и не время похваляться. Ещё многое нужно успеть сделать. Помолясь и приступим…
Тем более, что у меня много творческих планов. И среди них главнейший – собрать материал и приступить к написанию книги о жизни православного подвижника и молитвенника архиепископа Керченского Анатолия (Кузнецова). Он, слава Богу, уже двадцать лет окормляет паству в лондонском храме Успения Божьей Матери и Всех Святых.
– Не потеряли ли Вы своего читателя, переехав в Англию?
– При современных технологиях место жительства уже не играет такой роли, как раньше. Я всегда считала, что главное – это не где живёшь, а – зачем живёшь. Ведь книги мои все последние годы выходят в основном в России. Там же намного чаще, чем в других странах, проходят мои фотовыставки, презентации и творческие вечера. И ни одной вещи, ни одной картины или важной семейной реликвии мы из московской квартиры не перевезли.
В своё время переезд в Англию, к мужу, которого повлекли туда и хорошая работа, и глубинные духовные интересы, как это ни покажется многим странным, не был для меня радостным событием. Года два я не могла написать ни одной стихотворной строчки. Эту долгую немоту тяжело было вынести. Спасала шутка: «Здесь ангелы не знают русского языка! Говорят только по-английски».
Очень помогли мне слова архиепископа Анатолия Керченского в ответ на сетования о жизни в чужой стране: «Богу виднее, где вы нужнее!». Пришлось всерьёз задуматься над тем, зачем и для чего именно я оказалась в этом «послании».
На помощь пришла и сопредельная поэзии работа. Мне снова пригодились многие другие умения и профессии. Совместно с российским телевидением было отснято более десяти телефильмов о пребывании культовых русских поэтов и композиторов в Англии. Записала я и несколько больших программ о современной русской поэзии на радио Би-Би-Си. Стала писать эссе для «Литературной газеты» и русской зарубежной прессы. По четвергам слушала в лондонском соборе беседы митрополита Антония Сурожского. Молилась. Вразумлялась. И стихи вернулись.
За последние двенадцать лет в России были изданы шесть книг моих стихов и роман в стихах, книга эссе и фотопоэтические «книжки с картинками» (даже не знаю, как их ещё назвать). Много было журнальных и газетных публикаций, откликов и критических статей о моих произведениях, выдвижения на премии.
Однажды в прямом эфире российского радио в мой адрес прозвучал резкий вопрос: «Разве можно стать русским поэтом за рубежом?!» Я ответила мгновенно и неожиданно для себя самой: «Может быть, и нельзя стать на чужбине русским поэтом, но нельзя и ПЕРЕСТАТЬ им быть, если ты уже поэт!» И спустя десять лет подпишусь под этими словами, потому что мы – не эмигранты. Мы просто работаем в далёкой стране, как нефтяники на вахте или геологи в дальней экспедиции в отрыве от родных мест. Жизнь тут, конечно, намного комфортнее, чем в тайге или в российской глубинке. Но от этого пряники не становятся слаще. Поверьте мне.
А от всех неприятностей, от невезения или ностальгии я знаю одно сильнодействующее лекарство – молитву. И, конечно же, любимая работа во всех её ипостасях.
Беседу вела Ирина Дмитриева
Молодежная православная газета «Логос». N 1 (27), ноябрь 2011 г. Город Якутск.
Мы встречаемся с Лидией Григорьевой в кафе. Я достаю диктофон, она – блокнот с ручкой, купленные ею по дороге от метро. Что-то быстро записывает. Извиняется:
– Если я не успею сейчас записать, строчки потом забудутся и разбегутся. Стихи обидчивы. Они появляются непонятно откуда – из эфира, из воздуха, иногда в виде музыки, которая гудит внутри и не дает покоя…
Я молчу, не перебиваю. Решаю пощелкать фотоаппаратом. Поэт за работой – такой сюжет!
– Кстати, Катя, у меня же нет профессиональных фотографий для СМИ! Хотя, вы же знаете, что я сама снимаю, создаю целые фото-проекты. Получается, что я сапожник без сапог! (смеется) Так что, жду от вас подарка, вон как вы ищете ракурс, а не просто так нажимаете на кнопочки. Фотографирование – это, вполне определенно, акт творчества! Притом, что я ни разу не фотограф, я нечто (задумывается) иное. Фотограф или турист- фотолюбитель или профессионал, которому нужно продать это фото. А у меня это… Как бы это сказать поточнее… любовный контакт с уклоном в эротику! Это невероятная страсть, вожделение, это когда ты не чувствуешь ни рук, ни ног, как на любовном свидании. Это когда есть лишь объект, который ты хочешь снять! Если этот объект мне отдастся, условно говоря, упадет в мои объятия, получится шедевр. Если нет, если любовь не взаимна, то получится обыкновенный цветок, персонаж, картинка, обыкновенная фотография.
– Так давайте поговорим о фотографировании как о творческом акте! Какие объекты у вас самые любимые? Я слышала, вы снимаете цветы в своем саду. А что еще?
– У меня три проекта. «Мания Мане» – это, прежде всего, цветы, только мои, только в моем саду и только при естественном освещении! У меня уже было пять фотовыставок на тему этой «мании» по всему миру. Второй – это Венецианский карнавал, который я завершила изданием альбома «Венецианские миражи» и недавней выставкой «Венец Венеции» в Лондоне, в Россотрудничестве. И третий – это абстрактная фотография, живопись на воде, «Водяные знаки». Для воплощения этого замысла в течение нескольких лет в поездках и путешествиях по миру мне позировали два океана и пять морей! Как и у прочих моих фото-проектов тут есть и метафорическое осмысление объекта съемок, и философская подоплека, и свой логотип: «Фотография – живопись Бога». Вот я и сказала главное: я не фотографирую, я живописую с помощью фотоаппарата.
– Я правильно понимаю, что вы занимаетесь этим не как фотограф, а как поэт? Ваши работы называют «фотопоэзией»…
– «Фотопоэзия» – это не моя формулировка. Я действительно давно стремилась к синтезу видимого и невидимого в искусстве. Несколько лет назад я представляла свой проект «Мания Моне» в музее Пушкина в Москве. Я читала стихи на сцене, а на больших плазменных панелях шли изображения цветочных, я бы сказала, «существ», которые я снимала так, как в свое время Клод Моне писал свои работы. То есть, один и тот же цветок на рассвете и на закате – от его рождения и до умирания, подобно человеческой жизни. К тому же для меня огромную роль в моих фотокартинах (а как их еще назвать?) играют СВЕТ И ЦВЕТ. Я никогда не скрываю, что все это явное ученичество, подражание живописным законам, открытым великим художником. Мои выступления еще часто сопровождает музыка, которую я сама подбираю. Была пресса, телевидение. И вечером я услышала в выпуске новостей телеканала «Культура»: «Фотопоэзия – это новый жанр, идея создания которого принадлежит известному русскому поэту и фотохудожнику Лидии Григорьевой. Ее работы основаны на синтезе поэзии, философии и фотографии». Мне понравилось такое емкое обобщение того, что я сейчас делаю на границе нескольких разных жанров и видов искусства – словесного и визуального. «Поэтический концерт в саксофоном» вместе с уникальной Вероникой Кожухаровой в Москве. Одновременная с чтением стихов демонстрация моих фотофильмов в Венеции и Лондоне – это все и есть фотопоэзия.
– Что важнее для поэта: внутреннее состояние или окружающая среда? Вам как поэту и художнику, где комфортнее: в России или Лондоне?
– Я пока ехала к вам, вспомнила, что забыла записную книжку и подумала: «Ах, ах! Как же так! Не успею записать интересную строчку, промелькнувший образ. И как же мне все это надоело – всегда волноваться, кипеть изнутри, что-то записывать!..» Но, на самом-то деле, самое страшное для поэта – это молчание. Испытание молчанием прошли очень многие известные поэты. Почти десять лет не писал стихов Мандельштам. У Пастернака и Ахматовой были тоже почти десятилетние перерывы. И страдания поэта в эти моменты душевного безмолвия, со всей очевидностью, непередаваемы и невыносимы! Хорошо, если есть время и силы заняться другим творческим трудом. Мандельштам писал статьи о Данте, пытался писать прозу. Пастернак очень много переводил Шекспира, Гете. Ахматова маялась, но тоже что-то пыталась создавать сопредельное поэзии, какие-то литературоведческие работы, довольно беспомощные, следует отметить.
Учитывая эти уроки великих поэтов я сейчас стараюсь не гневить Бога, а успевать записывать то, что дается словно бы извне, берется из ниоткуда. Сама удивляюсь тому, что в последнее время строчки прямо-таки гоняются за мной, хватают за рукав, чтоб не забыла записать. Редкое состояние. Боюсь пролить на землю из этой полной чаши. Но, тем не менее, за стихи сейчас денег, как известно, не платят. И тут мне всегда помогает некое «тайное знание», которое еще в детские годы я почерпнула из книг: если ты хочешь заниматься искусством, ты не должен надеяться на благополучие или процветание – ты должен быть готов к тому, чтобы умереть нищим на чердаке. Лучше, конечно, если на парижском. Простите мне этот печальный юмор.
– Экстремальное знание для ребенка! И как это знание отразилось на вашей личной творческой истории?
– Это помогло преодолеть неизбежное и предсказуемое сопротивление советской литературной среды. Нас – я говорю о своем поколении, вступившем в литературу в 70-е годы прошлого столетия, долго не печатали, не издавали наши книги. А когда издавали, то тексты уродовались редакторами и цензорами. Но главное для поэта это все же – сам акт творения. Недаром же и называется это стихотворение. Когда «творишь», о гонораре не думаешь. Это я о себе говорю и о тех немногих выживших и переживших ту непростую эпоху. А вот когда я приехала в Лондон, началось испытание пострашнее непечатания – для меня тут словно бы замолчали все музы! Видимо, они понимали только английский язык, на котором я тогда совсем не говорила, потому что с юности была франкоманкой, учила французский, а в Англию приехала не по своей воле. Пришлось последовать сюда за моим мужем, очень талантливым поэтом и писателем Равилем Бухараевым, у которого была тут интересная работа и важные для него духовные интересы.
– Но помимо внутренней задачи – выжить и устоять, есть еще и простые житейские реалии. Как с ними-то быть?
– Полагаю, что художнику, в широком смысле слова, полезно овладеть тем, что называется, смежными профессиями, близкими тому виду искусства, к которому ты призван. Но пока что, увы, не признан! Когда нас при советской власти не печатали, а значит и не платили, мы зарабатывали переводами поэзии «с любого языка народов СССР на сберкнижку»! Шутка была такая расхожая. У меня открылись способности радио и телеведущей. Была своя литературная программа на Всесоюзном радио. Потом, уже в Англии, делала на Би-би-си обзоры культурной жизни. А вот что, например, делали в советские времена художники-концептуалисты и прочие «ничевоки»? Они брали заказы у разных организаций, вплоть до колхозов, и могли расписать цветными панно стены клуба или кафе, выложить пол мозаикой. При этом не халтурили – очень много их шедевров до сих пор разбросаны по всей стране! В Лондоне, в паузу поэтического безмолвия, я совместно с российским телевидением сняла цикл видеофильмов: «Цветаева в Лондоне», «Гумилев в Лондоне», «Скрябин в Лондоне» и так далее. Потом, много позже, появился наш дом с небольшим садом, и как-то сами собой пошли стихи – через четыре года молчания! Именно в этом доме в Лондоне, на лесистом Сиденамском холме и в 15 минутах езды от Букингемского дворца, были написаны десятки книг, созданы фото-фильмы, фото-книги и фотоальбомы.
– То есть вам стало здесь комфортно?
– Сказать «стало комфортно» нельзя – я же не уезжала из России! Я не прерывала связи. Это проблема билета: купил – и полетел. Ведь я с самого начала жила на два дома. В России у меня постоянно проходят творческие вечера, выходят книги. Мои читатели там. Но и здесь теперь тоже! Я ведь вела колонки в русских газетах, и эти эссе были очень популярны среди русскоязычных лондонцев.
– О чем были эти колонки?
– Почти все они вошли в мою книгу «Англия – страна Советов». Книга вышла в России в 2008 году. Сейчас я готовлю ее дополненное переиздание. Это книга о нашей с вами жизни в Англии, с постоянными российскими параллелями.
– В рамках литературного фестиваля SLOVO пройдет постановка вашей пьесы «Русская жена английского джентльмена». О чем она?
– Это будет не столько постановка, сколько ПОЭТИЧЕСКИЙ ТЕАТР, где две актрисы вместе со мной будут читать монологи героев и героинь. Ни занавеса, ни декораций не будет. Все будет зависеть от модуляций и наполненности наших голосов переживаниями и эмоциями наших героинь. По сути своей, это эпистолярная драма, то есть практически роман в стихах, состоящий из переписки моих героев. Все они – выходцы из Советского Союза, которых взрывная волна перестройки вышвырнула за пределы страны. При этом когда-то они все работали в одном театре: драматург, режиссер, зав лит. частью, актриса, осветитель. А сейчас они все живут в разных странах. Драматурга на родине не ставят, не издают, он обижен ужасно и живет в Канаде. Актриса вышла замуж за англиканского священника и живет в Англии. Вот она-то, Варвара Суховей-Суперстоун – и есть главная героиня драмы «Русская жена английского джентльмена». Вторая главная героиня – Аглая Потоцкая, актриса, – продолжает жить в Москве своей довольно бурной артистической жизнью. Но самый интересный персонаж, который как бы на вторых ролях, это бывший студент, который подрабатывал в театре осветителем из любви к искусству и который был безумно влюблен в Аглаю Потоцкую, звезду театра. В новые времена у него открылись другие возможности, он оказался финансовым гением, стал очень успешным банкиром, миллионером. В моем сюжете он подвергается гонениям со стороны российских властей и даже аресту, и происходит это по времени, следует заметить, за несколько лет до настоящих арестов и прочих неприятностей для наших отечественных нуворишей. Эта драма была и написана, и опубликована в начале двухтысячных, в самые переломные годы в судьбах многих моих современников. Она даже была номинирована на букеровскую премию, как большой роман, в котором, по мнению номинантов, «есть воздух эпохи». Переписка моих героев открывает нам драму не только социальную, но и любовную. Там у меня настоящий любовный многоугольник! Все они в молодости жили яркой и бурной эмоциональной жизнью, и им есть, о чем вспомнить. По сути, это роман обо всех нас, живущих нынче по всему земному шару, который оказался не таким уж и большим. Многие мои читатели и в России, и за рубежом, узнают в этих героях самих себя.
– Вы прочтете какие-то отрывки из этой драмы?
– Нет, мы будем читать письма героев друг другу полностью, с небольшими авторскими сокращениями. Дина Корзун – соавтор этого вечера, – будет читать монологи главной героини – Варвары Суперстоун. Я прочту комментарии и тексты «от автора». Письма и монологи Аглаи Потоцкой будет читать Катя Земцова. Для нее это театральный дебют. Надеемся добавить и музыкальное сопровождение в паузах между монологами. Хронометраж в любом случае не превысит пары часов.
– Вы знаете, Лидия, я искренне восхищаюсь людьми, которые находят себя в другой стране, когда главное, что у них есть, – это владение русским языком. Надо же как-то зарабатывать деньги, чтобы существовать. Чем, как?
– В нашем конкретном случае все было очень просто. Мой муж – великолепный поэт и писатель Равиль Бухараев – знал в совершенстве несколько языков, писал книги на четырех языках и получил постоянный контракт на русской службе BBC.
Потом стал консультантом в ООН по религиозным и межнациональным вопросам. Он это умел! Но это не мешало ему писать книги, наоборот, обогащало его внутренний мир.
– Когда вы уехали из России?
– Я не уезжала, я это подчеркиваю. Я долгое время вообще жила в самолете, потому что наш сын служил в российской армии, и нужно было его поддерживать. Только когда мы взяли в банке кредит и купили тут дом, я почувствовала, что в Англии я надолго. Это было в 1996 году, примерно.
– Это были нерадостные времена для России. Когда вы приехали в Англию, бросилась в глаза разница в уровне жизни?
– Вот тут я вас могу удивить тем, что скажу. Англию я увидела не через розовые очки, а весьма трезвыми глазами! Во-первых, благодаря перестройке, мы к тому моменту уже объездили полмира. Мы были в Японии, успели пожить в Германии, где нам, кстати, предлагали остаться, так как у мужа была хорошая позиция на радио и он хорошо владел немецким. После Германии Англия показалась нам нищей! В начале девяностых здесь разразился нешуточный экономический кризис. Резко упали цены на дома и люди стали должны деньги не только банкам, но и самим себе! Все, что я тут увидела по телевизору, была уже не советская пропаганда о загнивающем капитализме, а зримая реальность! Каждый день по новостным британским каналам нам показывали, как целые семьи вышвыривают на улицу из их домов, потому что дома забирали банки за огромные долги по кредитам. Телекамеры бесстрастно снимали, как судебные исполнители выбрасывают под дождь узлы с вещами! Плакали дети, семья становилась бездомной! А получить социальное жилье здесь, как все знают, легче беженцу из Сомали, чем натуральному британцу. Напомню, это был 1990-й год. Много позже ситуация исправилась и цены на дома выросли и даже подскочили до небес. Что тоже не так уж и хорошо для среднего британца. А тогда, в наш первый приезд в Англию, с нами случился еще один запомнившийся случай. Муж повез меня в Брайтон на мой день рождения, чтобы сделать мне подарок. Но ни проехать, ни пройти в ресторанчик, где он заказал стол, мы так и не смогли – все было перекрыто, шла демонстрация нищих английских пенсионеров! Я таких стоптанных башмаков на людях в жизни не видела! Это были рабочие, которые трудились по 40 лет на предприятиях, а их обворовали: какой-то очередной пенсионный фонд лопнул, и они остались без пенсии. Так что давайте жить без иллюзий! Давайте говорить правду. Ведь полюбить можно и нищего, если ты видишь в нем возможности для позитивного развития! И это более ценно, чем влюбиться в изначально богатого. Просто у моего мужа здесь были духовные и профессиональные интересы, он поэтому хотел здесь жить и работать. Именно здесь он добился всего, чего хотел. Но мы ехали не за хорошей жизнью. А потому что так «жизнь сложилась» И сложилась она правильно и, в результате, неплохо. Это была наша собственная стезя, «Дорога Бог знает куда». Так называется одна из книг Равиля Бухараева. Знаковое и для нашей семьи название.
– Но в какой-то момент вы все же поняли, что здесь можно жить?
– О, да, конечно. Но сначала я почти целый год плакала на лавочке в старинной английской деревне, где мы поначалу жили. Правда, на лавочке, которую монахи-францисканцы сложили еще в 16-ом веке. Приятно плакать на фоне английского пейзажа, не правда ли?! Я даже стихи об этом своем стенании написала. И, наверное, не зря этот текст называется «Прекрасная чужбина». Да, чужбина, но все-таки прекрасная! Немного самоиронии никогда не помешает:
О том, что Отчизна развеяна в дым,
стенать довелось мне не слабо:
на ясной поляне, под дубом седым,
вблизи от английского паба…
У всех бывают такие провальные периоды. А плакала я оттого, что здесь мне пришлось смирять мою жизненную энергию, настроенную на бурное профессиональное общение. В России у меня была своя литературная среда. А тут получилась полная, простите, «пятница». Но со временем моя энергия вошла тут в другое русло, и это оказалось даже более плодотворным. Сказать, что я была безумно счастлива, приехав сюда, – будет неправдой. Сказать, что была безумно несчастна, – тоже не совсем так. Потому, что это обыкновенная жизнь, которая состоит и из радостей, и из огорчений. Но я не жалею, что узнала эту уникальную страну. Совершенно великолепную! Конечно, было бы стыдно в этом не признаться. Мы однажды ехали с мужем в поезде, и он, глядя на эти пейзажи за окном, эти вечнозеленые луга и холмы, воскликнул: «Какую прекрасную страну даровал нам с тобой Господь!» Это были слова верующего человека. Муж шел за Богом, я шла за мужем, как верная жена, и вот Бог привел нас к неким важным результатам. За три месяца до смерти моего мужа, на 60-летнем юбилее, его наградили медалью ООН «За деяния на благо человечества». Сделал ли бы он так много важного и нужного людям, если бы остался России, – я не знаю. Расширить горизонты творческой деятельности можно только при открытых границах и политических, и духовных. Как сказали бы индусы, «тут открылись другие чакры». Возможность жить на две страны – это большая удача.
– Мне кажется, своим домом начинаешь считать то место, где тебе менее одиноко. Как вы думаете, это так?
– Не совсем. Думаю, да и знаю, что писательство – дело одинокое. Теперь я склоняюсь к мысли, что возможно в Москве я бы не написала так много книг, или написала бы – но другие. И уж точно не создала бы столько фотопроектов, как это случилось в Лондоне за последние 10–15 лет. Возвращаясь сюда после поездок в Россию и другие страны, начинаешь ценить то, что называется «магией тишины», и уже воспринимаешь свое уединение, как подарок судьбы. Уединение художника в широком смысле этого слова, это отнюдь не одиночество. Одиночество это нечто иное. Это состояние души даже в многолюдном обществе, в толпе. И это ощущение у меня в последние годы возникает совсем от другого – от того, что погиб мой сын, русский офицер, десять с лишним лет назад в России. И оттого, что мой муж несколько лет тому назад скоропостижно скончался… Вот это одиночество, это страшно. А все остальное – это, и правда, только уединение, очень важное для писателя состояние. Вот и получается, что мой дом и мой сад в Лондоне – это моя творческая лаборатория! Я подолгу тут живу и работаю, хотя у меня есть квартира в Москве на 22-ом этаже, из которой открывается прекрасный вид на Москва-сити. А в Лондоне из окна моего кабинета виден Биг-Бен, Сен-Пол и Лондон-сити. Я стараюсь бывать в Москве, как можно чаще, потому что там живут мои читатели и издатели, и моя единственная внучка. Но, например, в апреле или мае я не могу никуда уехать из моего лондонского сада. Сначала бешено цветут камелии, азалии и тюльпаны. А в мае в моем саду расцветают огромные гималайские маки – мои главные фотомодели. Они словно бы из поднебесья спускаются в сад, машут своими гигантскими крыльями. И я уверена, что стоит нам всем отвернуться – и они взлетят. Поэтому за пару недель их цветения я делаю до четырех тысяч (!) фотоснимков. И эти мои садовые персонажи не менее реальны, чем мы с вами. Эта идея цветов с человеческими судьбами и характерами уже нашла свое воплощение в моих поэтических книгах и на персональных фотовыставках. А также на постерах, на открытках, в альбомах и фотокнигах, изданных, кстати, в России. Да, именно так я и живу – создаю книги и фотографии в Лондоне, который дает мне для этого много возможностей, а издаю их в России, потому что там в этой моей работе есть потребность. Диалектический материализм – единство противоположностей на конкретном, но я уверена, не единичном примере… Этот мой маленький лондонский сад подарил мне уже столько творческих идей, новых стихов, фотоснимков, что разлучаться мне с ним не хочется, как с любимым человеком. Вот и получается, что я словно бы замужем за своим лондонским садом – мы с ним нужны друг другу, и, если расстаемся, то ненадолго.
Для сайта «Русский Лондон». Февраль 2014.
Поэзия Лидии Григорьевой и впрямь на первый взгляд смотрится как прогулка по небесному саду. Сами названия её книг подталкивают к такому почти молитвенному прочтению: «Сновидение в саду», «Звездный сад», «Перелетная стая садов», «Сумасшедший садовник»… Завораживает она своими радужными садами и головы критиков, потому названия статей о её поэзии перекликаются друг с другом: у Владимира Яранцева «Принцип сада», у Султана Яшуркаева «Воспитание садом», у Ольги Кузьминой «Вечное цветение души»… И впрямь, кажется, что сад – её образ жизни, сад и в реальном, земном воплощении, и в мистическом, небесном, и как философия жизни. Это и реальный уютный небольшой садик в доме под Лондоном, где мне не раз приходилось бывать, и непрерывное любование садом в её стихах, как прообразом Божьего мира, да и вся её цветовая фотопоэзия на первый взгляд построена по принципу непрерывного цветения, отмирает один цветок, распускается другой… Но откуда же тогда берутся такие последовательные отречения от собственного сада? Есть сад, и нет сада. Что скрывается за садо-маскировкой в поэзии Лидии Григорьевой?
Как знакома мне эта телесная дрожь,
Призрак страсти усталой – несносен.
Сад проходит, как ливень;
Сад проходит, как дождь —
Осень…
Что ищет поэтесса в своих садах, от чего хочет забыться, не одурманивает ли она сама себя запахами чудных цветов? Но дурман рано или поздно проходит, и что же она видит? Зачем бродит она вдоль лиан и бамбука, в растительной глуши, да и в небесные, звездные сады зачем прорывается, от чего хочет укрыться?
Вода колючей ряскою изрыта.
Я потому так долго здесь брожу,
Что дома ждет разбитое корыто…
Все её сады – это её побег из руин дома. Вот потому, мне кажется, и остается часто она незамеченной среди равных ей по таланту сверстников. Вроде бы тянутся к ней любители пейзанской поэзии, но что-то останавливает, что-то пугает, цветы, распустившиеся и чудно пахнущие, вдруг исчезают, проваливаясь прямо-таки в зловещую пустоту. Что это за клумба, которая внезапно зарастает бурьяном? Только принюхаешься к удивительному цветку, а перед тобой – руина, и ты стоишь над развалинами своего божества. Какому любителю садовой поэзии всерьез понравится такой «сумасшедший садовник»? И потому традиционно на любом поэтическом фестивале в любой стране мира поначалу Лидию Григорьеву обхаживают любители гламурной цветочной красоты, оранжерейные любители поэзии, но, уткнувшись раз-другой в руины и миражи её садов, быстренько от нее отворачиваются. В пантеон цариц дамской утонченной поэзии Лидия Григорьева никак не входит, не допускается.
Но эти же дурманящие запахи распустившихся цветов, эти перечисления садов цветущих, лепестков роз, русских гербариев, грецких орехов и даже плачущих, тоскующих садов и садовых сновидений приостанавливают интерес к её поэзии у копателей поэтических глубин и критических открывателей метафизических истин, отталкивают приверженцев поэтической социальности и психологизма. Они часто притормаживают, боясь приблизиться к садовым решеткам её поэзии. Останавливаются за сто метров, часто размениваясь на куда более мелкие поэтические явления.
Критик должен быть терпелив и настойчив, читатель должен чувствовать и слово, и смысл, дабы осознать глубоко трагическое и драматическое явление Лидии Григорьевой. Иногда и в самых причесанных её садах творятся самые загадочные и мистические события, открывается такая правда человеческого характера и самого человеческого существования, какая не найдется и в таежной глуши, и в самом запущенном человеческом муравейнике, и в самых апокалиптических видениях наших поэтических космистов.
О, мистики, садовники и маги!
О, сад теней! И наводящий страх
Миндальный привкус сатанинской влаги
На жаждущих, искусанных губах!..
Я понимаю её страх поэтического одиночества и отторжения от близкого тебе литературного мира, но с другой стороны, это поэтическое одиночество помогало до конца познать саму себя, и сформировать свои мечты и чаяния, способствовало свершению и исполненности своего поэтического замысла в целом. Мне кажется, что изначально тяга к выстраиванию своих земных и небесных садов, того, чего не было, чего была сама лишена, возникла со времен полярного детства. Это как детская мечта о несбыточном, о несуществующем. Какие уж сады на берегу Северного Ледовитого Океана, какие цветущие розы и лианы среди полярных льдов, какие цветастые наряды среди стужи и вьюги? Скорее, это мечта затянувшегося детства о несбываемом, и вот эти воображаемые сады становятся как бы заменой не просто холодов и ледяной пустыни, но и всей упорядоченной семейной жизни, всего земного уюта, не свершившегося в трагической жизни поэтессы. Да и позже работа на Чукотке тоже не очень подходит для любителей садовых гербариев.
Но для начала – о ледяной пустыне, которая под пером поэтессы тоже превращаетсяв сад. «Лишь снежный сад, что путь собой венчает, Не поглощает свет, а излучает!».
Но сад этот холодный и ледяной, и свет тоже полон мерзлотной чистоты, и никак не может согреть душу. Её верный спутник, свидетель всей её судьбы, поэт Равиль Бухараев сам стремится познать родную для себя душу, и тоже ведет её начало с арктической поры детства: «… и я, всего лишь на шаг отойдя от себя и обесплотев, вдруг услышал душою, как неистово воет в долговременной тьме бесконечная вьюга, как скребет жестким снегом по засыпанным стенам одинокого приполярного дома… Этот твой детский и тоже лишь временный кров, с белой медвежьей шкурой и тканым ковром над железной кроватью настигает меня своей тишиной…» Мне, выросшему на русском севере, тоже знакомы эти белые медвежьи шкуры рядом с кипятильником на цепи и самодельной мебелью. Может быть, сегодня какому-нибудь юному москвичу легче мечтать о полярной ночи, о валенках и унтах, и уж как о несбыточном – о медвежьей шкуре на полу или над кроватью. Но тогда нам несбыточными казались пальмы и бедуины, лианы и бамбуки, и смелые охотники на львов. Думаю, эта детская мечта о садах достаточно быстро, после переезда в центральную Россию, осуществилась и осталась бы лишь одной из тем ранней поэзии Лидии Григорьевой. Этакая ориенталистика юности. Должно было случиться нечто более серьезное, более трагическое, чтобы и позже, до конца дней своих искать в садах спасение от смерти, от удушья, от бессмысленности жизни.
Я помногу видела всё во сне,
Самолет летит, а крыло в огне…
Полетим, душа моя, там простор.
Мы с тобой и летаем-то с этих пор.
Мне кажется, все её разнообразные сады похожи на романтические миры Александра Грина или на тоску по невиданному, неслучившемуся Николая Гумилева. Я вдруг вижу в соратниках Лидии Григорьевой трагического метафизического поэта Юрия Кузнецова. Его странные миры – такая же броня, такая же защита от житейского зла.
Глубь занебесная нам не видна.
Бедная Бездна! Зачем ты без дна?..
Хотя ни о каком ученичестве или влиянии друг на друга и речи быть не может. Они и по возрасту достаточно близки, а по жизни, наоборот, чудовищно далеки, и, может быть, не видели друг друга ни разу, да и читали друг друга мало. Это близость трагического мироощущения, а не школа стихотворных стилей. Но откуда же у мечтательной юной девочки с заполярного севера такая трагичность души, которая и выстраивает для успокоения свою садовую ограду? Об этом опять очень верно сказал всё тот же Равиль Бухараев: «нетерпение встречи с отцом (известным полярным летчиком – В.Б.) в арктической тьме дочерних твоих ожиданий… Вот он вернется с небес сквозь пургу, отобьет и отгонит все детские страхи, но проходят минуты, часы, дни… месяцы, годы, а отец всё никак не вернется с небес, а его самолетик над белой полярной пустыней… всё горит и горит, всё пылает, освещая и оживляя ту звездную бездну…»
Полярный круг замкнулся наконец!
Внутри него я, тихая, уснула.
Так вот где душу застудила я, отец.
И вот когда я в бездну заглянула…
И эта смерть отца случилась, можно сказать, на глазах у девочки, это был ужас, засевший в душе на всю жизнь. Тот же истинный ужас и в стихах Юрия Кузнецова об отце. Одиночество от прикоснувшейся смерти уже сопровождало её всю дальнейшую жизнь, везде, куда бы её ни заносила судьба: Луганск, Краснодон, Казань, Карпаты, Москва, Лондон, Венеция…
Пока отец летел над океаном
В нетающих небесно-синих льдах,
Созвездия лазурных незабудок
В полярный день
На небосвод всходили,
Чтоб в пустоте зияющей – сиять…
Так что все её незабудки, розы и сады – зияют в пустоте бездны. И как бы плотно ни высаживала Лидия ряды своих цветов, как бы ни заслонялась от смерти и болезней дурманом их аромата, трагичность налетала на неё внезапно, как ураган, сумеречная тьма, и уже в юности появляются такие знаменательные строчки: «Шестнадцать лет, шестнадцать лет. А смерти нет, а смерти нет». И это не поэтический абсурд нынешних постмодернистов, а её поэтическое прозрение и предвидение. Она бежит по жизни в поисках своего дома по всей стране: Заполярье, Казань, Поволжье, Москва, по всему миру – Венеция, Иерусалим, Лондон, она собирает для подтверждения своей реальной и поэтической жизни подробности бытия, своего, народного, всечеловеческого, а за ней по пятам бежит «быстрая собака скорой смерти». Так уж получилось, что Лидия Григорьева изначально оказалась словно бы лишена своего дома, своего убежища, из Заполярья уехали с мамой после гибели отца, затем временные убежища по разным городам, работа на Чукотке, учеба в Казани.
Казалось бы, дом обретен, есть любящий талантливый муж, что само по себе редкость. Все мы помним скоропалительные браки Гумилева с Ахматовой, Евтушенко с Ахмадулиной, и как некое исключение – уже многодесятилетний брак Лидии с Равилем Бухараевым, одним из лучших поэтов второй половины ХХ века. Вот он – и покой, и дом, и любимый сын. Стихи обретают свою спокойную зрелость, гармоничность, как-то отходит в сторону и тема садов. Лидия смело выходит за ограду своего сада, и небесного, и земного. Беспокойное кочевание притормаживается, приходит тоска по дому, приходит на смену увлечениям и страстям пора большой любви.
Со стороны виднее, скажет сторонний круче,
Он не занизит градус, ежели не соврет:
Был молодой любовник, яростный и могучий,
Родственник стал и кровник, и долгой любви оплот…
Вместо блуждания в Бездне – ощущение в себе покоя и единства, глоток свежего воздуха. Стихи как бы остепенились, изредка выстраивая себе праздники любви, праздники скитаний, праздники осознанного Бытия. Вот тогда-то и приходит погружение в подробности этого Бытия. Лишенные, может быть, эффектного блеска, карнавальности и безумия. Тут уже слышно, как дождь стучит по крыше, видно, как ветер гонит сырую листву не где-нибудь, а по Тверскому бульвару, видны и мокрые скамейки, как в замедленной съемке видим полет бабочки и цветение папоротника. Блаженство духа и плоти продолжается и в Венгрии, и в Лондоне. И над ними пела живая скрипка, а следом цыганский хор. Летние гульбища юных славян уже только видениях поэтессы. А безумие садов осталось как бы уже на холстах таможенника Анри Руссо среди помпезных вычурных бутонов. Почему бы и не понаслаждаться дворцом творений поэтов и художников, когда «от пряных испарений и от любви кружится голова»…
Даже в пригороде Лондона, где одновременно появилась и оседлость, и неизбывная тоска по родине «Увы, нам, милый! Как ни ерепенься – ни англичане мы, ни европейцы…», тем не менее, в стихах чередуются земли богатое убранство и «в чужом пиру похмелье». Летают сиятельные птицы, вокруг изобилие сластей житейских, а сердце плачет («только ёжик свернулся и спит, только сердце проснулось и плачет…»), но жизнь идет, и избранник спит, как великан, разметавшись от горизонта до горизонта. Но уже порядком надоели бесконечные пространственные и духовные скитания.
Жить, хоть в хоромах,
Хоть в лебеде,
Только бы дома,
А не везде…
И вдруг, новая черная Бездна накрыла их двоих. И первая мысль, выжил бы её земной и родной печальник:
В душе свинец расплавленный застыл,
В саду моем разор и окаянство.
А для того, кто так меня любил.
Я вымолю и время, и пространство.
…
Мы вместе одолели путь земной,
Который стал и чужд, и непосилен…
Детство и юность, первые прозрения в поэзии под знаком смерти отца, зрелость совпала с трагической гибелью сына. Это тоже страшнейшие подробности житейского Бытия поэтессы Лидии Григорьевой. И прямой вопрос с неба: «Мама, зачем ты живешь, если меня уже нет?». Отвечать нечем. Только стихами, только небесными садами.
Я вошла, а ты не дышишь.
Я молюсь, а Ты не слышишь…
Я стою, не упадаю,
жизнь погибшую листаю
до последнего листочка…
Ты куда забрал сыночка?
Укажи мне этот путь,
Дай понять, обнять, взглянуть…
Встреча их уже впереди, в вечности золотой. А здесь, уже как кладбищенские узоры, как цветник на могиле близких – расцветшие сады. И сколько бы их не было, этих дурманящих цветов и садов, это всё сновидение в кладбищенском саду о вечной жизни возродившихся своих близких – отца, сына, родины.
Я отмеряю жизнь по странной мерке:
Как чертик из старинной табакерки,
Вдруг выпрыгнет наружу слово «смерть».
«Не сметь, – я говорю ему. – Не сметь!»
И все сады становятся памятью о смерти, становятся подробностями иного Бытия. Вот тогда и открывается путь в поэзии Лидии Григорьевой от пейзанского сада – к саду печали и смирения. Сад становится как бы монастырским обетом Лидии Григорьевой, поручением, данным ей сверху, от Бога. Тогда сливаются в одно пространство и все колотые раны её временных обиталищ, раскинутых по всей земле. Её фотопоэзия объединяет венецианские карнавалы, восточные базары, иерусалимские пещеры – это всего лишь «заснеженный вид красивый», которым она окружает память о близких: «Приеду побыть с тобой, сын мой неугасимый». Это уже её поэзия позднего созревания. А, как признает сама Лидия Григорьева: «Зимнее яблоко – не бывает сладким». Любителям сладкоречивых стихов в её поэзии нечего делать. Самый яркий и красочный её «цветовой поток сияет изнутри / И освещает темень». И убиваться нельзя, большой грех. Вот и остается быть сумасшедшим садовником на могилах дорогих ей людей.
Изопью водицы.
Заблужусь в лесах.
Помяните, птицы,
Сына в небесах…
Наивная правда её с виду кружевных стихов граничит с прямой речью пророков. Она всю свою жизнь творила сама, и возносилась вместе с нею, и падала в Бездну. Кто хочет и сегодня прочитать книгу откровений и сокровений, не бойтесь чарующей красоты её стихов, за ними боль жизни, за ними маска смерти. Как родилась на хуторе Лысом, в гоголевских местах, под звездным шатром, так и тянет ее всю жизнь к этому звездному саду.
Когда я стану беднее бедного,
Когда я стану бледнее бледного,
Не хлопочите, не причитайте,
Но перечтите, но – прочитайте!
Это было написано ею в двадцать лет, в полным осознанием возможной непрочитанности. Опасное предсказание, к счастью, не сбылось.
Декабрь 2011
И вот трагический круг поэзии Лидии Григорьевой замкнулся. В начале 2012 года раньше времени, на пике своего творчества скоропостижно скончался её любимый муж, яркий русский поэт, прозаик, драматург, историк Равиль Бухараев.
Отец, сын, муж – три богатыря, три крепких мужчины, три ярких личности один за другим на глазах у поэтессы уходили в мир иной. Какая-то предопределенность трагической судьбы.
А ведь написал задолго до ухода Равиль строчки, ставшие пророческими: «Когда уйду в казанские снега, мы разглядим друг друга в свете Бога…». И еще:
Да разве не жаль, что я раньше умру,
Едва разглядев Бога ради,
Как сердце щемят на английском ветру
Твои золотистые пряди…
Когда-то в 1977 году у него вышла первая книжка стихов в Казани «Яблоко, привязанное к ветке», и я в «Литературной России» написал первые заметки о нем. С тех пор и дружим. Он переехал сначала в Москву, потом в Лондон, где я у него частенько бывал. Но всегда оставался ярким и сильным русским поэтом. Он любил свой Татарстан, но перейти в поэзии на татарский язык так и не смог. Так же, как Бродский не смог перейти на английский. Он завещал похоронить себя на родине в Казани. Лидия выполнила его завещание. Из Лондона тело поэта самолетом доставили в Москву. А потом спецрейсом повезли в Казань на машине через всю морозную Россию. Такую биографию выдумать нельзя, ее пишет сама судьбы поэта. В последний путь Равиля провожала вся казанская элита. Очень теплое слово сказал Минтимер Шаймиев. Поэта достойно проводили… Но что делать теперь вдове и подруге поэта? Выть вечерами на луну?.. Или еще глубже удалиться в свои фотопоэтические сады? Книжные сады, природные сады, космические сады. В мироздание сада, где светит солнце живых, а не мертвых.
*** Лидия Григорьева. «Звездный сад», избранные стихотворения.
Составитель Равиль Бухараев (Блиц, СПб., 2011)
*** Лидия Григорьева «Вечная тема», избранные стихотворения и поэмы
С послесловием Льва Аннинского (М., Время, 2013)
«Не потому, что я ей муж,
но потому, что я – свидетель
её судьбы»…
И в ночи безбрежной, в далях – без конца,
детский голос нежный всё зовёт Отца.
Лидия Григорьева – из самых удивительных поэтов русской словесности. И удивительна она не только прозрачно-чистой глубиной и проникновенной пронзительностью стихов, но и тем, что всю жизнь так наивно, так максималистски и бесшабашно откровенна – и перед собой, и перед всем миром.
Эти слова составителя книги могут назвать, да, вероятно, и назовут пристрастными – однако то, что говорится, легко проверить, просто пролистав книгу Лидии Григорьевой. И сразу станет понятно, что она действительно никогда, нигде и ни в чём не притворялась – всегда оставалась в стихах самою собой. Более того, она и в жизни делала только то, во что верила, чем бы это ей ни грозило в мире лукаво-коварных притворств и своекорыстных имитаций. Она никогда не изменяла себе и людям – и никогда не менялась душой: так и пребыла через годы той юной максималисткой, а на деле – чрезвычайно ранимой девочкой, которая когда-то писала чернильной ручкой свои первые стихотворения.
Она всегда была красива, что больше мешало ей, чем помогало в профессиональном отношении: «Разве может столь красивая женщина писать что-то стоящее»? – говорили верхогляды и циники, которых всегда так много вокруг. Но поэзия Лидии Григорьевой – именно настоящая, счастливо избранная из многих званых: она обладает редчайшим качеством той предельной подлинности, которой не выдумаешь, не подделаешь, не сымитируешь, потому что поэт платит за неё не тусовочными интригами, а живым терзаньем жизни. Я бы даже сказал – жития, ибо и вправду есмь свидетель и очевидец трагической незаурядности её земного, но никогда не приземлённого – существования.
Когда я стану беднее бедного,
когда я стану бледнее бледного,
не хлопочите, не причитайте,
но перечтите, но – прочитайте!
Выбранные для этой книги стихи связаны и сплетены воедино сквозной темой, которую можно назвать «от Миража – к Саду». Ведь Сад – это, наверное, самый важный образ, самая главная метафора, как в самих стихах, так и в критических суждениях о поэзии Лидии Григорьевой, помещённых в конце книги. Это книга стихотворений-пророчеств – книга ясновидения собственной судьбы. Это книга-дорога, книга-стезя, которую, с высоты сегодняшнего дня, уже можно и обозреть на её зримой тернистой протяжённости.
Темна и неулыбчива природа
Средь города и посреди народа.
Лишь снежный сад, что путь собой венчает,
Не поглощает свет, а излучает!
Поэт, на стихах которого печать избранности, всегда тайна для окружающих. Я и сам – как первый слушатель и читатель большинства её стихов – разве лишь догадываюсь, из какой детской неотмирности, из какого нескончаемого сиротства произросла и процвела, как звёздный сад, поэзия Лидии Григорьевой. И вот – я когда-то попытался высказать словами то, что можно по-настоящему выразить, наверное, только сочувственным и сострадательным молчаньем: «…и я, всего лишь на шаг отойдя от себя и обесплотев, вдруг услышал душою, как неистово воет в долговременной тьме бесконечная вьюга, как скребёт жёстким снегом по засыпным стенам одинокого приполярного дома; вдруг услышал душой – нетерпение встречи с отцом в арктической тьме дочерних твоих ожиданий…
Этот твой детский и тоже лишь временный кров, с белой медвежьей шкурой и тканым ковром над железной кроватью настигает меня своей тишиной и чётким тиканьем ходиков, подгоняющих время разлуки, и я твоим детским взором гляжу на солнценосный ковёр, на котором среди пальм и песков – три всадника с пиками, три бедуина в бурнусах так по-разному изображены в охотничьей схватке со львами, и у тебя есть отважный любимец, который, как подлинный рыцарь пустыни, без тени сомненья и страха встречает ревущего в ярости жёлтого льва…
Так и отец: вот он вернётся с небес сквозь пургу, отобьёт и отгонит все детские страхи! Но проходят минуты, часы, дни проходят, месяцы, годы, а отец всё никак не возвращается с небес. А его самолетик над белой полярной пустыней, над бесконечными льдами и скалами, уходящими в мёрзлое море, всё горит и горит, всё пылает, освещая и оживляя в нисходящем спиральном полёте звёздную бездну…
Я лишь потом это понял – сердцем познал через твои письмена. Поймут ли, прочтя, и другие, как бессмысленны звёздные россыпи, как отчаянны ледяные пространства, как печальны бескрайние пропасти звёздных небес – если нет среди них живого отцовского сердца. Так печальны, что впору вдруг пожалеть нажитым состраданьем и эту, для чего-то ведь происходящую одинокую бездну:
Глубь занебесная нам не видна.
Бедная Бездна! Зачем ты без дна?
Как же должно настрадаться сиротливое сердце, чтоб пожалеть в неосознанном жаре разлуки и эту кромешную бездну, к безответным звёздам уносящую плач или крик? И одиночество девочки во всех одиночествах женщины вовек не избыто, потому что та вселенская бездна сиротства всегда была над тобою разверста – и в тёплой (где мама) полярной Игарке, и в стылом (где нет даже мамы) степном Краснодоне, и в Луганске-Вороши-ловграде-Луганске, и в городе Косов – в санатории ТБЦ среди буйных карпатских садов со сквозными, медовыми, розовый сок источающими созвездьями яблок; среди жёлтых, высоких, просторных, просвечивающих синевою буковых рощ, восходящих вместе с горами в ту самую бездну, лишь на время задёрнутую милосердной завесой, солнечным небом юной косовской осени; рощ, шелестящих, журчащих золотистым и бурым покровом многократных лесных листопадов…
Эти вороха палых листьев, сухие, пушистые, подавались под ногами как перина; их таинственный шорох и кристальная свежесть простора возвращали из детства осязанье иной, крахмальной, снежно-льняной чистоты – когда твоя мама, наведя в глубоком, с серебристым сияньем корыте натасканной в вёдрах с колонки и закипячённой в искристом чане воды, на ночь купала тебя и, запеленав в простыню, по крашеным половицам несла на руках до постели, где в благоуханной, хрустящей отраде свежайших пуховиков под все тем же медовым ковром с бесконечною львиной битвой ты блаженно мечтала – о чём? А за чёрным окном белокрылого вашего дома шумели в дожде высокие пышные кроны в обильных гроздях вьюжно-белых акаций. Но этот таинственный шум отступал, едва с подоконника, сияя зелёным глазком, принимался вдруг что-то рассказывать, повествовать и глаголить радиоприемник, на незримых волнах, проницающих, словно ангелы света, время и местность, приносящий из другого, огромного, бесконечно красивого мира оркестровую музыку, знакомую, как пароль в царство счастья…
Да и что это было, что, щемя неизвестной тревогой твоё детское сердце, побуждало все те же мечты? Дворжак: «Славянские танцы», Сметана: «Влтава», Моцарт, Чайковский, Бетховен, но чаще всего – томительный, как предчувствие неизбежной любви и разлуки, «Полонез» Михал-Клеофаса Огинского, сопровождённый однажды лирической сказкой о Той, кому посвятил он своё «Прощанье с Отчизной». Та красивая сказка любви, та незабвенная грёза о рыцарстве сердца – как же встревожит она твою душу в маленьком доме на улице Школьной, где в чёрной полировке молчащего пианино отражались кружевная китайская скатерть с фанзами, джонками, и – белым облаком – шкура полярного мишки, отцом и добытая в арктических льдах; в этом доме, снаружи охваченном шумом дождя в беловьюжной листве, в крупных гроздьях акаций, встревоженных перестуком прозрачной капели в шелковичных и вишенных, абрикосовых, яблоневых ветвях уходящего перводанного сада, где на грядках взамен огурцов-помидоров цвели георгины и чорнобрывци; в свеченьи изумрудных побегов овса в палисаде, разведённого для зелёной газонной красы заодно с ирисами-петушками и дымчато-красными, розово-нежными мальвами степного Донбасса – как взметнёт твою душу в бесконечный полёт и паренье эта чудная грёза, золотистая, дымчатая, как твои пряди, но и в дымке иллюзий живая, как прямая возможность бессмертья – в любви…
Второпях возвращаясь домой в беспросветные вечера по немощёной улице Школьной вдоль тревожных, жутко журчащих, воровскою засадой чреватых жимолостных кустов, вчуже укрывших и лица, и души, и образы безответных предместных жилищ, как же ты мечтала и грезила, возносилась душой в те пределы, где мужская любовь поверяется не готовностью шубу купить и доставить земное богатство, но паче – обессмертить любовь, посвятив ей в горних творение сердца, которому суждено пережить и страданье, и время, и даже Отчизну, казавшуюся столь неизменной и несокрушимой!
Только в этом сердцетворении, преодолевшем печаль всех измен и предательств, и была бы ты тою, какою тебя осязаю вне времени и расстояний, вне тягостей жизни и вне притяжения смерти…
Но сердцетворенья случаются только в разлуке, и если когда-нибудь в кратком моём отдаленьи всё терзанье моё перед Богом, весь посильный полёт и всё изумление миром сольются в одни письмена, от предсмертной печали и боли которых я нечаянно ахну и сам, знай, что это – твоё, ибо это легко, как душа, и светло, как тоска по Отчизне, до которой ведь тоже, как ни плачь, ни зови, – при жизни и не докричишься, особенно будучи рядом.
Если же это случится, это и будет единство свершенья и исполненность промысла в мире – тот происходящий покой, в котором в единстве любви ты жена мне, и дочь, и свеченье Отчизны, и память житейской пустыни, где Запад с Востоком суетятся-мятутся по разные стороны обоюдного Рая, покаянно раскрытого настежь лишь для чистого света любви и других состраданий…
Хотела небо я перевернуть,
как маленький ковер ручной работы,
на лицевую сторону, где звезды,
чтобы густые тундровые травы
в созвездиях небесных незабудок
легли на небосвод…
А было мне лет пять…
Я как котенок маленький прозрела,
на жизнь окрестную во все глаза глядела —
вольно же невозможного желать…
С небес склонялась плачущая Дева…
Моя прекрасная и молодая мать
отца ждала, смеялась, песни пела,
ходила в тундру звёзды собирать…
И были у нее еще заботы:
меня любить,
ковер ручной работы вытряхивать,
но звезд не отряхать…
И небо звездное лежало в нашем доме,
и было до него рукой подать…
Пока отец летел над океаном
в нетающих небесно-синих льдах,
созвездия лазурных незабудок
в полярный день
на небосвод всходили,
чтоб в пустоте зияющей – сиять…
По звездам путь домой определять
отец умел..
А мать умела ждать…
Полетели, душа моя, полетели.
Там метели чистые, там метели.
Полетаем с тобой на хвосте пурги,
Там в полярную ночь не видать ни зги.
Как бумага белая, а на ней слова,
Из сугроба таращит глаза сова
В белых перьях вьюжных, белым бела.
Вот такие у нас тут с тобой дела.
Залетели туда, где земле конец,
где по следу белый бежит песец,
где прекрасны сполохи в небесах,
где лежит душа моя на весах.
Это там, где совсем в молодых летах,
мой отец в оленьих стоит унтах,
опираясь на хрупкий свой самолет,
отправляясь в последний земной полет.
Я помногу видела всё во сне,
Самолет летит, а крыло в огне,
Полетим, душа моя, там простор.
Мы с тобой и летаем-то с этих пор.
Как на льдинах белых заметна гарь.
А давай-ка заглянем с тобой в букварь,
В эти прописи жизни ли, бытия ль,
Где снега заметают мою печаль,
И откуда рванулась я напролом,
выгребая в пространстве одним крылом.
Где простерся в забвении и глуши
Океан Ледовитый моей души.
Вот птица села на окно.
Ее глаза – двойное дно,
избыток вымысла и смысла.
Из недр каких извлечено
благое тайное число?
Для нас закрыты эти числа.
Неужто здесь – благая весть?
Так близко не посмела б сесть
в плену инстинкта или страха.
И в этом тоже тайна есть:
лишь стоит слово произнесть,
исчезнет голубая птаха!
Как видно, дело в тишине,
что залегла во глубине,
в зеркальной чаше дна глазного,
Одни мы были иль одне?
Но прорастал уже во мне
зачаток зрения двойного.
Сгущалась в воздухе гроза.
Смотрели пристально глаза
сферическим, зеркальным взглядом.
Уже сближались полюса.
И все сужалась полоса
меж раем видимым и – адом.
И, прогремев над головой,
вал прокатился грозовой,
и как пружину сжал стальную,
стрелу дороги столбовой,
весь мир – животный и живой,
и всю природу остальную.
Меж нами не было стекла.
Гроза бессильем истекла.
И птица не сдержала вздоха.
Я разумела, как могла:
мне тайна явлена была
и указуема дорога.
Хоть было времени в обрез,
мир распрямился и воскрес,
и свет разлился без предела.
И тишина, как хвойный лес,
до самых выросла небес.
И птица райская – запела!
Р. Б.
Когда я буду умирать,
А где и как мне неизвестно,
Призвав на помошь ум и рать
Неисчислимых сил небесных,
Неужто вспомню ерунду —
Обиды, горести, напасти,
Или тебя – в моем саду,
Воспламененного от страсти.
И за пределом смертной мглы
Увижу след любовной лавы:
Огнем обуглены стволы,
оплавлены цветы и травы.
Непререкаемая власть!
Неодолимое влеченье.
Цена шедевра – смерть и страсть,
Любви бессмертное свеченье.
Когда я вижу, как в моем маленьком английском саду какое-нибуть растеньице тщится и пыжится, стараясь произрасти вопреки погоде, предзимней природе или могучим ветрам, устроившим в саду шум, гам и тарарам, я понимаю, что и у меня есть шанс не просто выжить в предлагаемых судьбой обстоятельствах, но и жить.
То есть, осилить непогоду, пережить неблагополучное, а часто воистину трагическое «время года», чтобы проклюнуться из мерзлой земли неблагоприятных и разрушительный событий.
Трудно, но нужно постараться собрать все силы и выпустить словно бы из самого себя в белый свет зеленый росток надежды, и осилить нелегкий труд самовозрождения. Взрастить это ботаническое судьбоносное чудо до зрелости и возможного цветения.
И опять дожить – до весны.
У меня есть четкое осознание того, что душа моя – младенец. Росток – пока еще не окрепший, но опекаемый вышними и вешними силами. Иначе откуда это упорное и яростное стремление вверх – к свету, хотя бы даже из столь привычного уже промерзшего грунта житейских неблагополучий?!
Откуда этот упрямый настрой на выживание в любых обстоятельствах – даже непостижимо трагических? А ведь вокруг меня уже давно и неумолимо простирается зима моей судьбы…
Но опять сажаю тюльпаны, стригу розы, окормляю камелии, поливаю герани и фуксии, окропляю слезами любви и восторга волшебные мои маки, явившие чудо перевоплощения в пророков и ангелов…
Пора бы мне уже заканчивать эту книгу садовых эссе, но каждый год появляются новые и новые персонажи и заявляют свое право на литературное бытование. И Сад, и эта будущая книга – не хотят закончиться и завершиться…
5 февраля 2017 года Лидия Григорьева