РАССКАЗЫ

САФЬЯНОВАЯ ШКАТУЛКА

Я сижу у раскрытого окна за письменным столом. Передо мной лист бумаги, на нем — нарисованные чертики. Мой семилетний Радик, весь потный, только что прибежал с улицы. На его голубой майке выведен номер «9». Он — центральный нападающий дворовой футбольной команды и учится в первом классе. Сегодня первый день, как он пошел в школу.

Он останавливается возле меня, со свистом втягивает в себя воздух. Его правую щеку распирает конфета. Я говорю строго:

— Центрфорвард, а конфету сосешь, как детсадовская девчонка.

Сравнение с девчонкой самое тяжкое оскорбление для него. Он выплевывает конфету в кулак и бубнит:

— Это тетя Лена дала.

Тетя Лена — жена моего друга Олега Волоха. Они живут в доме напротив. Из моего окна виден их балкон на третьем этаже. У них был сын Вадим, ровесник Радика. В прошлом году он сорвался с балкона и разбился насмерть. С тех пор Радик в какой-то мере заменяет им сына.

— Папа, что ты пишешь?

— Письмо.

Я хочу, чтобы он поскорее отошел. Мне сейчас не до него. Но Радик уходит не сразу. Он открывает ящик стола, что-то ищет. Это его ящик, поэтому я молчу и жду, пока он не перестанет в нем рыться.

— Алмаз, — говорит он, — не помню, куда положил…

На стол ложится сперва ворох конфетных оберток, затем почтовый конверт, до отказа набитый старыми истертыми марками, вслед за ним — жестяная коробка из-под грузинского чая. Я знаю ее содержимое — там пестрые камешки, которые мы собрали с ним на пляже.

— Может, твой алмаз здесь? — Я показываю на коробочку из-под чая.

— Нет, я в ящик положил, — бубнит Радик, бережно отодвигая в сторону небольшую шкатулку, обтянутую темно-вишневым сафьяном.

В таких коробочках обычно хранятся драгоценности. Я беру ее в руки и задумчиво рассматриваю. Это — подарок Олега. Он принес ее три дня назад. Я нарочно спрятал ее сюда, чтобы она не попадалась на глаза. Но Радику нет до этого дела. Он ищет свой алмаз… Шкатулку я ставлю на стол.

Чтобы Радик поскорее закончил свою возню, я помогаю ему. Но в ящике никакого алмаза нет. На всякий случай я раскрываю коробку из-под чая. Среди камешков и пуговиц тускло поблескивает острыми гранями кусок медного колчедана. Я выуживаю его и протягиваю Радику:

— Вот твой алмаз.

— А как он туда попал?

Радик кладет «алмаз» в карман, сметает в ящик свои марки, коробочки, конфетные обертки.

— А это пусть останется, ладно? — говорю я, показывая на сафьяновую шкатулку.

Почему-то мне хочется, чтобы она оставалась на столе.

И Радик не трогает ее. Нащупав в кармане свой «алмаз», он идет в другую комнату. Я провожаю его взглядом. Он подходит к матери и что-то говорит ей. Мария стоит спиной ко мне, но я вижу ее лицо в квадратном зеркале, вделанном в дверцу старенького шифоньера.

Мне больно смотреть на ее лицо. И я колеблюсь: так ли уж необходимо подавать этот рапорт? Ведь в нем всего не расскажешь.

…За окном старенький «Москвич» ныряет по ухабам, задирая то передок, то багажник. Это машина Олега. Поселок наш за городом, у самых нефтяных промыслов, и не все улицы в нем асфальтированы.

«Москвич» останавливается у подъезда пятиэтажного дома напротив. Олег выходит из машины, приветливо машет мне рукой и входит в парадное.

Я невольно перевожу взгляд на шкатулку из вишневого сафьяна. Пытаюсь представить, жалеет ли Олег о том, что принес нам эту шкатулку. Скорее всего — да. А возможно, и нет. Кто знает…

Мы с ним спорим часто и по разному поводу. Спорим до хрипоты в голосе, порой резко, не щадя друг друга, и всегда остаемся каждый при своем мнении, потому что одни и те же явления мы видим в разных освещениях, определяемых особенностями наших профессий: он — инженер, нефтепромысловик, я — прокурор района. Я его в шутку называю «штатным оптимистом». Это не совсем верно, для «штатного» он слишком думающий человек. И все же в его взглядах есть что-то такое симпатично-наивное, вызывающее одновременно снисходительную улыбку и желание спорить. Но спорить с ним интересно, он обладает редким полемическим даром — находить самые незащищенные места в доводах противника и бить по ним беспощадно, так что искры из глаз. И выводы у него всегда ошеломляюще неожиданны.

Вспоминаю, как мы однажды едва не поссорились.

Я рассказал ему о том, как один мой родственник пришел ко мне в гости со всем семейством. Я и принял его как гостя. А потом выяснилось, что я ему просто нужен. Было хищение на промтоварном складе, где он работает. Дело передают в прокуратуру. Родственник божился и клялся детьми, что он ни в чем не виноват. Я, конечно, не поверил ни одному его слову. И не ошибся. Через два дня мне сообщили, что при обыске у него нашли четыреста метров дефицитной ткани.

Олег внимательно выслушал меня, затем произнес сердито:

— Ты чуть не в каждом человеке видишь потенциального преступника.

Я оторопел:

— То есть как это?

— Ты ведь не верил ему с самого начала, правда?

— Но в конце концов я не ошибся?

— Мог и ошибиться. Внутренний голос, который тебе подсказывал «не верь», — откуда он? Не слишком ли многое ты ставишь в зависимость от своей интуиции?


В те дни Олег ходил сам не свой, переживая смерть инженера Лернера… Тот погиб во время испытания новой конструкции аппарата для измерения внутрипластового давления. Конструкцию разработал Олег. Во время испытания шток с вентилем, соединяющим аппарат с газовым баллоном, вырвался из аппарата, не выдержав давления, поднятого Лернером выше проектного.

В иных условиях дело, вероятно, не дошло бы до прокуратуры. Но между Олегом и Лернером были не совсем обычные взаимоотношения, и по району вскоре пополз слух о том, что авария произошла не случайно. Руководить следствием по этому делу поручили мне.

С Волохами мы стали соседями два года назад, когда я начал работать прокурором этого района и получил квартиру в поселке, но Олега я знаю давно. Мы вместе учились в университете. Впрочем, через год он понял, что юстиция не его дело. С грехом пополам одолев первый курс, он бросил университет и подался в нефтяной институт. Все пять лет ходил в первых студентах, получая повышенную стипендию. А на последнем курсе женился на девушке с энергетического факультета, царственной красавице со звучным именем — Олеся. Она производила на меня впечатление красивого молодого хищника. Я не большой любитель судить о людях по цвету, форме или выражению их глаз. Но вот Олесины глаза — очень яркие, очень зеленые, смотревшие на собеседника настороженно, чуть вприщур, — неизменно напоминали мне глаза хищника.

Олег вконец ошалел от непосильного счастья, обрушившегося на него. Приходил ко мне (я тогда был уже женат на Марии и работал следователем в прокуратуре города), становился перед зеркалом, с искренним недоумением смотрел на свою неуклюжую, топорной выделки фигуру и спрашивал: «За что?»

Мария посмеивалась над его простодушием: «Женщина никогда не любит за что-то».

Как-то Олег повел меня к себе домой: он рос сиротой в детском доме и, женившись, поселился у родителей Олеси. Я посидел у него часок, потолковал с Олеговой тещей, тестем, послушал, как Олеся бойко отстукивает на рояле «Турецкий марш», попил чайку с лимоном и вареньем из крохотных чашек и при этом сидел как на иголках. Хозяева дома относились ко мне с какой-то странной заискивающей любезностью. Это раздражало и настораживало меня, наводя на мысль о том, что здесь принимают меня не как приятеля Олега, а как полезного им человека, знакомство с которым сулит практическую выгоду. Впрочем, настораживало не только это. Вся обстановка в доме, дорогая мебель, ковры, концертный рояль (хотя достаточно было бы и обыкновенного пианино) — все это никак не вязалось с обликом простого мастера цеха обувной фабрики, с его скромной зарплатой. Я тогда не ошибся. Несколько лет спустя старик был арестован и приговорен к длительному тюремному заключению. Он содержал подпольную обувную мастерскую со «штатом» мастеров-сапожников, работавших на него, и сетью «агентов» по реализации готовой продукции.

Поздним вечером Олег пошел провожать меня. По дороге допытывался:

— Ну как?

Я не мог сказать о своих подозрениях: в конце концов, у меня не было никаких доказательств. Я отшутился:

— Неважно играет Моцарта.

— Да я не об этом.

Я помолчал. Олег, однако, не отступил: он, видимо, тоже заметил чрезмерную любезность своих домочадцев по отношению ко мне и хотел узнать, как я воспринял это. Выкручиваться было бессмысленно, я сказал осторожно:

— Понимаешь, мне кажется, они… гм… немножко не по средствам живут.

— Тьфу ты, чертов законник! Портрет тестя висит на доске Почета!

Его наивное простодушие обескуражило меня.

— Ну, прости, значит, я ошибся…

Через год Олег окончил институт. Ему предложили место на кафедре, прочили блестящую научную карьеру и хороший оклад. Олег наотрез отказался. Ему дали направление на промысел в качестве простого начальника участка.

В тот же вечер Олег, расстроенный, пришел ко мне.

Оказалось, что его непрактичный патриотизм возмутил родителей Олеси: диплом с отличием можно было пустить в оборот с большей выгодой.

— Им, видишь ли, хочется культурной жизни, — рычал Олег, бегая по комнате. — Они так надеялись, что я буду иметь собственную дачу и персональную машину!

А когда Олег стал приходить с работы в промазученном плаще и грязных сапогах, Олесины домочадцы решили, что культурная жизнь и грязные сапоги слишком разные вещи.

Суд отказал в разводе, не найдя веских оснований для него. Судья, добродушный, пожилой, но недалекий человек, увещевал стороны, пытаясь примирить их. Но ничего из этого не получилось, конечно.

Так молодые и жили — в законном браке, но в разных концах города. Развод удалось оформить только через два года, когда в пустоту, образовавшуюся между ними, вошел Лернер. Это был талантливый инженер, лет на пятнадцать старше Олеси. Веселый, общительный человек.

Он женился на Олесе, и кто знает, был ли счастлив с нею. Во всяком случае, его не раз видели в театрах и концертах без красавицы жены, он был весел и по-прежнему общителен, но в его веселье теперь вкрадывался оттенок язвительной иронии. По делам службы ему приходилось встречаться с Олегом. А Олег… Он оказался однолюбом. Он признавался мне, что и сейчас любит Олесю и порой стыдится смотреть в глаза Елене. Даже она оказалась не в силах вытравить из него эту любовь. Легко поэтому представить, каково приходилось ему каждый раз при встрече с мужем любимой женщины. Но работа есть работа, и она редко считается с чувствами людей. Впрочем, надо отдать справедливость Лернеру: он относился к Олегу с большим тактом, чем Олег к нему.

Последние три года Лернер ведал делами рационализации и изобретательства в Министерстве нефтяной промышленности. Волох же, будучи заведующим одним из промыслов, одновременно работал над проектом новой конструкции аппаратуры для исследования внутри-пластового давления. Каждый вечер после рабочего дня он отправлялся в ЦНИПР[13] и засиживался в лаборатории до полуночи, работая над своим проектом. Здесь-то судьба и свела его с Лернером в последний раз.


О том, что Олег работает над новой конструкцией измерительного аппарата, я знал давно. Знал и то, что Лернер дважды отверг проект Волоха. Олег выходил из его кабинета взбешенный и приятелям из министерства признавался, что готов прямо-таки убить этого человека. Но через неделю, внимательно изучив все критические замечания Лернера, вынужден был скрепя сердце признать, что тот прав.

Олег не раз жаловался мне:

— Этот Лернер просто подавляет меня своей правотой.

Я дружески посмеивался:

— А ты умеешь отдавать должное людям. В твоем возрасте это уже немало.

Олег отдавал должное талантливому инженеру и его твердости в отстаивании своих взглядов. В этом Лернер напоминал самого Олега: с той лишь разницей, что Олег был чрезмерно горяч, порой до грубости, а Лернер, напротив, холодно-рассудителен, за его немногословием скрывалось твердое убеждение в своей правоте и большой профессиональный опыт. Так что к моменту внезапной трагической развязки их отношений Олег, сам того не замечая, успел почти забыть свою личную неприязнь к нему.

Накануне лабораторного испытания своего аппарата он позвонил Лернеру и спросил, не согласится ли тот хотя бы на полчаса заехать и посмотреть, как будут проходить испытания. Это было шагом к примирению. Лернер, видимо, так именно и расценил смысл приглашения, поскольку вовсе не требовалось его официального присутствия на этом испытании. Он согласился сразу же, но, в свою очередь, попросил отложить испытания на два дня: ему предстояло срочно выехать на морские промыслы. Олег с готовностью отложил.

Я вспоминаю мой разговор со следователем. Это было примерно неделю спустя после того, как в прокуратуру поступил материал на Олега. Следствие шло к концу. Оставалось лишь получить заключение технической экспертизы.

…Последние дни августа. В служебном кабинете невозможно сидеть: душно. Я подхожу к раскрытому окну, но с улицы на меня волной несется жар плавленого асфальта. Я включаю маленький настольный вентилятор, потом слышу, как стучатся в дверь. Три коротких, пауза, два коротких. Нетрудно определить, что это Сатюков, следователь прокуратуры. Он стучит, словно в дверь конспиративной квартиры. Эта его привычка всегда забавляет меня.

— Войдите.

Сатюков входит с объемистой папкой под мышкой. У него круглое румяное лицо и светлые голубые глаза, смотрящие на мир с мальчишеской восторженностью.

Он молча подходит к столу, достает из папки несколько бумаг и кладет передо мной. Некоторые из них я подписываю, другие — откладываю в сторону, их надо просмотреть потом. Сатюкову уже нечего делать, но он почему-то не уходит.

— Что-нибудь еще? — спрашиваю я.

— Я, Алексей Аркадьевич, посоветоваться с вами хотел.

— О чем?

— Да насчет Волоха.

Я откидываюсь на спинку кресла, говорю с усмешкой:

— А что, разве уже есть заключение экспертов? Я этого не знал.

Сатюков нетерпеливо ерзает на месте. Он сейчас напоминает мальчика, наказанного за разбитое оконное стекло. В сущности, он и есть мальчик. Ему не больше двадцати пяти, и он еще не успел освоиться с работой.

— Но, Алексей Аркадьевич, я же не требую, чтоб его взяли под стражу! Я просто говорю, что тут дело ясное и без экспертизы, — возмущается следователь. — Ну, посудите сами. Команду к началу испытаний давал Волох… — Сатюков гулко шлепает себя по лбу, осененный внезапной мыслью. — Почему он ради Лернера откладывал испытания на два дня, вы знаете?

Я невольно улыбаюсь этой вспышке вдохновения.

— Во-первых, с головой надо обращаться бережно. Во-вторых, это в порядке вещей, когда два изобретателя совместно испытывают изобретенный ими аппарат.

— Но их отношения!

— Как всякие человеческие, Сатюков, достаточно сложные, чтобы относиться к ним с уважением и не рубить сплеча. Еще что?

— Больше ничего, — бурчит обиженно Сатюков.

— Ну, тогда я напомню еще раз, что заключения мы еще не получили. Это обстоятельство должно определить ваше отношение к товарищу, — я нажимаю на это слово, — к товарищу Волоху.

На столе звонит телефон. Я беру трубку и слышу голос Марии. В тот день она затеяла генеральную уборку в доме, с побелкой. Теперь она сообщает, что маляры кончили работу и мне надо помочь ей расставлять мебель.


Общими усилиями мы приводим комнату в относительный порядок: во всяком случае, стол уже стоит не на улице, а посреди столовой, и на нем можно обедать. Остается еще поставить платяной шкаф и сервант. Дверца шкафа висит косо, на одной петле. Мария всплескивает руками:

— Опять отваливается! Ты бы привинтил петлю как следует. Там есть шурупы покрупнее. Знаешь, вот такие! — Она показывает свой указательный палец.

Я говорю со скрытой досадой:

— Ее не привинчивать надо, а выбрасывать.

Мебель у нас и в самом деле на редкость ветхая, еще со времени нашей свадьбы, пятнадцатилетней давности. В основном — это приданое Марии. Нам обоим неприятно говорить про эту ветошь, ее давно пора заменить чем-то новым, но все никак не можем собраться. Впрочем, в иное время, когда настроение хорошее, эта мебель становится у нас объектом веселых шуток.

Я иду на кухню за отверткой и, когда снова возвращаюсь в комнату, вижу: Мария стоит у раскрытого окна и задумчиво смотрит на улицу. Я подхожу к ней.

— Где наш Радик? — спрашивает Мария, продолжая смотреть на улицу. По противоположной стороне шагает Олег. Он приближается к своему подъезду.

— Наверное, в футбол играет, за домом, — отвечаю я, тоже глядя на Олега.

— Он, видно, футболистом у нас будет, — говорит она.

О том, что я веду расследование по делу Олега, Мария узнала в первый же день. Ей рассказала об этом Елена. Впрочем, я и не пытался скрыть от нее случившееся.

Олег останавливается у подъезда, закуривает сигарету, оборачивается в нашу сторону. Мария приветственно приподнимает руку, но Олег то ли не замечает ее, то ли не хочет заметить. Он входит в дом. Рука Марии падает на подоконник.

— А где наш Радик? — спрашивает она удивленно.

— Мария, где мне найти шурупы поменьше? — говорю я негромко. На самом же деле мне хочется кричать на нее, сам не знаю почему. Вернее, знаю, но как-то неосознанно, инстинктивно.

Я роюсь в ящиках и нахожу несколько шурупов. Начинаю привинчивать петлю к дверце шкафа, с силой поворачиваю отвертку.

— Почему Олег не поздоровался?.. — задумчиво спрашивает Мария.

— Не знаю, — резко отвечаю я.

— Не может быть, чтобы ты не знал, Алеша. Ты знаешь.

Я пожимаю плечами.

— Алеша…

— Ну?

— Неужели ты веришь, что он совершил преступление?

Это как раз то, что я боялся услышать. Я уверен, что за минуту до аварии Олег не думал о преступлении. Но Лернер нагнулся к нижнему вентилю, прислушиваясь к какому-то шуму в аппарате. Нагнулся именно тогда, когда этого нельзя было делать: стрелка манометра стояла на цифре 115, то есть на десять атмосфер выше проектного. Олегу следовало, на худой конец, если слова не действовали, силой оттолкнуть его от вентиля. По его словам, все произошло очень быстро, и он не успел оттолкнуть Лернера. Доказательства? Их нет. А что, если мысль о преступлении возникла у Олега именно в ту минуту, когда Лернер нагнулся над вентилем? Ведь для этого не так уж много надо: всего несколько секунд помолчать, глядя на стрелку манометра. Все это слишком сложно. Решающее слово теперь остается за экспертизой: если в аппарате имелись технические неполадки, носившие чисто объективный характер, то Олег спасен.

— Алеша, ты меня слышишь? — снова подает голос Мария.

Конечно, я ее слышу. Но я думаю о том, что она знает меня куда лучше, чем я сам.

— Алеша…

— Что, Мария?

— Ты действительно веришь, что совершено преступление?

— Почему ты так думаешь? — Я делаю удивленное лицо. — Ведь Олег — мой друг…

Мария несколько минут молча ходит по комнате, нервно ломая пальцы.

— Не знаю, Алеша… Но мне кажется, ты слишком мало доверяешь людям. Это меня пугает. Так невозможно жить, пойми…

Нет ничего отвратительнее, чем отвечать уклончиво на ясно поставленный вопрос. Я отвожу глаза.

— Посмотрим, что экспертиза покажет…

— То экспертиза. А ты?

Я не могу понять: она смотрит на меня в упор, то ли со страхом, то ли требовательно. Но ясно одно: она хочет видеть меня не таким, какой я есть сейчас. Я чувствую, что у меня ладони взмокли от волнения. Тянет крикнуть ей: да что ты наконец хочешь от меня!.. Но я молчу. Молчу целую минуту. А потом…

— Ты видишь этот хлам? — Я киваю на нашу мебель. — Стыдно людям показывать. А при желании я мог бы набить этот дом дорогими коврами.

Мария на полуслове перебивает меня.

— Алексей! — это звучит, как «одумайся!». — Знаю, ты честен, бескорыстен… Но ведь этого мало!

Я знаю, что мало. Но теперь это уже не имеет значения. Я пытаюсь свести разговор к мелкой будничной ссоре между супругами.

— Ну, тогда я не знаю, каким я должен быть. И, вероятно, никогда не узнаю. Хватит говорить об этом.

— Олега ты знаешь чуть не с детства, знаешь каждый его шаг.

— Послушай, я голоден. Я ведь с работы. Накрой на стол, а я схожу за Радиком.

_____

За обедом мы молчим, рассеянно прислушиваясь к болтовне Радика.

Мария приносит жаркое, со стуком ставит жаровню на металлическую подставку.

В дверь стучатся. Мария сияет: «Это они!» — и бежит открывать. Это Елена. Я прислушиваюсь: раздастся ли ворчливый басок Олега? Олега нет.

Елена входит в обнимку с Марией — внешне веселая, оживленная, но в глазах затаенная грусть: смерть Вадима все еще свежа в ее памяти. А тут ко всему угроза, нависшая над Олегом. Елена — старая подружка Марии: они вместе окончили пединститут. Однажды Олег встретил ее у нас в доме, и через полгода они поженились.

Я встаю ей навстречу.

— А где твой хозяин?

— На диване лежит, — отвечает Елена.

— Почему не зашел?

— Право, не знаю, Алексей… Голова у него побаливает…

— А все-таки? — настаиваю я, краем глаза следя за Марией. Она хлопочет за столом, но я вижу: вся слух.

Елена краснеет и, чтобы скрыть это, быстро отворачивается.

— Мария, ты знаешь адрес этих маляров? Надо бы и к нам позвать их. Ну, идем, покажи… Боже, да у вас еще мебель не расставлена! — Она направляется в спальню, но я удерживаю ее за руку:

— Успеешь посмотреть, это не дворец. Я все-таки хочу знать, почему Олег не пришел.

Елена неловко улыбается.

— Ой, ну какой ты странный, Алексей! Мария, чего он от меня хочет?

— Елена…

Наигранную веселость будто ветром сдувает с лица Елены, мне становится жаль ее.

— Ну ладно, я сам скажу. — Я замечаю: Мария резко оборачивается. Последующее я говорю для нее, как бы убеждая, что я ни в чем не виноват и подозрения Марии напрасны: — С недавних пор он стал смотреть на меня только как на своего возможного обвинителя, верно?

Мария продолжает смотреть на меня так, словно говорит: а разве он не прав? Я подавляю вздох и отворачиваюсь. Больно и досадно, что и эта попытка примириться с ней потерпела неудачу.

Елена подходит к окну. На улице светлый августовский вечер. Яркие звезды, множество ярких звезд высыпало на бархатисто-фиолетовом небе. В проеме недостроенного дома висит луна. Она напоминает уличный плафон, подвешенный в развалинах каким-то шутником. Елена говорит тихо:

— Ты не должен обижаться на него, Алексей. Ты пойми его.

Мне нестерпимо хочется спросить: «Почему?» Но я не спрашиваю. Боюсь услышать ответ: потому что ты ему не веришь, и он это знает.

Елена, словно угадав мои мысли, говорит тихо:

— Не знаю, Алексей, он, кажется, не только к тебе так…

«Хорошо, если это верно… — думаю я с некоторым облегчением. Но облегчение недолгое: — Ну, а если у Елены слишком много такта?»

— Ему, наверно, трудно. Ты бы сходил к нему, Алеша. Посидел бы немного, — говорит Мария совершенна равнодушным тоном, хотя ее глаза сверлят меня.

Пожалуй, это мысль. Неплохо бы узнать, насколько права Елена.

— Мария, — говорю я вслух, — у нас где-то, кажется, есть бутылка вина.


Олег приподнимается на диване, когда я вхожу, спускает ноги.

— Ладно, — говорит он, — так и быть, покаюсь тебе.

— Начинай, — говорю я и сам чувствую: голос излишне бодрый, — начинай, а я пока достану бокалы. Где они? В буфете, что ли?

Я достаю два бокала, протираю их платком.

— Черт его знает, — Олег разминает в руке сигарету, — последнее время я сам себя не узнаю. Разговариваю с людьми и сам боюсь: а вдруг не верит, вдруг кивает просто так, из вежливости? Сегодня нагрубил секретарю райкома. Обидел.

— По той же причине?

— Ага…

Я медленно вкручиваю штопор и думаю с каким-то неопределенным чувством то ли зависти, то ли разочарования: значит, Елена сказала правду. Мне кажется, я предпочел бы, чтобы Елена ошиблась. Странно, но это действительно так.

— Гордыня, — вслух говорю я, выдергивая пробку. — Она, кажется, входит в комплекс смертных грехов. — Я наполняю бокалы. — Ну, бери, хорошее, должно быть, вино.

— Ты не шути, пожалуйста, — злится Олег.

Я улыбаюсь, отхлебываю из своего бокала.

— Ладно, скажу серьезно. На месте секретаря райкома я бы тебя выгнал из кабинета.

Волох залпом осушает свой бокал, вытирает платком рот.

— Я это знаю… Только вот, — он безнадежно разводит руками, — ничего не могу поделать с собой, и все!

Я задумчиво барабаню пальцами по столу, обвожу взглядом комнату. Стены увешаны фотографиями Вадима. Сквозь полурастворенную дверь спальни видно изголовье маленькой кровати. Тоже Вадима. Каждая вещь в доме кричит о Вадиме. Из каждого угла смотрит он. Вадим все еще жив в этом доме.

Голос Олега звучит совсем тихо, как шепот:

— Зачем ты пришел ко мне?

Я поднимаю голову и сталкиваюсь с его твердым, неломающимся взглядом: отвечать придется — Олег, видимо, перехватил мой взгляд, когда я смотрел на столик с игрушками Вадима, и может истолковать его неверно и обидно для себя.

Пытаюсь отшутиться:

— Затем, что мне нравится иметь дело с людьми повышенной щепетильности. Их так редко встречаешь.

— Пожалуйста, не говори загадками.

— Видишь ли, попав в такую же переделку, люди, как правило, начинают объясняться мне в любви и преданности. Ты делаешь наоборот. Это чего-нибудь да стоит.

Волох медленно ставит бокал на стол, с явно преувеличенным интересом смотрит на меня.

— О людях ты не шибко высокого мнения, скажем честно. Ты уж прости, я ведь не умею говорить намеками.

Что верно, то верно. Но за это полушутливое признание я готов набить ему морду. Кажется, мне было бы легче, если бы он сказал: ведь ты не веришь мне, хотя мы не первый год друзья. Но ему и в голову не приходит эта мысль.

Я говорю устало:

— Известная недоверчивость…

— Скажем яснее: подозрительность, — уточняет он.

— Недоверчивость, — упрямо настаиваю я, — это ведь в какой-то мере наша профессиональная обязанность.

— Да ну! С каких это пор?

— Не преувеличивай, я сказал — в какой-то мере.

— Ерунда. В таких вещах меру никто не устанавливает, — обрывает он. Затем встает и в носках бесшумно ходит по комнате. Походка у него развалистая, как у медведя. — В технике существует такое выражение: моральный износ. Это когда оборудование на ходу, но его надо выбрасывать.

Я поднимаю бутылку, легонько встряхиваю, выливаю оставшееся вино в свой бокал и пью.

— Не знаю, Олег, возможно, ты прав.

— Тебе очень трудно приходится?

— Ну, это уже из другой оперы, — смотрю на часы. — Устал я очень. Спать хочется. Ты бы все-таки зашел как-нибудь, а то Мария коситься стала на меня.

— Приду, конечно, — ворчит он беззлобно. — А от моего дела ты лучше откажись, не ровен час, неприятности наживешь. Ведь все знают, что мы друзья.

Он даже сейчас беспокоится обо мне. Я готов послать его к черту.

— Посмотрим, что экспертиза покажет, — говорю я. — Спокойной ночи, Олег.

— Будь здоров, Алешка.

Дверь за мной закрывается. Во мне тягостное ощущение того, что мы сейчас простились всерьез и надолго.


От дома до прокуратуры километров пять. На электричке можно доехать за несколько минут, благо станция всего в двадцати шагах. Утро теплое, золотистое. Солнце, едва поднявшееся над ближайшим холмом, бьет мне в глаза. Я решаю пройти эти пять километров пешком, через пустырь. За последнее время мне так редко удается хорошенько прогуляться, что я заранее радуюсь предстоящему путешествию.

Утренний прохладный ветерок врывается в распахнутый ворот моей сорочки, раздувает ее парусом на спине, ласково щекочет грудь, разгоряченную от быстрой ходьбы. Неприятный осадок от вчерашнего разговора с Олегом и Марией, тревоживший меня всю ночь, постепенно исчезает.

В прокуратуру я прихожу в десятом часу утра. Проходя по коридору, вижу женщину. Поразительно знакомое лицо. Я останавливаюсь как вкопанный. Это же Олеся… Одетая с ног до головы в черное, она сидит напротив комнаты следователя и смотрит в раскрытое окно. Мне не очень приятна эта неожиданная встреча с бывшей женой Олега.

Увидев меня, Олеся быстро встает, оправляет платье.

— Алексей! Боже, целую вечность не виделись!

— Да, пожалуй, не меньше, — говорю я с холодной учтивостью. — Что вы тут делаете?

— Я к следователю пришла. Впрочем, вас тоже хотела видеть.

— Что ж, пройдемте в кабинет.

Я пропускаю ее вперед и, пока она проходит в дверь кабинета, внимательно присматриваюсь к ней. Она по-прежнему хороша. Даже черное траурное платье не старит ее. Тот же гибкий стан, та же гордая, царственная посадка головы. Время, видимо, несется мимо, не касаясь ее…

— Я знаю, Алексей… — несколько смущенно начинает Олеся. — Я знаю, что вы всегда относились ко мне немного, как бы Это сказать… ну… неприязненно, что ли… предвзято…

Да, видимо, она куда проницательнее, чем кажется с виду.

— Разве это имеет отношение к делу? — мягко перебиваю я. — Впрочем, если говорить в таком плане, то вы ошибаетесь. Я к вам никак не отношусь. Хотя бы потому, что мы не виделись целую вечность.

Олеся недовольно пожимает плечами.

— Право, я даже не знаю, сказать ли вам: спасибо хоть за это?

— Лучше переходите прямо к делу.

— Как угодно, — сухо отвечает Олеся. — Я хотела посоветоваться с вами. Мне сказали, что я имею право на пенсию, муж все-таки умер при исполнении служебных обязанностей… или как там называется.

— У вас есть дети? — спрашиваю я.

— Нет.

— Вы трудоспособны?

— Очевидно, да. Но, по правде говоря, я никогда не работала. Муж, знаете, был очень строг в этом отношении.

— В каком отношении?

— Он не хотел, чтобы я работала.

— А сейчас вам ничто не мешает работать?

Олеся быстро вскидывает на меня глаза. Говорит с натянутой улыбкой:

— Знаете, Алексей, вопросы вы ставите так, будто хотите уличить меня в преступлении.

Она раскрывает сумочку, достает маленький веер и начинает обмахиваться им. На меня веет тонким, странно знакомым ароматом духов. Такими духами пользуется Мария…

— Напротив, я только хотел уточнить, насколько вы вправе претендовать на пенсию, — говорю я.

— И уточнили?

— Не совсем, но уже могу предположить, что вы ее не получите. И мой вам дружеский совет: не добивайтесь ее.

Горькая усмешка меняет ее лицо, на мгновение оно теряет привлекательность.

— Если угодно, я мог бы посодействовать вам найти подходящую работу, — предлагаю я.

Олеся вдруг встает, небрежным жестом оправляет платье.

— Спасибо. Не надо.

Не прощаясь, она идет к двери. У самого порога оборачивается назад, смотрит на меня с той же горькой усмешкой, в которой, как мне кажется, больше сожаления, нежели горечи…

— Какой же все-таки вы… жестокий человек, Алексей… Даже Олег, знаете, даже он сказал мне несколько добрых слов. Он понял, что у меня горе. А ведь у меня и вправду большое горе. Впрочем, вам-то что за дело до этого.

Она выходит, плотно прикрыв за собой дверь.

В кабинете все еще стоит тонкий аромат ее духов.

— Какого черта следователь вызывал ее? — говорю я вслух. Резким движением отодвигаю бумаги, встаю и направляюсь в кабинет следователя.

В коридоре уже не видно Олеси. Я стучу к Сатюкову и, не дожидаясь ответа, вхожу. С удивлением смотрю на Олега, сидящего в углу небольшой комнаты. Перевожу взгляд на Сатюкова. Тот молодцевато подтянут и всем своим видом, должно быть, пытается внушить Волоху мысль о том, что он, Сатюков, видит его насквозь и что Волох зря артачится и отказывается давать показания.

Увидев меня, Сатюков быстро встает из-за стола и идет навстречу.

— Вы что-нибудь хотели сказать мне, Алексей Аркадьевич?

— Нет, я хотел узнать: почему вы пригласили сюда товарища Волоха?

Сатюков виновато хлопает круглыми мальчишечьими глазами. Дело в том, что я запретил ему беспокоить Олега, пока не будет получено заключение экспертов.

— Видите ли… мм… мне надо было, я хотел уточнить один вопрос… и поэтому я…

— Какой вопрос?

Краем глаза замечаю: Олег смотрит на него со снисходительностью старшего, который понимает шалости ребенка.

— Так какой же вопрос?

— Не нервничай, я сам отвечу, — заговаривает вдруг Волох совершенно спокойно. — Парень хотел узнать, почему я так настойчиво добивался, чтобы Лернер непременно присутствовал на испытании. Вопрос в известной мере по существу: я даже согласился ради этого отложить испытание на два дня. Так что Сатюков по-своему нрав. Ему бы только отучиться от скверной привычки разговаривать с человеком так, будто перед ним сидит готовый рецидивист. — Олег отворачивает рукав пиджака и смотрит на часы. К Сатюкову: — Если еще есть вопросы, задавайте, а то в два часа у меня совещание в тресте.

Сатюков отходит к окну и, съежившись, закуривает сигарету.

— Ступайте в мой кабинет и ждите там, — приказываю я.

Сатюков выходит.

Волох с дружески-иронической усмешкой поглядывает на меня, как бы говоря: твоя школа, чего же ты сердишься…

— Славный он юноша, с головой. Ты зря кричал на него, да еще при мне.

— Я и наедине кричу. Не помогает. На этот раз решил при людях. Может, это подействует, — все еще раздраженно отвечаю я. — И ты хорош…

— Опять, выходит, я виноват!

— Я сейчас Олесю видел.

— Я тоже.

— Все такая же предприимчивая, пенсии добивалась за мужа, — говорю я с каким-то нехорошим мстительным чувством, коробящим меня самого.

Олег колко щурит глаза и вдруг говорит тихо, отворачиваясь к окну:

— Мне кажется, если дело дойдет до суда, я дам тебе отвод.

Я досадливо отмахиваюсь.

— Ну, знаешь…

Олег встает.

— Ладно, мне пора.

Я не удерживаю его. Оставшись один, подхожу к раскрытому окну и несколько минут задумчиво смотрю на двор. Там между деревьями садовник прокапывает канавки для полива. Я со вздохом отхожу от окна и направляюсь к себе.

Сатюков сидит на стуле. Увидев меня, обиженно шмыгает носом. Я останавливаюсь перед ним.

— Слушайте, Сатюков, когда вы наконец перестанете отрывать людей от работы своими идиотскими вопросами?

Сатюков еще раз шмыгает носом и ерзает на стуле. Я медленно иду к столу, опускаюсь в кресло. В кабинете все еще — или, может, мне только кажется, — пахнет духами Олеси. Чуть горьковатый привкус. До боли знакомый запах. Вспоминается вчерашний разговор с Марией. На душе муторно, тяжко. Что-то не так все у меня получается.

Я смотрю на молча сидящего Сатюкова.

— Откройте, пожалуйста, другое окно. Душно что-то.

Сатюков живо подскакивает к окну, рывком распахивает обе створки. Я говорю ему в спину и сам чувствую, что голос у меня сдает.

— Из предположений факты не делаются, Сатюков. Запомните это на случай, если… впрочем, ладно, идите…

— Хорошо, Алексей Аркадьевич, — с удивлением говорит Сатюков. Его, очевидно, сбивает с толку мой подавленный вид.

Он уже открывает дверь, когда я снова окликаю его:

— Минутку, Сатюков. Скажите, зачем вы пригласили сюда эту женщину, жену Лернера?

— А… а это я, значит, — отзывается Сатюков, возвращаясь к столу. — Это она насчет денег пришла.

— Каких денег?

— Да единовременное пособие с места работы мужа.

Я невольно вскидываю голову и смотрю на Сатюкова заинтересованно.

— Она что, сама просила об этом?

Сатюков отвечает уныло: мой тон не предвещает ничего хорошего.

— Нет, она-то все насчет пенсии думала. Кто-то не так ей пояснил. Ну, понятно, пенсия ей не причитается. Я и помог ей получить хотя бы единовременное пособие. Правда, не много, три сотни на новые деньги. Но на первое время хватит, пока не уладится с ее матерью.

— А что с ее матерью?

— Как что? Рак. При смерти она. В больнице лежит. Боли такие жуткие! Вчера я был там.

— В больнице?

— Так ведь надо же было Олесе Никитичне сообщить, что насчет денег все улажено! Звонил домой — не отвечает. Пошел, а там отец: Олеся, мол, в больнице. Я и поехал туда. Она там за матерью смотрит. Некому же. Да еще отец дома, совсем развалина, в детство впал. Шутка ли, столько лет отсидеть. И за ним приглядывать надо. Вот она и мечется, бедняжка, из больницы домой и обратно в больницу, ночами возле матери просиживает. Даже работу, говорит, некогда поискать.

— А она хочет работать?

— Ясное дело! Жить как-то надо ведь…

— Мда, конечно, — киваю я. На столе звонит телефон. Я тупо смотрю на аппарат. — Ладно, идите, Сатюков.

Сатюков выходит. Я откидываюсь на спинку кресла, закрываю глаза. Страшное оцепенение сковывает все мое тело, мозг словно железными обручами. А телефон продолжает требовательно верещать…


День сегодня выдался сумасшедший. Я проработал до четырех часов. Потом — пленум райкома партии. Заседание прервали на середине — позвонили из милиции и сообщили о несчастном случае: произошел взрыв на нефтеперегонном заводе. Вместе с секретарем райкома я поехал на завод и пробыл там до вечера. Затем туда позвонил Сатюков и сообщил, что получено заключение технических экспертов по делу Олега. Манометр оказался с заводским дефектом (дефект невозможно было обнаружить при давлении менее ста атмосфер) и давал искаженное показание — намного ниже действительного. Видимо, и Олег, и Лернер, доверившись показанию манометра, сами того не замечая, подняли давление в аппарате до недопустимого уровня. Значит, следствие по этому делу прекращается. Я позвонил Олегу, но его на промысле не оказалось.

Я смотрю на часы — начало десятого. Радик уже спит. Мария, наверно, сидит у телевизора и от злости и нетерпения кусает губы: все регуляторы перекрутила, и на экране ничего не видно, кроме расплывчатых теней. Она так и не научилась разбираться в этих регуляторах: крутит, крутит наугад — авось тот, который надо, и всегда оказывается, что не тот. Увидев меня, она непременно скажет с досадой: бога ради, исправь ты эту дурацкую штуку, я ничего не разберу в этих колесах! Какие-то черные тени бегают, страшно смотреть даже!.. У меня сердце тоскливо сжимается, когда я думаю о ней. Мы отдаляемся друг от друга. Но почему же, почему? Когда это началось, в какой черный день? Я лихорадочно роюсь в собственной памяти и ничего не могу отыскать. Оно началось незаметно — из небрежно оброненных слов, которым можно было придать иной смысл, из нелепых, на первый взгляд ничего не значащих высказываний, имеющих отношение только — или, может быть, это мне кажется? — к моему делу, к моей работе… Но почему она не хочет мне помочь? Почему она молча отдаляется? Помочь? А как? В чем? Этого не видно, не слышно, на ощупь не осязаемо…

Кто-то осторожно трогает мой локоть.

— Товарищ прокурор, садитесь.

— Спасибо, мне уже сходить, — машинально отвечаю я, а уже после вспоминаю, что сказали «прокурор», и оборачиваюсь к сказавшему. Молодой парень с тщательно приглаженными волосами. Он томится в суконном пиджаке, надетом либо сдуру, либо по случаю предстоящего любовного свидания. Лицо незнакомое. Пытаюсь вспомнить. Парень доверчиво улыбается:

— Не признаете?

— Помню, как же, — вежливо говорю я.

— Вы меня тогда в обиду не дали, помните? На шестом промысле было, лопнул трос, и оператора убило насмерть. А начальство, чтоб себя застраховать, мне дело пришило. Козлом, значит, отпущения сделать хотело, помните? Вы тогда все им спутали…

— Ну, наверно, не совсем так было, — говорю я, очень смутно припоминая тот случай.

— Так! Ей-богу, так! — с жаром восклицает парень. Соседи по скамейке начинают улыбаться. — Вы просто забыли! А я вот всю жизнь помнить вас буду, справедливый вы!

Я внезапно с тоской думаю: «При чем тут я?» И, торопливо попрощавшись, иду к выходу.

«При чем тут я?» — снова думаю уже на улице. Боль в ноге… Она с каждой минутой усиливается, и я иду медленно, прихрамывая, стараясь опираться на пятку. Невольно улыбаюсь, представив, как Мария придет в ужас, увидев меня хромающего. И не успокоится, пока собственными глазами не увидит, что никакой раны нет. Она от всего приходит в ужас, либо в страстное негодование, либо в буйную сумасшедшую радость. Всегда, во всем она, кажется, только и живет что чувствами и ощущениями, порой как будто даже сознательно обходя здравый смысл (само сочетание этих слов иногда злит ее). Она всегда в крайностях, не признает ни середины, ни полумер, ни полутонов… Мне вспоминается, как она бегала по комнате, будто шальная, узнав, что при обыске у моего любящего родственника нашли под полом дефицитную ткань. Она отплевывалась и говорила: «Ах мерзавец, негодяй, гадость какая! Он еще посмел прийти сюда!» Я, хотя и был возмущен не меньше, все же, чтобы успокоить ее, попытался найти какое-то объяснение поступку милого родственника. Мне это было легче, потому что хищение на складе вышло за рамки моего личного чувства и стало просто очередным уголовным делом, одним из многих в моей практике. Я сказал: но пойми же, Мария, так уж природой положено, это разновидность инстинкта самосохранения: когда человек попадает в беду, он старается выйти из нее с наименьшим для себя ущербом. Но эти доводы Мария пропускала мимо ушей: «Да как он смел прийти сюда!» — и даже топнула ногой, что было уже совсем забавно. Я рассмеялся и с великим трудом успокоил ее.

Я и сейчас улыбаюсь при этом воспоминании. И чуть не вскрикиваю, неловко наступив ушибленной ногой на камень, который не заметил в темноте. Проходя мимо дома, где живет Олег, я раздумываю: не зайти ли? Нет, лучше домой, а потом вместе с Марией — к нему. Надо отпраздновать этот день вместе.

В переднюю стараюсь войти твердым шагом, но это дается мне через силу.

Дома, оказывается, гости: Олег с Еленой. Чаевничают.

— Неплохо ты гостей принимаешь, хозяин, вконец голодом уморил, — говорит Олег, поворачиваясь вместе со стулом ко мне.

Я посмеиваюсь в ответ.

— В этом и вся прелесть бывать в гостях — ругать хозяина.

— Э, да ты, брат, хромаешь!

В глазах Марии ужас.

— Алеша!..

— Вот уж действительно жертва моды, — смеюсь я. — Какая-то дура отдавила мне пальцы в электричке… А что, Лена, эти французские каблуки вправду железом начиняют?

— Алюминием.

— То-то меня как будто пришило к полу… Ну, вы посидите, я быстренько умоюсь, а то весь в пыли. Веселый был денек. — Я направился в кухню, решив добрую весть сообщить особо, за столом.

Спустя несколько минут возвращаюсь, крепко, до красноты вытирая мохнатым полотенцем шею. Мокрые черные волосы беспорядочными прядями падают мне на глаза, придавая моему лицу комически свирепый вид, я это вижу в стареньком зеркале, вделанном в дверцу шкафа.

— Не знаю, как вы, а я голоден, как бездомная собака!

— Почему же бездомная! — смеется Мария. — Господи, ты хоть на себя посмотри!

— А что?

— На бандита похож.

— Это ты про мелкую шпану говоришь, Мария, настоящие бандиты ходят в шляпах. Радик спит уже?

Я иду в спальню, взглянуть на сына и заодно привести себя в порядок.

Радик спит, разметавшись в постели: в комнате нестерпимо жарко. Простыня, скрученная в канат, опутывает ноги мальчика. Я осторожно вытягиваю ее и снова бережно накидываю на сына.

Подхожу к зеркалу, стоящему на туалетном столике Марии, расчесываю волосы… Шкатулку замечаю не сразу, хотя она вся на виду.

Небольшая. Обтянутая сафьяном. «Откуда?» Коробочка стоит на столике, среди множества флаконов и баночек. Бросается в глаза не столько красотой отделки, сколько безмолвным намеком на немалую ценность содержимого в ней… «Олег?!» Пытаюсь открыть. Но крышка не поддается.

Чувствую, как руки дрожат, ощущая тяжесть коробки… Я смотрю на себя в зеркало: сквозь густой легкий загар заметно проступает бледность. «Произошла какая-то путаница, иначе Мария не приняла бы». В голове у меня хаос, мысли бессвязные, коробочка будто насквозь прожигает мне руку. «Олег, конечно, не знает, что сегодня получено заключение экспертов… А человек, попав в беду, старается выйти из нее с наименьшим для себя ущербом… или многолетняя дружба такая же глупая иллюзия и за нею прячется очередной плевок в душу?»

— Мария… — окликаю негромко, стараясь казаться спокойным.

В спальню входит Мария. Увидев коробочку на моей ладони, говорит, оживленно блестя глазами:

— Ты знаешь, это Олег принес, такая прелестная вещич… — И умолкает на полуслове, заметив, очевидно, мое окаменевшее лицо. — Ты что? — Она растерянно переводит взгляд то на меня, то на коробочку. И внезапно с безмолвным криком боли, обиды, стыда прикрывает ладонью лицо. Тарелка с зеленью, которую она держала в руке, падает на коврик. К счастью, Радик спит крепко.

— Как… как ты смеешь… — говорит она шепотом, чтоб Олег не услышал, но Олег слышит.

Он появляется в дверях спальни. Мгновенно окинув взглядом нас обоих и коробочку в моей руке, он вдруг краснеет. Инстинктивно чувствуя, что совершаю бестактность, я все же наперекор самому себе говорю:

— Олег, ты знаешь, сегодня мы получили ответ…

— Конечно, знаю, — обрывает он. — Мне следователь звонил.

Он медленно подходит, берет коробочку, медленно подкидывает на ладони, словно собираясь метнуть мне в лицо. Но вместо этого он дружески берет меня за локоть и легонько подталкивает к двери.

— Понимаешь, — говорит он спокойно, — некий умный человек сказал однажды, что люди не учатся на собственном опыте, потому что каждая новая глупость является нам в новом обличье. Но хорошо, если это всего лишь глупость. Ну, а если нечто посерьезнее, чем глупость? Вот ведь какое дело-то.

Мы выходим в дверь и останавливаемся на освещенной веранде.

— А эта штука, — продолжает он, все еще подкидывая на ладони коробочку, — ее купил в Бомбее брат Лены в позапрошлом году. Славная вещичка. Смотри, надо нажать потайную кнопку, вот она… Включается пружинный механизм. Вот. — Крышка на шкатулке приподнимается. По миниатюрной цирковой арене начинает медленно кружиться крохотный караван верблюдов с вожаком-бедуином впереди. Изумительно тонкая работа.

Я молчу и только радуюсь, что на веранде освещение неяркое. Олег же продолжает с большим интересом разглядывать крошечных верблюдов.

— Этой игрушке когда-то радовался Вадим. Елена решила, что Радику она должна понравиться. Он сегодня первый день в школу пошел, и нельзя в такой день не поздравить его… Караван можно снять и поставить на стол. Смотри, вожак на свирели играет… Забавный какой… Присядем, что ли? Здесь прохладно… А за твоей душой никто не охотится, люди заняты более важным делом, грешно наговаривать на них.

Мы садимся. Он дает мне сигарету, и мы долго молча курим…

ЧЕРЕЗ ПЕСКИ

В магазине было много народу, но Юлька сразу заметила его. Он был рослый, в коричневом пальто и без шляпы. И волосы у него были мокрые, — на улице шел мелкий снег. Он стоял посреди огромного зала универмага, и вид у него при этом был немного растерянный, словно он только что потерял свою шляпу. И Юлька решила, что он ищет шляпное отделение, и хотела помахать ему рукой, но раздумала: в такой толчее он все равно не увидит.

Тот наконец обернулся и прямо пошел на Юльку. Подошел, облокотился на прилавок и сказал:

— Мне нужна шляпа. У вас найдется подходящая?

— Пожалуйста, можете выбирать, — сказала Юлька. И выложила на прилавок несколько шляп — серых, черных, темно-зеленых. Потом подумала и убрала черные. Она сообразила, что черные ему не подойдут.

— Правильно, — сказал он, — не люблю ничего черного.

— Я тоже, — сказала Юлька.

Он выбрал серую, надел, затем повернул к себе зеркало, внимательно оглядел себя. Потом улыбнулся и подмигнул Юльке.

— Ничего?

Юлька взяла да и тоже подмигнула:

— Чудесно!

Он сперва удивился, потом воскликнул:

— Послушайте, вы — прелесть! Вы об этом знаете?

Юлька рассмеялась и ответила, что она знает, что она прелесть.

Он почему-то нахмурился и сказал серьезно:

— Должно же человеку хотя бы один раз в жизни крупно повезти, как вы думаете?

Юлька не поняла, о чем он говорит, но на всякий случай кивнула утвердительно:

— Должно.

— Платить в кассу или вам? — спросил он.

— В кассу. Вон туда.

— Найду, — сказал он.

Он заплатил, опять вернулся и протянул ей чек.

— Надеть сейчас? — почему-то спросил он.

Юлька даже не удивилась его вопросу, настолько он казался естественным, хотя на самом деле все было неожиданным.

— Наденьте, на улице холодно, — ответила она, словно они были давно знакомы.

Он надел шляпу, потом повернул зеркало так, чтобы увидеть в нем Юльку. И спросил у этого отражения:

— Как вас зовут?

— Юлька… То есть Юля! — поправилась она.

— А меня Вадим. Так вот, Юля, одно из двух: или я буду приходить сюда каждый день и без конца покупать шляпы, пока меня не заметят милиционеры, или мы сегодня же встретимся. Выбирайте.

Юлька покраснела и замахала руками:

— Ой, что вы, не надо!

— Когда вы кончаете работу?

— В семь… То есть в полседьмого…

— Отлично. Ровно с половины седьмого я вас буду ждать как проклятый вон там, на другой стороне улицы. — Он показал на широкую витрину на противоположной стороне улицы. Затем помахал рукой ошарашенной Юльке и вышел.

«Мне же вечером в техникум!» — хотела сказать Юлька, но его уже не было в магазине. И она обрадовалась, что не брякнула насчет техникума. Она уже знала, что сегодня вечером в техникум не пойдет.

Юлька посмотрела по сторонам — не заметил ли кто-нибудь из подруг, как она разговаривала с ним? И слегка огорчилась, что никто этого не заметил. Впрочем, она тут же забыла об этом: все-таки радости было больше, чем огорчения.

Однако спустя несколько минут к ней все же подошла Шура из обувного отдела, очень строгая дама и старая дева.

— Кто был этот мужчина? — строго спросила она.

Юлька ответила с самым небрежным видом, словно такие разговоры с мужчинами самое обычное для нее дело.

— Так, знакомый один.

— Он что, физик?

Юлька удивилась: почему именно физик?

— Таких в кино показывают, — пояснила Шура. — Они там всегда физики, возятся со всякими реакторами и остроумно шутят. И все красавцы хоть куда. Ни одного нормального для семейной жизни.

— Нет, он не физик, он… он доктор! — соврала Юлька, догадавшись, что Шура не благоволит к физикам. А ей не хотелось услышать что-нибудь дурное о Вадиме. — Он детский доктор!

— Ну, это еще куда ни шло, — смягчилась Шура. — А он ничего парень, видный из себя. Женат?

— Нет… не знаю, — растерялась Юлька.

— А говоришь, знакомый? — насторожилась Шура. — И врать-то толком не научилась. — Она вздохнула так, словно то, что Юлька не научилась врать, непременно доведет ее до беды.

— Он меня будет ждать, — сказала Юлька. — Сегодня. Вон там. — Она показала на витрину. И посмотрела на Шуру. Никакого впечатления. Юлька сказала громче: — В половине седьмого! — Шура продолжала смотреть на нее бесстрастно и строго. Юлька сказала еще громче: — Сразу же после работы!

Шура внезапно рассмеялась.

— Не кричи, я слышу. — Она опять вздохнула. — Ох и дурочка ты…

— Чего вы смеетесь? — Юлька покраснела.

— Боюсь я за тебя, Юлька, — примирительно сказала Шура. — Ты какая-то уж слишком вся на виду.

— И пусть, — отозвалась Юлька.

— Не пусть, дурочка, — сказал этот великий знаток мужской половины человечества, — не пусть. Мужчины так считают: раз стоит за прилавком, значит, с такой можно не размусоливать. Ты будь с ним поосторожнее и, главное, построже! Уж я их знаю, этих… — Она не договорила какое-то, очень, по-видимому, ласковое слово и вздохнула в третий раз.

— Буду гордой! — Юлька потешно вздернула нос, наглядно показывая, какой она будет гордой.

А потом испугалась: а вдруг он не придет?

Ей очень хотелось, чтобы он не обманул ее и пришел. Ей никогда и ничего сильнее не хотелось.

«Забавная мордашка, — усмехнулся Вадим, выходя из магазина. — Я разговаривал с нею как начинающий пижон», — подумал он, но подумал без смущения и быстро забыл.

Мороз на улице как будто не ослабевал, но снег на тротуарах начал подтаивать. Стало вроде и посветлее. Вадим посмотрел на небо: нижний темный слой облаков, гонимый ветром, несся в сторону моря, приоткрывая верхние слои, сквозь которые, хотя и с трудом, все же пробивалось солнце.

Было начало двенадцатого. Вадим остановил такси, назвал адрес курортного института. Он откинулся на спинку заднего сиденья и, когда машина тронулась, устало закрыл глаза. В курортный институт он ехал неохотно, хотя там у него были дела.


Ровно в половине седьмого Юлька закончила работу, вышла из магазина и встретилась с ним в дверях, нос к носу. И в первую минуту даже испугалась: ведь он обещал ждать ее на противоположной стороне улицы! Поэтому она рассчитывала, что, пока дойдет до места встречи, успеет справиться со своим волнением и — кто знает! — может быть, удастся напустить на себя этакий неприступный вид в полном соответствии с практическими указаниями старой девы Шуры и сказать с небрежным видом что-нибудь такое… А что именно — она так и не сумела придумать…

…Он стоял очень близко, его лицо склонилось над нею, и Юлька вдруг увидела прямо у своего носа его большие серые, напряженно смотревшие глаза.

— Ой… здравствуйте… — нелепо выдохнула Юлька.

— Вы меня не ждали, верно? — сказал он, по-своему истолковав ее растерянность.

— Ждала! — чуть не вскричала Юлька, не зная, куда глаза девать.

Вадим внимательно посмотрел на нее. Потом достал из кармана сигареты и стал не спеша закуривать.

— Как вас зовут?

— Юля! Я же вам сказала! — ничуть не обиделась она.

«Черт ее знает… она ведь еще ребенок…» — озадаченно подумал Вадим, но вслух сказал с серьезным видом:

— Я провожу вас до дому. Вы позволите?

Юлька была разочарована, ей не хотелось вот так сразу и домой. Но потом она решила, что для первого дня этого будет, пожалуй, достаточно.

— Знаете что, я не хочу домой! — брякнула она совершенно неожиданно для себя и сама же испугалась сказанного.

Вадим, все больше удивляясь, потер лоб и вдруг рассмеялся.

— Нет, я все-таки везучий парень! — сказал он. — Послушайте, вы верите в судьбу?

— Верю, — сказала она.

— А я не верил — по крайней мере до этой минуты!

— А сейчас? — спросила она.

— Сейчас я верю. Сейчас я верю во что угодно — верю в судьбу, верю в бога, верю в черта. Верю в ведьм, в домовых, в кикимор, в лимуров, в оборотней, в эльфов, в гномов… Кто еще есть среди этой нечисти, я уже забыл!

— Не знаю, — смеясь, ответила Юлька.

— Ну пошли?

— Сейчас, — сказала она, — я только натяну варежки. — Она раскрыла сумочку, достала зеленые вязаные варежки и стала натягивать их на посиневшие от мороза пальцы. — А куда мы пойдем?

— Не знаю, выбор за вами. В кино, в театр, на концерт, на набережную, в ресторан…

— В ресторан не пойду! — решительно отказалась Юлька.

— Почему?

— Я никогда не была в ресторане. Говорят, там все очень дорого!

— Вы поэтому не хотите идти? — спросил Вадим, недоверчиво глядя на нее.

— Конечно, — сказала Юлька. — Пойдемте лучше погуляем по набережной. Ладно?

— Но вы же с работы, вам надо поесть что-нибудь.

— А я сегодня пирожков наелась!


Ранние зимние сумерки сгущались быстро, небо было обложено темными тяжелыми тучами. Мелкие невесомые снежинки кружились в неподвижном воздухе, как мошкара. Они шли по городу, и Юлька непринужденно болтала, рассказывая о том, какое впечатление он произвел на нее сегодня утром, когда зашел в магазин.

— Знаешь, к нам заходят очень много разных людей, но ты чем-то отличался от них.

— Чем же? — спрашивал Вадим.

— Ну откуда мне знать? Отличался, и все. И мне так захотелось, чтобы ты подошел ко мне, что… я бы разревелась, если бы ты не подошел.

И долго она рассказывала обо всем, что перечувствовала за эти несколько часов, как ждала и не могла дождаться половины седьмого, как часы не хотели показывать это время, какие она слова приготовила, чтобы сказать ему при встрече: «А в половине седьмого все выскочило из головы!»

Он слушал ее болтовню, посмеивался, но сам напряженно перебирал в памяти события сегодняшнего дня — с того момента, когда, купив шляпу и договорившись с Юлькой о встрече, вышел и сел в такси. Зачем ему надо было вспоминать об этих событиях и какое отношение они имели к Юльке, он не знал. Но отвязаться от них он был не в силах. События были обыкновенные, они могли произойти с любым человеком в любой день. Быть может, именно это страшило его: необычное может удивить, озадачить, испугать, даже потрясти, но страшным оно становится только тогда, когда превращается в систему, в повседневность.


…Я откинулся на спинку заднего сиденья и, когда машина отъехала, устало закрыл глаза. По какой-то странной связи мне вспомнилось, как однажды я поцеловал руку женщине, ставшей потом моей женой. Она ласково потрепала мне волосы и сказала:

— Вадим, это устарело.

Мне пришлось тогда съязвить:

— Вероятно, согласно принятому нынче стандарту, я должен был просто повалить тебя на диван. Извини, Люба, но мне захотелось только поцеловать твою руку.

Мою иронию она приняла за сальную шутку, хотя и была неглупой женщиной. Она сказала со смехом:

— Ты с головой ушел в свою живопись и ничего другого не видишь.

Это значило, что я не смыслю в жизни. Я подумал, что, вероятно, и в самом деле не смыслю в жизни. Наверно, это оттого, что я просто не думаю о смысле жизни. Я принимаю жизнь такой, какой она мне дается. Вот и все…


— А ты почему перестал смеяться? — спросила Юлька, с тревогой всматриваясь в его лицо. — Я сказала что-нибудь не то?

— Нет, все правильно, — ответил Вадим. — Все правильно, Юлька. Впрочем, не знаю, уж очень ты бесхитростная. Другая на твоем месте промолчала бы обо всем этом: женщине положено… и все такое.

Слова его прозвучали излишне всерьез и слегка озадачили девушку. Вадим свел все к шутке:

— Смотри, Юлька, сделаешь из меня кумира на свою голову.

— А я уже сделала! — облегченно рассмеялась Юлька. — Еще утром! Ты только не очень пользуйся этим. Ладно? — попросила она.

— Гм, трудно сдержаться, когда такие блестящие возможности…

— Нет, правда!

— Ох, Юлька, ты, кажется, решила убить меня в первый же вечер! Тебе бы родиться этак лет через пятьсот или для большей верности через тысячу. Возможно, тогда в мире жить будет проще. Сколько тебе лет?

— Я старуха, — сказала Юлька, — мне уже восемнадцать!

— Всего-то? Значит, жизнь еще не успела щелкнуть разок-другой по твоему носику.

Юлька потерла себе нос.

— О, она уже щелкнула! Видишь, нос у меня синий.

Она рассказала о том, как росла одинокой, что первый муж мамы погиб на войне, тогда она вышла за другого, за Юлькиного папу, но продолжала любить даже память о погибшем. Это почему-то бесило папу, и он запил. Потом, когда Юлька подросла, она узнала, что погибший был самым близким другом папы. Но когда она узнала об этом, папы уже не было в живых: он ушел от них и подался на какую-то большую стройку в Сибири — он был инженером-энергетиком — и там утонул, спасая что-то или кого-то от наводнения. Юльке тогда было тринадцать лет. После этого мама стала чахнуть на глазах. Она была врачом, работала в туб-клинике и сама ходила с больными легкими. Болезнь до этого не очень мешала ей, но после смерти папы она стала чахнуть и через несколько месяцев умерла. Юлька поступила на работу.

— В тринадцать-то лет?

— В четырнадцать! Так ведь я же в парикмахерской работала. Работа не трудная — подмести пол, подать прибор, иногда стирала халаты, салфетки, за это платили больше. Но я стирала редко — уставала очень. А вечерами училась в школе. Закончила седьмой класс и поступила в техникум, на химический. Люблю химию! Через год закончу. Если проскочу по конкурсу, поступлю в институт. Что ты на меня так смотришь? Я сказала что-нибудь плохое?

— Нет… — задумчиво ответил Вадим. — Скажи мне, Юлька, почему ты рассказываешь так, будто это забавный анекдот?

— Господи, так ведь когда это было!

— Да, конечно, целых пять лет назад…

— А что, разве это мало?

— Нет, вполне достаточно…


Курортный институт помещался в большом сером здании, мрачном и громоздком для своего легкого названия. Но я уже не раз бывал здесь и знал, что внутри оно светлое и просторное. Поднявшись по лестнице, я вошел в холл, напоминавший зал средневекового собора, но обставленный современной мебелью. На стенах висели картины, вполне соответствовавшие духу этого учреждения: на всех полотнах были курортные пейзажи. Полотна принадлежали кисти художника, пожелавшего остаться неизвестным. Оно и понятно: картины были сработаны по одному принципу — лишь бы попестрее да поярче. Трава зеленая — так уж зеленая без дураков, небо голубое — так уж голубое что надо.

Я прошел мимо, стараясь не глядеть на них, но все же невольно подумал: а я кое-что смыслю в жизни…

Эти полотна красил я — по заказу института… За месяц сделал шесть штук, а потом, сказавшись больным, послал в институт через курьера, справедливо ожидая все громы и молнии на свою голову. Но, к своему удивлению, через несколько дней узнал, что институтское начальство одобрило картины и они уже развешаны по стенам. Было ясно, некий расторопный завхоз руководствовался самым неотразимым критерием при оценке картин: сходство есть — и нечего мудрить! (Я рисовал их с фотографий.) И отвалил мне кучу денег, которые, впрочем, я долго не отваживался получить.

Я поднялся на второй этаж, в бухгалтерию, и получил свои деньги. Подкинув на ладони плотную пачку десятирублевок, я внезапно подумал о том, что, в сущности, эти деньги мне не нужны и я просто не знаю, что с ними делать. Конечно, я не сказал об этом девушкам из бухгалтерии, убоявшись, что надо мной посмеются.

Спускаясь в холл, я встретил на лестнице женщину, не по возрасту кокетливо накрашенную.

— А, товарищ художник! Здравствуйте! — сказала она с таким видом, словно всю жизнь мечтала об этой встрече. — Вы знаете, я просто в восторге от ваших ландшафтов! Очень, очень сильно!

— Неужели? — скромно удивился я.

— Уж мне вы можете поверить! Они сделаны в духе французских экспрессионистов! Да, кстати, вы не забыли свое обещание?

— Простите, не помню, — соврал я.

— Ну как же! Вы обещали написать мой портрет. Помните, вы еще говорили, что у меня лицо не фотогеничное для живописи. Шутили, наверно.

Я смотрел на нее, чувствуя, как во мне медленно закипает бешенство. Сдержавшись, я сказал голосом сельского умельца:

— Портретов не делаем…

Выйдя из института, я остановился на улице, посмотрел на часы. Еще только начало третьего. Куда податься? В сущности, какие у меня планы на сегодня? У богачей, кроме преимуществ, есть, оказывается, и свои заботы: как убить время? Дело нешуточное! На миг обожгло искушение отправиться в мастерскую. Но я подавил его в себе: я еще не научился убивать время в мастерской, я привык там работать.

Я поехал к женщине, которая когда-то была моей женой…


Через неделю Вадим сказал ей:

— Мы все-таки пойдем с тобой в ресторан.

— Но я не хочу есть! — ужаснулась Юлька. — Никуда я не пойду! — Она остановилась посреди тротуара и решительно обхватила фонарный столб.

Прохожие с недоумением оборачивались на нее, подозрительно оглядывались на Вадима. Тот лишь посмеивался, но чувствовал себя обескураженным: ощущение было такое, словно он знал Юльку по меньшей мере лет десять.

— Юлька, но я хочу есть, я ведь к тебе прямо с работы.

— Неправда!

— Правда. И если я сейчас не поем, то умру с голоду. И виновата в этом будешь ты. Или ты хочешь, чтобы я умер с голоду в расцвете лет?

Юлька не хотела, чтобы он умер в расцвете лет, да еще с голоду. Она выпустила фонарный столб и сказала сердито:

— Ты думаешь, я не знаю, что в ресторан хочешь идти из-за меня?

Вадим ответил тоном кающегося злодея:

— Увы, да. Я хотел подсыпать в твой бокал мгновенно действующее снотворное и взять еще один грех на душу.

У Юльки округлились глаза:

— Ты с ума сошел, я ни о чем таком не думала!

— Зато я думал, — улыбнулся Вадим.

— Ну тогда назло тебе пойду! Пойдем в самый дорогой ресторан! Я тебя сегодня разорю и тоже буду ходить в грешницах!

— Юлька, ты чудо! Впрочем, я это уже сказал тебе.

— Нет, ты сказал, что я прелесть, а насчет чуда ты ничего не говорил.

Наваждение не проходило. Потрясающая непосредственность Юльки сбивала его с толку. Он не знал, как себя вести с нею.

— Послушай, Юлька, я, конечно, знаю, что женщинам свойственно кокетничать. Но не многие умеют делать это по-настоящему… — И внезапно он взмолился: — Но скажи ты мне, Христа ради, ты сейчас со мной кокетничаешь или нет?!

— Конечно! — с веселой готовностью отозвалась Юлька. — Я это умею! Я всегда кокетничаю, даже сама с собой кокетничаю, встану перед зеркалом и давай! А что?

— Да нет, ничего… Просто я… гм… путаюсь и не могу понять, когда ты кокетничаешь, а когда нет.

— Господи, ты разве один путаешься? Все путаются! Я и сама всегда путаюсь!

Вадим преувеличенно тяжко вздохнул.

— Ну, идем, идем, старая сердцеедка! Идем, разоряй меня дотла, пусти меня по миру и сама ходи вечной грешницей!

Они уже подходили к ресторану. Оттуда слышалась музыка.

— Это самый дорогой? — спросила Юлька, на этот раз изрядно сбавив тон. От ее храбрости не осталось ничего.

— Самый что ни на есть дорогой, ничего нет дороже! — ответил Вадим, легонько подталкивая ее к ярко освещенной двери. — Смелей, Юлька.


Юлька шла между рядами столиков, словно по кругам ада. Следом за нею, пряча улыбку, шел Вадим. Юлька то и дело оборачивалась к нему, и весь ее облик безмолвно кричал, взывая о спасении души и тела.

Вадим, конечно, понимал, что посещение ресторана, да еще первоклассного, вряд ли доставит ей особое удовольствие — для этого она была слишком неискушенной, — однако он понимал и то, что этот вечер очень большое для нее событие и останется в ее памяти надолго. Вероятно, она завтра же постарается прожужжать уши всем своим подружкам — соответственно, конечно, напустив на себя независимый вид, — о том, как она мило провела вечер в самом роскошном ресторане города, уверенная, что подружки от зависти все до единой попадают в обморок. Скорее всего, единственное удовольствие от посещения ресторана для Юльки будет состоять в этом: ей, по всей видимости, тоже не чужда одна из самых распространенных человеческих слабостей — тщеславие.

И Вадиму непременно хотелось доставить ей это удовольствие.

Тому были свои причины. Тщеславие или, если быть точнее, честолюбие, хотя и не столь невинное, как у Юльки, было не чуждо и ему. Он отлично знал, что сегодняшний вечер сразу и намного возвысит его в глазах Юльки, очевидно привыкшей к неумелым ухаживаниям мальчиков ее возраста. Но главное было в другом. Он уже понял, что судьба свела его с женщиной, о которой он давно мечтал или по крайней мере ему казалось, что мечтал. Проще говоря, он должен был признаться себе, что, как это ни глупо и ни смешно, он любит эту девушку, любит по-настоящему, как никогда и никого не любил, хотя всего лишь несколько дней назад не знал о ее существовании. Он не был новичком в отношениях с женщинами, и еще неделю назад, если бы ему сказали, что он способен, как пятнадцатилетний мальчишка, с первого взгляда влюбиться в девчонку, он бы, вероятно, оскорбился. Но теперь он не представлял себе жизни без нее.


— Господи, как же мы все это съедим! — в отчаянии прошептала Юлька, ни жива ни мертва глядя в спину пожилому официанту, который уходил выполнять богатый заказ.

— Придется, Юлька, ничего не поделаешь, — улыбнулся Вадим, к своему удивлению, с удовольствием улавливая в ее отчаянии легкую примесь кокетства. — Тут правило такое: заказал — съешь до последней крошки.

— Они сошли с ума!

— Юлька, не кричи, дай людям послушать музыку.

Юлька, вся похолодев, огляделась вокруг. За соседними столиками ели, пили, курили. Над головами висело облако табачного дыма.

— Смотри, никто так много не заказывает!

— Это потому, что все они тут праведники. А мы с тобой грешники. Продали душу дьяволу и на вырученные деньги закатили пир. Здесь не много таких. Вон, кажется, один идет…

— Где? — испуганно спросила Юлька. — Он идет к нам? Зачем?

— Не знаю, сейчас увидим.

К их столику подошел мужчина лет сорока в черном, отлично сшитом костюме и, слегка поклонившись Юльке, обратился к Вадиму:

— Вы позволите, я приглашу вашу девушку на танец?

— Эту старую грешницу? — спросил Вадим.

Мужчина посмотрел на старую грешницу и кивнул:

— Можно?

— Конечно, только берегитесь, она вам вскружит голову на первой же минуте. Имею горький опыт.

— Чует мое сердце, не сносить мне головы! — рассмеялся мужчина и протянул руку Юльке, которая встала с видом приговоренной к смертной казни.

Откровенно говоря, Вадиму не очень хотелось, чтобы Юлька пошла танцевать с незнакомым мужчиной. Но ему любопытно было посмотреть на нее издали. И еще ему хотелось, чтобы на нее посмотрели другие, — щедрость, тоже продиктованная честолюбием (он это вполне сознавал). В сущности, он понимал, что это мальчишество, и мысленно посмеивался над собой: Юлька не была красавицей, и показать ее кому-либо из сидящих за этими столиками едва ли имело смысл, ее просто не заметят. А чистота, искренность, непосредственность, даже в том, как она молчит, разговаривает, ходит, смеется, — эти свойства Юльки, конечно, были не те, которые приковывают взгляды посторонних…

Вадим облокотился на столик, застеленный крахмальной скатертью, и, покуривая сигарету, наблюдал за нею. И первое, что бросилось ему в глаза, — это ее платье. Оно было слишком простенькое и, пожалуй, излишне строгое для ее возраста и никак не гармонировало с роскошной ресторанной обстановкой и вечерними туалетами людей за столиками. Вероятно, платье было сшито ее собственными руками. Завтра же надо будет купить ей приличное платье и все, что нужно к нему. Он мысленно представил себе, как она придет в ужас от его требования немедленно сходить в магазин, как потом покраснеет от скрытой радости и благодарности к нему… Вадим усмехнулся: глупо, конечно, но приятно; черт возьми… «Приятно…» — подумал он, на этот раз с усилием, пытаясь преодолеть что-то неприятное, что осело в нем, где-то на дне души, и исподволь вносило струйку горечи во все его ощущения…

_____

…Дверь открыла Люба и удивилась, увидев меня. Я не был в этом доме с тех пор, как ушел из него.

— Что же ты стоишь? — сказала Люба, отступая в глубь комнаты. — Входи. — Она смотрела на меня слегка настороженно, но не враждебно. Она никогда и ни на́ кого не смотрела враждебно. Одно лишь холодное спокойствие, которое сбивало с толку мужчин, особенно тех, кто вознамеривался приударить за нею. Сталкиваясь с ее ледяной невозмутимостью, они чувствовали себя в дураках, словно вместо двери толкнулись в зеркало, и быстро отступали. Меня это не радовало, так как я и сам частенько оказывался в положении тех мужчин, хотя и был ее мужем.

Она медлительным жестом запахнула на себе халат. Халат был новый и слегка топорщился на плечах. А вот прическа была все та же — высокая, модная и в то же время придававшая ее тонкому продолговатому лицу какую-то удивительную неповторимость. За два года совместной жизни с нею я так и не смог проникнуть в тайну ее причесок. Казалось бы, совсем незначительная завитушка, как бы случайно упавшая на лоб, — и прическа уже другая: модная и в то же время именно та, которая больше всего ей к лицу. Люба знала все тайны женского очарования, знала, что она привлекательна, но была слишком ровна и слишком разумна, чтобы вызывать у мужчин плотские чувства, хотя, как и всякой женщине, ей нравилось быть предметом восхищения мужчин. И мужчины восхищались ею, как восхищаются красивым пейзажем. Мне не раз приходило в голову, что, пожалуй, было бы неплохо, если бы она вдруг обозлилась на кого-нибудь, ну хотя бы на меня, и, потеряв свою обычную уравновешенность, разбила бы об пол графин, кувшин, статуэтку или накричала бы на меня, выругалась бы, черт возьми! Но ни разу такого не бывало. Однажды я не сдержался и сказал: «Знаешь, Люба, мне иногда кажется, что ты… чертовски удачная имитация женщины». Она даже на это не рассердилась.

— Я только на минутку, — сказал я, входя в комнату. — Посмотреть на Галку.

— Она сейчас спит. Но ты проходи.

— Я на нее издали, тихонечко.

Я на цыпочках прошел в соседнюю комнату. Девочка спала, раскрасневшаяся, раскинув руки на постельке. Я осторожно откинул марлевый полог. Девочка зачмокала губами, открыла бессмысленные ото сна глаза, затем повернулась на бок и опять заснула. Я достал из кармана гуттаперчевую куклу и положил рядом с нею.

— У нее и без того много кукол, — сказала Люба.

— Ничего, лишняя не помешает. — Я снова задернул полог, повернулся к Любе. — Ну, как вы живете, Люба?

Она спокойно пожала плечами, сказала неопределенно:

— Так себе, живем…


Официант накрыл на стол. Отличную сервировку венчала роскошная полураскрывшаяся роза в высокой хрустальной вазе. Когда официант, разлив вино по бокалам, ушел, в голову Вадиму неожиданно пришла озорная мысль: «Сейчас поманю ее пальцем. Любопытно, бросит ли она своего партнера посреди танца?» Он был почти уверен, что она бросит — во всяком случае, это было бы на нее похоже.

Он стал смотреть на Юльку, пытаясь привлечь ее внимание. Это не стоило ему особого труда: во время танца Юлька почти не сводила с него глаз. Улучив минуту, когда партнер оказался спиной к нему, Вадим слегка поднял руку и поиграл пальцами. Юлька немедленно выскользнула из объятий мужчины, кажется, даже не извинившись перед ним, и торопливо пошла к Вадиму, сияя глазами, в ярком свете люстр казавшимися неправдоподобно большими и лучистыми. Партнер растерянно потоптался на месте, затем смущенно развел руками и, улыбнувшись, пошел к их столику.

— Послушайте, куда вы сбежали?

— Я… я… устала… — пролепетала Юлька, не смея поднять головы, щеки ее полыхали огнем.

— Ну, как вы себя чувствуете? — спросил Вадим.

— Неважно, — признался тот.

— Пеняйте на себя. Я вас предупреждал из мужской нашей солидарности. — Он налил вина в большой бокал. — Это вам поможет.

— Слабая компенсация, — улыбнулся партнер, принимая бокал.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Вадим, — но ничего́ лучше придумать не могу. Попробуйте вы.

— Я придумал. Давайте выпьем за вас и за эту сердцеедку!

Они взяли бокалы, чокнулись с Юлькой. Она наконец-то подняла глаза. В них были непролитые слезы. «Пожалуй, завтра она ничего не расскажет своим подружкам», — подумал Вадим.

— За тебя, моя Юлька. Будь счастлива, — сказал он и озорно подмигнул, пытаясь развеселить ее.

Юлька посмотрела на него, улыбнулась. И… тоже подмигнула.


Было уже начало двенадцатого, когда они вышли из ресторана. Юлька к тому времени успела вновь обрести свою обычную форму, слегка поднарушенную было в начале вечера. Спускаясь по лестнице, она похлопала себя по животу и проворчала:

— Нажралась на целую неделю!..

Двое пожилых мужчин и женщина, поднимавшиеся в это время по лестнице, осуждающе покачали головами, явно шокированные ее жестом и словами. «Ничего себе молодежь…» — пробурчала женщина. Юлька спохватилась и запоздало прижала варежку ко рту. Вадим, слегка поотстав от нее, корчился от душившего его беззвучного смеха. На улице он громко расхохотался, уже не сдерживаясь.

— Юлька, я ищу слов и не могу найти, чтобы назвать тебя!

— А ты вон у той тетки спроси, уж она найдет, что сказать.

Вадим остановился на улице. Шел снег — крупно, пушистыми невесомыми хлопьями. Касаясь асфальта, они мгновенно таяли. Асфальт влажно блестел, в нем разноцветно светились огни уличных фонарей и неоновых реклам.

— Какой чудный вечер, Юлька! Смотри, звезды и снег. Разве не странно это? Подойди ко мне, Юлька.

Юлька подошла. Вадим взял ее за узкие, прощупывающиеся сквозь пальто худенькие плечи и сказал:

— Юлька, со мной случилось несчастье… Давно, уже целый год…

Его руки скользнули вверх, он сжал в ладонях ее лицо, слегка запрокинул и поцеловал в губы. А когда он разжал руки, Юлька ойкнула и закачалась.

— Голова закружилась, — прошептала она и зарылась носом в его грудь. — Какой ты теплый!..

Он слегка отстранил ее и сказал внезапно охрипшим голосом:

— Я тебя провожу домой…

Они шли по безлюдной улице, и Юлька допытывалась:

— Ты зачем молчишь?

— Я не молчу, я придумываю для тебя слова.

— Ничего не надо придумывать, — сердито говорила она, — ты лучше признайся честно, на сколько я тебя сегодня разорила. Признавайся честно!

— Охотно. Ровно на тридцать три рубля и двадцать пять копеек.

— Неправда! А сдача, которую ты не взял? Я это сразу заметила!

— Тебе бы в угрозыске работать…

— Господи, тридцать пять рублей за один вечер! С ума сойти! Это же моя двухнедельная зарплата!

— Ничего не поделаешь, Юлька, раз уж продали душу дьяволу, нечего копейки считать.

— Нет, правда, разве у тебя так много денег?

— Хорош бы я был, если бы в этот морозный вечер таскал бы тебя по городу или заставил бы мерзнуть на облупленной скамейке под каким-нибудь чахлым деревцем! Или тебе это больше по душе?

Юлька смешливо фыркнула над этой «облупленной скамейкой» и призналась, что ей она ничуть не по душе.

— Вот и отлично, — сказал Вадим. — Пусть этим занимаются мальчишки, мечтающие слетать на соседнюю галактику. А я вышел из этого возраста. Поэтому не будем говорить о деньгах.

— А о чем? — спросила Юлька. — Вадим, я ничего о тебе не знаю! Ты врач?

Вадим удивился. Действительно, за всю неделю она ни разу не спросила, кто он. И Вадим не говорил о себе.

— Почему именно врач? — спросил он.

— Не знаю… — сказала Юлька.

— Нет, я не врач, я… как бы это сказать…


…Квартира была заново отделана. Обставлена новой мебелью, стильной, со вкусом подобранной. Сказалось умение Любы. Она знает толк в вещах. На стенах — коврики с изображением оленей и рыцарских замков. Это уже Николай, ее второй муж. Можно легко представить, как все происходило. Николай приволок эти рыцарские замки, развернул перед нею и спросил: «Нравится? Красиво, правда?» Она не кинулась ему на шею, не захлопала в ладоши от восторга, даже не улыбнулась шире, чем улыбается всегда, даже когда ей бывает плохо. Просто она улыбнулась своей обычной, приветливой, но в общем ничего не выражающей улыбкой и сказала своим обычным ровным голосом: «Очень». Хотя это была неправда. И замок повесили на стену. Что же, в конце концов не обязательно, чтобы в каждом доме висела хорошая копия Пикассо. Для кого-то ведь предназначены эти олени и рыцарские замки. По крайней мере, они вносят в комнату уют — тоже не последнее дело в жизни. А Пикассо для этой цели не годится: слишком тяжеловесная роскошь. Ею не любят обременять себя ни Люба, ни ее муж. Кто знает, может быть, именно они-то и правы. На этот счет ведь нет никаких твердых установлений.

— Ну, я пойду, Люба, — сказал я, застегивая пуговицы пальто. Затем вспомнил: — Да, я тут принес немного денег. Купи что-нибудь Галке. Я обегал несколько магазинов, но ничего путного выбрать не смог.

Я достал из кармана пачку, сорвал наклейку, на глазок разделил пачку на две равные половинки, одну протянул Любе. Она спокойно приняла деньги, небрежно спрятала в карман халата, улыбнулась своей обычной, спокойной улыбкой:

— У тебя завелись деньги, Вадим?

— Как видишь, я не самый пропащий человек на земле.

Она не перестала улыбаться, но улыбка ее уже ничего не выражала.

— Не язви. Я никогда не считала тебя пропащим. Но ведь жить как-то надо было.

«Как-то» — звучит неплохо.

— Как-то — это звучит! — сказал я вслух. — То ли дело «кое-как».

Люба пожала плечами. Наконец-то она перестала улыбаться.

— Я понимаю твою иронию, Вадим. Но и ты постарайся понять меня. Не всякой женщине под силу жизнь, которую ты предлагаешь. Можно ли казнить за это?

Боже, сколько разумности, сколько спокойной продуманности в каждом ее слове!

— Мне ли тебя судить?.. Нет, Люба, не гожусь я для этого.

Люба внимательно посмотрела на меня. В ее больших голубых глазах на одну лишь секунду мелькнуло удивление. Спросит или нет? Она спросила:

— Что с тобой, Вадим?

Сила! Ее заинтересовала чужая судьба, это уже что-то.

— Пустяки, — сказал я. — Устал немного. Ну ладно, Люба, мне пора. Поцелуй Галку за меня.

— Может, останешься, чаю попьешь, пока она проснется? Николай еще не скоро придет.

Ничего не выражающий голос, ничего не выражающий взгляд, ничего не значащее приглашение…

— Нет, Люба, спасибо, мне пора. Передай Николаю привет.

Даже эти слова не вызвали в ней гневного чувства.

— Передам, — спокойно кивнула она.

Я вышел.


— Искусство, Юлька, представляется мне царством сухих зыбких песков, бесконечных волн барханов, и по ним идет человек, — идет, увязая в песках то одной, то другой ногой. И надо обладать очень высоким потенциалом стойкости, чтобы преодолеть их. И случается, что человеку недостает этого потенциала. И тогда нет ему спасенья, тогда это гибель…

Юлька слушала его как зачарованная. Она не понимала, о чем он говорит, хорошо или плохо то, что он говорит, прав он или неправ. Она просто не вникала в смысл его слов. Ей нравился его голос, его манера говорить, произнося каждое слово четко и точно, нравилось само сочетание звуков, из которых складывались слова и фразы. Короче говоря, она слушала его слишком по-женски, чтобы иметь возможность оценить услышанное. Но когда он внезапно умолк, она поняла, что ей надо что-то ответить. Она мысленно готовила фразу, подходящую к случаю, и уже открыла было рот, чтобы сказать, например, так: «Да, к несчастью, ты прав». Но Вадим вдруг нахмурился и проворчал:

— Неправда все это, Юлька. Чушь какая-то в голову лезет. Ты не слушай меня.

Юлька мигом проглотила все приготовленные слова и уже не понимала, что к чему.

— А зачем ты все это говорил мне? — осердилась она.

— Иногда мне кажется, что это правда.

— Что правда, господи?! — простонала Юлька, вконец сбитая с толку.

Вадим остановился, прислонился спиной к стене дома, мимо которого они в это время проходили.

— Ничего, Юлька. Я, наверно, просто пьян. Пьян тобой, пьян этим вечером, пьян… не знаю, чем еще… Надо же! — рассмеялся он вдруг удивленно. — Ну идем.

— Нет! — сказала неожиданно Юлька.

— Что нет?

— Я не хочу домой.

— Но ведь поздно уже!

— Я хочу мерзнуть с тобой на облупленной скамейке под чахлым деревцем. Давай поищем такую скамейку!

— Тогда пойдем к морю, там как раз и лунная дорожка подходящая.

Юлька посмотрела на небо.

— Не выдумывай. Нет никакой луны. Были звезды, да и те пропали. Ты что на меня так смотришь?


Они пошли на набережную, по широкой лестнице спустились к воде и сели на скамейку под облетевшей молодой ивой. Вода плескалась у самых ног Вадима и Юльки, мягко накатываясь мелкими волнами на низкий каменный парапет. Набережная в эту позднюю зимнюю пору была пустынной и скучной. Вода отливала свинцовым блеском и дышала стужей. Юлька зябко повела плечами.

— Тебе холодно? — спросил Вадим.

— Да. Обними меня. Мне холодно!

Вадим обнял ее.

— Ты не сильно обнимаешь, — сказала Юлька. — О чем ты думаешь?

Вадим смотрел на море и улыбался. Потом он сказал:

— Ты настоящая, моя Юлька. Ничто не приземляя, ты умеешь делать все земным. Ты делаешь все проще, ставишь все на свои места, вносишь ясность во все, что кажется темным и неясным… Не бойся, я не спятил. Просто я начинаю кое в чем разбираться.

— В чем разбираться, Вадим?

Он опять улыбнулся:

— Видеть барашка сквозь стенки ящика…

Юлька подумала, потом вздохнула:

— Я, наверное, глупая.

— Да, конечно, — рассмеялся Вадим, — иначе как бы ты сумела заставить меня переиграть самого себя?.. Я был уверен, Юлька, что все бывает ясно только в пятнадцать лет. Потом вспомнил, что мне двадцать восемь и что для меня все перестало быть ясным. Юлька, это ужасно, когда начинаешь понимать, что тебе ничего не ясно, потому что это внезапно наступившая старость, нагрянувшая на тебя в один день, в одно преотвратное утро. Сегодня ты вернула мне утраченное, и я не знаю, как ты это сделала.

Юлька молчала. Она очень старалась понять, о чем он говорит. Но так ничего и не поняла. Но ей почему-то стало жаль Вадима. Она прижалась к нему теснее, потом поцеловала его в щеку.

— Вадим, скажи мне все.

— Что все?

— Не знаю. Все, что тебя мучает. Ты часто говоришь о том, что продал душу дьяволу…

— Лучше я расскажу тебе сказку. Ее написал очень славный парень. Ну, слушай. Жил да был маленький принц. Он жил на маленькой планете, которая была чуть больше его самого, и ему очень не хватало друга. И он жаловался, что не умеет видеть барашка сквозь стенки ящика. И он говорил: быть может, я немного похож на взрослых? Наверно, я старею… Сейчас, когда мы сидели в ресторане и ты танцевала с тем мужчиной, я смотрел на тебя и думал: завтра же непременно куплю тебе хорошее платье. Пойдем с тобой в центральный универмаг и купим платье — самое лучшее, какое найдется. Но теперь я не хочу покупать тебе платье. Или, может, ты хочешь платье?

Юлька взяла его руку, раскрыла пальцы и поцеловала в самую середину:

— Мне ничего от тебя не нужно, Вадим. Совсем-совсем ничего.

Он целовал ее долго и неистово, припав к ее губам, как изжаждавшийся путник к прозрачному и чистому роднику. Она отвечала на его ласки радостно, без жеманства, отдаваясь им всем своим существом. Это было ново и необычно для Вадима. Он открывал ее для себя, и всякий раз она оказывалась новой и необычной — понятной и такой непонятной.

— Ты умница, Юлька, что не пошла домой, — сказал он немного погодя.

— Почему?

— Без тебя завтра наступило бы слишком быстра. А я не хочу, чтобы оно наступило.

— Почему, Вадим?

— Я боюсь этого завтра, потому что не знаю, каким я буду, когда проснусь утром. Сегодня я себе нравлюсь, а каким буду завтра? И я боюсь этого завтра и себя в нем.

Юлька не знала, что с ним происходит, не знала, что его мучает, не знала, что его страшит в этом завтра, о котором он говорит как о чем-то живом и страшном, но она была уверена, она чувствовала, что он говорит правду.

И она сказала тихо:

— А если ты утром откроешь глаза и увидишь сперва меня? Сперва меня, а потом все остальное. Вадим, ты хочешь увидеть меня утром?


Еще сонная, не открывая глаз, Юлька протянула руку, чтобы обнять Вадима, но его рядом не оказалось. Тогда она сразу и широко раскрыла глаза, мгновенно проснувшись. И увидела Вадима. Уже одетый, но без туфель, видимо, чтобы не топать ими, он стоял посреди комнаты с кистью в одной руке, а в другой — кусок толстой фанеры, которая, наверно, сейчас заменяла ему палитру. В углу его рта торчала зажженная сигарета. Синий дым вился по щеке и жалил глаз. Вадим часто моргал им, кривил щеку, но не догадывался выплюнуть сигарету. Юлька улыбнулась, глядя на него. Потом посмотрела в окно — на улице только светало, еще горели матовые плафоны на столбах. Вставать ей не хотелось: постель была такая теплая, уютная, а на улице холодно.

Она закрыла глаза, притворившись спящей, и стала заново вспоминать, как попала в эту квартиру — большую и неуютную, уставленную картинами и мольбертами. На полу, прислоненные к стене, стояли большие картины. Их было много — штук десять. Одни были уже закончены, другие — только начаты. Какие-то портреты, горные и курортные пейзажи со снежными вершинами, очень красивыми пальмами, белыми домиками. На некоторых было нарисовано море — очень синее, как на цветной почтовой открытке. Были здесь и натюрморты: наполовину очищенный апельсин с кожурой такой настоящей, что хоть сейчас прижми к носу и вдыхай солнечный запах! И еще был здесь стол с белой скатертью, а на нем блюдо с разрезанным арбузом — очень спелым арбузом с рядами темных вдавлинок от семечек. Особенно здорово были написаны семечки — крупные, несколько черных зерен упало на скатерть и на снежно-белом фоне казались особенно большими и черными. Была здесь и одна неоконченная картина — очень большая по своим размерам, выше человеческого роста. На ней были нарисованы мужчина и женщина. Оба молодые и ужасно элегантные. Они чокались наполненными до половины бокалами и улыбались. За ними простиралось синее море с белыми парусниками, а на столе стояла бутылка с яркой этикеткой и на ней надпись: «Вермут».


На полу валялись обрывки бумаг, сигаретные окурки; на подоконнике стоял запачканный алюминиевый чайник, стакан в металлическом подстаканнике, колбасные кожурки.

Дальний угол комнаты был отгорожен запачканной краской шторой, Юлька не знала, что скрыто там, за шторой. Впрочем, в ту минуту она и не думала об этом. Она была слишком растерянна, чтобы думать о таких мелочах. Она не поняла, куда, собственно, попала… Холодная, отрезвляющая волна обиды и стыда захлестнула ее. Она чувствовала себя осмеянной, оплеванной…

— Это твоя квартира?.. — спросила она, стараясь не выдать своего смятения.

— Когда-то здесь была моя мастерская, — сказал он, — теперь она стала моей квартирой. Здесь я живу, здесь сплю, — он показал на кровать, небрежно прикрытую одеялом. — Тебе здесь не нравится?

— Нравится, — ответила Юлька, и голос ее зазвенел от гнева.

Он молча прошелся по комнате, потрогал батарею парового отопления, сказал:

— Теплая. — Потом обернулся к Юльке: — Ты не хочешь снять пальто? — И, не дожидаясь ответа, добавил: — Я понимаю, Юлька, что это звучит невыносимо глупо, но… если хочешь, я провожу тебя домой.

— А если я не хочу уходить? — спросила она. На самом деле ей очень хотелось уйти. Она знала, что завтра опять придет сюда и, наверно, уже останется, если Вадим этого захочет. Но сейчас ей хотелось уйти, потому что она не была подготовлена к тому, что увидела здесь, в этой большой и убогой комнате. Она все представляла себе иначе — лучше или хуже, но иначе.

Вадим подошел к окну и стал смотреть на улицу. Он тоже еще не разделся и стоял в пальто и в новой шляпе, в той, которую купил неделю назад.

— Вадим, я хочу остаться у тебя, — сказал Юлька. — Понимаешь, остаться совсем.

Вадим стиснул руками голову, словно не желая слушать то, что она говорила. Облокотился на подоконник. И внезапно разрыдался…

Юлька, потрясенная, метнулась к нему.

— Вадим!.. Вадим, что с тобой?! Вадим, милый!.. — И вдруг она поняла, — поняла умом то, что еще раньше, намного раньше чувствовала душой, сердцем, каждой клеточкой своего существа, — что она ему нужна, может быть, даже больше, чем он ей, что он находится где то на краю гибели и в ужасе ищет руку, на которую мог бы опереться, и что, найдя ее, Юльку, он нашел в ней свое спасение, что его судьба сейчас находится в ее руках. — Ты не будешь тут жить! Слышишь?! Ты будешь тут работать, только работать, хорошо и много работать! А жить ты будешь у меня! — говорила она, силясь отнять его руки от лица и сама отчего-то плача. Она не была уверена, что говорит именно то, что ему нужно, но знала, чувствовала, что ей самой это нужно — нужно безумно, до смерти, потому что именно это и могло сейчас помочь ей перешагнуть тот незримый барьер, который внезапно возник между нею и Вадимом. — Ну обними меня! — умоляла она, пытаясь обвить его руки вокруг своего тела. — Обними меня и забудь все. Все, что тебя мучает, слышишь?! Забудь все!..

…Шорох кисти заставил Юльку снова открыть глаза. Вадим, усмехаясь чему-то и замешивая краски на палитре, подошел к изображению элегантной парочки, пьющей вермут, и точными быстрыми взмахами стал рисовать что-то непонятное и не имеющее никакого отношения к этой картине. И рисовал-то прямо поверх счастливой парочки! Юлька озадаченно вытаращила глаза — это было что-то невообразимое. Вадим, наверно, сошел с ума! Он работал быстро, за взмахами его кисти невозможно было уследить. И через минуту на месте двух счастливых, молодых краснощеких людей красовалась какая-то уродливая женская голова и к тому же без глаз! Ничего не понимая, Юлька перевела взгляд на другие холсты и чуть не закричала от возмущения. Не было ни разрезанного арбуза, ни чудесного полуочищенного апельсина, ни снежных гор, ни красивых пальм на фоне синего моря — ничего не было! На всех холстах — одна и та же женская голова, женское, чем-то знакомое Юльке лицо, и в разных положениях — то устало (или виновато) опущенное вниз, то прижатое щекой к подушке, то запрокинутое вверх, то еще черт знает как!

— Что ты делаешь?! Ты сошел с ума! — вскрикнула Юлька. Она выскочила было из постели, чтобы броситься к нему и предотвратить этот чудовищный погром, но вспомнила, что не одета, и снова натянула одеяло до самого подбородка. — Не смей этого делать, слышишь! Я рассержусь! — пригрозила она.

Вадим обернулся к ней:

— Доброе утро, Юлька! Проснулась?

— Я уже полчаса как проснулась! — сердито оборвала Юлька. — А чем ты занят? Ты, наверное, не в своем уме!

— В своем, Юлька. — Вадим бросил на стол кисть в палитру, подошел к Юльке, поцеловал ее и сел на кровать. — Теперь уже в своем. — Он показал на изуродованные картины. — Тебе их жалко?

— Конечно! Это же искусство!

— Это не искусство. Вот, смотри, — он встал, прошел в дальний угол комнаты, отдернул штору, Там стоял мольберт и на нем большой холст, накрытый серым полотном. Вадим убрал полотно. Юлька замерла в изумлении.

Она увидела пустыню — огромную, безбрежную, задыхающуюся от зноя и жажды. Увидела бесконечные волны барханов, уходящие вдаль и скрывающиеся в жарком мареве далекого горизонта. Увидела двух людей — мужчину и женщину — единственных живых существ в этом мертвом царстве песка и солнца. Мужчина оброс темной бородой, но лицо его было молодое и сильное. И усталое. Безмерно усталое. Эта усталость сквозила во всем его облике — в слегка подгибающихся ногах, в сутулящейся под рюкзаком спине, левой руке, которая из последних сил опиралась на геологический молоток, как на костыль, в том, как он делал еще одно нечеловеческое усилие, чтобы сделать еще один, всего лишь очередной, самый обычный шаг в этом зыбком, уходящем из-под ног песке — шаг к какой-то конечной и, видимо, необходимой цели, до которой он должен дойти во что бы то ни стало, дойти живым и привести эту женщину… Картина была не окончена, и женщина выглядела смутным неопределенным пятном.

Эта картина была для Юльки, пожалуй, большей неожиданностью, нежели то, с чем она столкнулась вчера, войдя в эту мрачную и большую комнату (впрочем, сейчас, при свете дня, она уже не была такой мрачной).

Поэтому Юлька не сразу пришла в себя.

— Что это, Вадим? — проговорила она с невольной робостью в голосе.

— Тебе нравится?

— Да, очень… очень! Кто это?

Вадим вернулся к ней, опять присел на край кровати.

— Не знаю, Юлька… Знаю только одно: нет полноты искусства, если нет полноты ощущения жизни. Эта истина, вероятно избитая для всех, открылась мне лишь недавно. И открыла ее ты.

— Я? — удивилась Юлька, никак не предполагавшая в себе такой мудрости.

— Еще неделю назад все было иначе. — Он показал на картину. — Вот эта сволочь изводила меня целых четыре года. Я не знал ни сна, ни отдыха, отказывал себе во всем, месяцами мотался по среднеазиатским степям и снова и снова возвращался к ней. Я возненавидел ее как своего лютого врага, и кончил тем, что стал красить эту мерзость… — Он перевел взгляд на остальные полотна.


…Все очень просто, — думал я, идя по улице. — Все очень просто. Встретились двое — он и она. Ни он, ни она не любят ничего усложнять, и это позволяет им жить спокойно, не ведая волнений. Родство душ, совпадение жизненных принципов, взаимные уступки там, где нависает угроза столкновения противоположных мнений и интересов, — это ли не идеальная основа для прочного семейного благополучия!.. Люба никогда не произносила слова «счастье». «Благополучие» вполне заменяло его. Может быть, потому, что она не знала счастья, живя со мной?.. Все может быть. Она произносила это слово всегда ровно и просто, как произносят «хлеб» или «лук». Однажды, я спросил ее:

— Это слово не вызывает у тебя чувства легкой иронии?

Мне хотелось, чтобы у нее было хоть какое-то отношение к этому слову. Я даже подсказал ей:

— У меня, например, да.

Она лишь пожала плечами и сказала:

— Обычное слово, оно выражает определенное душевное состояние человека — и все.

Мне нечем было возразить, но у меня появилось почти неодолимое желание ударить ее — ударить крепко, больно, хотя я и не знал, за что, собственно, ударить. Я глядел на ее тонкое овальное лицо с удивительно чистыми голубыми глазами, смотревшими всегда прямо и всегда спокойно и ровно, и удивлялся: они не были пустыми, эти чистые голубые глаза, они не были бессмысленными — с этим еще можно было бы примириться. Они выражали что-то, как выражают что-то любые другие глаза на любом другом лице. Но это что-то у Любы было НИЧТО. Глаза, выражающие НИЧТО! Я пытался и не мог объяснить себе, что, собственно, это такое. Быть может, у меня у самого недостаток (или излишек, сейчас это одно и то же) воображения?

— Но и ты постарайся понять меня.

И правда, почему бы мне не постараться понять ее? Стараюсь. Казнить? Ну это уж нескромно! За что же казнить? Встретились двое — он и она. Ни он, ни она… и прочее. За такие вещи не казнят. Рыба ищет, где глубже… Даже если она не глубоководная. И человек ищет. Тоже не ново. Ищет родственную душу, ищет совпадения жизненных принципов, ищет покоя. А почему бы ему не искать? Единожды рождаемся, единожды живем, стоит ли тратить жизнь в попытках хватать звезды с неба? Известно: звезды слишком далеки, рукой все равно не дотянуться, к тому же, говорят, среди них встречаются горячие, недолго и обжечься. Главное — чтобы вовремя усвоить эту истину. Все остальное вздор. Встретились двое… и так далее. Все возвращается на круги своя. Извечный закон бытия. Можно ли за это казнить?

— А кто эта женщина? — спросила Юлька. — Зачем ты не дорисовал ее?

Вадим задумчиво потер подбородок.

— Она славная женщина, Юлька, но… — Он не договорил: на языке вертелось: «…но этот переход оказался ей не по плечу». Слишком напыщенно.

— Она… там умерла?.. — осторожно спросила Юлька.

— Нет, она жива и, по-моему, вполне довольна тем, как все сложилось.

— Зачем же ты не дорисовал ее?

— Не знаю, — ответил Вадим. — Она мне лучше виделась в уютной гостиной. В этом вся загвоздка.

Они немного помолчали. Юлька приподнялась на постели, сзади обвила руками его шею.

— Если бы только я могла понимать тебя, Вадим!

— Ты меня понимаешь, моя Юлька, только ты этого еще не знаешь. Твое сердце опередило твой разум. Оно у тебя славное.

Юлька теснее прижалась к нему и стала медленно раскачиваться вместе с ним.

— Я сейчас разревусь, — сказала она.

— Вот и отлично, — улыбнулся Вадим. — Начинай.

Юлька не отрывала глаз от недоконченной картины.

— Но ты еще вернешься к ней, правда? — спросила она.

— Теперь я вернусь, — сказал Вадим. Он закинул руки за голову, в радостной истоме потянулся. — Теперь-то я к ней вернусь, Юлька! Я нашел ее! — Он показал на женские головы, разбросанные по всем холстам.

— Узнаешь, Юлька?

Юлька посмотрела. Юлька узнала ее.

— Я нашел ее, — повторил Вадим. — Уж она-то способна одолеть эти пески. Ведь для этого не так уж много надо: лишь чуточку забыть себя. Она это умеет.

«А ты?» — чуть не спросила Юлька. Но какой-то смутный страх сковал ей язык.

Вадим поднялся и сказал, надевая пиджак:

— Ты посиди немного, Юлька, а я сбегаю в магазин и куплю что-нибудь съедобное. Я быстро вернусь.

Было еще рано, магазин не открыли, но Юлька не сказала ему об этом и не стала удерживать. Ей хотелось остаться одной.

Когда за Вадимом закрылась дверь, она забралась с ногами в постель, села, обхватив колени руками, и задумалась, глядя в светлеющее окно, Страх не проходил.

ДВОЕ И МОРЕ

Я сижу во дворе под сливовым деревом и читаю книжку. Вокруг меня, как всегда, бегают дети — гоняют мяч, раскатывают на трехколесных велосипедах. Я привык к их шуму, мне с ними уютно, хотя они замечают мое присутствие только тогда, когда я их о чем-нибудь прошу: поднять упавший карандаш, достать из ящика газеты. Сам я всего этого сделать не могу. И дети с готовностью оказывают мне мелкие услуги.

За моей спиной скрипит дверь. Я не оборачиваюсь, я и так знаю, чья это дверь, знаю даже, кто открывает эту дверь именно так — резко, с коротким треском. Это Антон. Он среднего роста, слегка рыжеват, и у него отлично ухоженные усики, которые придают его лицу самоуверенный вид опереточного сердцееда, хотя на самом деле он совсем не самоуверенный человек, а, наоборот, бесхитростный малый. Он техник-нефтепереработчик. Несколько лет назад он окончил техникум, но и сейчас продолжает где-то учиться — не из любви к наукам, а из чисто практических соображений: в дальнейшем от него все равно потребуется вузовский диплом. Ему двадцать один год. Он подходит ко мне и здоровается громко, видимо, чем-то сильно возбужден:

— Привет!

Я закрываю книжку и смотрю на Антона. У него сейчас лицо какое-то непривычное: полуиспуганное, полусчастливое, как у жениха на деревенской свадьбе. Одет он в свой самый лучший костюм, побрит и причесан, от него разит духами.

— Привет, — говорю я. — Ты куда это вырядился?

Он усмехается, пытаясь придать своей улыбке некую значительность, и это ему отчасти удается. Затем берет свободный стул и садится против меня.

— Женюсь, — говорит он и вдруг начинает смеяться.

Видно, и сам не уверен, что действительно женится.

— Вот как, — улыбаюсь я тоже. — Поздравляю! Хотя, признаюсь, никак не ожидал.

Смех его обрывается так же внезапно, как и начался. Он смотрит на меня округлившимися глазами, не выражающими ничего, кроме готовности ответить на вопросы, какие всегда задают в таких случаях женихам. Ему, как видно, не терпится поделиться с кем-нибудь своими переживаниями. Ладно, пойду ему навстречу.

— Кто же она? Я ее знаю?

— Нет, ты ее не видел, — говорит он.

Тем лучше, значит, я избавлен от необходимости ответить на десяток глупых, но неизбежных вопросов, которые, в общем, сводятся к одному: как ОНА нравится тебе? Словно не будет ему полного счастья, если ОНА, боже упаси, мне не понравится.

— Я тоже ее не видел, — говорит он.

Это уже становится любопытным.

— Хоть она-то тебя видела? — смеюсь я.

— Тоже нет.

— Чудесно, — говорю я. — Самый раз жениться!

— Мы с ней познакомились по телефону! — выпаливает он так, словно сам ошарашен случившимся.

Мое несколько затянувшееся молчание, как видно, настораживает его.

— А что? — говорит он.

— Не знаю, — говорю я.

Неопределенность моего тона лишь усиливает его настороженность. Он сейчас в таком состоянии, когда каждая мелочь значит для него больше, чем стоит того. Видимо не выдержав этого напряжения, он спешит внести в разговор некоторую ясность.

— Я уже год с ней знаком. По телефону, конечно. Она живет за городом, в поселке. Там и работает — инженером. Мы связаны по работе. Мы им поставляем нефтепродукты для дальнейшей переработки. По ночам она там дежурит на приемном пункте, когда производится перекачка. Ну, а потом от нечего делать сидим и болтаем по телефону, она там, я здесь…

Солнце, пробившись сквозь поредевшую листву дерева, тонкими, как шпаги, лучами слепит мне глаза. Я закрываю их и тотчас вижу уже знакомую мне сцену.


…Золотистая, блистательной красоты блондинка в зеленых брюках и золотистой, под цвет ее волос, кофточке сидит на тахте, прикрытой медвежьей шкурой. К ее уху прижата красная телефонная трубка. Я отчетливо слышу ее голос — в нем слезы, отчаяние, мольба:

— Умоляю вас! Не надо! Не делайте этого! Ведь мы не знаем, что можем потерять! Никто этого не знает!..


— Тебя пересадить в тень? — спрашивает Антон. — Там солнце…

Видение исчезает. Я открываю глаза. Антон смотрит на меня тем самым взглядом, каким смотрят дети, выслушивая какую-нибудь очередную просьбу. В этом взгляде — участие и готовность помочь.

— Нет, — говорю я. — Не надо, это сейчас пройдет. Так о чем ты говорил?

— Она дежурит там, на приемном пункте…

— Ах да, на пункте. Вы разговаривали по телефону… — Помолчав немного, спрашиваю: — А ты уверен, что все это время разговаривал именно с ней?

— Ну как же, я ее по голосу знаю! Да и на пункте она одна работает.

Нет, он меня не понял. Он, как видно, не знает о магических свойствах человеческого голоса. А просвещать его мне не хочется. Я только говорю, глядя на играющих детей:

— Ну что же, это хорошо.

Антон нетерпеливо ерзает на стуле, потом начинает буравить асфальт носком своей туфли.

— Вообще-то я понимаю, конечно, но все как-то глупо получается…

О господи, если бы только существовал эталон, по которому мы соразмеряли бы свои поступки!

— И про женитьбу это я так сказал, в шутку. Куда мне сейчас!

— Опиши мне ее, — говорю я.

Он смотрит на меня озадаченно.

— Но я же ее не видел!

— Нет, я хочу знать, какой она тебе видится.

Антон с минуту, наморщив лоб, поглаживает своя ровные подрезанные усы.

— Ну, как тебе сказать, я вижу ее в сером халате…

— Почему в сером?

— Это рабочий халат. Принимая продукцию, они всегда надевают халат, чтобы не запачкаться: задвижки — ведь они под открытым небом, грязные… Потом вижу обыкновенный конторский стол, ну там чернильницу, телефон…

— Дальше не надо, — говорю я и, чтобы смягчить невольную резкость тона, выдавливаю из себя улыбку: — Это хорошо, Антон.

Он представляет ее вполне земной, рядом с грязными задвижками и запыленной чернильницей. Задвижки и чернильница — что может быть конкретнее этого? А ее он увидит сегодня — тоже конкретно, во плоти я крови. Днем раньше, днем позже — разве это существенно? Интеллигентские рефлексии чужды его натуре, а воображение не обременено книжно-кинематографическими образами: живая жизнь, которая его окружает со всех сторон, не оставляет им места, они приходят с каждой прочитанной книгой, с каждым увиденным фильмом и уходят, не оставляя заметного следа в его сознании. Она сильнее выдуманных образов.

Антон смотрит на часы и встает.

— Ну, я пошел, — говорит он. — Пожелай мне удачи.

— Желаю, — говорю я.


…Поначалу разговоры были чисто деловые, но постепенно они приняли более интимный характер. И со временем мы настолько привыкли к ним, что у нас не хватало духу встретиться. Мы боялись этой встречи. Боялись, что она может оказаться первой и последней, что она может в один миг убить в нас то, чем мы жили весь этот год. Мы знали, что это опустошило бы нас обоих. И мы искусственно отдаляли эту встречу.

Я знал, что мои представления о ней, так же как и ее обо мне, сложились чисто интуитивно, больше из воображаемых моментов, чем из действительных: голоса, смеха, манеры разговаривать, интонации, которые по телефону, естественно, искажаются в лучшую сторону или худшую, воздействуя на наше воображение, поскольку само содержание разговора в данном случае ничего не значит.

У меня это было сильнее, чем у нее. Никакие побочные факторы не ограничивали мое воображение. Или я просто не замечал этих ограничений…


На улице он берет такси и едет на автобусную станцию… Он делает так, чтобы все вышло пошикарнее. Он заставляет такси подождать на углу до тех пор, пока не покажется автобус. Такси останавливается как раз в тот момент, когда двери автобуса распахиваются и из него начинают выходить пассажиры. Антон ждет девушку в желтом платье в черную горошину.

Вскоре автобус пустеет, однако девушка в желтом так и не появляется.

Следующий автобус должен прийти минут через пятнадцать. Антон расплачивается с шофером такси, затем подходит к киоску, выпивает стакан воды, берет пачку сигарет и садится чуть поодаль на скамейку с таким расчетом, чтобы с самого начала оказаться в выигрышном положении: если девушка сразу же не понравится ему, он просто не подойдет к ней.

Ровно через пятнадцать минут подъезжает второй автобус. Антон, весь подобравшись, внимательно присматривается к пассажирам, чтобы не упустить свою знакомую незнакомку.

Пассажиры выходят из автобуса, легонько подталкивая друг друга. Один, другой, третий… И вот наконец в дверях показывается девушка в желтом платье в черную горошину.

«Боже мой!» — чуть не кричит Антон. И верно: хотя створки автобусных дверок и не давали особенно расходиться его воображению, все же оно прорывалось сквозь них и нет-нет да и рисовало ему… кого угодно, только не эту девушку. Она была вне пределов его мечтаний. Стройная, большеглазая, улыбающаяся — чему? неизвестно! — с модной сумочкой в руке. Густые каштановые волосы, слегка взбитые встречным ветром еще в автобусе, падают на ее полуоткрытые в широком вырезе платья плечи.

Выйдя из автобуса, она останавливается, оглядывается вокруг, затем изящным, совершенно неповторимым движением руки поправляет волосы. При этом платье ее слегка приподнимается, отчетливо обрисовывая высокую и сильную грудь и приоткрывая загорелые коленки. Это просто чудо — чудо, сотворенное для него телефонной трубкой!

Не мешкая Антон машет ей рукой, но девушка, как видно, не замечает его приветственного жеста, она как ни в чем не бывало уходит. Но Антон быстро догоняет ее.

— Здравствуйте! — говорит он и, чтобы скрыть волнение, поглаживает усы, не замечая, что этот жест придает ему вид начинающего ловеласа.

Девушка останавливается, смотрит на него, потом вдруг улыбается весело и озорно:

— Добрый день!

Антон в недоумении: голос не ее.

— А вот и мы! — говорит он не совсем уверенно.

— А это мы!

Ее насмешливый тон еще больше сбивает Антона с толку. И тогда он лезет напролом:

— Вы случайно не из поселка?

— Из поселка! — охотно отвечает девушка.

И все-таки что-то не то. Сообразить бы Антону сразу спросить имя, и все бы выяснилось. Но где уж там. Он не может справиться со своим волнением.

— А… — произносит Антон. — Ну… так я вас провожу…

— Нет, — по-прежнему улыбается девушка. — Я живу вот здесь, совсем рядом.

— Как… Вы разве живете в городе? — спрашивает Антон, начиная подозревать, что, кажется, получается черт знает что.

— Конечно! Вот же мой дом. Я работаю в поселке, а живу здесь, совсем близко.

— Этого не может быть! — едва не кричит Антон, чувствуя, как счастье уплывает из рук и ничем его не удержать.

Девушка вдруг начинает смеяться, запрокинув голову, и смех у нее такой заразительный и лукавый, что Антон готов немедленно расцеловать ее.

— Этого не может быть, потому что этого никогда не может быть! — говорит девушка. — Железная логика!

— А что? — уже совсем глупо спрашивает Антон. И тут наконец его осеняет: — Послушайте, вы разве не Аня?

— Ах, вот оно что! Нет, я — Алла. И меня ждет сын. Ему два года, и мы с ним не виделись целую вечность, с самого утра. До свидания!

И, бойко постукивая каблучками, направляется к виднеющемуся в конце улицы пятиэтажному дому. «Каблуки, подбитые алюминием», — меланхолически отмечает Антон. Понуро опустив голову, он опять идет к киоску, чтобы напиться воды. И тут он видит — ему сперва кажется, что у него двоится в глазах, — еще одну девушку в желтом платье в черную горошину. Она стоит возле пустого автобуса и что-то ищет в сумочке, но Антон видит: исподлобья она коротко и часто поглядывает на него. «Неужели это она?» — думает Антон со страхом. Пепельные волосы, прямые, без единой завитушки, слишком большой лоб, чересчур худая, да к тому же плечи острые и подавшиеся вперед, как у чахоточной. «Не может быть, чтобы это была она! Хотя почему не может быть? Все может быть…» Антон топчется на месте, не зная, что предпринять. «Нет, не подойду, и все! Очень просто. Вот уйду, и все: не заметил, ослеп, оглох, а завтра позвоню, скажу, что два часа стоял и ждал ее, а она не приехала, потом придерусь к чему-нибудь, разругаюсь и на этом покончу». Антон решительно поворачивается, чтобы уйти, но тут внезапно вспоминает: она же видела, как он подошел к той, первой, и слышала весь их разговор!

«Ну и что же! — тут же успокаивает себя Антон. — Она заметила, а я нет… Не заметил, и все… Прощай, как говорится, недопетая песня моя!..»


…Я представлял ее себе, слушая ее голос, высокой блондинкой спортивного вида. Она сидит в модных брюках на тахте, застланной медвежьей шкурой, и слушает модные пластинки. Стены ее комнаты окрашены в разные цвета; повсюду в хорошо продуманном беспорядке разбросанные книги вперемешку с пластинками и магнитофонными кассетами.

Эта картина время от времени обрастала новыми подробностями в связи с теми или иными незначительными событиями, которым я невольно придавал значение, и лишь усиливала эту воображаемую сцену. Однажды она сказала, что ищет и не может найти мускатный шалфей. Я понимал, что этот шалфей ей нужен в чисто хозяйственных целях, но само сочетание экзотических названий «мускат» и «шалфей», не встречавшихся в моем личном быту, сработало на мое воображение и обрело смысл, прямо противоположный своему назначению. И этот образ стройной блондинки, слушающей магнитофон, сидя на медвежьей шкуре в комнате со стенами, окрашенными в разные цвета, настолько прочно вжился в мое сознание, что никакими силами невозможно было выбить его оттуда. Я отлично понимал, что образ этот навеян книгами и фильмами и стандартно безвкусен до отвращения, но ничего с собой поделать не мог. Избавить меня от него могла лишь одна сила. Но она была для меня недосягаема…


Уже завернув за угол, Антон вдруг вспоминает, что ведь завтра, пожалуй, она не поверит, что он ее не заметил. Он несколько раз прямо смотрел на нее, и она видела это. Нет, надо подойти и объяснить, но не связывать себя ничем.

Постояв немного, он решает сперва незаметно посмотреть, там ли она, втайне надеясь, что она уже ушла. Он осторожно выглядывает из-за своего укрытия. Девушка сидит на скамейке у дверей станции. Сидит, задумчиво уставясь неподвижным взором в пространство, и на губах ее застыла печальная улыбка. Она сидит прямо, не прислоняясь к спинке скамейки, ее угловатые плечи слегка подались вперед. На ее острых коленках, выступающих из-под платья, лежит сейчас не нужная ей сумочка… Людей на станции много, но девушка среди них кажется такой одинокой, такой покинутой, что Антон невольно вздыхает и говорит себе: была не была, пойду!

И пошел, так сказать, навстречу своей судьбе.

— Аня? — бодро говорит Антон всем своим видом давая понять, что, слава богу, наконец-то отыскал ее и несказанно счастлив, что отыскал. — Привет! А я вас ищу по всей станции.

Девушка поднимает на него печальные глаза, слегка улыбается и произносит негромко:

— Здравствуйте, Антон…

Антон опять недоумевает, у этой тоже голос не тот.

— А голос у вас другой, — говорит он. — Не такой, как по телефону.

— И у вас тоже, — отвечает девушка. — Вы и сами другой.

— Лучше или хуже? — чуть рисуясь, спрашивает Антон.

— Лучше, — говорит Аня, — не заметив, что этим ровно наполовину покоряет каменное сердце Антона.

«А она ничего, — думает Антон и даже немножко кривит душой с самим собой: — Вблизи даже красивая…»

— Ну что вы… — скромничает он вслух. — Ну, пойдемте?

Аня встает со скамейки. Ростом она оказывается немного ниже Антона и соответственно поднимается в его мнении: превосходство в росте делает его обычно снисходительным, особенно к женщинам, — он тогда чувствует себя смелее и вообще мужчиной что надо.

— А кто была та девушка, с которой вы сейчас разговаривали? — спрашивает Аня, когда они выходят на улицу. — Мы с нею ехали в одном автобусе. Ваша знакомая?

— Нет, — говорит Антон, — мы с ней не знакомы, я вас перепутал с нею, у вас одинаковые платья, я и перепутал.

— Красивая девушка, — произносит Аня и улыбается своей странной печальной улыбкой, которую несколько минут назад видел Антон. Должно быть, она чувствует, что сильно уступает той, первой.

— Кто красивая? Она красивая? Какая же она красивая?! Ни черта она не красивая! — говорит Антон и, что самое удивительное, совершенно искренне. — А намалевана — страшно смотреть.

Аня, опустив голову, беззвучно смеется, и Антон улавливает в ее смехе нотки благодарности к нему, Антону. И это еще больше воодушевляет его.

— И к тому же дура, это сразу видно! — говорит он очень убежденно. — Я спрашиваю, как ее зовут, а она мне рассказывает о своих детях. Всю жизнь мечтал услышать о ее детях!

— Давайте говорить о чем-нибудь другом, Антон, — просит Аня.

— Давайте, — охотно соглашается Антон и с ходу переключается на другое. — Между прочим, сегодня я сцепился с нашим дубом Максимовым!

— А кто этот Максимов? — спрашивает Аня.

— Да начальник смены! Такой кретин, пристал ко мне, будто я неправильно заполняю сменный журнал! Я ему говорю…


…Однажды, когда я рассказывал ей, какой я ее представляю себе, она рассмеялась и сказала, что все это дикая чушь и ничего общего с нею не имеет, что у нее нет магнитофона и медвежьей шкуры (эта шкура особенно ее забавляла) и комната у нее окрашена в один цвет, а если быть точной, то она уже третий год собирается заняться ремонтом, но мастера запрашивают слишком дорого, и у нее поэтому руки не доходят. А что касается брюк, она действительно надевает брюки только потому, что в них удобнее убирать комнату; кстати, у нее нет никакой тахты, потому что она не любит тахту, предпочитает легкий диван, которого, впрочем, у нее тоже нет, она только собирается его купить. И вообще она не блондинка, а брюнетка, более того — смуглая, почти черная, и больше похожа на мулатку, чем на европейку, и что у нее постоянные головные боли — сказывается работа, — поэтому она часто красит волосы хной, так как слышала, что хна снимает головную боль. Впрочем, несмотря на это, голова у нее по-прежнему болит…

Все, что она говорила, по-видимому, было чистой правдой, но ничего не изменило: я по-прежнему слышал голос стройной блондинки, сидящей на медвежьей шкуре с магнитофоном в руках.

— Послушайте, да откуда у вас такие странные сведения обо мне? — удивлялась она. — Но теперь-то вы знаете, что все это неправда?

Она наивно полагала, что ее словесное самоописание способно что-то изменить. Впрочем, она была по-своему права: она исходила из своих собственных представлений, которые сильно отличались от моих…


Антон внимательно прислушивается к ее голосу, пытаясь уловить в нем какое-нибудь сходство с голосом, который он почти каждый вечер слышал по телефону. Ему кажется, что он улавливает это сходство — в каких-то отдельных словах, интонациях, но он не уверен в этом. Он закрывает глаза и вновь вслушивается — ничего не изменяется, голос не ее. В конце концов он машет рукой на все: при чем тут голос? Вот же она сама!

— А зачем мы идем пешком? — говорит он. — Так мы до утра не доберемся!

— А куда мы идем? — спрашивает Аня.

— Не знаю. Эй, такси! — кричит он, завидев проезжавшую серую «Волгу».

Машина, завизжав тормозами, останавливается у обочины дороги.

— За город, на пляж! — совершенно неожиданно для самого себя приказывает Антон, за минуту до этого не думавший ни о каком пляже.

— Как на пляж? Зачем? — удивленно смотрит на него Аня.

— В городе духота, да и вообще… море!

Машина круто разворачивается и, попетляв по улицам, на хорошей скорости выскакивает за город.

Антон и Аня покачиваются на заднем сиденье, при каждом повороте касаясь друг друга. Аня смотрит в окно и улыбается знакомой грустной улыбкой. Антон смотрит на ее профиль — в нем что-то античное, несовременное: линии носа и лба сливаются в одну прямую, пепельные волосы, гладко приглаженные на висках, собраны большим узлом на затылке. Прическа несколько взрослит ее, но Антон все же повторяет про себя: «А она и вправду ничего, начинает мне нравиться… но та все-таки лучше, черт возьми! Какие ноги, какая грудь! Как ее звали? Алла!»

За окнами машины бешено проносятся холмы и пригорки, поросшие выжженной августовским солнцем травой, вдали сереют солончаковые горы, изрезанные четко виднеющимися отсюда ветвистыми и глубокими, как на слоновьем туловище, складками. За обочиной дороги, среди жухлой травы, голубеют редкие лужи, оставшиеся после вчерашнего дождя. А Антон все смотрит на Аню, придирчиво сравнивая ее с той, красивой. Гордая посадка головы, симпатичная ямка там, где сходятся ключицы, грудь небольшая, но ничего… А что, это даже неплохо, что плечи выдаются вперед, — они придают ей тонкое изящество и трогательность, так и хочется приласкать ее, подбодрить. Рядом с нею чувствуешь себя настоящим мужчиной, так сказать, опорой! И бедра — они сейчас четко обрисовываются под платьем — очень хороши, полные и крепкие. Антон с наигранно развязным видом кладет ладонь на ее коленки. Аня слегка растерянно, с робкой улыбкой смотрит на него.

— Приехали, хозяин! — сообщает водитель.

— Уже? — с сожалением говорит Антон.

Они выходят из машины и с недоумением осматриваются. Пляж, да не тот! Шельма таксист, желая намотать на счетчик лишние гривенники, проехал дальше положенного. Море, скалы на берегу, несколько легковых автомобилей и человек десять — одни валяются на песке, другие плещутся в воде, недалеко от берега. Повсюду такая тишина, что ушам становится больно.

— Полный вакуум! — смеется Антон. — А что, здесь мне нравится! А тебе?

— Безлюдно очень, — неопределенно произносит Аня.

— И хорошо, что безлюдно! Зачем нам люди? Без них веселее!

Они идут к скалам. Здесь никого нет. Не видно даже машин и того десятка людей на пляже.

— Искупаемся! — говорит Антон и сам же смеется своим словам: быть на пляже и не искупаться! Раздевшись, он остается в одних плавках. — Раздевайся и ты, я пока окунусь.

Он подходит к воде. Мелкие волны с легким плеском накатываются на темный пляжный песок, щекочут ноги Антона. Вода теплая, так и манит к себе. Антон делает несколько шагов от берега, а затем пускается вплавь, легко и свободно рассекая воду. Плавает он хорошо, недаром имеет разряд. Отплыв метров на сто от берега, оборачивается и смотрит на Аню. Та все еще стоит на берегу в своем желтом платье и, держа туфли в руках, ногой пробует воду — не слишком ли холодная. С моря берег кажется дальше, чем он есть, словно смотришь на него в перевернутый бинокль. И Аня на таком расстоянии кажется диковинным желтым цветком, чудом выросшим здесь.

Антон подплывает ближе и кричит:

— Аня-а-а!

— Что-о-о!

Дальше между ними происходит такой диалог:

— Ты за-чем не иде-е-ешь!

— Я-а-а не взяла купальни-ик! — кричит Аня в ответ и смеется: как видно, ее забавляет этот разговор на расстоянии.

— А заче-ем не взяла-а-а!

— Я не знала-а-а, что мы пое-е-едем на пля-а-аж!

— А ка-ак же бы-ыть? — спрашивает Антон.

— Не-е зна-а-аю! — смеется Аня.

— А ты-ы просто та-а-а-ак! — кричит Антон.

— Ка-ак та-а-ак? — не понимает Аня.

— Та-а-ак! Про-о-осто та-а-ак!

Аня долго не отвечает.

— Аня-а! — опять кричит Антон.

— Что-о-о!..

— Чего же ты молчи-и-ишь?

— А что говорить? — опять нападает на нее приступ смеха.

— Ка-а-ак что-о го-о-о-ворить? — недоумевает Антон.

— Хорошо-о-о! — кричит Аня.

— Что-о-о? Не слышу-у-у!

— Говорю, хо-ро-шо-о!

— Тогда-а-а я выйду-у!

— Да-а-а!

Поплескавшись еще немного, Антон выбирается на берег и, поеживаясь и потирая локти, скалит зубы в неестественно широкой от холода улыбке.

— Хор-о-шо-о!.. Бррр! Что же, ты Аня? Да раздевайся, я смотреть не буду, я парень скромный!

— Нет, ты уж лучше спрячься за скалу, — говорит Аня. — И вообще одевайся, а то простудишься. — И начинает расстегивать пуговицы платья.

Антон забирает свою одежду и идет за скалу. Спустя несколько минут он выходит оттуда и одетый и причесанный, садится на камень; закурив сигарету, он смотрит на купающуюся Аню. Она ушла далеко от берега — очевидно, дальность расстояния сейчас компенсирует ей отсутствие купального костюма. Она похожа на белую чайку, только что опустившуюся на легкую волну. «Куда она заплыла?» — с тревогой думает Антон.

Но уже через минуту тревога в нем сменяется восхищением. В умении плавать она, как видно, мало чем уступает Антону, но в ней есть что-то, чего недостает Антону, да и не только ему, но и многим даже очень опытным купальщикам. Антон не знает, что это такое, и, наблюдая за Аней, мучительно силится уловить это неуловимое, ускользающее от его разума? Что же это? Ах, жаль, что она заплыла так далеко, отсюда ее плохо видно! Ему кажется, что если бы Аня была ближе, то ему легче было бы понять.


…Она часто удивлялась моей манере говорить. Моя речь действительно отличалась от обычной, повседневной разговорной речи.

— Отчего вы так разговариваете?

Я заинтересовался, хорошо ли я говорю или плохо.

— Не знаю, — призналась она. Она не знала, откуда у меня эти длинные, округлые, доведенные до конца фразы, произносимые отчетливо до самого последнего звука.

Сама она разговаривала языком, изрядно осовремененным модными жаргонными словечками из молодежного лексикона.

Я не знал этих словечек, они не вживались в мой язык, я просто их не запоминал: для этого нужно было иметь соответствующую практику. Я ее не имел. И нередко, желая скрыть это, пытался вставлять некоторые из этих словечек в свою речь, и всегда это у меня получалось плохо, неестественно. Словечки торчали в моей фразе, как гвоздь на отполированной крышке стола.

— Не надо, — смеясь, говорила она, — вам это не идет. Вам больше идет то, как вы говорите.

— Неужели вам это может нравиться? — удивлялся я.

— Нравится, — говорила она, — но… как-то непривычно… У вас как будто фразы заранее заготовлены и опробованы на звучание.

Конечно, я их заранее не приготовлял и не пробовал на слух, хотя бы потому, что это невозможно при легкой, ни к чему не обязывающей болтовне по телефону. И все же она была права: мне слишком долго и часто приходится разговаривать с самим собой и облекать свои мысли в форму, подсказанную мне не живыми людьми, а книгами. Эта форма не часто употреблялась в повседневном человеческом быту. Но для меня она была бытом. Именно это и удивляло ее, и, вероятно, привлекало своей необычностью.

— Вы так не похожи на других, — говорила она, даже не подозревая, как нелегко мне было слышать это…


Антон отбросил недокуренную сигарету и быстро вскарабкался на скалу. Она была не очень высокая, метров десять, но этого было достаточно, чтобы, стоя во весь рост на ее гребне, видеть море сверху.

И то, что увидел Антон, ошеломило его. Сейчас Анна не была похожа на чайку. Сейчас она была другой.

Она не просто купалась, не просто плавала. Каждое ее движение было подчинено определенному ритму и направлялось какой-то непонятной, но отчетливо властной силой. Ее тело гибко извивалось, уходя под воду, расплывалось в ней светлым пятном с размытыми, едва ощутимыми контурами и опять всплывало в точном и в то же время мягком развороте, обретая рельефную четкость линий; она то плавно переворачивалась через спину, снова и снова уходя под воду и вновь всплывая, то застывала на зеленовато-синей, слегка колеблющейся глади моря, широко и вольно раскинув руки, то начинала кружиться штопором, мягко ввинчиваясь в воду… И силой, направляющей каждое движение, была музыка. Вольно или невольно, сознавая или не сознавая того, Анна как бы исполняла танец. Танец безотчетной радости, полноты ощущения жизни и себя в ней. Она исполняла его под аккомпанемент музыки, слышимой ею одной. Музыка была в ней самой — в каждом изгибе ее легкого и прекрасного тела, в каждой его линии, в каждом движении ее рук и ног, в каждом повороте головы, она, эта музыка, неслышно витала в воздухе, в густеющих летних сумерках, в самом быстро меняющемся цвете моря, неба, нагромождения скал. Антону даже казалось, что он слышит ее. Он так и замер, стоя на гребне скалы, боясь шелохнуться, чтобы не вспугнуть ее, не рассеять очарования, никогда раньше не изведанного им. Это было какое-то волшебство…

И вдруг Антон понял то, чего не понимал еще несколько минут назад, сидя там, внизу, у подножия скалы. Анна, как никто другой, чувствует море — каждой клеточкой своего тела, каждой частичкой своего существа, — чувствует, ощущает, вбирает, впитывает в себя, наслаждаясь не просто морем, не просто водою, не просто глубиною и просторами, а самою сутью моря, его стихией, его естеством и свободной, неукротимой мощью… Это — редкое счастье. Оно дается далеко не всякому… И Антон смотрел на нее с каким-то суеверным, мистическим чувством, словно только что на его глазах сотворили чудо. И была высшая радость, которая бывает, когда неожиданно приобщаешься к чему-то большому и прекрасному…

И тогда ему захотелось увидеть это тело вблизи. Он ни о чем не думал — ему просто хотелось смотреть на него, как люди смотрят на скрипку великого музыканта или слепок с его руки. И, словно отклик на свой безмолвный зов, он услышал ее голос, который почти целый год каждый вечер слышал он по телефону и который до этой минуты был чужим и далеким и жил сам по себе. Теперь это был ее голос — голос девушки, купающейся сейчас в море. Девушку звали Анной.

— Антон!

— Что, Аня?

— Я иду!

— Иди!

— Я не могу!

— Почему?

— Ну, уходи за скалу!

— Аня!

— Ну, что?

— Не гони меня, Аня!

— Как тебе не стыдно!

— Мне не стыдно, Аня! Мне совсем не стыдно!

— Уходи сейчас же, слышишь!

— Я не могу, я хочу смотреть на тебя, Аня!

— Антон, милый, ну, я прошу тебя, умоляю, ты должен уйти!

Нет, она не догадывалась о чуде, сотворенном ею. Она была слишком щедра, чтобы помнить о мелочах. То был царственный жест, тут же забытый ею! Подарок богача, не знающего настоящую цену своему дару…

Антон медленно спустился со скалы, сел по другую ее сторону и закурил сигарету, дожидаясь, когда Аня закончит одеваться. Спустя минут десять она, уже одетая, вышла из-за камня, расчесывая свои волосы, еще влажные, потемневшие и тяжелые. В губах она сжимала шпильку от волос. Она не смотрела на Антона. И он не смотрел на нее. Он встал и сказал:

— Ну, пойдем?

— Да… Я только волосы приберу…

Они пошли вдоль берега моря — Антон впереди, Аня чуть поотстав от него. Уже почти совсем стемнело, лишь на западе небо было светлое; море, иссиня-черное, глухо плескалось, на мелких волнах вспыхивали редкие отсветы и тут же гасли. Сухой, остывающий от дневного зноя песок мягко хрустел под ногами.

Им надо было идти с полкилометра, чтобы добраться до автобусной стоянки. Они, не сговариваясь, выбрались на асфальт в шальной надежде встретить случайную машину. Где-то слева от дороги затрещала цикада, пробуя голос, и опять умолкла.

— Какая тишина, — сказала Аня.

— Да, — сказал Антон.

Аня чуть прибавила шагу и пошла рядом.

— Антон…

— Что?

— Тебя как будто подменили.

— Почему?

— Не знаю… Ты все время молчишь. Ты на меня сердишься?

— Нет.

— Я знаю, ты сердишься… Но все было так неожиданно. Ну, пожалуйста, не сердись на меня…

Антон остановился, первый раз посмотрел на нее. Она тоже остановилась, виновато опустив голову. Лицо ее в темноте расплывалось, но он чувствовал, что она исподлобья напряженно смотрит на него и что на ее губах играет улыбка, но это уже не та печальная, горестная улыбка, которую он видел днем на станции. Она уже другая, Антон не знал, какая именно, но знал, что она сейчас другая. Он хотел сказать, что и для него все это неожиданно, но не знал, как это сделать.

Он рассмеялся и сказал:

— Ты молодчина, Аня! Ты и сама не знаешь, какая ты молодчина! Ты сама этого не знаешь, и никто этого не знает! Я один знаю, Аня!

— Боже мой… — прошептала Аня и порывисто прижала руки к лицу, шагнула было назад, но Антон быстро обнял ее за плечи, отвел ее руки и стал целовать.

Анна покорно подставляла ему губы, лицо, шею, а слезы неудержимо текли по ее холодным от моря щекам, и она даже не пыталась сладить с ними…


…Очень общительный по натуре, я был нелюдим и слишком робок в общении с людьми. Если вокруг меня собиралось несколько человек, я предпочитал молчать и слушать, потому что каждая попытка быть активным в общей беседе неизменно заканчивалась для меня провалом: я всегда говорил либо не то, что надо, либо — это случалось чаще — не так, как надо, и видел вокруг себя вежливо-недоумевающие лица. Однажды зашел разговор о самом важном, что нужно каждому. Я сказал, что это — умение сделать пять шагов без посторонней помощи. Фраза в общем-то банальная и, вероятно, каждый из моих собеседников на моем месте сказал бы то же самое, но после моих слов почему-то наступила неловкая пауза, собеседники односложно согласились со мной… Потом я долго раздумывал, что же все-таки произошло. И понял, что дело было не в высказанной мной мысли, а в том, как я это сделал — излишне всерьез, когда надо было с оттенком легкого юмора, поскольку разговор шел в полушутливой форме: жить надо всерьез, но говорить о жизни серьезно не всегда уместно, и мои слова о пяти шагах в данном случае прозвучали диссонансом, сбили всех с тона и вызвали недоумение… Я ощупью докапывался до истин, которые люди хватали на лету. И мои открытия довели меня до цели, прямо противоположной моим стремлениям: вместо того чтобы научиться быть простым и непринужденным в общении с людьми, я стал бояться их.

И тем забавнее было мне узнать, что она видит меня совсем другим: рослым, хорошо одетым, в меру самоуверенным, в меру ироничным… Мужчина хоть куда. И при всем этом она отлично знала, что при том образе жизни, который веду я, я не могу быть таким, каким она меня видит. Но еще забавнее было то, что она ненавидела меня выдуманного и стремилась разрушить выдумку — она ей порядком надоела своей нереальностью. Я мог довольствоваться этой нереальностью, она была моей сутью. Ей же хотелось жизни во всей ее конкретности. Словом, это была любовь без романа и развязка ее началась с того самого момента, когда было произнесено это слово — конкретность. Мы оба боялись этого слова. Один больше, другая меньше. Но боялись оба…


Держась за руки, они бежали по асфальту, и Анна весело хохотала, спотыкаясь на каждом шагу — Антон подозревал, что она это делала нарочно, — и сквозь смех, пытаясь придать своему голосу плаксивость, жаловалась:

— Ну, я уже устала! Ну, Антон же! У меня уже в боку колет! Ой, вот опять!.. Антон, я сейчас умру!

— Не умрешь! — кричал Антон, не выпуская ее руки.

— Ну, мы сядем на другой автобус! Будет же другой! Ой, вот опять! В боку! Ну, выпусти мою руку, она так болит! — Но когда Антон выпускал ее руку, то оказывалось, что это она держит его руку.

— Поднажми, Аня! Совсем мало осталось, мы должны успеть, чтобы еще немного прогуляться. И к тому же ты, наверное, голодная.

— Я умираю с голоду! — хохотала Аня. — Ты тоже умираешь с голоду!

— Верно! Ты умница, Аня!

Они успели на автобус как раз настолько, чтобы повиснуть на подножке: машина была битком набита загорелыми, огнедышащими телами пляжных страстотерпцев. Антон обеими руками ухватился за края дверного проема и подстраховывал Аню, которая преспокойно прислонилась к его груди и время от времени наказывала:

— Смотри не упади!

— Да перестань ты говорить под руку! — рычал на нее Антон.

— Вот будет здорово, если полетим! — прыскала Аня.

— Да имей ты совесть!

— Тр-р-ах! — смеялась Аня.

Так, зайцами, они доехали до Набережного бульвара. Сошли, посмотрели на часы. Половина десятого — самое ребячье время.

— Там, на искусственном островке, неплохая шашлычная, — вспомнил Антон. — Махнем?

— Махнем! — сказала Аня. — Только там сдирают жутко! А ты сегодня весь день пускал мне пыль в глаза: на станцию — на такси, на пляж — на такси…

Антон подозрительно посмотрел на нее:

— Ты это заметила?..

— Конечно! Ты очень даже старался… Я вся таяла от восторга!

— Да ладно тебе… Ну так вот, того, что у меня есть, явно не хватит, — он помахал в воздухе последней трешкой. — Честно говоря, я рассчитывал на пирожки и надеялся, что ты откажешься от шашлыка.

— Ловко! — восхитилась Аня.

— Сколько у тебя?

— Чуть побольше, — рассмеялась Аня и просунула руку куда-то за пазуху, доставая свои наличные.

— И где вы там прячете только… — ворчал Антон, скромно, одним глазом кося на вырез ее платья. — В лифчике, что ли?

— Да перестань же! Как не стыдно!

В шашлычной они сидели недолго — было не до шашлыка, следовало полнее использовать каждую минуту отпущенного им времени. Наспех перекусили, запив бутылкой белого вина, и вышли: стали прикидывать, куда бы еще пойти, но с таким расчетом, чтобы Аня успела на свой автобус. Покататься на катере — мы не коклюшные дети; сидеть за веслами — еще куда ни шло, но лодочная станция уже закрыта. «Чертово колесо», «петля Нестерова»? Куда ни ткнешься — везде развлечения для малолетних! Вот разве что в кино сходить, там показывают чаплинские короткометражки. Последний сеанс начнется хотя и скоро, но шансы на то, что Аня потом успеет на свой автобус…

— Рискнем?

— Рискнем!

Они взяли билеты и снова посмотрели на часы, до начала картины оставалось минут двадцать. Черт, время так и летит! Они пошли по безлюдной аллее — этому загадочному царству влюбленных. Здесь было темно. Или парковое начальство по собственной инициативе проявляло заботу об удобствах влюбленных? Маловероятно. Во все времена влюбленные сами заботились о себе. Антон посмотрел вверх, так и есть: на столбах ни одной лампочки, в гнездах торчат их жалкие осколки. В этом благословенном царстве все поставлено на службу добру и целесообразности, даже мальчишечьи рогатки — они сработали без промаха. Очень умное и упорядоченное царство!

Они выбрали свободную скамейку и сели. Антон молча поглядывал на вспыхивающие в темноте то здесь, то там сигнальные огоньки сигарет; безлюдие аллеи было обманчивым.

— Ты опять замолчал? — тихо сказала Аня.

— Я буду курить, это ничего? — тоже тихо спросил Антон.

— Кури, — сказала Аня. — Ты мне тоже дашь сигарету?

— Нет.

— Зачем?

— Ты некурящая, и я не люблю, когда девушки курят.

Это было верно, но разговор у них все-таки не клеился. Антон удивлялся самому себе. Куда делась его — пусть несколько наигранная — развязность, с которой он еще днем обращался с этой девушкой, в глубине души уверенный, что она должна быть несказанно рада уже тому, что она идет рядом с ним. До чего легко ему было тогда, в такси, положить руку на ее колено и до чего трудно сделать это сейчас, сидя в полутьме аллеи! Откуда эта непонятная робость? Он сейчас не решался даже прикоснуться к ее руке и, что самое удивительное, не боялся даже того, что это было до смешного глупо — вот так сидеть с девушкой в темной аллее и не обнять ее.

Это уже было черт знает на что похоже! Интересно, о чем она сейчас думает? Во всяком случае, у нее есть достаточно оснований смеяться над ним. «Хоть бы помогла мне, что ли!»

— Аня!

— Что?

— Ты о чем сейчас думаешь?

— Ни о чем. Смотрю, как ты куришь.

— Аня, кажется, я вначале вел себя немного по-свински.

Аня прислонилась лбом к его плечу.

— Нет, ты просто не был подготовлен к встрече со мной. И тебе не надо вспоминать об этом. — Она потерлась щекой о его плечо.

— Ты умница, Аня, мне даже боязно с тобой.

— Ты не хочешь меня поцеловать?

— Хочу, я только об этом и думаю! Только не знаю, как это сделать.

Он поцеловал ее в лоб.

— Ну, пойдем, уже пора…


…В конце концов эта боязнь у кого-то из нас должна была пройти. Прошла у нее. Это и понятно: в любом случае терял я, она же только обретала. И она заговорила о встрече. Это значило, что она должна прийти ко мне. Она не понимала всей нелепости происходящего: она должна была прийти не потому, что так хочется ей или мне, а потому, что я не мог прийти к ней. Я говорил ей об этой разнице, но она не понимала меня. Она только смеялась над моими словами:

— Но почему, почему это вас так смущает?

Она не понимала, что это «смущение» пролегало между нами непреодолимой трещиной. Я запретил ей приходить ко мне. Ей казалось, что она знает, почему я это делаю. Она говорила:

— Ведь я и так знаю о вас все, во всех подробностях! По крайней мере, во всех доступных мне подробностях.

В этом и была вся суть: она знала меня лишь во всех доступных ее воображению подробностях. Не больше. А воображение ее сильно уступало моему. Она не знала, что я все время разговаривал не с нею, а с придуманной мною Прекрасной Блондинкой, сидящей на тахте, застланной медвежьей шкурой.

И не понимала, что это слишком сильно и изменить нельзя.

Я знал, что встреча у нас не получится: мне не о чем будет говорить с незнакомой мне брюнеткой, а ей с незнакомым, робким и необщительным человеком. Все это было недоступно ее разуму, привыкшему оперировать четкими, вполне жизненными человеческими нормами. И с каждым днем она становилась все настойчивее в своем стремлении встретиться со мной. И когда она последний раз позвонила ко мне, я сказал ей, что нам пора кончать с этим.

Ей показалось, что она ослышалась.

— Что вы сказали?

Я повторил, сознательно огрубив сказанное словом «мелодрама», чтобы не оставить лазейки никому из нас. Кажется, моя уловка не удалась. Я услышал ее голос, полный укора и мольбы:

— Что вы такое говорите? Глупый вы человек! Ведь это может не повториться ни для вас, ни для меня!

— Для меня оно повторится, я знаю.

— Не надо, умоляю вас! Не делайте этого! Ведь мы не знаем, что мы можем потерять! Быть может, больше, чей нам кажется!.. Мы не знаем этого!..


До конца фильма оставалось еще много, когда Антон локтем тронул Аню и показал на часы. Анна в ужасе схватилась за голову и стала протискиваться к выходу. Антон, посмеиваясь, пошел за нею.

— Опоздали? — спросил он на улице.

— Не знаю, кажется, еще есть немного времени. Придумай же что-нибудь!

— Что же мне придумать?

— Антон, милый, тряхни стариной, еще разок пусти мне пыль в глаза! — вкрадчивым голосом попросила Аня.

— Это можно, это я могу! Эй, такси! — заорал он на всю улицу.

Но когда они прибыли на станцию, оказалось, что последний автобус уехал минут десять назад. Стоял, правда, еще один, пустой, с потушенными огнями, но водитель сонным голосом пробормотал:

— В парк.

— Как это в парк? — возмутился Антон. — Время еще детское.

— Ну, тогда идите еще погуляйте.

Аня отвернулась и пошла к знакомой скамейке.

— Ну, что будем делать? — спросил Антон.

— Не знаю, — ответила она, разглядывая полуосвещенные окна опустевшей станции.

— У тебя здесь нет никаких знакомых?

— Нет.

— И подруг?

— Нет.

Антон поразмыслил немного, почесал затылок и — не оставаться же ей на улице, черт побери! — с отчаянной решимостью ухнул, как в воду кинулся:

— Аня, пойдем к нам!

Аня ошарашенно посмотрела на него.

— Ты в своем уме?

— В своем, Аня! Я еще никогда не был таким умным.

— Но это же неудобно!

— Удобно, Аня, это как раз самое удобное! — чуть не взмолился он. — Ты будешь спать в соседней комнате вместе с моей матерью.

Аня неуверенно поднялась, еще раз посмотрела на погашенные окна станции, сказала отрешенно:

— Ну, пойдем…


Через несколько дней он пришел ко мне, чтобы поделиться своей нежданной радостью. Он сел, запрокинул голову и рассмеялся.

— Послушай, — сказал он, — это же комедия! Ну, чистая комедия! — Он внезапно оборвал свой смех и прибавил: — А может, так и надо, а? Как ты думаешь?

— Не знаю, — сказал я. — Может, так и надо. Во всяком случае, это лучше…

— Ты о чем? — не понял он.

— Да так, вообще.

Мне хотелось спросить его: вспоминает ли он ту красивую незнакомку, встретившуюся ему на станции. Но я не спросил, я знал, что он не вспоминает ее. Она не осталась ни в его памяти, ни в его душе. Живая жизнь вытеснила этот мимолетный образ. Она сильна и она прекрасна этой силой, живым воплощением которой явилась женщина по имени Анна.

У них сейчас двое детей. И когда по воскресеньям они вчетвером выходят из дому, я смотрю на них, и в ушах у меня звучит голос, полный мольбы и укора, голос из-за невидимой стены, созданной моим воображением:

_____

— Не делайте этого, умоляю вас! Ведь мы не знаем, что можем потерять! Это не повторится!


Как он сказал?.. Пожалуй, верно: милая, чуточку смешная, чуточку наивная, всегда старая и всегда новая человеческая комедия, в которой, несмотря ни на что, в сущности, все так просто — задвижки, автобусы, рождение, смерть, чуточку моря, любовь, немного солнца, несколько разбитых лампочек в гуще деревьев…

И стоит ли бояться столь простых вещей?..

МЕЛКАЯ НЕПРИЯТНОСТЬ

Сомов подошел к окну, посмотрел на улицу. Дождь — он был какой-то вкрадчивый, бесшумный.

Окно изнутри запотело. Сомов ребром ладони провел по мокрому стеклу. Рука стала влажной, но стекло так и не прочистилось: капельки влаги слишком густо облепили его.

На душе у Сомова было тревожно. Однако тревога эта была смутная, неопределенная, как наползающий на осеннюю улицу туман. С каждым часом в нем крепла настойчивая уверенность, что он сегодня поступил не так, как следовало бы поступить, что не нужно было подписывать приказ об увольнении этого парня, механика из колесного цеха. Не имел права подписывать… Тут все ясно. Но откуда эта смутная тоска, это странное ощущение, которое бывает в предчувствии надвигающейся беды, когда не знаешь, что это за беда и откуда ее надо ждать?

Оно охватило Сомова сразу и целиком в какой-то миг этого долгого, а теперь уже казавшегося бесконечным дня и ни на минуту не отпускало, как бы сжимая его все сильней невидимыми, но прочными путами.

Капельки дождя, плотно усеявшие стекло, медленно скатывались вниз, на оконный переплет. Сомов рассеянно следил за ними. Потом вытер платком занывшее от холодной влаги ребро ладони, снова посмотрел на улицу. В такой дождь, должно быть, не очень приятно ходить по улице: и холодно, и сыро. От хорошей жизни не пойдешь. К чему это он?.. Ах, да. Тот парень — как его по фамилии — удивительная какая-то фамилия — Лазорев, с ударением на «о». Он сейчас, наверное, ходит по улице, подняв воротник пальто или кожанки или чего-то там еще… Кстати, в чем он одет? Носит шляпу или кепку? Ходит в сапогах или модных туфлях? Носит галстук или обходится без галстука? Странно, что Сомов ничего не знает об этом парне. Он даже не уверен, что правильно произносит его фамилию. Может, обыкновенная фамилия Лазарев, каких тысячи в этом городе? Нет, Сомов точно помнил, что в приказе, который составил начальник цеха, так и было написано: Лазорев. Ударение на «о». Вот, пожалуй, и все, что он знает об этом парне, который сейчас ходит по улице, подняв воротник пальто и не замечая этого дождя…

Хотя, впрочем, зачем ему поднимать воротник, если он не замечает дождя? Дичь какая-то… Значит, замечает, с облегчением подумал Сомов. Раз замечает, стало быть, все не так плохо. Эта мысль, как по цепной реакции, сразу же породила другую, еще более успокаивающую: в конце концов, вовсе не обязательно, чтобы я знал, во что он одет. Шляпа так шляпа. Сапоги так сапоги. Какая разница?

— Обедать будешь? — спросила жена из другой комнаты.

— С удовольствием! — бодро отозвался Сомов.

Жена появилась в дверях и сказала удивленно:

— Что с тобой, Алеша?

Самое отвратительное, что малейшая наигранность в его голосе легко улавливалась другими. Он всегда завидовал тем, кто умеет владеть своим голосом. Он так и не научился этому искусству. Впрочем, и не пытался научиться. Это ему было ни к чему.

— Ничего, — сказал он с глухой досадой: то маленькое облегчение, которое он почувствовал минуту назад, быстро улетучивалось, уступая место щемящей горечи и прежней смутной тревоге. — Ничего, Анна, пойдем обедать, — повторил он, направляясь в столовую. — Я действительно хочу есть.

За обедом жена осторожно начала было:

— Я понимаю, Алеша, что тебе неприятны расспросы…

Но Сомов перебил ее:

— Не надо, Анна.

Ему неприятны были не сами расспросы, а то, что жена приступила к ним слишком осторожно, как чужая. Он не любил, когда близкие люди разговаривали с ним, начав издалека. В этом всегда бывало что-то обидное и вызывало в нем чувство неловкости и внутреннего протеста. Но так уж всегда получалось, что люди разговаривали с ним, начиная издалека, вместо того чтобы прямо перейти к делу. Словно хотели сперва выяснить, в каком он сейчас настроении и можно ли говорить о деле. Так поступали даже те, к кому он относился как будто неплохо. «Боятся меня, что ли?»

Эта мысль обожгла его своей бесстыдной неприкрытостью. Он быстро поднял голову и взглянул на жену. И несколько секунд смотрел на нее так, будто видел ее впервые. Маленькая, тихая, всегда и во всем послушная ему. Какая-то чересчур покорная. Покорная не ему — это еще куда ни шло, — а как бы покорная судьбе. Этакая несущая свой крест… Возраст? Нет, дело не в возрасте. Сомов уже забыл, как она смеется. То есть она и сейчас смеется нередко, но все как бы вопреки своей воле, только тогда, когда смеется он, — вторит ему как эхо…

— Алеша, ты совсем не кушаешь, — сказала жена.

Тоже неправда. Он почти доел свою тарелку супа. Просто Анна не знала, как сделать, чтобы рассеять его мрачное настроение.

Ему стало жаль Анну. Он сказал как можно мягче:

— Ты не волнуйся. Анна. Обычная мелкая неприятность на работе, это пройдет.

— А я могу знать, какая это неприятность? — спросила она.

— Ну конечно, можешь, что за вопрос! — ответил Сомов, но тут же осекся, уловив в собственном тоне нотки снисходительности, словно то, что он позволял жене знать о существе этой неприятности по службе, само по себе уже являлось актом особого великодушия, за которое жена должна быть признательна ему.

«Черт знает, что это со мной сегодня делается!» — изумленно подумал Сомов. Он никогда не знал за собой склонности к мелочному и придирчивому самоанализу. Наверное, все дело в этом парне — Лазореве, — пропади он пропадом…

— …Алексей Васильевич, я прошу вас, не делайте этого! — чуть не с мольбой в голосе сказал Лазорев. Он стоял по другую сторону массивного письменного стола, занимавшего угол просторного сомовского кабинета, и мял в руках поля своей шляпы.

(«Да, да, теперь вспоминаю, у него была шляпа — такая зеленоватая, с сильно загнутыми полями!»)

— Алексей Васильевич, ведь это не на один день, это надолго!

— Надолго, — согласился Сомов, подписывая приказ, и прибавил назидательно (ведь он действительно ничего дурного не желал этому парню): — Зато и на пользу…

— Вы бы хоть разобрались, так ли уж я виноват!

Сомов устало отмахнулся от него: старая песня.

— Все вы не виноваты… Знаю я вас, насквозь вижу.

Лазорев посмотрел на него уже не с мольбой, а с откровенным сожалением, как бы говоря: что же, здесь вы хозяин, мне ли тягаться с вами. Но сказал другое:

— Да что вы про меня знаете… — И уже с порога, нажав на дверную медную скобу, обернулся и прибавил с горечью: — Ничего вы не знаете…

Вот с этой минуты, кажется, все и началось.

Когда за Лазоревым закрылась дверь, Сомов медленно откинулся на спинку своего кресла и задумался. Он мысленно еще раз пробежал глазами уже подписанный приказ, где начальник цеха с наивной добросовестностью обстоятельно перечислял все отрицательные качества молодого механика; приказ, который, в сущности, ничего не говорил о личности Лазорева, а если и говорил что-либо, то разве что о мстительном характере его составителя.

Да и что, собственно, может сказать такой приказ о человеке, прожившем на свете почти три десятка лет, о человеке, наделенном способностью думать, чувствовать, совершать поступки и отвечать за них. Три десятка лет труда и отдыха, любви и ненависти, счастья и горя, надежд и исканий, находок и потерь… Что обо всем этом можно сказать в приказе, состоящем из пяти или даже десяти отпечатанных на машинке строчек?

Соверши этот Лазорев что-нибудь из ряда вон выходящее — преступление какое, или, наоборот, выдай он интересное изобретение, идею, наконец, — Сомову по крайней мере было бы за что ухватиться, чтобы составить какое-то мнение об этом парне. А то ведь самый заурядный случай: парень захотел перейти на другое предприятие, где ему была обещана более высокая оплата, его не отпускали (некем было заменить), он обозлился и две недели не выходил на работу; за это время начальник цеха нашел замену, но простить Лазореву прогула не захотел. (Начальник, конечно, по-своему прав: дисциплина существует не для того, чтобы ее нарушали. Но, в конце концов, прогул Лазорева не вызвал никаких осложнений на заводе, и на первый раз простить парню ничто не мешало, тем более что он вообще собирается уходить. Кроме того, говоря по совести, еще неизвестно, как бы повел себя тот же начальник цеха, не найди он вовремя замену Лазореву).

И появился на свет этот злополучный приказ и соответственно, конечно, запись в трудовой книжке, которая будет теперь вредить парню на каждом шагу, вместо того чтобы помочь ему. И это не на один день…

«Это надолго… Парень прав, конечно», — вздохнул Сомов.

На новое место его вряд ли уже примут — разве что профсоюз запротестует (что маловероятно: сила инерции моих завкомовцев пока держится крепко, работают по старинке, с оглядкой на начальство) или руководство того предприятия просто не придаст значения этой записи (что тоже маловероятно: уж очень живуч авторитет бумажного вздора, если он подкреплен закорючкой официального лица).

«Завтра надо будет позвонить на это предприятие», — подумал Сомов, хотя и знал почти наверняка, что никуда он не позвонит: он тоже относился с должным уважением к «закорючкам» — как к чужим, так и к своим собственным. Впрочем, поразмыслив немного, он решил, что звонить не будет, но не станет и возражать, если завкомовцы будут настаивать на отмене приказа. Надо наконец расшевелить эту публику, помочь им осознать свою силу…

Но, подумав еще немного, Сомов отбросил и этот вариант. Завкомовцев он, конечно, расшевелит, но не сейчас, а как-нибудь в другой раз («по более серьезному поводу», — сказал себе Сомов, отлично сознавая, что это для очистки совести). И пришел к другому решению: приказа он не отменит (если бы прошел месяц-другой, а то сегодня подписал, а завтра отменит… нет, надо держать марку). Приказа он не отменит, но не станет и препятствовать, если Лазореву все-таки удастся поступить на новое место. Решение, пожалуй, «в некотором смысле куцее, но ничего, сойдет, тем более что другое в голову не приходит.

— Просто я подписал бумагу, которую не должен был подписывать, — неохотно сказал Сомов жене. — Приказ об увольнении одного человека.

— Это может тебе навредить? — подумав, спросила жена.

— Не мне, а ему, этому человеку, — ответил Сомов, несколько озадаченный ее неожиданным вопросом. «Неужели она даже не допускает мысли, что меня может тревожить судьба другого человека?»

Жена принесла второе — жареную рыбу в томатном соусе, его любимое блюдо, которое Анна готовила чуть ли не каждый день. Сомов молча положил в тарелку румяный, пряно пахнущий кусок, затем, сам того не ожидая, ошарашил жену вопросом:

— Как ты думаешь, Анна, хороший я человек или плохой?

Жена изумленно вскинула на него глаза:

— Ты сегодня какой-то не в себе, Алеша, бог с тобой…

— А все-таки? Если бы, к примеру, тебя спросили об этом, как бы ты ответила?

— Ясно, как, — пожала она плечами. — Сказала бы, что хороший…

Сомов разломил рыбину на тарелке. Было бы глупо ожидать, что она ответит иначе. Жена есть жена, и нечего тут мудрствовать.

Тем не менее он посмотрел на жену с некоторым любопытством: хотел бы я знать, как бы ты ответила, будь ты моей подчиненной, а не женой…

Этот внезапный для него поворот мысли смутил его самого.

— Ты не думай, Анна, это все пройдет, это временно, — сказал он поспешно, не смея поднять глаза на жену. — И с этим человеком ничего не случится. Найдется кто поумней, махнет рукой на эту запись. Ты ешь, ешь, — он пододвинул жене блюдо с рыбой.

Но жена не любила жареной рыбы. Он просто не знал об этом и все уговаривал ее взять, пока она действительно не взяла.

— Но я не знаю, о ком ты говоришь, Алеша, и что, собственно, произошло.

— Ах, да, — спохватился Сомов, вспомнив, что так и не рассказал ей о случившемся.

Он стал рассказывать ей обо всем, что сегодня было: о Лазореве, о начальнике цеха, о приказе, который он подписал. И все время, пока рассказывал, Сомов ловил себя на том, что невольно (хотя и знал, что это нечестно) пытался, придерживаясь возможной (ему казалось, абсолютной) правдивости в рассказе, как-то оправдать — перед собой ли, перед женой — он и сам этого не знал — свой поступок, внушить мысль о том, что он, Сомов, директор завода, просто не мог иначе, не имел права не подписывать этот приказ, в противном случае это можно было бы расценить как либерализм, мягкотелость и бог знает еще как, и что вообще при всем своем желании он не может, не имеет права быть одинаково хорошим для всех (тут он даже весьма кстати ввернул полушутливую фразу, такую: «Практикой доказано, Анна, что хороших начальников не бывает; есть хороший муж, хороший инженер, хороший мастер, наконец, хороший отец семейства, а вот, хе-хе, хороших начальников не бывает — именно в силу того, что они начальники!»).

— Ну, что ты на это скажешь? — спросил Сомов, закончив свой рассказ, который, к его немалому удивлению, получился почему-то очень длинным и многословным…

Не дождавшись ответа жены (она вдруг принялась убирать со стола), Сомов поднялся, прошел в свою комнату.

Дождь за окном все еще лил, по-прежнему бесшумный и вкрадчивый.

Сомов был недоволен собой за то, что затеял этот разговор — никогда с ним такого не было! Но еще больше он был недоволен женой, которая, по всей видимости, не захотела продолжать разговор. Конечно, если бы он настоял, она бы продолжала и уж непременно бы ответила, что да, разумеется, сегодня, как, впрочем, и всегда, он был прав. И кто знает, быть может, прибавила бы при этом, что прав не потому, что прав по существу, а потому, что в его власти было считать себя правым. И, пойдя дальше, вероятно, спросила бы: неужто это маленькое превосходство над другими могло сделать тебя столь проницательным, что тебе уже нет нужды задумываться над вещами, с которыми ты сталкиваешься, и для тебя уже нет непонятных вещей — они понятны тебе настолько, что о каждом из них ты, не задумываясь, можешь с самоуверенным видом сказать откровенную бессмыслицу: «Я ВИЖУ ТЕБЯ НАСКВОЗЬ…»?

ЧЕРНЕНЬКАЯ, ГДЕ ТЫ?..

У нее прозвище — Дездемона. Но на Дездемону, она не похожа. Она работает уборщицей в продуктовом магазине. Ей под пятьдесят, и она совершенно седая.

— За что вас прозвали Дездемоной? — спрашивал я ее.

— Наш заведующий как-то увидел меня в ночной рубашке — я примеряла только что купленную, — и с тех пор прозвали меня Дездемоной.

— Он молодой, ваш заведующий?

— Молодой, ему двадцать семь лет.

— И вам не обидно, что вас прозвали так?

— Пусть называют, если им так нравится. От меня не убудет.

При этом она смотрит на меня так, словно удивляется нелепости моего вопроса.

У нее большие зеленые глаза и продолговатое лицо, лет двадцать назад, наверное, очень тонкое и красивое, но сейчас сухое, со впадинками на щеках.

— Вам все-таки надо запретить этому заведующему называть вас Дездемоной. Ведь он вам чуть ли не в сыновья годится, Да и всем надо запретить называть вас Дездемоной.

— Зачем? Может, им приятно называть меня Дездемоной. Пусть называют. Им ведь тоже нелегко приходится на работе. Покупателей много, каждый кричит свое, иногда ругают ни за что. Пусть называют меня Дездемоной.


Мне вспоминается, как она впервые появилась на нашем дворе. Это было через несколько лет после окончания войны. У нас освободилась одна каморка — комнатой ее назвать нельзя: темная, сырая, метров шесть. Несколько раз пытались сделать из нее дворовую прачечную, но все что-то мешало. Туда и вселили Дездемону. Другой на ее месте не согласился бы поселиться в такой каморке. Нам было любопытно взглянуть на нашу будущую соседку.

И вот она появилась. В одной руке она несла старенькое плетеное кресло, другою придерживала на плече большую черную кошку. Приветливо улыбаясь, Дездемона спокойно прошла через весь двор, сквозь строй направленных на нее недоуменных взглядов, достала из кармана ключ, открыла дверь и вошла в свою каморку. А спустя несколько минут я услышал ее голос, доносившийся из-за полуотворенной двери:

— Ах ты, мамина радость! Ну съешь этот кусочек мяса, а потом спать, бай-бай…


— Я ухожу на работу. Вам что-нибудь нужно принести?

Я даю ей деньги и прошу купить кое-что на ужин и завтрак. Я замечаю, что с тех пор, как она появилась на нашем дворе, жизнь соседей во многом облегчилась. Все, что нужно, приносит Дездемона. Впрочем, ее настоящее имя — Ася. У нас все называют ее по имени. Каждый день она приходит с работы, согнувшись под тяжестью покупок. А затем разносит их по домам. У нее уже выработалась система: хотя я живу с нею стена к стене, мне она приносит после того, как обойдет весь двор. Однажды из любопытства я спросил, зачем она это делает. Она ответила: там же дети.

Она нужна всем. Одним постирает, другим вымоет полы, третьим понянчит ребенка. У нее какая-то особенная страсть к детям. Все свободное время она ходит с чьим-нибудь ребенком на руках.

Соседи, конечно, стараются не оставаться в долгу: одни дают деньги, другие — поношенную одежду, третьи — продукты питания. Охотнее всего Ася берет сырое мясо. В таких случаях, возвращаясь к себе, она еще с порога сообщает:

— А что мама несет своей Черненькой!..

И держит на весу кусочек мяса.


Рано утром просыпаюсь от ее тревожного голоса:

— Черненькая, Черненькая! Где ты, Черненькая!..

Вечером, вернувшись после работы, я застаю ее на улице. Она плачет.

— Что с вами, Ася?

— У меня кошка сбежала.

— Из-за этого вы плачете?

— Она уже третий год со мной.

— Не надо плакать. Кошки так легко не уходят от своих хозяев.

— Но ведь ушла же!

— Придет, никуда не денется. Впрочем, разве нет других кошек?

— Есть, но они не мои.

— Найдите себе другую. Бездомных кошек на наш век хватает.

— Она была такая красивая.

— Все кошки одинаковы. Найдите себе другую.


Она все так же каждое утро стучится ко мне и спрашивает, что мне нужно купить на завтрак. И, кажется, делает это еще охотнее. Словно избыток нежности, который раньше предназначался Черненькой, теперь перенесла на меня. Но по ночам я иногда слышу, как она плачет. И свет в ее комнатушке горит до утра.

— Почему на ночь не гасите свет, Ася? — говорю, не решаясь прямо спросить о причине ее слез.

— Чтобы она знала, что я не сплю. Вдруг заблудится?

— Кто заблудится?

— Черненькая.

— Не бойтесь, Ася. Спите лучше. Кошки в темноте отлично ориентируются. Если Черненькая вернется, она найдет вас.

— Вы думаете, она еще вернется ко мне?

— Непременно вернется. Кошки бывают очень преданы хозяевам. Она не может не вернуться. Где-нибудь, наверное, по любовным делам шляется.

Я с трудом сдерживаю раздражение. Я понимаю, конечно, что Черненькая, возможно, единственная радость, что ли, единственная привязанность в жизни одинокой женщины. Но есть в этом и что-то неуловимо унизительное — делать предметом своих бесконечных забот кошку.


Света она по-прежнему не гасит. И по ночам я часто слышу ее плач.

— Почему бы вам не взять ребенка на воспитание, Ася? — говорю я.

— Зачем мне чужой ребенок? У меня свой есть.

— У вас ребенок?

— Сын. Ему скоро исполнится двадцать три года.

— Но где же он?

— Не знаю.

— Как не знаете?

— Пока я лежала в госпитале, мой муж женился на другой женщине и взял ребенка к себе. Об этом я узнала, когда выписалась из госпиталя.

Она, видимо, предпочитает называть психиатрическую клинику «госпиталем». Вероятно, она права. Во время войны она была на фронте санитаркой, получила тяжелую контузию. Ее вылечили, но после войны, когда она вернулась домой и, как видно, обзавелась семьей, контузия снова напомнила о себе. Ее поместили в психиатрическую клинику. Все это мы знали, кроме того, что у нее был сын.

— Где же они теперь?

— Не знаю. Уехали в другой город.

— И адреса не оставили?

— Нет. Наверно, боялись, что я поеду за ними.

— Почему же вы не начинаете поиски?

— Зачем? Он все равно не помнит меня. Ему было полтора года, когда я заболела.

— Но вы же мать.

— Та женщина, говорят, хорошая, добрая. Очень любит моего сына. И он к ней привык. Все-таки много лет прошло.

Подумав, я говорю уже менее уверенно:

— Все же вам надо взять ребенка из детского дома. Вы тоже привыкнете к чужому ребенку.

— Я-то привыкну. Но его мать не привыкнет. А вдруг она где-то?

При этом она смотрит на меня простым, совершенно ясным взглядом своих больших зеленых глаз. Я чувствую под этим взглядом какую-то странную, несвойственную мне неловкость. Понимаю, что это очень глупо, все же говорю упрямо, наперекор самому себе:

— Неужели кошка лучше?

— Нет, конечно. Но она такая славная. По утрам прыгает ко мне в постель, мурлычет, ласкается. Такая теплая! — Это слово она произносит с особым удовольствием, так что тепло чувствуется даже в ее голосе. Обыкновенное животное, плотское тепло, какое бывает у кошек и детей.

Невольно смотрю на крышу — не покажется ли Черненькая? Пора бы ей покончить со своими любовными делами.

— Не беспокойтесь, Ася, она скоро вернется. Она непременно вернется.

— Вы так думаете? — с надеждой спрашивает она.

Спустя несколько дней — поздно ночью — Черненькая действительно вернулась. И теперь я опять по утрам слышу голос моей соседки:

— А что мама несет своей Черненькой!..

Голос у нее на редкость чистый и ласковый.

Загрузка...