В один из безнадежно дождливых ноябрьских дней я, по своему обыкновению, сидел в маленьком кафе моего родного городка, когда к мокрому оконному стеклу вдруг прижалась человеческая физиономия.
Вытянув шею, я старался всмотреться в это лицо, показавшееся мне удивительно знакомым; взгляд этого человека тоже остановился на мне.
Через минуту он уже стоял возле моего столика и, глядя на меня поверх мокрых стекол очков, произнес:
— Гайе! Да неужели это вы?
— Да, это я, доктор Целле. А как вы попали сюда? Как вы поживаете? Присаживайтесь и выпейте со мной стаканчик грога.
— Да нет, я не верю своим глазам! Какой удивительный случай. Если у вас есть время и охота, расскажите мне: откуда вы явились и что вы здесь намерены делать?
— Да вот уже две недели я сижу в этом кафе, пью кофе, а когда идет дождь — грог, и думаю о том, какой бес попутал меня пять недель тому назад приехать обратно в Европу с Суэцкого канала. Я, видите ли, вдруг вспомнил о чистой мягкой постели, не кишащей паразитами, о хлебе, не пахнущим верблюжьим пометом, об умывальнике, наполненной чистой водой без песка, — одним словом, мне захотелось цивилизации. И вот, не долго думая, я помчался в Европу и очутился здесь, — сказал я, указывая на свой стакан грога, на нескольких унылых посетителей, сидевших за соседними столиками, и на улицу, где продолжал лить дождь.
— Значит, вам уже успела надоесть цивилизация и наш убийственный климат! — спросил д-р Целле. — Ну, этой беде легко помочь!
— Хорошо, помогите мне. Но раньше выпейте-ка стакан грога, чтобы согреться, — посоветовал я, помогая ему снять плащ.
— Слушайте, Гайе, у меня появилась блестящая идея! Если бы вы только согласились. Скажите, у вас есть определенные намерения на ближайшее будущее?
— Да. Я хочу убраться отсюда как можно скорее.
— И вам, очевидно, безразлично куда?
Я кивнул головой и подвинул к нему стакан грога. Целле обхватил его окоченевшими пальцами и продолжал снова:
— Прекрасно. В таком случае, не согласитесь ли вы отправиться в кругосветное путешествие для нас? Но ведь вы еще не знаете, что это значит — «для нас». Видите ли, судьба наградила меня местом редактора в газете «Часы досуга». Не знаю, чем я заслужил такую милость. Вы, вероятно, знакомы с этим листком?
— Да, знаком. Кажется, он страхует жизнь своих подписчиков?
— Да. Совершенно верно, и еще как страхует: в виде премии годовые подписчики страхуются от смерти и несчастных случаев в тысячу марок. Это наша главная приманка, а второй приманкой будете вы, наш «кругосветный путешественник»! Вам отводится целая страница, на которой вы можете описывать свои путешествия и занимать внимание наших подписчиков до момента их смерти, то есть до момента выплаты их родственникам страховой премии. У нас уже был один такой «кругосветный путешественник» — некий доктор Гиндебранд, последователь Будды и вегетарианец, — одним словом, человек со странностями. Он отправился в кругосветное путешествие с ослом и с женой. Когда осел упрямился и не хотел идти, доктор Гиндебранд приходил в отчаяние, потому что, согласно учения Будды, нельзя бить животных. В конце концов эта троица все же благополучно добралась до Иерусалима. Все шло как по маслу: он аккуратно посылал нам свои корреспонденции, хотя, правда, мне приходилось, чтобы не запугать наших читателей, предварительно вычеркивать философские рассуждения, которыми изобиловали его статьи. Но тут вдруг с ним случилось несчастье: он увидел вещий сон, после которого решил бросить жену и осла и уединиться в горы, чтобы вести жизнь отшельника. Поверите ли вы такой истории!
Д-р Целле выпил стакан грога и замолчал, а я старался воскресить в своей памяти то, что знал о буддизме, но мог только смутно представить себе усталую и скучную философию этого учения. Но все же. Отшельник в горной пещере! В тот момент мне казалось, что я понимал порыв этого чудака.
— Ну, что? — спросил д-р Целле.
— Ничего. Таким образом вы остались без корреспондента и предлагаете мне занять эту должность. А сколько вы думаете платить мне?
— Значит, вы согласны. Ах, черт возьми, как это удачно вышло, у меня гора свалилась с плеч. Это толстое чиновничье брюхо — мое высшее начальство — делало все время такую мину, как будто я виноват в перевороте, происшедшем в душе доктора Гиндебранда. Что касается финансовой стороны дела, то, надеюсь, мы сговоримся, но должен предупредить вас, что много наша лавочка платить не будет, но околачиваться по белу свету вы ведь привыкли, писать об этом вы тоже умеете, значит, теперь остается только одно — фотографические снимки. Это одно из главных условий и, пожалуй, будет поважнее писания, и самое главное — не сердитесь, пожалуйста! — вы должны фигурировать на каждом снимке. Иначе наши читатели не поверят, что вы были там, а будут думать, что, сидя здесь, в кафе Рейхсвезера, вы высосали у себя из пальца эти ужасы, от которых волосы становятся дыбом. Приходите завтра утром ко мне в редакцию, там мы подпишем договор. А когда вы могли бы отчалить?
— Скоро. А какой маршрут был бы желателен для вас и как долго должно продолжаться мое путешествие? — спросил я.
— Это нам совершенно безразлично. Поедете ли вы, или пойдете, первым ли классом, или, если вам удобнее, третьим и как долго вы будете в пути, — это ваше дело. Вы должны только еженедельно посылать нам свои отчеты, писать их поинтереснее, чтобы наши читатели застыли на месте с разинутым ртом и вытаращенными глазами и чтобы вы сами, собственной персоной, были на каждой фотографии. И тогда можете, если вам будет угодно, путешествовать хотя бы семь лет. Кельнер! Принесите карточку вин. Теперь вы выпьете со мной стаканчик вина и расскажете что-нибудь о ваших последних плаваниях в Мекку и Медину.
Я с удовольствием исполнил то, о чем он меня просил. Вскоре после этого он ушел, а затем и я отправился восвояси.
Когда я вышел на улицу, дождь все еще лил, кругом не было ни души, мокрые деревья в городском саду шумели в темноте, вода с журчанием стекала в решетчатые стоки. Я несколько минут в нерешительности простоял у фонаря, думая о том, куда бы мне направиться, и решил пойти домой. Не знаю почему, но мои мысли были всецело заняты тем безумцем, о котором мне рассказывал д-р Целле. Я думал о том, как буду заменять его: не случится ли и со мной подобная история?
Дома меня ожидала одинокая, скучная меблированная комната. Когда я, глубоко засунув руки в карманы, подошел к окну, то увидел черное небо и хлеставшие по стеклу потоки воды, которые вернули меня к мрачной действительности.
Я посмотрел на часы и, вынув из кармана бумажник, подошел к двери.
— У нас было обусловлено предупреждение за две недели, фрау Брюкнер. Не правда ли? Следовательно, я должен уплатить вам за комнату да еще вперед до пятнадцатого числа. Вот, пожалуйста, сдачи не нужно: на оставшиеся деньги перешлите мой чемодан по адресу, который я вам сообщу. А пока принесите мне чего-нибудь поесть, сегодня ночью я уезжаю в небольшое путешествие.
Приблизительно через час я стоял с маленьким саквояжем в руках на главном вокзале перед расписанием поездов.
Девять часов двенадцать минут — поезд через Дрезден — Воденбах — Прагу в Вену, но он уже ушел, теперь девять часов двадцать шесть минут… А вот в девять часов тридцать пять минут — поезд через Эрфурт, Франкфурт, Карльсруэ, Цюрих, Сен-Готард — вот этот мне подходит. Швейцария — чудесная страна, и у меня останется еще время написать открытку д-ру Целле, что я уже «отчалил».
— Пожалуйста, билет третьего класса до Цюриха.
Я еще успел купить себе газету, и в последнюю минуту перед отходом поезда, стоя на платформе возле паровоза и глядя на блестящие от дождя рельсы, убегавшие в широкую даль, в жизнь, полную приключений, я невольно опять вспомнил о чудаке-корреспонденте, который нашел смысл жизни, удалившись от суеты мирской.
Таможенный чиновник на швейцарской границе наклеил билетик на мой саквояж, чуть повыше такого же билетика, наклеенного его коллегой на австрийской границе три недели тому назад, когда я возвращался на родину из Египта. Несколько часов спустя, я увидал город Цюрих, показавшийся из облаков тумана, а после полудня мог рассмотреть и горы, блестевшие на солнце вершинами, покрытыми снегом.
На следующее утро яркие солнечные лучи залили горную долину, и вершины гор засияли голубым светом. Я направился в магазин, где купил себе вещевой мешок, альпийскую палку и сапоги, все необыкновенно прочное. Всунул в мешок аппарат, уже в достаточной степени подержанный, ночную рубаху и зубную щетку, отправил саквояж по почте в Киассо, а сам направился пешком через горы.
Постепенно приводя ходьбой свои чувства в равновесие, я погружался в обычное равнодушное состояние духа. Каждое утро, как только успевал сделать несколько шагов по обледеневшей за ночь земле, я внезапно останавливался, как вкопанный, вспоминая, что снова забыл написать открытку д-ру Целле.
Вначале путешествие пешком давалось мне не легко: постоянная верховая езда на Востоке очень избаловала меня. Не доходя до Гешенена, я встретил двух немецких буршей, то есть, вернее, не встретил, а наступил им на ноги, торчавшие из-за выступа скалы. Ни о чем не думая, я уныло шагал по дороге, опустив голову на грудь, и вдруг споткнулся об их ноги.
Эти двое парней были рабочими-металлистами и направлялись в Италию искать счастья. Они были еще очень молоды, неопытны, и представляли себе Италию обетованным раем, где на каждом дереве растут апельсины.
Я решил присоединиться к ним, чтобы опекать их.
Первый день нашего путешествия прошел благополучно, потому что от Гешенена до Арколо[3] мы ехали поездом. Через Сен-Готардский хребет уже нельзя было перейти пешком, так как он был сильно занесен снегом, но на следующий день мы до обеда успели пробежать тридцать километров, а до вечера — сорок пять. Накануне мы также прошли сорок километров, а на следующий день пятьдесят, и только тогда достигли города Киассо. Я по дороге разошелся и рассказывал о своих африканских подвигах, так что теперь мне не хотелось унизиться в глазах моих спутников, и я не жаловался на усталость. Но зато я уговорил их пройти на следующий день только до озера Комо. В Комо все дешевые ночлежки были переполнены туристами, а предложение переночевать в гостинице за мой счет они категорически отвергли, так что нам пришлось идти до следующей деревушки, чтобы попросить пристанища у кого-либо из крестьян.
Дойдя до деревни, мы увидели сеновал, где хранилась кукурузная солома. Мы совершенно выбились из сил и решили переночевать здесь, но ночь была страшно холодна, солома ничуть не грела и к тому же кишела полевыми мышами и крысами, так что о сне не могло быть и речи. Мы стучали зубами от холода и с руганью бросали чем попало в шныряющих под ногами крыс, а я еще поддразнивал своих товарищей рассказами о стоящей в Италии жаре. Вдруг один из них бросил сапогом в угол сарая и заорал:
— Ну, это, однако, чересчур! Эти бесстыжие прогрызли дыру в моем мешке и подъели нашу копченую колбасу!
Я язвительно засмеялся и высказал предположение, что до утра длиннохвостые дьяволы могут отгрызть нам пальцы на ногах. Мы решили покинуть злополучный сеновал и, подгоняемые холодом и отчаянием, опять помчались вперед.
От ходьбы мы постепенно согрелись, но скоро снова выбились из сил и, прикорнув возле какой-то свежевыштукатуренной стены, попытались уснуть; но холод погнал нас дальше, и мы механически, почти бессознательно, брели вперед по проселочной дороге, залитой лунным светом. Я торжествовал, заметив, что оба скорохода выбивались из сил; теперь я подгонял их. Так мы постепенно продвигались вперед умеренным шагом, отнимающим минимум сил и энергии.
Глядя на залитую лунным светом долину Ломбардии, я мысленно перенесся к сверкающим снежным вершинам гор Северной Америки и дальше, к залитой знойными лучами солнца пустыне Сахаре. Погрузившись в воспоминания о прошлом и в мечты о будущем, я совершенно забыл о своих усталых компаньонах.
Между тем ночь прошла. Мы были так утомлены, что зигзагами ковыляли по дороге. У меня было такое ощущение, что если я сяду, то больше не смогу встать. С восходом солнца мы достигли предместья Милана. Дорога шла вдоль железнодорожного пути; масса рабочих, едущих в город на работу, переполняла вагоны пригородных поездов. Мои спутники заикнулись было о покупке билета на поезд, но я отрицательно покачал головой, и мы побрели дальше. Парни были полумертвы от усталости, я тоже еле волочил ноги: мои подошвы были сплошь покрыты пузырями. Наконец мы добрались до первой трамвайной остановки с надписью «Diotto».
— Куда мы, в сущности, идем? Не зайти ли нам выпить стакан горячего кофе или съесть чего-нибудь горячего, а потом уж подыскать себе подходящее пристанище, — сказал один из рабочих.
— Да, да. Идемте, — ответил я, с трудом влезая в вагон трамвая, потому что ноги мои были тяжелы как колоды.
На углу улицы Алессандро Маццони я, не задумываясь, повел своих товарищей прямо по направлению к маленькой вывеске, на которой было написано «Latteria»[4].
Хриплым голосом продекламировал я тому же самому горбатому старикашке, который десять лет тому назад прислуживал мне, итальянское четверостишие, которое я воскресил в памяти по дороге сюда: «Tre cafe е latte…» Три кофе с молоком, хлеб с маслом, сыр и мед поскорее, прошу вас! — и затем со стоном опустился на деревянную скамью.
Стенные часы пробили восемь. Вчера в это время мы вышли из Киассо — значит, мы шли без отдыха целые сутки. Горбун принес требуемое. Мы набросились на хлеб, сыр, масло и мед, но от усталости головы наши клонились к столу. Направляясь к Альберто Пополаре — дешевой гостинице, мы шатались как пьяные.
Проходя мимо собора, я счел своим долгом показать обоим юношам знаменитую церковь. Поднявшись на раскаленную от солнца крышу собора, мы внезапно почувствовали такую усталость, что, забравшись за мраморную статую какого-то святого, немедленно уснули. Наш волшебный сон нарушил сторож, который в полдень делал обход. Вечером, когда мы, наконец, вытянули свои онемевшие члены на кровати, один из моих спутников, засыпая, спросил:
— Сколько километров от Киассо до Милана?
— Приблизительно семьдесят, — ответил я, засыпая и приняв твердое решение в будущем не затевать таких длительных переходов. Я остался верен этому решению.
Мои компаньоны решили дать своим подошвам возможность вполне зажить и хотели употребить это время на то, чтобы здесь поискать работы. На прощанье я наградил их дюжиной полезных советов и килограммом трубочного табаку. Затем написал, наконец, открытку д-ру Целле и поехал поездом до Генуи. У меня появилось смутное желание сесть на пароход Генуя — Александрия, чтобы поведать читателям «Часов досуга» о Египте, но, очевидно, мне не было суждено выполнить этот план, потому что пароход только что ушел, а следующий должен был уйти только через восемь дней. Тогда я решил добраться до Бриндизи и сесть там на пароход австрийского Ллойда, направляющийся туда же.
По пути я остановился во Флоренции. Даже шести дней мне показалось мало, чтобы осмотреть дворцы, церкви и монастыри этого чудесного города. Без устали бродил я по его площадям и рынкам, сидел в кафе у Палаццо Веккио, любуясь кипарисовыми и оливковыми рощами Тосканы или созерцая знаменитого Давида Микеланджело. Я любовался серебряной лентой реки Арно или без конца смотрел на бледно-голубое зимнее небо, которое, как шелковое покрывало, раскинулось над городом. Но воспоминания о докторе Целле камнем лежали у меня на совести. Объятый внезапный усердием, я приобрел пленки для аппарата и снял чудесное старое оливковое дерево, Давида, собор, сказочный уголок в саду Бополи и еще многое другое, что привлекло мое внимание. Но когда я увидел эти снимки, то решил, что это совсем не то, что нужно читателям «Часов досуга», и невольно задумался: подхожу ли я вообще для той роли, которую взял на себя, смогу ли я удовлетворить газетного подписчика, который за свои двадцать пфеннигов в неделю требует очень многого, и еще о том, что я продал свою свободу, которой дорожу больше всего на свете. Обуреваемый такими мрачными мыслями, я присел под знаменитым оливковым деревом и погрузился в размышления.
Я бы, конечно, мог опять поехать в северный Египет, в Александрию, и жить там в санатории, как прежде, но вспомнив суп из «морских глаз», вечно пьяных русских, постоянно не сходившийся дебет и кредит в моей счетной книге, давящий зной, липнувших к телу во время послеобеденного сна мух и общий тоскливый санаторный режим — я содрогнулся. Также неприятно было мне вспомнить о напоенной безумием бесконечной знойной пустыне, о монотонном шарканьи верблюжьих копыт по песку, когда начинает казаться, что мозг рассыпается на мелкие распыленные частицы, о вшах и блохах, которыми кишат одеяния «сынов пустыни», о едком запахе верблюжьего помета и постоянном скрипе песка на зубах. Песок постепенно портит желудок, который совершенно перестает переваривать пищу. И всё же этот образ жизни долгое время был мне приятен. А теперь я решил своими путешествиями зарабатывать мешки золота: буду писать о своих впечатлениях для «Часов досуга», так как мои денежные средства уже приходят к концу.
Я принялся считать свои капиталы и был поражен: у меня в наличии оказалась только половина той суммы, на которую я рассчитывал.
— Ах, черт возьми! — озабоченно сказал я, рассматривая тощую пачку банковых билетов, и стал высчитывать, куда я девал свои деньги… Но факт все же был налицо, и, следовательно, мне могли помочь только «Часы досуга». Тут я вспомнил, что, делая снимки, совершенно забыл о том, что сам должен фигурировать на них, и мне стало опять скверно на душе.
— Нет, мой милый, я не стану портить красоты пейзажа своей мерзкой фигурой, — сказал я, ласково поглаживая кору знаменитого старого оливкового дерева.
Вечером того же дня я уехал в Рим. Но так как там лил дождь, и мне это не понравилось — я в тот же вечер поехал в Неаполь. Здесь тоже лил проливной дождь, на улицах была такая вязкая грязь, что ботинки застревали в ней, и, глядя на эту грязь и вонь, я понял, почему англичане говорят: «Посмотри Неаполь и умри».
На следующее утро небо прояснилось, на Везувии выпал снег. Обер-кельнер в гостинице заявил мне, что здесь интересно не настоящее, а прошедшее, и поэтому посоветовал осмотреть развалины Помпеи, для чего всучил мне два билета по три лиры за штуку. Я отправился туда и скоро углубился в закопченные улицы засыпанного города. Это было действительно очень интересное зрелище; но больше всего меня поразили выкопанные трупы, которые были выставлены в стеклянных ящиках в маленьком домике, находящемся у ворот.
Первым был труп женщины: ее рука была приподнята, как для объятия, на губах играла улыбка, она умерла внезапно, не понимая происходящего. Возле нее лежал ширококостный мужчина — очевидно, раб: его кулаки были сжаты, рот открыт в предсмертном крике. Рядом с ним в гробу лежало тело старца: он умер сидя, худые пальцы были судорожно сплетены, гордое лицо спокойно, губы сжаты в твердой решимости. Его отважность была сильнее страха смерти!
Больше мне ничего не хотелось осматривать, ни в Помпее, ни даже в Неаполе. Я отправился в агентство австрийского Ллойда, чтобы узнать, когда отходит следующий пароход из Бриндизи. Оказалось, что все места на двух последующих пароходах полностью распроданы. Я стоял перед окошечком кассы и думал, куда же мне теперь отправиться. Так как горы и озера сверкали под ясными лучами солнца, а мои подошвы вполне зажили, я решил пойти пешком по Кампании и Калабрии.
Я проходил мимо коричневой зелени виноградников, серебристо-зеленых оливковых рощ и громадных пиний, росших у дороги, встречал белоснежные стада овец и пастухов в остроконечных шляпах, похожих на знаменитого итальянского разбойника Ринальдо Ринальдини; пил много темно-красного вина и ел жареную рыбу, но не пережил ни одного покушения на свою жизнь или на свой вещевой мешок, о котором бы стоило сообщить нашим жаждущим приключений читателям.
Итак, я брел все дальше и дальше по проселочной дороге, изредка проезжал небольшое расстояние поездом и, наконец, все еще не имея определенного плана путешествия, дошел до Палермо. Здесь я в первый же вечер попал в неприятную переделку, благодаря которой очутился в Испании.
Не помню, как это случилось, но часов в одиннадцать вечера я предпринял прогулу в гавань, чтобы полюбоваться лунной ночью на море. Я остановился под пальмой и загляделся на мерцание светлячков у ее подножья, как вдруг в близлежащей «Osteria»[5] послышался дикий рев, и оттуда высыпало с полдюжины пьяных парней, которые, налетев друг на друга, подняли страшную драку. Я с детства сохранил интерес к дракам и поэтому подошел поближе, чтобы увидеть, чем все это кончится.
Четверо набросились на одного, что мне сразу не понравилось, и я увидел блеск ножа в темном кулаке, который поднялся, чтобы ударить лежащего на земле человека. Я едва успел вовремя схватить этого человека за руку, и одновременно с этим убийца получил сильный удар между глаз, который мне редко удавался. Конечно, теперь весь интерес этой шайки сосредоточился на мне: один из них сейчас же схватил меня за шиворот, и не знаю, чем бы это кончилось, если бы не потоки вонючей жидкости, полившиеся на нас откуда-то сверху. Одновременно с этим на нас вылился поток ругательств из прелестного женского ротика. Мы бросились врассыпную. Яростный рев пьяной шайки, к которому присоединились все голодные псы Палермо, заглушил поток ругательств, сыпавшихся на нас из открытых окон.
«Сколько несправедливости на свете», — думал я, мчась, как беговой скакун, по улицам гавани. Свою шляпу я держал на почтительном расстоянии от себя. Тут я услышал топот бегущего за мной человека и стал соображать: остановиться ли мне, или ускорить бег? До меня донесся голос:
— Эй, синьор, мистер! Стоп!
Я решил обернуться и, в случае, если он поведет себя неблагородно, употребить свою мокрую шляпу как оружие. Это был маленький необыкновенно широкоплечий человек, который мчался прямо на меня.
— Come on! Come on![6] — пыхтел он, кивая мне головой, и полетел дальше. — Беги скорее! По этой дороге. Вы по-английски… Нет? Я слышал, как вы ругались, когда девушка вылила на нас помои. Maladetta bestia[7]. Вы тоже намокли? Come on!
— Стой! — крикнул я останавливаясь. — Куда вы, к черту, так бежите, ведь за нами нет погони.
Он быстро повернул свою бритую голову, белки глаз блеснули в темноте, бритые щеки надувались, как меха, от напряжения, на его матросской куртке были оторваны все пуговицы. Тяжело дыша, он прислушался, и при этом я почувствовал, что от него разит спиртом.
— Come on, — прошептал он и протянул руку, чтобы потянуть меня за собой, но сейчас же отдернул ее и тщательно вытер о штаны. Затем он вытащил из левого голенища сапога широкий нож, вытер его лезвие о штанину и медленно, с красноречивым взглядом, поднес его к моему носу. Теперь я понял его страх перед полицией.
— Куда же вы бежите? Я пойду в гостиницу, — сказал я, не двигаясь с места.
Он вытащил из кармана большие серебряные часы и, взглянув на циферблат, сказал:
— Два часа еще не скоро. Большое вам спасибо, вы помогли мне. Я приглашаю вас на мой корабль выпить бутылочку вина, хорошего испанского вина! Мое имя — Педро Каррас, с шхуны «Stella Mare»[8], из Барселоны.
Он протянул мне руку, и его буйволиная шея склонилась в вежливом поклоне.
В сущности, его приглашение доставило мне мало удовольствия: во-первых, у меня было намерение выкупаться и переменить белье, во-вторых, мне было немного страшно присоединиться к этому атлету, который только что чуть не убил человека, — если его поймают, то я вместе с ним могу попасть в неприятную историю, — в-третьих, я твердо решил этой ночью написать свой первый путевой очерк. Но вместе с тем мне не хотелось обидеть его, так как, несмотря на грубость и вспыльчивость, он казался славным парнем. Я предложил ему, чтобы он раньше дошел со мной до гостиницы, а потом я отправлюсь с ним на корабль.
Он еще раз беспокойно оглянулся и со словами: «Простите, пожалуйста!» схватил мою шляпу. Он ловко натянул ее на свое колено, так что она затрещала.
— Я заплачу за нее, — сказал он и, потерев громадную шишку у себя на затылке, со свистом натянул шляпу до самых ушей на свой череп, напоминавший тыкву.
Этот квадрат на двух ногах, подобного которому я вряд ли когда-нибудь встречу, думал, что таким образом он стал неузнаваем. Он взял меня под руку и, надув свою колоссальную грудную клетку, двинулся со мной по направлению к гостинице.
По дороге он рассказал, что приехал сюда из Мальты и сегодня ночью, в два часа, должен отплыть обратно в Барселону, к себе на родину, где его ждет жена и трое детей, возраст которых он указал мне наглядно тремя ударами — по колену, бедру и пояснице. Не хочу ли я поехать с ним, чтобы познакомиться с его детьми?
— Поехать с вами в Испанию? Да, в сущности, почему же нет, — пробормотал я, задумчиво глядя на него. Ведь я должен был продолжать свое «кругосветное» путешествие, а в какую сторону — на восток или на запад, — мне совершенно безразлично, и такое путешествие не должно было много стоить. — Чудесно, капитан, я еду с вами в Испанию, — сказал я. — Сколько вы возьмете с меня за проезд?
— Вы в самом деле согласны поехать? Это вам ничего не будет стоить, я еще уплачу за шляпу.
Он был очень доволен, пожимал мне руки и сейчас же затянул какую-то ужасную песню, которую вряд ли можно было найти в каком-либо песеннике.
Когда мы дошли до гостиницы, он спрятался за олеандровым кустом, в то время как я переодевался в дорожный костюм и платил по счету. По дороге в гавань он раза два проворно, как крыса, удирал в боковые переулки, завидя перья на шляпе карабинера[9].
Я ожидал увидеть грязное, запущенное судно и был приятно поражен, когда корабль оказался весьма чистой и даже уютной шхуной. Капитан корабля, правда, оказался чудовищем, что уже можно было предположить по его наружному виду. Во-первых, он вышвырнул из каюты штурмана, который только что улегся спать, и велел приготовить ее для меня. Затем он схватил меня одной рукой, штурмана — другой и потащил нас по палубе, заглядывая в каждый уголок; всовывая свой жирный палец в щель и вытаскивая его оттуда грязным, он бросался на штурмана, как цепная собака, или же, молча, обращал на несчастного такой страшный взгляд, что последний становился бледен как стена. Когда мы подошли к дверям моей каюты, он сказал:
— Две трети этого корабля мои, через короткое время все будет мое, — и при этом надул свою грудь до невероятных размеров.
— Yes[10], две трети, — повторил он. С английским языком он обращался так же непринужденно, как со своими подчиненными.
Затем вахтенный принес ему кувшин темно-красного густого вина, и синьор Каррас начал пить и петь такие песни, которые могли бы заставить покраснеть даже престарелого матроса из марсельского порта. После третьего стакана я почувствовал, что с меня довольно, и, чтобы отвязаться от него, стал рассказывать о своих английских и американских похождениях и, кажется, попал в точку: его внимание было отвлечено от моего стакана. Он так сильно смеялся, что слезы текли по его бритым щекам, и в каюте раздавался хохот, напоминающий рев быка.
Ровно в половине второго он встал, подвинул мне новый полный кувшин вина, коробку сигар, маслины, хлеб и сыр, надел шитую золотом фуражку и, без конца извиняясь, сказал, что мне придется полчаса развлекаться здесь одному, а он должен подняться на мостик, чтобы вывести корабль в открытое море.
Через пять минут я уже лежал на своей, то есть штурманской, койке и спал. Но я глубоко ошибался, полагая, что капитан Каррас, возвратившись, последует моему примеру. Я был внезапно схвачен за плечи и разбужен этим испанским чудовищем, и когда открыл глаза, то увидел перед своим носом стакан красного вина. Ничего не помогало, я должен был, по крайней мере, делать вид, что пью вместе с ним, и опять рассказывать ему смешные истории, и так как я ничего больше не мог придумать, то пришлось прибегнуть к помощи Марка Твена. Он грохотал и визжал от восторга, ударяя себя по бедрам, затем начал всхлипывать, блеять, и в конце концов я услышал тихие рокочущие стоны: он держался обеими руками за живот, обросшая жесткой щетиной голова опускалась все ниже, ниже, и, наконец, громадное туловище капитана Карраса упало со стула, и он моментально заснул. Я оставил его лежать там и сам захрапел вместе с ним.
Так началось мое морское путешествие в Испанию, и так оно продолжалось три дня, пока не наступила дурная погода, превратившаяся в сильную бурю.
Корабль так кренился на бок, что я не мог больше писать и вышел на палубу. Меня обдало волной соленой воды; я ничего не мог разобрать в черной мгле, окутавшей меня. Дикое завывание бури напомнило невеселые дни у Капа Горна. В первый раз мне приходилось видеть такую непогоду на Средиземном море; она совершенно не соответствовала лазурной глади, которой мы любовались несколько часов тому назад. Красота этой картины так захватила меня, что я мысленно подталкивал корабль, который боролся с напором бушующих волн, и, хотя ветер был так силен, что у меня захватывало дыхание, я все же затянул бодрую северную морскую песнь Олафа Тригвасона. Я простоял довольно долго, уцепившись за мачту, и пел свою песню, досыта наполнив легкие соленым морским воздухом. Я старался держать глаза открытыми, чтобы следить за гнущимися верхушками мачт, которые, как пальцы великанов, писали вычурные буквы на пролетавших мимо них облаках.
На палубе зазвонил колокол: один, два, три, восемь склянок, или я не слышал больше из-за завывания бури, которое заглушало все. Две фигуры, закутанные в мокрые блестящие прорезиненные плащи, спустились с мостика; пара черных очков посмотрела на меня, и зверский голос капитана заорал мне в ухо:
— Мистер Гайе! У вас морская болезнь? Нет? Почему же вы не спите?
Я отрицательно покачал головой, тогда он, довольный, загрохотал и, сняв с себя непромокаемый плащ, набросил его мне на плечи, ласково хлопнув меня по плечу с такой силой, что я едва устоял на ногах. Затем он затопал своими колоссальными ножищами по направлению к каюте. Я продолжал песню о море и непогоде, и, когда вновь появился боцман для того, чтобы обтянуть найтов, я взял у него из рук молоток и попросил позволить мне вспомнить свое морское прошлое. В то время как я найтовил[11], я услышал предостерегающие крики и увидал нашего коротконогого капитана, метавшегося по палубе в погоне за предметами, уносимыми нахлынувшей волной. Я бросился к нему на помощь, и мы как раз вовремя успели задержать клетку, падающую за борт, несмотря на усилие двух уцепившихся за нее матросов.
«Спасибо, дон Родриго», — подумали, вероятно, в это время шесть длинноухих ослов, которые сидели в ней.
Это были три пары белых мулов породы маскат, которые от радости, что их спасли, со страшным грохотом стали колотить задними ногами о стену своего убежища; от их ударов крыша клетки рухнула, и мы вместе с шестью ослами очутились под ней и хлынувшими на нас двадцатью гектолитрами соленой воды. Пока мы, соображая в чем дело, ухватились за плавающие по палубе доски, ящик понесло на другую сторону палубы и там едва не смыло за борт.
Мы кричали и звали на помощь, и, наконец, семь человек матросов с большим трудом схватили плавающий ящик и прикрепили его к одному из бортов. Работа была особенно трудна, потому что мы могли действовать только одной рукой; другой мы принуждены были держаться за доски ящика. Когда, пыхтя и сопя от усталости, мы попытались открыть дверь клетки, чтобы посмотреть, живы ли все шесть обитателей ее, одно из обезумевших от страха животных самым подлым образом наградило меня ударом копыта в бок, а боцману угодило в живот. Теперь мне было уже не до песен: нас обоих унесли с поля битвы.
На следующий день буря внезапно прекратилась, и «Звезда Морей», чисто вымытая, без всяких повреждений направилась дальше к своей цели.
Но погода резко изменилась: стало ветрено и холодно.
Приехав в Барселону, я поспешил сфотографировать моего квадратного капитана на капитанском мостике и затем имел честь познакомиться с его загорелой красавицей женой. Я хромал на одну ногу, но, несмотря на протесты капитана Карраса, на другой же день заковылял на вокзал и уехал в Мадрид. Здесь шел дождь, и я поехал в Севилью, а оттуда в Гренаду, но опять неудача: тут шел снег, и было безумно холодно. Мои пальцы окоченели, так что я с трудом мог регулировать фотокамеру, пытаясь сделать три жалких снимка Альгамбры. К сожалению, снег попадал на объектив, и снимки не удались. Кроме того, я сам не был снят, так что карточки, все равно, не пригодились бы.
После этого я, закутанный в два шерстяных одеяла, сидел в номере гостиницы и попеременно держал свои окоченевшие ноги над смешным котелком с горячими углями, который в этой стране называется печкой, и писал читателям «Часов досуга» о том, что в Испании чудесный климат, а доктору Целле, чтобы он выслал мне деньги по телеграфу в Гибралтар на покупку шубы и билета в какое-нибудь местечко, где бы я мог отогреть свои замерзшие кости.
Мне было не по себе, я чихал, кашлял, и так как я остановился в неотапливаемой греческой гостинице, — на отапливаемую английскую не хватило денег, — то я преимущественно проводил время на открытом воздухе, передвигаясь вместе с солнцем по утесу, на который падали солнечные лучи.
В гавани я заметил маленький пароход, так называемый арабский «диу». Хозяин этого судна был рыжебородый араб. Он говорил, без сомнения, по-арабски, но я с трудом мог понять его, и он также, казалось, не понимал вопросов, которые я ему задавал на египетском и бедуинском языках. В конце концов я попытался заговорить с ним на древнеарабском языке (языке Корана), он удивленно открыл свои серые глаза, осмотрел меня с ног до головы, как немецкий фельдфебель осматривает рекрута, и спросил: «Ты разве магометанин?» — и когда я отрицательно покачал головой, он сказал: «Кто же ты, испанец или француз?» Услыхав, что я немец, он ответил на приветствие и спросил, каким образом я изучил язык священного Корана. Я объяснил ему это, и мы разговорились. Я узнал, что он кабилл и владелец судна, которое сегодня вечером отправляется в Тангер.
После этого я вернулся к своей скале, но оказалось, что солнце уже зашло, и я, чихая, кашляя и проклиная всех и вся, бегал как угорелый по улицам города, чтобы согреться. Мне пришло в голову, что в Марокко теперь должно быть теплее, чем здесь, и я подумал о том, хватит ли у меня денег, чтобы отправиться вместе с арабом на его солнечную родину.
Охваченный этой идеей, я помчался обратно в гостиницу и стал считать свои небольшие капиталы: по моим расчетам я мог ехать. Тогда я полетел в гавань, к моему бородатому арабу, чтобы узнать, не возьмет ли он меня с собой. После некоторого раздумья, быстро окинув меня острым взглядом своих стальных глаз, он согласился. То, что он потребовал за проезд, было довольно крупной суммой и не включало пропитание.
Я уплатил по счету в гостинице и послал доктору Целле телеграмму:
«Посылайте все по адресу: Марокко, Тангер. У меня осталось два фунта!»
Взяв в руку чемодан и нагрузив себе на спину мешок с провизией, я вступил на борт корабля.
Бородатый вел себя весьма нагло. Каютка, которую он предложил мне, была похожа на курятник, приведенный в приличный вид очень простым способом: на пол были вылиты два ведра воды, и грязь считалась смытой. Вместо кровати там висела парусиновая койка, и на полу лежал жесткий ковер. У меня зачесалось тело при виде этого ковра, но, когда я из гигиенических соображений решил выполоскать его в море, старый пират обиделся; оказалось, что этот ковер достался ему в наследство от отца, который, в свою очередь, унаследовал его от своего отца.
— Поэтому и не мешает помыть его, о Райс, — сказал я. — Старые клопы, которые населяют его, пьют уже много лет кровь правоверных; я же неверующий, и они могут заболеть от моей крови. Лучше уж им погибнуть в волнах морских.
Райс злобно посмотрел на меня своими стальными глазами, но затем рассмеялся и сказал:
— Ты насмешник, а насмешники прокляты Аллахом. Но для того, чтобы высмеивать других, нужен ум, и он знает, почему он наградил умом людей со злым сердцем.
— Да, но он, очевидно, не знает, за что он дает некоторым людям много пезет за грязные каюты! — сказал я, устраивая себе постель на крыше курятника.
Здесь я провел свое путешествие. Днем я спал, а ночью созерцал звезды, думая о том, что за свои деньги я мог бы устроиться получше. В остальное время я кашлял и чихал, как гиппопотам, а ночная свежесть пронизывала меня насквозь, так что все мое тело ныло.
Однажды утром мы увидели серую полоску на горизонте над блестящей поверхностью моря, а за ней очертания розовато-серых острых башен — это был Марокко.
Тут-то у меня с моим викингом в тюрбане произошел серьезный конфликт. Он внезапно отдал приказ снять паруса, и до вечера мы, по совершенно непонятным для меня причинам, не двигались с места, покачиваясь на волнах. Увидя небольшой катер, который направлялся в нашу сторону от берега, наш корабль поспешно ретировался обратно к северу на несколько километров. Здесь он простоял несколько часов и затем опять направился к берегу, а с восходом луны снова стал кружиться взад и вперед. В трюме в это время кипела работа, ящики упаковывались и забивались, и, когда я полюбопытствовал взглянуть, что там делается, кто-то заорал мне снизу:
— Убирайся отсюда, неверная собака!
На мой вопрос, что все это значит, хозяин пробормотал что-то непонятное. Я стал настойчивее и спросил, когда же, наконец, мы высадимся. Он разозлился и рявкнул:
— Когда я захочу! Здесь я капитан!
Меня ужасно знобило, голова горела, и я мечтал о теплой постели. Поэтому я тоже набросился на него:
— Да, ты — капитан, но я — пассажир, который заплатил за дорогу от Гибралтара до Тангера, а не за прогулку по берегу Марокко! Я сам моряк и вижу, что ты без толку крутишься взад и вперед, и требую, чтобы ты высадил меня на берег!
Он стоял у веревки, которая заменяла руль; от злости его борода стала дыбом. Он раскрыл рот; я увидел, что он ищет особенно выразительных ругательств, и быстро подошел к нему:
— Сдержи свой язык, о Райс, не то я вобью его тебе обратно в рот с такой силой, что ты перелетишь за борт! Смотри-ка сюда: вот в этой штучке припасена для каждого из вас пуля, и кто сделает шаг по направлению ко мне, тот отправится к праотцам. Поэтому не натравливай на меня своих людей, а лучше скажи, когда ты высадишь меня в Тангере?
Зажмурившись, он посмотрел в черное дуло браунинга. Голос его дрогнул, когда он, наконец, произнес:
— Завтра после обеда или послезавтра утром — раньше я не могу доставить тебя в Тангер.
— Почему ты не можешь?
— У меня более важные дела, чем высадка одного пассажира; тебя они не касаются. Но если ты во что бы то ни стало хочешь высадиться, то я могу доставить тебя шлюпкой на берег, оттуда рыбаки довезут тебя до Тангера.
— Хорошо! Вели приготовить шлюпку и снести туда мои вещи. Но предупреди твоих, что ко мне нельзя подходить ближе трех шагов, иначе я буду стрелять!
Я перелез через борт вслед за арабом, который должен был везти меня на берег. Они молча смотрели, как мы отчалили. Полуголодный араб правил по направлению к берегу. Проехав значительное расстояние, мы остановились; он вылез и, погрузив мои вещи себе на голову, побрел по воде. Когда мы, наконец, добрались до твердой почвы, он молча спрятал пезету, которую я дал ему на чай, и, напевая монотонную песню, направился назад к кораблю по серебристой глади волн.
Я с трудом передвигал ноги. Мне становилось то жарко, то холодно, и в конце концов я апатично присел на свой сундучок, опустив тяжелую голову на руки. Однообразный шум моря сливался с шумом крови, пульсировавшей в моих жилах. Так вступил я снова на почву Африки.
Через несколько минут я принял две таблетки аспирина, с трудом проглотив их без воды, и попробовал двинуться дальше. Не увижу ли я огонь или людей где-нибудь поблизости? Но берег, насколько я мог его разглядеть при слабом свете луны, был пуст и необитаем. Я нашел себе в песке ямку, которая могла защитить меня от ветра. Перетащив сюда свои вещи, я надел на себя все, что только было возможно, скорчился в комочек и, скуля как больной пес, скоро уснул.
Но это был неспокойный сон; мне снилась магометанская борода араба, которая превращалась в лицо незабвенного капитана с корабля «Луиза Генриетта». Когда капитан приказал посадить меня на кол и поджарить за то, что я будто бы поджег корабль, я проснулся и увидел красные лучи восходящего солнца.
Я не помню, чтобы когда-либо я так радовался восходу солнца. Я чувствовал себя разбитым и ужасно хотел пить, но мне все же было гораздо лучше, чем вчера вечером. Я вспомнил, что в мешке должен быть лимон, и с наслаждением высосал из него сок. Когда солнце совсем взошло, мне пришла в голову блестящая мысль — вырыть себе ямку поглубже и принять в ней солнечную ванну, чтобы хорошенько вспотеть. Я принял еще таблетку аспирина и долго потел на солнце, пока не заснул спокойным сном: мне уже больше не снился бородатый, но зато в полдень со мной случилось новое происшествие.
Я почувствовал вдруг, как что-то щекочет мне шею, и когда открыл глаза, то увидел, что это была какая-то палка. С сердитым ворчанием я приподнял голову. При этом движении с меня посыпался песок, который был нанесен на меня ветром, затем я услышал страшный крик. Какой-то чернокожий, увидев меня, в ужасе отбросил свою корзину с рыбой в одну сторону, а палку — в другую и бросился бежать как угорелый.
— В чем дело? Эй вы! — крикнул я. Но вдруг я понял все. Он видел только мою голову, торчавшую из кучи песка, и принял меня за труп. И вдруг этот труп ожил!
Но все же мне нужно было догнать его. Во-первых, меня мучила страшная жажда, а во-вторых, я хотел, в конце концов, добраться до Тангера. Поэтому я вскочил на ноги и с криком: «Стой, погоди!» — помчался за негром. Тот, видя, что за ним гонится утопленник, все прибавляя шагу, с невероятной быстротой мчался вдоль берега. Я же после болезни настолько ослабел, что не мог бежать с обычной скоростью, и, конечно, не догнал бы его, если бы он, внезапно поскользнувшись, не растянулся бы во всю длину на песке. Едва он успел подняться на ноги, как я подскочил к нему и схватил его за тряпку, обмотанную вокруг бедер.
— Аллах! — закричал он отчаянным голосом.
— Успокойся, я не мертвец и не дух, а человек, попавший сюда после кораблекрушения. Скажи лучше, как мне добраться до Тангера. Не сможешь ли ты проводить меня или, по крайней мере, указать, где бы я мог достать провожатого или осла?
— Чего ты хочешь? — повторил он, все еще тревожно глядя на меня и от испуга обеими руками сжимая свою набедренную повязку. Тут я опять убедился в том, что в этой местности не понимают моего арабского языка. Я два раза медленно, с ударениями повторил все сказанное: казалось, что он понял, в чем дело, но из того, что он мне ответил, я не понял ни слова.
— Se habla espanol?[12] — спросил он меня.
— No, ma um poco d’italiano![13] — ответил я с надеждой. Он энергично замотал головой в ответ на эти слова, а также и на английскую речь, с которой я обратился к нему. Затем мы некоторое время молча смотрели друг на друга; я предложил ему папироску, он улыбнулся. Я знаками показал ему, что хочу пить, он кивнул головой и сделал мне знак следовать за ним.
Мы довольно долго шли вдоль берега, я успел снова почувствовать себя плохо, пока мы, наконец, добрели до маленького каменного домика на мысу. Тут он стал что-то объяснять мне. Я понял только два слова: «стража» и «испанский». Но пойти со мной туда он отказался, и я, старый осел, дав ему пезету за услугу, потащился сам по направлению к домику. Моя неосмотрительность, очевидно, была следствием моего плохого самочувствия.
Солдаты испанской таможенной стражи были увлечены игрой в карты. Я кое-как смог объясниться с ними, несмотря на мои слабые познания испанского и английского языков. Больше всего их заинтересовал мой бандит-капитан, о котором я рассказал им, и то, чем был нагружен его корабль. Но к сожалению, я не смог ответить на эти вопросы. Тут я вспомнил о своих забытых вещах и о суеверном чернокожем, проводившем меня сюда. Сопровождаемый двумя испанцами, я поспешно направился на место моего ночного отдыха. Конечно, мы не нашли никаких следов как разбойничьего корабля, так и вещей, оставленных мной на песке. Очевидно, быстроногий юноша унес их с собой.
К счастью, меня вчера так знобило, что я надел на себя два костюма, в карманах которых находились браунинг и бумажник с деньгами, так что пропажа остального имущества — пары ботинок и нескольких штук белья — была для меня не особенно чувствительна. Отчет о путешествии, который я приготовил для доктора Целле, тоже пропал, но в тот момент мне было не до него.
После этого на моторной лодке меня довезли до Тангера. Выдержав новый допрос испанских властей, я завалился, наконец, в постель в лучшей гостинице города и заснул. Я спал три дня подряд как убитый, просыпаясь только для того, чтобы выпить стакан горячего грога.
На четвертый день я получил объемистое письмо от доктора Целле, в котором он выражал удивление по поводу моего внезапного отъезда и посылал мне тысячи пожеланий от себя и своих подписчиков. Кроме того, он просил, чтобы я делал побольше снимков и сам непременно был на переднем плане каждой фотографии; для этого в посланном мне в Тангер аппарате есть автоматическое приспособление. Кроме того, в письме лежал чек на испанский банк и договор, который я, в случае согласия со всеми пунктами, должен подписать и передать банку: тогда мне будут уплачены деньги.
В конце письма, написанного на пишущей машинке, карандашом было приписано: «Дорогой Гайе! Я думаю вы поймете, что не я виноват в этих подлых условиях получения денег по чеку. Я всеми силами старался воспротивиться этому. Обращаю ваше внимание на пустое место в графе «Особые расходы». Дальше я позабочусь о том, чтобы вы были лучше оплачены. Ваш Ц.»
То, что они предлагали, было ровно половиной того, на что я при всей своей скромности рассчитывал. Но здесь, конечно, не могло быть и речи об отказе, потому что я был на чужбине, на мне была одна рубашка и в кармане полтора фунта, причем имелось уже три фунта долга в гостинице. Я подписал договор и освободился от всяких иллюзий относительно моего теперешнего начальства, а также от чувства долга по отношению к нему.
Сделавшись профессиональным путешественником, я описал еще раз свою поездку до Марокко и дал приблизительный план своего дальнейшего кругосветного путешествия. Я предполагал отсюда отправиться до Египта, потом через Судан в Абиссинию, Сомали и Британскую Восточную Африку; оттуда в Индию, Китай, Японию, на острова Зунда, затем через моря Южного Архипелага и Австралию в Южную Америку. Пройти Америку насквозь до Канады, а оттуда опять вернуться в Европу! Такое путешествие должно было продолжаться пять-шесть лет.
Когда я кончил свое писание, мне доложили о прибытии посылки для меня. Это был громадный ящик, посланный на мое имя одной из лучших в Германии фабрик фотографических аппаратов. Аппарат содержал такое громоздкое приспособление, что, увидев его, я озабоченно покачал головой. Также удивился я высокой цене, уплаченной за этот аппарат моим экономным начальством, но относительно этого я получил разъяснение, распечатав счет, приложенный к посылке. Этот аппарат был продан фирмой со скидкой 70 % с условием, чтобы в моих отчетах изредка упоминалось, что снимки сделаны аппаратом такой-то фирмы, и давался блестящий отзыв о ней. Буду ли я действительно доволен аппаратом, это к делу не относится!
Первым делом я взял приложенный справочник, поставил с одной стороны возле себя аппарат, с другой — стакан кофе и ящик папирос, и два дня подряд изучал теорию и практику фотографирования и искусство обращения с этим громоздким ящиком. Когда я почувствовал, что приблизительно постиг теорию, я повесил ящик себе на плечо, взял под мышку штатив, который можно было вытянуть до двух метров длины, и отправился бродить по улицам Тангера.
Мне не удалось заснять оборванных туземцев верхом на ослах, потому что их нельзя было заставить стоять спокойно ни одной секунды; зато снимок испанцев, путешествующих на верблюдах, удался великолепно.
Проходя дальше по улицам города, я увидел маленького человечка, прикорнувшего под каменной стеной в блаженном сне; у него была длинная грязная борода, похожая на конский волос, вырванный из старой кушетки. Я снял этого живописного старичка сначала одного, затем вместе с собой. Вдруг, откуда ни возьмись, появился какой-то кипевший негодованием магометанин и, не долго думая, наградил увесистым ударом этот «ящик дьявола», как он назвал мой аппарат, и меня самого тоже двумя ударами по зубам. Только потом из криков этого помешанного я понял, что вонючий старикашка был жрецом, и чуть ли не святейшим человеком во всем Марокко.
От криков человек проснулся и голосом, подобным звуку визжащей пилы, стал сыпать проклятия на мою голову и, схватив горсть козьего помета, бросил его в меня. Они так орали, что взбудоражили весь квартал. Скоро меня окружила толпа туземцев, которые с руганью и криками размахивали палками и снятыми с ног туфлями; две собаки, присоединившиеся к толпе, норовили укусить меня за икры. Видя, что дело мое дрянь, я перебросил свой аппарат через плечо, зажал штатив под мышку и, дико вращая глазами, бросился прямо в орущую толпу, которая в испуге расступилась. Я воспользовался этим минутным замешательством и кинулся бежать по улицам города. Правоверные долго преследовали меня, но я бежал так быстро, что они в конце концов потеряли меня из виду. Я понял, что на Востоке надо быть осторожнее: прежде чем снимать кого-нибудь, надо предварительно узнать, не святой ли он!
В тот же вечер я нанял оруженосца: его звали Солиман Ассул, у него были кривые ноги и громадный нос, как в сказке у «Короля носов». Когда я вышел из дверей гостиницы, он подошел ко мне и на ужасно ломаном английском языке спросил, не нужен ли мне слуга, который носил бы за мной этот ящик и мог бы разгонять народ, когда мне нужно снимать, и объяснял бы мне, какие из этих людей святые, какие нет, чтобы не вышло такого недоразумения, как сегодня утром.
Я молча посмотрел на него и почувствовал запах спирта, которым от него несло на расстоянии нескольких шагов. В общем он мне не понравился, и, чтобы отвязаться от него, я сказал, что пробуду в Тангере всего пару дней, а затем еду дальше, в Алжир, и оттуда еще дальше.
— Well, сэр, я поеду с тобой в Тунис, Триполи и еще дальше. Там моя родина. Я могу чистить тебе ботинки, мыть рубашки и делать еще многое другое.
— Если ты с Востока, то должен знать язык бедуинов, — прервал я его.
— О да, господин. Значит, ты был на Востоке и знаешь язык моей родины? Возьми меня с собой! Язык Запада мне горек, как перец, а здешние люди доводят меня до боли в желудке!
— Ты магометанин?
— Да, господин.
— Ведь ваш пророк сказал: всякий, кто пьет, будет проклят, — а ты пьешь водку!
— Нет, господин, не водку, а вино, и то совсем немного и только потому, что у меня от здешнего народа болит живот. Я прошу тебя. Ты будешь доволен мной. Можешь пока не платить ничего!
— А сколько жалованья ты просишь?
— Сколько я прошу? Сорок-тридцать пезет.
— Я дам тебе десять, а если ты будешь вести себя прилично, то прибавлю еще пять, но каждый раз, когда от тебя будет разить спиртом, буду убавлять тебе по одной пезете. Согласен?
— Да, господин. Увидишь, я буду всегда получать пятнадцать и еще бакшиш[14] от тебя, потому что не буду пить. В этом виноваты проклятые жители Марокко!
Довольный, что мне больше не придется тащить на себе эту проклятую штуку, я повесил ее через плечо «Носа» и принял его к себе на службу. Если бы я рассчитывался с ним согласно условиям, то Солиман Ассул ежемесячно приплачивал бы мне изрядную сумму, потому что он был отчаянным пьяницей. Но я думаю, что пророк наказывал его достаточно невероятным количеством побоев, которые приходились на его долю повсюду. Стоило ему только напиться, как он становился необыкновенно драчливым и лез в драку с самыми страшными бедуинами и погонщиками верблюдов. Кончалось обыкновенно тем, что его беспощадно избивали.
В один прекрасный день у меня явилось желание нанять мулов и предпринять прогулку через поросшие темно-зеленым кустарником обрывы на самую вершину горного хребта, где виднелись цветущие поляны, ласкаемые лучами солнца. Но люди в гостинице подняли меня на смех, когда я сказал им об этом.
— Вы можете с таким же успехом снять с себя все, вплоть до белья, сбросить с выступа горы и сами спрыгнуть вслед за этими вещами. Результат будет одинаковый, — сказал мне инженер-англичанин, живший рядом со мной. — В этих горах живут кабилы; они так некультурны, что могут из-за перламутровых пуговиц на вашем жилете перерезать вам глотку.
Я сидел за чашкой кофе, погруженный в глубокое раздумье. В первый раз в жизни мне приходилось отказываться от задуманного путешествия — я привык обыкновенно идти на самые рискованные предприятия. Но скоро я примирился с этой необходимостью, вспомнив, что путешествую не для своего удовольствия, а по обязанности, и вожу с собой казенное имущество, то есть фотографический аппарат, и как бы там ни было, а я должен отвечать за его целость, так же как за жизнь моего вечно пьяного оруженосца. Поэтому я примирился с необходимостью ехать до Алжира морем. Но тут англичанин опять подошел ко мне и спросил, стремлюсь ли я к какой-нибудь определенной цели, или просто хочу побывать в горах.
— Я просто хотел поближе осмотреть эти горы. В скорости передвижения я нисколько не заинтересован.
— Wery well![15] — ответил он и повел меня в бар, где познакомил с тремя шведскими учеными, командированными каким-то научным обществом для изучения горного хребта. Они очень обрадовались, что их компания увеличилась еще на одного человека, и сообщили мне, что завтра утром собираются выступить в поход.
У моего Ассула был по обыкновению выходной день, и, к счастью, я скоро услышал его сварливый голос, доносившийся из соседнего кабачка. Направившись туда, я нашел его не совсем пьяным, то есть во всяком случае способным отправиться на поиски за мулами.
Через несколько часов он явился ко мне в сопровождении целой группы более или менее подозрительных типов; некоторые из них привели с собой мулов. Я выбрал одного пожилого добродушного мужчину и молодого кудрявого парня. Последнего я нанял только потому, что он был удивительно похож на быстроногого юношу, похитившего мой багаж. Я долго рассматривал его со всех сторон и даже схватил его за ворот рубахи, чтобы посмотреть, нет ли на ней печати цюрихской фирмы, где я приобрел белье. Но она была настолько черна от грязи, что на ней не было никакой возможности разобрать какие бы то ни было знаки. В течение пяти недель нашего совместного путешествия я так и не установил — был ли это тот самый жулик или другой. Но что он был жуликом, в этом не могло быть сомнений, потому что на прощанье он забрал с собой пару моих ботинок, а у Ассула украл котелок вместе с варившейся в нем овсянкой. «Нос», по обыкновению пьяный, затеял ссору с торговкой, продавшей ему несвежие яйца, и поэтому прозевал это событие.
Когда мы на следующее утро стали собираться в путь, то столкнулись с невероятными трудностями. Старик с двумя мулами явился вовремя, но юноша и мой верный слуга отсутствовали. Так как трое ученых растерянно метались по площади, не находя в словаре нужных им арабских слов, а из заказанных ими восьми мулов пока явились только трое, то я плюнул на это дело и отправился в кофейню, чтобы подкрепиться стаканом кофе, а затем, вооружившись хлыстом, пошел в обход по кабакам в поисках за своим пьянчужкой-оруженосцем. Оказалось, что «Нос» был арестован; об этом мне сообщил кудрявый юноша, неожиданно появившийся за моей спиной. Сегодня ночью моего Ассула за хулиганскую выходку посадили в тюрьму, и полицейский отказался выпустить его сейчас, но обещал мне после обеда освободить Ассула и послать его за мной вдогонку по дороге в Тетуан. «Потому что, — добавил он, — я сам буду рад избавиться от него».
Несмотря на все это, я раньше шведов собрался в дорогу, помог им распределить поклажу по мулам и обучил арабским ругательствам, без которых здесь не двинешься с места. Это были весьма симпатичные и честные люди, я с ними отлично поладил. Они скоро поняли, что я гораздо опытнее их в путешествиях, и охотно предоставили мне роль предводителя каравана.
Часа в три после обеда наш отряд двинулся в путь. Мы проходили по горам почти таким же высоким, как Альпы, раскинутым природой в хаотическом беспорядке. Горы эти отличались от Альп роскошной окраской растительности, покрывавшей их вершины и обрывы.
Мы едва успели пройти пятнадцать километров, как пришлось остановиться на ночлег на сторожевом посту, который находился вблизи селенья кабилов. Сам дом и природа, окружавшая его, выглядели довольно мрачно; к тому же старик сообщил мне, что немного дальше можно увидеть, как «солнце погружается в море». Я проехал вперед на своем муле, который оказался таким же спокойным и таким же добродушным, как и его хозяин. Я был так очарован видом, открывшимся предо мной, что, вернувшись назад, стал убеждать своих спутников, несмотря на их усталость, вновь собрать вещи и проехать немного дальше; там тоже можно остановиться на ночлег.
Это был выступ скалы, покрытый шелковистой травой, из которой выглядывали фиалки и анемоны, росшие здесь в изобилии. Ручей с журчанием прорезал почву. За нами возвышалась стена густых хвойных деревьев, защищавшая нас от ветра, а у ног лежали скалы, с которых открывалась грандиозная панорама.
Скалы резко обрывались, и внизу виднелась окруженная лесами долина, у горизонта сливавшаяся с белой полосой воды. Солнце погружалось в море, снопы огня падали на горы, бронзовый налет лежал на долине и озарял нашу скалу, делая верхушку ее пурпурно-красной.
Мы замерли на месте от восхищения, но тут я толкнул шведа в бок, указав ему на маленький выступ на соседней скале. Там, освещенный лучами заходящего солнца, на коленях стоял мой проводник, обратившись лицом на восток, и отвешивал земные поклоны.
В этот вечер мы долго сидели у потрескивающего костра, следя за огромными языками пламени, лизавшими небо, прислушиваясь к беспрерывному журчанию ручейка и к песне ветра в горах. Когда, наконец, мы улеглись, старый Лундштейн сказал:
— Спасибо вам за то, что вы привели нас сюда. Я никогда не забуду этого заката!
Мне казалось, что я тоже в первый раз в жизни видел такой закат.
Беспросветная ночь, журчание ручья и языки пламени привели меня в прекрасное настроение. Наконец-то я опять на лоне природы. Я еще долго сидел у костра, боясь спугнуть это настроение. Никогда не забуду этот вечер в горах Атласа!
Едва я успел заснуть, как услышал голоса из темноты. Слышно было, как наши люди окликали кого-то, затем ответ, сдавленный смех и скрипучий голос Ассула. Потом я услышал его осторожные шаги и покашливание за моей спиной: «Гм, гм, гм…»
— Не думаешь ли ты, сын пьяницы и внук преступника, обладающий желудком, подобным пивной бочке, что я сплю! Ну-ка, рассчитай, сколько пезет ты будешь должен мне к концу этого месяца? — обрушился я на него.
— О, господин мой…
— Молчи и не отравляй воздуха своим спиртным дыханием! Пусть черти в аду припекут твой длинный нос за то, что ты нарушаешь законы Магомета и пророка его…
Потрясенный моей отповедью, он молча удалился.
Он часто слышал от меня подобные наставления, но они не производили на него никакого впечатления, так же как и побои, которые он получал в изобилии от всех. Откуда он добывал вино во время нашего длинного путешествия по пустыне, это оставалось для меня загадкой. Зато, когда он был трезв, он был храбр как лев, проворен и находчив. В особенности умел он добывать провизию. В самой жалкой деревушке он никогда не являлся с пустыми руками: то приносил утку, то десяток яиц, то горсть фиников, но зато вечером в нашем лагере обычно раздавались проклятия и ругань пострадавших.
В горах уже наступила весна. А может быть, там была вечная весна, я, право, не знаю. Белые облака мчались по темной синеве неба, вершины гор отливали серебром на солнце, а долины розовели от цветов: это цвели персиковые, миндальные, абрикосовые деревья. Ручьи и водопады стекали по мху, покрывавшему горы, и серой блестящей лентой падали с гор в долину, переливаясь на солнце всеми цветами радуги.
Я чувствовал себя здесь удивительно хорошо. Горячее дыхание сосновых лесов, доносимое к нам ветерком, поля желтых и лиловых цветов, ветки незнакомых нам деревьев, колыхаемые ветром, пение птиц и рожок пастуха в долине! Я не знал названия птиц и деревьев, но они были похожи на мои родные, а весна здесь была так чудесна, краски так прозрачны и ярки, что я и подумать не мог о всех ужасах, которые ожидали меня в знойной пустыне Африки. Во всяком случае, это радужное весеннее настроение осталось надолго у меня в памяти.
Иногда мы по нескольку дней оставались на одном месте; это случалось, когда шведы находили особенно интересные породы камней, которыми стоило заняться, или когда они решались подняться на близлежащую гору для изучения минералов.
Изредка случалось, что в попадавшейся нам по дороге деревушке не хотели продать ничего съестного. Туземцы ненавидели европейцев. Я помню старого, высохшего старика-туземца, стоявшего возле хижины со своим внуком и евшего апельсин; вокруг низкой мазанки гоготало и крякало целое племя пернатых, а в дверях на полу сидела женщина, занятая переливанием молока в громадные тыквенные бутылки, в которых сбивают масло. На наш вопрос, не продадут ли они нам какой-нибудь провизии, старик выплюнул апельсиновые косточки, затем медленно перевел свой взгляд на небо, минуя нас, как это делают львы, и продолжал свое занятие. Ассул рассвирепел и уже собрался накинуться на него, но я остановил его и, подойдя к старцу, еще раз медленно повторил то, что было сказано, прибавив, что мы не испанцы и не французы. Тогда старик перевел свой взгляд на меня и медленно и раздельно произнес:
— У меня нет ни кур, ни яиц, ни плодов, ни молока, — и, бросив корки апельсина мне под ноги, спокойно повернулся и вошел в дом.
— Да, это такая ненависть, от которой может не поздоровиться. Горе тому, на кого она обрушится! — сказал мой проводник, когда мы покинули домик старого кабила.
В другой раз на нас с обрыва скатились два увесистых камня, и они, конечно, попали бы в меня и Ассула, если бы я случайно не остановился для того, чтобы поправить автоматический затвор фотографического аппарата, волочившийся по земле. Мы увидели маленькую фигурку, закутанную в серое покрывало, скрывшуюся за выступом скалы, и Ассул, который погнался за ней, сказал, что это была девочка-подросток, конечно, туземка.
А однажды ночью произошло событие еще серьезнее.
Разыгралась буря.
После того как молния два раза попала в близлежащие деревья, мы побоялись оставаться в нашем защищенном лагере и, не долго думая, наугад побрели вперед под страшным ливнем при ослепительных вспышках молнии и яростных раскатах грома и, наконец, залезли под низкорослые деревья фруктового сада возле какого-то одинокого строения. Здесь мы переждали непогоду, тесно прижавшись друг к другу, дрожа от холода и сырости. Только после окончания дождя мы смогли разбить палатку нашего шведа. Я спал обыкновенно под открытым небом, но сегодня охотно согласился на любезное предложение переночевать в палатке и велел Ассулу расставить там мою походную кровать.
Возможно, что от теплого спертого воздуха я спал крепче, чем обычно, и проснулся только после того, как услышал громкий звук, похожий на удар грома.
— Гроза опять начинается, — пробормотал мой сосед и повернулся на другой бок.
Гроза! Нет, это звучит несколько иначе!
Тут раздалось несколько коротких выстрелов один за другим, затем действительно удар грома и за ним крик о помощи.
Я вскочил на ноги и, натянув на себя брюки и сапоги, схватил браунинг и выбежал из палатки. Лил дождь. Кругом была непроницаемая тьма, я не мог рассмотреть ничего. Только при вспышке молнии я увидел неподалеку две фигуры, которые удирали от моего оруженосца Ассула.
— Держи их! Проклятые! Хватайте их! — орал он.
Кто-то мчался прямо на меня. Я схватил за шиворот незнакомца и узнал моего кудлатого проводника. Он визжал от ужаса как поросенок.
— Тише ты! Это я. В чем дело?
Тут вдруг раздался выстрел, и мимо моего уха прожужжала пуля, за которой последовал отчаянный крик юноши. Он с такой стремительностью упал на землю, что ворот его подозрительной рубахи остался у меня в руке.
Я хотел бежать по направлению выстрела, но проводник судорожно вцепился в меня, так что я не мог сделать ни шагу.
— Что такое? Ты ранен?
Он не понял вопроса. Я нагнулся и, ощупав его, попал во что-то липкое. При свете зажженной спички я увидел небольшую ранку на ноге, из которой сочилась кровь. Эта царапина, вероятно, была причинена обломком дерева, раздробленного пулей. Я дал ему оплеуху и, вырвавшись, полетел туда, откуда слышались крики.
Ко мне навстречу уже бежали Ассул и старый проводник. Они сообщили, что на нас напали грабители, неожиданно выскочившие из-за деревьев, и пытались украсть наш багаж, возле которого спали проводники. Слуга шведа, мальчишка лет тринадцати, выхватил револьвер господина и выпустил в грабителей подряд все шесть зарядов, а Ассул с остальными бросились на них с палками и факелами. Нападавших было только двое, но пока слуги гнались за ними, с другой стороны подкрались другие к мулам и увели их.
— Восемь мулов нам удалось отбить, а двух украли. Чтобы черт побрал этих проклятых кабилов, — закончил Ассул, скрежеща зубами от ярости.
— Это были, должно быть, наши мулы? — уныло спросил я.
— Нет. Это были мулы эффенди; на одном из них была привязана его резиновая ванна, а в ней лежало мое одеяло и еще кое-какое имущество. Чтоб у них разнесло брюхо!..
— Ага! — злорадно сказал я. — Значит, они унесли с собой твою водку, ты — несчастный пьянчужка, которого аллах наказал вечной жаждой!
Старик, поняв меня, загрохотал, за ним и остальные носильщики, которые один за другим собрались вокруг нас, и на несчастного Ассула посыпался град насмешек. Я приказал им по очереди дежурить в эту ночь и, дрожа от холода, вернулся обратно в палатку, чтобы сообщить моим компаньонам неприятные новости. Но я нашел моих шведов спящими непробудным сном.
Тут я вспомнил мудрую китайскую поговорку, что посланный с радостными вестями должен торопиться, а с печальными должен отдыхать под каждым развесистым деревом у дороги, и, стараясь не шуметь, улегся спать.
Трое спокойно спавших людей на другое утро, еще до моего пробуждения, были поставлены в известность о происшедшем. Я застал их, глубокомысленно осматривавшими деревья, с которых пулями кабилов были сорваны полоски коры. Выстрелы кабилов, предназначенные нам, были довольно метки!
На ближайшем посту мы скорее из приличия заявили о ночном нападении: ни старый Лундштейн никогда больше не увидел своей ванны, ни Ассул своей водки. Но он каким-то волшебным способом ухитрился через несколько дней напиться до того, что выл на луну, как шакал в зимнюю ночь, и в конце концов был избит своими товарищами за то, что мешал им спать.
В одну из ночей я, по обыкновению, бродил по окрестностям лагеря, а затем подошел к огню, сидя у которого наши проводники пели какие-то туземные песни, которые своей мелодичностью нравятся даже европейцу. Из слов текста я понял только все повторявшееся имя «Райсули». На другое утро я спросил Ассула, что это за песню они пели вчера.
Он недоверчиво посмотрел на меня сбоку и, оглянувшись, быстро зашептал:
— Господин! Ты знаешь, на той неделе туземцы одержали серьезную победу над французами, и эта песня сложена в честь этой победы. Я пел вместе с ними потому, что у меня хороший голос, и потому, что я люблю петь. Но видишь, господин мой, хотя они не жители здешней страны, но тоже туземцы, так же как и мы, и тоже имели когда-то свою землю. Прости мне, господин мой, ты европеец, но видишь ли, в мою страну пришли европейцы и взяли ее себе — это итальянцы. И клянусь бородой пророка, что я буду петь изо всех сил, если… Извини меня, господин мой!..
— И поэтому ты пел с ними? — спросил я с улыбкой.
— Ты не веришь мне, господин мой. Вот посмотри сюда. — С этими словами он сорвал потрепанную куртку с плеча и завернул грязный рукав рубахи.
— Вот смотри. Вот тут и тут! — Он приподнял штанину на своей худой ноге и показал ярко-красный рубец. — Я получил два выстрела и три удара штыком. И не только потому ушел я на запад, что изгнан за пьянство своими родичами. Нет! Я это хорошо знаю! Тебе я могу сказать: я вернусь к себе на родину и буду во имя Аллаха бороться за ее освобождение и этим сниму с себя грех употребления спиртных напитков!
С удивлением посмотрел я на своего носатого оруженосца и крепко пожал ему руку.
В Меллиле я распрощался со своими спутниками; они думали отсюда опять направиться в горы, моя же дорога вела на восток. И так как я хотел несколько ускорить свое путешествие, рассчитав, что при таком способе передвижения смогу закончить его только в весьма преклонном возрасте, то я решил до Орана поехать пароходом.
Время, проведенное мной на борту, я употребил на то, чтобы написать своим читателям подробный отчет о стране Райсули. К нему было приложено много снимков диких и смелых обитателей этой страны. Я уложил их в красивый ящик из кедрового дерева, который Ассул купил для меня за несколько пфеннигов на базаре в Меллиле. С каждым месяцем ящик становился все полнее; на досуге я открывал его и с удовольствием снова пересматривал лица и ландшафты, припоминая мельчайшие подробности своего путешествия. Я возил с собой этот ящик в течение многих лет. Впоследствии эти фотографии людей, видов и зверей были изданы в красивой, переплетенной в кожу книге, на которой золотыми буквами было вытеснено — «Фотографии со всего света».
Приехав в Оран, я был поражен чистотой и живописностью этого города, похожего на наши чистенькие приморские курорты. Еще больше я был удивлен тем, что, как меня уверяли, от Орана до Орлеансвиля можно было добраться так же быстро и удобно, как от Парижа до Лиона.
Но я все же вооружился десятизарядным винчестером против злых людей и двумя французскими военными палатками против плохой погоды, купил довольно дешево одного верхового и одного вьючного осла и двинулся в путь. Едва мы успели выехать за город, как я, исследовав наш багаж, нашел бутылку абсента, которую, несмотря на огорченную физиономию моего милого Ассула, сбросил с моста в воду. Здесь, в Алжире, через каждые два километра попадался городок, в котором было кафе, но обычно без кофе; зато там было много бутылочек с пестрыми этикетками.
Не помогало также и то, что я задержал выплату жалованья Ассулу. Для того чтобы достать денег на выпивку, он крал курицу, ставил ее мне в счет, а полученные деньги употреблял на приобретение волшебной жидкости.
Прибыв в Орлеансвиль, я думал через Богари и Шот-эль-Ходна отправиться в Бискру, но так как пустынная дорога через Тель-эль-Атлас была довольно опасна, то я очень обрадовался, когда в один прекрасный вечер Ассул познакомил меня с каким-то рыжебородым шейхом, который заявил, что едет по тому же пути. Он направляется с двумя братьями и четырьмя сыновьями в Шот-эль-Ходна; правда, они все, хвала Аллаху, здоровые парни, но там, наверху, в горах, много разбойников, посланных Аллахом в наказание за наши грехи, а европейский эффенди в смысле защиты лучше десяти человек наших или даже двадцати!
Этот многосемейный мужчина обладал окладистой рыжей бородой и смелыми светло-серыми глазами. Одним словом, он показался мне заслуживающим доверия. Правда, это впечатление несколько ослабло, когда я увидел шейха на следующее утро. Его глаза слишком быстро бегали по сторонам и особенно внимательно останавливались на моем багаже и оружии. Его родичи, задерживаемые неотложными делами, до сих пор не показывались — это было также весьма подозрительно.
Все же в полдень мы пустились в путь.
Шейх ехал верхом на прекрасном арабском скакуне, и, когда он отъехал вперед на несколько шагов, Ассул по-английски сказал мне, что стал сомневаться в порядочности этого старца и не лучше ли будет воспользоваться каким-либо предлогом, чтобы отказаться от его общества. Но старик ехал все время рядом со мной, рассказывая на хорошем арабском языке интересные истории из своей жизни, которыми я буквально заслушался. Когда день стал клониться к вечеру, мы заметили приближающийся к нам навстречу по большой дороге отряд испанской стражи: нашему шейху стало как-то не по себе. Он стал ерзать в седле и затем неожиданно заявил, что забыл что-то на том месте, где мы сегодня обедали, и, повернув коня, во весь дух помчался обратно.
Мы удивленно переглянулись, и Ассул посоветовал мне немедленно обратить внимание солдат на этого старика, который, очевидно, был ловким жуликом. Но так как солдаты оказались французами, а я говорю по-французски весьма слабо, то я постеснялся задерживать их, и, свернув с дороги, мы поехали дальше по направлению к чему-то, что я принял за деревушку. Когда мы подъехали ближе, оказалось, что это были обломки скал, возле которых стоял один единственный полуразрушенный домик.
Мы решили переночевать здесь.
Мулов. завели во двор, и пока Ассул был занят приготовлением ужина, я, вооружившись биноклем, смотрел на дорогу, не возвращается ли наш неприятный спутник. Скоро я действительно увидел кавалькаду, во главе которой ехал злополучный шейх. Он был в восторге, что наконец нашел нас, и выразил удовольствие по поводу места нашей стоянки. Своих шестерых спутников он представил мне как родственников. Они абсолютно не были похожи друг на друга, но каждый из них был, без сомнения, преступником. Они высказали мне пожелания всяческого благополучия и с плохо скрываемой алчностью посмотрели на мои вещи. Вообще по всему их поведению я больше не сомневался в том, с кем имею дело.
Во-первых, они хотели заставить Ассула потушить костер, так как здесь будто бы дует. Сначала я не понимал, зачем они настаивают на этом. Оказалось, что огонь виден был с большой дороги, а им нежелательно было обращать на себя внимание проезжающих. Они, очевидно, боялись того самого отряда солдат, который мог возвращаться обратно. Но в ответ на это требование я подложил сырых дров в огонь и объяснил им, что нам необходим сквозной ветер, иначе очень трудно будет топить сырыми дровами. После некоторого недовольства, высказанного на незнакомом мне языке, компания милых родственников уселась у огня со стороны дороги, чтобы хоть немного закрыть его свет от проезжающих.
В ответ на этот маневр я сказал Ассулу пару слов по-английски, и им была вылита в огонь бутылочка прованского масла. Масло вспыхнуло, и пламя громадным столбом поднялось к небу. Теперь наш костер был заметен издалека.
Следующим моим выпадом было приказание Ассулу приготовить на ужин консервы из ветчины, имевшиеся у нас.
— Простите, о правоверные, — сказал я, — что не могу предложить вам этого мяса, так как вы не едите свинины. — С этими словами я раскрыл банку, брызнув на ноги сидевших соусом, в котором лежал кусок ветчины. Надо было видеть, с каким ужасом шарахнулись от меня эти шесть пар худых коричневых ног. Если бы не острота момента, я мог бы громко расхохотаться, так комична была эта картина. Наши облитые маслом дрова ярко запылали, и пламя костра стало видно на далекое расстояние. Если бы не это обстоятельство, то возможно, что этот вечер был бы для меня последним, потому что через минуту я увидел, как мой оруженосец с визгом подскочил к шейху и вцепился обеими руками в его рыжую бороду. При этом он кричал:
— Стреляй, господин мой! Стреляй! Они крадут наших мулов!
Одним прыжком перескочил я через костер, ударил шейха под ребра так, что он упал навзничь, другой рукой, в которой я держал нож для откупоривания консервов, я ударил кого-то по голове, затем схватил ружье, к которому тянулась чья-то рука. Тут чей-то нож полоснул меня по пальцам. Но, почувствовав ружье в своих руках, я стал действовать увереннее: подбежав к лежащему на земле рыжебородому, я приложил дуло к его виску. Тут за моей спиной послышались выстрелы, старик вздрогнул и вытянулся. Ассул продолжал стрелять в темноту, откуда в ответ раздались несколько раскатистых выстрелов, но резкий треск моего винчестера заставил их умолкнуть.
— Аллах! — кричал разъяренный Ассул и, бросившись вперед, послал им вдогонку все пули, бывшие в его браунинге. Я подоспел как раз вовремя, чтобы освободить его от цепких рук напавшего на него сзади высокого араба, но в тот же миг получил увесистый удар по голове и упал.
Мне казалось, что я лежу на дне океана: я слышал шум и раскаты волн, целый хаос звуков, из которых ни одного в отдельности не мог разобрать. Моя голова была тяжела, как котел. Вдруг все стихло. Пошел дождь. Я приподнял руку и вытер свою щеку, по которой текло что-то. Рука оказалась черной, очевидно, это была кровь. Тогда только обратил я внимание на то, что голова моя трещала и болела, и, постепенно придя в себя, вспомнил все происшедшее.
Я приподнялся, причем мне казалось, что голова моя раскалывается надвое, вытер кровь, бежавшую по лицу, и стал прислушиваться: я боялся получить новый удар по голове или кусок свинца под ребра. Вокруг меня было совершенно тихо, только вдали слышались как будто звуки барабана и равномерных шагов. Возможно, что это кровь стучала в моих висках. С неба на меня глядели звезды, наш огонь совершенно потух, только угольки тлели у костра. Я вспомнил о своем ружье и стал шарить вокруг себя, но ружья не было… Да в конце концов на что оно мне теперь? Я почувствовал ужасную жажду, язык прилипал у меня к гортани. Надо встать и попытаться найти воды. Но это было не так-то легко и удалось мне только после долгих усилий. Я хотел дотащиться до нашего котелка с водой, но, пройдя несколько шагов, упал и наткнулся на лежавший на земле браунинг. Он не был заряжен. Я кричал и звал Ассула, но ответа не последовало, а меня все больше мучила жажда. Ощупав свою голову и осторожно разобрав слипшиеся от крови волосы, я убедился, что рассечена только кожа. Тогда, черт возьми, я ведь мог встать и достать себе воды!
Я приподнялся и заковылял по направлению к нашему костру. Нагнувшись, чтобы нащупать его, и по дороге наткнувшись на какой-то мягкий мешок, я попал рукой в волосы бороды. Я снова в ужасе присел и стал беспокойно всматриваться в лицо лежавшего передо мной человека, едва белевшее в темноте.
Так просидел я некоторое время, пока не услышал снова голоса и топот коней близко за своей спиной, и, не успев уже принять какого-либо решения, я увидел всадника, который, спрыгнув с лошади, подошел ко мне и заговорил со мной сначала по-арабски, а потом по-французски. Еще много лиц увидел я, которые нагибались ко мне по очереди. Кто-то из них вытер кровь, струившуюся по моему лицу.
— Мойа! Воды! — сказал я и выпил плохо пахнувшую воду из чьей-то фляжки. Тут ко мне снова подошел европеец и спросил меня что-то по-французски. Я собрался с силами и коротко рассказал по-арабски, что со мной произошло. После этого ко мне привели Ассула, а за ним я увидел еще три фигуры со связанными руками.
«Нос» был страшно рад, увидев меня, с трогательной заботливостью оттолкнул стоявшего возле меня солдата и, опустившись на колени, ощупал рану на моей голове, повторяя без конца «Аллах» вперемежку с проклятиями по адресу бандитов. Потом он вскочил и стал орать на солдат, что нечего тут стоять и глазеть — надо достать перевязочный материал и перевязать рану.
— Господин, нагни свою голову, а ты принеси свет, — приказал он.
— Послушай, Ассул, не лай здесь как собака, — заворчал я, но он прервал меня словами:
— Господин мой, ты видел, как рыжебородый вырвал у меня револьвер и выстрелил в меня первый? Не правда ли? Пойми. Иначе мне будет плохо!
Несмотря на туман, окутывавший мой мозг, я все же понял его и утвердительно промычал что-то, а затем спросил о наших мулах и вещах.
— Вьючного мула мы нашли, твое ружье тоже, а вот верхового мула я не могу найти, так же как и твой аппарат. Но зато у нас остался черный конь шейха; он сейчас занят тем, что поедает запас овсянки из нашей банки. Можно сказать, что это наша лошадь. Когда ты упал, а я стрелял вслед бегущим родственникам этого рыжебородого дьявола, солдаты были уже совсем близко от нас. В одного из бегущих я попал и надеюсь, что он вместе с рыжебородым уже представился перед шайтаном, который сам разберется — родственники ли они друг другу, или ему самому!
Тут к нам подошел солдат с перевязочными материалами и с лампой.
— Да, господин, этот старый жулик не попал в меня, когда стрелял. Хвала Аллаху! — громко закончил мой оруженосец.
Рана оказалась не серьезной, как я уже раньше установил. На черепе вскочила огромная шишка, и кожа была сорвана, но начальник стражи посоветовал мне все-таки доехать с ними до поста, где был санитарный врач, который мог перевязать рану как следует. Кроме того, надо было составить протокол происшедшего, чтобы найти остальных бандитов и мои вещи.
Меня знобило, и поэтому мне очень улыбалась мысль переночевать в мягкой постели и под крышей. Переезд на муле был настолько мучителен для моей раны, что перевязка старого врача, сделанная с добрыми намерениями, но весьма неумело, показалась мне даже приятной. На моей голове оказались две косые раны, но каким оружием они были произведены, трудно было установить. Пойманные преступники отказывались от всего: они утверждали, что убитого рыжебородого, Ассула и меня видят в первый раз в жизни. То же самое говорили и двое других, которых поймали на следующее утро. Я занес в протокол все происшедшее, подкрепляя свои слова свидетельством Ассула. Мне пришлось подтвердить, что первым выстрелил рыжебородый, что было не совсем точно, но офицеру это не показалось подозрительным. А может быть, власти были так довольны поимкой известного бандита, который грабил по большим дорогам, что не обратили внимания на такую мелочь.
Ужасная головная боль мучила меня еще долгое время, но со дня на день становилось легче. В один прекрасный день в мою комнату вошел солдат с большим ящиком и спросил, не мой ли это. Это был кожаный футляр с моим аппаратом, — он был найден кем-то в горах, но штатив и некоторые принадлежности так и не нашлись, так же, как и мои верный мул. А несчастному парню, который нашел аппарат, пришлось плохо: так как он не был жителем этой местности, его приняли за соучастника грабежа и арестовали. На его счастье тут явился Ассул, которого я посылал в соседний городок за покупками, чтобы пополнить нашу пропажу, и, несмотря на то, что был уже навеселе, все же заявил, что этот парень совершенно не похож на нападавших на нас людей, после чего юноша был отпущен на свободу, получив от меня бакшиш.
Затем мой пьянчужка с ужимками и кривлянием стал нести какую-то чепуху о необходимости купить коня для меня, и такого, за которого мне придется уплатить только после моей смерти, и прочую тому подобную ерунду. В конце концов я выгнал его и лег спать.
На следующее утро, несмотря на ужасную головную боль, я решил продолжать путешествие. Выйдя во двор, я застал там Ассула, который с теми же ужимками повел меня в сарай и показал коня, мирно евшего овес из стойла вместе с остальными лошадьми — это был конь убитого шейха. Я молча посмотрел на своего слугу, затем со все увеличивающимся удовольствием на жующую лошадь и в конце концов, повернувшись, вошел в дом и спросил у начальника стражи, не сможет ли он продать мне старое седло. Он согласился, и через полчаса, несмотря на протесты санитарного врача, сердечно поблагодарив его за помощь, я сел на своего дарового коня и удрал.
Далее «Нос» сообщил мне, каким образом он нашел коня. Когда он покупал провизию на рынке, то увидел человека, который продавал коня убитого шейха; тогда он немедленно позвал полицейского и хладнокровно объяснил ему, что этот конь украден вчера вечером у его господина. Следствием этих слов явился арест торговца и лошади, которые должны были быть препровождены на пост французской стражи, но так как Ассул предвидел, что торговец скажет, что нашел лошадь в горах, то сам помог ему по дороге бежать. Когда полицейский, прибыв в форт, узнал о нападении на меня и когда там подтвердили, что Ассул действительно мой слуга, то он вполне поверил его словам, и конь без дальнейших разговоров был возвращен его господину.
Скакун долгое время служил мне, и никто не оспаривал моих прав на него. Правда, первые дни верховой езды мне казались пыткой. При каждом его шаге мне как будто нож втыкали в мозг, но он, конечно, не был виноват в этом. У коня был только один недостаток, который он, казалось, унаследовал от своего усопшего господина: это была чисто разбойничья жадность. Когда он был на свободе, то обязательно прогонял от яслей осла, лошадь и верблюда и, несмотря на то, что сам уже наелся до отвала, не допускал их к еде. Он был самым завистливым конем, которого мне когда-либо случалось видеть.
В продолжение всего длинного пути до соленого озера Ходна с нами не случилось ничего замечательного. Моя рана медленно заживала, и волосатая растительность не скоро прикрыла оба шрама на моем черепе. Ассул делал все, что нужно, без лишних слов; он даже держал камеру, когда я снимал, потому что без штатива довольно трудно было делать снимки, а когда для успокоения моих недоверчивых читателей я сам участвовал на снимке, он нажимал грушу аппарата. По крайней мере, два раза в неделю он был совершенно пьян, а три раза в неделю навеселе и редко расставался с кем-нибудь из встречных людей мирно.
По ту сторону горного хребта ландшафт резко изменился: стало суше, песчанее и пустыннее. На базаре, который был раскинут на совершенно необитаемом плоскогорье, я купил себе плащ бедуина и чалму. Кроме того, я приобрел вьючного осла и старого верблюда для Ассула. С большим трудом сделали мы штатив из двух бамбуковых палок, и когда Ассул влез на своего длинноногого верблюда, на котором его нос казался еще больше, и взял под мышку импровизированный штатив, то я невольно подумал о рыцаре Дон-Кихоте Ламанчском и Санчо Пансо — его оруженосце.
Однажды, в особенно жаркий полдень мы, наконец, увидели озеро Шот-эль-Ходна, которое, подобно мертвому громадному зеркалу, было окаймлено солью, как белой рамкой. Оно простиралось у наших ног.
Вскоре после этого мы заметили несущееся на нас розовое облако, которое росло и росло, пока не заполнило все пространство между землей и небом. Оно медленно опускалось на свинцовую поверхность озера и скоро совершенно скрыло его от наших глаз. Солнце проглядывало через эту завесу как раскаленный шар, и вдруг на нас налетел порыв ветра, исходивший, казалось, из преисподней: раскаленный песок, пыль и песчинки соли обжигали нам кожу, слепили глаза и с трудом позволяли легким дышать; воздух был так раскален, что кожа пересохла, и язык с трудом поворачивался во рту. Мулы заволновались и повернули назад в гору. С трудом удалось нам остановить их. Мы слезли на землю и, сбившись в кучку, задыхаясь без воздуха, объятые ужасом, ждали смерти.
Если бы это продолжалось дольше, чем полчаса, то мы, вероятно, не выдержали бы, но ветер вдруг ослаб, и, хотя воздух еще был полон частицами соли и песка, все же можно было стоять на ногах и с трудом, кашляя и чихая, дышать. Мы вытерли уши, нос и рот от забившегося в них соленого песка и потащились к нашему верблюду; мы с трудом передвигали как будто налитые свинцом ноги, тело было совершенно разбито. Верблюд вел себя спокойнее всех. Когда мы наконец добрались до него, то бросились к воде и пили, пили без конца. Облака песка и соленой пыли всё время носились вокруг нас; казалось, буря снова усиливается. Тогда мы побоями заставили животных подняться на ноги. Надо было спешить вперед, — может быть нам удастся натолкнуться на жилье людей, работавших здесь по добыванию соли.
Стало темно как ночью; массы песка до того насытили воздух, что с трудом можно было смотреть кругом. Я немного отстал от своих товарищей и вдруг заметил, что я один и не вижу дороги. Я напрасно звал Ассула, которого только что видел перед собой, но он исчез вместе со своим верблюдом, а когда я искал дорогу, то несколько раз повернулся вокруг своей оси, так что теперь не знал, в какой стороне лежит озеро: за мной или передо мной. Я снова сел на своего коня и в надежде, что он по нюху найдет жилье, опустил поводья, так что в сущности благодаря моей лошади я познакомился с интереснейшим человеком из всех, с которыми мне когда-либо приходилось встречаться.
Животное внезапно остановилось, и в облаках песка я заметил черную бедуинскую палатку, в которой горел огонь, и увидел мужчину, у которого на голове, в защиту от песка, было намотано по крайней мере двадцать метров белой материи. Он вышел из палатки и окликнул меня; я ответил и попросил пристанища. Он сделал приглашающий жест рукой, но видно было, что он плохо понимает меня, потому что ответил мне на языке, которого я не понял. Я приподнял опущенную на лицо чалму и еще раз повторил. свой вопрос по-арабски, а затем по-английски, но он покачал головой. Узнав, что я европеец, он еще раз сделал приглашающий жест к огню, у которого сидело несколько закутанных людей. Он сказал им что-то, из чего я понял только слово «эффенди», и поспешно вышел из палатки. Сидевшие у огня подвинулись, и двое из них встали, знаками показывая мне, что они пойдут напоить мою лошадь. Они вышли.
Не успел я выпить первого стакана чая, который, несмотря на безумную жару, особенно освежал, как сидевшие у костра люди встали перед вошедшим в палатку мужчиной. И когда вошедший снял чалму с лица, то я увидел ястребиный нос, острую бородку и черные глаза, глядевшие на меня из-за золотых очков.
— Bonjour, monsieur! (Здравствуйте!) — сказал он.
Произношение этих двух слов напомнило мне почему-то штат Огио, и я, не задумываясь, ответил:
— How do you do, sir? (Как вы поживаете, сэр?) Вы американец? Не правда ли?
— Алло! Алло! — ответил он, удивленно подняв брови, и широкая улыбка озарила его библейскую физиономию.
— Нам надо поговорить с вами, — сказал он. — Пойдемте в мою палатку. Это палатка моих людей.
Когда солнце село, то насыщенный песком воздух пустыни стал переливаться всеми цветами радуги, напоминая жидкие массы раскаленного металла.
К тому времени мы уже успели подружиться с моим американским бедуином, и этот феномен объяснил мне, каким образом он научился говорить по-английски. Семилетним мальчиком он нанялся в услужение к американской супружеской паре и переехал с ними Атлантический океан. В Америке он был усыновлен бездетной семьей, посещал сначала школу, потом университет, и там у него проявился интерес к изучению культуры родного ислама. Для этого он и путешествует теперь по своим родным местам — это было уже третье путешествие. Отсюда из Шот-эль-Ходна он думал отправиться в священный город Кайруан и затем дальше на восток. Точно так же, как и я.
Четыре месяца путешествовал я вместе с ним, и всему, что знаю об арабской культуре, я обязан моему товарищу по пути, с которым я сильно подружился.
В первую же ночь он и его люди отправились в поиски за моим храбрым оруженосцем Ассулом. Ни один человек внизу у соленого озера не видал его, и ни одна из трех тысяч собак, обитавших там, лаем не возвестила нам о его прибытии. Юзуф Кольман Эффенди каждый раз находил новый обрыв или новую лужайку, где несчастный слуга мог лежать с раздробленным черепом, и не соглашался с моим мнением о целости и невредимости Ассула. Когда на следующее утро последний, весь опухший от пьянства, появился в дверях нашей палатки и спросил, не нужно ли мне горячей воды для бритья, то Кольман Эффенди вытаращил глаза от изумления. Я сам был поражен не менее его, когда выяснилось, что мой верный слуга сейчас же повернул своего верблюда обратно, как только я исчез, отправившись разыскивать меня. Когда он увидел моего скакуна возле бедуинской палатки, то от радости основательно выпил и затем лег спать за брезентом. Впоследствии Кольман не принимал больше участия в поисках Ассула, когда тот исчезал.
Через несколько дней, которые ушли у меня на писание отчета и производство фотографических снимков, мы пустились в дальнейший путь. И с этого дня мы погрузились в бесконечные пески пустыни.
Дни нашего путешествия были томительно однообразны: над нами простиралось раскаленное небо, давящее на мозг, а впереди виднелись бесконечные песчаные пространства, доводящие меня до странного состояния отупения. Мне казалось, что от пламенной жары кровь испаряется в моих жилах, и я часто проклинал тот час, когда вздумал поехать в этот ад, тем более что пустыня мне порядком надоела уже и раньше. Но зато вечера и ночи были так хороши, что путешествующий забывал все муки, пережитые между восходом и заходом солнца, и любовался сиянием звезд на небе, прислушиваясь к торжественному молчанию пустыни.
Наша дорога была весьма однообразна, и с нами не случалось ничего из ряда вон выходящего. Ландшафт был однообразен: он переходил из скалистой пустыни в песчаную, затем превращался в заросшую скудной растительностью степь, а потом опять в бесконечную песчаную пустыню. Один раз мы наткнулись на колодец с хорошей пресной водой, но чаще всего в попадавшихся нам по пути колодцах вода была соленая, а иногда и совсем не было воды. После таких разочарований мы с тревогой в сердце ехали дальше, иногда несколько дней подряд, радуясь, когда неожиданно встречали по дороге селенья или базар, где можно было приобрести воды и мяса. Если же таковые не попадались на нашем пути, то мы довольствовались овсянкой, которой у нас был большой запас. По названиям этих селений мы видели, что двигаемся вперед довольно быстро. Прибыв в Батну, мы перешли на другую сторону железнодорожного пути в Филипвиль и затем остановились на четыре дня в оазисе Айн-Байда, чтобы хорошенько отдохнуть. Через неделю после этого мы перешли границу Алжира и Туниса у г. Калаа.
Едва мы успели ступить на эту новую землю, как со мной случилась весьма неприятная история. Проезжая по улице городка, вдоль которой тянулся ряд цветущих кактусовых кустов, я заметил поднявшуюся из-за угла фигуру, при виде которой у меня волосы стали дыбом. Это была высохшая старуха, на ее морщинистом лице совершенно отсутствовал рот, очевидно, съеденный какой-то отвратительной болезнью. Вместо рта на ее лице виднелась черная гнойная дыра, из которой торчали два зуба. Она отвела седые пряди волос, свисавшие прямо на глаза, посмотрела на меня потухшим взглядом слезящихся глаз, издала вдруг ужасный крик, скорее похожий на визг мартышки, и, раскрыв свои объятия, бросилась ко мне.
«Безумная», — подумал я и хотел повернуть своего коня обратно. Конь так шарахнулся назад, что от этого неожиданного движения я вылетел из седла. Если бы я упал на каменную мостовую, то наверно сломал бы себе ногу, но то, что я упал на кактусовые кусты, оказалось еще хуже. Только тот, кто испытал нечто подобное, может понять, что это за ужас. Мы тут же на месте разбили палатку, и Ассул с Кольманом и его слугами занялись вытаскиванием из моей кожи страшных колючек. Мой ученый друг всю ночь с трогательным терпением просидел надо мной, смазывая каждую маленькую ранку антисептическим раствором, но я не предвидел ничего хорошего, вспоминая рассказы бедуинов о последствиях укола этого «куста дьявола».
Эти рассказы, как оказалось, нисколько не были преувеличены. На следующее утро сотни ранок стали страшно чесаться и воспалились, а к вечеру они нагноились и причиняли мне такую боль, что я едва мог усидеть в седле. К тому же мы проезжали по солончаковой местности, и когда соленая пыль попадала на раны, то мне казалось, что я схожу с ума от боли.
В таком ужасном состоянии доехал я до священного Кайруана (место паломничества верующих) и сейчас же заехал во французскую гостиницу, откуда послал за врачом. Он прописал мне ванны из всевозможных растворов, дал мазь и присыпки, и я долгие ночи и безумно жаркие дни провел в постели, пять дней не ел ничего, не мог ни спать, ни сидеть, ни лежать, и в конце концов стал похож на привидение. Тогда врач посоветовал мне, как последнее средство, перемену климата, а лучше всего морское путешествие.
Кольман Эффенди думал провести в Кайруане четыре недели, но когда он услышал совет врача, то, не долго думая, своим тихим и спокойным голосом объявил мне, что едет со мной и что он сам приготовит все нужное в дорогу.
Он так и сделал. Моего коня он продал одному офицеру за весьма приличную сумму, также продал он верблюда Ассула и своего собственного, рассчитал всех своих слуг за исключением мальчишки-араба и приобрел билеты на поезд и на пароход.
Через несколько дней мы ехали по направлению Суза. Мои раны здесь, в Суза, где нам пришлось девять дней ждать парохода, стали уже значительно лучше, а затем на море, еще задолго до прибытия в Бенгази, совершенно зажили.
Я никогда не думал, что в заливе Габес есть столько интересных мест для остановки. Мы, конечно, никуда не торопились, но наш капитан еще меньше: он останавливался в каждой маленькой пристани, которая почему-либо казалась ему интересной. В одной мы задержались даже на два дня, хотя выгрузили всего шесть ящиков товара и приняли груз маисовой соломы и одного пассажира, старого еврея.
Но в одном из портов на борт был принят груз, который возбудил во мне давно забытые и неприятные воспоминания. Ночью мы долго стояли, а когда утром, проснувшись, я вышел на палубу, то, едва протерев глаза, увидел песчаный берег, несколько унылых хижин и набегавшие на песок и таявшие на солнце волны. Я был поражен неприятным запахом, который несся мне навстречу от громадных тюков, наваленных грудой на палубе. Этот запах был отвратителен и вместе с тем удивительно знаком. Тут мне все стало ясно: это было «гуано» (помет гагар), который грузили на наш пароход. Это напомнило мне мою морскую службу, много лет тому назад, на пароходе «Вестфалия». На мостике так же, как и тогда, стоял, повернувшись ко мне спиной, широкоплечий офицер с жирным затылком, который удивительно напоминал мне «толстяка» — царство ему небесное! — и если бы я у вахты увидел матроса, походившего на меня десять лет тому назад, то я мог бы подумать, что сошел с ума.
Когда я встретился с Кольманом за завтраком, то рассказал ему с большим волнением об этом. Усмехнувшись в свою густую бороду, он заметил, что путешествие по пустыне, очевидно, очень подействовало на мои нервы. Бедуины, например, после таких путешествий рассказывают всевозможные страшные истории, которые рождаются в их воспаленном мозгу, и утверждают, что все это правда.
Таким образом, говорят, и возникли сказки 1001-й ночи.
Наконец, на тринадцатью день путешествия наш улитка корабль достиг цели. Мы увидели на горизонте белые стены и зеленые пальмы Триполи, освещенные лучами заходящего солнца. Итальянский таможенный комиссар явился на борт: он богатырски выпячивал грудь и вращал глазами, как актер в балагане. Тут оказалось, что высадиться на берег не так просто. Больше всего заинтересовали его наша профессия и количество оружия, которое было у нас. Эффенди бросил на меня многозначительный взгляд и, выступив вперед и торжественно протянув офицеру какой-то объемистый документ, на прекрасном итальянском языке объяснил, что он ездит по командировке университета в Валисе и что я его научный сотрудник. В ответ на это офицер вдруг сделался предупредительно вежлив и больше не интересовался ни нашими вещами, ни оружием, ни даже нашими слугами.
На мой удивленный вопрос о причине этого лживого заявления Кольман ответил, что итальянцы очень неохотно пропускают в свои владения газетных работников. А почему, — об этом не трудно догадаться.
Но мы заблуждались, считая, что игра выиграна нами. Во-первых, мы ни за какие деньги, даже при помощи моих прежних друзей, которых я сейчас же отыскал, не могли достать мулов для нашего каравана. Война уничтожила их, а те, которые уцелели, были все еще мобилизованы. Мы решили добраться до Тамалея на двух несчастных мулах, которых нам удалось достать, и там на базаре разыскать кого-либо из моих знакомых бедуинов и через их посредничество купить или нанять верблюдов для дальнейшего путешествия. Но и тут итальянские власти помешали нам. Какую местность мы ни называли, желая получить визу в полицейском комиссариате, — офицер с любезной улыбкой произносил:
— Невозможно, синьор. Я весьма сожалею, но принимая во внимание военное положение… — и так далее, и в конце концов мы увидели, что из Триполи открыт был только один путь — на север, в море.
Мы решили доехать до следующей остановки — Бенгази. Мы едва поспели на уходящий пароход, давший уже два свистка. Проезд мы оплатили на борту, и только уже несколько часов спустя я вспомнил, что в суматохе забыл зайти на почту в Триполи и узнать, не прибыл ли новый штатив для моего аппарата. Мы очень скоро доехали до Бенгази, и, против ожидания, нам удалось быстро двинуться по дороге в Египет. Эффенди Кольман случайно встретил здесь одного важного египетского чиновника, своего хорошего знакомого, который приезжал в Триполи по поручению своего правительства и послезавтра собирался выехать обратно на место своей службы в оазис Джарабуб.
Тут я увидел, с каким уважением относятся соотечественники к моему другу: чиновник был очень обижен, когда Кольман заговорил о найме верблюдов и покупке провианта. Он любезно предложил нам воспользоваться его верблюдами и заявил, что считает нас отныне своими гостями, и что по прибытии в Джарабуб мы обязательно должны погостить у него подольше. Мы поблагодарили за любезность, но я заметил, что нам не придется долго злоупотреблять его гостеприимством, так как в Джарабубе я разыщу своих знакомых из племени Велад-Али, которые проводят нас через Сиву, Гара и Могар в Александрию.
Он поморщил свое, изъеденное оспой, лицо.
— Велад-Али? Извини меня, господин. Но ведь все Велад-Али — разбойники от рождения, и так как ты, вдобавок ко всему, еще европеец, то в Сива-Оазис ты явишься совершенно раздетым, если твой след вообще не затеряется в песках пустыни…
Эффенди сказал ему несколько слов о моих прежних путешествиях по Ливийской пустыне и о том, что Велад-Али уже знакомы мне. Тут Шахад-бей навострил уши.
— О, господин! Скажи, не тот ли ты Абу-Китаб, о котором мне неоднократно рассказывали? Мне говорили о тебе некоторые бедуины и, вероятно, наш общий друг Махмуд Салим-бей, бывший мудир Файумме. И еще люди, которые встречали тебя у Мотта Тайна. Не расскажешь ли ты нам что-нибудь об этой местности?
Теперь я поморщился, но, вспомнив, что по восточному обычаю надо подсластить пилюлю, с любезной улыбкой сказал:
— О, высокорожденный мудир! Прости меня, недостойного, но, к моему глубокому сожалению, должен сообщить, что горячие ветры, дующие в местности, о которой мы говорим, совершенно иссушили мой мозг, и память у меня пропала, как след путника в песке после самума. Да наградит тебя всемогущий за твою любезность детьми в таком изобилии, как финиками на пальме Туниса, и почестями выше самой высокой из пирамид Египта и золотом во множестве мешков!
Мудир прищурил глаза и, медленно поглаживая свою черную курчавую бороду, заставил себя улыбнуться и тоже, по обычаям Востока, преподнес мне горькую пилюлю в форме вежливого комплимента:
— Благодарю тебя, о, Абу-Китаб! Желаю тебе также, чтобы дети твои были многочисленны и нежны, как ягнята на пастбище, резвящиеся после весеннего дождя. Денег тебе не надо желать, так как ты, очевидно, имеешь их не мало, если можешь оплачивать путешествие до Мотта Таниа. Что же касается почестей, то ты, вероятно, получаешь их достаточно у себя на родине, когда Аллах возвращает тебе память, и ты, вспомнив о своих путешествиях, пишешь о них в книгах!
С этими словами он отвернулся — казалось, он был обижен. Кольман Эффенди посмотрел на меня, поглаживая свою острую бородку, затем он сказал по-английски:
— Да, Абу-Китаб. Вы, оказывается, умеете шутить и изучили все приемы восточной вежливости!
Прошло не два, а четыре дня, пока мы собрались в путь, и с Ассулом за это время произошло чудесное превращение: уже начиная от Триполи, он был совершенно трезв. То же самое продолжалось и в Бенгази, где каждый третий дом — кабак. Он ни разу не напился. Я думал, что он здесь захочет расстаться со мной и отправиться на свою родину в Фезан, но в ответ на мой вопрос он попросил разрешения остаться еще на несколько дней, так как еще не решил, что ему предпринять. В день нашего отъезда он смущенно спросил меня, не возьму ли я его с собой в Джарабуб, потому что он будто бы узнал, что его родственники почти все умерли и земли их разгромлены.
— Конечно, ты можешь ехать со мной. Но что ты будешь делать в Джарабубе? Или тогда уже поедешь со мной дальше до Египта?
— Нет, господин мой. Я говорил тебе еще в Марокко, что хочу бороться за освобождение своей родины. — Он оглянулся и зашептал:
— Там, в оазисе на египетской земле, часто собираются мои братья и получают от добрых людей то, что нам необходимо для борьбы. Отдохнув, они опять возвращаются в земли Фецана, чтобы бороться за освобождение их от чужеземцев. Но прошу тебя, господин мой, не говори об этом ни слова с мудиром: он человек серкаля египетского правительства, и лучше меня знает обо всем, но должен делать вид, что не знает ничего.
До оазиса Хот-эль-Шик наш караван провожали пятнадцать итальянских солдат и один офицер. Пройдя узкую тропинку, с обеих сторон которой росли богатые плодами финиковые пальмы и масличные деревья, мы достигли зеленой степи, над которой весенние тучи рассыпали серебристые брызги дождя, обильно питавшие почву. Почти на наших глазах здесь выросли свежая трава и прелестные яркие цветы. Затем опять потянулась однообразная песчаная пустыня.
У нас были отличные верблюды и достаточные запасы воды. Засыпанные бедуинами при отступлении колодцы: Гадир Лагвас, Бу Аскар и Би-Ибени — были вновь приведены в порядок итальянцами и давали теперь лучшую воду и в большем количестве, чем раньше. До следующего колодца Бир-Агрона мы встретили только многочисленные итальянские патрули или вооруженных солдат; кроме них мы не встретили ни одного человека. Но вскоре после этого места наши разведчики вернулись и сообщили, что по дороге они встретили отряд в пятьдесят человек бедуинов, которые стреляли в них.
Офицерик, сопровождавший нас и выглядевший так, как будто он еще недавно ходил под стол пешком, очень заволновался и, исполненный чувства важности момента, ускакал вместе с солдатами вперед. Но когда мы часа через два, идя медленным шагом, наконец, догнали их, то не увидели ни одного бедуина, а застали наших солдатиков за кропотливым занятием очищения прибрежного колодца от песка, насыпанного туда туземцами. Ночью нас не тревожили, но на другое утро некоторые из наших спутников уверяли, что видели на горизонте группу всадников. Бросившись туда, отряд итальянцев вернулся ни с чем, и до Эль-Гара мы не встретили никого.
Здесь офицер вернул мудиру и его людям отнятое итальянской властью оружие, а на следующее утро он со своими пятнадцатью солдатами отправился в обратный путь. Мы же продолжали свой путь по направлению к египетской границе.
Ночь была свежа, и небо ясно, дорога простиралась перед нами ровной полосой, и мы за эту ночь одним духом проехали около семидесяти километров.
Но вдруг поднялся ветер, который задул с невероятной силой — это немного освежило наши запыленные и разгоряченные лица, — звезды постепенно стали меркнуть и сливались со светлеющим фоном неба, на горизонте из серой полосы земли вынырнули очертания скал, изъеденных песками и иссушенных жарой. Мы изредка обменивались несколькими словами, нарушавшими тишину, господствующую вокруг нас. Целыми часами слышно было только шарканье верблюжьих копыт по песку и звон колокольчика верблюда-вожака.
Мудир, в своем белом шерстяном бурнусе, остановил верблюда и поднял руку, требуя внимания.
— Халас! Готово! Здесь мы отдохнем. Отсюда начинается скверная дорога, друзья мои, а мы и наши животные устали. Мы…
Но тут речь его была прервана страшными криками: «Алла! Илаилалла! Алла-иллала…» — и на нас из-за скал с воем выскочила толпа бедуинов в белых одеждах, верхом на лошадях. Лошади с раздувающимися ноздрями, как волки, бросались на наших верблюдов, видны были длинные дымящиеся ружья, кривые ножи и блестевшие холодным цветом стали кривые бедуинские сабли. Они били и кололи, наступая на нас со стремительной быстротой, в то время как над нами раздавался их воинственный клич:
— Алла-илла! Алла-илла…
Все произошло так быстро, что я не помню, сам ли я разыскал своего верблюда, или он случайно очутился возле меня, но, как бы там ни было, я выхватил винчестер, который, несмотря на насмешки Кольмана, постоянно держал у своего седла и сделал несколько выстрелов. Я так безумно устал от проделанного нами ночью путешествия, что, если бы не Кольман, очутившийся внезапно рядом со мной, я не смог бы сесть на верблюда. Кроме того, на мои больные нервы все особенно сильно действовало, и когда после окружавшей нас тишины из-за скал вдруг выскочила эта орда, то их завывание буквально привело меня в ужас. Когда я очутился верхом на верблюде, мой страх как рукой сняло, и я с удовольствием выпустил подряд все десять зарядов в беснующихся всадников, затем переменил магазин и снова с поразительным хладнокровием стрелял, целясь в белые одежды нападавших.
Слабый свет наступающей зари осветил поле битвы: как живые башни сновали горбы верблюдов, лошади черными силуэтами мелькали между ними, белые одежды бедуинов развевались от ветра, клинки оружия блестели холодной сталью, а из дула ружей то и дело показывался сноп огня. Тут я увидел коня, который несся прямо на меня: на нем сидел бедуин, закутанный в белые одежды. Я видел только его черные глаза, горевшие злобным огнем, и увидел темную волосатую руку, размахивающую кривой саблей. Я не попал в грудь всадника, куда целил, а немного левее — в руку, державшую саблю; сабля полетела на землю, и через секунду эти горевшие ненавистью глаза были уже совсем близко от меня. Я все-таки успел еще раз нажать курок, но тут мой винчестер дал осечку; тогда я прикладом ударил в лицо нападавшего и вышиб его из седла. Возле моего уха просвистела пуля.
В толпе снующих взад и вперед фигур я заметил серебристого верблюда Кольмана и увидел, как профессор непрерывно стрелял в толпу. Откуда-то снизу до меня донесся голос Ассула:
— Господин, стреляй в них! Ах, проклятые! — Я увидел в его руке браунинг, из которого он целился в скачущих лошадей и закутанных в белое бедуинов, а когда я, присоединившись к нему снова, выпустил весь запас снарядов из моего винчестера, то толпа нападавших на своих низеньких лошадках вдруг шарахнулась в сторону и бесшумно, как привидение, растаяла в розовых лучах зари.
Лучи восходящего солнца разлились по пустыне и озарили облака пыли, поднятые сражавшимися. Я увидел, как Кольман слез со своего верблюда; на его гладко выбритом черепе, с которого слетела чалма, виднелся кровавый шрам. За ним стоял мудир, который внезапно приподнял к небу обе руки как будто для молитвы и повалился на песок, на котором тут и там лежали человеческие тела.
Тут ко мне подбежал Ассул; он во все горло кричал что-то непонятное и внезапно с ловкостью кузнечика сделал прыжок на спину свободного коня одного из бедуинов и умчался вперед к восходящему солнцу, очевидно, в погоню за нападавшими; за ним помчались и остальные слуги. Я подумал о том, какое интересное описание пошлю я читателям «Часов досуга», и тут мне стало страшно: неужели; я все случившееся со мной буду оценивать только с этой точки зрения?
Когда я слез с верблюда, ко мне подбежал Кольман: из раны на его голове текла струйка крови, которая терялась в густой бороде. Торопливо протерев очки, он сказал: «Надеюсь, вы не ранены?»
Я утвердительно кивнул головой и, несмотря на его протесты, внимательно исследовал рану на его голове.
— Неудачный удар саблей, который содрал кону; кость не повреждена. Я очень рад!
— Да, к счастью, это ерунда. Но пойдемте — надо помочь мудиру. Как по-вашему, что это все значило?
— Ничего особенного. Они приняли нас за итальянцев; это, очевидно, те самые бедуины, которые перестреливались с нашим отрядом у Бир-Агроны.
Изъеденное оспой лицо мудира было желто, как воск; слуга, стоявший возле него на коленях, показал нам глубокую рану внизу живота.
— Это был последний выстрел одного из этих собачьих детей, — сказал он.
Я с сожалением посмотрел на мудира и спросил, сколько людей у нас осталось в живых.
— А как ты уцелел? Жив ли твой верблюд? — спросил я слугу. — Да? Тогда садись на него, догони наших людей и прикажи им немедленно вернуться. Спеши, но будь осторожен!
— Хорошо, — сказал он и, вскочив на своего верблюда, умчался по тому же направлению, куда ускакал Ассул с остальными слугами.
Я оставил мудира на попечение Кольмана и пошел с единственным не раненым слугой в обход по полю сражения.
Один из наших был убит, двое тяжело ранены; один умер, когда я притронулся к нему, — у него саблей была перерезана сонная артерия. Рядом с ним лежал бедуин, очевидно, ранивший его, сжимавший в руке кривую саблю. Его глаза с ненавистью смотрели на меня: когда я попытался отнять у него саблю, он плюнул мне в лицо.
— Дурак! — крикнул я. — Бог наказал вас слепотой, мы не итальянцы. Там вот лежит мудир из Джарабуба, то есть ваш же чиновник. Посмотри, как вы отделали его. А тот, который стоит возле него на коленях, — это такой же бедуин, как и ты, а я немец и всегда был другом вашего народа, который дал мне имя Абу-Китаб! А тебя Аллах накажет тем, что тело твое умрет раньше тебя: у тебя пуля засела в позвоночнике.
Он от ужаса застыл на месте с разинутым ртом, затем в отчаянии натянул свою чалму на глаза и, бросившись лицом в песок, глухо завыл.
Немного поодаль я увидел картину, которая заставила меня содрогнуться от ужаса: возле околевшей лошади на песке лежал маленький туземец — слуга Кольмана, у него на виске была еле заметная ранка, из которой каплями сочилась кровь, его детский рот был полуоткрыт, на коричневом лице застыло то же самое выражение трогательной красоты, которое было при жизни.
Нападавшими был оставлен только один труп и две смертельно раненых лошади. Двумя выстрелами из винчестера я прекратил их мучения. Я увидел еще несколько раненых лошадей, которые при моем приближении пытались убежать; всех остальных убитых и раненых нападавшие, очевидно, увезли с собой.
Я внезапно почувствовал реакцию после бесконечной верховой езды и кровавого финала этой ночи: у меня затряслись колени, и чувство безумной усталости заставило меня прислониться к туловищу одной из убитых лошадей. Я слышал, как Кольман звал меня, но не в силах был ему ответить. Меня привел в себя Ассул: он с криком подъехал ко мне, его уродливое лицо было искривлено в гримасу, слезы лились ручьем по грязному распухшему лицу.
— Что случилось? — спросил я его и только по звуку моего хриплого голоса понял, что меня мучает жажда.
— Господин, смотри… Вон там — это брат моего отца. Моего отца! И еще один мой брат лежит вон там, подальше, с пулей в животе и проклинает небо от невыносимой боли, а трое остальных тоже из моего родного селения. Я говорил с ними, — он снова завыл, как пес. — Господин! Скажи, почему Аллах затемняет разум людей и они нападают друг на друга, как ночные гиены?
— Почему люди нападают друг на друга? Не могу объяснить тебе этого, Ассул. Как будто на земле мало места для тех и других! Надо было бы предоставить это диким зверям!
Он убежал и, бросившись на колени перед своим раненым дядей, в отчаянии зарыл лицо в песок.
Мы же собрались и устроили совет, что нам теперь предпринять. Слуги сообщили, что двое из наших мулов ранены, двое исчезли совсем, причем на одном из них были наши запасы воды. Ничего другого не оставалось, как послать одного или двоих из нас на самых лучших верблюдах и как можно скорее в Джарабуб, чтоб оттуда прислать помощь остальным, которые должны медленно следовать за посланными.
Со слов Ассула, из которых трудно было что-нибудь разобрать, так как он плакал как ребенок, мы поняли, что нападавших нам больше нечего бояться. Сильный огонь, который мы открыли по ним, нагнал на них такого страху, что они умчались бог весть куда. Кроме того, они теперь узнают, кто мы, и это в значительной степени умерит их пыл. Но наши слуги были так напуганы этими номадами[16] пустыни, перед которыми они испытывали суеверный страх, что ни за что не поехали бы одни вперед. Поэтому на них нечего было рассчитывать. Кольман, несмотря на свою рану, готов был немедленно отправиться в путь, но я убедил его, принимая во внимание его медицинские познания, остаться с ранеными. В конце концов оставался только я один. Я решил взять с собой Ассула, так как без ужаса не мог подумать о переезде через пустыню одному: поэтому я уговаривал себя, что не найду дороги, и если проблуждаю долгое время, то помощь придет слишком поздно.
Если бы я мог в тот момент подавить в себе этот беспричинный страх, то, может быть, сейчас не имел бы на совести человеческую жизнь.
Через полчаса после принятого решения мы двинулись в путь. Было страшно трудно заставить идти усталых, голодных животных и еще труднее оторвать Ассула от своего дяди, возле которого он лежал, в отчаянии вырывая у себя волосы. С опухшим лицом и равнодушным взглядом вскарабкался он на горб верблюда и жалобно, как раненое животное, смотрел на меня оттуда. Меня мучила страшная жажда, но я не решался утолить ее из тех скудных запасов воды, которые уцелели.
День обещал быть особенно жарким. Когда я, проехав несколько шагов, обернулся, чтобы кивнуть оставшимся, то увидел совсем маленькие фигурки людей и верблюдов, вскоре потонувшие в песчаной бесконечности пустыни. Высокие скалы впитывали в себя солнечные лучи и закрывали нас от малейшего дуновения ветерка: воздух был горяч, как в раскаленной печке. По моему телу ручьями бежал пот, что очень редко случается в сухой атмосфере пустыни, а мои взбудораженные нервы довели меня до того, что за каждым камнем мне чудились притаившиеся фигуры бедуинов, подкарауливающие нас.
Выше, на плоскогорье, которое начиналось этими скалами, было гораздо лучше. Горячий ветер подул нам навстречу, но это был все же ветер, а не неподвижная знойная атмосфера раскаленной печки. Дорогу мы видели ясно: ее указывали нам кости околевших лошадей и верблюдов, белеющие тут и там.
Утром все шло довольно сносно. Животные, чуявшие близость дома, напрягали свои последние силы, и за два часа мы прошли половину пути (приблизительно восемнадцать километров) до оазиса. Но тут ветерок совершенно прекратился, воздух снова стал тяжел и душен, казалось, что кровь в наших жилах нагревается до температуры кипения. На меня напало чувство смертельной усталости, веки закрывали воспаленные глаза, язык во рту распух от жажды, в горле саднило как от кислоты, и сгустившаяся от жары кровь медленно текла по жилам. Ассул, до сих пор не произносивший ни слова, подъехал ко мне и странным голосом спросил меня о чем-то, но я не понял ни слова и переспросил его, в чем дело. Тут я заметил, что с моих губ тоже срываются какие-то нечленораздельные звуки и хрип. Ассул сидел, сгорбившись, на своем верблюде, опустив голову на грудь; на его похудевшем лице еще заметнее выделялся громадный нос, а его воспаленный взгляд скользил по мне так же равнодушно, как по камням пустыни. Он, казалось, уже забыл, о чем только что спрашивал, и в тупом равнодушии поехал дальше. Я следовал за ним, задыхаясь от жажды и стараясь не отклонять своего верблюда от правильного пути к кажущимся миражам — источникам и колодцам.
Тут я заметил, что мое животное хромает на одну ногу. Оно хромало все сильнее и сильнее и в конце концов стало заметно отставать. Я стал кричать, издавая странный, хриплый звук, причинявший боль моей пересохшей глотке, но Ассул не слышал ничего. Тогда я принялся бить и подгонять своего верблюда, что было сил, и в конце концов догнал Ассула, который, не обращая внимания на мои крики, продолжал ехать дальше, спокойно покачиваясь в седле. Тут я соскочил со своего верблюда, мои онемевшие от сидения ноги подкосились, и я упал, но опять в смертельном ужасе вскочил на ноги и, вероятно, так и не догнал бы Ассула, если бы его верблюд от моих криков внезапно не остановился.
Он ничего не ответил на мой вопрос — доедет ли он сам до оазиса: казалось, он вообще оглох. Тогда я насильно стянул его с седла, велел ему сесть на моего верблюда и медленно следовать за мной. Я тряс его за плечи, чтобы получить от него хоть какой-нибудь ответ, и, отчаявшись услышать от него хоть слово, сел на его верблюда и поехал дальше. Я видел, как Ассул сел на придорожный камень и не двигался с места, а когда я еще раз оглянулся, то его уже не было видно в горячем раскаленном воздухе пустыни, только верблюд едва заметной теневой полоской выделялся на горизонте.
Затем мой мозг потонул в галлюцинациях. Мое тело корчилось в седле от безумной жажды, в воображении появлялись картины одна лучше другой; я плакал и смеялся, говоря вслух сам с собой. Только одно еще оставалось у меня в сознании: держаться руками за седло! Держаться за седло, чтобы не упасть! Животное само найдет путь домой: оно медленно шуршит копытами по песку, но оно идет домой. Домой! К воде!
Вдруг сквозь ужасное молчанье пустыни послышался какой-то все усиливающийся звук. Разгоряченное животное, сильно пахнувшее потом, вздрогнуло и остановилось. Что-то подуло мне в лицо, песок посыпался на нас, и воздух вдруг стал очень прохладен. Я с наслаждением разомкнул запекшиеся губы и с трудом открыл глаза, чтобы посмотреть, где я и что со мной. На нас неслась черная туча, сквозь которую прорывались молнии и гремел гром. Это была чудо-гроза в Ливийской пустыне.
С шумом заколотили капли дождя по моей болевшей от солнечных лучей, сожженной коже и по шерсти измученного животного. Я упал лицом на мокрую шерсть верблюда и старался языком слизать влагу, скопившуюся в ее складках. С жадностью сорвал я с головы мокрую чалму и высосал ее всю, и, когда дождь прекратился, издал крик отчаяния. Я все еще хотел пить! Как собака, облизал я стремена, на которых блестели капли дождя, выкрутил рукава моего бурнуса и выпил грязную жидкость, получившуюся при этом, сожалея о каждой капле, которая падала на землю.
Через некоторое время солнце опять показалось из-за грозовой тучи; облака пара повалили от мокрой шерсти животного. Я втягивал его в себя, все еще испытывая ужасную жажду, но мой освеженный мозг сознавал, что я теперь смогу добраться до цели моего путешествия. Я нагнулся вперед и, поглаживая шерсть верблюда, говорил ему подбадривающие, ласковые слова и почесывал его за ушами.
Но у бедного животного ноги подкашивались от усталости: с одной стороны, его тянула к себе близость дома, а с другой — смертельная усталость подсказывала ему, что надо прилечь и отдохнуть, хотя бы немного. Я смотрел вперед, ожидая у видеть на горизонте темную полоску, обозначающую близость оазиса, но ничего не было видно.
Внезапно маленькая голова усталого животного повернулась влево, и я увидел по направлению его взгляда в прозрачном воздухе две человеческие фигуры и одного мула, которые шли нам навстречу по дороге. Мой бедный, измученный верблюд остановился и тихо стонал от усталости. И вдруг он повалился на передние ноги, так, что я от неожиданности, выскочив из седла, перелетел через его голову и упал обеими руками на острые камни. Бросив взгляд на своего несчастного товарища, я стал кричать и звать этих людей. Они остановились. Я взял свое ружье с седла и заковылял по направлению к ним. Это был старик, молодая женщина и нагруженный поклажей здоровый мул.
— Да будет благословен ваш день, о люди! Не бойтесь меня — я посланный мудира из Джарабуба. Далеко ли до Джарабуба? — спросил я.
Они молчали, тараща на меня глаза и не отвечая ни слова.
— Скорее отвечайте, прошу вас! Вы ведь идете оттуда. На вашего мудира совершено нападение, он тяжело ранен и вместе со своим караваном остался без воды… Они умрут в пустыне от жажды, если вы не пошлете им помощь. Дайте мне вашего мула — мой верблюд останется у вас в залог! Только скорее разгрузите мула и скажите мне, как скоро я смогу доехать на нем до Джарабуба. Есть ли у вас хоть немного воды?
Но они все стояли, не двигаясь с места. С выражением тупого упрямства и страха женщина обхватила руками шею мула, а старик размахивал толстой палкой, которую он держал в дрожащей руке.
Тогда я решил не терять больше времени на пустые разговоры. Двумя ударами ножа перерезал я веревки, которыми был привязан груз к спине животного. Женщина завизжала, старик бросился ко мне и, ударив меня палкой, закричал:
— Ах ты, воришка! Проклятый лгун!
Но тут я вырвал палку у него из рук, ударил по пальцам женщину, которая схватила мула за уши, вскочил на мула и стукнул его по голове. От неожиданности и боли мул, как угорелый, галопом понесся вперед по дороге.
Это было ужасное путешествие. На животном не было ни седла, ни уздечки; я скорее лежал на нем, чем сидел, и скоро на моем теле не было ни одного местечка, которое бы не болело. Мои колени и руки горели как в огне, ребра ныли от удара старика, на голове стала болеть старая рана, глотка пересохла, язык распух и не поворачивался во рту. Палящее полуденное солнце жгло мне спину, и, несмотря на быстрый бег животного, я чувствовал, что засыпаю. Остальную часть пути я провел в полубессознательном состоянии. Я помню только, как в страшную тишину, царящую вокруг меня, стали врываться какие-то звуки: лай собак, глухой рев верблюдов, крики ослов и голоса людей. Как в тумане, видел я светлые стены строений, темные деревья и улицу, по которой проходили люди, обвевавшие меня своими одеждами. До меня доносились чудесные ароматы еды. Мул внезапно остановился, чья-то рука взяла меня за плечо, и я почувствовал благоухающее луком дыхание и услышал чей-то сердитый голос, затем все поплыло куда-то, и я провалился в темноту…
Я пришел в себя от чувства удивительной прохлады: я почувствовал у своих губ край посуды и, схватив волосатую руку, державшую сосуд с водой, стал втягивать в себя как будто раскаленную жидкость, причинявшую сначала невыносимую боль, а затем ставшую удивительно прохладной и приятной. Я тянул и тянул без конца; потом я увидел возле себя массу коричневых грязных ног и мягкую пыль, в которой я сидел, а за своей спиной почувствовал прохладную стену каменного строения. Раздавшееся надо мной разноголосое бормотание перешло в возбужденные крики, все сразу задавали мне вопросы, — вдруг босые ноги расступились, и возле меня присел человек в башмаках и штанах цвета хаки, который спросил басом:
— Кто ты, господин?
Этот вопрос сразу вернул меня к действительности и напомнил мне все обстоятельства моего путешествия. Но разговор не так-то легко удавался мне. Через четверть часа они все же доставили меня в мудират, а еще через четверть часа оттуда выехали вооруженные люди.
Я помню, что давал показания чиновнику в золотых очках, потом мысли внезапно стали путаться в моей голове, язык заплетаться, и когда я хотел еще что-то сказать, то почувствовал полотняную простыню, покрывшую мне рот. Вокруг меня стало темно, как ночью. Затем я услышал шаги босых ног и тихий голос, спрашивавший меня:
— Господин, ты хочешь пить?
— Да. Но что же это, когда же они поедут?
— Они уже давно поехали и скоро должны вернуться обратно. Иншалла! Такова воля Аллаха!
Я хотел приподняться, но малейшее движение причиняло мне боль, так что я прекратил Эти усилия; я хотел спросить еще о чем-то, но в тот же миг снова уснул.
Когда я проснулся от ярких солнечных лучей, светивших мне прямо в лицо, то увидел у противоположной стены кровать и торчащую из-под одеяла черную, остроконечную бородку. Я хотел потихоньку встать, чтобы посмотреть, не Кольман ли это, но когда я пошевельнулся, то почувствовал такую адскую боль в суставах, что с проклятием опять опустился на подушки. Тут борода повернулась ко мне, и я услышал спокойный голос Кольмана:
— Good evening[17]! Я так рад, что вижу вас снова здоровым.
— Good evening, — ответил я и с удивлением посмотрел на него: разве теперь уже вечер?
— Да, конечно. Мы прибыли в Джарабуб сегодня утром, и в десять часов я лег спать, а вы спите со вчерашнего вечера, причем вы спали так крепко, что даже не заметили, как вам мерили температуру. Здоровье мудира очень неважно и внушает мне серьезные опасения. Если бы не вы, то мы погибли бы там, в пустыне. Когда прибыла помощь с водой и лошадьми, то мы уже несколько часов лежали, уткнувшись носом в песок. Да, кстати: скажите, где вы оставили Ассула? Мы не нашли ни его, ни верблюда.
— Не нашли? — с ужасом переспросил я. — Ах, черт возьми! Если сейчас уже опять вечер, то, следовательно, он сорок восемь часов находится в пустыне без воды. Ведь объяснял же я этим людям, что я оставил его на той же самой дороге, по которой они должны были идти. Когда я ехал сюда, то, несмотря на трепавшую меня лихорадку, все же заметил, что вдоль всей дороги стоят верстовые столбы. Правда, Ассул очень странно вел себя вчера, может быть, он нарочно свернул на север или на юг. Возможно! На него сильно подействовало, что он сражался со своими же братьями, и мне казалось, — он считает себя виновным в смерти дяди. У бедуинов кровное родство — это нечто настолько священное, что нарушивший этот закон считает себя погибшим человеком. Распорядились ли вы, по крайней мере, чтобы его продолжали искать?
Кольман кивнул.
— Да. Не волнуйтесь и лежите спокойно. Мы оставили отряд из шести верховых, которые обшарят все окрестности, и кроме того, сегодня утром послана группа мужчин его племени с той же целью. Я надеюсь, что его еще вчера ночью нашли, потому что над тем, кого найдут сегодня, придется только навалить груду камней! Он был алкоголик, а вы, вероятно, знаете, как скоро они погибают от жажды.
Ассул так и не вернулся. И ему не пришлось воздвигнуть в пустыне даже скромного памятника — груду камней, защищающих труп от диких зверей! На следующее утро все посланные на розыски Ассула вернулись ни с чем, никто не видел ни малейшего следа ни его, ни верблюда в мертвой пустыне. И дальше пустыня молчала о судьбе моего слуги, потому что когда я через два месяца получил письмо от мудира, в котором он сообщал нам о своем выздоровлении, то к нему было приписано, что, несмотря на повторные розыски, не было найдено ни следа Ассула. В часы раздумья, когда я вспоминаю об этом происшествии, ужасный конец моего слуги, как тяжелый камень, давит мне на сердце, и этот камень всегда будет на моей совести.
Мы пробыли в Джарабубе больше недели: рана Кольмана плохо заживала, и так как тело мое все еще ныло и болело от последней поездки, то я ничего не имел против того, что путешествие наше откладывалось на некоторое время.
Слуги мудира помогли нам достать проводников и верблюдов для нашего каравана. Они делали это весьма любезно, но это все же обошлось нам очень дорого: все, что я сэкономил на путешествии с мудиром и на любезности Кольмана, — все это ушло на дорогу до Нила. И все же нам в пути часто приходилось голодать, так как над оазисом несколько недель тому назад пролетела саранча, которая сильно повредила урожай, в связи с чем цены на продукты возросли до невероятных размеров. Итак, мы с большим трудом достали мешок сладких фиников, два мешка прошлогодней пшеницы и овса, мешок риса и банку топленого масла, которое так воняло, что мы долго не могли прийти в себя после первого обеда. И это все, что можно было достать из провианта.
Все, что уцелело от страшной саранчи, стало жертвой хищнических инстинктов спекулянтов. Поэтому у каждого жителя оазиса был полный сундук денег, но в котле было пусто.
Это путешествие было еще тяжелее и томительнее предыдущего, хотя и то было невеселое.
Кольману нездоровилось. Он страдал хроническим катаром желудка. Это было следствием алколоидной[18] воды колодцев пустыни, а также нашего недостаточно гигиенического питания. Он настолько расхворался в течение нашего двадцатипятидневного пути, что я не на шутку обеспокоился. Только когда мы, прибыв в Абу-Марзук, разыскали там моих старых приятелей Велад-Али и благодаря им достали мяса и молока, а также свежих фиников и фасоли, ему стало немного лучше.
Мое же самочувствие, наоборот, становилось все хуже и хуже. Первые четырнадцать дней мое нездоровье не давало себя знать, зато последние одиннадцать дней путешествия дались мне так тяжело, что я прибыл в Бурдан совершенно обессиленным, в еще худшем состоянии, чем после приезда в Джарабуб на краденом коне. Во-первых, когда после безумно жаркого дня наступала холодная ночь, я не мог ни на минутку уснуть. Я метался по кровати и наконец, выбившись из сил, выходил из палатки и бегал взад и вперед, чтобы согреться. Затем утомившись, я опять ложился, но не мог сомкнуть глаз. Тогда я начинал варить себе кофе или чай на костре и, скорчившись, сидел у огня, выкуривая одну папироску за другой; видя, как звезды постепенно светлеют на небе, и зная, что наступают последние часы, которые можно использовать для сна, я все же не мог ни на минуту уснуть. Это было нечто новое для меня, привыкшего засыпать при самых странных положениях: я мог спать возле работающей бормашины в шахтах или осенней ночью в прериях, даже не прикрывшись одеялом. Во-вторых, на меня обрушилось еще одно несчастье — зубная боль. Что означает зубная боль — это знает всякий, но каково переносить эту боль в горячей пустыне Сахары может понять только тот, кто пережил нечто подобное, потому что передать это словами почти невозможно. Только одно средство помогало мне немного забыться: я зарывал опухшее лицо в раскаленный песок и лежал так, пока кровь не выступала через поры кожи.
Когда нарыв созрел и Кольман вскрыл его, я почувствовал некоторое облегчение и смог добраться до зубного врача в Александрии. Оказалось, что у меня воспаление надкостницы, — пришлось делать операцию.
От Абу-Марзука наша группа увеличилась, кроме двух бедуинов и греческого торговца, ехавших с нами до Египта, еще на одного: красавца-мальчугана с коричневой кожей и громадными глазами, блестевшими жизнерадостностью. Это был Магомет Фадль, — тот голыш-мальчуган, который четыре года тому назад при моем въезде в Дуар у Биркет-эль-Куруна носил мой вещевой мешок, купался вместе со мной в море и всем своим детским сердцем горячо привязался ко мне.
Он не забыл ни малейшей мелочи из подробностей того путешествия. И после того как мы поговорили о прошедших временах и людях, мальчуган стал задавать мне вопросы о моих путешествиях и слушал мои рассказы с широко раскрытыми жадными глазами. Мой ученый друг был в восторге от этого прелестного мальчугана: может быть он видел в нем себя в детстве, а может втайне мечтал о том, чтобы передать ему часть своих знаний. В конце концов он задал родителям мальчика вопрос — не отпустят ли они его с нами в качестве слуги, но Магомет согласился ехать только со мной. Его отец, известный забияка Бу-Магреб-Фадль, без дальнейших разговоров согласился на то, чтобы сын его сопровождал меня в путешествии по Египту, но мать — красавица-бедуинка — не так легко пошла на это. Она долго смотрела нам вслед, стоя у дороги со своими остальными тремя детьми, пока мы не превратились в совсем маленькие, едва заметные точки.
Последние две недели мы с Кольманом провели в Александрии, в гостинице, лежащей на самом берегу моря. Этот отдых был прекрасен, как волшебный сон. Малыш обыкновенно сидел на ковре у моих ног и до потери сознания задавал мне вопросы или же, обливаясь потом и высунув язык от напряжения, вырисовывал буквы латинского алфавита.
Здесь я распрощался с Кольманом. Он решил остаться в Дельта на несколько месяцев, я же стремился на горячий таинственный юг. Привыкнув за мою долгую жизнь вечных скитаний к прощаниям и встречам, я старался не волноваться и хотя бы внешне сохранить спокойствие, но расставаться с ним было мне тяжело.
С того дня, как мы покинули гостиницу, я и Мо, — так звали мальчика, — всецело были заняты камерой. Мы проезжали страну, которая была создана для того, чтобы заполнять альбомы фотографиями. Во время поездки в Каир мной были сделаны тридцать снимков: нищие, торговцы, путешественники, феллахи, величественные гробницы фараонов, стройные финиковые пальмы, отражающиеся в зеркальной поверхности Нила, пыльные оживленные улицы городов и тонущие в грязи деревушки — были сняты мной. Наконец в Каире я получил по почте свой штатив, приобрел еще один запасной объектив, желтые стекла, и мы стали скитаться по городу. Я знал его достаточно хорошо, чтобы снять для моих подписчиков самые красивые уголки, самые живописные фигуры и оборванных уличных типов. Само собой разумеется, что на всех снимках я фигурировал на первом плане.
В один прекрасный день я вздумал предпринять прогулку на пирамиды для своего собственного удовольствия, не как корреспондент газеты, а как обыкновенный смертный. Только малыш сопровождал меня. Поразительно, как он умел охранять меня от самого большего зла из всех «казней египетских» — от нищих, проводников, маклеров, которые так и липнут к путешественникам, как мухи к сахару, не давая житья ни днем ни ночью и часто приводя в отчаяние. Возможно, что они боялись властного взгляда этого мальчугана, у которого была гордая осанка, присущая всем номадам. К тому же твердое знание арабского языка, свойственное бедуинам, внушало им уважение к нему, и они обыкновенно сейчас же ретировались при виде его.
Грандиозность картины пирамид снова, как при первом посещении, захватила меня. Великолепие этого гигантского каменного сооружения, холодное и спокойное выражение лица таинственного сфинкса, слабо освещенного сиянием звезд, — очаровывали меня. Я мог целыми часами любоваться этой картиной, погружаясь в состояние полнейшего спокойствия и мечтательной тишины.
На следующий день я направился к своему старому приятелю Ибрагиму Солиману, в Кафр-эль-Харам, где и написал первый отчет о поездке на пирамиды.
После этого я в течение трех дней объездил город калифов во всех направлениях, снимая все, что казалось мне интересным, и нанес также визит моей старой приятельнице мисс Норман, которая тут же взяла меня в работу. Во-первых, она долго читала мне наставления о том, что мне пора бросить эту кочевую жизнь и заняться чем-нибудь посолиднее, во-вторых, она наградила меня кучей лекарств против всевозможных тропических болезней.
Через неделю я, отдыхая от бесконечных скитаний с фотографическим аппаратом по развалинам Корнака, знаменитого города мечетей, сидел на террасе Зимней гостиницы в Луксоре и с удовольствием втягивал в себя горячий кофе. Предо мной простирались горы Аравийской пустыни, на которых лежал розовый отсвет заходящего солнца, и их отражение в водах священной реки давало такую картину, которую едва ли могут передать открытки, продающиеся здесь в изобилии. Мой малыш только что вернулся из города, и по гневной складке, прорезавшей его прекрасный лоб, я понял, что он поссорился с кем-то. Действительно, он взволнованно сообщил мне, что эти «блохи, сосущие человеческую кровь» (мальчишки-погонщики мулов), которые нанялись доставить нас завтра в долину королевских гробниц, уступили только половину запрошенной цены, «несмотря на то, что мной было потрачено больше слов, чем лежит камней в пустыне», — добавил он.
Он подсел к моему столику, наполнил крошечную, как наперсток, чашечку сахаром и полил ее несколькими каплями кофе. Он весьма скоро постиг науку сидеть на стуле, а не на полу, есть ножом и вилкой, а не руками, употреблять носовой платок, вместо того чтоб сморкаться пальцами прямо на пол, и с природной грацией носил дорожный костюм цвета хаки вместо своих, кишевших паразитами, лохмотьев. Еще многому научился он у меня быстро и незаметно. Только чалму — головной убор своей родины — он ни за что не хотел снять и пришел в восторг, когда я купил ему новую из светло-серого с красными полосками шелка. Он был так прекрасен в этом головном уборе, что я ничуть не удивился, когда к моему столу подошла старая англичанка и попросила разрешения нарисовать этого «красавца-мальчика». Она села тут же возле меня и, достав карандаш и альбом, принялась рисовать. Я же схватил Мо за рукав куртки, потому что отлично знал его строптивость: он не любил, когда его рисовали или снимали. Она ласково заговаривала с ним и была страшно поражена, когда выяснилось, что он ни слова не говорит по-английски.
— Мо! Сиди смирно и не делай такое злое лицо. Разве тебе больно? — спросил я.
— Айовая бу, — ответил он и закрыл глаза рукой, как будто солнце ослепляло его.
Тут карандаш на мгновенье застыл в руках леди, и ее голубые глаза удивленно открылись.
— Он сказал «бу». Значит, это ваш сын, не правда ли?
Чтобы скрыть улыбку, я бросился под стол, поднять салфетку. Когда я вылез оттуда, то успел уже настолько овладеть собой, что совершенно серьезно уверил ее, что она прекрасно понимает по-арабски. «Бу» действительно означает отец, но это не значит еще, что я его отец. Судя по цвету кожи, это совершенно невозможно предположить. Когда я стал звать его сокращенно «Мо», то он как-то раз смущенно спросил меня, не разрешу ли я ему называть себя также сокращенно — «Бу». Мое арабское имя «Абу-Китаб». Насчет же того, что истинный смысл этого слова радовал меня, я не стал особенно распространяться.
Она углубилась в рисование, дорожа каждой минутой, потому что солнце уже село, и когда она узнала, что мы отправляемся завтра утром в долину гробниц, то заявила, что тоже едет туда к своему зятю, который совершает раскопки в той местности.
— Вы можете не брать с собой палатки, так как он одолжит вам свою. Вы, может быть, слышали о нем? Его зовут мистер Картер.
Я тогда не знал его. Но от предложенной палатки я не отказывался, тем более, что Мо еле мог усидеть на своем стуле от восторга, узнав, что сможет отказать «двум блохам, сосущим человеческую кровь», нанятым для перевозки палатки.
После восхода солнца мы двинулись в путь. Мы перешли реку, над которой повисли легкие розовые облака тумана. Быстрое течение реки прорезало тучные зеленеющие поля, а дальше, за плодородной богатой землей, возвышались гробницы Мемносса и короля Аменофиса Третьего. Они подымались на двадцать метров над нашими головами, а еще выше них виднелись зубчатые контуры скал пустыни. Эти изъеденные песками голые скалы нависли над выжженной солнцем землей, усеянной грудами камней. Белые, желтые, коричневые пятна этих камней удивительно гармонировали с общим тоном пейзажа. Над бесконечными сине-зелеными полями сахарного тростника раздавалось пение феллахов: они поют эти песни уже шесть тысяч лет. Когда-то пели они для мрачных деспотов, царивших над миром, теперь — для еще более мрачных капиталистов. Подумав об этом, я высказал свои соображения нашей спутнице. Она удивленно открыла рот и посмотрела на меня своими выцветшими глазами, так что я сейчас же пожалел, что заговорил с этой рыбой в таком тоне. Но тут она неожиданно сказала:
— Well! Значит, и вы раздумываете над тем, что здесь видите? Знаете, что я могу ответить вам на это: я много думала о людях, которым приходится развлекать богатый класс, и решила, что скоро настанет расплата.
Поглядывая сбоку на старуху, я подумал про себя, как сильно можно ошибаться в людях, и это занимало мои мысли до тех пор, пока мы не доехали до одинокой мертвой долины королевских гробниц.
Фараоны действительно выстроили себе бессмертный памятник, исполненный жуткой замкнутости и мрачного одиночества!
Вдруг мы увидели две фигуры мужчин в соломенных шлемах, исчезающих за поворотом дороги. Леди принялась кричать «алло» и размахивать зонтиком, но они не слышали ее, тогда она ударила своего осла и помчалась вперед, быстро исчезнув в облаках пыли.
Мо и я, не теряя времени, спустились в гробницу Рамзеса Первого; надо было использовать время, пока солнце еще стояло на горизонте и его косые лучи падали в гробницу. Я сделал несколько удачных снимков и внимательно осмотрел ее, хотя проделывал это уже несколько раз и раньше. Тот, кто любит памятники древности, тот поймет, что можно сто раз приезжать сюда и всегда с одинаковым интересом осматривать эти величественные сооружения, переносясь мыслями в давно прошедшие времена, встающие пред тобой, когда ты проходишь по этим каменным лабиринтам, со стен которых на тебя смотрят золоченые надписи и пестрые иероглифы тогдашних художников и писателей: надписи эти так ярки и свежи, как будто они сделаны только вчера.
Со старухой-англичанкой мы встретились в полдень у гробницы Аменофиса Третьего; она была страшно возмущена тем, что над головой мумии короля была проведена электрическая лампочка. Она сообщила мне также, что ее зять уже находится по ту сторону горного хребта и что он оставил для нас палатку у гробницы Рамзеса Шестого, а на следующее утро пришлет за ней. Она же сама надеется еще раз увидеться с нами или по ту сторону гор или в гостинице в Луксоре.
— Есть ли у вас с собой одеяла? Ночью будет очень холодно, и малыш может простудиться. Прощайте, мистер, прощай, мой мальчик!
С этими словами добродушная англичанка исчезла, и мы больше не встречали ее ни в Дер-эль-Бари, ни в Луксоре.
Мо вместе с погонщиками мулов взялся за дело: они принялись устанавливать палатку, а я использовал это время для того, чтобы еще раз подняться на гору и полюбоваться золотистой лентой реки и сверкающими на солнце верхушками мечетей Корнака. Когда я вернулся, солнце уже село.
Мальчики разбили палатку на мелких камнях, неподалеку от гробницы Рамзеса Шестого, и мы скоро заснули крепким сном, без сновидений. Девять лет спустя, в 1922 году, мистер Картер раскопал на этом самом месте гробницу Тутанхамона.
От Луксора наше путешествие по Египту прошло спокойно, без приключений, за исключением. одного, которое было весьма незначительно само по себе, но имело интересные последствия. Это приключение состояло в том, что я вытащил из Нила какого-то Джонни, по неосторожности упавшего в воду. Теле как он упал почти рядом со мной, то вытащить его не стоило мне особенного труда. Это стоило мне лишь двадцать пиастров за стирку моего дорожного костюма и килограмм крови, которую высосали у меня клопы в греческой гостинице, где нам пришлось остановиться, так как вследствие купания мы прозевали поезд в Ассуан. Зато я провел ночь на воздухе, любуясь великолепным храмом Хори — одним из прекрасно сохранившихся памятников старого Египта. Клопы не дали заснуть и бедняге Мо.
Собрав свои пожитки, мы пошли бродить без цели по улицам спящего города и наткнулись на старого, уже знакомого мне раньше, сторожа храма, который за приличный «бакшиш» впустил нас под своды храма, где когда-то, две тысячи лет тому назад, египетский народ молил об освобождении от власти тиранов.
Там царствовала мертвая тишина; малейший шорох гулко разносился под сводчатым потолком, лучи луны падали на изображения, вырезанные в стенах. Боги с головами животных, изображения святых, алтари и сосуды для цветов показывались в лучах луны и опять тонули во мраке. Вдруг из темноты над нами вынырнуло громадное, высеченное из черного гранита, изображение бога с угрожающе поднятой кверху громадной рукой. Малыш испуганно дернул меня за рукав. Его исламская душа не воспринимала каменных богов: их пророк учит, что это колдовство и опасные чары. Я взял его за ругу; он крепко прижался ко мне, и мы покинули храм.
Через две недели после этого мы прибыли в Ассан — прелестный городок, утопающий в зелени. Я был здесь уже однажды, два года тому назад, но теперь эта местность сильно изменилась.
Долина, прилегающая к реке, была почти вся залита водой, маленький остров Пилае с его античными постройками времен Птоломеев тоже самое.
Можно было рукой достать до потолка храма Хатора, хотя в прежние времена высота его равнялась восемнадцати метрам. Сейчас только верхушка башни Изиса виднелась из голубовато-зеленых волн реки, а красивый храм, выстроенный римскими императорами, был совершенно залит водой.
Черные лица нубийцев казались еще темнее под громадными белоснежными тюрбанами. Они молча склонялись над веслами, в то время как наша лодка бесшумно скользила вперед по блестящим волнам Нила. Вдруг я заметил впереди какой-то странный расщепленный шест, похожий на старую метлу, торчащий из воды; на этом шесте сидел черный с белыми крыльями морской орел и немигающим глазом смотрел на вечернее солнце.
— Что это за шесты и для чего они здесь поставлены? — спросил я.
— Поставлены? Аллах захотел, чтобы они были здесь поставлены. Это — верхушки высочайших пальмовых деревьев моей родной деревни: вот эта и вон те три, которые видны дальше. Когда была выстроена большая плотина и шлюзы заперты, то поток постепенно смывал с лица земли нашу деревню. Это шло медленно: пядь за пядью. Мы принуждены были покинуть свои дома, но некоторые не в силах были сделать этого: они продолжали сидеть на крышах своих хижин и с плачем и причитанием смотрели, как вода подымалась все выше, пока не замочила им ноги. Старый Мустафа Най и его жена утонули, потому что стены дома внезапно рухнули под ними.
— А правительство? Неужели оно не уплатило вам за убытки?
— Да, господин. Я получил за свой дом четыре фунта и за каждую из своих четырнадцати пальм по одному фунту, — сказал старик.
Он снова нагнулся над своим веслом, взгляд его был так же непроницаем, как и прежде.
Один фунт, то есть двадцать марок за финиковую пальму. Эта сумма равняется прибыли с одного дерева в урожайный год…
На берегу нас ожидали проводники с ослами; они взялись доставить нас через гранитные копи — единственное место, где в Египте добывался камень, — обратно в город. Я со странным чувством смотрел на работы, начатые несколько тысяч лет тому назад и до сего времени еще не законченные. Перед нами лежала обветренная и изъеденная песками грандиозная статуя бога Озириса, две громадные гробницы, обтесанный в виде куба колоссальный камень, предназначавшийся, вероятно, для алтаря храма. Статуи эти по изготовлении должны были быть доставлены вниз к баркам: десять тысяч согнутых под их тяжестью рабов должны были тащить этих колоссов до реки, где на ее могучие плечи взваливалась эта ноша, и река несла ее дальше до Сильсиная, где статуи снова выгружались и доставлялись дальше, пока не попадали на место своего назначения: то есть в город Мемфис в храм или через подземные ходы и галереи в роскошную усыпальницу фараона. Его тело бальзамировалось и укладывалось в этот драгоценный футляр, который, казалось, блестел от пота рабов, трудившихся над ним тысячелетие! Эти саркофаги служили также для хранения туловищ божественных быков или крокодилов, считавшихся в Египте священными животными.
Да, древние египтяне умели обтесывать камни! Какие каменные громады лежали в долинах Нила! И начиная от этого сердца Нубии до самого берега Средиземного моря, даже в самых отдаленных оазисах пустыни, красуются каменные храмы, развалины храмов и гигантские пирамиды. Скалы, как рамка, окаймляющие пустыню, сплошь изрыты для подземных гробниц и усыпальниц. Голова кружится, когда подумаешь, сколько трудов, сколько сверхчеловеческих усилий отняли эти памятники старины!
Поздно ночью вернулись мы в гостиницу. Ландшафт, освещенный сиянием молодого месяца, был прекрасен, ночная прохлада так приятна, что по прибытии домой я уселся на террасе и принялся рассматривать присланные мне по почте номера нашей газеты с помещенными в ней моими снимками и корреспонденциями. Под снимками были напечатаны кричащие подписи — работа редактора. По прочтении я передал ворох газет Мо, который уселся с ними на ступеньках лестницы и подверг их микроскопическому анализу. Я же занялся писанием отчета, так как завтра в полдень наш пароход уходил в Вади-Халфа.
— Что это у тебя, мальчик? Покажи-ка, — услышал я глухой голос. Голос этот исходил из густой седой бороды и необыкновенно объемистого тюрбана. Мо ответил, и между ними завязался разговор, к которому я особенно не прислушивался, так как был занят своим делом. Вдруг мой слух поразила фраза, сказанная на чистом немецком языке:
— Наш кругосветный путешественник со своим другом, знаменитым востоковедом, профессором Кольманом Эффенди у развалин священного храма в Кайруане в Тунисе.
Этот правоверный магометанин из «Тысячи и одной ночи», оказывается, говорил по-немецки! Через минуту Мо подвел его к моему столу, и широкоплечий старец произнес следующую речь:
— Добрый вечер, Ховага Гайе Абу-Китаб! У нас с вами есть общий друг, проводник караванов Гуссейн-эль-Герф, да будет борода его проклята Аллахом, он уже три года как должен мне двенадцать фунтов! От него я многое слышал о вас, а меня зовут Нейфельд.
После этого вступления последовало часа два беспрерывной болтовни, закончившейся только поздно после полуночи. Попав сюда, как пленный, Нейфельд открыл в Ассуане пансион для проезжающих и, прожив тут большой период времени, стал наполовину «восточным человеком», а старость и неудачи сделали его чудаковатым.
Во время моего дальнейшего путешествия у меня часто были основания вспоминать слова старика Нейфельда, сказанные им при прощании со мной:
— Итак, вы направляетесь в тропическую часть Африки. Да, да: это интересная местность, и там можно подцепить хорошенькую лихорадку. Ха-ха! Там много гниющих болот и людей-шакалов. Но все же: Ма-эс-залама, инша Аллах шуфак-би-шер![19]
Но нам не пришлось с ним больше встретиться. Судьба, которая так жестоко обходилась с ним всегда, теперь совсем отвернулась от него. Когда разразилась война, то он, как немец, был выселен из Ассуана и совершенно разорен. Он стал скитаться по Африке, призывая магометан к священной войне, но безуспешно. К счастью, безуспешно, потому что война и без того потопила весь мир в море крови и слез.
Через несколько дней после нашего отплытия из Ассуана мы увидели высеченный в горах грандиозный храм, к которому подошел наш пароход. После всего того, что я уже видел в Египте, я не ожидал, что эти развалины произведут на меня такое сильное впечатление.
Храм этот лежит в пустыне, вдали от жилья, вокруг него простирается голая, мертвая пустыня. Все сооружение высечено в скале. Сначала входишь во двор, окруженный высоким каменным валом, затем в молельню, в которой восседает «святая святых» — каменная статуя богини Хатор. При заходе солнца его косые лучи падают на фигуру богини, и она загорается красным светом, но это продолжается всего несколько минут, затем храм опять погружается в мрак и молчание. Перед храмом, опираясь спинами во фронтон его, сидят каменные идолы, изображающие строителей храма Рамзеса Второго. С неподвижной улыбкой смотрят они на восток, в глубину Аравийской пустыни. Они еще больше колоссов Мемносса. В их волосах, на высоте двадцати метров, видна извивающаяся змейка-уреус — головной убор богов и царей. Они сидят тут уже три тысячи лет и пустыми глазными впадинами смотрят вдаль; их освещает палящее солнце и сияние звезд, ветер поет над ними свою песню о тишине и одиночестве, а у ног их таинственно шумят волны Нила.
Это граница Египта, и здесь меня ожидала неприятность: я должен был отослать Мо обратно к его родителям, как обещал. Я хотел отправить его обратно с тем же пароходом, на котором мы приехали сюда, а сам думал поездом доехать до Хартума. Когда я вечером заговорил с ним об этом, он молча опустил голову на грудь и не ответил мне ни слова. Поздно ночью, когда я на своем складном кресле лежал на палубе, он внезапно подкрался ко мне и, схватив мою руку, прижал ее к своей груди; у меня замерло сердце, когда я заметил, что он плачет.
Когда мои вещи были внесены в вагон, Мо влез туда, желая убедиться, что все в порядке; затем я с ним направился на пристань, чтобы купить ему билет на пароход. Не проронив ни слова, стоял он рядом со мной — только дрожь, пробегавшая по его изящной коричневой руке, выдавала его волнение. Когда же я спросил кассира о цене билета, то он не выдержал:
— Нет, Бу! Нет! — С этими словами он потащил меня прочь от кассового окна и, крепко обняв обеими руками, зашептал: — Позволь мне поехать с тобой дальше. Кто будет носить за тобой аппарат, прогонять надоедливых нищих, кто будет варить тебе кофе, когда ты будешь писать, и кто будет задавать тебе вопросы и смешить тебя, как это делаю я?! Палатка моего отца так мала, а земля, принадлежащая Аллаху, так велика… Я хочу видеть все… Нет! Нет, я не уйду от тебя, не отсылай меня…
Я колебался не более двух-трех минут, больше некогда было раздумывать. Коротко приказал я ему собирать вещи и наскоро получил для него пропуск в Судан и билет на поезд. В поезде я старался объяснить ему, что не имею никакого права против воли родителей держать его у себя, что я могу довести его только до первой гавани Сомали, откуда он пароходом доедет до Александрии. Об этом я сегодня же напишу Кольману Эффенди, который знает арабский язык и напишет его отцу.
От радости он плохо понимал, что я говорю, и, стесняясь слез счастья, которые навертывались на его длинные ресницы, прятал свое лицо у меня за спиной. Сидевший напротив меня англичанин внимательно посмотрел на мальчика и затем спросил меня, не я ли вытащил его слугу из воды в Эдфу. Когда я подтвердил это, то англичанин представился, назвавшись Колонель Делакруа, и любезно предложил мне свои услуги в Хартуме, где он постоянно проживает.
Мо уснул и проспал несколько часов подряд, а проснувшись никак не мог сообразить, где он и что с ним; затем он признался мне, что, начиная от Ассана, не спал ни одной ночи, волнуясь при мысли о предстоящей разлуке. Он с детским любопытством высунул голову в окно, рассматривая остроконечные негритянские хижины, темно-зеленые поля, — по которым мчались быстроногие газели, — и стаи птиц, направляющиеся на север.
Через двадцать четыре часа довольно однообразного пути мы прибыли в Хартум, а через четверо суток нам пришлось снова проделать это путешествие, направляясь в обратный путь.
Это была весьма досадная история: когда я по прибытии в Хартум на следующее же утро направился в Бюро путешествий Кука, чтобы узнать, какая дорога в Абиссинию считается самой удобной, — служащий с кислой миной вежливо сообщил мне, что правительство на днях отказало в визе туда одному известному итальянскому маркизу, так что прежде чем организовывать подобное путешествие, он советует мне хлопотать о разрешении. Я был не на шутку встревожен: если итальянскому маркизу не разрешили проезд, то мне… обыкновенному смертному…
В консульстве гладко выбритый молодой человек, напоминавший восковую фигуру из паноптикума, молча выслушал меня и указал мне на кресло. Но не прошло и минуты, как он вернулся обратно с моим паспортом.
— К сожалению, мы не имеем возможности разрешить вам переход границы у Абиссинии, так как там произошло столкновение с туземцами, и мы принуждены были применить вооруженную силу, — поэтому правительство не может взять на себя ответственность за вашу жизнь, если вы пожелаете отправиться туда. До Дакилара вы, разумеется, можете доехать, но не дальше.
— Гм… — сказал я, чтобы выиграть время. — А если я сам возьму на себя ответственность за мою жизнь? Что тогда?
— Все равно, сэр. Вы не можете взять на себя такую ответственность, в особенности относительно ваших слуг — суданских подданных. Я сожалею, сэр, что больше ничего не могу сделать для вас.
Кроме поклона он, очевидно, ничего больше не мог сделать и поэтому молча уселся за свой письменный стол; я же употребил этот день на изучение подробнейшей карты Абиссинии, несколько раз снова сбегал в Бюро Кука, чтобы осведомиться о других путях проезда в страну Менелика, но… дорога была только одна — на Дакилар.
В сумерки, которые здесь довольно непродолжительны, я проходил, погруженный в раздумье, мимо красивого дома, на крыльце которого стояли часовые. Я взвесил все «за» и «против» и решил, что ехать дальше можно только по течению Нила в Уганду или Центральную Африку. Но это значило совершенно отказаться от поездки в Абиссинию, а у меня крепко засела в голове эта мысль!..
Ах, если бы я тогда отказался от нее!..
Вдруг мимо меня прошли двое мужчин, в одном из которых я узнал мистера Колонеля. Не долго думая, я решил догнать его, чтобы посоветоваться с ним о своих делах. В двух словах рассказал ему о своей неудаче и спросил, не может ли он помочь мне в получении визы на проезд в Абиссинию. Его спутник, широкоплечий офицер, прошел на несколько шагов вперед и остановился возле крыльца понравившегося мне дома. Стоявшие на крыльце часовые при виде его вытянулись во фронт — мне стало немного не по себе.
Колонель задумчиво погладил свою бородку и, как бы придумывая выход, направился к офицеру; солдаты стояли как вкопанные, не сводя глаз с лица широкоплечего офицера… Мое беспокойство все росло, и наконец я решительно направился к беседующим, чтобы сказать Колонелю, что лучше завтра зайду к нему побеседовать о своих делах. Но тут второй посмотрел на меня холодным взглядом своих серых глаз, выделявшихся на загорелом коричневом лице, и удивительно резкий и неприятный голос произнес:
— Мистер Колонель доложил мне, но, к сожалению, сэр, я ничего не могу сделать для вас!
Он поднес руку к шлему, Колонель любезно кивнул мне, и мои слова: «Благодарю вас, сэр!» — они уже не расслышали. Очень смущенный, я сделал несколько шагов вслед за ними и, встретив по пути негритенка, спросил его: не знает ли он, кто этот человек. Он, выкатив свои белки, сказал:
— Аллах! Бакшиш? Лорд Китченер!
А я и не думал, что это мог быть лорд Китченер! Ах, если бы я догадался об этом раньше! Мне стало жаль Колонеля.
Затем я отправился на вокзал и углубился в изучение громадной карты Судана, потом подошел к окошечку кассы и, протягивая подозрительно смотревшему на меня чернокожему кассиру деньги, сказал:
— Полтора билета до порта Судана. Когда отходит следующий поезд?
— Послезавтра утром, сэр, в девять часов десять минут. Семь фунтов и восемьдесят пять пиастров.
Следующий день я употребил на осмотр города, который был опрятен и весьма скучен, и решил съездить в Омдурман, где бывал очень интересный и живописный базар. Там продавались работы туземцев из меди и железа, меха и удивительно красивые страусовые перья, но так как я не знал, на что их употребить, то не купил ни одного. Затем я отправился за город, чтобы осмотреть гробницу Мийди. По распоряжению великого человека, которого я встретил вчера, этот памятник был обстрелян гранатами, но, к счастью, фараон не мог почувствовать этого, так как кости его давно истлели в земле.
Когда я увидел эти развалины, то вспомнил и старика Нейфельда. Здесь когда-то был сайер — темница майдистов, и в ней несчастный просидел целых десять лет. Десять лет бряцал он цепями в своем каземате, каждую минуту ожидая, что его поведут на казнь, так же как и остальных сидевших с ним иноверцев.
Здесь я распрощался с Нилом, у берегов которого я чувствовал себя прекрасно, и на следующий день рано утром мы увидали тяжелые, как лава, волны Красного моря. Наш пароход подошел к песчаному берегу порта Судана.
В этом безумно жарком городке я три дня к ряду беспрерывно потел. «Мы называем Судан сковородкой дьявола», — сказал мне старый англичанин, которого судьба наказала местом начальника порта. И он был прав: действительно в этом городе жаришься в собственном соку, как на раскаленной сковороде. Даже Мо, дитя пустыни, задыхался от жары и все ночи напролет метался по кровати, обливаясь потом и не находя покоя. Когда через несколько дней мы на итальянском пароходе отбыли из порта Судана, то оба облегченно вздохнули, выехав в открытое море, где все же было свежее, чем в этом аду.
В Массуа, главном порту Эритреи (часть Абиссинии, относительно которой в один прекрасный день вдруг выяснилось, что она принадлежит Италии), было еще более душно, — чем в Судане. Возможно, что температура здесь была не выше, но стоявшие в воздухе испарения образовывали пелену горячего тумана. Вероятно, в связи с этой атмосферой поступки таможенного чиновника в порту показались мне весьма странными. Когда я вошел в помещение таможни, то он посмотрел на меня с такой злобой, точно я, по крайней мере, убил его родителей.
— Откройте чемоданы и выложите все, — приказал он, полулежа на складном стуле и указывая ногой, обутой в полотняную туфлю, на прилавок; другой ногой он одновременно ударил маленького негритенка пониже спины за то, что тот, зазевавшись на меня и Мо, перестал шевелить опахало. Сначала я хотел ответить ему такой же дерзостью, но жара была так велика, что парализовала всякие желания, и мне просто лень было открыть рот. Поэтому я послушно отпер чемоданы и, поставив возле них Мо в качестве сторожа, вошел в Бюро эмиграции.
Сидевшие там чиновники пили холодный лимонад. Воздух освежали три громадных опахала: одно из них держала большая обезьяна, довольно добросовестно исполнявшая свои обязанности в те промежутки времени, когда она не искала блох. Но и здесь публика оказалась довольно нелюбезной: чиновник, сидевший у окошечка, заявил мне, что я должен внести двенадцать тысяч марок на хранение и получу их вновь только тогда, когда покину колонию. Как я ни старался втолковать этому человеку, что еду прямо через Ади-Квала в Абиссинию, и что мне понадобятся деньги на покупку палатки, мулов и принадлежностей путешествия, очевидно, жара была слишком велика, чтоб чиновник мог понять меня: он повторял все одну фразу: «Fa niente, Signore, fa niente! Quindicicento Lire, La prego, Signore![20]»
Но все же после стакана ледяного «гранита» в его мозгу родилась блестящая идея: чтобы я на пароходе доехал до Джибути (французская Сомали), откуда я мог также поехать в Абиссинию и не должен был вносить денег в казну. Я уничтожающим взглядом посмотрел на него и молча отсчитал шестьдесят фунтовых билетов. Он, казалось, был весьма недоволен тем, что ему приходится выписывать мне квитанцию.
В таможне в это время разыгралось следующее: таможенный чиновник, наконец, заставил себя подняться со стула и, засунув свой длинный нос сначала в чемодан какого-то итальянского офицера, а затем в мой, забормотал: «Табак, папиросы, сигары…» Затем он наклеил билетики на сундуки и, шатаясь, побрел обратно к своему креслу. Но тут его взгляд мимоходом упал на футляр моего винчестера — он замер на месте.
— Оружие! — бормотал он. — Ввоз оружия запрещен, сеньор. Куда вы едете?
— Через Масуа и Ади-Квала в Абиссинию.
Он вздрогнул и, подняв жалобный взгляд к небу, сказал:
— Надо написать сертификат, взвесить груз, высчитать стоимость провоза до Асмары и выписать квитанцию. Затем надо приложить к оружию сопроводительное письмо и отправить его по железной дороге. В Асмаре вы сможете получить его в канцелярии губернатора.
Он посмотрел на меня, ожидая, что я, напуганный этими условиями, скорее брошу ружье в Красное море, чем соглашусь, но я вежливо улыбнулся.
— Конечно, синьор, придется проделать все это. Вы позволите мне пока присесть, мне что-то нехорошо, — с этими словами я опустился в его складное кресло. Его лицо стало еще желтее, когда я, получив все нужные расписки и квитанции, покинул таможню.
До сегодняшнего дня не могу понять, как я за эти несколько дней не превратился в несколько ложек мясного сока. И как терпят эту ужасную жару тамошние жители, в особенности же приезжие итальянцы, это осталось для меня загадкой!
Наш поезд подымался в гору. После иссохшей песчаной пустыни нам особенно приятно было смотреть на зеленые луга и леса. Солнце уже село, наступил прохладный вечер, на верхушках гор время от времени вспыхивали зарницы, и издалека доносились раскаты грома. Малыш не спал: от жары и беспрерывного потения у него по всему телу высыпала мелкая красная сыпь, причинявшая невыносимый зуд. Кроме того, его очень заинтересовал невиданный до сих пор ландшафт: деревья, так много деревьев, что они сплошным ковром покрывали горы. Он не имел понятия о том, что такое лес, не знал даже на своем языке такого слова. Здесь были «колодцы», в которых было так много воды, что она с журчанием бежала вниз по скалам и образовывала в долине ручьи и реки, и здесь жили настоящие негры с длинными курчавыми бородами, носившие в ушах большие золотые серьги. Иногда на них были шелковые одежды, и они ездили поездом в первом классе. Их язык был похож на звон цепей и совершенно не напоминал арабский. Но что возбудило его искреннее возмущение, поддерживаемое мной, — это то, что здесь в кофейнях подавали кофе с перцем, — а не с сахаром.
Асмара была недавно выстроена итальянцами, и все постройки изобиловали колоннами. В верхних этажах домов были квартиры, а в нижних — парикмахерские и кофейни, где играли в карты и домино. Следующей достопримечательностью этого местечка была громадная гостиница, в которой было еще больше колонн, чем в остальных домах, и где, несмотря на утопавший в цветах сад, на столиках стояли букеты из бумажных цветов. Затем здесь имелась казарма, оттуда доносились удивительно меланхолические трубные звуки. В нижней части города обитали туземцы в хижинах с остроконечными крышами; обитатели этих хижин так же ничего не делали, как и напомаженные победители итальянцы. Ко всему этому надо прибавить никогда не прекращавшуюся грозу, раскаты грома и потоки дождя, которые превращали улицы Асмары в непроходимое болото.
Мне посчастливилось встретить в милиции служащего, который был не так торжественен и надут, как все остальные, и который, разобрав мою претензию, немедленно написал ордер в кассу о выдаче мне обратно денег и другой ордер о выдаче мне ружья и пропуска в Ади-Квала, в котором было согласие на мой выезд в Абиссинию. Получив все это, я немедленно приступил к сборам в путешествие в страну Негуса — Негусти.
— Синьор, вы доставите мне величайшее удовольствие позаботиться о найме лошадей и слуг для вас, но я беру на себя смелость предупредить вас, что вы вместе со всем этим утонете в Абиссинии в грязи, — в этой стране невозможно путешествовать в период дождей, а они в этом году особенно сильны. Дожди начались за три недели раньше обычного срока, и могу себе представить, что делается сейчас в Абиссинии. Мой старый швейцар пишет со своей родины, что там форменный потоп: целые деревни смыты водой, стада потоплены. «Жители ожидают голода», — сообщил мне хозяин гостиницы.
Несмотря на то, что он говорил очень убедительно, жестикулируя и вращая глазами, на меня это не подействовало.
— Если дожди начались раньше времени, то можно предположить, что они и кончатся раньше, — заметил я.
— Извините, синьор, это совсем не вытекает отсюда. Позвольте предостеречь вас не ездить в Абиссинию, а ждать здесь конца периода дождей. Надеюсь, что вы почтите мою гостиницу своим любезным посещением.
Если бы не это добавление, я, может быть, и последовал бы его совету, — к счастью для меня, — но старый еврей, у которого я выменивал деньги на золотые талеры — единственная монета, которая принимается в Абиссинии, — сказал с улыбкой:
— Вы же, конечно, понимаете, что этот ганеф хочет заработать на вас! Смешно, как это вы утонете в грязи? Ведь там горы, а с них вода стекает в долину, и потом разве вы не чувствуете, куда дует ветер, и не видите, как светлеет небо? Завтра будет хорошая погода, дождя не будет. У меня есть для вас хорошая подержанная палатка, которую я могу дешево продать, а у моего приятеля есть мулы, которые повезут вас, вашего мальчишку и ваши вещи.
Оказалось, что мулы были у приятеля его приятеля, которого звали Менас и который был из провинции Шоа. Он взялся достать мне четырех мулов и дать еще одного проводника. В тот же вечер он привел высокого худого еврея, с удивительно густой всклокоченной бородой, необыкновенно сильного и мускулистого, а по наружному виду довольно мрачного и молчаливого. Его звали Галла.
Когда мы выступили в путь, небо было ясно, только с гор дул холодный ветер, приносивший с собой благоуханье цветов, росших по обрывам. На горах лежали громадные белые облака, туман подымался от полей сахарного тростника и кофейных плантаций, раскинувшихся в долинах; ручьи и водопады с шумом падали с гор, и иногда их быстрое течение проносило мимо нас труп утонувшего теленка.
Еврей, менявший мне деньги в Асмаре, оказался прав: сегодня погода совсем не была похожа на дождь, и только после двенадцати часов ночи я подскочил на своей походной кровати от внезапного удара грома, почти одновременно сопровождаемого потоком дождя. Дождь был непродолжителен, но так силен, что мы едва не утонули в потоках воды. Когда солнце взошло, погода уже снова была ясной, и так продолжалось до обеда. Часов в двенадцать опять полил дождь, после которого образовались такие лужи, что мы буквально по колено брели в грязи. Вдобавок ко всему этому палящие лучи солнца жгли нам спину. Наконец, когда солнце село и звездная ночь раскинула над нами свой покров, мы разбили палатку для ночлега под громадным развесистым деревом, и когда ложились спать, то на горизонте уже опять сверкали молнии, а в полночь разразилась опять страшная гроза.
Ледяной ветер, примчавшийся откуда-то с гор, яростно набросился на нашу палатку и сорвал ее с одной стороны; мокрая парусина упала на нас, и мы, уцепившись за развевающиеся полотнища и обливаемые холодным потоком воды, проклинали всех и вся, не видя конца этой ужасной ночи.
Такая погода продолжалась десять дней; дождь все время лил с небольшими перерывами, а время от времени разражалась гроза, сопровождаемая форменным потопом. Мы никак не могли высохнуть как следует и продолжали путешествие в сырых платьях, ночью дрожа от пронизывающего нас холода, а днем задыхаясь от духоты и сырости. Я надеялся, что этот убийственный период дождей скоро пройдет, чтобы, наконец, вполне насладиться путешествием через эту богатую роскошной растительностью местность. Мне хотелось глубже проникнуть в эти перевитые лианами и диким виноградом леса, чтобы полюбоваться роскошными красками цветов и насладиться их ароматом. В темной чаще деревьев слышны были крики попугаев, и мы видели стаи мартышек, которые, очевидно, заинтересовавшись нами, преследовали нас, скача по верхушкам деревьев. Иногда на нашем пути встречались следы антилоп, диких кабанов и даже леопардов; их следы по густой траве вели в долину.
В редкие солнечные часы мы, распаковав свои вещи для просушки, ложились отдохнуть. Перепачканные и до крайности измученные утомительным путешествием, мы были довольны тем, что хоть наша палатка починена и спокойно стоит на месте.
Покупка этой палатки была большой глупостью с моей стороны; в один прекрасный день Менас разъяснил мне, что это, вероятно, была не та палатка, которую еврей показывал мне, а другая.
При такой ужасной дороге и погоде мы употребили на переход в сто тридцать километров — от Асмары до Ади-Квала — почти восемь дней. Но вот мы наконец перешли границу Абиссинского государства. Единственная формальность, которую нам пришлось проделать, — это заплатить пошлину одному из служащих абиссинской таможни. Менас вздумал затеять с ним ссору по поводу высокой суммы пошлины, но ему помешал кашель, приобретенный им в эту сырую погоду, и он не мог настоять на своем. Абиссинец со страшной кривой саблей в руке не успокоился до тех пор, пока мы не уплатили половину требуемой суммы. Когда мы, по колена утопая в грязи, двинулись дальше, то Менас разъяснил мне, что эти негодяи требуют всегда больше, чем полагается по закону, и что та сумма, которую мы уплатили, тоже втрое больше законной пошлины.
Я с таким интересом слушал его, что внезапно поскользнулся и растянулся во всю длину на грязной улице, почти до бедер утонув в грязи. Несмотря на трагизм моего положения, я все же невольно расхохотался, подумав о бессмысленности моей абиссинской поездки.
На следующее утро, когда заря розовым сиянием осветила небо и горы, я невольно обратил внимание на бледный цвет лица моего маленького Мо и на усталое выражение его прекрасных глаз. Он объяснил это тем, что у него немного болит голова и ноют кости. «Но это скоро пройдет», — добавил он с натянутой улыбкой, от которой у меня кровь застыла в жилах.
У него был несколько ускоренный пульс — и больше ничего, но я с ужасом подумал о том, как это дитя знойной пустыни перенесет простуду в таком ужасном климате? Сердце у меня тревожно сжалось.
Я стал подыскивать место, где бы нам разбить палатку, но в течение целого дня не мог найти ни одного более или менее сухого местечка для этой цели. К вечеру нам посчастливилось наткнуться на большую и сухую пещеру, в которой, очевидно, предыдущие путешественники оставили основательную вязанку хвороста.
Малыш отказался от еды, и глаза у него так блестели, что я решил поставить ему термометр: у него оказалось тридцать семь и восемь десятых. Я уложил его между двумя кострами и весь вечер поил его горячим чаем с лимоном. Он очень вспотел: его коричневая ручонка, судорожно уцепившаяся за мою руку, была совершенно мокрой. Через два часа, переодев его в сухое белье, я дал ему аспирину и всю ночь не спал, прислушиваясь к его сильному кашлю и следя за тем, чтобы он не раскрылся во сне. Ему, очевидно, снился родной дом, я слышал, как он во сне бормотал: «Ом!» (мама); иногда он громко вскрикивал и называл незнакомые мне имена, возможно своих товарищей по играм. Позже, вспоминая о мальчике, я радовался, что в эту ночь он еще раз, хоть мысленно, побывал у себя на родине, прежде чем его маленькое сердечко навсегда перестало биться!
На другое утро жара у него больше не было.
— Знаешь, Бу, — сказал он, — я сегодня чувствую такую слабость, какую никогда в жизни не чувствовал, но голова у меня больше не болит, и, видишь, сегодня в первый раз ночью не было дождя, небо ясно, и там восходит солнце, такое же большое и красное, как у нас в пустыне. Я думаю, что холодные дожди, которые так плохо на меня действуют, уже окончились. Посмотри, как высоко подымается солнце. Сейчас я разведу костер, и мы приготовим себе кофе, только сладкий кофе, без перца, и сегодня сможем поехать далеко в горы и снимать картины, чтобы вернуть то время, которое мы упустили. Не. правда ли, Бу?
Лучи восходящего солнца осветили его стройную фигуру, его блестящие глаза, и меня снова поразила красота этого лица, которым я ежедневно любовался, и больно уколола мысль о предстоящей разлуке. Я должен был навсегда расстаться с этим ребенком. Я притянул его за руку к себе и обнял за плечи.
Разорванная грозовая туча на мгновенье закрыла солнце, но первый удар грома раздался только через несколько часов. Я вполне использовал это время, сделав множество интересных снимков, снимая все, что казалось мне более или менее достойным внимания. Мне понравился громадный, обтянутый паутиной кактус, на котором расцвело около дюжины роскошных ярких цветов; два сросшихся кедровых дерева, корни которых висели на глубине восемнадцати метров над пропастью; старый павиан, важно, как часовой на посту, сидевший на гладком выступе скалы, задумчиво подперев лапой подбородок, как бы решая философские проблемы; стадо быков с длинными завитыми рогами и пастух Менза со смешной высокой прической, слепленной из глины.
Пройдя небольшое расстояние, занятые фотографированием, мы вдруг очутились перед быстрой речонкой, через которую был перекинут самодельный мостик.
Менас погнал мула на мостик, но когда тот сделал несколько шагов по перевитым лианами балкам, то остановился и стал пятиться назад, выражая нежелание переходить через быстрое течение реки по этому сомнительному мостику. Менас сам полез на мостик и попробовал его крепость, причем чуть не свалился в воду со скользких бревен. Тогда мы решили проследить следы зверей, которые вели к реке, и действительно по ним скоро нашли брод. Я привязал фотографический аппарат к своему седлу и погнал мула в воду, но едва я достиг противоположной стороны, как услышал позади себя страшные крики, заглушавшие шум бурлящей воды. Мо, следовавший за мной по пятам, с ужасом во взоре указал мне на воду, крича что-то непонятное. На мгновенье мне показалось, что я вижу в темноте тело на волнах реки, а на том берегу я увидел Менаса, который, подняв руки к небу, с отчаянными криками бежал вниз по течению реки.
— Скорее наверх, скорее! — закричал я и вытащил мула, на котором сидел Мо, на берег. Но нам опять пришлось погнать своих мулов в воду, потому что я обнаружил, что здесь нельзя пройти вниз вдоль течения реки.
— Бу! Милый Бу! Берегись! Там, где ты стоишь, исчез старый Галла! — кричал малыш в ужасе.
Я осторожно объехал страшный водоворот, в котором исчез человек, и, достигнув противоположной стороны, помчался вслед за Менасом. Я настиг его как раз в том месте, где вдруг из реки вынырнула черная голова и черная рука ухватилась за выступ скалы. Между утопающим и следующим выступом, который был ближе к берегу, скопилась нанесенная течением масса сухих сучьев и палок. Рука, державшаяся за скалу, дрожала, и казалось, что она вот-вот сорвется. Тогда я, недолго думая, спрыгнул с седла и, одним прыжком вскочив на сухие сучья у берега, ухватился одной рукой за дерево, а другой схватил Галлу за волосы и выдернул его из пучины. Тут дерево заскрипело и надломилось под тяжестью двух тел; я инстинктивно ухватился рукой за образовавшийся сук, но вместе с ним сорвался и упал в воду. Я несколько раз был с силой брошен о скалы и вдруг почувствовал почву под ногами. Я крепко уцепился обеими руками за подвернувшиеся мне под руки сучья и стал бороться со страшным течением, пытавшимся унести меня. Через минуту я, тяжело дыша, сидел на берегу.
Когда я немного отдышался, то увидел своих трех спутников, которые бежали ко мне: впереди всех мчался малыш, за ним Менас, который рвал на себе волосы, и наконец длинный, тощий и совершенно голый Галла. Оказалось, что когда я вытащил его за волосы, то подбежавший в это время к нам Менас подхватил его и вытащил на берег.
— Мне ваша помощь не нужна, бегите лучше вниз по течению реки и попробуйте спасти наших мулов, пока они не исчезли. А ты не плачь, дурачок: эта пара царапин заживет очень быстро, а лучше беги за Менасом, а я сейчас догоню вас, — сказал я, обращаясь к Мо.
Они убежали, но оказалось, что последовать за ними было не так просто. Когда я встал на ноги, то заметил, как сильно болело у меня все тело, покрытое синяками от ушибов о скалы.
Минуты через две посланные вернулись обратно и сообщили, что тело одного из мулов было выброшено течением на берег, но на нем уже не было ни грузового мешка, ни седла. Почти до самого вечера искали мы вдоль берега реки наши вещи, но… все было напрасно. Мы не нашли ничего, и как назло это было все самое необходимое. Так, например, пропали мои два мешочка с золотыми талерами, которые составляли девять десятых всей моей наличности, фотографический аппарат со всеми кассетами, штатив, ящики с пластинками, всего около двадцати дюжин, маленький сундучок с дорожной аптекой, патроны для винчестера и браунинга, палатка и две походных кровати. Когда я убедился в том, что дело поправить нельзя, то в полном отчаянии опустился на землю и долго не мог придумать выхода из этого положения. Я просидел так почти целый час, малыш с плачем хлопотал около меня: он растирал мои окоченевшие ноги своими ручонками, принес мне чашку горячего кофе с бисквитами и, заставив меня выпить несколько ложек кофе, пытался запихнуть мне в рот кусочек печенья. Галлу, которого тоже порядком побило о скалы, мы послали вперед, чтобы найти более подходящее место для ночлега, чем эта проклятая долина. Причитания и плач Менаса действовали мне на нервы; он без конца повторял, что нам лучше всего сейчас повернуть обратно, и все хотел выпытать у меня, сколько я заплачу ему за потонувших мулов. Заплаканное лицо Мо прижалось к моему плечу, тут я пришел в себя и, крепко прижав к себе мальчика, подумал: «Хорошо, что погибли мои вещи, а не ты, мой милый». При мысли о возможности подобной потери я содрогнулся.
— Замолчи! — прикрикнул я на старика. — Что ты блеешь, как овца? Когда случается несчастье, нужно не плакать, а действовать! Скажи, есть ли в Адуа почта и телеграф? Ты знаешь, что это такое?
— Да, господин, и прекрасно знаю, — ответил он уныло, — но не могу сказать тебе, есть ли это в Адуа.
— Что ближе отсюда: Адуа или Ади-Квала?
— Ади-Квала ближе, но дорога в Адуа гораздо удобнее, и там у меня есть друзья, которые могут помочь нам. Через два дня мы будем там.
— Хорошо. Тогда мы сегодня переночуем здесь, а завтра рано утром двинемся в путь. Галла же с нашими вещами останется в соседней деревне у старшины, а мы втроем как можно скорее поедем по дороге в Адуа.
Добрый старый Галла, обмотавший себе вокруг бедер одеяло, потому что его штаны и так называемая шама погибли в реке, вернулся и сообщил, что он нашел очень хорошее местечко для ночевки. Мы сейчас же двинулись в путь, и только тут я заметил, как сильно были изранены мои ноги, — я едва мог согнуть их.
Галла нашел действительно прекрасное местечко для стоянки, защищенное от дождя и ветра нависшими скалами. Бели нам удастся развести хороший костер, то можно надеяться на удачную ночевку, даже без палатки.
Менас и Мо опять спустились к реке, чтобы напоить мулов и кстати собрать хворосту для костра, в то время как я и Галла, охая и кряхтя, стали распаковывать одеяла и посуду. Затем я взял ведро и пошел к небольшому водопаду за водой для питья. Когда струя забарабанила по дну ведра, мне послышался как будто крик из лесу. Минуту я прислушался, но… ничего не было слышно. Тут взгляд мой упал на Галлу: он стоял, нагнувшись вперед, и, держа руку рупором у уха, напряженно прислушивался. Затем он дико вскричал и бросился в лес. «Мо!» — крикнул я или, вернее, подумал. Я несколько раз упал, прежде чем добежал до первых деревьев, и помчался вниз по течению реки, все время в припадке безумного ужаса громко повторяя одно и то же имя. Я услышал хриплый голос Менаса и упал на колени возле залитого кровью тела моего мальчика.
Я пытался поднять его на мула, но голова его безжизненно повисла на моих руках. Нам даже не удалось остановить потока крови, хлеставшего из зияющих ран на шее и на лице. Он скончался на моих руках. Перед смертью он как будто пришел в себя: взгляд его единственного уцелевшего глаза устремился на меня, и последнее слово, которое он прошептал, было «Бу».
Его загрызла черная пантера: Галла установил это по следам и по нескольким черным волосам из ее шкуры.
Что произошло потом, я смутно помню: то, что я потерял, никогда не будет возвращено мне. Я сам похоронил моего мальчика… и мы поехали в Адуа. За время этого путешествия я не проронил ни слова. В ответ на заговаривания Менаса я после нескольких дней молчания сказал:
— Только тот, кто не любит, не страдает.
Я сказал это по-немецки. Он испуганно посмотрел на меня сбоку: вероятно, он подумал, что я сошел с ума. Согнувшись от отчаянного приступа кашля, он вышел, и больше я не видал его. Когда я через несколько дней, уже в Адуа, спросил о нем, то мне сказали, что он заболел и лежит у своих родных.
Очевидно, он не оправился от этой болезни, потому что через несколько месяцев я получил письмо в Уганде от итальянской милиции, в котором мне сообщалось о том, что оставленная мной сумма для уплаты Менасу была передана его наследникам.
Я провел в Адуе почти целую неделю. Однажды вечером старик Шум, немецкий консул, без особых расспросов весьма любезно предоставивший мне лучшую комнату в своей квартире и только ежедневно справлявшийся о моем здоровье, вошел ко мне в комнату с каким-то посторонним мужчиной.
— Добрый вечер, мсье. Parlez-vous fransais?[21] — обратился тот ко мне.
По произношению я понял, что предо мной европеец, и с раздражением ответил, что не говорю по-французски; не говорит ли он по-немецки, итальянски или английски?
Оказалось, что он говорил понемногу на всех языках. Представившись мне как Жорж Мабилар, он выразил сочувствие по поводу постигшей меня утраты и спросил, не может ли он быть мне чем-нибудь полезным. В конце концов ведь мы оба европейцы, находимся в чужой стране и в некотором роде товарищи по несчастью. Он со своими двумя братьями приехал сюда, в Абиссинию, на трех автомобилях; его братья погибли от лихорадки и похоронены в Рас Дашане, а два автомобиля утонули в реке Тигре. Если я имею желание удрать отсюда, то он может предложить мне место в своем автомобиле.
Я молча посмотрел на него: мне трудно было говорить.
— Вот что, мой милый. Я не хочу навязываться вам, но советую не пренебрегать таким случаем. Абиссиния — ужасная страна, и пребывание в ней обходится нам, европейцам, слишком дорого.
— Да, мсье Мабилар, в жизни вообще приходится терять очень многое и за все приходится расплачиваться, даже за самую невинную привязанность. Я очень благодарен вам за ваше предложение, но должен сказать, что еще не думал о том, что я теперь предприму, так что разрешите мне дать вам ответ завтра утром.
— Конечно! Даже позже, — мой автомобиль нуждается в починке и вряд ли будет готов раньше, чем завтра вечером. Но разрешите мне пригласить вас сегодня отужинать со мной. Не могу похвалиться изысканным меню, но повар у меня хороший, и найдется также бутылка хорошего вина. Эту бутылку сотерна — вино моей родины — я берег на тот случай, чтобы отпраздновать свой отъезд из этой проклятой страны. Надеюсь, что завтра я навсегда покину ее, и вы, вероятно, составите мне компанию. Не правда ли? Вечером я зайду за вами. Au revoir, monsieur![22]
Когда он вышел, меня поразила тишина, царившая в моей комнате, и я вновь погрузился в то полусонное состояние, в котором пребывал все время.
После зрелого размышления я пришел к выводу, что мне ничего другого не остается, как использовать эту возможность. Бели бы я вздумал телеграфировать отсюда доктору Целле, то мог бы получить деньги только в Адисе, а что касается фотографического аппарата, то вообще неизвестно, пришлют ли его мне. Добраться же до столицы с моими несколькими грошами в кармане было бы весьма затруднительно. Самое разумное, конечно, было доехать с этим французом до Асмары и оттуда по телеграфу затребовать денег. Через два дня деньги могли быть уже там, и я мог бы купить себе дешевенький аппарат и продолжать свое путешествие.
Но уже, конечно, не в Абиссинии, несмотря на то, что для моих читателей эта страна, может быть, и представляла собой много интересного.
Француз ответил вежливым поклоном, когда я выразил согласие поехать с ним, а я от души пожалел, что судьба послала ему такого скучного компаньона, как я. На другое утро я вместе с ним приступил к починке автомобиля, который был основательно поврежден. Работа эта доставляла мне удовольствие: она отвлекала мои мысли от постигшей меня утраты.
Вспоминая это путешествие на автомобиле, я удивился, как мы тогда не сломали себе шеи на этих проклятых дорогах, то есть, вернее, это был только слабый намек на дорогу, которая, очевидно, была размыта непрекращающимися ливнями. Правда, сейчас дождей не было, и почва совсем высохла: мне казалось, что с той ужасной ночи ни разу не было дождя. Хотя, пожалуй, я ошибался — в день нашего отъезда был небольшой дождик и на другой день тоже. Но эта свежесть была мне даже приятна, потому что постоянное сидение на одном месте и монотонный шум мотора усыпляли меня и направляли мои мысли все в то же русло. Уровень воды в реке, где потонули мои вещи, значительно понизился, но все же нам стоило больших усилий переехать ее на автомобиле. Когда мы, преодолев это, уселись за обед, то решили, что ехать сегодня дальше нет никакого смысла; поэтому Мабилар согласился на мое предложение переночевать здесь. После обеда я не мог усидеть на месте, меня тянуло туда, в лес, на могилку моего мальчика.
На самом краю громадного скалистого плато возвышалось пять больших камней, возле них из трещины скалы пробивалось молодое кедровое деревце, в его свежей светло-зеленой листве шумел ночной ветер, ярко-зеленый мох виднелся в углублениях скалы, а вереск склонял свои пышные ветви на гладкие камни. Судорожно сжимая руки и закусив губы, стоял я перед этими надгробными камнями. Здесь спал вечным сном мой мальчик!
Мне казалось, что я уже подавил в себе дикие приступы отчаяния, но, когда вновь увидел это место, мое сердце вновь облилось кровью при мысли о непоправимости того, что произошло.
Мне казалось, что голова моя раскалывается на части. Я снял кожаный футляр браунинга, висевший у пояса, и устало посмотрел в долину. Сидя здесь, я почувствовал вдруг смертельную усталость: я устал жить.
За мной лежал густой девственный лес; вечерние тени упали на его темные верхушки, очертания горы выделялись на светлом фоне неба, тишину нарушало только журчание бегущего в долину ручья. Я сидел не шевелясь: горе терзало мое сердце. Возле моих ног пробежала пестрая ящерица и исчезла в трещине скалы. С кедрового дерева раздался легкий свист, в ответ на который послышался слабый боязливый писк, и из пещеры мимо наваленных мной камней пролетела маленькая серенькая птичка и с веселым щебетанием взлетела к своему другу на дерево. За эти десять дней молодая парочка уже успела свить себе гнездо. Картина всепобеждающей жизни!..
Растроганный, посмотрел я на птичек и встал. В последний раз взглянув на эти камни, я простился с маленьким Мо, лежащим под ними, который так любил меня! И я также любил его и никогда не забуду этого прелестного ребенка! Теперь я снова одинок и для того, чтобы быть свободным, не хочу знать привязанностей!
Мне казалось, что я чувствую, как кровь капля по капле отливает от моего сердца, когда я медленно уходил с этого места. Но по наружному виду я ничем не выдал себя, когда подошел к своим спутникам.
Ничего, кроме частых поломок автомобиля, не нарушало однообразия нашего путешествия. Последняя по ломка, произошла совсем близко от Асмары — нам оставалось не больше получаса езды до города. Мабилара это привело в такое бешенство, что он, схватив молоток, изо всех сил ударил по автомобилю между газовым баллоном и охладителем, так что все крутом зазвенело. Затем он запустил руку под сиденье, достал оттуда громадный ящик папирос и с этим единственным багажом двинулся в город, приказав повару и монтеру дожидаться здесь, пока из города прибудет телега за багажом, и, дав последнего пинка ни в чем не повинной машине, он пошел рядом со мной по дороге.
Итак, я опять пришел в гостиницу с бумажными цветами на столиках, в которой я останавливался три недели тому назад, но только теперь я пришел одиноким.
Через три дня я получил денежный перевод, соболезнующее письмо и сообщение, что мне в Аден выслан фотографический аппарат со всеми принадлежностями.
Я написал отчет о том немногом, что я видел в Абиссинии, послал подробное письмо Кольману, которое далось мне нелегко, и в тот же вечер уехал из Асмары по направлению к берегу Красного моря.
У меня была мысль переехать Красное море, направиться в Аравию и по тому берегу, не спеша, доехать до Адена, но, принимая во внимание громадную сумму денег, которые я потерял, я не мог позволить себе приобрести нужных для путешествия верблюдов и нанять проводников, и поэтому я воспользовался случаем — доехал на арабском «диу» до Ассаба. Проезд на старом заплесневевшем судне был мне даже приятен и стоил очень немного. Я получил в свое распоряжение дырявую койку в маленьком загоне, в который можно было войти только согнувшись. Кстати сказать, он кишел мышами и крысами.
Райс — владелец судна — был тихий и набожный человек. Когда была хорошая погода и нечего было делать, он молился; когда была плохая погода, он еще усерднее молился; если же бывала буря, то он не молился, а действовал, и надо сказать — со спокойной решительностью. Единственным пассажиром, кроме меня, был один сомалиец, который вначале держался очень холодно, замкнуто, но после одной бурной ночи, когда я, балансируя, как жонглер, вскипятил чайник на своей спиртовке, он, выпив чашку чая, оттаял, и с тех пор мы сделались друзьями: он рассказал мне много ценного о своей стране и ее обычаях. Правда, из его рассказов можно было сделать вывод, что поехавшему в эту страну европейцу отрежут там голову, за это девяносто пять шансов против пяти, — но я решил противопоставить этим девяносто пяти процентам свое хладнокровие и оптимизм.
Наше путешествие было очень длительно, но ничуть не утомительно или скучно. Небо и море с разнообразнейшей окраской облаков и жизнь морских глубин — все это было так интересно, что могло не наскучить в продолжении долгих месяцев. Мы заезжали в крошечные, затерянные на берегу моря, гавани, имена которых я слышал в первый раз в жизни и сейчас же забывал их. Вода в этих бухтах была горячая, как кипяток, и пахла рыбой, но она была так чиста и прозрачна, что на глубине тридцати метров видны были дно морское и его чуждый удивительный мир. Оно казалось таким близким, что его можно было достать рукой. Чудовищные растения, рыбы и животные самой яркой окраски плавали там внизу, а песчаный берег с несколькими хижинами и парой высочайших пальм был похож на театральную декорацию.
Там дальше, где скалистый берег круто обрывался в воду, виднелись сказочные коралловые рощи; как клумбы невиданных растений, выращенных искусным садовником, проплывали они под дном нашего корабля. Они переливались всеми цветами радуги, начиная с белого, желтого и зеленого и переходя в красный и коричневый до самого темно-пурпурного оттенка. Населяющий эти рощи животный мир был также чужд нашему глазу; как тени, мелькали туловища чудовищных рыб между подводными деревьями; иногда они выдавали свое присутствие только при повороте, когда их чешуя начинала блестеть и переливаться всеми цветами радуги. Я видел рыб с головой как кузнечный молот, как блестящий металлический шар, как усыпанная бриллиантами пила. А иногда видны были рыбы, как змеи, с нанизанными на их туловища разноцветными кольцами. Стая маленьких рыбок с блестящими, как драгоценные камни, головками опустилась на яркий коралловый куст — это было похоже на то, как будто чья-то невидимая рука рассыпала кучку золотых булавок с бриллиантовыми головками по красному бархату. А вот мимо нас проплыли три медузы, представляющие собой громадную разинутую пасть, из которой наподобие бороды висели длинные серебристые щупальца. Еще другие сорта медуз видели мы; они были подобны громадным орхидеям, видимым сквозь темно-синее стекло воды.
По ночам море представляло собой расплавленный металл. Ударявшиеся о борта корабля волны, рассыпались на тысячи сверкающих искр, блестящей пеной покрывая коралловые рифы, торчавшие из воды, и переливались голубовато-зелеными искрами на хребте темных волн. Искры были похожи на светящиеся ягодки в темной зелени леса, который напоминали эти бесконечные коралловые рощи. Блеск ярко горевших звезд тропического неба отражался миллионами искр в темной воде.
Несмотря на наличие клопов, жару и тесноту, это было сказочно прекрасное путешествие. Только однажды мы были не на шутку напуганы громадным китом, который упорно плыл за нашим кораблем: его треугольные жабры несколько часов подряд виднелись позади нас в темных волнах моря.
Но вот над нами стряслась неожиданная беда. Однажды в темную облачную ночь наш корабль налетел на коралловый риф, и, несмотря на отчаянные усилия, мы никак не могли стащить ветхое судно с этого камня, на котором оно основательно засело. Ветер становился все сильнее, и в конце концов мы с отчаянием увидели, что начинается настоящая буря, грозящая нам верной смертью под обломками корабля. Волны все сильнее и сильнее ударяли о риф, палуба трещала по всем швам, планки скрипели, и мы, оставив все попытки, покорно ожидали момента, когда будем похоронены под пенящимися волнами. Сначала меня охватил страх, инстинктивный страх живого человека перед смертью, но скоро я успокоился и, прислушиваясь к грозному завыванию бури, думал о том, что смерть избавит меня от угрызений совести по поводу гибели моего любимца и что я скоро последую за ним.
Но затем я уже не думал ни о чем, а с таким же рвением, как и остальные, черпал кастрюлькой воду, проникавшую сквозь трещины в досках. Это занятие настолько захватило нас, что нам не оставалось времени на размышления, и мы пришли в себя только тогда, когда стало светать. Тут мы заметили, что буря утихла и ветер переменил свое направление, благодаря чему мы были снесены с камней и прибиты к берегу.
Оказалось, что на нашем судне сбоку была огромная дыра. Кое-как зачинив ее, мы двинулись дальше, и с этого дня наша поездка была не особенно веселой. Погода изменилась: бури больше не было, но зато началась качка. В эту ужасную бурную ночь вода настолько подмочила груз соли, который мы везли, что его пришлось выбросить за борт. Теперь наша пустая «диу», легкая как пробка, танцевала по волнам.
В Ассабе, который оказался грязным, вонючим городком, я сделал много интересных снимков.
Тут на рынке собирались люди всевозможных племен: арабы, абиссинцы, сомали, данакиль, бишарин и суданцы. Они привозят сюда для продажи коров, коз, овец и верблюдов. Привозят сюда также драгоценные породы дерева, меха, горшки и корзины. Их своеобразные прически и яркие костюмы весьма интересны. Но дело не обошлось, конечно, без скандала. Когда я снял двух воинственного вида негров племени даникил с женщиной удивительно высокого роста, то дело кончилось дракой. Получив увесистый удар кулаком в переносицу, я размахнулся на нападавшего своим стальным штативом, но тут, к моему ужасу, одна из металлических подставок отвалилась, и мой противник, подхватив ее, принялся лупить меня ею по спине, и если бы не старик-нищий, вмешавшийся в это дело и прикрывший меня своими лохмотьями, то этот дикарь проломил бы мне позвоночник. Тут на помощь прибежал хозяин гостиницы, в которой я остановился, и старая торговка, которую я раньше снимал и дал за это бакшиш. Когда инцидент был совершенно ликвидирован, на поле битвы появился заспанный полицейский, который арестовал всех, кто попался ему под руку, включая и мою торговку, продававшую какое-то вонючее масло. Только двух он не тронул: меня, потому что я был европеец, и моего противника данакила, так как он давно удрал вместе с ногой от моего штатива. Кроме всего, рукав от моей куртки оказался вырванным, а галстук и шляпа бесследно исчезли, — очевидно, они понравились туземцам из Ассаба. Хромая на одну ногу и взяв под мышку искалеченный штатив, я потащился за арестованными, чтобы засвидетельствовать, что они были только зрителями и помогали мне против нападавших.
Итальянский полицейский оказался очень веселым человеком: он громко расхохотался, когда увидел меня и услышал подробности случившегося, затем он пригласил меня к себе, чтобы одолжить мне целую куртку. Но за свою недолгую практику журналиста я тоже научился кое-чему. Поэтому, увидев на стене у него кодак, я попросил его снять меня в таком растерзанном виде для нашего журнала. Он с удовольствием исполнил мою просьбу. Затем я вторично снялся со знаменитой торговкой маслом; этот снимок был действительно очень живописен и особенно понравился читателям «Часов досуга».
Стоя на палубе парохода, я еще раз грустно посмотрел на этот печальный городок, засыпанный соленым песком, — сдавленный в ущелье между песчаными холмами, на которых не было абсолютно никакой растительности. Я не мог понять, как это голое, высохшее местечко могло заслужить такое пышное название (Ассаб — значит сахарный тростник).
Несколько дней, проведенных мной в Адене в ожидании высланного мне нового фотографического аппарата, были невероятно томительны и скучны. Я остановился в унылой комнате греческого отеля, и при одном только взгляде на плетеное кресло, стоявшее у стола и скрипевшее при легчайшем прикосновении, я пришел сразу в отвратительное настроение духа. Я закрыл ставни, потому что так было прохладнее и, кстати, не были видны ужасные олеографии, висевшие на стенах.
На улицах этого раскаленного городка тоже не было ничего интересного. Только восход и заход солнца давали яркую картину. Вода в бухте начинала переливаться перламутром, прибрежные скалы покрывались таким нежно-розовым налетом, который можно было бы передать только пастелью, а небо загоралось пламенем.
Шестнадцать дней провел я в этом тихом и тоскливом городке; четвертый пароход, прибывший из Европы, привез, наконец, мой аппарат, и на другое же утро я отправился в Сомали, предварительно выдержав горячий бой с таможенным чиновником, который хотел содрать с меня пошлину за те полчаса, которые мой аппарат пробыл в Адене. Но я вышел победителем из этой битвы и вместе со своими двумя ящиками, только что привезенными с парохода, поехал обратно на пароход и, купив билет до Могадиу, остался на борту, ожидая отплытия.
На второй день после нашего отплытия у борта парохода зашумели прозрачные волны Индийского океана, и мы увидели темные прибрежные скалы у мыса Гвардафуй. Они казались почти черными на фоне алого неба, озаренного заходящим солнцем. Затем мы вышли в открытый океан и пять дней плыли, не видя берега, по направлению к югу.
Помощник машиниста, как оказалось, работал прежде на немецких пароходах и умел говорить по-немецки. Он частенько являлся на палубу поболтать со мной. Он долгое время служил в этом пароходстве, так что мог рассказать много интересного об этой местности.
Одна из рассказанных им историй была настолько интересна, что я целиком занес ее в свою тетрадь.
«Если бы сейчас была ночь, то вы увидели бы направо луч света из маяка у Кап-Гафуна. Своим широким брюхом он опирается в землю, а кверху суживается, как итальянская винная бутылка. Но он оплетен не мягкими полосками соломы, а обломками скал, похожими на заржавевшие обломки взорвавшегося парового котла. Если бы мне давали лиру за каждое судно, которое разбивалось у этих берегов, то я давно мог бы стать домовладельцем у себя на родине в Рополло. Двенадцать лет тому назад у этих берегов была высажена первая комиссия, которая должна была выбрать место и измерить берег для постройки маяка.
Что знали тогда о Сомали и ее обитателях? Ничего! Приехавшие разбили лагерь на прибрежных скалах, но на другое утро ни один из них не проснулся: ночью сомалийцы перерезали им глотки. Второй раз было послано пять инженеров и пятьдесят солдат, и они начали работать; днем они работали, а ночью стреляли в сомалийцев, которые имели, как видно, что-то против постройки. Через пять месяцев маяк был готов: на нем были оставлены сторожа, и маяк светил несколько дней подряд, но когда подошел пароход с водой и провизией для сторожей, то на башне свет уже не горел и никого не было видно. Очевидно, сомалийцы, как ящерицы, влезли по каменной стене, потому что подъемный мост был поднят. Тогда сюда были привезены новые сторожа, числом вдвое больше прежнего, и вокруг маяка был возведен каменный вал, за которым были поставлены два пулемета. После всех этих мероприятий огонь на маяке горел в течение нескольких месяцев. Но однажды, когда пароход пристал к этим берегам, то капитан не мог понять, в чем дело, не колдовство ли это: маяка на скале не было, не было ни вала, ни пулеметов, даже выступ скалы, на котором стоял маяк, исчез… Очевидно сомалийцы пробуравили дыры в скале и наполнили их динамитом.
Да, мистер Гайе! Это ужасная страна, голая и бедная, а надо же сомалийцам жить где-нибудь. До сих пор они и жили исключительно тем, что грабили потонувшие у Капа-Гафуна пароходы. А после постройки маяка пароходы больше не тонули. Понимаете?
Теперь маяк выстроен на громадной скале и весь оплетен проволокой, а вместо пробки из этой бутылки торчат полдюжины пулеметов. С тех пор огонь постоянно горит на нем».
И много подобных историй рассказывал мне машинист. Я понял, что проникнуть в глубь этой страны не так-то легко. Он назвал мне больше дюжины кораблей, которые имели неосторожность подойти слишком близко к этим берегам и которые сейчас еще лежат там, выпотрошенные и разграбленные, а экипаж их перебит до последнего человека. Все, что рассказывал мне машинист об обычаях этих проклятых сомалийцев, удивительно точно совпадало с тем, что рассказывал мне мой компаньон-сомалиец, ехавший вместе со мной на корабле по Красному морю. У меня тревожно сжималось сердце, когда я думал об «обычаях» сомалийцев. Они считали необходимым отрезать головы всем чужеземцам, попадавшимся в их лапы.
Однажды, после полудня, нос корабля резко повернул вправо, и мы двинулись прямо на заходящее солнце. Через некоторое время мы увидели темную полоску земли на горизонте. На корабле стали готовиться к высадке: приводить в порядок люки и краны; машины стали сбавлять ход и в конце концов совершенно остановились, раздался гудок, и мы услышали, как цепи якорей с шумом опустились в воду. Довольно далеко впереди нас видно было, как волны набегали на берег, усеянный скалистыми рифами. За ними виднелось песчаное пространство с разбросанными на нем коричневыми пятнами. Больше ничего не было видно.
— Да, мистер Гайе, коричневые пятна — это и есть Могадиу, — ответил мне машинист на мой вопрос. — К черту этот пароход, он порядком осточертел мне за девять плаваний, но высадиться в Сомали, — на это я все-таки не решился. Желаю вам удачи, мистер, вам она очень пригодится при таком путешествии. Когда я через три месяца вернусь домой, то буду знать, живы ли вы; вот это письмо я посылаю в редакцию вашей газеты, чтобы мне выслали ее в Рополло. Надеюсь, что я справлюсь с немецкими буквами, хотя это довольно трудно. Addio е a rivederci, Signore![23]
Несколько минут я простоял на месте, широко расставив ноги и засунув руки в карманы; затем, посмотрев на негостеприимный берег Сомали, я плюнул в воду и, сойдя вниз, потребовал свои два места в багажном отделении.
Высадка на берег происходила по довольно оригинальному способу: три четверти пути мы ехали на лодке, затем худые чернокожие гребцы спрыгнули в воду и, погрузив себе на голову мой багаж, побрели к берегу. Другие четверо негров притащили какое-то странное сооружение, похожее на стул, стоящий на полозьях, и, усадив меня на этот стул, положили полозья себе на плечи и понесли над водой.
К вечеру того же дня мной уже было твердо установлено, где в этом паршивеньком городишке, состоящем из семи-восьми домов, варят самый лучший кофе. Это было не в чистенькой итальянской гостинице, где я остановился, и в двух имевшихся здесь кафе, а в маленькой туземной кофейне, разбитой под развесистым кедровым деревом. Араб, хозяин этой харчевни, был, вероятно, польщен моим визитом и рассыпался в комплиментах по моему адресу. Я воспользовался его любезностью и осведомился, не знает ли он, где мне нанять проводников для каравана. Он в ужасе поднял руки к небу.
— Что я слышу, о господин! Ты хочешь отправиться пешком в Кисимайо? Но почему же, о пророк, ты не едешь пароходом? Дорога по суше очень опасна и длинна. Я не думаю, чтобы ты нашел людей, которые бы согласились сопровождать тебя.
— Значит, ты не знаешь никого и не хочешь заработать несколько кругленьких фунтов, которые ты получил бы за свои старания? — сказал я, вставая.
— Подожди, господин мой! И да и нет. Я знаю одного человека, но не знаю, могу ли я рекомендовать его тебе. Он тоже хочет ехать этой дорогой в страну inglesi[24]. Ты просто не хочешь ехать пароходом, а он не может. Но я прошу тебя не спрашивать его о причине. Если ты будешь так любезен и придешь сюда завтра днем, часа в три, то я смогу сказать тебе окончательно, поедет ли он с тобой. Чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что именно он самый подходящий спутник для тебя в путешествии по этой стране убийц и преступников, проклятых Аллахом! Но если путь этот не помечен в книге пророка, то не гневайся на меня! А сколько ты заплатишь мне за комиссию, о господин?
Я посмотрел на этого маленького кривоногого араба и на его покрытую паршами голову, которую он беспрерывно почесывал, и сказал:
— Слушай, о шейх! Скажи, эта кофейня — единственное, что ты имеешь?
— Нет. У меня еще есть съестная лавка, в которой торгует мой сын, и домик, в котором я живу, и несколько штук скотины. Но зачем ты спрашиваешь меня об этом?
— Вот зачем. Ты должен будешь пойти со мной в серкаль и подписать бумагу, что ты отвечаешь своим имуществом за убытки, которые я мшу потерпеть по дороге в Кисимайо. Тогда я уплачу тебе десять английских фунтов, а когда доеду до Кисимайо — еще десять. Людям я также хорошо заплачу, только надо, чтобы они хорошо знали дорогу и чтобы один из них умел готовить. Кроме того, мне нужно нанять шесть мулов: четырех для верховой езды, а двух для багажа.
Его глазки блеснули при мысли о такой громадной сумме денег. Он, вероятно, в год не заработал бы столько на своей кофейне и лавке, но, подумав о риске, он озабоченно сморщил лоб.
— Господин, подумай! Я ведь не Аллах, чтобы заглядывать в будущее. Как могу знать сердца людей, который пойдут с тобой?!
— Ты должен знать их, потому что ты получишь за это двадцать фунтов. Ты будешь отвечать только за тех людей, которых ты мне порекомендуешь. Что касается тех, которые могут встретиться нам по пути, то о них я сам позабочусь. Я вижу, что человек, о котором ты говоришь, сам заинтересован в том, чтобы как можно скорее доехать до восточной Африки, но остальным по дороге может прийти в голову мысль повернуть обратно к себе на родину с моими вещами. Вот против этого мне нужна твоя гарантия. Ты понимаешь?
Он снова яростно зарыл руки в свою всклокоченную шевелюру, раздумывая над моим предложением: два голоса из-под тени деревьев тщетно взывали о чашке кофе, — он не слышал ничего, занятый решением серьезной задачи. Наконец он произнес:
— Господин, дай мне время подумать и посоветоваться с моими сыновьями. Завтра утром я дам тебе ответ. Я думаю, что мой младший сын Идрис пойдет с тобой, но я должен сначала хорошенько обдумать все. Нет, господин, не плати за свой кофе! Желаю тебе покойной ночи!
Обратная дорога в гостиницу была не особенно приятна: кругом было темно, как в аду, облака закрыли звездное небо, ветер шелестел верхушками деревьев и соломой, которой были покрыты крыши туземных хижин, своры собак грызлись у куч мусора, лежавших посреди улицы, изредка в тишине ночи раздавался вой голодной гиены. Мимо меня скользили темные фигуры, которые я замечал только по громадным тюрбанам, белеющим во мраке. Дрожа от холода, кутались они в свои лохмотья.
Я окончательно сбился с пути, и когда спросил одного из встречных прохожих, не знает ли он, где находится моя гостиница, он, не ответив, прошел дальше. С проклятием бродил я по уличкам туземного квартала, которые были настолько узки, что я наткнулся лбом на выступ крыши и до крови содрал себе кожу. Затем я попал на рынок, где стояло стадо ослов, и в конце концов забрел во двор горшечника. Я понял это по звукам падающих и бьющихся горшков, которые раздались, когда я толкнул ногой что-то высокое. Одновременно с этим послышался крик ярости из-под натянутой на четырех кольях парусины, возле которой тлела маленькая жаровня. Я сначала хотел заплатить пострадавшему за убытки, но когда я увидел его, освещенного слабым светом тлеющих углей, с громадной палкой в руках, то в ужасе бросился бежать. Возможно, что пешка подействовала проясняющим образом на мою память, потому что я внезапно очутился на знакомом мне углу улицы и через минуту возле своего отеля.
В вестибюле гостиницы сидела группа европейцев за ужином. Они любезно пригласили меня принять участие и стали расспрашивать, кто я, куда направляюсь, и особенно загорелись любопытством, когда услышали, что я думаю поехать в Сомали.
— Извините: неужели я правильно понял вас, и вы хотите без вооруженной охраны, с двумя-тремя проводниками, отправиться отсюда в Кисимайо? Неужели это правда? Тогда позвольте мне выразить удивление пред вашей безграничной храбростью, которая, очевидно, является отличительной чертой вашей нации! Вы знаете — эта орда дикарей причиняет нам столько вреда, что мы часто вместо воскресной прогулки направляемся, вооруженные ружьями, в горы, чтобы подстрелить нескольких из этих чертей, — сказал мне один темнокожий араб. — Но как бы то ни было, синьор, доставьте нам удовольствие и напишите из Кисимайо открытку.
Тщетно пытался я расспросить их основательно относительно некоторых подробностей — они были уже пьяны. Когда я, ложась спать, подошел к окну своего номера и посмотрел на молчавшую темную даль, куда я думал направиться, — я понял, что смерть будет моим постоянным спутником в путешествии по этой стране.
Когда я ровно в девять часов утра появился под развесистым кедровым деревом, то из-за игрушечных кофейников, кипевших на раскаленной жаровне, показалась кудлатая голова моего Ховаги. Он с низким поклоном приветствовал меня, или, вернее, те двадцать фунтов, которые я пообещал ему вчера, и без конца справлялся о том, как я провел ночь. Кофе, который был сегодня особенно вкусен, мне подал худой юноша с мрачно сверкавшими глазами, который также отвесил мне низкий поклон. Старик послал его хлопотать по хозяйству и, присев возле меня на корточки, начал разговор.
— Вчера вечером я уже кое-что сделал для тебя, — сказал он. — Этот юноша — мой сын Идрис, который рассудителен как старик и храбр как лев; он горит желанием отправиться с тобой в это страшное путешествие. Что касается найма мулов, то вряд ли это будет возможно, но я могу помочь тебе купить их по сравнительно невысокой цене. Об этом я уже позаботился.
Тут старик сделал паузу, тревожно оглянулся и пододвинул свою подозрительную голову так близко к моему лицу, что я вдруг почувствовал зуд во всем теле.
— Что касается того спутника, с которым я обещал познакомить тебя, то он может дать ответ только после того, как переговорит с тобой лично. Окажи ему честь и пойди с моим сыном в двенадцать часов туда, куда он назначил. Ты должен знать, господин мой, что этот туземец был когда-то большим человеком, почти эмиром… — Его голос стал тише. — Он был полководцем у Эль-Махнуна, у «Чайного мулы», как его называют англичане. Эль-Махнун был убит, и с тех пор его воины скрываются повсюду и боятся попасться на глаза англичанам. И поэтому глаз правительства — да будет оно благословенно! — не должен увидеть его, так же как и глаза туземцев, которые просто могут проболтаться. Кроме того, ведь туземцы потом подчинились «тальяни» и поэтому стали врагами Эль-Махнуна, а вы знаете, что значит, когда туземные племена враждуют между собой? Они готовы разорвать друг друга на части зубами, ногтями…
Но, господин мой, прошу тебя, не дай ему заметить, что ты слышал о нем из моих уст. Обещай мне это именем Аллаха! Дальше поговорим о бумаге, которую я должен подписать: она для меня очень велика, больше чем мой дом, моя кофейня и мои быки. Против всего этого имущества твои двадцать фунтов очень малы, — пятьдесят фунтов будут больше, о господин!
— Тебе кажутся небольшой суммой двадцать фунтов? Тогда возьми их в одну руку и посмотри на свой дом, ведь он состоит всего-навсего из двух бочек глины и вязанки хвороста, а также посмотри на худые бока твоих быков, и тебе покажется, что золотые фунты весят гораздо больше всего этого, даже если их будет только пятнадцать, потому что я принужден понизить сумму, так как ты не достал мне котлов.
— Пятнадцать! Ты сказал пятнадцать! — запищал он. — Господин, ты видишь, я смеюсь твоей шутке. Ты, может быть, думаешь тридцать?
— Нет, я говорю пятнадцать, но прежде дай сосчитать, сколько мне придется уплатить проводникам и за мулов, — тогда я увижу, сколько денег останется у меня в кошельке, и все, что останется после этого, я дам тебе. А теперь довольно об этом. Скажи мне лучше, где и когда я могу посмотреть мулов, которых ты предлагаешь мне купить? И найдешь ли ты для меня третьего проводника?
— Господин, ты дашь мне больше пятнадцати фунтов! Я думаю, что в твоем кошельке найдется хотя-бы еще один фунт! Третьего проводника я еще не нашел, а мулов ты сможешь посмотреть завтра.
Я был очень заинтересован этим так осторожно действующим эмиром. В четыре часа, выпив под наблюдением шести пар любопытных глаз чашку восхитительного кофе, я спросил хозяина, где же я увижу таинственного незнакомца. Он подозвал мальчишку-араба, и тот повел меня по дороге из города до какого-то полуразвалившегося домика, стоявшего в открытом поле.
Из этого домика показался Идрис с ослом и лошадью, которых он вел под уздцы; мы пошли с ним опять вокруг города и затем дальше, к берегу океана. По дороге мы встретили только двух маленьких девочек, пасущих коз, и рыбаков, которые на берегу моря поджаривали себе рыбу на костре. На небе опять сгустились облака, подул холодный, северный ветер, и пенящиеся волны, набегающие на берег, и бесконечная степь, простирающаяся перед нами, — все покрылось каким-то налетом осеннего холода.
Идрис, до сих пор молча ехавший рядом со мной, вдруг остановился и, заслонив глаза рукой от солнца, стал смотреть на запад; затем он сделал мне знак следовать за ним.
— Вот там стоит Аб-дер-Рахман, господин мой, — сказал он, указывая на невысокий кустарник.
Оттуда показался маленький худой человек, стоявший особенно прямо, не сгибаясь, на своих худых ногах. Сомалийцы вообще не блещут толстыми икрами, но у этого человека они были особенно худощавы. Голова его была опущена на грудь и покрыта громадным белым тюрбаном; когда он, поравнявшись со мной, поднял голову, то я увидел пару горящих глаз на худом лице аскета. Его взгляд не отрывался от моего лица, пока он не подошел совсем вплотную к моей лошади. Тут он остановился, опустил скрещенные на груди руки и спрятал их в широкие рукава своей одежды, но, когда я слез с седла, чтобы приветствовать его, лицо его уже опять было опущено на грудь. Он протянул мне левую руку и тихим голосом произнес слова приветствия, а затем указал мне на зеленую лужайку в кустах.
— Прости меня, что я позвал тебя сюда, так далеко от жилья, где я могу предложить тебе только местечко на земле. Присядь пожалуйста.
Его глаза поднялись на моего провожатого, который немедленно исчез за кустами вместе с нашими животными. Тогда Аб-дер-Рахман присел на землю возле меня, не говоря ни слова. Я тоже молча вытащил портсигар и предложил ему папиросу. Тут я заметил у него странную особенность: он, не подымая головы, протянул руку и взял папиросу, тихим голосом сказав «благодарю». Когда он протянул руку за папиросой, то я увидел, что рука была изуродована — на ней был только большой палец и один сустав указательного, на месте остальных пальцев видны были страшные шрамы. Молча и сильно затягиваясь, выкурил он папиросу, затем, опустив голову на грудь, тихим голосом начал свою речь.
— Меня зовут Аб-дер-Рахман. Все произошло так, как я предполагал: в минуты просветления я видел это, и знал, чем кончится битва, когда она началась: поражением в глазах слепых и победой в глазах тех людей, которые видят глубже! Еще не подул тот ветер, который выбросит чужестранцев из нашей страны! Когда мои раны заживут, я пойду на юг, чтоб там поднять народ против чужеземцев. Я знаю, что и ты, мой невольный спутник, чужеземец, но немцы не трогают меня и моих братьев. Путь наш тяжел и тернист, и мы, вероятно, будем иметь меньше спокойных часов, чем у меня пальцев на правой руке, но если мы будем поддерживать друг друга и не дремать, то благополучно достигнем цели. Я не буду твоим слугой, ты не должен платить мне за проводы, ни покупать мула, но я могу предложить тебе одного человека, которого ты можешь нанять проводником: он ничего не боится, очень опытен в путешествиях и умеет все делать. Завтра утром он явится к тебе и может помочь тебе собираться в дорогу. Он — немой, но слышит и понимает все, что ты будешь говорить ему по-арабски. Он также сможет сообщить мне, когда ты выступишь в поход, и тогда мы встретимся с тобой за городом. Ты можешь доверять ему, так же как и мне и как я доверяю тебе. Твои папиросы очень хороши, дай мне еще одну!
Когда он нагнулся, чтобы прикурить папиросу, его бурнус раскрылся, и я увидел у него на груди такие же страшные шрамы, как и на руке.
— Отлично, Аб-дер-Рахман, — сказал я. — Только одно открой мне: почему ты доверился мне, чужеземцу, о котором ты ничего не знаешь, и откуда ты знаешь, что я верю тебе?
Он встал и, приложив руку к губам, издал протяжный свист, в ответ на который из-за кустарника показался Идрис со своими двумя животными.
— Прости меня, но скоро наступит час вечерней молитвы — лидак-сайда. Да будет ночь твоя благословенна!
Я пожал ему левую руку и ответил на приветствие.
И когда я со следующего пригорка оглянулся назад, он уже исчез в сумерках надвигающегося вечера, а я, задумавшись, поехал дальше с Идрисом. Передо мной как живой стоял этот странный человек, с удивительным острым взглядом черных глаз, которые как будто смотрели в землю, но отлично видели все вокруг себя. Когда он прямо смотрел мне в глаза, то сердце мое начинало усиленно биться, как у пойманного зверя под лапой тигра. Почему он, не глядя, видел этими глазами все, начиная с папиросы и кончая душой человека, с которым он разговаривал?
Не додумавшись до объяснения этого странного явления, я громко произнес:
— Он факир! — и засмеялся, подумав о том, что человек успокаивается только тогда, когда найдет подходящее название для чего-нибудь малопонятного.
Когда я на следующее утром вышел из гостиницы, чтобы направиться к своему трактирщику, Идрис с высоким широкоплечим негром уже ожидали меня на улице.
— Это тот самый человек, о котором ты вчера слышал, — сказал Идрис. — Его зовут Абдулахи Хамис, а мой отец просит передать тебе, что он нашел хороших мулов для тебя.
Мое первое впечатление при взгляде на Хамиса было не особенно благоприятно. Его глубоко лежащие глаза и сильно развитая нижняя челюсть, выдающаяся вперед как у орангутанга, придавали ему выражение животной жестокости, а спокойный взгляд, которым он смотрел на меня, граничил с наглостью. Он поклонился, на что я ответил коротким «сайда», но тут он внезапно схватил мою руку, приложил ее к своему лбу и груди и при этом так мило по-детски улыбнулся, что я сейчас же простил ему его страшный вид.
— Умеешь ли ты готовить? Умеешь печь хлеб, хороший белый хлеб из пшеничной муки?
Он поспешно закивал головой, издавая при этом хрюкающий звук, затем хлопнул себя по животу и, закрыв глаза, сделал вид, как будто втягивает в себя чудесный аромат еды.
— Значит, ты умеешь печь вкусный хлеб? Ну, а сколько жалованья ты просишь?
Тут последовала целая пантомима: сначала он три раза показал мне по десять пальцев, затем схватил себя несколько раз за разные части тела, причем каждый раз попадал в одну из многочисленных дыр своей рубахи, потом, расставив ноги, как для верховой езды, защелкал языком и показал, как будто он стреляет из ружья. Это нужно было понять так: он просит тридцать лир, новую рубаху, осла и ружье. Я утвердительно кивнул головой, а он отвесил мне весьма изящный поклон. Тут и молчаливый Идрис расхрабрился и спросил меня, сколько я буду платить ему.
— Если ты будешь помогать мне при фотографировании, то я заплачу тебе столько же и, кроме того, куплю обратный билет на пароход до Могадиу, затем ты, конечно, полупишь от меня бакшиш, как это требуется вашими обычаями. Доволен ли ты?
Он был очень доволен, так же как и его отец, которому я после приобретения через его посредничество подержанной палатки, двух бурдюков для воды и нужных нам мулов дал десять фунтов за комиссию, но зато освободил его от подписания каких бы то ни было обязательств. То, что со мной ехал Аб-дер-Рахман, придавало мне спокойную уверенность и во всяком случае давало большую гарантию, чем имущество трактирщика. Приготовления к этой поездке были произведены с необычайной для восточных людей быстротой, и уже на следующее утро мы ехали из города мимо итальянской пограничной стражи по направлению к югу.
Идрис подгонял двух нагруженных багажом мулов, а Хамис — осла, на которого он погрузил два меха с водой. Седло было спрятано в свернутой палатке. Я был поражен, когда заметил на одном из наших мулов дорожные принадлежности и седло Аб-дер-Рахмана, но не решился спросить, что это значит, так как все, что было связано с этим человеком, было покрыто тайной. «Вопросы нежелательны», — казалось, было написано на его лице.
Через час мы поравнялись с хорошеньким домиком, окруженным каменной стеной, сплошь утыканной обломками стекла. Оттуда вышел итальянский офицер с группой солдат-туземцев в красных фуражках — уроженцев Эритреи, — и спросил, куда и зачем мы едем, и с многозначительным видом настоял на том, чтобы мы развязали свои узлы. Когда он обнаружил, что мы не везем с собой оружия и амуниции, то сразу стал предупредительно любезен и даже пригласил меня зайти в дом, выпить стакан лимонада.
— Наслаждайтесь этим напитком с благоговением, мой милый, — это будет последняя гостеприимно предложенная вам чаша! Вы едете в пустыню, где на расстоянии приблизительно десяти тысяч гектаров вы не встретите ничего, кроме камней и песка. На вашем пути будут попадаться скалы, покрытые скудной травой: эта трава покрыта колючками, так же как каждый куст и каждое дерево. Только иногда вы увидите, как почву прорезает маленький ручеек, который, пробежав несколько километров, высыхает под знойными лучами солнца. Будьте осторожны, не пейте из этих ручейков, в особенности же не черпайте оттуда воды правой рукой, потому что в ней я рекомендую вам постоянно держать ружье для защиты, и имейте в виду, что у кровожадных, алчных чертей, которыми населена эта местность, вы ни за какие деньги не достанете капли воды. У них нет ни сострадания, ни чувства человечности! Считаю нужным дать вам один ценный совет: стреляйте в каждого сомалийца, который подойдет к вам ближе, чем на десять метров! Но не ждите дальше, потому что иначе он швырнет в вас копье или нож, а целятся они всегда прямо в сердце и попадают с точностью до одного сантиметра!
Это было последнее напутственное слово, которое я услышал перед своим отъездом в Сомали.
«Вероятно, все это в значительной степени преувеличено», — подумал я, садясь в седло. Но потом оказалось, что это ничуть не было преувеличено, а действительность была, пожалуй, еще хуже того, что мне рассказывали.
Отъехав от сторожевого поста, мы проехали довольно большое расстояние по мощеной дороге; тут дорога внезапно оборвалась, Хамис, который был вожаком нашего каравана, свернул в сторону по направлению на запад. Скоро моря уже не стало видно, над нами простиралась бесконечная синева неба, а пред нами виднелась бескрайняя степь, залитая знойными лучами солнца. Мы то подымались, то опускались с песчаных холмов, в углублениях между которыми росла чахлая травка, покрытая колючками. Иногда на верхушке холма возвышалась одинокая еуфобия, которая, растопырив свои редкие ветви, напоминала гигантского жука, упавшего на спину и поднявшего к небу свои чудовищные лапы. Иногда мы встречали небольшое стадо быков, телят или овец, которые выглядели совсем изголодавшимися: они уныло брели по скудному пастбищу. На верхушке холма обыкновенно, как черная точка, виднелся мальчишка-пастух. При виде нас он убегал, причем за его спиной видно было блестевшее на солнце копье. Тишину пустыни иногда нарушал крик коршуна, пролетавшего над нами, или горного орла, громадная тень которого падала на песок.
Вдруг Хамис, ехавший впереди, остановился и уставился в одну точку. На том месте, куда он внимательно смотрел, видно было большое дерево, очертания которого расплывались в раскаленном воздухе. Я только что хотел спросить его, когда же Аб-дер-Рахман присоединиться к нам, как вдруг он показал мне свою руку с загнутым указательным пальцем и, нагнув голову, посмотрел на меня хитрым взглядом.
— Аб-дер-Рахман? — спросил я.
Он с улыбкой закивал головой, указывая на дерево, на которое он раньше смотрел. Под деревом я увидел странную фигуру старухи, которая поднялась от подножья его и направилась к нам. Я, инстинктивно отшатнувшись, остановил мула.
У этой старухи было ужасное лицо, изъеденное проказой: на левом глазу у нее совсем не было века, правый глаз был весь закрыт распухшей щекой, нос представлял из себя бесформенную массу, рот был оскален, и из него торчали зубы, как из черепа мертвеца. Я был так поражен, что не мог произнести ни слова. И вдруг я увидел, как Хамис остановил своего мула и, подойдя к страшной старухе, взял ее за руку и прижал эту руку к своей груди и лбу.
— Хамис! — крикнул я. — Что ты делаешь? — Но тут женщина подняла голову и раскрыла запухший глаз, которым она так посмотрела на меня, что я в тот же миг понял все и застыл на месте с разинутым ртом. Затем и я слез с мула и со словом: «Мараба!» (Привет!) — пожал руку Аб-дер-Рахмана.
Он был артистически загримирован: все лицо его было покрыто кашицей, сделанной из гипса и воска; кроме того, он был сильно напудрен, что придавало коже сероватый оттенок, какой бывает у прокаженных.
— Увидя тебя, никто, конечно, не догадается, кто ты, Аб-дер-Рахман, — со смехом сказал я.
Его острый взгляд скользнул по моему лицу.
— Да, пришлось загримироваться так для итальянской стражи, которая без разговоров пропустила меня, но ведь вам никто не поверит, что вы путешествуете с прокаженной, так что теперь я буду для «света» женой Хамиса.
Оказывается, я правильно назвал его в тот вечер факиром. Он действительно мог меняться и превращаться, как факир. Никто не смог бы заподозрить в старой негритянке, которая восседала на седле позади своего мужа и каждый раз осыпала его голову градом ругательств при виде людей, что это был Аб-дер-Рахман.
Скоро мы остановились для отдыха в тени огромного дерева и накормили своих мулов овсом, взятым специально для них. После обеда факир попросил меня одолжить ему ручное зеркало и, поставив его перед собой на землю, занялся своим туалетом. Он достал из чемодана черный плод, напоминающий орех, и стал натирать им кожу на своем лице. Я же, подойдя к нашим мулам, достал сосуд с водой, полил себе на руки и пополоскал рот.
Когда я вернулся, то он сказал своим немного глухим голосом:
— Господин, если ты будешь делать это каждый раз после еды, то нам придется часто подъезжать к колодцам туземцев, чтобы пополнять свои запасы, а это будет очень неприятно.
Я был поражен этим замечанием, но, подумав, решил, что он прав, и поэтому промолчал.
— Да, я слышал о том, что в Сомали ни за какие деньги нельзя достать воды. Неужели это правда, Аб-дер-Рахман?
— Да, это правда, а так как ты европеец, то к тебе они будут относиться еще хуже. У них такая тактика по отношению к европейцам: отобрать все деньги до последнего гроша и дать хороший удар кулаком по голове или ножом в сердце. Ты скоро убедишься в справедливости моих слов. Но не пугайся: я повторяю, мы доберемся до Кисимайо, конечно, при условии, что будем осторожны и не будем выпускать из рук оружие в течение двадцати четырех часов в (утки.
Его лицо опять приняло замкнутое выражение, он опустил голову над зеркалом, а я стал приводить в порядок свой винчестер. Была какая-то необъяснимая сила в этом человеке, которая заставляла меня относиться с безграничным доверием к его словам. В тот же день после обеда его предположения подтвердились, и наши мучения продолжались в течение шестнадцати дней, до тех пор, пока мы не перешли границу Британской Восточной Африки.
Хамис снова переменил направление: он повернул на юг, чтобы обойти селение, попавшееся нам по пути. Так разъяснил мне Идрис наш внезапный поворот на юг.
— Нам надо было спешить, чтобы до захода солнца дойти до колодца… пока сомалийцы не придут туда за водой, — добавил он.
Я ничего не имел против того, чтобы ехать скорее: небо снова покрылось тучами, воздух стал прохладен. Поэтому я поехал быстрее вперед и скоро выехал на тропинку, протоптанную скотом. Через полчаса езды по этой тропинке я не смог больше бороться с искушением слезть с мула и заняться собиранием сухого навоза, из которого ночью можно будет развести великолепный костер. Я так углубился в это занятие, к которому привык за полтора года моих скитаний по Сахаре, что заметил подъехавших ко мне людей только по тени верблюда, появившейся на песке. Вспомнив слова пограничного офицера, я бросил все, что у меня было в руках, отскочил назад на почтительное расстояние от этих людей и, не теряя времени, прицелился в них из ружья.
Их худые черные лица были грозно насуплены, в руках у каждого было по копью, и я слышал, как они обменялись несколькими отрывистыми словами.
— Истана! (Стой!) — крикнул я, надеясь, что они понимают по-арабски. — Кто сделает еще шаг, тот получит пулю в лоб.
Снова послышались короткие, лающие звуки; один из них навел на меня копье, но сейчас же опустил его, когда увидел направленное на него дуло ружья.
— Наш скот! Наш навоз! — закричали они на ломаном арабском языке. — Плати сейчас же!
— Подождите. Сейчас приедут мои слуги, которые заплатят вам за все! Но не подходите ближе, предупреждаю вас!
Они принялись горячо спорить на гортанном языке, затем один из них поехал по следам моей лошади и, въехав на пригорок, приложил руку к глазам, всматриваясь в даль. На его зов двое остальных, объехав меня полукругом, подъехали к нему и опять принялись горячо спорить о чем-то.
Я воспользовался тем, что они не обращали на меня внимания, стал осторожно пятиться назад к своему мулу и, сев на него, почувствовал себя настолько уверенно, что в припадке отчаянной смелости поехал прямо на своих врагов. Не доезжая до них приблизительно двадцати метров, я поднял ружье на плечо и крикнул:
— Эмтши! Убирайтесь-ка отсюда подобру-поздорову и через час приезжайте за деньгами. Мне не нужно подарков от гиен-сомалийцев, хотя бы всего навсего горсть навоза.
Двое из них обратились к третьему, который, как видно, понимал по-арабски, и когда он перевел мои слова, то они с криками ярости замахнулись на меня копьями, но… я нажал курок и выстрелил в воздух.
— Ра-та-та-та… — затрещал мой винчестер, пули пролетели над их головами, но действие было самое сильное. Пригнувшись к своим седлам, они завыли от ужаса и, не сводя испуганного взгляда с дула этого страшного орудия, стали изо всех сил подгонять своих верблюдов, которые, спотыкаясь, помчались вниз с горы, и скоро эти три разбойника исчезли в облаках пыли. Через минуту и облако пыли уже не было видно, и я остался один, гордый своей победой, как петух на куче навоза. Правда, надо добавить, что я не был бы так храбр, если бы не увидел моих спутников на расстоянии километра от себя.
Туземцы, конечно, не вернулись за деньгами и даже не показывались, когда мы брали воду из колодца, лежавшего поблизости от этого места, но они неустанно следили за нами. Перед заходом солнца Хамис открыл уже не троих, а целых пятнадцать человек всадников, которые прятались от нас в углублениях между холмами. Я успел сфотографировать их и кстати Аб-дер-Рахмана, который, стоя на гребне холма и засунув руки в широкие рукава своего черного бурнуса, смотрел вперед спокойным горящим взором.
— Было большой глупостью с моей стороны так дразнить их, — сказал я. — Но я хотел убедиться, действительно ли они так страшны, как о них говорят.
— Нет. Это вышло довольно удачно. Лучше, чтоб они знали, что у нас есть оружие. Весть об этом разнесется по всей округе, и суеверный страх перед огнестрельным оружием умерит дикую злобу их сердец. Видишь ли ты отсюда, что они делают?
— Нет. Я не вижу так далеко.
— Они сбились в кучу и слушают, что читает им человек на белой лошади. Это та бумага, которую я написал и положил на один из придорожных камней. Там написано: у нас есть оружие, которым мы можем стрелять беспрерывно день и ночь, не заряжая его. Для вашего тела и души будет лучше, если вы не будете трогать нас, а отпустите с миром! Но я думаю, что, несмотря на это письмо, они сегодня же ночью нападут на нас, хотя и побаиваются. Много ли у тебя патронов?
— Порядочно. Но почему ты спрашиваешь об этом?
— Потому что тебе придется много стрелять. Но, пожалуйста, не стреляй в воздух, а меть им прямо в голову, иначе они подумают, что ружье плохо попадает и не будут бояться его.
Этот остроумный совет моего спутника не понравился мне, и я решил не следовать ему.
Скоро мы нашли подходящее местечко для ночлега — это были развалины абиссинской постройки на вершине холма. К тому же ночь была лунная, и так как до двух часов никто не пытался нарушить наш покой, я решил лечь спать, подумав, что на этот раз факир неправильно предсказал будущее. Идрис и Хамис уже давно храпели, только Аб-дер-Рахман бодрствовал: он неподвижно сидел на камне и смотрел в землю. Если бы не слабый стук четок в его руке, можно было бы подумать, что он спит. Несмотря на усталость, я никак не мог уснуть; я смотрел на звезды, горевшие на небе, ворочался с боку на бок и в конце концов решил закурить. Вдруг песок заскрипел под ногой факира: он подошел и, толкнув ногой спящих слуг, сказал:
— Вставайте — они близко! Дай мне, пожалуйста, папиросу.
Мне не понравился этот дикий обычай — нападать ночью на спящих людей. Руки у меня дрожали, когда я подавал факиру спичку. Он, не торопясь, помял папиросу в руках и сказал что-то по-сомалийски Хамису, указывая на лежавший неподалеку камень; он говорил тихо и спокойно, как всегда, а затем спросил меня, был ли я когда-нибудь на войне.
— Нет? — удивленно переспросил он. — А я много сражался на своем веку, и поэтому прошу тебя слушаться меня во всем и стрелять только тогда, когда я скажу: «Пора!», даже если тебе будет казаться, что мое приказание запаздывает. То же самое относится и к тебе, Идрис.
Только сегодня утром учил я Идриса, как обращаться с браунингом: его руки также дрожали, когда он вытащил оружие из кармана, но в его глазах не было и тени страха.
Мы спрятались за камнями в воротах нашего убежища, факир держал в руках ружье Идриса, а Хамис принес из корзины факира две трубы, которые он положил возле своего господина, — его единственный багаж.
Затем его долговязая фигура, напоминавшая орангутанга, влезла на ворота и прикорнула там: это был наблюдательный пост, с которого видно было далеко кругом.
Ночь была туманна. Земля покрылась серебристой вуалью. Кругом стояла мертвая тишина. Я изо всех сил напрягал слух, но не мог уловить ни малейшего шороха, а слышал только дыхание факира, сидевшего рядом со мной. Облака тумана стали сгущаться; скоро луна совершенно скрылась, и на расстоянии пяти шагов не было видно ничего. Так как эта история уже начинала надоедать мне, я вздохнул. Аб-дер-Рахман предостерегающе поднял руку, его голова опустилась на грудь, он прислушивался. Тут и я услышал шелест и осторожные шаги у подножия холма; Идрис, очевидно, тоже услышал эти звуки, так как в тишине раздался звук взводимого курка. Взяв в руку одну из таинственных труб, факир зажег спичку. Что-то зашипело.
— Приготовьтесь! — прошептал он и приложил трубу к щеке. Одновременно со снопом огня, показавшимся из трубы, я услышал его громкий голос, который крикнул: — Пора! — и в тот же миг надавил курок. На нас неслась толпа дикарей; лохмотья, покрывавшие их тела, развевались по воздуху. Ослепленные яркой вспышкой огня, они на мгновение застыли на месте, затем раздался дикий визг и вой, нам навстречу полетело несколько копий, в ответ на которые затрещали мой винчестер и браунинг Идриса. При свете второй ракеты, пущенной факиром, видны были падающие тела, затем послышались стоны и шаги убегающих людей… Все стихло — нападение было ликвидировано.
— Махад![25] — вдруг крикнул факир. Я никогда не предполагал, что его спокойный голос может повыситься до такого рева. Он вскочил на ноги, и в темноте глаза его буквально горели, как угли, в левой руке у него блеснул кривой нож, который он вытащил из-под своего бурнуса. Он ринулся в темноту ночи в погоню за нападавшими, а за ним бесшумно и ловко, как пантера, помчался немой.
На другое утро я намеревался серьезно поговорить с Аб-дер-Рахманом относительно того, как бы нам избегнуть таких кровопролитных сражений, но когда я увидел его холодное, замкнутое лицо, то не решился заговорить с ним. Вечером, когда я, по обыкновению, предложил ему папиросу, он посмотрел на меня и, в знак благодарности кивнув головой, сказал:
— Я знаю, о чем ты думаешь, господин, и могу ответить тебе только одно. Я предупреждал их: горе тому, кто первый бросит камень! Я предупреждал их… Если ты очень устал, господин, то поедем немного дальше; через час мы минуем деревню, которая лежит неподалеку отсюда, и тогда ты сможешь хорошо выспаться.
Прошел не час, а целых два часа, пока мы, наконец, нашли подходящее место для ночлега. Я был так утомлен, что не мог даже дослушать рассказ Идриса о ссоре, происшедшей между ним и двумя старыми туземками у колодца; не дождавшись, пока разобьют палатку, я растянулся во всю длину на песке и моментально уснул. Несмотря на теплые одеяла, которыми меня заботливо прикрыли, я проснулся на рассвете от холода. Я так крепко спал, что, проснувшись, долго не мог сообразить, где я и что со мной: это случалось со мной очень редко. Долго смотрел я, щурясь, на небо, светлеющее на востоке, и заметил над обрывом маленькое белое облачко, которое вдруг куда-то исчезло. Не отрываясь, смотрел я на это место, говоря себе, что тут дело не чисто: только что я видел тут облачко, которое вдруг исчезло.
— Облачко? Нет, конечно, это было не облачко, а тюрбан. Черт побери, неужели это свинство опять начинается? — пробормотал я себе под нос и, внимательно осмотрев край обрыва, стал прислушиваться.
— Что случилось? — спросил голос Аб-дер-Рахмана из-под одеяла, которое он по привычке всех туземцев натягивал на голову, оставляя ноги неприкрытыми.
Я сообщил ему о том, что видел, и с торжеством констатировал, что есть вещи, которые ускользают от внимания этого человека. Мы разбудили остальных и занялись обсуждением дальнейшего плана действий, как вдруг в тишине раздался чей-то голос, громко кричавший нам что-то.
— Что он хочет? — спросил я Идриса.
— Он говорит, чтобы мы отдали ему все, что имеем: своих мулов, оружие и деньги, за то, что вчера ночью убили трех из его родственников и выпили их воду, — перевел нам Идрис и одновременно подал мне винчестер.
— Может быть, это и немного, но, к сожалению, мы не можем согласиться на это требование, так как сами не обойдемся без этих вещей, — сказал я с улыбкой, хотя мне было совсем не до смеха.
— Подожди, — сказал факир. — Ложитесь все на землю на случай, если они начнут стрелять, а я попробую сговориться с ними; если же не сговорюсь, то, по крайней мере, выиграю время, станет светлее и удобнее будет стрелять.
У меня было скверно на душе. Неужели так будет продолжаться все время? Это была действительно проклятая страна!
Я опустился на колени за небольшим кустом и стал наблюдать. Начались длительные переговоры: Идрис кричал им что-то, что подсказывал ему Аб-дер-Рахман, потому что они, конечно, не стали бы и разговаривать со старой негритянкой. Мы видели, как голос и жесты их уполномоченного становились все более настойчивыми, и в ответ на слова Идриса раздались крики и ругательства. Придя в бешенство, они стали размахивать мечами и копьями и, подпрыгивая на одном месте, выли как шакалы, а после речи молодого воина в высокой прическе, вся эта банда бросилась вперед, но, сделав несколько прыжков, они остановились: очевидно, каждый из них думал: «пусть лучше другой пойдет вперед», так что их нападение было больше похоже на «бег на месте». Когда я, не дождавшись приказа нашего главнокомандующего, вдруг встал во весь рост и прицелился в них из ружья, то они очень скоро очутились на прежнем месте.
«Очевидно, дело опять кончится ранеными и убитыми», — подумал я и крикнул Идрису, чтобы он спросил у них, сколько они хотят получить деньгами за убитых соплеменников. В ответ на его слова до нас опять донеслись возбужденные крики, но несколько благоразумных голосов принялись усовещивать их; на некоторое время воцарилась тишина. Я считал это хорошим знаком, но Аб-дер-Рахман был, очевидно, другого мнения. Засунув, по обыкновению, руки в широкие рукава своего бурнуса, он подошел ко мне и сказал своим тихим голосом:
— Ты, очевидно, забыл то, что я говорил тебе в Могадиу: они всегда будут требовать и никогда не дадут ничего взамен. Этими деньгами ты не купишь у них спокойствия; они, по обыкновению, плетут сети предательства, но сами попадут в них. Дай мне кошелек с деньгами, я и Хамис пойдем навстречу к их выборным для вручения денег, они, конечно, нападут на нас, чтобы взять нас заложниками. Тогда, не теряя времени, стреляй в них, ты и Идрис, и нажимайте курок так часто, как только могут ваши руки. Вы можете не бояться попасть в нас, потому что мы немедленно бросимся на землю, как только они нападут на нас, но только еще раз прошу тебя: не стреляй в воздух! Твое милосердие может иметь дурные последствия для нас. Не противоречь мне, я знаю их слишком хорошо: им незнакомо чувство сострадания, так же как и благородство и честность!
Он повторил почти дословно то, что сказал мне таможенный офицер. И действительно, он был прав.
После непродолжительного совещания, слишком кратковременного для «восточных людей», чтобы принять серьезное решение, от них отделилось двое: седой старец и тот самый юноша в высокой прическе. Наши парламентеры ждали, пока они пройдут приблизительно полдороги, и тогда двинулись к ним навстречу. Когда обе пары сошлись, я осторожно поднял свое ружье, положенное на насыпь из песка, которую я сделал перед собой для защиты от нападений.
Я не сводил глаз с четырех разговаривающих между собой людей. Вдруг я услышал выстрел из браунинга и голос Идриса:
— Стреляй, господин, стреляй! Они крадутся сюда с другой стороны вдоль скал!
С моего места ничего не было видно: я вскочил на ноги и бросился вперед, тут чье-то копье упало мне под ноги, и, как свора дико воющих псов, дикари набросились на нас. Брошенный кем-то нож просвистел мимо моего уха, я упал и поднялся только тогда, когда факир, вырвав у меня из рук ружье, стал стрелять в этот клубок черных тел. Тогда они моментально в паническом ужасе разбежались. Я с трудом поднялся на ноги и вооружившись чьим-то мечом, валявшимся на земле, хотел ринуться в бой, но оказалось, что никого уже не было на поле битвы. К моему удовлетворению, не было видно и раненых: очень тяжело иметь на совести столько человеческих жизней. Конечно, раненые, вероятно, были, но, очевидно, товарищи унесли их с собой.
Я могу с уверенностью сказать, что никогда не был трусом и никогда не дрожал за свою жизнь, в особенности же тогда в Сомали, но у меня мороз пробежал по коже, когда я вспомнил, как нож пролетел мимо меня. Эти дети сатаны чуть не отрубили мне голову.
Вспомнив, что Аб-дер-Рахман спас меня от смерти, я, подойдя к нему, крепко пожал ему руку, но этот странный человек так посмотрел на меня, что слова застряли у меня в горле, и, сделав рукой великолепный жест, который был бы под стать китайскому богдыхану, он сказал:
— Дай мне, пожалуйста, папиросу. Если ты можешь сидеть верхом, несмотря на рану на колене, то не будем терять времени: надо убираться отсюда, пока у них не прошел страх. Только в Логу Шабели мы окончательно избавимся от них, там начинаются владения другого племени. Теперь ведь они должны мстить нам за еще большее количество убитых соплеменников!
Он был прав. После обеда они опять устроили засаду, и мы не попались на удочку, только благодаря бдительному оку Аб-дер-Рахмана. Ночью они дважды пытались украсть наших мулов, а на следующий день число их лазутчиков настолько увеличивалось, что они ежеминутно показывались из-за каждого куста. Но напасть на нас среди бела дня они все же не решались, несмотря на свою озлобленность. Кроме их суеверного страха перед ружьем, нас еще охраняла легенда о чудесной силе негритянки, ехавшей с нами, так что они даже подпускали ее беспрепятственно к колодцам за водой. А это было очень важно для нас. То же, что они проклинали наше потомство до седьмого колена, трогало нас очень мало!
Но скоро наши запасы бобов, консервов и фиников стали подходить к концу, а при таких взаимоотношениях о покупке провизии не могло быть и речи, и поэтому я решил просто воспользоваться случаем, то есть молодым барашком, бежавшим впереди стада, и без долгих размышлений схватил его за рога. Он так же мало ожидал этого, как и мальчишка-пастух, который брел за своим стадом. Я позвал Идриса и велел ему спросить мальчика, сколько стоит барашек, но пастух, отбежав на некоторое расстояние и почувствовав себя в безопасности, принялся осыпать нас градом отборнейших ругательств и стал бросать в меня и Идриса навозом. Чтобы рассчитаться с ним, я все же положил на придорожный камень три золотых талера — весьма приличная плата за барашка, а через пять минут наша добыча уже была зарезана, выпотрошена, и мы хотели уже вернуться к своим, как вдруг увидели на всех пригорках, окружавших нас, группы туземцев, которые выражали свои недружелюбные чувства к нам громкими криками и бряцанием оружия. Но вдруг их внимание было отвлечено в другую сторону: вытянув свои длинные, худые шеи, они стали смотреть по направлению на северо-запад.
«О святой Непомук! Неужели оттуда к ним едет подкрепление! Сейчас эта банда уже состоит приблизительно из пятидесяти человек!» — Я невольно провел рукой по своей шее. — «Нет, это положительно было безумием с моей стороны ехать в эту проклятую местность! Пожалуй, нам не придется выбраться отсюда живьем! Итак, доктор Целле, вам придется подыскивать себе нового кругосветного путешественника», — думал я, глядя на грозную жестикуляцию и острые мечи туземцев. Тут остальные спутники присоединились к нам, и мы все четверо стали смотреть туда, куда смотрели туземцы.
— Господин! Иди скорее сюда! Смотри! К нам идет большой караван, но это не сомалийцы, а, должно быть, европейцы, потому что я вижу пестрый флаг! — крикнул мне Идрис.
Это было похоже на правду; когда они подошли ближе, то я сквозь стекла бинокля увидел американский звездный флаг, затем головы верблюдов и головы людей в тюрбанах и без тюрбанов и наконец европейца в пробковом шлеме. Кучки туземцев теперь сгрудились на одном холме и не особенно дружелюбно посматривали на караван. Впереди ехали три проводника-негра в красных чалмах на голове, они были очень высокого роста, и каждый из них имел в руках по карабину. Когда они, спустившись с холма, заметили нас, то оторопели, а затем во всю прыть помчались обратно к своим. Караван остановился, и я видел, как европеец поднес бинокль к глазам. Тогда я въехал на пригорок и в знак приветствия стал размахивать своей шляпой. В ответ на мой поклон европеец отделился от своих и поехал к нам навстречу. Когда он, здороваясь со мной, снял свой шлем, то я увидел седые волосы, золотые очки и кожу нежно-розового цвета, как у поросенка.
— Как вы поживаете, сэр? Какой сегодня прекрасный вечер! Не правда ли? — сказал я.
— Алло! Добрый вечер. Вы, значит, говорите по-английски, — быстро заговорил он, в то время как его верблюд согнул колени, чтобы седок мог сойти на землю. — Да, сегодня прекрасный вечер. Я сам только что любовался им.
— Вы также едете из Могадиу?
— Да. Я надеюсь, что вы едете не оттуда?
— Почему бы мне не ехать оттуда? — спросил я с удивлением.
— Но ведь там чума!
— Чума? — переспросил я. — Вы, вероятно, называете так сомалийцев, но ведь здесь их больше, чем там!
— Нет! Я говорю о настоящей чуме. Или меня, старого дурака, опять надул этот проклятый негр?
— Боюсь, что да. Три дня тому назад мы выехали оттуда, и там все было благополучно в этом отношении.
— Что такое? Это правда, Джон? — заревел он.
К нам подошел старый морщинистый абиссинец, вежливо поклонился мне и заранее нагнул голову под градом ругательств, которые посыпались на его голову из уст его господина.
— Ладно! Простите, пожалуйста, но этот старый осел виноват в том, что я потерял три дня, чтоб отъехать от Каффа, и поехал прямо в долину Юба, потому что поверил этой басне. Но, конечно, я ничего особенного не потерял из-за этого; стакан виски с европейцем будет во всяком случае приятнее лимонада с дагосцами. Извините, сэр, надеюсь вы не итальянец? Ах так, вы немец! Вы знаете, мне кажется, что если бы я предпринял путешествие на Марс, то и там встретил бы немца. И вы также направляетесь в Киссимайо? Отлично! Следовательно, дальше мы двинемся вместе, если вы ничего не имеете против. Я еду из Габеша, где я девять месяцев подряд охотился, и теперь направляюсь в Британскую Восточную Африку, где хочу продолжать это занятие. Говорят, что это роскошнейший зоологический сад на всем земном шаре. Вы, вероятно, тоже охотник? Что? Нет? Но, мой милый, ведь это единственное занятие, достойное джентльмена! Я покажу вам свои трофеи и фотографии, и вы вытаращите глаза от удивления. Вы понимаете: успеть снять разъяренного буйвола перед тем, как прикончить его, или желтую с черными пятнами кровожадную кошку, — это щекочет нервы, а? Джон, да будет твоя черная душа проклята, не стой предо мной как верстовой столб, а принеси нам два стакана виски с содой. Да, впрочем, есть ли здесь достаточно воды? Ваш караван, вероятно, уже успел отдохнуть и ушел вперед?
— Нет. Вот он стоит, — сказал я, наконец, и указал на своих трех верных спутников. Он так быстро говорил, что не дал мне возможности вставить раньше хоть слово.
— Вот эти двое и та старая бабушка? Вы шутите! Неужели вы путешествуете по Сомали с таким эскортом? — спросил он, вытаращив глаза от изумления.
— Да, — ответил я. — Но я не солгу, если скажу, что мне приятнее будет продолжать путешествие в вашем обществе. Тогда я буду чувствовать себя увереннее при виде вот этих субъектов, которые смотрят на нас с пригорка и только и мечтают о том, как бы перерезать нам глотки! В вашем добром отношении ко мне не приходится сомневаться. Скажите: вам не приходилось до сих пор сталкиваться с ними?
— Я путешествую с ружьем наперевес и с никогда не дремлющей охраной; я особенно не миндальничаю с этими негодяями! То, что мне нужно, воду и скот для убоя, я беру, не спрашивая, конечно, их разрешения; если же они начинают кидать в нас камнями или принимать какие-нибудь агрессивные меры, то я просто несколько раз стреляю в них из своего ружья — вот и все. Я и раньше знал, что это за злобная банда, и для внушения большего уважения к себе взял с собой этих негров, дал каждому из них в руку по флагу и надел на голову по красному платку. Свое дело они прекрасно знают, потому что и раньше работали по части грабежей, составляя серьезную конкуренцию разбойнику Менелику, грабя его подчиненных. Когда они идут на львов, то берут с собой только копье. Но скажите мне серьезно: неужели это все ваши провожатые? Да? В таком случае, очевидно, бог охранял вас! И скажите мне, пожалуйста, на какого дьявола вы возите за собой эту старую черную сову?
— Что? Негритянку? Простите. Одну минутку, — сказал я и, повернувшись, подошел к факиру, который, не обращая никакого внимания на караван, присел на груду камней у дороги и меланхолично перебирал свои четки.
— Благодарю тебя, что ты, не посоветовавшись со мной, не решился дать англичанину окончательный ответ. Когда я в первый раз увидел тебя в Могадиу, то сразу понял, что ты из тех, которые остаются верными товарищами до конца, — похвалил он меня. — Ты совершенно спокойно можешь сказать ему, что я мужчина, который принужден выдавать себя за женщину. Кто же я на самом деле и чем был раньше, — об этом ему незачем знать!
Таким образом отпало последнее препятствие к нашему совместному путешествию с англичанином. Его английская разговорчивость, которую я обыкновенно проклинаю, теперь, после нашего ужасного путешествия, была мне даже приятна, в особенности, когда разговор коснулся зверей, которых он любил со страстью охотника. Это была общая тема для нас: мы проводили долгие часы в разговорах и рассказах о разнообразных представителях мира животных. Иногда в долгие ночи, когда мы принуждены были бодрствовать, чтобы дикари не напали на нас врасплох, я с удовольствием слушал его рассказы об охоте на диких зверей и только тут открыл, что я очень мало знаю о них. Он мог без конца показывать мне фауну Африки: пасущихся зебр, дерущихся буйволов, слонов и львов, готовящихся к прыжку, и я никак не мог понять, каким образом он умудряется делать такие снимки. Он рассказывал мне подробности этой охоты, полной риска и роковых случайностей, рассказывал, как надо беречь уже сделанный снимок и как волнуешься, пока он еще не сделан. Благодаря этому знакомству, во мне тоже вспыхнуло желание заняться этим новым делом. Мне хотелось иметь такие же прекрасные снимки, какие были у англичанина, в особенности, когда он однажды ночью с жаром рассказывал мне о каждой отдельной породе слонов, об их привычках, обычаях и кровавых драмах, которые часто разыгрываются во время охоты. Я невольно вспомнил слова великого Гете:
Ты проводишь предо мной вереницу
живых существ,
и учишь меня любить моих братьев в кустах,
в небесах и в воде…
Мое желание стало окончательным решением, когда я увидал роскошную книжку с картинками Шиллинга, под названием: «С аппаратом и ружьем». Она так сильно подействовала на меня, что всю ночь я не мог заснуть, и, несмотря на утомительный денной переход и на особенно продолжительную перестрелку с туземцами, я всю ночь пролежал на своей койке с книжкой в руках и сжег почти весь запас керосина, имевшийся у нас. Предо мной проносились роскошные степи Восточной Африки с ее красочным животным миром. Шиллинг писал о том, как он опасается, что так называемая машина цивилизации погубит всю эту роскошь. Этот рай зверей должен пасть! И я решил помочь ему запечатлеть этих зверей на фотографиях для юношества и для подрастающего поколения, тем более, что любящий сенсацию читатель «Часов досуга» также заинтересуется моими охотничьими похождениями. Пусть кто-нибудь другой дает им описания путешествий и новых мест, я же хочу остаться здесь, в мире животных, и заняться более серьезным делом, чем описание своих «кругосветных путешествий». У меня в голове крепко засела эта мысль.
С каждым днем на душе у меня становилось веселее: было заметно, как ландшафт постепенно меняется. Из песчаной иссохшей пустыни он постепенно превращался в поросшие густой травой луга, в густые тенистые рощи, в темной зелени которых щебетали пестрые птицы и прыгали длиннохвостые обезьяны. Иногда видны были тропинки, проложенные стадом слонов, проходившим через лес; следы антилоп и бизонов попадались нам по пути, и часто мимо нас в ярких солнечных лучах мчалось стадо страусов. Теперь видны были возделанные поля овса и пшеницы и деревни, окруженные колючей изгородью в защиту от диких зверей. Случалось, что туземцы даже бесплатно давали нам воду. Они не были похожи на сомалийцев: у них были большие толстые губы и короткие курчавые волосы. Они были маленького роста и говорили на мягком быстром наречии.
Когда мы отъехали от итальянской границы на значительное расстояние, то Аб-дер-Рахман, все время молча ехавший рядом со мной, погруженный в свои мысли, вдруг сказал, указывая копьем на холм красного песка:
— Шуф-саба[26].
Я с трудом мог различить на песке следы львиных лап. Остановив мула, я долго с интересом и даже любовью разглядывал их.
— Айова! Эс-саба, — пробормотал факир, как бы про себя, затем его строгий взор остановился на мне. — Берегись льва — это страшное животное. Не забывай моего совета и следуй ему. Завтра мы должны будем расстаться с тобой, наши пути расходятся здесь в разные стороны, я еду отсюда к своему другу в Юба. Если ты можешь обойтись без Хамиса, то я был бы очень рад, если бы ты отпустил его завтра со мной, но если он тебе необходим, то он, конечно, проводит тебя до Киссимайо, как было условлено.
— Я могу отпустить его завтра, но скажи, почему ты советуешь мне опасаться львов в этой стране, которая кишит и другими опасными животными?
— Я не могу ответить тебе на этот вопрос, потому что сам не все знаю: я говорю то, что приходит мне на ум, и мои слова почти всегда исполняются. Пожалуйста, дай мне папиросу!
Это были последние слова, которые я от него услышал.
На следующий день, когда мы остановились для полуденного отдыха в тени небольшой рощицы, я отсчитал Хамису его заработок и, дав ему сверх всего хороший бакшиш, отпустил его с миром. Несмотря на его дикость и мрачный вид, он был все же отличным проводником и прекрасным поваром. Вещи Аб-дер-Рахмана были уже упакованы, но он не шел прощаться со мной, — я сидел рядом с англичанином, которого он с самого начала почему-то невзлюбил, и нелюбовь была взаимной. Тогда я подошел к его лошади и пожал ему руку. Не подымая головы, он тихо произнес:
— Селям-алейкум, — и сняв с пальца узкий серебряный перстень, надел его на мой палец. Я долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся в солнечных лучах. Он подарил мне, «неверному» магометанское кольцо с надписью: «Нет бога, кроме бога…»
Я это кольцо вскоре потерял.
Когда я вернулся к Буртону, то он сказал:
— Слава богу, что этот старый колдун вместе со своей гориллой наконец убрался отсюда. Вы заметили, как он водил глазами по земле, как человек, потерявший кошелек, а выступал он с такой важностью, что можно было подумать, что это пэр сомалийского государства!
— Возможно, что он и был чем-то в этом роде, — ответил я с неудовольствием.
На следующее утро мы увидели голубое, как бирюза, море, плескавшееся о красные глинистые берега. Дальше виднелись зеленые пальмы и озаренные лучами солнца темные крыши Киссимайо, а через полчаса после этого Буртон, развалившись в бамбуковом кресле на террасе маленькой гостиницы, громко приказал:
— Два виски-сода, и как можно скорее!
Я же устроил себе праздник, отправившись в ванну, и, основательно вымывшись после путешествия по сомалийской грязи, заснул волшебным сном, без сновидений. Когда я проснулся, то снова отправился купаться, но на этот раз в море.
Ярко-красные солнечные лучи бросали пурпуровый отсвет на воду, и волны, как расплавленное золото, набегали на берег и на росшие у самой воды финиковые пальмы, а песок блестел под лучами солнца, как бронзовая пыль.
С усталым телом, но бодрой душой, бродил я по улицам этого городка, наслаждаясь красотой тропической ночи; пройдя последние остроконечные хижины, я очутился в открытом поле и остановился под вековым хлебным деревом. Когда я поднял голову, то увидел над собой звездное небо, как купол возвышающееся над землей. Вдруг до меня донесся какой-то странный звук, похожий на тихое урчанье; он становился все громче, и в конце концов грозное рычанье, как раскат грома, пронеслось в тишине ночи. Нагнувшись вперед, я прислушивался к рычанью льва, этого царя пустыни, и, отвечая на его зов, крикнул:
— Я иду!