Слову о Коцоеве мне хотелось предпослать несколько строк личных воспоминаний.
Это было в начале тридцатых годов, когда Северная Осетия строила свою знаменитую гидростанцию на реке Гизельдон. Мысль об этой станции подал бывший пастух из села Даргавс — Цыпу Байматов, чей многогранный талант в науке и практической механике был так полезен Осетии. Эту мысль Байматову подсказала сама природа родных мест, сам характер горной реки, которая берет начало в ледниках, пересекает Даргавскую долину и по уступам водопада Пурт обрушивается в ущелье. Цыпу предложил запереть реку в долине и дать ей повое русло. По мысли Байматова, этим руслом должен был явиться тоннель, прорубленный в сплошном массиве камня, а за тоннелем трубопровод, проложенный по склону горы…
Эту гидростанцию строила вся Осетия, и для осетин строительство станции в горах явилось школой профессионального умения и опыта. Из тех, кто руководит сегодня промышленностью, немало таких, кого призвал к труду Гизельдон. Памятен был Гизельдон и для меня. Двадцатилетиям юношей я поехал туда с выездной редакцией и прожил там около года. Мои очерки печатала областная газета. Рассказы о необычных судьбах переплетались для меня с рассказами об этом удивительном крае, как их сохранила народная память.
Вернувшись с Гизельдона, я нашел на своем письменном столе в редакции книжку в весьма симпатичной обложке с изображением горца, взламывающего скалы. Книжка была издана по-осетински, переводчиком моих очерков был Арсен Коцоев.
Признаться, меня это взволновало. Мне было ведомо, что значит Коцоев для осетин. Когда он появлялся в кругу своих коллег по перу, вставали все. В этом был не просто знак уважения к сединам Коцоева — ему было тогда полных шестьдесят. Я видел в этом большее: почитание мастера, чьи заслуги общепризнанны, — осетинская проза во многом начиналась с него. Коцоев принимал эти знаки внимания не без доброй иронии. Он был достаточно мудр, чтобы не дать гордыне возобладать над собой. В какой-то мере это я почувствовал и по интересу к моей книжке, и, как я уже сказал, книжке автора отнюдь не маститого. Впрочем, у Коцоева тут были свои резоны.
— А знаете, ведь Гизельдон… моя река, — сказал мне как-то Арсен Борисович.
— Река… детства? — спросил я.
— Река жизни, — ответил он.
Смею думать, что в этих словах Коцоева содержалось нечто большее, чем ответ на вопрос, который я задал…
«Гизельдон — «река жизни»? Это каким же образом? Я знал: Коцоев был великим скитальцем и горемыкой. Жестокая нужда гнала осетин из родных мест. Их пути разошлись по всей земле. Неумолимый бич нужды свистал и над головой Коцоева. «Все удивлялись тому, как я не умирал, — кожа да кости…» — вспоминал позже писатель. Коцоев, в отличие от многих своих соотечественников, не ушел за океан. Но российские тропы, ближние и дальние, были ему ведомы… Сельский учитель, интеллигент-пролетарий, обрекший себя на жизнь подвижника, Коцоев работает в школах Кадгарона, Даргавса, Унала. Потом он перебирается через хребет и учительствует в Юго-Осетии. Истинно интеллигент-пролетарий, и подобно пролетарию горькое нищенство, которое гонит человека с одного места на другое, делает его скитальцем. Судьба бросает его в Петербург, но в жизни его мало что меняется: медные пятаки, тяжелые и нещедрые, что считал и пересчитывал он в Кадгароне и Даргавсе, будто устремились за ним в Петербург, устремились и настигли. Вот она судьба интеллигента-пролетария!.. И Коцоев бежит из Петербурга в Тифлис, а оттуда опять в Петербург; истинно заколдованный круг беды!.. Нет, не только учитель и мелкий чиновник, теперь он — страждущий газетчик: «Петербургские ведомости», «Биржевые ведомости», «Новь», «Тифлисский листок», «Закавказье»… Если уж терпеть нужду, то знать, ради чего. В единоборстве с жизнью, единоборстве, столь же упорном, сколь и храбром, мужает сознание Коцоева.
«Когда четыре месяца тому назад я начал работать в «Тифлисском листке», то думал, что это газета, и газета прогрессивная. Но скоро пришлось разочароваться. Вижу — статьи мои безобидного характера печатаются охотно, выходят нередко передовицами, но статьи, сколько-нибудь затрагивающие больные вопросы наших дней, вызывают «охи» да «ахи», бракуются. Дальше — больше убеждаюсь, что «Тифлисский листок» — самая обыкновенная лавочка, к тому же торгующая с обмером и обвесом».
Нет, не только нужда, сила великая, хотя нередко и слепая, но и мечта об истинной справедливости руководит человеком и ведет его к цели… Есть некоторая закономерность в поступках ищущего человека, закономерность неодолимая: именно она и привела Коцоева в 1912 году в редакцию «Правды». Он стал сотрудником и автором газеты. Необыкновенно радостно в подшивке «Правды» тех лет обнаружить имя Коцоева, хотя и скрытое за псевдонимом, но различимое вполне: Арсен Дарьяльский.
И здесь, наверно, уместно вернуться к словам Коцоева о Гизельдоне, который он назвал рекой жизни. В самом деле, почему Гизельдон?.. Чем больше вникаешь в жизнь Коцоева, тем полнее открывается смысл этой формулы. Коцоев родился в Гизеле, в большом селении у самых стен Владикавказа, рядом с великой рекой Осетии… С этими местами у Коцоева связаны не просто годы детства и годы возмужания, — само представление о жизни родного народа складывалось здесь. Да, если собрать всех героев Коцоева и поселить их в большом равнинном селе за Владикавказом, то это село во многом напомнит старую Гизель. И не только потому, что здесь отыщутся прототипы многих его земляков, героев рассказов, — сам крестьянский быт этого села будет воссоздан здесь, сам строй обычаев и нравов, язык, на котором говорила старая Гизель. Конечно же, Коцоев жил во многих местах осетинского Севера и Юга, наблюдал и олтенцев, и дигорцев, наблюдал не беспредметно, все впитывая и преображая, как и подобает истинному художнику, но первоядром этих наблюдений была все та же Гизель. Факты биографии не отрицают, а подтверждают это. Именно здесь Коцоев ощутил то большое, что вызрело в нем с годами и предопределило решение для него бесценное: посвятить себя литературе, стать писателем. С энтузиазмом и безоглядностью молодости Коцоев начал писать роман. Видно, роман удался: издательство, которому Коцоев передал рукопись, так и оценило произведение. Но, мотивируя свое решение затруднениями материального характера, издательство отказалось напечатать роман. Рукопись не сохранилась, однако писатель свидетельствовал, что роман был обращен против косных обычаев старины. Трудно сказать, как Коцоев объяснил себе неудачу с напечатанием романа и как связал это со своей последующей деятельностью, но получилось так, что эта деятельность была проникнута чувством протеста и борьбы. Речь идет о событиях, происшедших в Гизеле в начале века. В истории освободительной борьбы осетинского крестьянства восстание в Гизеле — достаточно выразительная страница. Активно участвовал в этих событиях и Арсен Коцоев. Нет, не только в газетных корреспонденциях, помеченных неизменным псевдонимом «Сел. Гизель», но и в речах, произнесенных на сходках крестьян. Восстание было подавлено, и Коцоев был вынужден покинуть навсегда Осетию. Теперь родное село и, главное, мир односельчан был в той мере живым, в какой способна была сберечь его память писателя. Он, этот мир, был тем более дорог ему, что вход в Гизель, сам доступ к родному пепелищу отныне для него был закрыт.
Вот где берет начало для Коцоева Гизельдон, вот где он становится рекой жизни!..
…Хочу вспомнить Коцоева и вижу его идущим весенним днем по Пролетарскому проспекту в обществе своего друга Сармата Косирати, известного в Осетии литератора и культурного деятеля. На Коцоеве неизменный темно-серый костюм, разумеется, с жилетом, в кармашке которого, как мне кажется, хранятся часы швейцарской фирмы «Павел Бурэ». Коцоеву приятно общение с Косирати, и я вижу, как он, слушая собеседника, улыбается, касаясь маленькой ладонью усов. Вот взглянешь на него и подумаешь: как бесконечно мягок человек, именно мягок… Честное слово, так можно подумать, когда Арсен Борисович идет с Сарматом Косирати весенним днем по Пролетарскому проспекту и улыбается… А ведь он не такой, больше того, эта его улыбка ничего не объясняет. Даже наоборот, она дает превратное представление о нем. Собственно, эта улыбка есть и в рассказах Коцоева, но рядом с нею гнев… Против кого? В самом деле, против кого обращен гнев этого человека? Гизель, мятежная Гизель — дает точный адрес тех, кого ненавидел Коцоев, кого считал своим врагом.
Подобно великому Коста, Арсен Коцоев был революционным демократом. Коста был старше Коцоева на тринадцать лет, но он был для него не просто единомышленником и собратом по перу, он был для него учителем. Именно учителя слушал Коцоев на педагогическом съезде во Владикавказе в 1899 году. Конечно же, Коцоев, как и в свое время Хетагуров, испытал на себе влияние всех тех, кто был зачинателем великой русской литературы, и прежде всего Пушкина. Сын крестьянина-бедняка, испытавшего все тяготы крестьянской жизни, Коцоев с особым сочувствием относился к антикрепостнической программе революционных демократов. Он принимал их главный принцип: свержение самодержавия посредством народной революции. Ему была ненавистна либеральная фраза, как, впрочем, и ее носители, которые этой фразой лишь маскировали свои верноподданнические чувства. Коцоев верил в революционную силу масс и видел Россию освобожденной от царизма.
Своеобразие Коцоева-художника в том, что его творчество взросло на благодатной почве народного фольклора. А это более чем богатая основа. Осетины — один из тех народов, чей вклад в создание нартских сказаний особенно велик. Наверно, будущий исследователь творчества Коцоева сумеет установить и прокомментировать обстоятельно, в каких отношениях муза Коцоева находилась с творчеством народа. Многие создания Коцоева фольклорны по самому жанру: легенда, быль, сказка. Такое впечатление, что первоядром произведения является нечто такое, что писатель нашел у народа. Однако дело не только в жанре, но и в самой сути произведения, интонации сказа. Коцоев сообщил и многим своим рассказам интонацию, а может быть, и добрую лаконичность сказа, четкость и естественность сюжетных решений.
Коцоев — большой мастер сюжета, и здесь ему многое дал фольклор. Чем меньше рассказ, тем напряженнее его сюжет. Прочтешь такой рассказ в десять страниц, и такое впечатление, что ты прочел большую повесть. Удивительное впечатление! Все уместилось в рассказе: и описание природы, и точные зарисовки героев, и мысль автора! Будто писатель действует по некоему, только ему известному закону, гласящему, что в лаконичности произведения его емкость. Напряжение возрастает от строки к строке и, достигнув кульминации, как бы взрывается; при этом решение, к которому приходит писатель в конце рассказа, и закономерно, и в высшей степени неожиданно.
Завидно умение писателя лепить характеры. Казалось бы, что можно сделать на более чем ограниченной площади рассказа, а люди перед вами как живые. У Коцоева всех видишь: и древних старцев на завалинке, похваляющихся друг перед другом несуществующими доблестями («Охотники»), и горемыку Гиго, так и не сумевшего отведать вместе со своим семейством на пасху поросенка («Пасха Гиго»), и безымянных попа с дьяком из рассказа «Двадцать четыре дня»… Да разве всех героев перечислишь, хотя они все нашли место в твоей памяти, все запомнились, и это, наверно, великий секрет писателя, чудо его творчества…
Чудо? А в самом деле, почему так? Говорят, что художник потому и художник, что он видит то, что не замечают другие. Вот картина того, как женщины осаждали дом знахарки. «Каждый старался попасть к Биганон раньше, даже дрались. Кое у кого и лицо поцарапано: у одной женщины клок волос был вырван, и она держала его скомканным в руке. Разожмет — посмотрит, опять сожмет…» Все в этом клоке волос: и одержимость темного человека, и точная картина того, что происходит. Или тут же портрет знахарки: «Шеи у нее не видно, голова ее величественно сидела прямо на туловище, а потому казалась небольшой. Бывают такие желтые с краснинкой тыквы, тянут они до двух пудов. Поставь такую тыкву на небольшой стог сена, и тогда издали это будет похоже на Биганон».
Когда читаешь Коцоева, тебя не покидает мысль: как благородно-пристрастен писатель, когда идет речь о зле, как он заинтересован в низложении зла и как он счастлив рождению сил, которые являются союзниками благородства, его, писателя, союзниками. Не было у Арсена Коцоева более могущественного союзника в борьбе со злом, чем революция, революция, которая явилась для него синонимом его писательской совести. Коцоев обратился к перу в годы великого собирания революционных сил: конец века девятнадцатого — начало двадцатого. В сущности, все, что делал Коцоев в предоктябрьские годы, было посвящено становлению революции. Победа Октября явилась осуществлением заветных устремлений писателя. В этом смысл всего, что сделал Арсен Коцоев — художник и человек.
Савва Дангулов