Ты должен записывать все слово в слово, Кефсе, — строго говорит она. — Понял?
— Да, высокочтимая госпожа, — отвечаю я.
— Ты готов? Что это? Ты уже пишешь? Я совсем не хочу, чтобы ты записывал все, что я говорю.
— Госпожа, разве не вы приказывали записывать все слово в слово?
— Я не это имела в виду. Но что сделано, то сделано. Помолчи, я хочу подумать, как лучше начать. Наверное, стоит рассказать, кто я и почему решила записывать этот рассказ. Ты опять пишешь, Кефсе!
— Да, королева.
— Ты просто насмехаешься надо мной! — Ее глаза гневно сверкают, и она надменно откидывает голову назад.
— Высокочтимая госпожа, разве не лучше написать больше, чем меньше?
— Ты так и не научился вести себя как подобает рабу. Тебя стоит наказать!
— Если такова воля моей госпожи, то я могу лишь молить Господа помочь мне выдержать наказание.
— Нет, Кефсе, — уже спокойно говорит она. — Я пошутила. Я отлично знаю и твою преданность, и твои недостатки. Давай работать!
Она задумывается.
— Я, Гуннхильд, дочь Свейна сына Хакона. Вместе со своим братом Эриком он правил в Норвегии после падения конунга Олава. Матерью моей была Хольмфрид, сестра Олава Шведского, короля свеев и готов. Я родилась за год до битвы у Несьяра[1].
После поражения дружины отца в этой битве мы переехали к моему дяде в Швецию. Отец вскоре после этого умер.
В Швеции же меня отдали замуж за моего двоюродного брата шведского конунга Энунда Якоба. Мы хорошо жили, но одиннадцать зим назад конунг Энунд скончался. Меня очень печалит, что Бог не дал нам детей.
Второй раз я была замужем за Свейном сыном Ульва, королем данов.
Я всегда была христианкой, но именно наш брак со Свейном не понравился церкви.
Нам сказали, что такой брак противен Господу.
По повелению Адальберта, архиепископа Гамбургского и Бременского, к нам прибыл один из его епископов.
Свейн строго спросил его, чем же наш брак плох.
Епископ прочистил горло и сказал:
— Конунг Свейн, вашей первой женой была Гуда, дочь конунга Энунда от первого брака.
— Какое это имеет отношение к нашему браку с королевой Гуннхильд?
— Неужели вы сами этого не понимаете?
— Нет, — ответил Свейн.
Я помню, как епископ обратил взор к небу:
— Господи, с каким наследием язычества приходится сталкиваться слугам твоим в северных странах!
Было заметно, что Свейн теряет терпение. Его вообще нельзя было назвать терпеливым.
— Говори прямо, епископ! — грубо сказал он. — Мне непонятны твои туманные речи!
— Хорошо, я объясню, — медленно и осторожно ответил епископ. — Выйдя замуж за конунга Энунда, королева Гуннхильд стала плотью его и матерью королевы Гуды. А вы, конунг Свейн, стали плотью королевы Гуды, женившись на ней. Поэтому королева Гуннхильд является и вашей матерью. И никому не позволено жениться на собственной матери.
Свейн разозлился:
— Никогда не слышал подобной чепухи! Матерью моей была Астрид дочь Свейна Вилобородого. Именно благодаря родству по материнской линии я и стал конунгом Дании. Конечно, часто бывает трудно установить отцовство, но мать у ребенка всегда одна! И ни о чем другом мне слышать не приходилось!
Епископ откашлялся.
— Конечно, Астрид была вашей матерью и родила вас. Но по законам церкви вашей матерью является и королева Гуннхильд, как я уже объяснил.
— Пропади пропадом все ваши законы! — в бешенстве заорал Свейн. — У меня были женщины и до королевы Гуннхильд, и я уже давно потерял счет своим наложницам. Но именно она мне очень дорога. Неужели архиепископ хочет, чтобы я отказался от христианства? Подверг набегу Бремен и Гамбург? Это самое малое, что я могу сделать за нанесенное оскорбление! Сказать, что у меня две матери!
— Нет-нет, этого он не хочет, — быстро ответил епископ.
— Тогда пусть не вмешивается в мою жизнь.
Я не выдержала и улыбнулась. Мне очень хотелось остаться со Свейном наедине. Но если бы будущее было мне известно, я бы не стала улыбаться. Потому что епископы не отступали. Они грозили проклятием, отлучением от церкви и геенной огненной, пока наша жизнь не стала невыносимой. Под конец пришло письмо от папы римского. И нам со Свейном пришлось развестись.
Он начал вести прежнюю разгульную жизнь. Я не понимаю священников, которые считали, что это лучше, чем спокойно жить в законном браке со мной. Я переехала сюда, в Хюсабю в Ёталанде.
Я так и не вышла замуж, но не потому что не было женихов. В них нет недостатка, когда речь идет о богатой вдове.
Так решили епископы, и один из них — священник Рудольф — живет здесь постоянно и надоедает мне своими проповедями о наших со Свейном грехах. Он считает, что я должна понести наказание за нас обоих. И самым лучшим наказанием, по его мнению, может служить мое воздержание.
Мне показалось все это странным. И когда в Хюсабю приехал епископ Адальвард, я решила обратиться к нему. Он ответил, что женщины — создание дьявола и именно из-за них чаще всего грешат мужчины, и что слова Рудольфа справедливы. Я расспрашивала его о церковных законах, и вскоре мне стало ясно, что и многие другие браки хёвдингов им противоречат. Но когда я решила узнать, почему именно против моего брака так ополчился архиепископ, то ответа не последовало. Тогда я спросила прямо, проклянет ли меня архиепископ, если я все-таки решу выйти замуж против его воли. Адальвард ушел от ответа. Речь должна идти не о проклятии, а о спасении моей души, так он сказал.
Но как я могла повиноваться решению архиепископа, когда даже не понимала, в чем моя вина?
Она умолкает на мгновение, а затем продолжает:
— Я не собираюсь рассказывать о своей жизни, но ты, Кефсе, наверное, все уже записал?
— По мере сил и возможностей, госпожа, — отвечаю я. — Но не могу сказать, чтобы я успевал писать красиво.
— Я говорю слишком быстро? Ты не успеваешь записывать?
— Нет, записывать-то я успеваю, но не могу писать красиво. На это требуется время. А вам надоест ждать.
— Что значит «писать красиво»?
— Выписывать каждую букву так, чтобы она радовала глаз.
— А ты так можешь?
— Да, высокочтимая госпожа.
Она удивленно смотрит на меня.
— Мне доводилось слышать о таких рукописях, но не приходилось их видеть. А где ты научился этому искусству?
— В далеких краях, королева, — отвечаю я. И проклинаю свой язык, пробудивший ее любопытство. Я все время должен помнить слова царя Соломона: «Язык глупого — гибель для него…»
Но она больше ни о чем не спрашивает. Сидит в молчании некоторое время, а потом вдруг говорит:
— Я хочу, чтобы ты писал красиво.
— Если у меня будет пергамент и время, то я смогу переписать то, что вы мне расскажете. И тогда я стану писать красиво.
— У тебя будет пергамент. И ты можешь заниматься теперь только переписыванием рукописи.
Она молчит, закрывает глаза и откидывает голову на спинку трона.
Затем выпрямляется и говорит:
— Я буду рассказывать о королеве Астрид. Но я не знаю, с чего начать.
Она выглядит такой растерянной, что я решаю помочь ей:
— Может быть, вы позволите мне задавать вам вопросы?
— Хорошо, — отвечает она. В голосе слышится удивление. Она не привыкла, чтобы рабы помогали рассказывать.
— Вы говорили о королеве Астрид. Той Астрид, что живет неподалеку отсюда в усадьбе Скара?
— Да, Астрид дочери Свейна, королеве Норвегии и вдове конунга Олава Харальдссона. Она дочь наложницы Олава Шведского, это ты тоже можешь записать, и воспитывалась в усадьбе Скара. Она чувствует себя в Ёталанде как дома и вернулась в Швецию, когда поняла, что в Норвегии ей больше нет места.
Она опять умолкает.
— А почему вы вдруг решили рассказывать о королеве Астрид?
— Все этот проклятый Рудольф-священник! — кричит королева. — Чтоб его нежить утащила!
— Не очень-то хорошо вы относитесь к нежити, королева Гуннхильд, — замечаю я.
Она смеется.
— Тебе тоже не очень-то нравится Рудольф.
Я ничего не отвечаю на это замечание и спрашиваю:
— А что священник Рудольф сделал королеве Астрид?
— Астрид больна, ей трудно дышать, и смерть уже не за горами. Я взяла Рудольфа с собой в Скару; я надеялась, что священник может помочь больной королеве. И он старался. Перекрестил ее несколько раз и прочел какие-то молитвы. Напрасно. Астрид сказала, что единственное, что ей поможет — это избавиться от груза, что лежит у нее на душе. «Вы хотите исповедоваться, королева?» — спросил Рудольф. Но Астрид покачала головой. «Нет, — ответила она, — я говорю не о собственных грехах, а о том, как тяжело быть женой святого». «Тяжело? — удивился священник. — Ты должна радоваться и благодарить Бога за это, дочь моя». Астрид помолчала. Мы сидели в большой палате. Ее убранство отличалось богатством, ведь королева Астрид старается жить как подобает королеве Норвегии. Она и ведет себя как королева. Рудольф растерялся и не знал, что делать. Наконец Астрид ответила: «Да, это тяжело. Всем есть что рассказать о короле Олаве. Но никто ни о чем не спросил меня, хотя я и могу отличить правду от вымысла. Поэтому я сама решила рассказать все, что помню о конунге. Только тогда я смогу умереть спокойно». Тут Рудольф оживился. Я никогда не видела его столь возбужденным. «Это очень важно, высокочтимая госпожа, — сказал он. — Важно для всех христиан. Вы были рядом с этим святым человеком, видели его каждый день, делили с ним радость и горе». «Да уж, тут ничего не скажешь», — ответила с отвращением в голосе королева Астрид. Но Рудольф ничего не заметил. «Я запишу каждое ваше слово», — торжественно пообещал он. «Именно на это я и надеюсь. И тогда я смогу умереть спокойно».
— Так все и было? — спрашиваю я, потому что королева Гуннхильд задумалась и молчит. — Рудольф записал рассказ королевы Астрид?
Она чуть заметно улыбается.
— Я купила много пергамента. Так что не страшно, даже если ты будешь записывать каждое мое слово.
— Вы хотите сказать, что Рудольф отказался писать о святом Олаве?
— Да, мы были у нее вчера, и Рудольф взял с собой принадлежности для письма. Поначалу он быстро записывал за королевой Астрид, но постепенно жар его утихал. По дороге домой Рудольф сказал, что больше туда не поедет. Он считал, что королева Астрид обозлена на своего мужа и завидует ему, потому что Бог уделил ему больше внимания, чем ей. Я рассердилась. Может, священник и прав, но отказывать Астрид в последней милости перед смертью бесчеловечно. Я спросила, может ли он отказать в последней просьбе умирающему. «Речь идет о спасении ее души, — сказала я, — Неужели ты, священник, возьмешь на душу такой грех?» Мне было приятно отплатить ему той же монетой за все угрозы. Кроме того, я добавила: «Неужели ты думаешь, Олав Святой простит тебе, если ты отправишь его жену в ад?» И священник задумался. «Хорошо, я выслушаю ее, — решил он, — но я не собираюсь ничего записывать». «Но тебе совсем не обязательно говорить королеве Астрид об этом, — сказала я. — Пусть она думает, что ты записываешь ее рассказ по возвращении домой». «Пожалуй, я действительно могу ей пообещать это». Мы решили, что будем слушать ее рассказ. Но Рудольф не будет ничего записывать. И именно поэтому ты, Кефсе, должен записать рассказ королевы Астрид с моих слов. Я буду стараться все запоминать.
Королева Гуннхильд останавливается и потом внезапно говорит:
— Церковь объявила конунга Олава святым, но разве это может помешать его жене оставить о нем воспоминания?
— Вы спрашиваете совета у презренного раба?
— Я забыла, что говорю с рабом, — удивленно отвечает она.
— Высокочтимая госпожа, этого вы никогда — никогда! — не должны забывать, — говорю я.
— Это твоя вина, — быстро отвечает она. — Ты никогда не вел себя как подобает рабу и уж меньше всего сегодня. А сейчас ты еще и поучаешь меня!
Я становлюсь перед ней на колени, но ничего не говорю.
— Встань! — приказывает она. — Вместо того, чтобы выказывать мне таким образом преданность, лучше расскажи, кем ты был до того, как тебя захватили викинги.
— Госпожа, — отвечаю я, проклиная свой язык, — накажите меня, но не задавайте этого вопроса. Тот человек, которым я был, умер для всего мира, когда меня превратили в раба. У раба Кефсе нет прошлого!
Она встает с трона и гневно топает ногой:
— Я требую ответа! Кем ты был?
Я не отвечаю. Я знаю, как мало у нее власти — она госпожа моего тела, но не души. Наши глаза встречаются, и я отвожу взгляд. Я не хочу унижать ее и заставлять опустить глаза первой.
Наконец она тихо говорит:
— Кто ты? Кем ты был?
— Вы настаиваете?
— Да, — отвечает она. Но в голосе больше просьбы, чем требования. Это трогает меня гораздо сильнее, чем если бы она приказала меня выпороть.
Не знаю, почему я это делаю, но я говорю несколько предложений на своем родном языке — старинную песню, а потом перевожу ее для королевы:
Я ветер на море,
Я волна в океане,
Я грохот моря,
Я бык семи схваток,
Я ястреб на скале,
Я солнечный лун,
Я свирепый вепрь,
Я лосось в реке,
Я озеро между холмов,
Я душа песни.
Мы долго молчим. Наконец я говорю:
— Вы получили ответ, королева? Этого достаточно?
— Да, — отвечает она. — Теперь уходи! И перепиши все красиво! Завтра я за тобой пришлю.
Я, раб Кефсе, прочитал и исправил записанный мною рассказ королевы Гуннхильд.
И добавил некоторые уточнения. Сегодня день Святого Николая[2], декабрь месяц тысяча шестидесятого года от Рождества Христова. Швецией сейчас правит Энунд Олавссон, брат королевы Астрид и сводный брат короля Энунда Якоба, женатого на королеве Гуннхильд.
Но я никак не решусь переписать рассказ королевы. Потому что не знаю, какой стиль избрать.
Как странно — сейчас, когда я могу заняться любимым делом переписывания рукописи, это сделать очень трудно. Мысли разлетаются, словно гонимые штормовым ветром птицы. Я думал, что научился «усмирять и успокаивать душу мою, как дитятю, отнятого от груди матери». Я думал, душа моя подобна спокойной воде в колодце. Чиста и прозрачна. А оказалось, что в душе бушует буря.
И вновь я привожу песнь, ибо не хватает у меня собственных слов:
Над долиной Лера — гром,
Море выгнулось бугром,
Это буря в бреги бьет,
Лютым голосом ревет,
Потрясая копием![3]
Буря, разыгравшаяся сегодня на Ёталанде, лишь усиливает мое смятение. Завывает ветер, в тон ему постанывают стены конюшни, где я сейчас сижу. Потрескивают балки, качается сбруя, и встревоженно ржут лошади.
Я решился выйти из дома, чтобы усмирить молитвами бурю, чтобы она оставила в покое мою бедную душу. Меня валило с ног, но я упорно подставлял ветру лицо, держась негнущимися пальцами за угол конюшни. Снег не успевал таять на щеках, и скоро я совсем заледенел.
Но смятение не покинуло моей души.
Я вернулся в конюшню. Подошел к лошади, которая знала и любила меня. Она напоминала мне о прошлом — о том времени, когда у меня самого была собственная конюшня. Как бы я хотел сейчас пуститься вскачь по зеленым лугам и долам вслед за охотничьим соколом. Напрасные мечты.
Когда порывы ветра немного утихали, я слышал, как шевелятся, вздыхают, похрапывают и стонут рабы, спящие на чердаке конюшни. И еще я слышал другие звуки… пробуждающие желание… Сладострастные стоны мужчины и женщины, решивших найти друг у друга защиту от холода ночи.
О Господь милосердный! Я думал, что победил в себе это.
Мне давно уже пора спать, взобраться на чердак и укрыться овечьей шкурой. У меня нет права сидеть одному ночью и предаваться размышлениям. Ни время, ни силы не принадлежат мне. Я не могу лишить себя сна, потому что тогда не смогу работать в полную силу. И я не имею права писать свои презренные мысли на пергаменте королевы Гуннхильд. Я просто вор.
Ну вот, я наконец смог признать, что не только раб, но и вор. И я понимаю, почему рабы воруют.
Казалось бы, какое значение имеет одежда и еда, когда раб ни единой секунды не принадлежит себе, не имеет права на собственность? Монах может быть счастлив и не иметь ничего, его цель — служить Богу. Но человек всегда хочет иметь что-то свое и противостоять этому желанию трудно. Особенно для раба. Если это желание возьмет верх над рабом, никакое наказание в мире его уже не остановит.
И вот я сижу на овечьей шкуре, принесенной с чердака, сижу прямо на полу. Передо мной косая табуретка, которую я взял из хлева. На табуретке лежит пергамент, а рядом стоит чаша с чернилами. Свет мне дает вонючая жировая лампа с острым шипом на подставке, который я воткнул в земляной пол. То, что я взял жир и чернила, тоже воровство.
Мне жарко от стыда, а не от боязни наказания. Я знаю, что отличаюсь от других рабов. Я не полезу за словом в карман и не боюсь наказания. Если боль послана мне в наказание Богом, то надо принимать ее с благодарностью.
Мне стыдно перед Богом и другими рабами.
Но перед королевой мне не стыдно.
Разве она знает, что такое быть рабом? Да не больше, чем я сам в те времена, когда у меня были рабы. Она считает, что хорошо с нами обращается, и это правда. Никто не голодает, никто не страдает от холода, и нас редко наказывают. Но она не знает рабов. И меня, кто записывает ее рассказ, она тоже не знает.
«Кто ты?» — спросила она. Я думаю, что королева первый раз в жизни задала подобный вопрос рабу.
Я задумываюсь, что она может знать о моем прошлом.
Может быть, ей известно, что люди конунга Свейна купили меня десять зим назад на рынке рабов в Хюсабю. Может быть, она даже знает, что меня привезли туда торговцы рабами, которые напали на мой корабль у берегов Англии и что они пытали меня, стараясь узнать мое имя.
Они утверждали, что я знатного рода. Одежда, и руки, и особенно мой меч выдают высокое происхождение, говорили они. Викинги хотели получить за меня большой выкуп. Но им пришлось отступиться, они поверили моим словам, что я простой писец. Потому что, сказал один из них, какой хёвдинг согласится пойти в рабство по собственной воле? И кроме того, они не могли дольше продолжать пытки — я бы просто не выдержал. А мертвый раб — все равно что мертвая собака — грош ему цена. Тогда как раб-писец — большая редкость и ценится очень дорого.
Так что они прекратили меня пытать и занялись моими ранами. Дали мне имя — Кефсе. Но я слышал, как торговец объяснял человеку конунга Свейна, почему я в таком плохом состоянии. Ему даже пришлось снизить цену.
Я думаю, королеве известна моя история. Именно она и могла пробудить ее любопытство. И уж точно ей ведомо все, что случилось после того.
Я был писцом конунга Свейна, а потом он подарил меня королеве, когда им пришлось расстаться. В качестве прощального подарка. С тех пор я живу здесь — в Хюсабю. Я занимаюсь ведением счетов и пишу письма.
Кроме того, здесь я научился сапожному мастерству. Ведь в усадьбе не так уж много работы для писца. Я дублю кожу, делаю заготовки, крою и тачаю обувь. И работы мне хватает.
В Хюсабю живет много народа.
Прежде всего, сама королева и четыре ее служанки.
Еще есть воины, чтобы защитить королеву. Сейчас в дружине двадцать человек. Большую часть времени они заняты тренировками и лишь в случае крайней необходимости делают какую-нибудь работу по хозяйству. Предводителя дружинников зовут Хьяртан Ормссон. Он исландец и считает себя великим скальдом. Он никогда не упускает возможности похвалиться своим искусством — даже перед рабами. Но его стоит слушать только тогда, когда он говорит висы, что сложили другие.
Торгильс Бьёрнссон управляет усадьбой. Его жену зовут Боргхильд, и у них пятеро детей. Торгильс распределяет работу и смотрит за рабами — за всеми, кроме меня. Я подчиняюсь только королеве. Торгильс строг, но справедлив. Королева Гуннхильд должна быть им довольна.
Кроме того в Хюсабю живут одиннадцать рабов и семь рабынь. И у свободных слуг и у рабов есть дети.
Удивительно, как хорошо можно узнать людей, снимая мерку для обуви. Некоторые относятся к рабу-сапожнику, как к собаке. Другие обращаются со мной как со свободным человеком. А женщин часто просто невозможно остановить, когда они принимаются болтать.
Но я часто думаю, как справедливы слова, которые я слышал от Хьяртана:
Обтесывай древки
И обувь готовь
Лишь самому себе;
Если обувь плоха
Или погнуто древко —
Проклятья получишь.[4]
И как ни странно, больше всего неприятностей у меня с рабами.
Я один из них, но очень от них отличаюсь. Они меня часто не понимают и начинают подозревать в самом ужасном. Особенно непонятно для них, почему я могу говорить с королевой, а они — только с Торгильсом.
Большинство из них рабы по рождению. Но есть одна старая женщина, которая добровольно пошла в рабыни за еду и крышу над головой, потому что у нее нет родственников.
И только одного из рабов, как и меня, захватили в бою викинги. Он единственный мой друг.
Он из Галлии и получил прозвище Уродец из-за ужасного шрама на лице. Он происходит из бедной семьи, и некому было заплатить за него выкуп. Зато у него самого были жена и дети, и Уродец уверен, что они давно уже умерли от голода. На глазах Уродца выступили слезы, когда он понял, что я немного говорю на его родном языке. И с тех пор он так предан мне, что иногда это бывает даже обременительно.
Эти люди, мужчины и женщины, свободные и рабы, и эта усадьба со своими мрачными домами, крытыми дерном, и маленькой деревянной церковью и есть мой мир. Потому что королеве не нужен в поездках писец.
Но зачем я все это пишу?
Пытаюсь выразить словами бурю, бушующую в моей душе? Стараюсь найти покой, покинувший меня?
В таком случае я проиграл.
Только сегодня вечером, YII ante Idus Dec.[5], меня позвали к королеве.
Она сидит в трапезной. Как и вчера. В очаге горит яркий огонь. Но от стен тянет ледяным холодом, огонь разожгли недавно. Трапезная используется очень редко, и королева, наверное, специально выбрала ее, чтобы избежать лишних ушей.
— Ты переписал красиво мой рассказ, как я тебе велела? — спрашивает она. — Ты все сделал, как надо?
— Высокочтимая госпожа, — отвечаю я. — Если вы действительно хотите, чтобы я писал красиво, вы должны предоставить мне лучший скрипторий.
— Лучший что? — удивленно переспрашивает она.
— Лучшее помещение для работы, — быстро поправляюсь я.
— Тебе нужна отдельная комната?
Теперь уже теряюсь я. И рассказываю о конюшне, кривой табуретке и жировой лампе, подчеркивая всю тщетность своих попыток сосредоточиться на работе в таких условиях.
Она смеется и говорит, что позаботится об этом. И неожиданно добавляет:
— Ты можешь работать в трапезной. Я прикажу Торгильсу принести сюда дров, чтобы ты не мерз.
Я набираюсь мужества и говорю, как неразумно давать мне пергамент, чернила и перья.
— Это все равно что позволить викингу разделить ложе с красивой девушкой.
— Так ты познал насилие! — говорит она строго, но глаза ее смеются.
— Да, — отвечаю я.
— И ты уже исписал много пергамента?
— Часть, — отвечаю я и быстро добавляю:— Я могу и сам изготовить пергамент, если у меня будут телячьи или овечьи шкуры и известняк.
— Почему ты никогда не говорил мне, что владеешь и этим искусством? — резко спрашивает она. — Неужели ты не понимаешь, что я бы никогда не стала покупать дорогой пергамент, если бы знала, что один из моих рабов может сам изготовить его!
— Но до вчерашнего дня я не знал, что вам нужен пергамент, королева.
— Ты прав. — Она погружается в молчание, а затем спрашивает:— А что ты писал сегодня ночью?
— Ничего важного.
— Я хочу прочесть написанное тобой.
Это для меня неожиданно. Я не думал, что она умеет читать. Когда она просила меня показать письма и счета, я думал, что королева хочет посмотреть на латинские буквы и цифры. Как же я был глуп! Она христианка от рождения и была замужем за двумя христианскими конунгами. Конечно же, кто-то из священников научил ее писать. Но особенно хорошо читать она вряд ли умеет.
— Боюсь, у меня неразборчивый почерк, — писать было очень неудобно.
— В таком случае ты мне поможешь. Ты принес с собой этот пергамент?
— Да, высокочтимая госпожа.
Я неохотно достаю кусок кожи, который лежит в самом низу стопки пергаментов.
Она решительно берет его. Я знаю, что она имеет на это полное право. И тем не менее чувствую бессильную ярость — хоть и не помню, когда последний раз по-настоящему сердился.
Она медленно читает. Морщинка между бровями говорит о напряжении. Я писал очень неразборчиво и с сокращениями, так что мне часто приходится ей помогать.
Закончив чтение, она долго сидит в молчании. И серьезно смотрит на меня.
— Кефсе, — говорит она. — Пиши, что хочешь, но соблюдай рамки приличий. Я очень хочу читать, что ты пишешь, но не буду заставлять тебя давать мне твои записи.
Я чувствую облегчение и благодарность. И еще удивление. Когда я хочу встать на колени в знак благодарности, королева останавливает меня.
— Кажется, я начинаю понимать, что ты имеешь в виду, когда пишешь, как тяжело гордому человеку быть рабом. И ты никогда не был простым писцом. Поскольку писец может иметь лошадь, но он не выезжает на соколиную охоту. Это занятие хёвдингов.
Мне нечего ей ответить, и она взволнованно продолжает:
— Я не знаю, почему ты решил стать рабом, но у тебя есть семья, которая могла бы заплатить выкуп. И если сейчас ты изменил решение, тебе будет трудно связаться с родственниками.
Она останавливается и внимательно смотрит на меня.
— Ты хочешь вновь быть свободным? Я могу тебе помочь.
Если раньше я был просто удивлен, то теперь я сломлен. Это такое великодушное предложение, что у меня нет слов для благодарности. А она, конечно, думала, что я буду очень рад.
Вместо этого у меня возникает ощущение, что мне дали пощечину.
— Королева, — говорю я, — может ли человек, который был мертв в течение десяти зим, вернуться к жизни?
Она не понимает:
— Ты не хочешь принимать свободу в виде одолжения?
— И это тоже.
— Вчера ты предложил красиво переписать рукопись, а это стоит больших денег. Гораздо больше, чем один раб.
Мне наконец удается собраться с мыслями:
— По вашим законам раба должны принять в свободную семью, не так ли? Только после этого он может стать свободным.
— Это не относится к свободнорожденным. И к тому же принадлежащим к высокому роду.
— Обо мне давно отплакали, — отвечаю я. — И мои родственники уже поделили мое имущество. Неужели вы, королева Гуннхильд, думаете, что они захотят признать меня?
В ее глазах вспыхивает огонь:
— Если они откажутся принять тебя из-за жадности, то тогда они заслужили, чтобы ты заставил их отдать твое имущество при помощи оружия.
— У раба Кефсе нет оружия, — отвечаю я.
В ее глазах я замечаю разочарование и еще кое-что, что объясняет мне, почему она хочет освободить меня. На мои плечи ложится свинцовый груз ответственности, и я опускаюсь на колени:
— Deus, miserere.
— Что ты сказал?
Я встаю, все еще под влиянием увиденного:
— Я просил о милосердии Господнем.
— Ты странный, — говорит она. — Я предлагаю тебе свободу, а вместо благодарности ты просишь Бога о милосердии. Но поговорим об этом в другой раз.
Она неожиданно начинает смеяться:
— Как бы то ни было, но за один вечер я узнала о своих слугах больше, чем за всю жизнь!
— Я не хотел, королева, поставить вас в неудобное положение.
— А ты этого и не сделал. Лучше скажи, почему тебе не нравятся висы Хьяртана?
— Вы ждете ответа, королева?
— Да. Ведь ты позволил мне прочитать свое мнение о его искусстве. И если ты не объяснишь, почему не ценишь его как скальда, то поступишь некрасиво.
— Королева, — говорю я. — В стране, которую я раньше называл своей, нужно долго учиться, прежде чем человек получит право называться скальдом. Филид же должен знать больше скальда, а оллам больше филида и учиться по крайней мере двенадцать лет.
— Кто такой оллам?
— Человек, который знает все старинные сказания о богах и героях и все саги о королях, их жизни и подвигах. И кто знает все о жизни и чудесах святых. Кто может рассказать тысячи сказок. Кто пишет так же хорошо, как и рассказывает. И у кого такая острая память, что ему достаточно услышать сагу или предание один-единственный раз, чтобы запомнить и затем уже самому рассказывать ее. Кто знает все правила стихосложения и умеет ими пользоваться, кто готов взяться за любую форму песни и сделать ее такой сложной, что ни один из скальдов не сможет с ним тягаться. Он подобен королю и имеет почти равную с ним власть.
— А какое отношение все это имеет к песням Хьяртана? — спрашивает она.
— Хьяртан не оллам и не филид, и я бы даже не стал называть его скальдом, так плохо он складывает стихи. Но ему известно много чужих вис и песен, и большинство из них очень хорошие. Они могут показаться простыми человеку, привыкшему к более сложному стихосложению, но они искренни и талантливы. Они захватывают и впечатляют, как, например, украшенный резьбой форштевень — своими изощренными узорами и устрашающей красотой, крещенной в море и крови.
Я обрываю сам себя — я слишком поддался настроению.
— Простите, — говорю я. — Мне надо молчать, а не говорить.
— Я сама просила тебя говорить. И мне бы очень хотелось услышать песнь твоей страны, которую ты сам считаешь хорошей.
— В песнях часто встречаются разные виды рифм, и размер стиха все время меняется. Мне трудно это перевести. Вернее, просто невозможно.
— Тогда скажи вису на своем родном языке!
Я выбираю одну из вис, не слишком сложную:
Tonn tuli
Ocus in di athbe ain;
In tabair tonn tuli dit
Berid tonn athfe as do laim.
— В твоем исполнении это напоминает прибой, — задумчиво говорит она. — А рифмы бьются друг о друга, как кипящие волны. О чем говорится в этой висе?
Я удивлен и через некоторое время отвечаю:
Бьется в берег волна,
Время прилива настало,
Смоет вода следы на песке,
В море отступит внезапно.
Мы молчим.
— Вы хотели рассказать мне о королеве Астрид, — напоминаю я.
Она повторяет:
— Да, о королеве Астрид.
И замолкает.
— Но на этот раз все мы, кто был там, добавили свои замечания к повествованию королевы Астрид.
Она опять на секунду умолкает, а затем решительно продолжает:
— Ты думаешь, я должна рассказать и об этом тоже?
— Да, если это имело значение для королевы Астрид. Но тогда, наверное, вам надо начать с того, кто был сегодня в усадьбе королевы.
— Рудольф и я. И еще один человек. Астрид хотела, чтобы ее приемный брат Эгиль Эмундссон из Скары тоже присутствовал при ее рассказе.
Она улыбается:
— У меня нет памяти оллама, но кажется, королева Астрид начала свой рассказ так:
— Норны определяют нашу судьбу, говорили мудрецы. Норны прядут нити наших судеб.
Кто эти норны,
Что могут прийти К женам рожающим?—
спрашивает Сигурд дракона Фафнира, нанеся ему смертельную рану, и умирающий Фафнир отвечает:
Различны рождением Норны, я знаю —
Их род не единый.[6]
Норны, прядущие нить моей судьбы, были человеческого рода, и нити их были из ненависти.
Первой была Сигрид, моя бабка по отцу.
Сигрид Гордая была первый раз замужем за конунгом Эйриком Победоносным. У них был сын — будущий шведский конунг Олав Шведский. Конунг Эйрик умер, когда Сигрид была еще совсем молода и красива. Она привлекала внимание мужчин. Не меньше были они заинтересованы и в ее богатстве. Не долго пролежал конунг Эйрик в своем кургане, как к его жене уже устремились сваты. Их было так много, что скоро они надоели Сигрид. Часто они были очень назойливы, и в конце концов Сигрид разозлилась. Она напоила двух своих женихов и сожгла их вместе со свитой в одном старом доме у себя на усадьбе. После этого ей и дали прозвище Гордая.
Одним из сожженных женихов был конунг Харальд Гренландец. Харальд был женат на Асте дочери Гудбранда, и она была в то время беременна. Харальд решил бросить ее ради Сигрид. Аста родила сына Олава, которого сейчас называют Святым. Вторым мужем Асты был Сигурд Свинья. Аста была второй из норн, что пряла мою судьбу.
Она была гордой женщиной и никогда не простила Харальду Гренландцу измены. Но не могла она простить и Сигрид Гордой, которая насмеялась над отцом ее сына и убила его. Эти две ненависти жгли и мучали ее, они зажали ее в клещи, как зажимают корабли во время битвы. С самых малых лет воспитывала она ненависть к отцу в душе сына. И никогда не упускала случая напомнить, что Олав должен отомстить за смерть Харальда Гренландца. Он должен стать великим конунгом и отомстить потомкам Сигрид Гордой.
Но я хочу рассказать о Сигрид. Скоро после смерти Харальда Гренландца у нее появился жених, который ей очень понравился. Это был Олав Трюгвассон, конунг Норвегии. Но когда Сигрид отказалась принять христианство, конунг ударил ее по лицу перчаткой и назвал языческой сукой. Та пощечина всегда горела на щеке Сигрид.
Потом она вышла замуж за датского конунга Свейна Вилобородого. И изо всех сил стала настраивать мужа и сына против Олава Трюгвассона, пока не добилась своего. Что случилось, известно всем. Датский и шведский конунги объединились с Эйриком ярлом и вступили в битву с Олавом Трювассоном у Свёльда. Олав Трюгвассон проиграл то сражение и бросился с корабля в море. Говорят, что он утонул.
А теперь я подошла к третьей норне — Ингебьёрг, сестре Олава Трюгвассона.
Она была замужем за Рёгнвальдом ярлом и жила в Скаре. Рёгнвальд ярл поддерживал Олава Шведского, но Ингебьёрг никогда не смогла забыть о том, что он убил ее брата. Она постоянно мечтала о мести.
Вот три норны, что пряли нити моей судьбы. Мне вспомнились слова одной песни:
Так нить судьбы
Пряли усердно,
Что содрогнулись
В Браланде стены;
Нить золотую
Свили и к небу —
К палатам луны —
Ее привязали.
На восток и на запад
Концы протянул и,
Конунга земли
Нитью отметили;
К северу бросила
Нерп сестра
Нить, во владенье
Север отдав ему.[7]
Я родилась в год битвы при Свёльде[8].
Мою мать звали Эдла, она была дочерью вендийского ярла, ее взяли в плен и сделали наложницей Олава Шведского. Она родила ему двоих детей — Эмунда, который правит сейчас в Свитьоде, и меня. И она научила нас ненавидеть отца прежде, чем мы узнали, что такое ненависть.
Когда конунг женился, королева уговорила его отослать Эдлу. Мы остались с отцом. Королева ненавидела нас так же, как любила собственных детей. У них с конунгом Олавом были дочь Ингигерд, почти ровесница мне, и сын Якоб, которого потом прозвали Энунд Якоб.
Отец никогда не защищал нас. Он вообще всегда уступал, когда встречался с сильной волей. Но если ему и не хватало силы, то уж в избытке были в его характере ярость и жестокость. Мы с Эмундом почти также боялись его, как и королеву. Когда его наконец уговорили отослать нас, мы не плакали, а были рады. В то время мне было десять зим, а Эмунду — двенадцать. Брата отослали к родственникам матери, а меня — в Скару, к другому Эмунду — Эмунду Эгильссону, который и воспитал меня.
У него мне было хорошо.
В Скаре я познакомилась с Рёгнвальдом ярлом и его женой Ингебьёрг.
Ингебьёрг очень обрадовалась, когда поняла, что я ненавижу своего отца. Она хорошо относилась ко мне и часто разговаривала со мной. Она всячески старалась напомнить мне, как плохо отец обошелся с матерью и братом.
Моя мачеха, королева, умерла, когда мне исполнилось шестнадцать зим.
После ее смерти отец часто присылал за мной, и мы очень подружились с моей сводной сестрой Ингигерд.
Ингебьёрг, жена Рёгнвальда ярла, все время подговаривала меня восстановить сестру против отца, и это оказалось совсем не сложно. Никто бы не смог чувствовать любовь к этому вспыльчивому и неуправляемому человеку.
В усадьбе отца я встретила Оттара Черного. Он был исландцем, с черными волосами и жгучими черными глазами. Оттар владел искусством поэзии, и когда он говорил свои висы, не заслушаться его было просто невозможно.
Астрид замолчала и отпила из рога; она часто так делала во время рассказа. Но на этот раз ее сводный брат Эгиль Эмундссон не выдержал. Он сейчас лагманн, судья-старейшина, как и его отец. Астрид очень хотела, чтобы он присутствовал при ее рассказе.
— Не кажется ли тебе, Астрид, — сказал он, — что ты будешь рассказывать лучше, если не будешь так часто пить из рога?
— Тебя позвали не для того, чтобы ты делал мне замечания, — резко ответила королева и продолжила:
— Нет никакого смысла скрывать сейчас, что мы со скальдом Оттаром любили друг друга. Но мы знали, что о браке не может быть и речи. Нам удалось только несколько раз тайно встретиться. Он обнимал меня и нежно гладил лицо.
Но однажды он прошептал:
— Астрид, мы не должны больше встречаться. Я не выдержу.
— Ты боишься моего отца? — спросила я.
— Нет, — ответил он. — Я боюсь самого себя.
Он крепко обнял меня и прижал к себе, а потом внезапно оттолкнул.
— Уходи! — сказал он. — Или я испорчу жизнь нам обоим.
— Ты уверен? — спросила я.
— Да. Тебе найдут достойного тебя жениха. И я прошу Бога, чтобы твой будущий муж так же сильно любил тебя, как и я.
Он остановился, помолчал и быстро добавил:
— Я хочу сказать одну вещь, которую ты должна запомнить на всю жизнь. Никто не сможет полюбить тебя больше, чем Оттар.
Я была молода и глупа, а он разбудил во мне новые чувства. Я обвила руками его шею.
— Откуда мне знать, что ты говоришь правду?
Он схватил меня за руки и отстранил.
— Я бы мог уговорить тебя бежать со мной. Я этого не делаю. И когда-нибудь ты поймешь, что это лучшее доказательство моей любви.
— Хорошо, тогда из любви ко мне сложи песнь в мою честь, ведь ты сочиняешь хвалебные драпы конунгам за вознаграждение. Если сочинишь такую песню, я поверю в твою любовь.
Оттар внимательно посмотрел на меня.
— Пусть будет так. Я сочиню песнь, хотя я и знаю, что это может стоить мне головы. Твой отец убьет меня, если узнает, что я сложил стихи о его дочери.
Оттар сдержал слово. Когда он произнес свою песнь, мы были вдвоем. При звуке его стихов смолкли птицы, утих ветер и даже журчанье ручейка стало тише. А голос Оттара все звучал, полный нежности и тоски, завораживая все вокруг.
Мы думали, что больше нас никто не слышит, И только намного позже мы поняли, что уши есть и у леса.
Она умолкла, и тут раздался резкий голос Рудольфа:
— Королева, вы хотели рассказывать об Олаве Святом, а не о собственных грехах молодости.
— Услышите вы и о конунге Олаве, — усмехнулась Астрид, — Скоро наступит и его черед. И она продолжала:
— Уже в те времена между Олавом Харальдссоном и моим отцом не было согласия.
А после сражения у Свёльда отец вообще смотрел на Норвегию как на свою вотчину. Но Олав Харальдссон стал конунгом Норвегии, и когда люди отца явились в страну, бонды сказали, что ничего не будут платить, и отправили их к Олаву. Бонды уже один раз заплатили дань Олаву и не собирались больше никому платить. Олав Харальдссон захватил людей отца и повесил. А затем принялся разбойничать на границах с Ёталандом. Отец был в ярости, что какой-то мелкий хёвдинг, как он сказал, смеет так нагло вести себя.
В этом противоборстве Рёгнвальд ярл оказался между двух огней. Ингебьёрг тут же воспользовалась этим и уговорила мужа поддержать Олава Харальдссона.
Война между конунгами затянулась, и люди стали выражать свое неудовольствие. Однажды конюший Олава Харальдссона осмелился рассказать ему об этом. Конунг страшно разозлился и посоветовал конюшему самому отправиться в Швецию и заключить мир, если он считает это таким легким делом. Бьёрн — а так звали конюшего — возразил, что вряд ли вернется живым из этой поездки.
В дружине норвежского конунга был один исландец по имени Хьялти Бородатый. Он дружил с Бьёрном Конюшим и предложил поехать с ним. Хьялти считал, что шведы скорее послушают исландца, чем норвежца.
Так и было сделано. Они отправились с дружиной в Ёталанд. Они остановились и у нас, в Скаре, и Ингебьёрг очень хорошо их принимала, особенно после того, как услышала о цели поездки. Она часто беседовала с ними обоими, особенно с Хьялти. И скоро поняла, что нашла умного и хитрого союзника.
Хьялти много ездил и умел разговаривать с королями. Он умел добиваться, чего хотел, и сохранять голову на плечах. И мог заговорить любого. Его родичи служили скальдами при дворах большинства северных конунгов. Он знал обоих скальдов моего отца.
В Скаре дело обсудили серьезно и попросили совета у ярла. В итоге к отцу отправился один Хьялти. Бьёрн с легкостью согласился остаться с Скаре. С собой исландец увез письма от Ингебьёрг к моей сводной сестре.
А ярл со своей женой продолжали тайную игру, виделись с нужными людьми и разговаривали с ними.
Ничего этого не было известно Олаву Шведскому. И поэтому происшедшее на тинге в Уппсале было для него полной неожиданностью. Эта было на вторую зиму правления Олава Харальдссона.
Бьерн Конюший приехал на тинг в дружине Рёгнвальда ярла. И в первый же день по приезду на общем собрании он встал в полный рост и крикнул, что норвежский конунг послал его с предложением установить старые границы между государствами, как это было в прежние времена.
Олав Шведский заорал, чтобы Бьёрн заткнулся.
Но тут встал Рёгнвальд ярл и поддержал Бьёрна. Он сказал, что при нынешних порядках больше всего страдают бонды. И еще он предложил отдать дочь шведского конунга Ингигерд в жены Олаву Харальдссону, чтобы закрепить договор. Кроме того, сказал ярл, сама королевская дочь ничего не имеет против этого брака.
Олав Шведский просто взбесился. Он кричал, что за этими кознями может стоять только один человек — сестра Олава Харальдссона Ингебьёрг, и что ярлу стоило выбрать себе жену получше.
Тогда встал Торгни лагманн и так хорошо выступил в защиту бондов, что все его очень внимательно слушали. Он обещал Олаву Харальдссону Ингигерд в жены и предлагал заключить мир. Он договорился также о месте и времени следующей встречи и условиях женитьбы.
Так получилось, что Бьёрн и Хьялти вернулись к норвежскому конунгу с результатом, о котором никто и мечтать не мог. Олав Шведский, родной сын Сигрид Гордой, признал право Олава Харальдссона на норвежский престол, согласился отдать ему дочь в жены и признал его тем самым равным себе по рождению.
И Ингебьёрг радовалась унижению шведского конунга.
Но Олав Шведский никогда не собирался выполнять обещания, которые его заставили дать. Когда Олав Харальдссон прибыл на кораблях на место встречи в сопровождении знатнейших людей Норвегии, то не нашел там ни шведского конунга, ни его дочери.
Норвежец пришел в ярость — его предали, унизили и выставили в смешном виде перед всеми. Он поклялся отомстить. Казалось, что войне между конунгами не видно конца.
А вместо этого в Швецию отправился другой исландец, и другая королевская дочь была отдана замуж за норвежского конунга. Исландцем был Сигват Тордссон, скальд конунга, а дочерью — я.
Сигват тоже приехал в Скару. Как раз перед Рождеством. Это случилось на третью зиму правления Олава Харальдссона. Дальше к Олаву Шведскому Сигват не поехал.
Потому что когда он гостил у нас в Скаре, отец получил известие от киевского князя Ярослава, который хотел взять в жены Ингигерд. Так что пришлось ярлу, Ингебьёрг и Сигвату думать, как умилостивить Олава Харальдссона, когда ему станет известно, что Ингигерд дочь Олава достанется не ему.
И они решили предложить норвежскому конунгу в жены меня. Хотя моя мать и была наложницей, но тем не менее я являлась законной дочерью Олава Шведского. И если свадьба состоялась бы против воли моего отца, то это должно было бы только усиливать желание Олава Харальдссона.
Первым о деле со мной пришел поговорить Сигват.
У меня возникло чувство, как будто я давно его знаю — он был дядей по матери Оттара Черного, и они были очень похожи.
Сигват рассказывал мне о храбрости и мужестве Олава Харальдссона и об одержанных им победах.
Тут в рассказ королевы Астрид вновь вмешался Рудольф священник:
— Скальд сказал вам и о набожности конунга?
— Нет, — ответила Астрид, — он считал, что мне известно о том, что конунг крещен. Рассказывал он только о его сражениях, победах и везении.
Она помедлила и продолжала:
— Сигват сказал мне, что конунг, несмотря на всю свою власть, очень одинок. Что ему нужна женщина, которую бы он любил и которая делила бы с ним радость и горе. «Красивая женщина, — сказал Сигват, — красивая, умная и гордая. Как ты, которая может пробудить любовь настоящего мужчины». В этот момент мне показалось, что я слышу голос Оттара Черного: «Тебе найдут достойного жениха. И я прошу Бога, чтобы твой будущий муж так же сильно любил тебя, как и я».
Потом пришел Рёгнвальд ярл. Он сказал, что о лучшем муже для меня не приходится и мечтать. И уговорить меня оказалось несложно. Но сегодня я не знаю, почему я согласилась — из-за Сигвата или ради Олава.
Или чтобы отомстить отцу.
Олав Харальдссон, во всяком случае, не упустил возможности отомстить. Они с ярлом слали друг другу гонцов, и в конце концов было решено, что свадьба состоится в самом ближайшем будущем. И состоится она в Норвегии, в Борге.
Вскоре после Рождества мы отправились в путь. Меня сопровождал ярл, но мой приемный отец Эмунд лагманн отказался ехать с нами. Ему не нравилась эта затея. Но он беспокоился обо мне и послал со мной своего сына Эгиля.
Даже сейчас я прекрасно помню свою свиту — сто двадцать воинов в боевых доспехах и нарядных плащах. Была прекрасная погода. В лучах солнца переливался снег, блестело оружие и мерцали золотые нити праздничной одежды. А я мечтала. Думала о конунге Олаве, одиноком воине, тоскующем по любимой женщине.
Наконец мы прибыли в Борг.
Олав очень хорошо нас принял. Были накрыты богатые столы. И еще он пригласил множество гостей. Конунг не блистал красотой, но ведь Сигват никогда ничего подобного мне и не говорил. Зато Олав Харальдссон оказывал мне воистину королевские почести.
Когда подошло время, я дала согласие. За мной обещали то же приданое, какое собирались дать за Ингигерд, и я получила те же самые свадебные подарки, что и она. Объявили о помолвке и тут же решили сыграть свадьбу. Я становилась королевой Норвегии.
Астрид замолчала. Лицо ее сразу же приобрело безжизненное выражение.
Тут вновь раздался голос Рудольфа:
— Королева Астрид, вы собирались рассказывать об Олаве Святом, а не о себе.
Астрид посмотрела на него и рассмеялась — безрадостным смехом человека, который смеется над своими обидами и невзгодами.
— Олав Святой? Да, наконец нас оставили вдвоем. Он повалил меня на постель, сорвал одежду и набросился, как будто я была добычей, которую он захватил в походе. Я пыталась сопротивляться, но это только распалило его страсть.
— Королева! — строго сказал Рудольф. — Вы говорите о святом человеке. Расскажите правду! Скажите, что конунг встал на колени перед постелью и возблагодарил Бога, а потом благородно выполнил свой супружеский долг.
— Я уже сказала правду.
Больше в тот вечер Астрид не произнесла ни слова.
Вот уже много дней, как я тачаю обувь и даже не притрагиваюсь к своим записям. Потому что королева совсем забыла, что никто другой в усадьбе не обучен сапожному мастерству.
Но вчера у меня наконец появилось время и для рукописи. Я перечел свои записи, исправил их и добавил кое-что.
То, что я был занят ремеслом, пошло мне на пользу. У меня было время подумать. И я пришел к двум выводам.
Первый — я должен записывать все, что касается рассказа королевы Астрид, даже собственные мысли и чувства. Потому что у меня возникло ощущение, что рассказ Астрид, воспоминания Гуннхильд, ее беседы со мной, ярость Рудольфа священника, даже моя презренная жизнь — все это переплетается в невидимый и непонятный нам пока узор судьбы.
Второй вывод — почему я должен писать на чуждом мне языке викингов, хотя я и выучил его еще в детстве в Ирландии? Почему бы мне не перейти на латынь, которой я владею намного лучше?
Если королева Гуннхильд захочет, я переведу ей мои записи. Хотя историю королевы Астрид и наши с королевой Гуннхильд разговоры я могу по-прежнему писать на языке той страны, в которой сейчас живу.
Сегодня, Idus Dec[9], королева Гуннхильд вновь уехала в Скару. Рудольф сопровождал ее. Мне очень интересно, что расскажет сегодня королева Астрид. Я твердо уверен, что Астрид говорит правду — во всяком случае, сама верит, что это правда. Ведь на смертном одре люди не лгут. Кроме того, я всегда сомневался в истинности рассказов об Олаве Святом. И мне всегда хотелось познакомиться с описанием его жизни поближе
Но сегодня утром произошло одно событие, которое заставляет меня быть осторожным с рукописями.
Я решил украсить орнаментом первую страницу. Мне хотелось порадовать королеву. Хотя сделать это было довольно трудно. Ведь в моем распоряжении были весьма примитивные чернила — вода, смешанная с золой и клеем. Но если постараться, то можно нарисовать довольно красивый орнамент и этими чернилами.
Я начал осторожно наносить на пергамент первые линии. Затем перешел к деталям и сосредоточился на верхнем левом углу. Я сидел и рисовал круги и спирали, когда бесшумно открылась дверь и в трапезную вошел Рудольф.
Я встал.
Он прямо сказал, что это Торгильс рассказал ему, где я сижу и чем занимаюсь по приказу королевы. Рудольф хотел посмотреть на мою работу.
— Господин, — ответил я, — я раб королевы. Я не решаю, что мне писать. Только в ее воле рассказать мне, что она считает необходимым.
Тут он заметил орнамент.
— Рука монаха, — тут же определил он.
— Господин, — вновь ответил я, — вы хотите сказать, что это похоже на работу монахов из ирландских монастырей?
— Кто ты? — резко спросил он.
А я подумал: «Неужели эти саксонские священники так никогда и не научатся хорошим манерам? Неужели они не помнят, что все мы равны перед Богом? Неужели забыли слова апостола Павла: „Нет уже Иудея, ни язычника; нет ни раба, ни свободного, нет ни мужского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе“?»
— Я раб Кефсе, писарь королевы Гуннхильд, — постарался ответить я как можно вежливее.
— Ты дерзок!
— В таком случае — прости меня!
Тогда он решил испробовать новую тактику:
— Кефсе, что это за имя?
— Это имя дали мне торговцы рабами. Насколько мне известно, оно означает просто «раб».
Рудольф все не отступал.
В его голосе слышалась угроза:
— Если ты не дерзок, то, значит, глуп. Даже раб мог бы понять, что я хотел знать, кем ты был до того, как тебя захватили викинги.
Я разозлился так, как не злился уже давно. Мне понадобилось некоторое время, чтобы успокоиться.
— Господин, — ответил я, — почему вы хотите это знать? Что наша жизнь? Разве не помните вы слов царя Давида о бренности человеческого существования?
— Ты что, хочешь выставить меня на посмешище, пес?
Я подумал, что мне не нужно выставлять его на посмешище — он и сам с этим справится. И я ответил:
— Господин, раб не может выставить священника на посмешище.
Упоминание о сане натолкнуло Рудольфа на другую мысль — на лице его заиграла торжествующая улыбка.
— Если ты отказываешься рассказать о своем прошлом, я могу потребовать этого признания на исповеди, — сказал он.
— Да, господин, если вы считаете, что таким образом исполняете заповеди Господа нашего. Но какой грех я совершил, чтобы вы могли потребовать моей исповеди?
Он чуть не задохнулся. Бросил на меня испепеляющий взгляд, повернулся и быстро вышел из трапезной.
Поэтому я решил больше ничего не писать, прежде чем не поговорю об этом с королевой. Но зато ничто не мешало мне заняться орнаментом.
Королева Гуннхильд со священником Рудольфом вернулась домой из Скары только через два дня после моей беседы с Рудольфом.
Другого я и не ждал. Накануне был солнцеворот — самый короткий день в году. И самая длинная ночь, когда вся нечистая сила выходит из укрытия. В эти часы людям лучше не высовывать носа из дома.
Домой они вернулись поздним вечером.
Я уже почти не надеялся на их возвращение в тот вечер, как в трапезную пришла королева Гуннхильд. Я очень удивился, что королева сама пришла ко мне, а не вызвала в палаты. До сегодняшнего вечера вызов к ней был торжественной церемонией. За мной присылали раба, я входил в палаты, падал на колени и униженно спрашивал, что угодно королеве.
Она шествовала впереди меня в трапезную в сопровождении двух служанок, а я следовал за ними на почтительном расстоянии. Только усевшись на высокий трон и уверившись, что я готов записывать ее рассказ, королева отпускала девушек.
Я уже выполнил большую часть орнамента, хотя работа продвигалась медленно. Подобное искусство требует времени. Было заметно, что орнамент поразил и обрадовал королеву. Она поблагодарила меня и взяла его с собой, когда пошла к трону.
Чтобы не показать, что я заметил изменения в ее поведении, я встал на колени.
Но сейчас я перехожу к записям.
— Встань, Кефсе, — говорит она. — И садись к столу. Я хочу, чтобы ты записал мой рассказ.
Она терпеливо ждет, пока я раскладываю принадлежности для письма, а затем говорит:
— Рудольф утверждает, что ты — сбежавший из монастыря монах.
Я удивлен — но не словами Рудольфа, а желанию королевы внести наш разговор в рукопись. И я молчу.
— Так значит, он прав, если ты не отвечаешь? — спрашивает королева.
— Нет, он ошибается, я никогда не был монахом.
— Он хочет купить тебя, потому что считает необходимым послать тебя обратно в монастырь.
Я начинаю понимать, почему она решила записать наш разговор.
— Я могу лишь повторить, королева, что я никогда не был монахом. И надеюсь, вы мне поверите.
Она смотрит на меня, и я не отвожу взгляда.
— Я верю тебе, — говорит Гуннхильд. — И обещаю не продавать тебя. Ни Рудольфу, никому другому. Я сама предложила тебе помощь и не собираюсь отказываться от своего предложения.
Ее доверие велико. Рабу веры мало, а слово священника стоит многого.
Я встаю на колени и благодарю ее. Но в душе по-прежнему бушует буря. Она началась, когда королева спросила меня о прошлом.
— Священник говорил со мной и еще кое о чем, — продолжает она, когда я усаживаюсь за стол. — Он требует прочитать твои записи. Или он грозит запретить мне пересказывать слова королевы Астрид.
— Королева, — отвечаю я. — У священника нет на это права.
— Ты уверен?
— Да. Его власть, полученная от епископа, распространяется только на нашу душу. Он имеет право и обязан бороться с искажением нашей веры, пытаться спасти грешников, но рассказ королевы Астрид не имеет с этим ничего общего. Ее рассказ — это свидетельство жены конунга, которого кто-то из епископов объявил святым, и очень важно, чтобы ее рассказ был записан. Потому что ошибаться могут и епископы. И случается, что не все святые действительно святы. Рудольф не имеет права злоупотреблять своей властью. Да и не в его это власти запретить записывать рассказ королевы Астрид.
Королева смотрит на меня, и я понимаю, что ей хочется спросить, откуда я все это знаю, но она не спрашивает.
— А что, по-твоему, я должна сказать Рудольфу?
Она советуется со мной!
— Он может не согласиться, если я просто откажусь его слушаться.
— Я могу задать вам вопрос?
— Да.
— Какому епископу подчиняется, по-вашему, Скара?
— Рудольф считает, что Адальварду. Но епископа Адальварда сейчас нет в стране. Конунг Энунд отправил его обратно в Саксонию. У него другой епископ, который ненавидит архиепископа. А самым доверенным человеком архиепископа в стране является епископ Хенрик из Лунда. Но его мало интересуют наши дела. Он вообще слишком редко бывает трезв, чтобы его интересовало что-нибудь. Есть еще один епископ — Эгин из Далбю — человек другого рода. Хотя он получил назначение на Ёталанд меньше года назад, он уже побывал у нас в Скаре.
— Так это он приезжал сюда летом и исповедовал даже рабов?
— Да, это он.
— А что вы знаете о епископе Эгине?
— Говорят, это ученый и добрый человек. И он действительно заботится о душах рабов. Датские законы отличаются от шведских, и ему удалось освободить уже некоторых рабов в Сконе. Я слышала, что за отпущение грехов епископ Эгин просит не золото и серебро, а отпустить на волю рабов.
— А какие отношения у Рудольфа с епископом?
— Рудольф изо всех сил пытался завоевать расположение епископа, но не думаю, что ему это удалось.
Она улыбается:
— Ты советуешь отправить Рудольфа к Эгину?
— Нет, королева. В этом случае у священника была бы возможность представить дело в выгодном для него свете.
— Тогда что же делать?
— Может быть, стоит сказать Рудольфу, что вы сами собираетесь отправиться в Далбю, чтобы посоветоваться с Эгином. Рудольф может отправиться с вами, если пожелает.
Она смотрит на меня.
— Тогда я возьму с собой и писца. Ведь мне могут потребоваться его советы.
— Королева, — отвечаю я, — я буду очень удивлен, если ваша поездка состоится. Я думаю, Рудольфу не понравится, если вы решитесь искать суда епископа Эгина. Мне кажется, что Рудольф — человек епископа Адальварда. А у этих двух епископов разные взгляды на одни и те же вещи.
— И ты думаешь, Рудольф так легко сдастся? Он очень упрям.
— Думаю, он вряд ли признает свое поражение, но по трезвому размышлению откажется от требования прочесть рукопись. А в качестве извинения скажет, что не собирается подвергать свою королеву испытанию долгим путешествием по плохим дорогам зимой.
Она смеется. Я никогда раньше не слышал такого веселого и мелодичного смеха — он звучит как переливы арфы.
— Думаю, ты совершенно прав, — говорит королева.
Мы молчим. Но я уже утвердился в своем решении. Мне помогли его принять обвинения Рудольфа и наша беседа с королевой.
— Могу ли я рассказать вам о себе? — спрашиваю я.
— Да, — отвечает королева и даже не пытается скрыть удивление.
— С тех пор, как вы приказали мне записывать ваш рассказ о королеве Астрид, случилось много событий. Я говорю не о внешних событиях моей жизни, а о внутренних переживаниях. В моей душе свет боролся с мраком. А где мрак и где свет известно одному Богу.
Я умолкаю, а затем решительно спрашиваю:
— Вы все еще хотите узнать, кто я?
Она удивлена:
— А почему ты думаешь, что я могу не хотеть?
— Королева, имена имеют магическую силу. Тот человек, которым я когда-то был и который, как я думал, давно умер, сейчас пробуждается к жизни. Он просто был в забытьи. И если я назову его по имени, он может очнуться и восстать к жизни. Вы уже жаловались, что Кефсе ведет себя не как раб. Но хотите ли вы, королева, пробудить к жизни другого человека?
Я читаю ответ в ее глазах. Я думаю: «Где сейчас Кефсе, раб и монах Кефсе? Который бросался на колени и просил о милосердии Господнем, завидев огонь любви в глазах женщины?»
Меня как будто обволакивает тьма, но это не может изменить моего решения.
— Да, — говорит королева.
— Я хочу просить вас об одном одолжении.
— Каком?
— Я по-прежнему останусь Кефсе. Для других.
— Даю слово.
Я медлю. Но я не могу останавливаться на полпути. Тем более, что королева ждет.
— Я Ниал Уи Лохэйн, сын Киана, — медленно говорю я и чувствую, как каждое слово причиняет мне нестерпимую боль. — Мой отец — Киан Уи Лохэйн — был один из двух правителей Ирландии, которые стали королями после смерти в тысяча двадцать втором году от Рождества Христова короля Маэла Сехнэйла. Киан, мой отец, был филидом, потом стал олламом, а моя семья — из самых могущественных в Миде, одном из королевств Ирландии.
Я становлюсь перед ней на колени. И если встать на колени рабу Кефсе было легко, то совсем нелегко сделать это Ниалу Уи Лохэйну.
Когда королева покидает трапезную, я чувствую себя, как Давид: «от голоса стенания моего кости мои прильнули к плоти моей», и, продолжая выражаться словами царя Давида, «я уподобился пеликану в пустыни, я стал как филин на развалинах».
Я сидел, уронив голову на руки.
Может быть, я плакал. Не знаю. Во всяком случае, тогда это случилось впервые после смерти моего отца тридцать шесть лет назад. А мне было в то время одиннадцать лет.
Я не мог думать. И чтобы не сойти с ума, я принялся за орнамент. Я бросился в работу и постарался забыть обо всем другом.
И остановился только, когда почувствовал, что рука уже больше не в состоянии удерживать перо. Я сидел и смотрел на рисунок, не видя его. Но постепенно разрозненные линии сплелись в моих глазах в затейливый орнамент.
Тогда я увидел рисунок как будто в первый раз.
Я увидел орнамент, с которого начал — кресты, спирали и круги, переплетающиеся с полосами, как это принято в Ирландии.
Но почему я выбрал именно этот рисунок? Неужели я тосковал по своей родине, по прошлому, неужели я ничего не забыл?
«Пара серых глаз была устремлена на Эрин, — писал Святой Колумба, покидая Ирландию:
Остаток жизни они не увидят
Сыновей и дочерей Эрин прекрасной…
Из глаз моих серых капают слезы,
Не в силах расстаться я с Эрин прекрасной…
Не выдержит сердце разлуки,
С Эрин прекрасной…»
Но внизу страницы не было никаких крестов и спиралей, а в орнамент вплелись драконы с разинутыми пастями и жалящими языками. Драконы, сражающиеся друг с другом.
Господи! Я только что нарисовал этих драконов!
Я вновь уронил голову на руки. И не знаю, как долго просидел в таком положении.
Я вздрогнул, когда открылась дверь и в трапезную кто-то вошел. Было уже темно, и огонь в очаге погас.
Я пригляделся и увидел, что это пришла королева Гуннхильд, в сопровождении моего товарища по несчастью Уродца.
Я вскочил:
— Прошу простить меня, королева. Не знаю, что это со мной приключилось.
— Разожги огонь! — приказала королева, повернувшись к Уродцу.
Она лишь посмотрела на меня, но ничего не сказала, когда я помог Уродцу сложить дрова в очаге и разжечь огонь.
— Принеси еще вязанку дров, — сказала она Уродцу.
Он ушел, а я замер в нерешительности. Она повернулась ко мне:
— Ниал, я хочу, чтобы ты записал мой рассказ.
Она произнесла мое имя как само собой разумеющееся. Мне стало жарко. Не знаю, чего я ждал, но мне захотелось схватить ее за плечи и потрясти. Впервые за десять лет я услышал собственное имя из чужих уст.
Кто последний раз называл меня по имени? Бригита, чьи волосы были сотканы из золота и солнечных лучей. Бригита, чье белое горло я перерезал собственной рукой.
— Ниал, ты меня слышишь?
— Да, королева.
Я зажег жировую лампу и занялся записями.
— Я говорила с Рудольфом. Как ты и предсказывал, он отказался от поездки. Если бы конунг Свейн спросил совета у тебя, а не у своих хёвдингов, то наверняка бы сумел отвоевать Англию и до сего дня сидел бы на английском троне.
— Сомневаюсь, но рад, что помог заткнуть глотку Рудольфу.
Она хочет что-то сказать, но умолкает, потому что в комнату входит Уродец. Когда он, положив дрова у очага, плотно прикрывает за собой дверь, Гуннхильд говорит:
— Это тот человек, который думает, что его семья умерла с голода, когда его взяли в рабство?
— Да, королева.
— Господь милосерден, — только и может ответить мне Гуннхильд.
Я не могу удержаться, чтобы не спросить:
— Милосерден для кого, королева, — для Уродца или для захвативших его викингов?
Она уходит от ответа:
— Господь милосерден для всех нас.
В ее взгляде скорбь и удивление. Как будто она никак не может осознать то, что ей пришлось узнать. Но она так искренна, что лед, сковавший моё сердце при звуке моего же имени, начинает таять.
А королева говорит:
— Я забыла сказать тебе, что со мной приехала королева Астрид. Я не могла оставить ее одну в усадьбе, хотя там, конечно, много слуг. Она слишком больна, чтобы следить за хозяйством и порядком в усадьбе. И она с трудом дышит, когда волнуется. Просто задыхается. Так что я приказала получше укутать ее в шубы и привезти в санях сюда. Она устала и сейчас спит.
— Если она так больна, сможет ли она рассказывать дальше?
— Ее теперь ничто не может остановить. Я думаю, она не умрет, пока не расскажет всего, что хочет рассказать. И она настаивает, чтобы Эгиль Эмундссон присутствовал при ее рассказе. Я не знаю, чего она от него хочет. Но он приедет к нам завтра и останется в усадьбе на некоторое время.
Она ненадолго умолкает.
— Я сказала Рудольфу, что если он не хочет, то вовсе не обязан присутствовать при ее рассказе. Вместо него слушать ее рассказ можешь ты, Ниал. И записывать. Если бы ты слышал его в тот момент!
— Так значит, Рудольф не хочет упустить ни единого слова королевы Астрид?
— Нет. Я думаю, его теперь можно удержать только силой.
— А королева Астрид рассказала что-нибудь вчера?
— Да.
Я чувствую, что разговариваю с королевой как равный, но ничего не могу с собой поделать, а она, кажется, не возражает.
— Именно ради рассказа королевы Астрид я и пришла сюда сегодня. Я хочу повторить ее рассказ, пока он еще свеж в моей памяти. Дай подумать — в прошлый раз она рассказала нам о свадьбе…
Внезапно она спрашивает меня:
— Ты все время был здесь?
— Если вы имеете в виду со времени нашего разговора, то да.
— А когда ты ел в последний раз?
— Давно. Но это моя вина.
— Пойди в поварню и прикажи принести сюда еду и пиво!
Я выполняю ее приказ. Это правда, что чувство голода может быть мучительно, но дело в том, что в последние часы я вообще ничего не чувствовал.
Когда я возвращаюсь, королева рассматривает мой рисунок.
— Кефсе рисовал кресты, а Ниал рисует борющихся драконов.
— Я предупреждал вас об этом, королева.
Она кивает:
— Я знаю.
Мы молчим. Тут в трапезную входит рабыня с подносом и чашей с пивом. Девушка ставит еду на стол перед королевой и, поклонившись, уходит.
Королева пододвигает мне еду, и я быстро смотрю на нее. Гуннхильд даже не думает о том, что я ел мясо птицы и пил пиво в последний раз, когда был свободным. А сейчас я привык к каше и кислому молоку, и лишь изредка мне доводится пробовать мясной суп и брагу.
Вряд ли кто-то оставлял более обглоданные косточки, чем я. Но пиво я пью осторожно. Я не знаю, как оно крепко и как много я могу выпить его сейчас.
Когда королева видит, что я покончил с едой, она говорит:
— На этот раз Астрид начала свой рассказ так:
— Когда конунг Олав удовлетворил свою похоть в нашу брачную ночь, он тут же заснул. На свадьбе он много выпил.
Но зато я уснуть так и не смогла. Мне даже не удалось удобно улечься на постели, потому что Олав раскинулся поперек кровати, зажав меня в угол.
У меня все болело, и, кроме того, я замерзла. Но я бы согласилась скорее умереть от холода, чем разбудить короля. Я боялась, что если попробую натянуть на себя одеяло, то могу его потревожить.
Вот так я и просидела всю ночь и лишь под утро поняла, какую ошибку совершила.
Почему конунг набросился на меня, как будто я была его наложницей? Да потому что был уверен, что Олав Шведский не даст за мной никакого приданого. А поэтому он решил не оказывать дочери шведского короля никаких почестей. И не церемониться с ней. И ни о каком браке тут не могло быть речи.
Меня продали в рабство. Потому что теперь у меня не было ничего своего. Из Скары я привезла только одежду и кое-какие украшения, много они не стоили. Свадьба означала разрыв с отцом, а больше помощи мне ждать было неоткуда.
И еще я поняла, что Рёгнвальд ярл, с такой легкостью отдавший меня замуж и пообещавший приданное и свадебные подарки, которые должна была получить Ингигерд, прекрасно знал, что слова его ничего не стоят.
Утром я услышала во дворе конский топот и голос ярла — он спешил как можно быстрее вернуться домой, ведь дары от Олава он получил накануне. И я с горечью вспомнила, с каким доверием относилась к его советам и словам Ингебьёрг. Мне давно стоило бы понять, что эта женщина не может чувствовать любви к внучке Сигрид Гордой.
Рассвет еще не наступил, когда конунг Олав проснулся. Он позвал раба и приказал ему разжечь огонь в очаге.
Затем посмотрел на меня и с усмешкой заметил:
— Ты выглядишь испуганной. Вот уж не думал, что у шведского короля такая бестолковая дочь. Надеюсь, днем от тебя будет больше проку, чем ночью.
Я была права, когда думала, что конунгу наплевать на меня — он даже не побеспокоился прикрыть мою наготу хотя бы овечьей шкурой.
Никогда — ни до, ни после той ночи — я не чувствовала себя такой покинутой и одинокой. Я готовилась стать королевой, а сейчас не знала, рабыня я или свободная женщина. Что же теперь делать? Я никого не знала в усадьбе, даже слуг.
Весь день я бесцельно бродила по двору, чувствуя на себе любопытные взгляды, пока не забрела в большую палату.
Я решила там спрятаться, сидела на скамье в дальнем углу и смотрела перед собой сухими глазами. Хотя мне было всего восемнадцать зим, я решила не плакать.
— Как чувствует себя моя королева? — раздался голос Сигвата Скальда, и от неожиданности я вздрогнула. Либо он умел ходить неслышно, как кошка, либо я ослепла и оглохла, погруженная в собственное горе.
Сигват ласково смотрел на меня, но я не забыла, что он был один из тех, кто уговорил меня выйти замуж за Олава.
— Почему ты называешь меня королевой? — резко спросила я. — Ведь ты знаешь правду.
— Правду? — удивился Сигват.
— Конунг не оказал мне никаких почестей. И думаю, не собирается этого делать в будущем.
— Ты ошибаешься. Он дал тебе слово. Просто ему нужно время.
— Я думаю, что слова Олава так же верны, как и клятвы Рёгнвальда ярла дать за мной приданое.
Сигват помолчал, а потом ответил:
— Если ты права, то обманули нас обоих. Но мне хочется верить, что в твоих словах нет правды.
Я решила объяснить, почему вдруг задумалась обо всем этом, и прежде чем поняла, что делаю, Сигват узнал все — и о брачной ночи, и о нашей с Оттаром Черным любви, и о любовной песне, и о том, как мне казалось, что Сигват уговаривает меня выйти замуж за Олава голосом Оттара.
Скальд внимательно слушал, ни разу не перебив меня.
Когда я наконец замолчала, он сказал:
— Ты здесь не одна. Думаю, ты просто забыла, что Оттар — сын моей сестры. И те, кого любит Оттар, так же дороги мне, как и ему. Но я бы помог тебе, даже если бы вы с Оттаром и не любили друг друга. Ведь именно я заманил тебя сюда.
Я хотела ответить, но Сигват остановил меня:
— И ради всего святого, не рассказывай никому того, что сейчас довелось услышать мне. Ни об Оттаре, ни о его любовной песне! И уж, конечно, не говори этого королю. Это может стоить Оттару жизни. Олав очень скор на расправу.
Я испугалась, и Сигват поспешил добавить:
— Он никогда не применит силы против женщины.
— Нет, — тут же согласилась я, — потому что над женщиной можно одержать верх по-другому.
— Олаву не часто приходилось общаться с женщинами. Может быть, поэтому он так грубо обошелся с тобой.
— А мне кажется, он пытался отомстить моему отцу.
— Может, и так.
После этих слов я еще больше стала доверять Сигвату.
— Мы найдем какой-нибудь выход, — подумав, сказал он.
— Пока я не вижу его, — грустно ответила я.
Сигват ласково улыбнулся:
— Всему свое время. Будь терпеливой. Здесь много исландцев и в Норвегии, и в Свитьоде.
Тогда я не поняла, что он имел в виду, но мне было все равно приятно, что обо мне заботятся.
— Ты чувствуешь себя совершенно беспомощной, но ведь власть дают не только деньги и сила.
— Если ты думаешь о власти любви, то ее у меня никогда не будет.
— Если какая-нибудь женщина и в состоянии пробудить любовь в душе конунга, — ответил, улыбаясь, скальд, — то это ты. Но сейчас я говорю не о любви. А о той силе, что дает человеку знание.
—Я не понимаю, чего ты от меня хочешь, — растерянно ответила я.
— Чем больше нам известно о человеке, тем большую власть мы над ним имеем. Если ты хочешь влиять на Олава, то должна постараться узнать о нем как можно больше. Даже мелочи приобретают со временем особое значение. Ты должна внимательно следить за ним и все запоминать.
— Спасибо за совет, — поблагодарила я. — Так может быть, ты сам расскажешь мне о конунге что-нибудь, что даст мне над ним власть?
Сигват вновь улыбнулся:
— Ты такая способная ученица, что заслуживаешь поощрения. Спроси Олава о его матери — Асте, когда он выпьет пива. Его рассказ может оказаться для тебя очень полезным.
— Хорошо, попробую.
— И еще один совет. Старайся быть в хороших отношениях с епископами и священниками. Их помощь может тебе пригодиться в трудную минуту. А я обещаю поговорить с конунгом, как только представится удобный случай. Говорить с ним надо, только когда он в хорошем настроении. Смотри, не забудь об этом!
С того дня мы с Сигватом стали друзьями.
— Это все, что рассказала нам королева Астрид, — говорит Гуннхильд.
— Не так уж и мало, — отвечаю я. — Мне кажется, она очень хорошо определила «кредо» скальдов.
— Что скальдов?
— Принцип жизни.
— Да, может быть.
Королева поднимается и направляется к двери.
Я тоже встаю и чувствую, что ноги меня не держат.
К счастью, королева ничего не замечает. Когда она выходит, я без сил падаю на скамью.
До Рождества Христова осталось всего восемь дней.
Это мой одиннадцатый год в рабстве. Более десяти лет псалтырь и молитвы были основой моей жизни. Колесо церковного года степенно вращалось. Неизменной чередой наставали и уходили в прошлое праздники и дни святых, чтобы вновь вернуться на будущий год.
Десять раз с нетерпением я ждал светлого праздника Рождества.
Десять раз душа радовалась, вслушиваясь в рождественские молитвы.
Рудольф считает меня сбежавшим из монастыря монахом. Но это правда, что Ниал никогда не был монахом, а раб Кефсе жил жизнью монаха.
Кефсе посвятил жизнь Богу, чтобы вымолить прощение за грехи Ниала. Кефсе смотрел на все лишения как на испытания, посланные Господом нашим ради спасения души Ниала.
И Кефсе обрел мир. Но он проиграл, потому что обрел мир, закрыв глаза и заткнув уши.
Ему стоило бы догадаться, что Ниал не умер. Неистовый Ниал, которого так и не смогли сделать монахом, как ни старались.
Ниал, который был послушником в самом Клиэйн Мейк Нойс, и который переезжал из монастыря в монастырь — но не для усмирения плоти, а чтобы набираться знаний из монастырских библиотек. Ниал, который принял сан ради доступа к самым ценным книгам. Ниал, который выучил псалтырь не из смирения, а ради красоты стиха. Ниал, который стал филидом, а затем олламом и насмехался над саном.
Ниал, который наслаждался всеми прелестями жизни — дуновением теплого ветра, песней ковыля, лунными бликами на море, теплом женского тела, солнечным светом, красотой и магией строк поэта, дикой скачкой на коне и тяжестью меча в руке.
Ниал, который присутствовал на церемониях и богослужениях, только когда они завораживали его своей красотой. Ниал, который считал, что у него вся жизнь впереди и что для покаяния всегда будет время — потом.
Глупый Кефсе — он думал, что Ниал умер!
Но Ниал — раб, раб, раб.
Раб, даже если его освободят. Потому что зачем ему свобода?
Неужели я смогу так жить?
Однажды я направил меч в свою грудь, чтобы умереть и не оказаться в рабстве. Меч выбили у меня из рук.
Наступил вечер. И сегодня по-прежнему, как и утром, когда я записывал свои бессвязные мысли, восемь дней до Рождества Христова, XYI ante Cal. Jan.[10]
Я читаю свои записи и вношу в них поправки. Это совсем непросто. Я знаю, как тяжело записывать собственные мысли и слова, как будто это касается другого человека, а не тебя самого.
Но прежде чем я перейду к записям сегодняшнего дня, хочу сказать, что вчера я видел королеву Астрид.
Королева Гуннхильд позвала меня вчера вечером в палаты продиктовать письмо.
Королева Астрид сидела с ней рядом на высоком троне и была очень красиво одета. Ее лицо было бледно, но на щеках горел лихорадочный румянец. Даже следы болезни не могли лишить ее красоты. Сразу было видно, что в молодости она блистала красотой.
Ко мне она отнеслась очень хорошо и говорила со мной как с равным, а не как с презренным рабом.
Теперь я перехожу к рассказу о сегодняшнем дне.
Королева Гуннхильд пришла в трапезную сразу после дневной молитвы и сказала, что хочет просмотреть записи.
Я передал ей все свои рукописи, даже те, что не имели отношения к королеве Астрид. Но я надерзил своей королеве — мое душевное состояние было ужасным. Я был раздражен, а этой роскоши раб позволить себе не может.
Меня удивило, что такое поведение Кефсе подействовала на королеву. Она растерялась.
— Я обещала, что не буду требовать твои записи, — сказала она. — Но ты не будешь возражать, если я прочту то, что касается наших бесед?
— Вы можете прочесть все, что написано на вашем языке, — ответил я.
Она могла думать, что ей хотелось. Мне же было все равно. Меня не интересовала ни жизнь, ни смерть.
— А на каком другом языке ты писал? — спросила королева. — На ирландском?
— Нет, на латыни. Но может, мне и стоило писать на ирландском или греческом. Тогда этот пес Рудольф не сможет ничего прочесть, даже если сумеет добраться до пергамента.
На мгновение королева растерялась, в ее глазах ярость боролась со смехом. Но под конец она рассердилась:
— Ниал, как ты смеешь так говорить в моем присутствии!
Я пожал плечами.
— Если вам что-то не нравится, королева, вы можете сделать со мной, что угодно — наказать, продать, убить…
— Я уже обещала, что не продам тебя.
— Но вы не обещали меня не наказывать и не убивать.
— Не обещала.
— А что касается продажи, то вы можете изменить свое мнение. Вы, наверное, тоже слышали, что говорит Хьяртан о женских клятвах:
Если она и поняла намек, что дала обещание не продавать меня под влиянием чувств, а не холодного рассудка, то не показала этого.
— Это не песнь Хьяртана, — только и сказала королева. — Я слышала ее и от других.
— Могу заверить вас, королева, что когда я повторяю стихи, слышанные мною от Хьяртана, они ему никогда не принадлежат.
Скальда глупого строфы
Создать не могут созвучья;
Отличить могу я песню
От пустого бормотанья.
Королева Гуннхильд рассмеялась:
— Похоже, Ниал высокого о себе мнения и обладает острым умом и злым языком.
Я ничего не ответил, и через некоторое время Гуннхильд сама продолжила разговор:
— Это правда, что обещаниям женщин стоит доверять меньше, чем клятвам мужчин. Хотя и на мужчин тоже можно не всегда полагаться. Но когда мужчина нарушает клятву, страдает его честь. Не так обстоит дело с женщинами. Если они и дают предательский совет, то люди не осуждают их так сильно, как мужчин. Но встречаются женщины, для которых честь дороже жизни.
— И вы, королева Гуннхильд, принадлежите к их числу?
— Да. Я думала, ты это уже понял.
— Вы слишком много от меня требуете, королева. Раб не может судить о таких вещах как честь.
Больше она ничего не сказала, а принялась за чтение.
Я помогал ей и сам перевел те записи, что были сделаны на латыни. Но я сделал это из честолюбивых помыслов — она должна была узнать, кто я есть на самом деле.
Неожиданно она стала рассказывать о королеве Астрид.
— Скоро выяснилось, что у меня есть друзья и при дворе конунга Олава. Однажды ко мне пришел Сигват и сказал, что один человек из свиты ярла остался со мной в Норвегии.
— Мне кажется, — сказал Сигват, — что ты хорошо знаешь его. Это Эгиль Эмундссон из Скары. Он просил передать тебе привет.
Я не могла сдержать радости:
— Эгиль! Это мой молочный брат.
— Успокойся, Астрид! Веди себя как подобает королеве!
Сигват покачал головой.
— Если ты будешь так радоваться и тут же побежишь к Эгилю, то конунг Олав может решить, что он значит для тебя больше, чем есть на самом деле.
— Эгиль мне не просто молочный брат. Я люблю его как родного.
— Если ты не поумеришь свой пыл, то пробудишь подозрения у Олава.
Сигват устроил нам встречу с Эгилем. И я узнала, что мой приемный отец, Эмунд из Скары, подозревал ярла в предательстве. Он специально послал со мной Эгиля в Норвегию, чтобы он позаботился обо мне. Эмунд также послал гонца к моему отцу и передал с ним, что моей вины в происшедшем нет.
Это было не совсем правдой, но Эмунд желал мне добра. Нам надо было во что бы то ни стало задобрить отца.
Мы посовещались с Эгилем и Сигватом и решили что Эгиль попросит Олава Харальдссона разрешить ему поехать в Швецию к моему отцу и попробовать договориться о приданом. И если норвежский конунг разрешит ему сделать это, то по дороге Эгиль заедет в Скару, расскажет Эмунду о моей жизни и попросит совета.
Олав Харальдссон не возражал против поездки Эгиля. А Сигват послал с ним письмо к Оттару Черному.
Я не знаю, что он написал в том письме, но не сомневаюсь, что он смог все рассказать так, что только Оттар понял, о чем шла речь.
Астрид посмотрела на Эгиля Эмундссона, который тоже сидел в палатах вместе с нами.
— Ты, Эгиль, — сказала королева, — можешь рассказать о поездке в Швецию лучше меня.
Эгиль помолчал, а потом стал рассказывать:
— В Ёталанде не было уже ни Рёгнвальда ярла, ни его жены, когда я приехал домой. Они убежали из страны, спасаясь от гнева Олава Шведского. И я был рад, что не встретил их.
Отец созвал тинг. Часть людей поддержала норвежского конунга, часть — шведского. Но все хотели мира. Поэтому было решено, что мы с отцом отправимся к Олаву Шведскому и попробуем уговорить его помириться с Олавом Норвежским.
Когда мы прибыли в Свитьод, отец сразу же отправился к Олаву. Ты, Астрид, знаешь, как витиевато мог изъясняться мой отец, когда было нужно. И поэтому в его речах королевская дочь ни разу не упоминалась.
Вместе этого он попросил конунга рассудить один спор. Дело касалось двух знатных людей — достойных, но враждовавших друг с другом. Сильный старался навредить слабому. На тинге было решено, что сильный заплатит выкуп. Но когда пришло время платить, он отдал гусят вместо взрослых гусей, поросят вместо свиней, а вместо золота — черепки. И еще обещал убить слабого.
— Как вы рассудите это дело? — спросил отец у конунга.
Олав Шведский присудил, что этот человек должен выплатить весь выкуп противнику и в три раза больше своему королю. А если он не выполнит этого решения, то Олав объявлял его вне закона и выгонял из страны, а имущество его должно было быть поделено поровну между королем и другим человеком.
Отец нашел свидетелей, которые могли бы подтвердить это решение.
Мы уехали из королевской усадьбы и отправились в Уллерокер, где уже собралось много народа. Все были страшно злы на Олава Шведского. Вскоре к нам присоединился сын конунга Якоб и один из его советников. Якобу в то время было двенадцать зим. Никто из исландских скальдов с ним не приехал, и я не знаю, с кем еще он советовался.
К тому времени Олав Шведский уже догадался, что вынес приговор самому себе. Потому что речь шла о распре между шведским и норвежским конунгами, а решение касалось свадьбы Астрид, дочери конунга и наложницы, которую отдали замуж вместо Ингигерд, матерью которой была королева. И тем не менее Олав Шведский хотел отомстить зятю, хотя должен был радоваться, что все устроилось так хорошо.
На том тинге все решили, что Олав Шведский вынес справедливый приговор, хотя дело касалось его самого.
Тогда же Якоба провозгласили королем и дали ему имя Энунд Якоб, потому что многим не нравилось христианское имя Якоб.
Олав Шведский по-прежнему оставался королем, но должен был поклясться, что не станет воевать с норвежским конунгом и отдаст приданое Астрид. А Энунд Якоб будет следить, чтобы его отец не нарушил данное слово.
Я вернулся к Олаву в Норвегию и рассказал о случившемся. Летом конунги встретились и заключили мир.
Эгиль замолчал.
Во время его рассказа королева Астрид несколько раз пила из чаши с пивом, но я не мешала ей делать это. Мне кажется, что Эгиль был не прав, когда советовал Астрид поменьше пить во время рассказа. Как мне кажется, Астрид лучше всего рассказывает, когда немного выпьет. Надо только следить, чтобы она не пила лишнего.
И она продолжила рассказ:
— С конунгом Олавом мне приходилось несладко — особенно в постели. Но после того, как Эгиль отправился в Швецию, конунг стал относиться ко мне с большим уважением — хотя бы на людях. Не знаю, был ли это совет Сигвата или Олав сам додумался, что теперь, когда было возможно примирение с моим отцом, ему стоило вести себя по-другому, но он изменился.
С того времени я сидела рядом с ним в палате и у меня были свои служанки. И хотя свадебных подарков он мне так и не отдал, я ни в чем не нуждалась.
В постели он был со мной по-прежнему груб — как и в первую ночь. Либо просто заваливался в кровать и тут же засыпал. Но случалось, что он говорил со мной.
Он говорил и говорил, и всегда только о себе самом и своих победах. Он буквально упивался своим успехом, как красна-девица. А я всегда поддерживала его и старалась вытянуть как можно больше, помня о совете Сигвата.
Кроме того, его разговорчивость устраивала меня и с другой стороны. Во время своих рассказов он не прикасался ко мне — только если не рассказывал о захваченных девушках. Тогда он сразу же воспламенялся и набрасывался на меня.
Через некоторое время он стал произносить свои висы и всегда ждал похвалы. Но мне не составляло труда хвалить его, потому что стихи были действительно искусно сложены.
Олав был хорошим скальдом, но все его висы были о нем самом. И о женщинах — но их было совсем мало — которых он любил или, вернее, говорил, что любил. Все его любовные стихи были поразительно холодны, а уж я-то знала, как должна звучать настоящая любовная песнь. Олав говорил больше о себе, чем о женщинах, и висы были наполнены тоской, а не страстью.
Однажды вечером, когда конунг был в особенно хорошем настроении и выпил лишнего, я решила воспользоваться советом Сигвата и спросить Олава о его матери.
Мне повезло — лучшего времени для вопроса было не выбрать. Конунг сел в постели, приказал принести пива и принялся рассказывать.
Начал он издалека — с времен, когда самого Олава еще не было на свете.
К Сигрид Гордой вместе с Харальдом Гренландцем, отцом Олава, отправился и его приемный брат Ране Путешественник. С частью дружины он остался на корабле, а Харальд поехал тем временем в усадьбу Сигрид Гордой.
Именно Ране привез Асте печальное известие о гибели мужа. Аста тогда была в Вестфольде. Но она тут же собралась и уехала к своему отцу, у которого пробыла до рождения ребенка, которого носила под сердцем.
А Ране тем временем оставался в Вестфольде. Когда Асте пришло время рожать, ему приснился удивительный сон.
Как будто ночью к нему пришел Олав Альв Гейрстадира, который правил в Вестфольде много лет назад и был братом Халвдана Черного. Конунг приказал Ране отправиться в свой могильный курган и взять оттуда три вещи. Сам мертвый конунг сидел в кургане на стуле. Первой вещью было кольцо, которое мертвец держал в руках, второй — пояс, и третьей — знаменитый меч Бэсинг. Ране должен был отрубить этим мечом голову конунгу и быстрее бежать из кургана, пока другие мертвецы не настигли его. Все эти вещи Ране следовало отвезти Асте дочери Гудбранда. Она родит сына, которому эти вещи и предназначались. И имя этому сыну должны были дать в честь Олава Альва Гейрстадира.
Ране сделал, как ему было сказано во сне, и взял кольцо, меч и пояс с ножом.
Ему удалось выбраться живым из кургана, и он тут же отправился к Асте. Когда он приехал, королева лежала на полу и никак не могла разрешиться от бремени. Ребенок Харальда Гренландца не хотел или не мог появиться на свет. Тогда Ране рассказал о своем сне и положил Асте на живот пояс. Она тут же родила сына.
Отец Асты Гудбранд хотел отнести ребенка в лес, как они заранее договорились, но Ране его остановил и рассказал об Олаве Альве Гейрстадире.
Тогда все поняли, что душа Олава Альва Гейрстадира переселилась в младенца, и теперь уже не имело значения, что его отец был негодяем.
Ране дал ребенку имя Олав и заставил съесть немного соли с клинка Бэсинг. Так Ране стал приемным отцом Олава Харальдссона.
Золотое кольцо и пояс Олаву отдали, когда у него начали выпадать молочные зубы, а меч — когда ему исполнилось восемь лет. И королева Аста все время рассказывала Олаву, что он из славного рода Инглингов, к которым принадлежал Олав Альв Гейрстадир.
Никого не удивляло, что мальчик с ранних лет обладал большой смелостью. Так и должно было быть, ведь раньше он был Олавом Альвом Гейрстадиром.
— Теперь тебе понятно, — сказал мне конунг, — мне на роду было написано стать королем Норвегии, и не только потому, что я происхожу от Харальда Прекрасноволосого, Инглингов и от сына Одина[12]. Но и потому что меня выбрали их наследником.
Я покосилась на Олава Святого — он был очень доволен своим языческим происхождением.
Рудольф несколько раз уже порывался прервать рассказ королевы Астрид и на этот раз не выдержал:
— Это не правда. Конунг Олав проклинал языческих богов. Он отказался от них.
Королева Астрид повернулась к священнику:
— Тогда странно, почему он в последней битве сражался Бэсингом, мечом из могильного кургана Олава Альва Гейрстадира.
Рудольф задохнулся:
— Вы лжете.
— Может быть, священник, вы подождете осуждать королеву и дадите ей закончить рассказ, — сказала я. — Астрид, а что еще рассказал Олав об Асте?
— Не так уж и много, — ответила королева Астрид и продолжала рассказ:
— Во время своего повествования конунг часто прикладывался к пиву, и скоро язык его стал заплетаться. Я пыталась задавать вопросы, но ответы становились все более и более невразумительными.
Он пробормотал, что мать всю жизнь ненавидела его, потому что отцом его был Харальд Гренландец. Но она любила Олава Альва Гейрстадира, который возродился в Олаве Харальдссоне, любила больше, чем было можно…
Тут конунг замолчал и закрыл глаза. Я решила, что он заснул.
Но внезапно он встрепенулся и сказал:
— Черт бы побрал всех баб!
Понемногу я стала узнавать о жизни Олава:
Как его взяли первый раз в викингский поход двенадцатилетним мальчишкой, как с Ране он отправился в Свитолд отомстить за смерть Харальда Гренландца. Еще не научившись ценить жизнь, Олав научился убивать. И еще он научился мучить и пытать людей, но не для того, чтобы побеждать, а потому что это доставляло ему удовольствие и давало над ними власть.
Тут Рудольф вновь перебил Астрид:
— Королева, Олав был крещен!
Астрид изучающее посмотрела на священника:
— Может быть, — только и ответила она.
И еще раз внимательно посмотрев на Рудольфа, она продолжила повествование:
— Я познакомилась не только с жизнью Олава Харальдссона. Я старалась поближе узнать епископов и священников.
Сигват советовал мне подружиться с ними, но это было не так просто, во всяком случае, для меня. Потому что они считали меня наложницей короля и отказывали в причастии. Но конунгу они не могли отказать ни в чем. И когда я пыталась убедить их, что меня обманули, что у меня просто не было выхода, меня никто не слушал.
Даже когда отец прислал Олаву мое приданое и я стала законной женой конунга, они заставили меня исповедоваться, потому что я, по их мнению, согрешила.
Как раз перед примирением отца с Олавом я почувствовала, что понесла. Олав страшно обрадовался — никогда он не был так добр и приветлив со мной.
До того времени он все время был настороже, все время был готов к защите. И каждую ночь он клал рядом с собой в постель Бэсинг, от которого исходили опасность и холод.
Я так никогда и не смогла заставить его убрать из постели меч. И постепенно я поняла, что меч был уместнее в постели конунга, чем я, его жена. Но во время моей беременности броня конунга дала трещину, сквозь которую можно было разглядеть живую человеческую плоть.
Может быть, все сложилось бы по-другому, если бы в то время я вела себя иначе. Но я была слишком молода, а моя ненависть к конунгу — слишком велика. И он причинил мне слишком сильную боль. И я думала только о самой себе. Кроме того, как ни был внимателен ко мне Олав, он никогда не ласкал меня.
И вскоре все закончилось.
Когда я родила дочь, а не сына, как ему хотелось, Олав разозлился. Он решил дать дочери имя Ульвхильд и забыл о ней.
Через некоторое время после рождения дочери я поняла, что с королем что-то неладно.
Я не обращала внимания, что Олав после примирения с моим отцом не прикасался ко мне, ибо думала, что он беспокоится о ребенке, которого я носила. Но когда прошло время, а он все не приходил ко мне ночью, я удивилась. Потому что была уверена, что у него нет другой женщины.
Со временем я поняла, в чем дело.
Я знаю, что люди много говорили о том, что у нас больше не было детей. Они считали, что тут была моя вина. Но на самом деле Олав Харальдссон так никогда и не захотел больше лечь со мной в постель.
— Я знал! — торжествующе провозгласил Рудольф. — Вот в чем дело. Ради Господа нашего Олав отказался от своей жены и принял обет воздержания. Он святой человек.
— Может быть, — сухо ответила Астрид, — если неспособность спать с женщиной без применения силы говорит о святости.
День святого Томаса. До Рождества осталось всего несколько дней.
В усадьбе тихо, ведь работать сегодня даже для рабов — грех.
Но в последние дни работа кипела — надо было запастись дровами и переделать необходимые по хозяйству дела до начала святок.
Хотя меня и не просили об этом, я пришел к Торгильсу и попросился рубить дрова.
Он вряд ли удивился бы больше, если к его ногам вдруг упала луна с неба.
— Королева приказала тебя не трогать. Она сказала, что ты занят переписыванием рукописей.
— Но сейчас-то я свободен, — ответил я. — И мне бы хотелось порубить дрова.
Это было правдой. Эгиль Эмундссон получил известие из Скары о том, что его жена заболела, и отправился домой проведать семью. Королева Астрид отказывалась рассказывать без него. А я не мог рисовать — мои драконы с каждым днем становились все ужаснее.
Особенно хорошим дровосеком я не был, но за годы рабства мне пришлось много чего повидать. И если мне не хватало умения рубить дрова, то его с лихвой заменяла злость на весь мир — и на себя в том числе.
В последние дни я вел себя как цепной пес — огрызался на всех без всякого повода. Даже бедному Уродцу досталось, когда он подвернулся под горячую руку.
Его явно что-то беспокоило. Он был не похож на себя — как впрочем, довольно часто в последнее время. И он пришел ко мне за помощью. Как маленький ребенок приходит за утешением. Я попросил оставить меня в покое. Когда через некоторое время он вновь отыскал меня, я посоветовал ему убираться вон и больше не показываться мне на глаза со своей противной рожей. Он шарахнулся в сторону, мне стало стыдно, но я ничего не мог с собой поделать. У меня ни для кого не было доброго слова.
Неудивительно, что люди в эти дни обходили меня за версту.
Святой Колумба, помолись за меня!
Я знаю, что я грешник. Сначала я слишком любил жизнь, а потом так же полюбил наказание, которое сам же на себя наложил. Моя гордыня была велика, и я восхищался собой и своим терпением.
Я грешил. Я убивал. И не мог заставить себя пойти на исповедь. Потому что в моей душе сгустилась тьма. Тьма, которую не в силах разогнать даже божественный свет.
Но неужели я теперь, как Люцифер, буду свергнут с небес на землю, буду проклят и не смогу вернуться обратно?
Молись за меня, святой Колумба!
Ведь ты сам писал:
Под землей, я знаю, есть
Существа, что хотят
Молитву Божью прочесть.
Но не могут
Книгу открыть
За семью печатями Христа,
Что только в Его воле снять
После пришествия победного
И покаяния народного.
Молись за меня, проси о милости для меня, чтобы не осудили меня на вечное изгнание!
Слабым утешением для меня была новость, которой обменивались шепотом рабы. Королева Гуннхильд в последние дни стала подобна дикой кошке. И то, что это более, чем слухи, стало понятно нам вчера вечером.
Одна из рабынь разбила красивый хрустальный бокал, привезенный из Франкии. Она сделала это нечаянно, но королева не ограничилась затрещиной и выговором, а приказала выпороть девушку. Чувствовалось, что человек, выполнявший поручение Гуннхильд, старался от души, потому что вопли несчастной рабыни разносились по всей усадьбе.
Но я принялся за рукопись, чтобы сосредоточиться, а не чтобы писать обо всем на свете. В надежде на успокоение я решил рассказать о собственной жизни. Хотя только Богу известно, чем закончится борьба Дьявола за душу презренного раба Ниала.
Я хорошо помню время, когда еще был жив мой отец.
Но мне так и не удалось предаться воспоминаниям. Мои занятия прервал осторожный стук в дверь.
Я ответил, но никто не вошел в трапезную, а стук раздался вновь.
Тогда я встал и открыл дверь. На пороге стояла Тора, старая рабыня, высохшая от невзгод и лишений. В ее глазах я увидел страх, смешанный с почтительностью, и понял, как велико стало расстояние между мной и другими рабами теперь, когда я столько времени провожу с королевой.
— Я тебе нужен? — спросил я.
— Да. Там… Уродец, — едва слышно прошептала она. — Он просит тебя прийти.
— А что ему нужно, ты не знаешь? Мне бы не хотелось прерывать работу.
— Он… он …— она на секунду умолкла, а затем решительно выпалила на одном дыхании:— он умирает ты должен прийти он кричит от боли он в конюшне.
Я обернулся и посмотрел на очаг.
— Ты можешь последить за огнем?
— Да, Кефсе, да.
— Уверена? Но только обязательно дождись моего возвращения.
— Я дождусь тебя.
Я побежал в конюшню.
Уродец лежал на сеновале. Он был один, рядом с ним мерцала жировая лампа. Бедняга скорчился от боли, по щекам катились слезы, а лицо блестело от пота.
— Кефсе! Ты пришел, — тихо простонал он.
— Почему ты думал, что я могу не прийти?
— Потому что ты сердился на меня.
— Сердился? Я?
— Да. Ты простишь меня?
Я ничего не понимал.
— Мне нечего прощать. Ты не сделал ничего плохого.
— Нет, что-то сделал. Иначе бы ты никогда не рассердился на меня.
Я вздрогнул. Неужели я обидел его? Ведь я так грубо с ним обошелся. И бедный Уродец не мог понять, почему я так жесток и решил, что чем-то обидел меня. Он чувствовал себя виноватым, не имея на то причин. И не смог вынести этого груза…
— Уродец, — прошептал я. — Что случилось? Что ты с собой сделал?
— Я… я больше не мог терпеть, Кефсе.
— Потому что ты думал, что я сержусь на тебя?
— Не только. Мне было слишком тяжело.
Мне стало плохо, когда я подумал, как безгранично он мне доверял и как бесчеловечно я с ним обошелся. Как много наша дружба на протяжении этих лет значила для него и как мало она значила для меня.
— Что ты сделал? — спросил я, потому что на его теле не было видно крови.
— Я съел стекло.
Стекло? Где он мог его достать?
Тут я вспомнил о разбитом хрустальном бокале — наверное, Уродец нашел его осколки. Господи! Какая ужасная смерть — умереть от внутреннего кровотечения. И какие адские муки он должен был при этом испытывать!
Неужели он не мог придумать что-нибудь другое! Перерезать себе вены или повеситься, например…
Он как будто прочел мои мысли:
— Они уже однажды спасли меня — это было еще до твоего появления здесь… я перерезал себе вены, но они остановили кровь… меня выпороли…
Я понял. На этот раз Уродец позаботился о том, чтобы его было невозможно спасти.
И я понял, что такого друга у меня больше никогда не будет.
— Уродец, — сказал я как можно спокойнее, — я не сержусь на тебя. И ты очень много для меня значишь. Это ты должен меня простить. Это я причинил тебе боль. Я не заслужил твоего прощения. Но может быть, ты все-таки меня простишь?
Он схватил меня за руку.
— Да, — только и прошептал он.
Я содрогался от плача, когда прикоснулся щекой к его щеке. Затем я выпрямился и стал гладить его по волосам.
— Я так боюсь попасть в ад, Кефсе! — неожиданно сказал Уродец. — Я думал…
— Что ты думал?
— Что у меня будет время…
Тут я понял, что он хотел сказать:
— Что у тебя будет время получить отпущение грехов?
Он кивнул.
Мне все стало ясно. Уродец прекрасно понимал, что делает, когда выбрал такую смерть.
— Но разве ты не позвал священника?
— Он был здесь.
— И не отпустил тебе грехи?
Я не мог в это поверить.
— Нет! — выкрикнул Уродец. — Он сказал, что сначала мне надо раскаяться в содеянном.
Тут я понял, что он имел в виду: Уродец не мог по-настоящему раскаяться в самоубийстве, потому что не хотел больше жить, а Рудольф, связанный догмами церкви, не мог отпустить ему грехи.
— Ты хочешь сказать, что ни в чем не раскаиваешься?
Он кивнул.
— Но сейчас я раскаиваюсь. Потому что ты не сердишься на меня.
Мне нужно было пойти за священником. Хотя это и не совсем соответствовало церковным представлениям о раскаянии, у нас не было времени на теологические споры. Даже Рудольф не мог отказать умирающему.
Но как же Уродец? Я не мог оставить его одного.
Он слабел прямо на глазах и вряд ли бы дожил до прихода священника. Мне было лучше остаться с ним и постараться уверить его в том, что раскаяния достаточно и он не попадет в ад, чем позволить умереть в одиночестве.
Но, может, мне удастся позвать кого-нибудь на помощь?
Я закричал, но никто не откликнулся.
Иного я и не ожидал. Вряд ли кто-нибудь осмелится помогать рабу, который совершил грех самоубийства. Его осудили не только люди, но и Бог.
Только тут я понял, как мужественна была Тора, когда отправилась за мной в трапезную. Но сейчас она ничем не могла помочь — она следила за огнем и, наверное, вся тряслась от страха, что кто-нибудь найдет ее в господских палатах.
Я снова закричал, и снова никто не откликнулся.
Тогда в памяти всплыла картинка из прошлого — молодой и самоуверенный Ниал Уи Лохэйн преклоняет колена перед епископом, который посвящает его в сан.
Я испытал громадное облегчение.
Конечно, вся моя жизнь была отрицанием принципа самопожертвования, к которому обязывал сан священника. Но хотел я того или нет, я был и оставался священнослужителем. У меня было право, и я просто был обязан отпустить умирающему грехи.
— Уродец, — сказал я. — Я священник. Я могу отпустить тебе грехи.
В его глазах зажегся огонек.
— Ты сказал, что раскаиваешься. Я думаю, ты раскаиваешься во всех грехах, что совершил?
Он кивнул:
— Да.
Я стоял рядом с ним на коленях, а по стенам конюшни метались причудливые тени.
— Господин наш Иисус Христос отпускает тебе твои грехи. Deinde ego te absolvo a peccatis tuis, in nomine Patris, et Filii. Et Spiritus Sancti. Amen.
Я перекрестил его и сказал:
— Да будет мир в твоей душе!
— Спасибо! — едва слышно прошептал он и попытался улыбнуться.
Больше он ничего не смог произнести.
Тут за моей спиной раздалось покашливание. Я обернулся и увидел Рудольфа. Я даже не заметил, как он вошел в конюшню.
— Я слышал, что ты отпустил его грехи, — спокойно сказал священник.
— Да, он раскаялся, — коротко ответил я, не в силах дольше сдерживать рыдания.
Больше Рудольф не задавал вопросов, а просто опустился на колени рядом со мной и причастил Уродца святыми дарами.
А затем принялся читать псалом:
— Miserere mei, Deus, secundum magnam miserocordiam tuam…
Я вспомнил этот псалом и присоединился к Рудольфу.
Уродец потерял сознание, когда мы еще не дочитали псалом до конца. Он ушел из жизни очень тихо. Мы только заметили, что он больше не дышит.
Только после смерти Уродца Рудольф обратился ко мне:
— Ты священник.
— Да. Меня посвятили в сан.
Он многозначительно посмотрел на меня:
— Ты и сам понимаешь, что теперь я вынужден послать письмо епископу Эгину. По закону нельзя держать священника в рабстве. Королеву отлучат от церкви, если она не захочет освободить тебя, как только узнает, что ты священник. Но почему ты сам не сказал об этом?
Мне стало ясно, что нет смысла скрывать что-либо.
— Об этом я не думал. Я принял сан много лет назад, но никогда не служил мессы и не считал себя священником.
— Священниками становятся при принятии сана, а не из-за отправления службы.
— Ты прав. Но не думаю, что епископу Эгину или какому-нибудь другому епископу будет от меня польза.
— Это уже касается тебя и епископа. Мое дело поставить епископа Эгина в известность о случившемся.
«Саксонский буквоед!»— подумал я. Но знал, что ничего не могу сделать, чтобы остановить его.
Кроме того, я стал намного мягче относиться к Рудольфу. Ведь он вернулся в конюшню и был готов отпустить Уродцу грехи. Он даже принес все необходимое для последнего причастия.
Тут я вспомнил, что Тора сидит в трапезной и ждет меня.
Я склонился над Уродцем и поцеловал его в еще теплый лоб.
Затем я направился к выходу.
— Куда ты идешь? — спросил Рудольф.
— В трапезную.
— Я пойду с тобой. Нам надо о многом поговорить. Ты должен рассказать мне о себе, чтобы я знал, что писать епископу Эгину.
— Это так важно?
— Да. Ведь я даже не знаю твоего имени.
— Меня зовут Ниал. Ниал Уи Лохэйн.
Я вздрогнул, потому что в этот момент умер Кефсе.
— Надо прислать кого-нибудь, чтобы обрядить умершего, — сказал Рудольф.
Об этом я не подумал.
В хлеву я нашел двух рабынь, которые сначала не хотели идти в конюшню, но потом согласились, когда я сказал, что меня послал Рудольф.
А затем мы с Рудольфом отправились в трапезную.