РАССКАЗЫ И ФЕЛЬЕТОНЫ

КАК СЕМИГЛАЗОВ ЗА РУБЕЖ ЕЗДИЛ

Вернулась из туристической поездки одна группа советских тружеников и, перед отъездом домой, собрали туристов в Белокаменной, чтобы, как и следует, обменяться впечатлениями.

Среди них был Семиглазов. Он тоже ездил и имел полное право высказаться.

И люди разговорились, как-то по-доброму стали говорить, будто собрались родственники перед расставанием поглядеть друг на друга, сказать несколько заветных, значительных слов перед дальней дорогой.

…Семиглазов пропустил мимо ушей отдельные выступления и обратил внимание только на молодую женщину в ярко-красной мохеровой кофте, с острым носиком, кончик которого, когда она говорила, заметно шевелился.

— …В этой типографии печатаются журналы, которые мы читаем у себя на русском языке, — это «Женщина», «Огни» и другие. А также нам рассказывали, что одна из бригад, которой руководит Борис Георгиев, носит имя первого космонавта мира Юрия Гагарина и что в День космонавтики ее члены направляют в Звездный городок телеграмму о ходе выполнения производственных заданий… — Женщина говорила, а Семиглазов слушал ее с видом человека, на которого неожиданно выплеснули ушат холодной-прехолодной воды. «О чем это она? — буквально изумился турист. — Какая бригада?.. Какие телеграммы?.. Журналы?.. Журналы, пожалуй, да, что-то показывали в этой друкарне-типографии, как будто журналы, помню цветные картинки…»

Задумался Семиглазов так крепко, что не заметил, как вслух стал разговаривать. Опомнился, когда на него зашикали, а один, в очках, с едва заметным осуждением сказал:

— Мы вам обязательно предоставим слово…

— В этом городе, думаю, нет ни одного дома, который не представлял бы известной исторической ценности. Мы проходили по улице, мощенной крупным булыжником, а по сторонам тянулись фасады старинных домов, сложенные из огромных камней. Деревянные ворота с коваными шляпками больших гвоздей, старинными засовами…

Семиглазов резко шевельнулся, но одернул себя и остался сидеть. А хотел встать и сказать, что он вполне допускает: могут кому-нибудь нравиться и эти старые, в дырах, ворота, и эти слоновьи гвозди, но мостовая — простите великодушно! Это же настоящий ужас!..

Пока шел, чуть все пальцы в босоножках не обломал, а каково, скажите, девушкам да женщинам шагать по этим ямам-ухабам на высоких каблуках, а?..

А лысый, с фотоаппаратами, между тем продолжал:

— Но исключительный интерес представляет археологический музей. Среди уникальных экспонатов — орудия труда, оружие и сосуды доисторической эпохи, железные ножи, топоры, бронзовые стрелы, украшения и драгоценности. Мировой известностью пользуется Золотой клад из Панагюриште. Он состоит…

Семиглазов протяжно вздохнул: эх-хе-хе-е… И вспомнил, как он обалдел, увидев в витринах под стеклом отливающие тяжелым светом блюдо, амфору, кувшины и ритоны, общим числом девять штук.

Не верилось, нет, не верилось, что такие вот тяжеленные штуковины могут быть сделаны из чистого золота: в каждой было не меньше кило. И что уж совсем ни в какие ворота не шло, так это то, как из них ели и пили. Семиглазов, напрягшись, пытался представить себе, что ест вареную картошку или жареную рыбу с золотого блюда, и не смог. Сколько ни представлял, не получалось…

А ведь кушали же из золотой посуды.

Ели!

И когда?

В четвертом или третьем веке, еще до нашей эры! Это же надо! Черт знает когда ели, а теперь даже представить себе невозможно такое, нельзя даже вообразить…

Семиглазов снова, как тогда в музее, мысленно плюнул на несметные богатства, закрытые от него за семью печатями и замками, и прислушался к тому, что говорила сменившая лысого фотографа девчушка с белым бантом в косичках:

— Не могу передать тех высоких чувств, которые охватили меня, когда нас привели в храм Александра Невского. Это сооружение было воздвигнуто в знак признательности павшим в боях за освобождение болгарского народа русским воинам. Особенно большое впечатление на меня произвела внутренняя роспись. Оказывается, наряду с местными живописцами, ее выполняли и наши художники — Васнецов и Мясоедов. А церковь Георгия с ее фресками одиннадцатого-двенадцатого веков!.. А римские баки!.. А Буюк-мечеть, где находится Археологический музей!.. А церковь Семи святых!.. А…

Девчушка с бантом, сияя восхищенными глазами, захлебывалась от восторга, говорила и говорила.

Семиглазову же эта воображаемая экскурсия напомнила совсем другие маршруты — по магазинам. Правда, время туристической поездки было самым строжайшим образом расписано, на магазины выкраивались незапланированные минуты в часы запланированного отдыха, однако…

Семиглазов выпытывал у гида, где и в какой час их группа должна была завершить день, уточнял координаты, чтобы не заблудиться, и незаметно, улучив минутку, исчезал, нырнув с головой в бурный поток покупателей, который вскоре выносил его прямиком к торговым центрам.

Откровенно говоря, в своем родном городе Семиглазов не любил шлындать по магазинам и смеялся над женой, которая, попав в магазин, не могла уйти из него, не перещупав все ткани, и только уступая ее настойчивости, он иногда заходил туда.

Но здесь, за границей!..

О, здесь был совсем другой коленкор.

Большими валютными фондами Семиглазов, понятно, не располагал, но знал, что за смотрок деньги не берут, и он вовсю пользовался преимуществами, которые открывали перед покупателями прогрессивные формы торговли. В меховых отделах наш проворный турист без стеснения мял своими жесткими пальцами мягкие полы легких, почти воздушных женских шубок, примерял на себя все мужское: полушубки, шапки, даже перчатки и рукавицы, которые, известно, приобретаются так, без примерки.

В одном из магазинов Семиглазов вконец измотал продавца примеркой курток на меху, которые предназначались для шоферов и мотоциклистов, хотя, как нам доподлинно известно, прямого отношения к этим специальностям не имел: не было у него ни автомобиля, ни мотоцикла.

Но другие-то смотрят, почему бы и ему не взглянуть? — в этом есть железная логика, согласитесь…

Обмен мнениями между тем продолжался. Кто-то диву давался тому, что причудливые скалы под городом Белоградчик носят удивительно поэтические названия: Адам и Ева, Медведь, Кукушка, Ученица, Дервиш, Монах…

«Монах, монах, — повторил про себя Семиглазов, недоумевая: не ездил он в этот Белоградчик, однако что-то стояло рядом со словом «монах». — Что же это могло быть, а?..» Подумал хорошенько Семиглазов, подумал и вспомнил: это ресторан под названием «Монастырь», где сумрачно, как в настоящих кельях, и обслуживают посетителей девушки в черных одеждах.

Еще Семиглазов был в «Овчарне», где по желанию гостей потрошат барашков прямо в загоне у входа в ресторан. Посетил он и ресторан «Мельница». Сидишь не сидишь — трудно понять, потому что все сооружение медленно вращается вокруг своей оси под шум воды, которая падает на мельничное колесо, а ты, развалившись в кресле, сосешь пиво прямо из бутылки. Красота!..

Черт бы их побрал, эти адамовы скалы и камни! Просто смешно слушать, когда о такой чепухе рассказывают, будто и не видели больше ничего.

Особо в рассказе о поездке за рубеж Семиглазов подчеркнул бы деталь, имевшую место быть при посещении ночного бара в Приморске. Завалился он туда, как оказалось по местным обычаям, очень и очень рано, сразу после ужина, часов в восемь, и несколько оторопел при виде огромного, как аэродром, и совершенно пустого зала.

Робко присел Семиглазов на мягкое кресло, аккуратно обтянутое ярко-красной кожей, и несмело взглянул на невысокую скромную сцену, где располагались музыканты. Как показалось, они не обратили никакого внимания на одинокого посетителя, что-то пиликали сосредоточенно и вразнобой.

Не прошло и пяти минут, как к Семиглазову легкой походкой подошел молодой человек в черном, с иголочки, костюме, в ослепительной, как первый снег, рубашке и с упругим от крахмала, ярчайше белым же, полотенцем на согнутой в локте руке.

Человек этот, подойдя, что-то спросил, Семиглазов не понял, но догадался, о чем он может спросить, и начал не без некоторого смущения:

— Здравствуйте. Пожалуйста… — и вздрогнул от восторженного возгласа подошедшего:

— Здравствуйте!.. О, русский брат!.. Что будет угодно заказать русскому брату?

Семиглазов заказал бутылку пива: пришел он в этот бар не пить и не есть, а просто поглазеть, и официант исчез, как будто провалился сквозь пол, а буквально через минуту оркестрик рванул «Катюшу»…

Семиглазов даже рот от удивления открыл.

Ну, братцы мои, это было как во сне. За многие тысячи километров от своей родины сидит один русский чудак в огромнейшем пустом зале, и ему наяривают любимую песню…

Часов до двенадцати одиноко сидел Семиглазов в мягком красном кресле, пока не появились первые ночные посетители. И до этих самых поздних пор музыканты услаждали его слух русскими песнями.

Хотел Семиглазов подойти к ним, расцеловать, сунуть маэстро что-нибудь за труды, да сдержался: а вдруг не принято?..

Семиглазов чуть не прослезился, когда вспомнил тот приятный вечер в Приморске, и душу расперло гордостью: нет, недаром он, Семиглазов, посетил, заграницу, очень даже недаром, будет что рассказать родным и знакомым…

ЕР С ЧЕМОДАНЧИКОМ

До 1917 года была в русском языке старинная буква Ъ — ер.

Помимо того, что она в подавляющем большинстве случаев ровным счетом ничего не значила, эта буква-паразит, как ее очень точно окрестил писатель Лев Успенский, обходилась в солидную копеечку.

В одном старом издании романа Л. Толстого «Война и мир» буквы-бездельники занимали семьдесят с лишним страниц. Издание вышло трехтысячным тиражом. Следовательно, 210 тысяч книжных страниц оказались занятыми безделкой, чепухой, бессмыслицей.

Вместе с «Войной и миром» вышло в свет еще около тысячи книг по тысяче экземпляров каждая. Значит, в царской России ежегодно печаталось около восьми с половиной миллионов страниц, сверху донизу покрытых буквами-молчунами.

Новая власть объявила решительную войну букве-паразиту, и она сохранилась лишь в некоторых словах в качестве разделителя.

Итак, буквы ера не стало.

Но нет-нет да и мелькнет на здоровом фоне нашей жизни давно забытое ископаемое. Ер замаскировался. Он отпустил бороду, усы, перекрасил волосы, завел галстук, запонки.

Иногда он облачается в старую помятую робу и ходит по улицам новых микрорайонов города Фрунзе с чемоданчиком…

Вы получили квартиру. Но едва ваша семья отметила это торжественное, радостное событие, как в кухне выходит из строя кран. Все попытки усмирить бьющий из трубы фонтан собственными силами оканчиваются плачевно.

Соседи, которые живут этажом ниже, с проклятиями ломятся в двери вашей квартиры.

Жена близка к обмороку.

Сын, которого вы уже в четвертый раз посылаете в жилищное управление, твердит, как попугай, одно и то же:

— Слесаря прислать не могут — на вызове…

Что делать?!

Измученное воображение рисует картины одну страшней другой. В отчаянии вы не видите выхода из ужасного положения.

— Что же делать?..

— А делать ничего не надо, — раздается очень спокойный и, вам кажется, доброжелательный голос. — Пять рубликов, и все будет в полнейшем ажуре.

Это говорит неизвестно откуда взявшийся человек с неопределенным лицом и чемоданчиком в руке.

Это ер-шабашник.

Но, скажите на милость, какое вам дело, что он ер? Вы готовы уплатить втрое больше не только еру — черту, дьяволу, лишь бы избавить семью и соседей от внезапно нагрянувшего бедствия.

Через десять минут вы с искренней благодарностью крепко жмете еру грязную лапу и вытаскиваете из кармана пятерку.

Ер вытягивается в струнку, по-военному склоняет голову, упираясь подбородком в грудь, и лихо щелкает стоптанными каблуками.

Признайтесь, вам очень хочется его расцеловать?..

Так, пользуясь вашей драматической безысходностью и неповоротливостью жилищного управления, благоденствует ер с чемоданчиком.

Примерно в то же время ер в кожаной куртке выстраивает своих подчиненных в коридоре заводоуправления.

— Главный технолог Иванов! — кричит он начальственно.

— Я, — робко отвечает технолог Иванов.

— Сегодня будете подметать литейный цех. В вашем распоряжении все инженеры отдела.

— Как можно?.. У нас работы по горло… — слышатся несмелые голоса.

— Разговорчики! — директорский баритон прерывает любые возражения.

Инженеры из отдела главного технолога испуганно вздрагивают и замолкают.

— Отдел главного механика на месте? — строго интересуется директор.

— Все в сборе! — коротко докладывает главный механик.

— Будете подвозить детали к станкам. Вы старший. Ясно?

— Ясно.

— Шагом марш. Султаналиев, а где твои орлы?

— Здесь, товарищ директор. Но у нас горы срочных разработок.

— Горы вы будете разрабатывать на складе заготовок.

— Товарищ директор! — взмолился начальник конструкторского бюро. — Может, сегодня без нас обойдетесь? Ведь что получается: числится в бюро тридцать инженеров, а работают трое-четверо, не больше. Свыше пяти тысяч рабочих часов провели сотрудники бюро в цехах…

— Вы что — лучше других? — в упор спрашивает директор. Начальник конструкторского бюро теряется:

— Нет, не лучше, однако…

— Раз не лучше — за работу! — скомандовал директор-ер…

Когда-то у буквы ер были защитники. Отдельные воздыхатели предсказывали, что с уничтожением этой буквы русский язык утратит свой своеобразный колорит.

Этого, мы знаем, не случилось. Русский язык стал чище и богаче.

Мы выиграем также, если придет конец ерам с чемоданчиками, ерам в галстуках и прочим другим.

МОЕ — МОЕ И НАШЕ — ТОЖЕ МОЕ

Во фрунзенском парке «Дружба», который расположен выше улицы 50-летия Октября, косил траву приземистый, коренастый мужчина в помятой рубашке и небритый. Старый, молодой — сразу и не разберешь, как будто паутина все лицо затянула.

Когда к нему подошли, он уставился недовольными, прищуренными глазами: «Какого черта мешаете работать? Шли бы вы куда подальше…»

— Кроликам косите? — спросили у него.

— Кроликам. Жирафов длинношеих не держим, — вызывающе весело ответил косарь.

— Колхозным кроликам? — уточнили вежливо.

— Хе-хе-хе! — из бороды издевательски блеснули зубы. — Шутники вы ребята. — Он еще посмеялся в бороду. — Не колхозным — своим кошу.

— Но разве это можно — косить траву в общественном парке для личных кроликов?

Косарь — вопросом на вопрос:

— Парк-то этот кому, интересуюсь, принадлежит?

— Как это кому? Известно, народу.

— Верно! Значит, и я ему хозяином довожусь. Мой парк!

— Не мой, — поправили его. — Наш, общий.

— Мое — мое и наше — тоже мое, — высокомерно отрезал бородач и принялся энергично взмахивать косой. Под легкий ее звон трава со стоном покорно ложилась на землю…

Кое-кто, чувствую, дает от ворот поворот данной теме. Стоит ли писать о такой мелочи!

Нет, что ли, тем поинтереснее, поважнее, посолиднее?

Подумаешь, трава! Скосят, снова вырастет.

Автор категорически против таких несерьезных возражений. Если вовремя не остановить самодеятельных косцов, то может оказаться вскорости, что наши парки оголятся, напрочь исчезнут редчайшие цветы и травы, потому что косят в местах нашего с вами отдыха без всякой жалости, срезая чуть ли не под корень зеленый растительный покров.

Совсем недаром наши ботаники горюют по поводу почти полного вымирания отдельных уникальных видов окружающей город Фрунзе флоры.

Жалко, конечно, ничего не скажешь.

Однако наш фельетон не об этом. За цветочно-травяной темой проклевывается другая, может быть, в тысячу раз более важная.

Представьте на какое-то время себе такую картину: подходит к концу субботний день, и горожане, которые выезжали помочь селу в уборке овощей, торопливыми потоками стекаются к своим автобусам, сгибаясь чуть ли не до земли под тяжестью мешков, рюкзаков и просто вместительных хозяйственных сумок.

— Товарищи дорогие, помощнички драгоценные, куда же вы тянете? — горько восклицают колхозные бригадиры, с тревогой глядя на то, как горожане уводят с артельного поля огурцы, помидоры, сладкий перец, укроп и прочую зелень.

— Тетенька, пожалей себя, надорвешься, — обращается колхозник к бледнолицей горожанке, которая рысью несется к дороге, нагрузившись мешком с укропом и двумя сумками с помидорами.

— Иди, иди своей дорогой, милок, — хрипит из-под мешка женщина. — Не чужое несу — свое.

— Как так — свое? — от души возмущается колхозник. — Это же наше…

— Наше, следовательно, и мое! — убежденно заключает бледнолицая разговор и с трудом, но не безуспешно протискивает огромный мешок в узкие двери автобуса.

Бригадир сердито что-то шепчет себе под нос, скрипит зубами от злости, но молчит, потому что знает, видать, что преимуществом мужской физической силы он не имеет права пользоваться: закон в этом случае строг и неумолим.

И гражданка тоже, по всему видно, хорошо знакома с кодексом, вот почему, уезжая, провожает она бригадира улыбчивым, без тени тревоги, взглядом.

Как-то в субботу, вечером, народные контролеры устроили официальный, так сказать, заслон городским автобусам, едущим из Калининского района.

И что же?

Только за один какой-нибудь час было, говорят, изъято несколько центнеров колхозной продукции.

Вот она как обернулась, наша покосно-цветочно-травяная тема!

Разовьем ее несколько вширь и сколько можно вглубь.

Скажите, положа руку на сердце, разве не напоминает вам тетю с мешком иной директор предприятия, который распоряжается в нем, как в собственном доме, потеряв стыд и совесть?

Признайтесь: вы не знакомы с руководителем некой конторы, который не различает, где свое, а где общественное добро?

Напоминает, правда?

Знакомы, чего уж тут скрывать?

Настолько ли уж они юридически неграмотны, что раз за разом им, как маленьким детям, надо грозить строгим пальцем: «Этого нельзя брать, потому что оно, это, не твое, а наше — государственное, кооперативное — общее»?

Когда директора одного предприятия собрались наказать за использование служебного положения в личных целях, он заявил: «Прошу учесть: я не предвидел, что все обернется таким вот образом…»

А предвидеть надо!

Для этого совсем не следует переворачивать страницы многих умных книг, долго учиться, защищать кандидатскую или докторскую диссертацию. Достаточно (если нет рядом доброго советчика) обратиться к однотомному ожеговскому словарю, в котором на странице 316-й так разъясняется слово МОЙ — принадлежащий мне, а на странице 354-й слово НАШ — принадлежащий нам.

Путаница между МОИМ и НАШИМ неизбежно появляется там, где ослаб советский контроль и отсутствует должный порядок, нет дисциплины. Замечено, что нарушений всего больше там, где имеют дело с «живой» монетой.

Партия говорит нам прямо: претензии получать больше, чем даешь обществу, не должны оставаться вне поля зрения всей нашей общественности, что наша мораль отвергает как проповедь бедности и аскетизма, так и культ потребления, стремление поживиться за чужой счет, за счет общества.

Поэтому, товарищи, давайте не будем путать. В статье 13-й Конституции СССР сказано, что в личной собственности граждан могут находиться предметы обихода, личного потребления, удобства и подсобного домашнего хозяйства, жилой дом и трудовые сбережения.

Это — МОЕ.

А все другое — земля, ее недра, воды, леса, заводы, фабрики, основные средства производства в промышленности, строительстве и сельском хозяйстве и т. п. — это наше общее достояние, достояние советского народа, социалистического государства. И никто не в праве использовать общественную собственность в целях наживы или каких-нибудь других корыстных целях.

Давайте не будем путать: мое — это мое, а наше — это наше, общее.

Разве не понятно?

НЕ БУДЕМ, ТОВАРИЩИ, ИЗВИНЯТЬСЯ!

Расул Гамзатов рассказывал, что, когда он писал поэму «Горянка», ему понадобилось проклятие, которое нужно было вложить в уста злой женщины, и он отправился в один аул, где, ему сказали, живет горянка, прославившаяся тем, что ее никто еще не мог переругать. Вот какую речь услышал он:

— Чтобы отсох твой язык, чтобы ты забыл имя своей любимой, чтобы твои слова не так понял человек, к которому тебя послали по делу, чтобы ты забыл сказать слова привета своему родному аулу, когда будешь возвращаться из далекого странствования, чтобы ветер свистал в твоем рту, когда он останется без зубов… Сын шакала, могу ли я смеяться (да лишит тебя аллах этой радости!), если мне не весело? Дорого ли стоит плач в доме, где никто не умер? Могу ли я сочинить тебе проклятие, если меня никто не обидел и не оскорбил? Ступай и не приходи ко мне больше с такими просьбами…

Оставив на совести простой горянки изощренность ругательств, заметим, что женщина отказывается сочинить проклятие, потому что ее никто не обидел и не оскорбил. Учтем это очень важное для нашей темы обстоятельство и сквозь незримые миру слезы скажем так: приходится (и не так, чтобы уж очень редко) сталкиваться с фактами, когда проклятия и ругательства, как из дырявой бочки, поливают головы тех, кто не только не обидел и не оскорбил, а даже в мыслях не держал грубостей и дерзостей.

В крупном строительном тресте столицы нашей республики шло производственное совещание, которое вел С., сам управляющий. В ходе совещания обнаружилось, что один из важных объектов не сдан, хотя, казалось бы, все, буквально все было готово.

— В чем дело? — был задан строгий вопрос. Все кивнули на молодого мастера, который был тут же поднят с места начальственным окриком:

— Требую объяснений, юноша!

— Знаете, вовремя не подвезли трубы, — очень спокойно ответил мастер, не чувствуя за собой никакой вины, а тем более не имея даже малейшего желания грубить.

— Больше ничего не имеете сказать? — со зловещим спокойствием был задан очередной вопрос.

— Ничего, потому что снабжением занимается наш субподрядчик. Сколько раз мы писали, звонили, все без… — мастер вздрогнул, потому что управляющий, покраснев, заорал:

— Писали, звонили, мать вашу!.. Разбазарили вы трубы, украли, продали, пропили, сволочи!

— Да он и в рот-то не берет, — заметили управляющему.

— На твоем месте, Степаныч, я молчал бы, как рыба. А может, и ты пил с этим саботажником?.. Не крути башкой, я тебя насквозь вижу, — надсаживался от крика управляющий. — Ворье, очковтиратели!..

У молодого мастера затряслись губы, он хотел возразить, но не мог совладать с волнением и выбежал из кабинета. Несколько минут стояла тишина, прерываемая лишь злым дыханием управляющего. Из угла заметили:

— Зря вы его — честный парень.

— А-а, перемелется, еще будет благодарить за науку. Надо создавать напряжение, а он… — В это время властно брякнул прямой, министерский, телефон. Управляющий не снял, а подхватил трубку, нежно прижал ее к щеке и негромко, но четко произнес: — Слушаю вас… Приветствую вас, товарищ министр… Да, да, конечно!.. Я все великолепно понимаю… Как же, как же! Будет сделано, примите мои искренние заверения… Нет, нет, товарищ министр, все будет по высшему классу… Будьте здоровы!.. Привет жене и деткам!..

Как трудно было узнать в этом истекающем елеем человеке того, кто минуту назад драл горло, кричал в голос, орал, как резаный. Прошло несколько дней прежде, чем общественные организации убедили управляющего в необходимости извиниться, но что в том толку, если нервный шок до сих пор не отпускает молодого специалиста?

Нагрубить — извиниться, наорать — признать свою ошибку, оскорбить и опять извиниться, продержать сотрудника несколько часов в приемной, сослаться на неотложные дела и, извинившись, все решить в минутном разговоре. Унизить невниманием человека и извиниться, походя оскорбить и попросить прощения…

Пожаловался знакомый. Прихожу, говорит, с работы, мальчишки у самого дома встречают, кричат наперебой:

— Приходила тетя из домоуправления, кричала: «Если ваш сосед из восьмой квартиры не придет завтра к нам, скажите ему, что воду отключим, свет выключим, газ перекроем!..»

Перепугался и тут же позвонил.

— Что случилось? — спрашиваю с тревогой.

— Случилось?.. — не понимают меня в домоуправлении. — Ничего не случилось, — говорят спокойно, равнодушно. — Впрочем… За какой последний месяц платили квартирную плату?

— За сентябрь, — отвечаю. — За данный текущий месяц.

— Странно, — замечают безмятежно. — Вы это не вре… не вводите нас в заблуждение?

— Вот, кричу, квитанция об уплате за номером 7253600.

— Может быть, деньги на наш счет не поступили, — говорят раздумчиво, без волнения в голосе. — Нет, нет, нашла! Вот ваши деньги… Тогда не пойму, зачем вас приглашали в домоуправление. Туалет не засоряли посторонними предметами?

— Нет, слава богу!

— Ванну в пьяном виде не разбивали?

— Вы что это?!

— С соседями не скандалили?

— Живем мирно.

— Жену не избивали?

— ?!

— Детей правильно воспитываете?

— ?!

— Да-а… Вы все же зайдите к нам. Непременно зайдите. А пока — извините…

Вот так: оскорбили и тут же извинились.

Очень подходящий приемчик: «Неувязочка вышла, недоразумение, ошибка. Но, учтите, мы тут же принесли извинения, нас и простили… — так говорят, а в глазах недоумение: — Чего, мол, вам от нас еще нужно? Извинились же…»

Ловко, не правда ли?

Слова «простите», «извините» — своеобразные чемпионы в нашем обиходном лексиконе, и если бы вежливость, взаимное уважение измерялись только количеством слов, то, вне всякого сомнения, следовало бы признать, что в этом вопросе у нас полное благополучие.

Вам больно наступят на ногу в родном учреждении и обязательно скажут:

— Извините!

Вас толкнут острым локтем в магазине и тут же изрекут:

— Простите! Я нечаянно…

Вас крепко придавят в автобусе и, не откладывая в долгий ящик, промолвят:

— Не хотел, извините!

На вас наорет начальник, а потом, без свидетелей, выдавит из себя:

— Простите, но сделано было это в интересах нашего общего дела.

Вы заказали на ранний час такси, но его вовремя не подали и развели руками:

— Не было свободных машин. Извините!

В третий раз вы идете в химчистку за своим костюмом и слышите одно и тоже:

— Еще не готов. Извините!

У вас болят нога и бок. Вы с большим трудом приходите в себя после начальственного разноса. Самолет улетел без вас, потому что таксомоторный парк не выполнил ваш заказ. Наконец, ваши нервы взвинчены до предела из-за нелепых походов в химчистку, но когда вы слышите: «Извините… Простите», — то даже при самом разгневанном состоянии отвечаете: «Пожалуйста!..»

А ведь следовало бы крепко пошуметь, пристыдить, сказать прямо, без обиняков:

— Хватит! Можно понять и извинить человека, который случайно, не по своей воле совершил нечто такое, что неприятно мне, тебе, нам.

Но как можно извинить разбушевавшегося руководителя?

Чем можно оправдать разгильдяйство работников такси?

Не будем, товарищи, извиняться!..

КУРИЦА

Антип Красновидов был человек для своего сорокалетнего возраста очень уж несолидный, худой, маленький, легкий, как перышко: дунь — улетит. При этом, как в насмешку, вырос на его невзрачном личике большущий нос. Поэтому и носил Антип очки в массивной оправе, осенью и зимой ходил в калошах и с большой тростью. Галстук завязывал огромным узлом, вроде как некоторые творческие работники, художники, например, или, возьмем, писатели. Все это для солидности.

Вслед ему оборачивались. Антип знал, понимал, что прохожие видят не его, Антипа, а эту бутафорию — очки, галстук и трость… И все же при посторонних взглядах он внутренне собирался в кулак, чувствовал себя сильным и смелым, как, допустим, боксер на ринге.

Хотя, будем честными, не станем кривить душой, храбрым-то был он не очень. Как-то раз упал на Антипа паук… паук не паук, а скорее, паучишко, крохотное такое насекомое, с двух шагов в упор не увидишь. Однако Антип подпрыгнул и, сокрушая стулья и тела своих сослуживцев, резво понесся к дверям. Да…

Характер у Антипа был мягкий, уступчивый, он не очень любил спорить, возражать, спешил согласиться с каждым, кто не успел даже и наполовину высказаться. Однако…

Раз поехал Антип в командировку, а, надо констатировать, что ездить в командировки он не особенно любил, потому что в чужом городе приходилось всегда быть на глазах, потому что никак нельзя было избежать многолюдья в подведомственных учреждениях, в столовых, в гостиницах. От всего этого Антип сильно уставал, и к концу командировочного срока бывал разбит не только физически, но и морально…

Ну, поехал как-то Антип в командировку, и в вагоне привязался к нему слон не слон — огромный, как каланча, и налитый силой, как медведь, мужчина. Голова — котел, плечи — косая сажень, кулаки — по пудовой гире. В купе великан долго, внимательно и с интересом глядел на Антипа, на то, как Антип вытащил из портфеля аккуратно завернутую в кусок газеты жирную курицу, очень любопытно смотрел, а потом грохнул басом, как из пушки:

— Я твою курицу за окно выброшу!

— Вы не посмеете, — неуверенно возразил Антип, с почтением и робостью поглядывая на привольно сидящего перед ним великана.

— Еще как посмею! — добродушно прогрохотал сосед, как показалось Антипу, с явной насмешкой.

— Нельзя выбрасывать чужую курицу, — заметно волнуясь, рассудил Антип.

— Еще как можно! — радостно воскликнул гигант и поднялся во весь свой огромный рост.

— Я милицию позову! — взвизгнул Антип.

— Пока дозовешься, курицы не будет.

— Не смейте! — крикнул Антип и не услышал своего голоса в грохоте состава. Верзила рванул вниз окно, швырнул курицу прочь и спокойно развалился на скамейке, будто сделал какое-то доброе дело, о котором его просил Антип. Он улыбался, улыбался по-хорошему, с превосходством взрослого медведя перед обидчивым медвежонком.

Голова у Антипа пошла кругом: «Что делать?.. Ведь эта орясина оскорбила меня… Оскорбила и смеется. Чем этому борову ответить?!.»

— Не придумал? — удовлетворенно хмыкнул через минуту-другую сосед-каланча. — А я помолился, чтобы всевышний отпустил перед смертью грехи… Не придумал, чем меня взять?

Антип хлопал близорукими глазами под очками-блюдцами, молчал, не в силах совладать с гипнозом великана. Сосед вскочил, приказал:

— Собирайся, пойдем в ресторан!

Ох-хо-хо!.. Антип никогда не садился за стол с незнакомыми даже в своей учрежденческой столовой, а тут — прямо в вагон-ресторан… С этим-то чертом-дьяволом? Еще выкинет по пути из тамбура, греха не оберешься…

— Я с вами никуда не пойду, — растерянно пролепетал он и попятился, насколько позволяло купейное пространство.

— Нет, пойдешь! — рявкнул сосед. — Именно со мной — пойдешь, не пойдешь — побежишь! — В его голосе было столько силы, что Антип молча подчинился.

— Ты курицу не жалей, — орал сосед в ухо Антипу в тамбурах. — Твердая она, как палка. Да и не очень свежая… Не грусти, не плачь, братуха, не жар-птица улетела — курица дохлая. Было бы о чем жалеть.

Каланча хозяином вошел в вагон-ресторан и, окинув бесцеремонным взглядом всех посетителей, уселся за свободный стол, предварительно подтолкнув к стулу Антипа, живо расстегнул пиджак, достал из внутреннего кармана толстую пачку четвертных, похрустел ею перед носом оторопевшего Антипа и сказал снисходительно:

— Заказывай все, выбирай, что твоей душеньке угодно. Денег — море, еду с севера в отпуск. Понял?..

Антип на людях заметно осмелел, мстительно подумал: «Я тебе устрою курицу, динозавр! Тоже мне, мультимиллионер нашелся!» — и подозвал официантку, девушку стройную, но с измученным лицом.

— Первое, пожалуй, заказывать не будем? — проконсультировался он с соседом, который с интересом следил за набиравшим нахальство Антипом.

— Еще как не будем! — подтвердил верзила с довольной миной на широченном лице.

— Хорошо, очень даже прекрасно!.. Что тут у вас, милая девушка?.. Есть, говорите, все, что указано в меню?.. Вот неожиданность, но, смею заметить, очень и очень приятная неожиданность!.. Давайте салат с яйцом, салат из капусты, винегрет, селедку…

— Вы что — смеяться надумали? — резко перебила официантка говорок Антипа. — Если решили посмеяться, то идите в другое место, в цирк, а у нас ресторан. Здесь, будет вам известно, кушают, а не смеются.

Антип при восторженном взоре соседа-исполина почтительно склонил жидкие свои вихры над столом, изысканно, очень вежливо ответил:

— Что вы, что вы! Какой смех? Я не собираюсь шутить, девушка. Взгляните на моего товарища внимательней, взгляните, умоляю вас… Это же слон, мамонт, динозавр, кашалот! Ему одному, поверьте мне, целая тонна мяса требуется, а нас — двое, как видите.

— Так уж и двое, — усмехнулась официантка толстыми от густого слоя яркой помады губами.

— И это закажи — бефстроган. Очень я обожаю это блюдо — бефстроган.

— Бефстроганов, — ехидно, тоном учителя, поправил Антип. — Записали?

— Бефстроганов нет.

— Тогда тушеную говядину. Есть?.. — вышел из положения Антип.

— Записала, продолжайте, — безразлично подтвердила официантка.

— Запишите: тушеная говядина, рагу, котлеты, две порции рыбы… Ты овощные блюда уважаешь или нет? — поинтересовался Антип на полном серьезе.

Мужчина зашелся смехом, аж покраснел. Махнул рукой:

— Хоть ананасы, хрен с тобой!..

— Вы бы не выражались в общественном месте. — Официантка сложила губы укоризненным сердечком. Дылда на ее замечание не обратил ни малейшего внимания, он восхищенно смотрел на повеселевшего Антипа.

— Ну, даешь, братуха! Жми на всю катушку, шпарь, не стесняйся!

— Несите голубцы овощные, перец фаршированный и… порцию манной каши.

— Кашу-то зачем? — выпучил глаза сосед. — Впрочем, тащи, тащи, милая. Он у нас за хозяйку. Ха-ха… И это не забудь — коньяк.

— Бутылку на двоих… для начала, — заказал Антип и испугался: а ну, как этот мужик заставить пить, у него не откажешься, кулаки-то вон какие огромные!..

Пока официантка проворно таскала тарелки, детина сидел багровый, все смеялся, ржал, как застоялый жеребец. Бутылку коньяка он схватил прямо с подноса, наплескал себе целый фужер и вопросительно глянул на сразу притихшего, съежившегося Антипа. Тот мелко-мелко замотал своим носом: не пью, мол, не пью! Мужчина все же окропил донышко его рюмки.

— Будь здоров! Как звать-то?

— Антипом.

— Гаврило! Пей! За знакомство положено.

Антип решительно отодвинул свою рюмку.

— Не пью.

Верзила хохотнул, спросил:

— Диетчик?

Антип кивком головы подтвердил.

— Тогда рубай свою кашу.

Антип попробовал овощные блюда, потом взял чайную ложку и принялся за манную кашу. Собутыльник выплеснул себе в рот второй фужер, крякнул и навалился на мясное. Закусив, он привалился к спинке стула, и Антип увидел, что глаза у него заискрились.

— Споем? — предложил великан. Антип от удивления подавился кашей, а сосед загремел на весь ресторан:

Когда я на почте служил ямщиком,

Был молод, имел я силенку.

И крепко же, братцы, в селенье одном

Любил я в ту по-о-о-ру девчонку…

Подошла официантка, предупредила очень строгим голосом:

— Товарищ, здесь петь нельзя!

— Еще как можно! — детина широко, по-доброму улыбнулся.

— Вы же не у себя дома, — нахмурилась девушка.

— Я плачу, значит, здесь мой дом. Что хочу, то и делаю, понимаешь?.. Ну, не буду, не буду. — Мужчина легко похлопал официантку по руке. — Иди себе, не мешай культурным людям отдыхать!

Та отошла с оскорбленным видом.

— Это вы зря, — осуждающе заметил Антип.

— Што — зря? — не понял мужчина. — Нельзя петь, по-твоему? Совсем нельзя?

— Петь не надо, — опять осуждающе промолвил Антип, удивляясь тому, что большой этот человек не понимает простые вещи: если каждый запоет, что получится из этого вагона-ресторана?

— Пить нельзя, петь нельзя, а-а… — Великан подхватил тарелку, вывалил в пепельницу остатки манной каши и пододвинул Антипу говядину. — Ешь мясо, будешь здоровым, мясо — всему голова, запомни.

Подошедшая официантка четко и зло бросила:

— Товарищ, придется вызвать начальника поезда.

— Зачем, красавица?

— Чтобы призвать вас к порядку! — Тон официантки стал угрожающим.

— Меня?.. К порядку?.. — вызывающе протянул верзила, побагровел и поднялся. — Иди-ка ты, дивчина, на кухню. Не то… — он повернул девушку за плечи и тихонько подтолкнул в спину.

В разгневанной душе Антипа закипело, забурлило. Он вскочил, мелким шагом подбежал к огромному мужчине, размахнулся и изо всех сил влепил ему пощечину.

— Вот вам, жеребец вы этакий! — прибавил он при этом боевом выпаде, которого сам, честное слово, никак не ожидал от себя.

Понятно, что удар не нанес никакого ущерба верзиле, но получилась довольно звонкая пощечина. Мужчина, конечно же, не предполагал, что его ударят, и от неожиданности плюхнулся на стул. Неприятно скрипнув, отвалилась ножка. Великан едва-едва удержался, чтобы не грохнуться на пол. Лицо его сразу побледнело, глаза стали прозрачными и холодными, как лед.

Установилась хрупкая, настороженная тишина. В колесный перестук ворвался тонкий звон фужеров и бутылок, неприятный, как жужжание надоевшей мухи…

Антип презрительно посмотрел на великана, повернулся на каблуках и пошел к выходу. Ступал он нарочито медленно, думал, готовый на все, бесшабашно, почти весело: «Иду, как под дулом винтовки…»

Пока шел в свой вагон, сильно стучало сердце: тук-тук-тук! Сильно и четко стучало. Засомневался Антип: «Уж мое ли? — Прислушался и гордо подумал: — А чьему еще быть? Мое, конечно же, мое!.. В пересадке пока не нуждаюсь». — Снова прислушался и остался доволен: его пламенный мотор работал уверенно, без перебоев.

В купе он достал с полки портфель, вытащил из него три яйца и кусок белой булки, и хотя есть не хотелось, потому что мутило под ложечкой, как на ковре у начальства, Антип ел, не торопясь, жевал сосредоточенно и упрямо.

Когда раздался несмелый стук в дверь, Антип подобрал под скамейкой ноги, напружинился, приготовил трость.

В купе вошел сосед, тот самый…

— Как это ты сообразил — меня по морде зацепить? — спросил он так, как будто не верил все еще, что схлопотал по физиономии: видно, давно ему не попадало.

Антип молча давился сухими яйцами. Он, не спеша, шелушил их и откусывал, глядя в окно. За стеклом, далеко-далеко в темном небе, торчала одинокая звезда. Вагон покачивало, и звезда дрожала, как слеза.

Антипу стало грустно, его потянуло домой, к жене, с которой было все ясно и понятно, к птицам — дроздам, кенарям и прочим пичугам, живущим в его однокомнатной квартире.

Злость прошла, но решимость еще не покинула Антипа Красновидова.

— Извинитесь перед девушкой, — строго сказал он и подумал: «Если этот кентавр позволит себе… ударю тростью, пусть судят, все равно ударю…»

Мужчина молча вышел из купе.

Поезд спокойно стучал по рельсам.

С КОГО СПРОСИТЬ?

Прекратилась подача горячей воды: что-то где-то сломалось, и воды не стало.

Находим в ближайшем пивном баре закрепленного за домом слесаря. Он поднимает над головой кулак и вдруг скисает. На глазах у него появляются слезы.

— Отключили, а меня в известность не поставили…

— Что же делать? — торопимся мы выяснить наше положение до того, пока сознание не покинуло тело слесаря. — Что, скажите, нам делать?

— А я тут не при чем, — говорит слесарь. — Понимаете, совсем не при чем… — Он неожиданно закрывает глаза и всхрапывает так громко, что пугается своего же храпа, вздрагивает, одергивает грязную спецовку и сквозь один мутный глаз пытается разглядеть того, кто перед ним. Поняв, заявляет безапелляционно: — Звони в наше домоуправление. Звони… — Слесарь прощально пошевелил пальцами правой руки перед моим носом, выпрямился и на удивление трезво пошагал к своей компании.

Звоним в домоуправление:

— Нет горячей воды!

— Давно?

— С утра?

— Слесаря нашего вызывали?

— Нет… То есть вызывали. Он сказал, что ничего не может сделать и посоветовал позвонить вам.

— Да-а… Знаете, мы вам ничем не можем помочь. Это дирекция тепловых сетей… Пожалуйста, позвоните туда.

Звоним в дирекцию тепловых сетей.

— Нет горячей воды, — жалуемся.

— Давно? — интересуются очень вежливо.

— С утра.

— М-м-да… У нас, знаете, лопнуло, ничего пока не можем сделать…

Круг замкнулся.

— С кого, позвольте узнать, спросить, а?.. Не знаете? Мы — тоже.

А вот представьте себе, что встретились сосед с соседом. Первый спрашивает:

— Петр Петрович, а где забор?

Второй тоже спрашивает:

— Какой?

1-й: — Вот этот самый. — И рукой показывает на то место, где, по его мнению, стоял забор.

2-й: — Этот самый? — И тоже показывает на то самое место — Я его сломал.

1-й: — Поспешил, батенька. Я же еще не успел его покрасить.

2-й: — Зато уж больно аккуратно планочки подогнал. На глаз или линейкой орудовал?

1-й: — На глазок, — сказал и добавил с гордостью: — Сам знаешь, не впервой.

2-й: — Знаю, знаю… Я уж и со счета сбился, который раз ломаю: то ли в четвертый, то ли в пятый раз, а?

1-й: — В пятый, кажись? Или…

2-й: — Давай-ка прикинем. Первый забор где стоял? Здесь. Так, что ли? В другой раз ночью я смел твои доски. А когда мне жена помогала забор крушить? Еще, помнишь, топором махала?..

1-й: — Да не ломай ты, ради Христа, голову. Какая разница — топором или пилой, в пятый или десятый раз? Важно, что с умом делал. И впредь не стесняйся, дорогой сосед! Сарай у меня, сам видишь, капитальный, из хорошего кирпича, можешь и на него замахнуться, а если что, так и дом мой — к твоим услугам. Бей, кроши, ломай, зори, круши — новые построим…

Трудно поверить, что такой разговор был. Очень трудно, не правда ли?

Однако не торопитесь с выводами, не спешите!

Вот послушайте-ка…

Есть, вы знаете об этом, в нашем замечательном городе уважаемая организация, которая покрывает асфальтом дороги и тротуары.

Есть и другая организация, тоже довольно почитаемая, занимающаяся установкой опор троллейбусных линий.

Так вот первая, солидная во всех отношениях, организация застелила толстым слоем асфальта одну из улиц в северной части города. Застелила и, как положено, прокатала многотонным катком. Дело было сделано аккуратно, на совесть.

— Как приятно! Как хорошо! — восторженно восклицали жители микрорайона, прогуливаясь вечером знакомой улицей.

Радость жителей удвоилась, удесятерилась, когда они увидели, что большие грузовики доставили на улицу огромные столбы-опоры, грациозностью и грандиозностью своей напоминавшие парфенонские колонны.

— Замечательно, прекрасно! — безудержно радовались жители. — Даешь троллейбусы! Долой часы пик!

Но мы-то с вами знаем, что восторг — это такое чувство, с которым шутки плохи, если ему нет предела, конца.

Именно так все и случилось.

Вскоре гладкая поверхность асфальтированных тротуаров покрылась громадными дырами. Суровые дискоболы в синих комбинезонах с привычной ловкостью втыкали туда высоченные столбы, крича простуженным басом на прохожих:

— Куда прете? Забьет!

Прохожие испуганно вздрагивали и жались к домам.

Скажем решительно и прямо: мы за троллейбус, мы сами не хотим опаздывать к себе в учреждение, нам очень хочется побыстрее добраться с работы домой.

Всем нам не хочется стоять, сидеть, ждать, и это понятно: успех приходит к тому, кто стремится за ним.

И все же: постойте, остановитесь, сядьте и задумайтесь, прикиньте, не торопясь, с кого спросить, за чей счет отнести расходы по выкапыванию ям в совершенно новом, без году неделя, асфальте? Кто расквитается за головотяпство, связанное с установкой троллейбусных опор?

Как и прежде, из государственного, народного кармана заплатят?

Или за счет разгильдяев архитекторов, которые, проектируя дальний район города, совсем забыли о том, что живут в XX веке, что на свете существует такое транспортное средство, как городской троллейбус?

Может, виноват нерасторопный техник-смотритель из горисполкома?

С кого спросить?

С кого спросить, что у пенсионера вот уже целый год хрипит, не работает телефон?

Пенсионер приглашает специалиста из бюро ремонта. Он приезжает, колдует над аппаратом, просит для проверки позвонить на квартиру пенсионера какую-то Машу, та звонит, но телефон по-прежнему хрипит, голос Маши еле-еле слышен.

Товарищ из бюро ремонта разводит руками.

— Это, вероятно, кабель, — неуверенно говорит он. — Сделаю заявку.

Приходят по заявке. Снова ковыряются в аппарате, разводят руками, скоблят затылки и, наконец, заключают:

— Кабель тут не при чем. Это аппарат. Позвоните туда-то, мы аппараты не меняем…

Пенсионер звонит по указанному номеру, и все начинается сначала…

Спросить не с кого.

А телефон у пенсионера все хрипит и хрипит…

НЕ ПО ФОРМЕ И НЕ ПО ДУШЕ

Слышал, что в одном аэропорту буфетчику присвоили звание «Лучший летчик», и он, буфетчик, потребовал, чтобы его посадили на самолет. «Послушайте, — возразили ему, — у вас нет документов на право вождения летательного аппарата». «Совершенно верно, — парировал возражения буфетчик, — документов у меня нет, но у меня есть звание «Лучший летчик».

По форме буфетчик, вероятно, и прав, однако согласитесь, что если бы форма была соблюдена, то, несомненно, случились бы большие неприятности.

Впрочем, в правдивость этой истории трудно поверить. Ну, а в такое? На агитплощадке, которая расположена на пересечении улиц Московской и Киргизской, намечался вечер, посвященный городу Фрунзе. Ответственный за вечер, я — докладчик, и трое пенсионеров (две старушки и старичок) стояли у ворот двора, где была небольшая сцена и десяток-другой скамеек из длинных досок. Возле них толпились мальчишки: в заключение вечера собирались показать кинофильм «Александр Невский» (?).

Когда прошел час, я стал заметно нервничать по причине отсутствия слушателей. Ответственный за проведение вечера, извинившись, куда-то удалился. Ждали его минут десять, не больше. Мужчина возвратился в сопровождении студенток ближайшего института. Стоило взглянуть на их недовольные лица и можно было сразу заключить, что посещение местной агитплощадки не входило в их вечерние планы.

Ответственный за проведение, конечно, знал об этом, потому что не без активной помощи дежурных преподавателей «вытаскивал» девушек из библиотек, красных уголков, лабораторий. «У нас недавно читали лекцию о столице республики», — защищались девушки, но…

Вечер был проведен, форма соблюдена. А содержание?

Известно, что агитплощадки подобного рода предназначены в первую очередь для тех, кто не охвачен агитационно-пропагандистскими мероприятиями по месту работы или учебы. Это домохозяйки и пенсионеры. Организаторы вечера, по всей вероятности, не занимались как следует приглашением, оповещением и сбором нужных людей в надежде на то, что закрепленный за агитплощадкой в порядке шефства институт выручит, обеспечит явку. Как бывало, впрочем, не раз.

А вот еще одна иллюстрация к нашей теме. Мы знаем, что во Фрунзе существует график дежурства добровольных народных дружин. Обычно в урочный день собирают сотрудников, и начинается:

— Товарищ Иванов, вам надлежит явиться на дежурство сегодня вечером.

— Я не могу, иду на прием к врачу.

— М-м-да… А вы, товарищ Оморов?

— С удовольствием бы, да…

— Никаких возражений!

— Вы же знаете, что…

— Если не придете на дежурство, пеняйте на себя!

В результате охранять общественный порядок направляются иногда мужчины предпенсионного возраста, семейные женщины да девушки. Темные улицы их страшат, поэтому они фланируют, как правило, без красных повязок, по многолюдным проспектам, где дебоширов и других нарушителей общественного порядка днем с огнем не сыщешь.

Однако, заметьте, форма соблюдена, и товарищи, которым поручен контроль, делают соответствующую отметку в графике, хотя и ребенку понятно, что это есть самое настоящее очковтирательство, формализм чистейшей воды, который наносит ощутимый ущерб нашему общему делу.

Так повседневное, очень необходимое разъяснение, организаторская работа с потенциальными борцами за образцовый быт подменяется нарядами на дежурство.

Коль речь зашла о нарядах, то, вероятно, никак нельзя обойти строителей, среди которых еще встречаются ревнители безнарядной системы там, где эта система еще не внедрена.

Что значит выдать наряд на руки? Это значит четко определить, что необходимо сделать завтра. А вдруг не подвезут раствор? Или сломается подъемный кран? Тогда придется выписывать новые наряды. А куда девать старые? За месяц их накопится такая уйма, что прорабу или бригадиру понадобится много времени для их обработки.

Вот почему кое-где составляют наряды в конце месяца, после того, как заказчик подпишет процентовку. В этом случае прораба больше всего заботит план участка, но не работа и не рабочие. Нередко в процентовку за текущий месяц не вносятся уже готовые объекты, так как план уже есть и без них. В другой раз в процентовке оказываются работы, которые еще не выполнялись, но заказчик их оплатил авансом.

Обычный финал такой строительной липы — приписки, а сама она, липа, — путь к рвачеству, бесхозяйственности, разгильдяйству.

Не всегда формализм идет от неумения или нехотения работать, от стремления использовать обстоятельства в корыстных целях, как в случаях, о которых сказано выше.

Однажды в начале сентября в одной из фрунзенских школ состоялась линейка, открывающая учебный год, — событие торжественное, знаменательное, значимость которого подчеркивалась нежной белизной легких кофточек и рубашек школьников. За какое-то время перед линейкой изменилась погода, поднялся ветер, резко похолодало. По всему, мероприятие надо было переносить в помещение школы. Но как соблюсти внушительность строя в зале, куда всех ребят и при самом горячем желании не утолчешь? А в коридоре?.. Линейка в коридоре? Смешно!.. Пусть закаляются…

А ветер между тем нахлестывал по лицам, зло трепал воротнички белых рубашек и кофточек. Если кого и покоряла масштабность всеобщей школьной линейки, то только не учащихся, которые стояли перед неумолимым директором жалким, посиневшем от холода и ветра скопищем. На уме мальчишек и девчонок была одна мысль: «Когда же кончится это мучение?..»

На следующий день многие не пришли в школу — простыли. Право же, линейка — не место для закаливания, для этого существуют зарядка, уроки физической культуры, туристические походы, наконец.

Мы с вами знаем, что всякий предмет, любое явление имеют форму и содержание. Нам также известно, что содержание определяет форму, которая, в свою очередь, воздействует на содержание. Поэтому давайте всегда стремиться к тому, чтобы это единство крепло изо дня в день.

Чтобы все, что мы делаем, было прекрасным как по форме, так и по душе.

СИЛА ПРИМЕРА

Рассказывают: когда мать заметила маленькому Сереже, что он половину своих игрушек растерял только за одно лето, малыш высыпал из корзины игрушки на пол и заявил серьезно:

— Надо сделать переучет!

Нужно ли ломать голову для того, чтобы догадаться, кем работает Сережин папа — он бухгалтер.

Рассказывают: когда четырехлетняя Жаныл увидела на картинке в книжке кошку, сидевшую с карандашом в лапе у стола, заваленного тетрадями и книжками, она воскликнула:

— Кошка пишет диссертацию!

Мать и отец маленькой Жаныл были ученые.

Рассказывают: трехлетняя дочка портнихи, прогуливаясь в садике детской больницы, увидела женщину, которая несла маленького ребенка в приемный покой, увидела и сказала:

— Штопать понесли девочку.

Рассказывают: когда продавец книжного киоска спросил мальчика двух с половиной лет: «Умеешь читать?» — тот внезапно схватился за карман, воскликнув с большим огорчением:

— Очки забыл дома!

Мальчишка явно подражал бабушке.

Говорят, был и такой случай: уборщица просит выйти из комнаты хозяйскую девочку:

— Ты мешаешь мне мыть пол.

— Не уйду, — возражает девочка. — Мама мне сказала: «Посмотри, чтобы тетенька ничего не взяла…»

Дети, как известно всем взрослым, любят подражать. Они часто поступают таким же образом, как делаем мы с вами в определенной обстановке, поэтому можно с уверенностью сказать, что когда ребятишки видят аккуратно сложенные кирпичи, то — по ассоциации от взрослых — они представляют себе, что из этих кирпичей со временем будут возведены красивые многоэтажные дома и даже целые микрорайоны.

И наоборот — в этом мы тоже убеждены, — когда школьники приходят на строительную площадку, где грудами валяются битые кирпичи, всюду разбросаны обрезки досок, когда они то тут, то там натыкаются на кучи закаменевшего цементного раствора, когда взоры ребят повсюду упираются в беспорядок и неразбериху, тогда большинство из них обращает копья своего гнева в адрес прораба, а некоторые с ехидной усмешкой думают о том, что вот только вчера их крепко ругали за случайно разбитое в школе окно: «Вы не цените труд людей, вам ничего не жалко…» — а тут…

А тут валяются на земле тысячи рублей в буквальном смысле этого слова, и — хоть бы что! Никто не ругается, не кричит, не бьет тревогу.

А тут — тишина и покой, хотя строители сто раз на день спотыкаются об обломки кирпичей, куски труб, хотя в землю втаптываются стекло, бетон, арматура…

Значит делается вывод, разбитое школьное окно — пустяки, изуродованная ножом парта — чепуха, испорченный учебник — ерунда.

Это уже не похоже на цветочки, о которых шла речь в начале фельетона.

Это даже не ягодки.

Это камни за пазухой, которые в любой момент могут ударить в окно, в дверь, в спину. Сейчас ими замахнулись на нашу мораль.

Можно было бы схватить разгильдяя-прораба за воротник и потащить в суд, в народный контроль. Однако сегодня наша забота не о том, точнее, мы печалимся не столько о пущенных на ветер рублях, не о материальных потерях и убытках, сколько о том, какое развращающее влияние оказывают примеры экономического разгильдяйства и безалаберности на еще неокрепшие души молодых людей.

Возле одной из столичных школ кучами валяется металлолом. О старые кровати, покореженные трубы, батареи водяного отопления и другое ржавое железо запинаются, падают, разбивая носы и колени, ребятишки. Падают, поднимаются и равнодушно проходят мимо.

Подхожу к парнишке, который старательно смахивает пыль с брюк, спрашиваю.

— Это вы собирали металлолом?

— Какой?

— Вот этот, — указываю на ржавые кучи.

Мальчишка искренне удивлен. В его глазах читается одно: «И в самом деле — металлолом?!. Когда это мы его собирали?..» Наконец, он отвечает:

— Да, кажется, мы собирали. — В голосе пацана нет твердой уверенности.

— А почему не вывезли?

— Не знаю, не мое дело.

— Разве тебе не интересно, почему не вывезли. Ведь ты работал, таскал. К тому же одна тонна металлолома дает возможность получить…

— А-а!.. — отмахнулся мальчишка и убежал.

Ясно, что наша металлургия понесет определенный убыток, если ржавчина без остатка съест металлолом, который был старательно собран руками учеников.

Но яснее ясного должно быть и то, что в данном случае беспечность, дурной пример взрослых может привести к тому, что ржавчина мещанского равнодушия может сказаться в душе школьника. Это посерьезнее, потому что сердечная коррозия плохо поддается лечению. Ликвидировать ее будет очень трудно.

Весной девятиклассников другой фрунзенской школы попросили помочь колхозникам в прополке свеклы.

Приехали в колхоз, собрали комсомольское собрание и решили трудиться на совесть, не покладая рук. День за днем проходил в напряженном труде. Но как-то раз, приехав на поле, школьники не обнаружили там колхозников. Ни одного…

— Почему нет колхозников? — был первый вопрос к бригадиру.

— Как это нет? А вон… — И бригадир неверным пальцем указал на две пошатывающиеся невдалеке фигуры.

— Так ведь… Послушайте, они же пьяны в стельку! — Возмущению ребят не было предела.

— Как вы сразу — пьяны…

— Колхозники не работают, и мы не будем!

— Будете! — строго сказал бригадир и решительно направился к преподавателям.

Школьники вышли на работу под нажимом преподавателей, без охоты и радости.

Не надо обладать особенным воображением, чтобы представить себе, как им работалось в другие дни, как они будут работать, повзрослев…

Поистине прав тот мудрец, который сказал: «Дурной пример заразителен».

«ПОЧЕТНЫЙ ЧЛЕН» ОБЩЕСТВ

Выпускник института товарищ Сергеев Сергей Сергеевич получил первую в своей жизни зарплату.

Сослуживцы тепло поздравили его.

Сразу же после этого торжественного акта в кабинете появился мужчина в черных, подковой, усах и с огромной — от уха до уха — улыбкой.

— Разрешите поздравить вас, дорогой, и пожелать всяческих успехов!

Молодой инженер, польщенный, поднялся со стула, обошел стол и крепко пожал руку усатому. Он видел: именно так поступают руководители отдела, чтобы подчеркнуть, стол — не помеха для общения с массами.

— Чем могу служить? — вежливо поинтересовался товарищ Сергеев.

— Служить бы рад, прислуживать — тошно, — усмехнулся в усы мужчина и бесцеремонно уселся на стул молодого сотрудника. Это покоробило инженера, однако он скромно промолчал.

— Скажите, вы хотели бы стать героем? — напористо спросил усатый.

— Героем?! — Сергеев сделал неопределенное движение плечами: не знаю, мол… А мужчина не отставал:

— Нет, вы все-таки скажите мне прямо: вы хотели бы быть героем дня? Помните у Маршака: ищут, ищут и не могут найти какого-то парня… Ну, того самого, который вытащил из охваченного огнем здания девочку и кота. Так и вы: бросаетесь в эпицентр пожара и спасаете кого-нибудь. Овации, слава…

— Что-то никак не пойму, для чего вы это все мне рассказываете?

— Не спеши, дорогой, скоро все поймешь. Картину «Война и мир» помнишь?

— Кто ее не помнит, ведь Москва горела.

— Верно говоришь, дорогой, сама Москва. Сгорел почти весь город. А почему?

— Ну… пожар же, все горит…

— Прежде всего, учти, потому, что тогда пожарных дружин не было, а были бы — не гореть Москве. Сейчас такие дружины существуют, и каждый сознательный советский человек обязан быть членом добровольного пожарного общества. Получай членский билет, гони взносы и будь здоров!

Мужчина сунул деньги в карман и, оставив Сергееву членский билет, удалился с чувством исполненного долга.

Следующим посетителем был старичок, очень высокий и очень худой. Икры его ног торчали из голенищ сапог сухими былинками.

— У вас, конечно, есть собака? — обратился он к Сергееву. — Нет?.. Странно! Но вы, без сомнения, любите рыбачить? Озеро, костер, ушица… — Старик, как узнал потом инженер, слыл прекрасным охотником, замечательным рыболовом. — А утренняя зорька, а вечерний клев!.. — восторженно восклицал старик. — Нет, что ни говорите, охота и рыбалка — прекрасные занятия после трудов праведных. Как вы смотрите на предложение выехать в субботу на Балхаш?

— Я, вы знаете, не знаю… — растерялся Сергеев.

— Вот и хорошо, вот и замечательно!

— Но я же не умею ни рыбачить, ни охотиться, — как мог, отбивался инженер, но урезонить старичка было не так-то просто.

— Научим, не волнуйтесь, пожалуйста! О снасти не беспокойтесь — все организуем.

— Но, однако… Я взял билет в театр, — выкручивался Сергеев.

— Продайте, немедленно продайте! Театр никуда не уйдет, а рыба не во все времена ловится.

— Но…

— Никаких возражений! Платите членские взносы, и дело с концом…

Не успел Сергеев опомниться, как в кабинет влетела полная, энергичная с виду женщина. Весь свой пыл она без предисловий обрушила на молодого инженера:

— Вам, конечно, известно, что цивилизация — вещь необходимая. Но вам, без сомнения, известно и то, что цивилизация наносит серьезный ущерб природе — рекам, лесам, атмосфере, окружающей нас… Вот почему нам всем необходимо защищать природу. У вас есть возражения?..

— Что вы?.. Какие могут быть возражения?

— Рада, что в вашем лице нашла единомышленника. Гоните взносы, и вы — член общества охраны природы.

— Чем я обязан заниматься? — робко спросил Сергеев.

— Ха-ха-ха! — многозначительно захохотала женщина и выпорхнула в коридор, ничего не ответив. Долго недоумевать Сергею Сергеевичу не пришлось. Подняв голову, он увидел возле стола моложавого, очень крепкого мужчину, с лицом, выбритым до блеска.

— Вы, товарищ Сергеев, не собираетесь отдавать концы в цветущем возрасте?.. Смерть, она не любит шутить.

Сергеев позеленел, в животе у него заныло, как перед экзаменами.

— Физическая культура и спорт, — продолжал мужчина, — неотъемлемая часть гармонически развитого человека, сочетающего в себе высокий дух с физическим совершенством. Наши спортсмены вносят достойный вклад в развитие спорта.

— И футболисты «Алги» тоже? — съехидничал Сергеев, но на его реплику не обратили внимания, а продолжили:

— Спорт — это здоровье, красота, мужество. Вступайте в наше спортивное общество — не пожалеете!

— А каким видом можно заниматься?

— На ваш вкус. Я вам позвоню.

Спорторганизатор взносы взял, но не позвонил.

Затем собеседником Сергеева был представитель первичной организации общества спасания на водах.

— Послушайте, — со слезами отбояривался Сергеев, — как я спасать буду, если сам плавать не умею?

— Научим, — пообещали ему.

— Где же вы учить будете, если у нас в городке не то, что реки или озера, даже бассейна нет.

— Но ведь надо! — было сказано в упор. — Каждый советский человек обязан уметь плавать. Или вы против этого?

Сергеев сдался.


В этот же день молодой инженер Сергеев вступил в общества Красного Креста и Полумесяца, рационализаторов и изобретателей, кролиководов…

В заключение скажем: он не устраивает засады возле исторических памятников, не прыгает с шестом, не тушит пожары, не разводит кроликов…

Он едва успевает платить членские взносы.

В ПЫЛУ ВЕЖЛИВОСТИ

Вы слышали, вероятно, что в глубокой древности люди, не умея писать, сообщались друг с другом при помощи вязания узлов?

Гонцы-почтальоны доставляли адресатам украшенные затейливыми узлами куски веревок разной длины. Чтобы оповестить о своем приезде родственников, наш предок готовил пеньку, вил из нее веревки и принимался за письмо, основательно проштудировав узелковые правила правописания.

Историки убедительно доказали, что на смену веревочно-эпистолярному искусству пришли глиняные плашечки, что в значительной степени упростило возможности человеческого общения: не надо осваивать производство пеньки, вить веревки, вязать замысловатые узлы.

Стоило накопать в ближайшем овраге глины, замесить, сделать что-то вроде небольшой дощечки, и строчи своему товарищу все, что твоей душеньке угодно. Следи только, чтобы глина не твердела, пока пишешь, а когда закончишь, сунь дощечку в огонь, и она очень скоро станет прочной. Посылай и жди ответа, как соловей — лета.

Потом для писем стали использовать бересту. Процесс еще более упростился: вышел в соседнюю дубраву, срезал кусочек бересты, и пиши себе. Хоть деловое письмо сочиняй, хоть, допустим, поздравление с Новым годом симпатичной знакомой.

Просто и дешево.

И, прошу заметить, все от начала до конца своими собственными силами.

Но пришел стремительный двадцатый век, и кое-что изменилось.

Правда, в самом начале его было так. К примеру, если гражданин А. собрался поздравить с праздником гражданина Б., то он отправлялся на почту, приобретал простенькую открытку, заполнял место, отведенное для письма, указывал адрес, опускал открытку в почтовый ящик и очень довольный возвращался к исполнению своих служебных обязанностей.

Раньше, все мы хорошо знаем, и в наш век, в самом его начале, с поздравлениями дело обстояло куда как проще.

Однако постепенно этот процесс приобрел поразительно широкий размах. Теперь поздравительные открытки печатаются на мощных полиграфических предприятиях. Это уже не простые листочки бумаги, а настоящие художественные произведения в миниатюре, на изготовление которых уходит пропасть времени, огромный машинный и человеческий труд.

В связи с этим, а может быть, по каким-то другим, неведомым нам причинам, в канун праздников над крышами наших вокзалов и аптек, банно-прачечных объединений и коммунальных контор, сапожных мастерских и гостиниц, других, более солидных организаций и учреждений, а также контор колхозов и совхозов появляются облака сплошной вежливости.

Точнее, даже не облака, а тучи, из которых прольются обильные дожди взаимных поздравлений.

Причем, бывает зачастую, поздравляют не только и не столько знакомых и родственников, но людей, которых и в глаза-то не приходилось видеть.

Поздравительные осадки в буквальном смысле наносят огромный ущерб, так как обходятся государству в солидную сумму, ведь вызываются-то они предпочтительно за его счет. Все логично: с каких это щей я буду платить из собственного кармана, если Ивана Ивановича или Кожомкула Кожомкуловича знаю только понаслышке, а поздравить все же надо, ибо он начальник отдела, а может быть, даже управления вышестоящего учреждения?

На всякий случай поздравим, не ровен час, нагрянет с ревизией…

Как легко быть вежливым за чужой счет!

Скажете: мелочь! Давайте-ка займемся арифметикой. Сейчас каждая уважающая себя организация отправляет и получает в канун праздников примерно пятьдесят открыток, один экземпляр которой стоит шесть копеек. Перемножаем эти две цифры и получаем три рубля.

Мизер?

Не торопитесь с выводами!

Ежегодно мы отмечаем великое множество праздников: и общих, и ведомственных, нет, пожалуй, недели без какого-нибудь маленького или большого торжества. Но мы возьмем только три основных и тут же в итоге запишем в пассив уже девять рублей.

Допустим, что только в городе Фрунзе около пятисот министерств, ведомств, крупных заводов и фабрик, больших строительных организаций, школ, техникумов и институтов. Даже при этом, самом минимальном допуске (конечно же, в нашей столице намного больше разных организаций), получается, что сумма выросла до четырех с половиной тысяч рублей, которые сгорают без следа в пылу взаимной вежливости как в прямом, так и в переносном смысле слова.

Проходят праздники, и произведения искусства в миниатюре оказываются в мусорных ящиках или сгорают в печках.

А если приплюсовать к этим расходам зарплату курьеров и машинисток, первые из которых день-деньской носятся в поисках приглянувшихся начальству открыток, а вторые печатают поздравительные тексты, — если собрать все это вместе, что получится?..

Что получится, если объединить в единое целое поздравительные расходы городов, рабочих поселков и деревень всей Киргизии?..

А всей страны?!

А что, думается, если в данном случае фрунзенцы резко и бесповоротно сократят поздравительные расходы, проявят инициативу, которую подхватит вся республика, а потом и вся страна?

Ведь получил же прозвучавший на XXVI съезде КПСС призыв «Экономика должна быть экономной» всенародное признание. Почему же не могут быть предельно экономными наши взаимоотношения на почве служебных поздравлений?

Вполне возможная вещь.

Ну, а как теперь быть — поздравлять или не поздравлять?

Поздравлять, конечно, всенепременно поздравлять!

Поздравлять родственников, друзей, товарищей, знакомых, начальство, если хочется.

Но только не за счет государства!

АГЕНТ ПО РОЗЫСКУ

Недавно на рекламном щите Фрунзенского бюро трудоустройства и информации населения увидел такое объявление: «На предприятия путей сообщения требуются товарные кассиры, приемосдатчики грузов, старшие приемосдатчики, помощники составителей поездов, регулировщики скорости движения вагонов, станционные рабочие, агенты по розыску грузов, машинистки, уборщицы производственных помещений…».

Ну как? Вас ничего не удивило в этом сочинении, ничего не поразило?

А у автора фельетона взыграло ретивое. Пока, знаете читал о том, что на работу приглашаются товарные кассиры, приемосдатчики, помощники составителей поездов, станционные рабочие, был спокоен.

Однако, когда было прочитано, что предприятиям путей сообщения понадобились агенты по розыску грузов, тут, значит, не выдержало ретивое!

Потребность в такой, ну, мягко скажем, очень необычной специальности заставляет крепко поломать голову, призадуматься самым серьезным образом.

Судите сами: если такие странные должности существуют, то люди, занимающие их, что-то обязаны делать, не сидеть же им в рабочее время сложа руки. За безделье начальство по головке не погладит, верно? Следовательно, продолжая идти по логическому пути наших мыслей, уже сам факт наличия агентов по розыску грузов в штатном расписании железной дороги делает непреложным другой факт: грузы порой надо искать очень настойчиво.

Печально, черт возьми, однако, как говорится, никуда не попрешь против реальной объективности. Печальнее во сто крат другое. Оказывается, агенты по розыску нужны не только предприятиям путей сообщения.

Возьмем пример из смежной с железной дорогой области. Допустим, ничего удивительного не было бы в том, если бы отдельные предприятия министерств легкой промышленности, заготовок дали через бюро трудоустройства такое объявление: «Срочно требуются агенты по розыску, а также выгрузке вагонов, в которых доставляются в наш адрес различные грузы».

Понятно, что в подобных произведениях не принято сообщать о причинах, вызвавших срочную необходимость указанных специалистов, но если бы они, эти причины, обнародовались, то потенциальный агент по розыску, узнал, что, во-первых, очень мешает работе железной дороги нерасторопность данных предприятий в смысле сокращения простоя вагонов и что, во-вторых, у них он превышает установленные нормативы в два-четыре раза.

Можно порекомендовать обзавестись штатными агентами по розыску и руководителям предприятий угольной промышленности республики. Это еще зачем? Затем, что необходимо срочно сокращать импорт в республику чужого угля, срочно искать резервы увеличения его добычи на месте за счет новых и реконструкции уже известных месторождений, потому что нами завозится более миллиона тонн этого минерала из Кузбасса и Карагандинского бассейна.

Интересную, прямо-таки, можно сказать, фантастически сказочную роль отводят своим агентам по розыску некоторые руководители предприятий во Фрунзе и Ошской области. Каждому, даже первокласснику, известно, насколько высоко ценится металл во всех отраслях народного хозяйства. Как правило, выделяется он по очень строгим фондам, и при необходимости снабженцам (читай: агентам по розыску) приходится носиться до седьмого пота, чтобы покрыть непредвиденно образовавшийся дефицит металла.

В нашем же примере агентуре по розыску поручались и вовсе странные дела: срочным образом разыскать охотников на залежавшийся без дела металл. Призыв агентов, сами понимаете, не мог быть гласом вопиющих в пустыне. Желающие вскоре обнаружились, и с ними щедро делились дефицитным металлом в обмен на… кирпич, цемент, лес, химикаты и даже — не поверите! — на канцелярские товары.

Нарочно не придумаешь!

Ходят слухи, что собираются ввести в штаты агентов по розыску разбросанных по стройкам материалов и трудовых ресурсов и организации, связанные с капитальным строительством. Не знаем, насколько достоверны эти слухи, но широко известно, что оно ведется в республике из рук вон плохо. Трудно назвать хотя бы десятка два организаций, которые выполняют свои планы по освоению капитальных вложений, а отдельные организации наповал бьют все существующие «рекорды».

Если бы, допустим, за неосвоение сроков ввода в строй объектов и отпущенных средств присуждались медали, то, несомненно, золотую получили бы строители, которые более десяти лет возводили помещение в одном из колхозов Таласского района. Серебряная, безусловно, досталась бы строителям завода керамзитового гравия в городе Рыбачьем, надолго затянувшим ввод объекта в строй, а бронзовая — тем, кто много лет строил комплекс по производству молока в совхозе «Яссы» Узгенского района.

Сдается, что не очень помешали бы агенты по розыску покупателей тем предприятиям, которые выпускают обувь, швейные и трикотажные изделия. В магазинах этой продукцией забиты полки, но не всякий решится сделать покупку, потому что качество ее остается очень низким. Думается, что отдельные колхозы и заготовительные организации могли бы иметь существенный выигрыш, если бы обзавелись агентами по розыску пропавших на корню, в кузовах автомобилей и в магазинах огурцов, помидоров, арбузов и яблок…

Впрочем, стоп!

Долой агентов по розыску!

Ведь их существование, к примеру, на железной дороге делает непреложным то неприятное обстоятельство, что грузы терялись, теряются и — заметьте! — будут теряться. Подумайте, какая несуразность обрела официальную силу!

А не лучше ли принять решительные, бесповоротные, действенные меры к тому, чтобы их, эти грузы, не надо было разыскивать, чтобы отправитель и получатель не испытывали никаких неприятностей?

Пожалуй, лучше!

Тогда не нужны будут агенты по розыску грузов.

Если же, засучив рукава, приняться за повышение эффективности и качества всей социалистической работы, за немилосердное искоренение недостатков и упущений, то определенно можно обойтись без агентов по розыску резервов в угольной промышленности, без агентов по розыску разбросанных по многочисленным стройкам материальных и трудовых ресурсов, без агентов по розыску охотников на металл и других агентов подобного рода.

ВО ХМЕЛЮ ЭНТУЗИАЗМА

Начальник крупного сборочного цеха был руководителем обыкновенным: требовательным к себе и подчиненным, в меру либеральным, в определенных рамках общительным, дело свое знал, к работе относился… ну, скажем, не с любовью, а с соответствующим рвением.

И не было месяца, чтобы руководимый им коллектив не выполнял план.

Впрочем… Впрочем, скажем откровенно, была у начальника одна характерная черточка, небольшой, скажем, был в его характере штришок, мазочек, точка с запятой имели место.

К примеру, радиомонтажники просиживают без работы день, неделю, половину месяца: не поступают детали из смежного цеха. Другой бы, будь он на его месте, начал ругаться с заводским начальством, бросился бы в местный комитет, сбегал бы в народный контроль, всех поднял бы на ноги.

Другой бы… Наш же начальник цеха с улыбкой приходил на монтажный участок и затевал задушевный разговор:

— Ничего, ребята, без паники, ребята. Будут детали, будете работать. Заработок я вам обеспечу, не стыдно будет в глаза супругам глядеть, не волнуйтесь… Не шуми, не шуми, Сабир, ты еще новичок, помолчи! Эх, молодо-зелено! Тебя ведь молодая жена дома ждет, знаю, что в декрете она, сидит дома и ждет не дождется, а ты тут без дела мотаешься. Марш домой!

Не просто так выпроваживал монтажников с завода, а индивидуально к каждому имел подход: у кого, оказывается, огород на даче не ухожен, кому край как необходимо сходить в парикмахерскую, а кому — в баню. Но начинали поступать детали, и начальник становился другим: энергичным, настойчивым, напористым.

— Товарищи! — взывал он. — Товарищи! Весь завод смотрит на вас, как на единственных сознательных людей, которые не оставят коллектив в беде и, напрягая усилия, не жалея сил и собственного времени, помогут выйти из прорыва. Шире поток напряжения, давайте будем повышать производительность, эффективность и качество труда на каждом рабочем месте!

Пусть среди нас не будет нытиков и отщепенцев, паникеров и слабонервных. Наш труд пойдет на пользу всему заводу, поэтому успешное выполнение своих обязательств в оставшиеся дни — наш первейший долг и святая обязанность. Это не аврал, это мощный сознательный взлет рабочего энтузиазма. Выше темпы труда, ярче накал соревнования, в котором передовик подтянет отстающего, а отстающий будет стремиться догнать передовика.

Повышайте технический уровень производства! Дорожите каждой секундой рабочего времени! Да здравствует славный рабочий класс! Слава труженикам, идущим в авангарде патриотического порыва! Экономьте металл и сырье! Совершенствуйте технику и технологию!

Шире размах всенародного энтузиазма! — такими словами заключалась обычно горячая речь начальства, и рабочие оставались на сверхурочные, прихватывая даже полуночные часы.

Месячный план таким образом выполнялся за десять дней, нет, не дней — за десять суток, в течении которых не умолкали набаты голоса, призывавшего повседневно повышать уровень сознательного рабочего энтузиазма, расширять и углублять его размах.

Но иссякал источник, питающий деталями, и наступало затишье до самой третьей декады нового месяца. Правда, иногда в размеренную бездельем жизнь цеха врывались общественные контролеры. Тогда вновь до самого потолка цеха вздымались потоки призывов навести порядок и чистоту в помещении. Другой бы, не наш начальник, не доводил цех до невозможно грязного состояния, другой бы, не поднимая шума, заблаговременно принял соответствующие меры через штатных уборщиц.

Другой бы, да не наш…

Наш любил безобразие допустить, а потом уж воевать с ним посредством мобилизации трудового энтузиазма масс. Борьба с грязью становилась не просто гигиеническим мероприятием, а важным событием в жизни всего коллектива, направленным на искоренение грязи как социального врага.

И хотя бились с этим врагом давно известными средствами — метлой, веником и лопатой, — битва приобретала какую-то особую окраску на фоне всеобщего энтузиазма. Перед ней проводились участковые собрания, общее собрание всего коллектива, принимались специальные решения, направленные на полное искоренение грязи, утверждались многочисленные планы мероприятий, которые предусматривали непримиримое отношение к неряхам и разгильдяям в смысле чистоты.

Перед субботником, как правило, выступал начальник цеха и призывал:

— Дорогие товарищи! Перед нами стоит важная задача: навести безукоснительный порядок в цехе. Надеюсь, что каждый из вас не останется в стороне от этого важного социального мероприятия, а, проявив высочайшую сознательность, встанет в ряды борцов с негативным явлением в жизни нашего цеха, в частности, с грязью. Активно участвуйте в улучшении условий нашего труда! Выше темпы уборки! Пусть ваш безвозмездный труд вольется в труд всего завода! Повышайте эффективность мет… то есть средств производства! Объявим врагом каждую пылинку! Укрепляйте дисциплину, повышайте качество и культуру труда на субботнике!..

Что, скажите, оставалось делать работникам цеха?

Активно участвовать, повышать темпы уборки, вливать свой безвозмездный труд, улучшать качество и культуру труда на субботнике.

Чем занимался начальник цеха?

Он с удовлетворением отмечал высокий энтузиазм коллектива, умело направленный им в нужное русло борьбы с грязью.

Что думали рабочие?

Они думали о том, что давно нужно было бы дать по… по спине такому начальнику, который выезжает за счет энтузиазма коллектива.

БУХГАЛТЕРСКАЯ ЗАКОРЮЧКА

То, о чем вы прочитаете, не выдумка.

Старший бухгалтер треста, человек очень суровый, требовательный и принципиальный — гроза нарушителей финансовой дисциплины, вызвал к себе в кабинет младшего инженера производственного отдела.

— Послушайте, уважаемый, это противозаконно, о чем вы написали. — Голос главного бухгалтера грозным эхом отзывался в коридоре и других кабинетах. Глаза его сверкали холодным алмазным блеском.

— Вы собираетесь списать в утиль почти новое оборудование… Почему, я вас спрашиваю? — главбух, чувствовалось, с огромнейшим трудом сдерживает гнев.

— А мне что?.. Мне сказали, и я сделал, — оправдывался младший инженер производственного отдела.

— Значит, вам совершенно безразличен сам факт, что оборудование, которое вы не так давно запрашивали, списывают?.. — Вид главного бухгалтера был страшен: брови сомкнулись на переносице, лицо сделалось багровым, вот-вот — и его хватит удар.

— Да я же говорил, предупреждал, но мне сказали…

— Кто вам, черт возьми, сказал.

— Начальник группы К-ов.

— К-ов?! — затопал ногами главбух. — За цугундер его и немедленно ко мне! Слышите, немедленно! Я из него котлету сделаю…

Инженер не стал дожидаться, пока из К-ова сделают отбивную, и быстро улизнул.

Начальник группы К-ов застал главбуха в большом гневе. На лице его был уже написан смертный приговор тому, кто пытался покуситься на новое оборудование.

— Куда вы смотрите? — зловещим тоном начал главбух. — Вам, по всей вероятности, наплевать на те средства, которые затратило государство на оборудование, которое предлагают выбросить на свалку…

— Не на свалку — в утиль, — уточнил начальник группы, не понимая гневного настроения главбуха.

— Какая разница? Вы еще смеете уточнять! Молчите и не перебивайте меня…

— Я и молчу, как…

— Замолчите! — взвизгнул главбух. К-ову показалось: окажись в кабинете гильотина, главбух, не задумываясь ни на минуту, опустил бы ее нож на его шею. К-ов попятился.

— Это предложение начальника нашего отдела, — промолвил он и исчез.

— Катя! — позвал главбух свою секретаршу. — Катя, живо сбегай за начальником производственного отдела. — Скажи ему, что я прошу зайти. Скажи, что по очень срочному делу. Поняла?..

— Всегда у тебя пожар, — улыбнулся начальник производственного отдела, развалившись в кресле. — Тебе бы руководить пожарной командой города. Представляю…

— Мне, между прочим, не до шуток! Я, между прочим, не для того пригласил вас, чтобы выслушивать ваши шутки. Понятно?

— Николай Петрович, что с тобой? Ничего не понимаю! И потом, какого дьявола ты мне «выкаешь»? Двадцатый год вместе работаем, забыл, что ли?

— Ты в кумовья-братья не записывайся, в родственники-товарищи мне не лезь!

— Удивляюсь! Ни черта не понимаю!

— Сейчас поймете, уважаемый! Зачем вы завизировали документы о списании почти нового оборудования?

Взгляд главбуха не сулил пощады ни другу, ни врагу.

— Так бы и сказал, — облегченно вздохнул начальник отдела. — А я уже подумал, что в тюрьму собираешься меня упрятать. Не от меня сие исходит. Бумагу на этот счет приказал подготовить заместитель начальника управления.

— С-ев?

— Он самый!

— Этот тихоня?.. Ну, я ему покажу, где раки зимуют. Он у меня…

Главбух со скоростью лучшего нападающего хоккейной команды бросился к дверям.

— Я бы просил, товарищ С-ев, не вмешиваться в функции материально-технического управления. — За щитом презрительной вежливости главбуха скрывалась сдерживаемая последним усилием воли вулканическая вспышка гнева.

— ?!

— Вы готовили документ о списании нового оборудования?

— Я, — спокойно ответил заместитель начальника управления.

— Какое право вы имели на это?

— Я выполнял указание начальника управления.

— Ах, начальника управления… Товарища П-ва?

— Да, П-ва. Будьте здоровы!

Главбух позвонил начальнику управления:

— Товарищ П-в?.. Извините меня, но долг службы обязывает. Я вынужден не согласиться с вашим предложением по поводу списания нового оборудования. Не ваше, говорите, предложение. А чье же, если не секрет?.. Ах, самого управляющего трестом… Понятно. Извините великодушно. Понимаю, как же, все понимаю…

Обычно главный бухгалтер треста расписывался крупно, ясно, красиво.

На документе же о списании нового оборудования он поставил свою визу в виде крошечной закорючки в правом нижнем углу листа.

Потом вздохнул и написал число, месяц, год.

ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ НЕСОВМЕСТИМОСТЬ

Дети ушли в школу, и в гнетущей тишине — слышно было, как стучали ходики на кухне — Петро продолжил начатый женой разговор:

— Тебе бы замуж выскочить за бухгалтера, и чтоб работал он в том заводе, где большую прогрессивку платят. За лысого и в очках. Они все, бухгалтеры, как телки, пока дело дебита-кредита не коснется… А какой дома дебит-кредит: на круг 200 рэ. Их, если надо, наша младшая разделить-умножить, сложить-вычесть сумеет.

Вот бы житуха у тебя была — спокойная, тихая. В субботу — в зоопарк. На мартышек глазели бы, да удивлялись, какого лешего они на месте не сидят, все скачут да прыгают. А в воскресенье — в зоологический музей. Тишина, гниды дохлые в спирте…

— В спирте?.. — подчеркнуто уточнила Нюша.

Петро не обратил внимания на ехидную ухмылку жены.

— Утром чай на стол тебе бы бухгалтер ставил, а ты бы целовала его в лысую…

— Да, и ставил бы, — гордо, с вызовом сказала Нюша. — Прямо на стол, а то еще кофе — прямо в постель. Проснусь, еле глаза продеру, а на табуретке — кофе с сахаром, рядом — нарезанный лимон…

— Ну?.. Лимон?!. — удивился Петро и улыбнулся наивной, прямо-таки детской улыбкой, и злость пропала. — Надо же, лимон…

— Молчи! — приказала Нюша и взъярилась по-бабьи, со слезами: — А тебе с утра не кофеи нужны… Тебе бы с утра, дурацкую башку с утра…

— Опять? — спокойно, но с угрозой спросил Петро, так, что жена сразу захлопнула свой зубастый рот. — Опять? — повторил он еще строже и злее. Нюша сообразила, что ее занесло, затараторила:

— Тебе и сказать ничего нельзя! Да что я такого сказала?.. Правду. А она, правда, как дым, глаза есть. Не любишь ты, когда тебе правду…

— Да замолчи ты… — прикрикнул Петро и хотел было добавить «дура», но не добавил, — парень он был добрый, покладистый, — сдержался, выскочил из комнаты…

Пока разогревал мотор самосвала, пока глубокими затяжками высадил сигарету, горько думал о своей неудавшейся жизни: «Сам виноват, дурак!.. Кто торопил?.. Мать двух невест из дома выперла: у одной характер какой-то не такой оказался, другая лицом не подошла. Назло решил сделать, осел: три недельки жал ручку Нюше, целовались, обнимались и… Эх, ё-мое!.. Как заночевал у нее первый раз, так и остался на всю жизнь…»

Петро вспомнил, как на четвертый день его отлучки из родительского дома прибежала на автобазу мать, запричитала:

— Сынок, куда это ты, дурная головушка, пропал?.. Не знаем, что и думать…

— Женился, мать. — Петро отвел в сторону глаза.

— Женился? — охнула мать.

Помолчали. Мать, плача, сказала:

— Хоть бы посмотреть на твою жену-то…

— Так приводил же я Нюшу, — потупился сын.

А смотрины такие состоялись.

Привел он в выходной домой Нюшу и товарища своего закадычного, тоже шофера, Сашку Валиахметова. Ничего матери и отцу не сказав, накрыл стол скатертью в своей комнате, поставил конфеты, печенье, мать чайник принесла…

Попили чаек, и с тем пропал Петро.

— Так это она, твоя, была? — мать вытащила платок, но слезы вытерла рукой, не насухо: заблестели морщинки у глаз и рта. Петру стало жалко мать, сердце прямо разрывалось. Он легенько обнял ее, даже всхлипнул без слез.

— Да… Она…

— Ну, вроде, девка-то ничего, фигуристая, тихая, — слегка успокоилась мать. — Только постарше тебя выглядит, а? Или ошибаюсь?..

Петро не ответил. Мать протяжно вздохнула, сказала со злостью:

— Теперь мода пошла, язви ее в душу, такая, что ли: старые бабы молодых мужиков, вроде тебя; в два счета опутывают…

Петру неприятны были ее слова, но он промолчал, чтобы не огорчать мать.

— Детей-то хоть нет?

— Ты иди, мама, — мягко попросил Петро. — Мы вечером зайдем… Нет детей у нее…

Мать ушла. Петр снова залез под свой самосвал: предстояла командировка в Нарын, туда-сюда километров с тысячу, и он решил кое-что подтянуть, смазать.

Работа была привычной, думать не мешала, но думал Петро с оглядкой, осторожно, не в самую глубину влезал, а так: подумает немного об одном и сразу на другое переметнется.

…В ЗАГСе, в очень неуютной комнате, с ободранными по низу грязными обоями, было сумрачно и многолюдно. Здесь регистрировали браки, смерти, а также выдавали какие-то справки.

— Это куда же нам? — растерялся свидетель Сашка.

— Если смерть регистрировать — за мной, — пояснила старушка в черном. — Мой-то умер, до восьмидесяти не дожив. — У старушки задрожали бледные губы. — Не так уж и стар, вроде. Вон сосед наш, Иннокентий, Василия сын, сто годков прожил и…

— Да нам брак зарегистрировать, — перебил ее Петро.

— Чаво, сынок, чаво?..

— Брак, говорю…

— А-а, — понимающе протянула старушка и вытащила сухонькую ручку из-под черного платка. — Брак законный оформить, значит?.. Нас-то в церкви венчали, поп…

— Кончай, бабуся! — громко попросил Сашка.

— Брак законный — это сюда. — Старушка сердито ткнула костлявым пальцем в угол комнаты. Очередь в углу была покороче, но пока дождались, Петро весь извелся. Хотелось курить, а выйти в коридор он не решался: не знал, можно ли оставить невесту одну…

Да, молодой был Петро, ни черта не знал, а то бы рванул из ЗАГСа — на мотоцикле не догнали…

Подошла очередь. Полная, в мелких кудряшках женщина, не поднимая головы, взяла паспорта небрежным жестом. Полистала паспорт Петра, бросила на стол, а когда заглянула в Нюшкин, закудахтала с придыханием:

— Как вам не стыдно?.. Вы… Я сейчас в милицию… Вы же год рождения тушью переправили, два годочка себе скостили…

Все посмотрели на Петра и Нюшку: кто сочувственно — на жениха, кто насмешливо, с вызовом — на Нюшку.

Если бы провалился пол, разверзлась земля и оказался бы Петро в преисподней на самой горячей сковородке, ему, пожалуй, было бы полегче, чем в его дурацком положении. Но грязные доски пола только поскрипывали, когда он ошарашенно, тяжело, как слон, топтался возле стола регистраторши и чувствовал себя очень скверно, хуже и быть не могло.

— Ты… Вы, это, не кричите, — хрипло и очень спокойно попросил приятель Сашка кудрявую.

— А вам-то какое дело? — кудряшки на голове женщины возмущенно затряслись. — Тут подделка документов, считай, преступление, а он…

— Мне такое дело, уважаемая, что я их свидетель. — Сашка наклонился к уху женщины и отрывисто, но без злости прошептал: — Не позорь нашего передового шофера, очень прошу тебя.

Женщина было вскинулась, но Сашка снова попросил:

— Не кричи, дорогуша, прошу от всей автобазы. — И добавил громко: — Пиши, рисуй, делай свое дело. Вот вам от меня, как от свидетеля, цветочки.

Он положил букет перед регистраторшей, которая с минуту недоуменно пялила злые зеленые глаза на напористого, по-цыгански нахального Сашку, а потом смягчилась, улыбнулась пунцовыми от помады губами, презрительно, одним пальцем, отодвинула цветы на край стола и взяла ручку…

Свадьба была не обильной — обошлись шницелями из ресторана с десятипроцентной скидкой, поскольку обед на дом брали, — но веселой. Пришли друзья, подруги, все молодые, старики — только мать да отец Петра. Пили, танцевали под радиолу, кричали «горько». Свадьба, как свадьба, ничего особенного.

Только под конец залился жених жалостливыми слезами. Может, вспомнил свою верную подружку Алку Баранову, которая любила Петра до безумия, да и он, вроде, тоже любил? Недаром часто вспоминает ее покорные и преданные, как у собаки, глаза. А может, мать с отцом жалел? Неизвестно. Даже сам Петро не знает…

На следующий день после свадьбы, рано утром, укатила любимая женушка в командировку. Петро на работу не пошел: начальство разрешило два дня побыть возле молодой жены. С больной головой, дураком, сидел он на узкой железной кровати в пустой комнате, вздыхал и удивлялся, что все так глупо получилось: и любовь их скороспелая, и скандал в ЗАГСе, и обман с паспортом, и эта командировка, о которой жена объявила только ночью.

Часы остановились: Петро вчера забыл завести. Молодожен выглянул в окно. Светало. В траве желтели пуговки одуванчиков. «Значит, часов шесть уже… Одуванчики, лютики-цветочки, — подумал он и обиделся: — Уехала, бросила в такой день. Не могла в своей конторе договориться, свадьба-то один раз в жизни случается…»

Приехала Нюша через три дня, вечером, веселая и ласковая. Петро поставил на стол накануне купленную бутылку шампанского, насыпал в вазочку конфет. Пили, не торопясь, целовались, говорили.

— Когда зашел в магазин за шампанским, — рассказывал Петро, — гляжу, на прилавке лежит записка: «Выдайте моему несовершеннолетнему сыну для меня поллитру водки или бутылочку «Анара» (большую). Родитель Битусов». Хохма, да и только.

Посмеялись.

Утром собрался Петро на свою автобазу, заглянул в сумочку жены, чтобы деньги на обед взять, видит — синенькая бумажка из паспорта торчит. Полюбопытствовал: квитанция гостиницы, фамилия на ней стоит мужская. Еле растолкал Нюшку — спать любила она страшно, лучше всех удовольствий жизни, — сунул под нос квитанцию:

— Это как понимать?

— Что, Петенька, понимать? — спрашивает жена и хрустит, потягиваясь, косточками.

— А то, что квитанция на мужскую фамилию выписана…

— Ты вот о чем… — Нюша протяжно, с удовольствием зевнула. — Перепутала, видно, когда платила деньги за гостиницу… Уже уходишь? Поел?.. Ну, иди, я еще вздремну.

Перепутала так перепутала. Не такое бывает при нашем бюрократизме.

А был еще такой случай.

Как-то утром Петро вышел в коридор, откинул крючок, пнул ботинком в дверь, а она не хочет открываться. Петро еще раз двинул ногой, навалился плечом и в щель увидел, что снаружи висит замок. «Что за хреновина? — выругался он — Шутки соседей?.. Не может быть такого: народ в бараке живет семейный, взрослый, серьезный…»

Петро кулаком выбил фанерку в одной из шипок, плоскогубцами выдернул петлю. Замок был простой, открылся гвоздем. Петро швырнул его через забор и помчался на автобазу — опаздывал.

Вечером он рассказал о замке жене. Та погладила мужа по щеке, засмеялась:

— Подружка, со мной жила. За ней один парень с нашего завода ухаживал. Подружка-то моя уехала перед нашей свадьбой, а он, видно, не знает да все продолжает шутить…

Шутки так шутки. Юмор — вещь хорошая. Смех, говорят, даже производительность труда на два процента поднимает.

Петро обычно просыпался очень рано. Рядом лежала женщина, его жена. Он будил Нюшу, и та сердилась, холодно говорила:

— Черт тебя поднимает в такую рань. Не даешь нормально поспать…

Петро выходил на улицу, курил в одиночестве. Сквозь паутину голых тополиных ветвей глядела холодная луна. Отражая ее свет, матово синели вдалеке горы. Прихваченная морозцем трава похрустывала под ногами.

Домой после работы Петро не торопился, загонял свой самосвал под навес и сидел в кабине до тех пор, пока не выдворял его за ворота дядька Иван, ночной сторож. А бывало, засиживался Петро за кружкой пива в кругляшке, отводил душу с дружками-товарищами. Плохого о жене не говорил, а когда кто-нибудь интересовался его житьем-бытьем, отвечал очень коротко:

— Все в норме. Баба у меня добрая. Не кричит, даже когда с вами посижу.

Дружки завидовали: повезло с женой мужику. Но завидовали-то зря: жена была доброй до тех самых пор, пока ее жизнь за хвост не цепляла. Весенними вечерами соседские мальчишки частенько бросали в окошко камешками.

— Ира, это опять твои мушкетеры, — возмущенно говорила Нюша таким тоном, будто дочь — сама по себе, а ее, матери, дело сторона, будто она, мать, человек чужой, посторонний.

После рождения второй дочери дали Петру хорошую квартиру, далековато, правда, от работы, в одном из новых микрорайонов.

Жена ворчала:

— Не мог добиться, чтобы не загоняли на край города. Тебе, передовику, могли бы и в центре города квартиру выделить…

Петро молчал, думал: «Три комнаты, горячая вода, газ, школа, ясли — в двух шагах. Чего еще надо человеку?..»

Думал и молчал, знал: стоит заикнуться, как жена застрочит обкатанными, давно готовыми словами, соберет все: и частые его командировки и поздние возвращения домой, и то, что другие зарабатывают больше, и…

А внешне была вполне приятная картина семейного благополучия. «Душа в душу живут», — не раз слышал Петро брошенные вслед ему слова. Жена хвалилась перед соседками: «Все у меня как у порядочных: и дети от законного мужа, и мой Петр почти не пьет, уважает меня… Хорошо пристроилась».

Говорила она не «устроилась», а именно «пристроилась», как говорят с хитрым житейским смыслом: удачно пристроил сына в институт, внучку — в садик, родственника — на доходное место…

Но выдавались — и не редко — уютные домашние вечера, и тогда казалось Петру, что любил он свою поседевшую, раздобревшую жену. Однако вскоре же приходил к мысли: его чувство не похоже хотя бы на ту любовь, про которую читал в книжках, потому как сам не изведал настоящей привязанности ни к одной женщине.

Не любовь была — сосуществование.

Жене он не говорил об этом: не хотел или боялся расстраивать, сам не знал. Детей — любил и жалел. Им расти надо, а без отца рассчитывать на сыр с маслом трудно.

Когда выдавалась свободная минута, Петро жарил, парил, варил, мыл полы. Жена принимала это как должное, благодарности от нее не ждал, скорее, наоборот. Как-то вытер чистым полотенцем окно, так она раскричалась:

— Кипятила, кипятила, а ты… Трудно же стирать, если бы ты знал…

А он подумал: «Как жить с тобой трудно, если бы ты знала…»

Раз всю ночь громко и торопливо била с крыш капель. Нудно всхрапывала жена. Петру не спалось. Вспоминал он свои поездки: спокойную созерцательность джалал-абадских улиц, тишину переулков Нарына, суетливость ошских базаров. И показалось ему, что всю жизнь прожил он на берегу быстрой и светлой реки, но ни разу в этой реке не искупался…

Нюша покою тихо радовалась, а он не любил дремотную жизнь. Дружков Петра жена знала только по его рассказам, заочно: за километр от дома красный свет включала, чтобы, значит, в гости никто не заявился, чтобы не дал перебоя привычный такт семейной жизни.

«У нас с тобой, Петенька, психологическая несовместимость в жизни», — не раз говорила она. Петро, жалея себя, думал: «Не в психологии, видно, дело, а в том, что меня еще иногда на танцы тянет, тебя же — в теплую постель…»

Через несколько годочков приучился Петро летом спать под толстым пуховым одеялом, перестал даже на футбол ходить. Дружки утром о матче расскажут, и ладно…

Думал мужик и решил: дети за дурных родителей не в ответе. Растить их надо вместе с Нюшкой. От жены можно убежать, а от своей совести не скроешься. Детям — жить.

ОТЕЦ И СЫН

В родную деревню из мест заключения вернулся некто Константин Б., мужчина молодой и высокий, с ясным взглядом каких-то уж очень доверчивых глаз. Укатал его в края суровые и строгие дружок, односельчанин… Ну, дружок не дружок — сосед, заполошный, крикливый мужик, которому деньги понадобились для того, чтобы от нелюбимой жены подальше смотаться.

Костя-то поначалу руками-ногами отбивался, отказывался, не хотел пачкаться, да через некоторое время сломался. Уговорил проклятущий сосед. Тайком привезли полнехонький грузовик колхозного сена и толкнули кому-то из своих, деревенских, за шестьдесят рубчиков…

Справедливости ради заметим, что Косте из этой суммы ничего не досталось, не взял он ни копеечки, однако судьи отсчитали ему на полную катушку — за соучастие: Костя шоферил, на его машине и был привезен с дальнего безлюдного участка тот стожок сена. Вроде, никто и не видел, но деревня, сами понимаете, не то место, где можно незаметно увести у соседа старое помойное ведро, а тут целая машина сена.

Считай, Костя сам вину поровну разделил между собой и соседом.

Сидел он долго. Увозили в тюрьму, сыну Вовке был год с маленьким хвостиком, а вернулся, когда пацану шел седьмой год. Полных пять лет отгудел папаша от звонка до звонка, как говорят там. Приехал, парнишку не узнать. На вокзале, при встрече, даже показалось: чужой ребенок стоит рядом с Верой, женой, потому как весь тюремный срок хранила память толстяка-карапузика с большими, всегда очень серьезными глазами. Ходил он, согнувшись, как старичок, ступал осторожными, щупающими шагами и все время держал наготове цепкие ручонки, чтобы в случае чего ухватиться за диван или стул.

К отцу мальчишка привязался так, что даже за дверью узнавал не только его голос, но и шаги, встречал, задыхаясь громким восторженным воркованьем, и уже до самого сна не отходил ни на шаг. Ужинать приходилось вместе с сыном, он и засыпал у отца на руках, причмокивая и посапывая. Костя очень дорожил этими приятными, сладкими минутами, когда сердце томилось, сочилось острой жалостью к клубочку собственной плоти.

А теперь вытянулся на перроне рядом с Верой бледнолицый парнишка, худощавый, губастый, большеротый, угластый, головой чуть ли не по грудь матери. Если что и осталось от того, прежнего сына Вовки, так это глаза; не выражение, а их огромность, которая, помнится, даже пугала некоторых: слишком уж по-чужому, как нарисованные, глядели они с симпатичного детского лица. Но хорошо помнил Костя, как радостно светлели глазищи Вовки при встрече с ним, отцом…

А теперь взглянул он на вышедшего из вагона с легкой ношей отца любопытно, но без радости. Когда Костя подошел к нему, протянул руки, хотел поднять и прижать к груди, мальчишка насупился, отвернулся и, отступив на шаг, замер, закостенел весь. Не прикасайтесь ко мне, — говорил весь его вид, — не прикасайтесь, иначе убегу. У Кости обиженно дрогнули краешки губ, смущенной, не очень уверенной ладонью едва он дотронулся до затылка сына, как тот сделал еще один шаг назад, затравленно взглянул по сторонам, вновь выказывая свое желание убежать.

Костя обнимал плачущую, размягшую Веру, поглаживал ее по вздрагивающей спине и, дыша в ухо застоялым махорочным запахом, с недоумением и обидой шептал:

— Что это с сыном-то приключилось, а, мать?

Вера молча, сквозь счастливые слезы, улыбаясь, прижимала голову Кости к своей щеке и со значением подмаргивала: все, мол, образуется, одумается парнишка, опомнится, привыкнет, сколько лет не виделись. Она легко подтолкнула Костю к Вовке, попросила вполголоса:

— Подойди еще раз, да поласковей, поласковей.

— Здравствуй, сынок! — сказал Костя, как ему показалось, очень весело, но сын сразу почувствовал в тоне отца трещинки, через которые сквозили наигранность, неуверенность и, пожалуй, злость, та самая, груз которой в неволе с годами становится все более невыносимым от обиды на недалекий — один-единственный шаг через колючую проволоку, — но такой недоступный мир, в котором люди свободны делать все, что им захочется. Там же, где был Костя, человек многого лишен, даже того, чтобы поплакать одному в тряпочку: кругом глаза, днем и ночью, от них нельзя, невозможно спрятаться хотя бы на минуту. И пусть в этих глазах нет злости, все равно… Володька, сын, конечно, не мог ничего этого знать, но сразу почувствовал детским своим сердцем неладное в душе человека, которого он знал только по фотографиям в материнском альбоме, а живого не помнил, совсем не помнил, как будто не было его в жизни…

— Здравствуй, Володя! — уже без особой радости повторил Костя, догадываясь о мешанине в сердце сына, но ни на минуту не оставляя строгой и, как казалось справедливой мысли: какого черта крутит мальчишка носом, ведь перед ним его родной отец. — Здравствуй! — с вызовом, нахмурившись, еще раз произнес Костя.

Сын молча глядел себе под ноги. Вера встрепенулась:

— Вовочка, родной, поздоровайся с папой, — заюлила она перед сыном. Ты почему не здороваешься с папой? Ой, как это некрасиво, как нехорошо!.. Скажи сейчас же: здравствуй, милый папочка!.. Ну?.. Разве тебя не учили, что надо здороваться? Ты же знаешь, что здороваются даже с незнакомыми дяденьками, а это твой папа… Ну!.. Кому говорят?

— Здравствуйте, — сквозь силу выдавил Володька, не отрывая глаз от своих спортивных тапочек. Мать вдохновенно подсказала:

— Здравствуй, папочка!.. Ну?..

— Перестань, Веруня, — ласково попросил Костя, поражаясь упорству сына. Оно, это упорство, начинало пугать, и всплыло на поверхность души то, о чем не хотелось думать: чувство собственной вины перед ребенком, но Костя тут же сбил этот размягчающий настрой ясной и прямой мыслью: какого пня пацану надо, когда перед ним собственный отец? Не чужой какой-нибудь дядька, а отец, отец… Отец — этим все сказано! А что было — прошло. Кто старое помянет… Однако вслух таким образом Костя выразиться не решился, упрекнул лишь сына: — Брось ты! Завыкал… Здорово, говорю, сынок!

— Здравствуйте, — было опять в ответ.

— …папа, — опять подсказала мать, но Вовка повторил свое, гнусавя и чуть не плача:

— Здравствуйте…

Вот такая получилась интересная встреча отца и сына.

Подошел рейсовый автобус, и они молча поднялись в салон по грязным ступенькам и также молча уселись на горячие от солнца старые дерматиновые сидения: Вовка — спереди, сразу за шоферской кабиной, Костя и Вера — через два ряда за ним.

— Ты гостинцев-то привез? — стеснительным шепотом спросила Вера, толкнув в бок задумавшегося Костю. Тот с трудом оторвал глаза от пронзительно знакомых картин природы, переспросил:

— Ты сказала что-то? Извини, — он кивнул в окно, — соскучился по родным местам. — За стеклами автобуса тянулись поля в налете весенней, молодой зелени. Сквозь легкий этот наряд лик земли казался суровым, строгим, жестким, но все на нем радовало глаз: синь и желтизна цветов по обочинам дороги, голосистые птичьи базары в перелесках, голубизна озер. Однако не эта красота ударила Костю: ни цветы, ни птицы, ни озера, — увидел он на поле трактор, старенький, маломощный тракторишко «Беларусь», и зашлось ретивое, даже руки зачесались, сел бы и… Нет, в тех местах пришлось Косте много поработать, прохлаждаться там не давали, но работать под постоянным надзором, присмотром — это одно, а вот так, на воле, без стражи — совсем другое дело. Сел за руль и шуруй, никто тебе, кроме собственной совести, не указчик. Костя беззвучно матюкнул того своего соседа, себя и заодно судьбу свою кособокую, поймал взглядом расстроенные глаза Веры, вспомнил:

— Ты что-то спрашивала, а?

— Спрашивала, спрашивала, — нараспев, с едва заметным укором протянула Вера, прижалась к плечу мужа и тихо, смущаясь, спросила: — Ты гостинцев-то Вове привез?

Костя поморщился, неопределенно повел плечами, сказал с намеком:

— До этого ли там? — и огорченно хлопнул ладонями по коленям. — Не до магазинов, Веруня, было.

Вера легко согласилась, что да, там не до магазинов, и эта ее сговорчивость, как ни странно, не успокоила, а огорчила Костю, потому что Вера знала: была по пути у него большая узловая станция, на которой, во время пересадки, он имел хорошую возможность купить подарки: и несколько часов свободных до поезда было, и деньги в кармане, и магазины на вокзальной площади были. Все под носом, да…

Хотя народ кругом незнакомый, постеснялся Костя своего вида: волосы короткие, ежиком, щеки ввалились, на мосластых скулах проступает нездоровая желтизна, а на голове торчит давно вышедшая из моды кепчонка-восьмиклинка с крохотным козыречком, — все это в сочетании с черной суконной рубашкой на замке-молнии и синими мятыми брюками в полоску сразу подсказывало опытному глазу: перед вами, товарищи, бывший зэк, заключенный, арестант, любите-жалуйте! Не пошел Костя в магазин…

Это уж тут, перед приходом автобуса, сунула жена Веруня ему в руки аккуратный узел и загнала в сортир переодеваться. В тесной кабинке скинул Костя старое барахло, развязал узел, а в нем… Мать моя родная! А в нем его любимый в прошлом костюм из светло-серого коверкота, рубашка и даже галстук в тон. «Ну, Веруня, ну, молодец баба!.. — восхищенно, с благодарностью нашептывал Костя, облачаясь в вольную одежду. — Это же надо — придумать такой прекрасный праздник!..»

Запах хорошего одеколона от коверкота перебил застоялую вонь карболки. В те несколько минут, пока перед неясным стеклом зеркала, как во сне, прилаживал Костя на должное место в меру тугой узел галстука, и пришло счастливое ощущение полной свободы: вот она, воля, вот она, жизнь!

Как появился Костя в зале ожидания в своем любимом коверкотовом костюме, Вера вспыхнувшую дикую радость в глазах взялась тушить неудержимыми слезами. Косте даже показалось: не заплачь она в этот прекрасный момент, пришлось бы бежать в медпункт за врачом, успокаивать ее лекарствами. Однако обошлось без помощи докторов. Только Вера, краснея, как девушка, долго не отрывала от мужа сияющий безмерным счастьем взгляд.

А сын… Родной сын такой душевный праздник испортил.

— Да не суй ты мне эти конфеты! — отталкивал Костя руку жены со смятым кулечком из толстой серой бумаги, но Вера все совала и совала ему его, совала упрямо, по-матерински, всем сердцем болея и за сына, и за мужа, который, похоже, затаил обиду на Вовку.

— Да возьми ты, ради Христа! — горячо шептала Вера. — Скажешь, от тебя гостинец-то, он и отмякнет, помяни мое слово, отмякнет.

— Отстань, мать!

— Ну, возьми, не убудет же от тебя, возьми. Парнишка обрадуется…

— Не тычь, сказал, не возьму! Не приставай, прошу, не серди.

— Ой-ей-ей! Какие же мы решительные, какие же мы несговорчивые, — Вера пыталась обратить серьезный разговор в шутку, но Костя уперся:

— Не возьму и ему не дам ничего, пока папой не назовет.

— Вон как… — Вера всхлипнула, но без слез, на слезы не решилась, потому что Вовка мог обернуться и увидеть. Увидеть и сразу понять: не от радости слезы, море их выплакано при сыне, пока Костя в тюрьме сидел. Только Вовка, сын, и знает цену каждой слезиночке. — Ты, Костя, вот о чем подумай… Не хотела говорить при радостной встрече, да, видать, придется, никуда не денешься, придется. — Вера тяжело вздохнула, нервно прижала рукой Костину руку к его колену. — Ты подумай, бродяжка мой, легко ли было Вовке при живом отце без отца остаться?

— Как это — без отца? — сердито дернулся Костя.

— Да очень просто, милый. Какой из тебя отец был, когда ты там находился?.. Молчишь? И правильно делаешь, что молчишь. Это, знаешь, похуже, чем — прости меня — смерть. Да, да, похуже, не смотри на меня так. Спросили: где батя? Ответил: умер. И все, дело с концом. А в нашем положении — как?

В деревне нашей, считай, все знают, где ты находился, но нет-нет, да и объявлялись любопытные. Легко ли сыну отвечать, что отец за воровство угодил в тюрьму? Сначала, правда, скрывала, обманывала, говорила: в Норильск на строительство завербовался. Да разве возможно в деревне долго таиться, ты знаешь. Нашлись паразиты, проинформировали мальца. Что, Костя, было! — глаза Веры, широко открытые, остановились и замерли в ужасе. — Что было, ты себе и представить не можешь…

— Ну, знаешь, мать… — Костя зло поперхнулся, закашлялся, а вытерев слезы, сказал: — Что было, то прошло.

— Да знаю: кто прошлое помянет, тому глаз вон. Но ведь, Костенька, было, было!.. Куда от этого уйдешь, скроешься?

— Конечно, — убито согласился Костя. — Но Володька сын мне… Нет, Вера, пусть папкой назовет, тогда и конфетки от меня получит. Чистенького-то, знаешь, легко любить, а такого, как я…

— Тебе одной моей любви мало? — с веселым вызовом спросила Вера и тяжело, всем телом, наклонилась к мужу.

— Да нет, но…

Вера прижала к губам Кости горячую, подрагивающую ладонь…

С неделю крепко погуляли, считай, половина деревни перебывала в доме, всё родственники, не очень до сына было. Но Костя чокался с гостями, а сам один глаз не спускал с Вовки: вежливый до ужаса оглоед, все, понимаешь, выкает и выкает, а отца назвать папой не хочет, упрямый, в кого уродился, не поймешь. Жена Вера одно зарядила: «Отвык от тебя, все образумится, не надо на него обижаться, мал еще…»

Мал, да удал. Раз, месяца, гляди, через три после приезда Кости домой, собрались в лес по грибы да по ягоды. Деревня его родная находилась в прекрасных, лесных и озерных, местах. Заберешься в самую глушь, а там — черт побери! — озерцо такое симпатичное обнаружится, что дыхание от восторга перехватит: кусок зеркала в зеленом окладе. Березки, осины да ели вершинками к воде склонились, глядят-заглядывают в озерную глубь, что-то высматривают на донном, мягком, как шелк, песочке. Легкий ветерок зарябит воду, и начнут деревья переговариваться, не понять — о чем, а прислушаешься: с тобой говорят, не иначе, как с тобой — с тобой, с небом да облаками…

Утром взрослые чуть свет поднялись, стали садиться в машину, а Вовка тут как тут. Не будили, не тревожили — сам проснулся, оделся по-походному и полез на заднее сиденье, под бок бабе Ане. Отец раздраженно повел бровью, спросил с усмешкой:

— Ты это куда собрался?

— В лес. А что? — насторожился Вовка. — Я все умею собирать — и грибы, и ягоды. — Он изучающе посмотрел на отца.

— Гляди-ка, — все тем же насмешливым тоном продолжал Костя, — он все умеет.

— Да-да, Константин, — вступилась за внука бабка, — он все соображат, не сумлевайся…

— Умеет, соображает, — нахмурившись, передразнил Костя. — Все умеет, да мало делает. Брысь из машины!.. Ну, кому говорят? Выходи из машины, никуда не поедешь. Брысь, кому сказали?

Оторопев от крика отца, Вовка машинально, точно лунатик, вылез из кабинки, вытянулся и уставился на мать. Вера встревожилась:

— Перестань, Костя, пусть едет, всем места хватит.

— Нет, не поедет, пока не назовет меня папкой.

— Сынок, ты слышал? — спросила мать у сына, а бабушка торопливо запричитала:

— Касатик ты мой дорогой, ненаглядный, скажи «папка». Язык-то, поди, не отвалится сказать одно словечко?

Вовка обиженно сопанул носом, стиснул зубы и закрыл глаза, чтобы спрятать слезы, но они уже неудержимо текли по щекам, скрыть их было невозможно, тогда мальчишка отвернулся, а в это время рявкнул стартер, надрывно, как по пути в гору, взвыл мотор, и машина рванулась за ворота. Вовка бросился за ней, почти не видя ничего из-за слез, крича:

— Не бросайте меня, не бросайте, я хочу в лес!

Костя тормознул. Когда сын подбежал, спросил, прищурившись:

— Что это ты кричал?.. Уж не папку ли звал?

Вовка молча размазывал слезы по бледным щекам. Отец хмыкнул, хотел снова рвануть машину, но Вера и баба Аня заревели в голос, и он, отрешенно уставившись в ветровое стекло, бросил снисходительно:

— Пусть едет.

В лесу Володька увязался за бабой Аней. Сухощавая, она, несмотря на возраст, без устали могла часами бродить лесистыми низинами и пригорками, по одной ей известным приметам точно угадывая грибные и ягодные места. Ходила она меж деревьев споро, глядела под ноги остро, и ее лукошко наполнялось так незаметно быстро, что Вовка неизменно удивлялся и радовался проворству ее худых, не знающих ни минуты покоя рук. Аккуратно укладывая добытое в корзину, она незлобливо ворчала на своего зятька Константина, на внучка Вовку за строптивость, за несговорчивость.

Пока выясняли отец с сыном отношения таким вот образом, шло время, откусывало час за часом, сутки за сутками, месяц за месяцем, — не шло, летело времячко. Жили они не друзьями, как положено отцу и сыну, — товарищами были, не больше того. Сын попросит отца сыграть на баяне в клубе, тот и сыграет, а научить и не подумал, хотя приглядывался парень к инструменту. Володя школу закончил, стал работать, а отец…

С отцом судьба опять сыграла злую шутку. Привязалась к нему злющая гипертония, уложили в больницу, из которой через неделю был совершен побег домой прямо в пижаме. Но прихватило в другой раз и законопатили Костю в кардиологическом отделении областной больницы. А как увезли вместе с койкой из палаты единственного соседа, стал понимать мужик: дело швах, но понимал так: кто-то один в душе его говорил: «Пора, брат, пора, собираться пора, все», а другой, добрый, успокаивал: «Заторопился? Куда?.. Еще поживешь, не суетись, не спеши…» Конечно, больше прислушивался Костя к этому доброму-голосу, но все же поинтересовался насчет соседа:

— Что за честь мне, шоферюге, одному в такой большущей палате лежать?

— Главный врач разрешил вашей жене быть здесь.

«Ясно!» — резануло по сердцу, и Костя потерял сознание, а когда очнулся, увидел Веру и толпу студентов возле кровати. Молодыми, крепкими руками практиканты принялись теребить дряблое, измученное болезнью тело Кости, негромко переговариваясь на незнакомом языке и согласно кивая головами. Когда уходили, он спросил у последнего:

— Как мои дела, друг?

Студент внимательно посмотрел в лицо больного, печально покачал головой, но тут же спохватился и выскочил из палаты к своим крепконогим и веселым собратьям в белых халатах. Вера погладила мужа по плечу, успокоила:

— Чего ты у них спрашиваешь? Это же студенты. — Говорила бодро, но глаза прятала, боялась, видно, что прочтет Костя в них свой окончательный, не подлежащий обжалованию приговор. В какое-то воскресенье появилась в палате солидная делегация: сын, баба Аня, родственники. Посидели, поговорили и ушли. Остались Вера и Володя. Костя с неясным подозрением спросил жену, зачем они все сразу объявились, на что она ответила: сегодня всех пускают, вот и пришли. «Проститься приходили, не иначе», — обреченно подумал Костя и опять провалился в беспросветную, густую и душную темноту. Ему стало страшно, и он принялся звать сына: кто же поможет, как не Володька, сын, он же вырос, мужиком стал?..

— Вера, Вера, — лихорадочно торопился Костя, — где Вова, почему он не пришел? Где сын, я спрашиваю? — бредил он, глядя широко открытыми глазами на Володю, который испуганно притулился в ногах отца, и не видя его. Вера ткнула в кнопку звонка, вскоре набежали врачи, сестры, но Костя и их не увидел, все требовал: — Вера, сын-то где?.. Гляди-ка, белые слоны идут, не пускай сына, удавят, не пускай. — Костя внезапно замолчал, в глазах обозначилось что-то разумное, с тоской и ужасом взглянул он на Веру, попросил жалостливо, со слезами: — Веруня, милая, пить…

Жена успела только налить в стакан клюквенного морса, но подать не успела: голова Кости безвольно склонилась на бок, дернулись и замерли навсегда руки. Володя вскочил, сделал шаг к отцову изголовью и вдруг, как подкошенный, упал на колени возле кровати, лицом в грудь отца.

— Папа, папочка! — раздался его глухой отчаянный крик.

Вера выронила стакан с морсом, и на белом полу палаты расплылось большое красное пятно…

КАК СНЯЛИ БРИГАДИРА

Бригадир верхолазов-монтажников Степан Круглый очень нервничал.

— Вы зря защищаете Круглого, — сказал Иван Марков, когда председатель местного комитета закончил свою получасовую речь. — Говорят, что сверху видно все — это летчики так говорят. Но имейте в виду, что и мы, монтажники, частенько забираемся на такую верхотуру, что дух захватывает, такие дали перед нами открываются, что… — Иван понял, что заехал не туда, куда надо, растерянно поджал сухие, в трещинках от ветра и солнца губы.

Ребятам его молчание не понравилось, в комнате загудели:

— Валяй, Иван!.. Не стесняйся, Ваня! Критикуй, не взирая…

Ободренный, Иван Марков, оживился, заговорил громче, уверенней:

— Мы, как вам известно, товарищ председатель, не летчики. Но утверждаю смело, что своего собственного бригадира мы знаем намного лучше, чем вы. Так ведь, хлопцы?..

Хлопцы подтвердили:

— Так, так!

Степан Круглый шумно, как лошадь, отдувался, сверлил Маркова злым, пронзительным взглядом. Ругался про себя: «Ё-мое, и этот туда же, поэт… Высоко сижу, далеко гляжу. Ха, ему сверху видно все. Научил сопляка на свою голову, дурак!..»

Он вспомнил, что когда Иван Марков попросился в его бригаду, ребята так и покатились со смеху.

— Ха-ха! — грохотали ребята, глядя с открытой иронией на невысокого худощавого парня, у которого сразу потемнели от злости глаза. — Этот шкет — к нам?.. Ну, дает!.. Ходить умеешь?..

— Двадцать пять лет хожу, — сквозь зубы сказал Иван Марков и прищурился презрительно, и руки по-наполеоновски скрестил на груди.

— Так то по земле, а у нас вы́соко, — продолжали разыгрывать ребята.

— Вы́соко, — передразнил Иван. — Вы-то работаете, не падаете…

— Так то мы…

— Научусь не хуже вашего! — гордо отрезал Марков и отвернулся, дав понять, что разговор закончен.

Степану Круглому очень понравилась самоуверенность черноглазого. Он по своему опыту знал: из упрямых, настойчивых ребят высотники получаются что надо.

— Сумеешь так? — Степан поднял голову вверх. Марков увидел высоко над собой маленькую, размером с воробья, фигуру человека. Она — ему показалось — парила под металлической фермой перекрытия цеха. Приглядевшись, Иван понял, что верхолаз висит на цепи-страховке.

— Ну? — вопросительно усмехнулся Круглый, подмигивая своим ребятам.

— Не боги горшки обжигают! — бодрился Иван, но сердце мягко сжал страх. Ну, может быть, не страх, а неприятное предчувствие, которое обычно испытывает человек, оказываясь один на один с высотой. Со временем верхолазы привыкают к своему неестественному положению и потом уже никогда не испытывают страха. Иван слышал об этом.

— Срок — месяц. Не освоишься — выгоним. Не обижайся, — предупредил бригадир.

Однако Иван Марков на удивление быстро привык к высоте, пустота под собой уже не сковывала движений. Он уверенно передвигался по конструкциям с одной страховочной цепочкой.

— Молодец парень! — не раз хвалил его Круглый.

Ну, а те, кто не укладывался в указанный бригадиром срок, вылетали из бригады, с ними не чикались, не возились.

— Слабаки нам не нужны, — поучительно говорил бригадир. — Каждый сам за себя вкалывать должен. Нянек нам по штату не положено, понял?..

— Вроде бы все правильно, — продолжал свое выступление на собрании Иван Марков. — А вспомните, сколько хороших ребят от нас ушло. Не хотел ты, Степан, тратить на них свои драгоценные нервы, время свое жалел, не хотел учить нашему делу. Как будто тебя не учили другие, как будто ты верхолазом родился…

Степан Круглый приехал на строительство комбината четыре года назад, сразу после армии. С форсом громыхнул подковками сапог по вымытым до блеска половицам отдела кадров, бодро представился нужному человеку:

— Степан Круглый, бригадир монтажников!

Кадровик, мужик седой, видавший виды, даже немного растерялся от такого приступа. Сказал, поглаживая подбородок:

— Что-то я не встречал в своих бумагах такой фамилии — Круглый…

— Вот вам в подарок вечное перо, — широко улыбнулся Степан, протягивая кадровику шикарную многоцветную шариковую ручку. — Ставьте на котловое довольствие.

— Удалец ты, вижу, — одобрил седой, ручку принял и тут же что-то черкнул ей в своих бумагах. — Удалец!..

— Так точно! — выстрелил по-солдатски Степан.

— Монтажником, что ли, был?

— Так точно! Два года, еще до армии. Имею документ. Показать?

— Не надо пока. Вот тебе, соловей-разбойник, бланки, садись за тот стол, заполняй, а потом и поговорим. Согласен, солдат?

— Возражений не имеется!

В армии последние полгода Круглый был писарем в штабе корпуса, поэтому с бумагами управился очень быстро.

— Как, уже? — удивился кадровик, когда Степан положил перед ним на стол аккуратно заполненные бланки. — Посмотрим, какие подвиги ты успел совершить. — И мужчина углубился в чтение.

А там и читать-то вроде бы нечего: родителей нет, воспитывался в детдоме, на стройках с пятнадцати лет, комсомолец, за рубежом не бывал, не привлекался. Вот и все.

— Ну что ж, — напутствовали его в СМУ «Спецмонтажстрой», — формируй бригаду, с монтажом зашиваемся…

Ловко у Степана с работой получалось. Там, где опытные монтажники не раз и не два примеривались, он, на земле все прикинув, даже самую сложную, тяжелую деталь укладывал с первого захода.

А Иван Марков между тем продолжал свою речь на собрании:

— Специалист ты, Степан, ценный, прямо скажу, отличный специалист, да сам работать не любишь… Да-да, не любишь, не гляди на меня волком. Не любишь ты сам работать. Чуть что — сразу на совещание или на слет, а там в президиумы норовишь, как будто без тебя не обойдутся.

Пойми ты, Степан, что слава, она к человеку не только для почета, а и для испытания приходит: выдержит, не зазнается, не успокоится, значит, по адресу, а не выдержит, считай, чужое письмо по ошибке получил. Ты, Степан, себя до того возвысил, что нужды стройки ни во что не ставишь. Да ты не вскакивай, не возмущайся, а послушай, что я тебе скажу…

И напомнил Иван Марков такой случай.

Осенью прошлого года прибыли на стройку долгожданные металлоконструкции, целый эшелон прибыл. Техника, люди — все было брошено на разгрузку, только бригада Круглого работала на своем «законном» месте, вела монтаж перекрытий инструментального цеха.

— Вам что, приказ начальника строительства — не указ? — выходил из себя начальник снабжения.

— Вы не давите на меня авторитетом начальника, — отмахивался от него Степан Круглый. — Если вы, снабженцы, где-то ошиблись, недоглядели, то моя бригада причем? Сами напортачили, сами и выворачивайтесь, а нас не трогайте. Скажите, я когда-нибудь просил вас помочь моим хлопцам?.. Нет, говорите? Так чего же вы хотите?

— Послушайте, Круглый, я буду вынужден написать рапорт руководству по поводу вашего поведения.

— Пишите, пишите, разрешаю. Но своих ребят я вам не дам, зарубите это на носу.

— Отправьте хотя бы краны на разгрузку.

— И краны не получите… Можете жаловаться, можете жаловаться…

— Не для себя же старался, для нас, — раздался голос, когда Иван рассказал об этом. — Что бы ты на разгрузке заработал, я бы поглядел — копейки…

— Неужели всю нашу работу только деньгами мерить? — возмутился Иван. — Только и слышишь: это выгодно, а это невыгодно, это будем делать, а это не будем… Как на базаре торгуемся. А нашим мнением ты когда-нибудь поинтересовался?

В прошлом году, в декабре, стояла хорошая погода, да вдруг — помните? — неожиданно выпал снег, мокрый, тяжелый. Бригадир в то утро задержался на планерке в управлении, и ребята толпились в ожидании на монтажной площадке, курили, болтали, с надеждой поглядывая в серую муть, затянувшую небо: «Не улыбнется ли солнышко?..»

Начинать подъем конструкций не решались, потому что снег подтаивал, кругом капало, было скользко и ветренно. Такие дни обычно актировались, и верхолазы получали из расчета среднего заработка, если не было какой-нибудь работы на земле.

Однако Степану Круглому вынужденное безделье не понравилось.

— Какого лешего прохлаждаетесь? — заорал он, едва появившись на монтажной площадке.

Поднялись двое, из новичков. Остальные не двигались, с веселым любопытством поглядывая на возмущенного бригадира.

— Кому говорю? — грозно вопрошал Круглый. — План синим огнем горит, а они прохлаждаются, сидят, как, понимаешь, эти… Как эти…

— Да перестань ты, бригадир, кипятиться. Погода-то, видишь, какая сволочная, — миролюбиво сказал Иван. Но Круглый не поддержал его тона.

— Молчи, не расхолаживай людей. Ты, — обратился он к одному из новичков. — И ты. — Он посмотрел на Ивана. — Мигом наверх!

— Ты это что, с ума сошел? — рассердился Иван. — Это же игра со смертью. Зачем горячку порешь? Неровен час, свалится парнишка. Ты же знаешь, инструкция запрещает работать в такую погоду…

Круглый сбычил голову и пошел на Ивана.

До драки, правда, не допустили.

На собрании, несмотря на отдельных адвокатов, большинство проголосовало за предложение о снятии Степана Круглого с поста бригадира. Его вина, как говорится, была доказана по всем статьям.

Никто не записывал ему в сообщники Ивана Маркова, однако он, Иван, тоже чувствовал себя виноватым.

Почему бы это, а?..

БАРАБАНЩИК

Был у нас сосед, барабанщик из филармонического оркестра, и мне все хотелось написать о нем, да не получалось, только фраза из кинофильма «Веселые ребята»: «Барабанщик в опере — последний человек, а в джаз-оркестре он король», — вот эта самая фраза давала мне надежду, что рассказ о нем будет обязательно написан. Как-то я сел за стол и начал…

Он любил самые последние минуты перед появлением дирижера. Разнобой звуков в эти минуты, как ни странно, наводил в его душе казарменный армейский порядок. Начинала упражняться флейта, и ему казалось, что сухое березовое полено веселым солдатиком скачет по ступенькам вниз. Тяжелое буханье баса связывалось им со вздохами разгоняющего большой состав паровоза: бух… бух… бух-бух, бух-бух-бух… Все быстрее и быстрее. А вот и скрипка подхватывает путевую песню, и та птицей уносится в небеса. К этой компании примыкает несмелый кларнет, нежно ворча на свою соседку-арфу, которая звенит, как колокол.

О, барабанщик, очень любил эти минуты ожидания начала…

В другой раз я начинал рассказ так.

Он всегда брился безопаской, хотя в доме были электрические машинки: старая «Нева», преподнесенный по случаю пятидесятилетия «Днепр» и оставшаяся от отца заводная, с пружиной, бритва производства Челябинского часового завода. «И охота тебе возиться с мылом, с помазком?» — недоумевали товарищи. «Какая это возня? — в свою очередь удивлялся он. — Побреешься нормальной бритвой, знак качества можно на подбородке ставить. Не то, что после этих, с моторами…»

Сегодня после бритья он почувствовал себя особенно хорошо. Приятный холодок от начисто выбритых щек, подбородка и шеи бодрил, настраивал душу на праздничный, беззаботный лад…

Но и этот запев рассказа мне не понравился.

Тогда совершенно непонятно откуда пришла мысль написать сценарий для документального фильма. «Вот, — подумалось с подъемом, — сценарий-то у меня определенно бы вышел. Музыканты, инструменты, нарядные зрители, колышется занавес под призрачным светом прожекторов… Зрелище!..»

Представьте, телевизионный экран еще темный-темный, а вы уже слышите разнобой звуков, такой знакомый, приятный каждому, кто приходит в филармонию, в концерт. Тут я делаю небольшое отступление от своих сценарных планов и даю слово барабанщику.

«Это теперь так говорят — в концертах, — рассуждает барабанщик, — раньше больше в моде был предлог «на». Сейчас без всякого ущерба для своей культурности можно, вероятно, сказать: «Пошел в концерт известного показывателя», потому что (вы заметили?) сами знаменитости, афишируя свои произведения, объявляют: «Сейчас я вам покажу песню» или «Я вам покажу фугу», как будто музыка — это то, что можно видеть, как спектакль, картину, костюм…»

Как видите, мой герой несколько старомоден, но, прошу, не будем торопиться с выводами, посмотрим на него, пусть он себя покажет.

Итак, на фоне предконцертной разноголосицы мы слышим хрипловатый, приглушенный говорок бойкого диктора: «Мы вам покажем фильм о барабанщике симфонического оркестра. О барабанщике?.. — Делается многозначительная пауза. — А может, о человеке, который любит и добросовестно делает маленькую, но очень нужную работу?..»

— Прошу, подчеркните, — это опять барабанщик, — подчеркните обязательно, что он эту работу любит и, заметьте, совсем не считает ее маленькой.

— В джаз-оркестре барабанщик — король, а в… — Но он не дает мне говорить, перебивает:

— Каждый кулик свое болото хвалит… Но я продолжу свою мысль. Где вы видели оркестр без барабана?.. Нет, не видели и не увидите, уверяю вас, зато барабан без оркестра — сколько хотите: вспомните пионерские походы, ваши первые занятия по строевой подготовке в армии… В годы гражданской войны красноармейцы шли в атаку через Сиваш под барабан и трубу, — остальных музыкантов выбили белогвардейские пули, шли бодро и яростно, как будто их сопровождал большой сводный военный оркестр. А кто открывает парады в наши самые торжественные праздники? Опять же барабанщики!

Так что без барабанщика — ни туда и ни сюда.

Между тем появляется титр с названием фильма — «Барабанщик в оркестре». Когда он исчезает, мы видим людей в концертном зале. На их лицах читаются разнообразнейшие оттенки чувств и мыслей: одни с нетерпением ждут начала, другие с любопытством изучают наряды своих соседей, третьи переговариваются, смеются… Вдруг камера оператора упирается в пустые кресла. Их очень много, целые ряды.

Барабанщик:

— Товарищ автор, я понимаю, что мешаю вам работать над сценарием, прошу великодушно извинить меня. Однако не могу молчать, не могу: зал-то пустоватый. Вы уж, пожалуйста, не показывайте весь зал, а уголочек, где народу побольше. Спрашиваете: каждый вечер так? Почти, и не только на наших выступлениях. Недавно на концерте приезжей знаменитости сидело всего человек тридцать, не больше. Хотя билеты реализовывались на предприятиях и в учреждениях за счет профсоюзных организаций, для зрителя, считай, бесплатно. Не улыбайтесь, смеяться не надо, надо серьезно задуматься.

Не учим мы свое молодое поколение музыке. Не хочу наводить тень на плетень, — есть, и не мало, показательных примеров. Но в общем и целом картина вырисовывается такая. В детском садике поем «Жил был у бабушки серенький козлик». Ребятам постарше рекомендуем музыку под два прихлопа — два притопа. В большинстве школ музыкальная культура ограничивается популярными лекциями, это в лучшем случае. Иные родители под ремнем держат свое чадо за пианино, после чего оно, чадо, за версту обходит всякий дом, в котором музицируют. В результате молодежь увлекается музыкальными эрзацами, не понимает классику, не приемлет лучшие образцы народного творчества. Нужно закругляться, говорите?.. Молчу, молчу, извините.

Теперь на экране — лица оркестрантов крупным планом, сосредоточенные, озабоченные: для музыкантов этот концерт — самая обычная работа.

Камера скользит по инструментам: благородное дерево скрипок и виолончелей, в котором отражаются огни люстр; ярко блестят трубы, валторны, баритоны; отливают серебром кнопки на черных кларнетах. Рядом нежная изогнутость арф, черно-белая строгость клавиш рояля… Все так торжественно, красиво, что невольно появляются в душе чувство приподнятости, взволнованное ожидание приятного, радостного.

А барабан — уже повидавший виды труженик. Его не начистишь до блеска, как, допустим, духовой инструмент. На коже, там, где удобнее всего ударять, — темное пятно от колотушки. На это пятно внимательно, с некоторой грустинкой, глядит барабанщик. Лицо его показывают крупным планом, и мы видим, что ему никак не меньше пятидесяти лет, что у краев глаз и губ время повыбило глубокие морщинки, которые, кажется нам, не столько подчеркивают прожитые годы, сколько указывают на незлобивый характер барабанщика.

Появляется дирижер, и враз обрывается разноголосица инструментов, в оркестровой яме и в зале сразу наступает тишина. Быстро мелькают напряженные лица музыкантов. Замер и барабанщик, весь он — одно внимание и готовность…

Под взмах дирижерской палочки наполняется музыкой зал. Самозабвенно работают скрипачи — враз поднимаются и опускаются смычки. Крупным планом — рука на грифе: нервно напряжены легкие пальцы…

А барабанщик все сидит, не спуская внимательных глаз с дирижерских рук.

Лицо флейтиста. Прикрыв веки, шевеля губами, он вплетает в музыку оркестра высокий голос своего инструмента. Крупным планом напряженные губы музыканта…

А барабанщик сидит в прежней позиции.

Белыми птицами взлетают над клавишами руки пианиста. Лицо его настолько серьезно, вдохновенно, сосредоточенно, что кажется: это он один низвергает в зал бурлящий поток музыки. Волосы падают на лоб, пианист встряхивает головой, откидывает пряди, но они опять падают, и он ничего не может поделать с ними, потому что руки его работают, работают, работают…

А барабанщик неподвижен.

Работает оркестр, как мощный орган…

А барабанщик… Вот он медленно поднимается со своего стульчика. Видимо, сейчас, наконец-то, последует знак дирижера, и он, барабанщик, начнет свою партию. Глаза барабанщика крупным планом. «Я готов, — читаем мы в них. — Когда же, когда?..»

Дирижер обращает взгляд к нему и делает жест рукой в его сторону.

Барабанщик преображается. Вдохновенно стучит колотушкой по натянутой коже барабана: бум, бум, бум, — и вновь замирает в позе ожидания.

Едва он вступает в другой раз, как звучат концевые аккорды.

Под аплодисменты зрителей делает поклон дирижер, взмахивает рукой — и по этой команде встают и кланяются оркестранты, а с ними и барабанщик.

На его лице теплится едва заметная улыбка, чувствуется, он доволен…

А утром, по времени, еще далеком до начала репетиции, он торопится в филармонию. Вахтер с улыбкой встречает его и ни капельки не удивляется столь раннему приходу барабанщика, видно, привык к этому. Барабанщик на ходу кивает вахтеру и проворно шагает в репетиционный зал, в котором дожидался своего хозяина барабан. Барабанщик снял пиджак, расслабил узел галстука и с обреченным видом потянулся к колотушке. Его можно понять: не всегда в такую рань хочется начинать даже любимую работу. Нужно некоторое время, чтобы втянуться, войти в ритм. Медленно вытаскиваются ноты из маленького чемоданчика, ставятся на пюпитр… Репетиция началась.

Барабанщик, притопывая ногой, напевая, одной рукой ударяет колотушкой по барабану, другой машет в такт воображаемой музыке. Он упрямо повторяет одно и то же — раз, другой, третий… Вдруг, недовольный, бросает колотушку на стул, нервно закуривает и подходит к окну. Мы не знаем, о чем он думает, но весь его вид говорит: «Нет, никуда не годится! Не получается: то слишком громко, резко, открыто, то чуть ли не шепотом… Как ее найти, эту золотую середину? Но разве мерка — середина, пусть даже золотая? Если она есть, то, по логике, существуют еще две точки отсчета: высшая и та, что ниже золотой середины.

Вершины достичь очень трудно, но идти надо непременно к ней, потому что другого пути нет, по крайней мере, в искусстве. Не у всех хватает сил, умения, упорства, терпения, смелости, мастерства и таланта. Не каждому дано трезво оценить и понять себя…

И все же люди — идут, несмотря ни на что карабкаются в одиночестве своей неповторимости, потому что в связке нельзя: искусство — не альпинизм, где в случае неудачи всегда можно опереться на плечо товарища.

Идут… Почему? Какая сила движет ими? Неудовлетворенность собой, тем, что и как сделано сегодня…»

За окном — обычная картина улицы.

Возле сквера девочка играет в классики: прыг, прыг, прыг…

«Та-та-та», — повторяет за ней барабанщик, бросает папиросу, берет колотушку. Что-то у него получается, и он радуется, что-то не выходит, и тогда он в изнеможении опускается на стул, как уставший после тяжелой работы человек, а затем повторяет все с начала.

В зал заглядывают музыканты: одни покачивают головой, поощряя настойчивость барабанщика, другие откровенно смеются: «Какого лешего мучает себя человек? Ведь всего-навсего-то — барабанщик: три удара в час…» С уважением глядит на потное лицо барабанщика уборщица, тихонько прикрывая за собой дверь.

В зале появляется пианист. Поставив перед собой ноты, он начинает играть. Барабанщик, подойдя к нему, останавливает и просит подыграть. Пианист отмахивается, но барабанщик упрямо стоит на своем, и вскоре они репетируют вместе: за несколько минут беспрерывной игры барабанщик делает три — четыре удара…

А вот и общая репетиция оркестра. Обычная картина: дирижер неоднократно останавливает музыкантов, придирчиво делая замечания, поправляет, показывает. Иногда он обращается к барабанщику и раза два-три заставляет всех прислушаться к его игре. Только после этого подключает весь оркестр.

Наступает долгожданный перерыв. Все покидают репетиционный зал. Все, только не барабанщик, который без устали повторяет свои партии. Закончив, поднимает голову, говорит:

— Прошу слова. Я на минуту отвлеку вас, товарищ сценарист. Слышал, будто вам предлагают изобразить меня этаким задумчивым романтиком, влюбленным в несколько музыкальных фраз одного очень известного произведения. Чувство романтика настолько велико, что он иногда забывает ударить колотушкой или стучит в самый неподходящий момент. Да не раз и не два.

И дирижер, понятное дело, с гневом призывает его к порядку, чуть не выставляет за дверь.

Стоит ли делать такой поворот в сценарии?.. Не знаете. Тогда послушайте старого барабанщика: не стоит, потому что среди моих коллег таких людей нет. Шутка ли: все идут в ногу, лишь барабанщик вносит разнобой. Такого не бывает, нет!..

А мы с вами снова смотрим и слушаем.

Звучит симфония, и все повторяется — то, что мы уже видели, но в более быстром темпе: музыканты играют, а барабанщик сидит в напряженной позе, ожидая своей минуты. Когда звучат последние аккорды, в общий фон врываются торжествующие удары барабана…

Окончен концерт. По опустевшему залу медленно идет барабанщик. Он останавливается у первых рядов, опускается в кресло и смотрит туда, где он совсем недавно сидел за своим барабаном. Тень легкой, слегка грустной улыбки мелькает на его лице. Он вздыхает и покидает зал…

Солдатским бодрым шагом под звуки доносящегося из уличного репродуктора марша идет барабанщик домой по ночному городу. Он задорно улыбается, потому что знает: скоро вспыхнут звезды, но пройдет ночь и настанет утро другого дня, — никому этого не изменить.

Как и того, что утром он, выбрившись до приятного холодка на лице, опять придет в филармонию работать, потому что без барабанщика оркестр не оркестр…

Вот такой был у нас сосед, забавный человек, который больше всего на свете любил свой барабан.

САМИ С УСАМИ

Рассказ о несостоявшемся интервью с писателем Василием Шукшиным

Его узнавали на улице. Его спрашивали: «Мы с вами не работали на Севере на лесозаготовках? Больно уж лицо знакомое…»

Лицо знакомое… Останавливает, а чем — непонятно. Лицо как у тысяч других — типичное. Таким может быть лицо лесоруба-таежника, шофера дальней трассы, директора средней школы, если он не из приезжих, а из местных. Сибирские скулы, как плужные лемеха, вырубленный подбородок, тяжелая челюсть, твердый рот, массивный лоб, из-под которого, как из амбразур, настороженно глядят узкие прищуренные глаза, — фактура жесткая, определенная, типичная.

Что же приковывает взгляд к этому лицу? Вдруг — улыбка, странная улыбка меж этих бугрящихся желваками скул. Вдруг — смех в глазах, как разряд тока. И еще в бровях что-то. Ирония?.. Насмешка?.. Неуловимое движение — и в бровях душевная боль. Остановить это движение вы не можете: оно мгновенно, а вглядываетесь — типаж: скулы, складки у рта, русый чуб — слесарь, рыбак, машинист?..

Так о Василии Макаровиче написали киношники. А сам я живого его никакого не видел, разве только в кино да на фото. Ну и по телевидению, конечно. Но увидеть очень и очень хотелось. И вот когда редакция нашего журнала поручила взять интервью у Василия Макаровича Шукшина, я, плюнув на все срочные и не очень срочные дела, мигом оказался в Москве.

Из гостиницы «Минск» взволнованной, неверной рукой уже не раз накручиваю заученный номер, но интервью все никак не выплясывается: занят, съемки, уезжаю, буду на той неделе, тогда и…

Я все собирался настоять, да как-то терялся: человек большого полета — нужен там, ждут его тут, просят приехать, выступить, поделиться…

А терялся-то, черт возьми, совсем напрасно. Теперь поезд, как говорится, ушел, и вот стою я на пустом полустанке, чуть не плачу и думаю-размышляю, какой он, Василий Макарович Шукшин? Ясно, что мнение одного — это еще не все: человек пристрастен, даже если пытается быть железно объективным, к тому же, многие, в том числе и я сам, идут от написанного Шукшиным, а не от него самого — человека.

Вот почему, когда я работал над этим рассказом, я обращался к признаниям самого Шукшина, его знакомых и совсем незнакомых ему людей, к тем, кто любил и любит этого своеобычного человека.

Можно было объявить, что очень важное для меня интервью состоялось и никто не упрекнул бы меня, потому что пишу я рассказ, а не мемуары. Его уже нет, умер он, а я упрямо продолжаю говорить с ним, мертвым. Не очень ли загибаю? Но ведь согласитесь, только тело стало прахом, а все, что сделал Василий Макарович, живет и будет здравствовать до тех самых пределов, пока будут жить люди, в души которых он уронил искру сердечности.

Теперь смерть бессильна перечеркнуть все сделанное им, но как обидно, что она перечеркнула все то, что он смог бы сделать. Однако его вдохновение работает и будет работать еще очень и очень долго. Встречаясь с Шукшиным, мы вновь и вновь прикасаемся к роднику его житейской мудрости, а поэтому пристальней вглядываемся не только в жизнь, но и в самих себя.

Без этого, думаю, мы стали бы намного бедней.

Спасибо тебе, Василий Макарович!

Итак, вообразим себе, интервью вышло, и получилось так, что писатель начал с истоков своих, с деревни Сростки на реке Катунь — со своей родины. Он говорил и много курил, по своему обыкновению. Я сказал:

— Теперь скромное ваше село известно многим людям в нашей стране и за ее пределами. Люди приезжают сюда, чтобы пройтись по улицам, поговорить с теми, кто полюбился им по вашим книгам и кинофильмам. Растет интерес и к истории села. Откуда есть и пошли Сростки?

— Вот взгляните-ка на эту бумагу, она из архива Алтайского края. Это «Ревизская сказка 1811 года сентября третьего дня Томской губернии Бийской волости вновь заведенной деревни Сросток о приписке к Колывано-Воскресенским заводам мужского пола крестьян». Уф-ф… Еле вытянул, — улыбнулся Василий Макарович. — Так вот, ревизские сказки — это списки лиц, которые подлежали обложению подушной податью и отбыванию рекрутской повинности в России в восемнадцатом — девятнадцатом веках. Внесенные в них лица назывались ревизскими душами. Дворяне, духовенство, чиновники в сказки не включались.

— А ревизские души — это те самые, за которыми гонялся Чичиков?

— Он-то бегал за мертвыми душами, а тут речь шла о живых. Первая ревизия, или, по-теперешнему, перепись проводилась в конце царствования Петра первого, а последняя — десятая по счету — в 1857—1859 годах. В архиве сохранились документы семи ревизий, кроме первой, девятой и десятой, которые содержат интересные сведения о географическом размещении, численности населения, возрасте, поле жителей и истории сел.

С 1747 по самый 1917 год Алтайский горный округ был собственностью царя. В крае была сравнительно развитая промышленность: существовало здесь несколько сереброплавильных, медеплавильный, два железоделательных завода, рудники, где трудилось около тридцати тысяч работников-рекрутов. К заводам было приписано 150 тысяч крестьян — все сельское мужское население округи. В эту огромную армию рабов входили и сросткинцы. Труд моих земляков приносил царю миллионные доходы.

В ревизской сказке вновь заведенной деревни Сросток сказано, что сюда, начиная с 1804 года, стали переселяться, по согласию общества, семьи из разных сел. Через несколько лет тут находилось два десятка семей общей численностью 81 человек «мужеска пола». Мой прадед по отцу — Павел Павлович Шукшин — переселился из Самарской губернии в 1867 году, а его внук от старшего сына Леонтия Макар и стал впоследствии моим отцом. Дед мой по матери Сергей Федорович Попов приехал в эти места из Самарской же губернии тридцатью годами позже. Интересно, что Павел Шукшин и Сергей Попов умели читать и писать — громадная редкость среди крестьян в то время…

Василий Макарович насупил брови, припоминая что-то, вздохнул и улыбнулся разговору о предках. Потом сказал следующее:

— Понимаете, в детстве я так пристрастился к чтению, что порядком запустил учебу. Мама, опасаясь за мое здоровье, запретила просиживать над книгами. Да где там, все равно глотал тайком, без разбора, все что ни попадало в руки. На мое счастье, об этой возне с книгами узнала одна молодая учительница из эвакуированных ленинградцев, пришла к нам и стала беседовать со мной и мамой. Наши женщины, все жители села, помню, очень уважали ленинградцев.

Ленинградская учительница узнала, как я читаю, и разъяснила, что это действительно вредно, а главнее, совершенно без пользы, ведь я почти ничего не помнил из прочитанных книг, значит, зря угробил время и отстал в школе. Однако учительница убедила маму, что читать надо, но с толком. Сказала, что нам поможет: составит список, и я по этому списку стану брать книги в библиотеке. С тех пор стал я читать хорошие книги. Реже, правда, но всегда это был истинный праздник.

— Как же ее звали, эту учительницу?

Василий Макарович огорченно крякнул, крепко стукнул себя по колену кулаком. Сказал, тяжело вздохнув:

— Не помню, стыдно, но не помню.

Как потом выяснилось, это была Анна Павловна Тиссаревская. Она несколько раз пыталась написать о жизни в Сростках, да все не могла: так было трудно, столько было горя и бед, что все ее попытки кончались слезами и сердечными приступами. Как она пишет, момента помощи будущему писателю с подбором литературы она не помнит: мало ли такого было в ее практике, но если она и Васе Шукшину чем-то помогла, что пригодилось в жизни ему, вот это и есть награда для нее.

— Громадное спасибо ей, — сказал, волнуясь, Василий Макарович и прикурил новую сигарету от старой. — Хотя и говорят, что все мы сами с усами, дружеское, товарищеское участие порой во многом определяет наши судьбы. Когда служил в Севастополе, мне очень помогла библиотекарша из флотской библиотеки, а во ВГИКе — Михаил Ильич Ромм. Низкий поклон им! Знаешь, именно увлечение литературой помогло мне в том, что я экстерном окончил Сростинскую среднюю школу, получил аттестат.

— А какой он, аттестат? — спросил я, ни секунды не сомневаясь в том, что ответ будет примерно такой: «Математика из меня, сам понимаешь, не вышло, но зато по литературе и русскому языку я шел блестяще…» Василий Макарович, иронически прищурившись, понимающе взглянул на меня и ответил так:

— Аттестат?.. Довольно скромный. Три пятерки, пять троек, остальные четверки.

— Можно взглянуть?

— Отчего же нельзя? Смотрите.

Гляжу: по литературе — четверка, а по русскому языку — тройка.

— Как это понимать, — говорю с удивлением, — у писателя Шукшина и тройка по русскому?

— Факт, — подчеркивает Василий Макарович и пожимает плечами, и разводит руками. — Что написано пером, не вырубишь топором. Это истина. И все же именно этот аттестат я считаю своим небольшим подвигом. Такого напряжения сил я больше никогда не испытывал.

Семилетку-то я закончил давно, потом работал, скитался по белу свету. Мне довелось работать слесарем на заводе во Владимире, строить литейный завод в Калуге. Был я разнорабочим, грузчиком, матросом, директором средней школы, секретарем райкома комсомола.

Многое ли уцелело в памяти от семилетки? Правда, стал готовится к экзаменам за среднюю школу еще на флоте, да служба есть служба, она, брат, всего берет без остатка. В феврале пятьдесят третьего демобилизовался, а в конце августа уже держал в руках аттестат зрелости.

— Судьба наградила вас ранним жизненным опытом, — говорю я. — Родись вы двумя годами раньше, быть бы вам на фронте. Но война сделала свое дело: вытолкнула вас из деревенского детства и погнала искать заработка. Там, где у многих детей мирного времени располагаются старшие классы, у вас лежит целое десятилетие ранней работы, из которой, как кажется, вышли все книги, фильмы и роли.

Василий Макарович задумался, долго смотрел в окно, как будто хотел что-то увидеть за стеклом, и я подумал, что хочется увидеть ему родные Сростки и мать в них.

— Конечно, многому научили меня эти скитания, но, знаете, рассказы писать я учился у матери. Я вырос в Сростках и до сих пор бываю там почти каждый год. В селе у меня много друзей, и моя мама там живет. Я езжу туда работать — давно уже заметил, что там у меня лучше получается. Но Сростки для меня — не Дом творчества, не санаторий, я там присматриваюсь к жизни, с людьми разговариваю. И по дороге тоже вижу много интересного: от Москвы до Алтая — тысячи верст.

Мать — самое уважаемое, что есть в жизни, — продолжил он задушевно. — Она самое родное — вся состоит из жалости. Она любит свое дитя, уважает, ревнует, хочет ему добра — много всякого, но неизменно, всю жизнь, жалеет. Моя мама дважды была замужем, дважды оставалась вдовой. Первый раз овдовела в двадцать два года, второй раз — в тридцать один год, в 1942 году. Много сил, собственно, всю жизнь отдала детям. Теперь, знаешь, думает, что сын ее вышел в люди, большой человек в городе. — Василий Макарович усмешливо шмыгнул носом, повторил: — Большой человек… Впрочем, пусть так думает, а я у нее, повторяю, учился писать рассказы.

Как-то гостил у мамы, трое сотрудников приехали из колонии несовершеннолетних правонарушителей и пригласили меня побеседовать с их подопечными. Если бы ты знал, как жаль этих ребят. Ведь среди них хороших куда больше, чем плохих. Рассказываешь что-нибудь смешное, хохочут. Весело, от души хохочут. О грустном заговорил, смотрю, слезы у парнишки на глазах.

Вот задумываешься: «От чего мальчонка стал таким?..» Скорей всего, потянулся за гадким человечишком. А пошел бы за честным, добрым, тот обязательно бы на прямую дорогу вывел. Написать бы книгу про таких ребят. Дал обещание маме: обязательно напишу или фильм поставлю.

— Это «Калина красная»? — спросил я.

Жесткими пальцами потер Василий Макарович свой крепкий подбородок, сказал просто:

— Не про тех ребят, конечно, однако о тех, у которых судьба сломалась…

— Почему погибает Егор Прокудин?

— Этот вопрос мне задают чаще всего, при этом говорят, что он, мол, все осознал, надо было сделать так, чтобы он женился и стал честным тружеником. Егор — человек умный, но в юности он испугался первой трудности и свернул с дороги, чтобы обойти эту трудность. Так начался путь компромисса с совестью, предательства матери, общества, самого себя. Вся судьба его погибла — в этом все дело, и совсем неважно, умирает ли он физически. Другой крах страшней — нравственный, духовный. Необходимо было довести судьбу до самого конца.

Я знаю, наш фильм можно понять так: не ходите в преступники, хотя сделан он о другом. О том, как зазря погибает душа человека, хозяина жизни своей. По-разному гибнет душа: у иного она погибла, а он этого и не заметил. Работал, вышел на пенсию, всем доволен, а на самом деле погиб. Это злая сатира на жизнь, с этой бедой живут многие и, что самое поганое, не сознают этого в себе. Грустно, когда прекрасный дар — жизнь — расходуется человеком бездарно.

Я вот опять вспоминаю своих — мать и ее теток, как умели они дорожить каждой минутой жизни, даже когда ничего вроде бы и не делали — пели. Но как пели!.. Теперь не могут. — Василий Макарович горько вздохнул. — Просил — не могут.

Редкого терпения люди!.. Я не склонен ни к преувеличениям, ни к преуменьшениям национальных достоинств русского человека, но то, что я видел, что привык видеть с малых лет, заставляет сказать: столько, сколько может вынести русская женщина, сколько она вынесла, вряд ли кто сможет больше, и не приведи судьба никому на земле столько вынести. Не надо…

Но они-то, эти женщины, сами не сознают этого. Да и сам я начал понимать много лет спустя. Это прекрасные люди. Красивые люди. Добрые люди. Трудолюбивые люди. И всей душой, по-сыновьи, хочу им счастья. Это моя родина, как же мне не хотеть этого?

— Как это вы, деревенский парень, вдруг все бросили и рванули не куда-нибудь, а в Белокаменную?

— Да-да, — оживился Василий Макарович, и в глазах его вновь появились смешливые искорки, и весь он как-то прибрался, напружинился: гляди-ка, мол, какие мы смелые да решительные. — Да-да, в Москву поехал и не куда-нибудь решил поступать, а в единственный на всю страну литературный институт. Чуешь, какие великие замыслы были? — Он рассыпал по комнате хрипловатый смешок. — Понятное дело, меня в литературный не приняли, потому что за душой у меня не было ни одной написанной строчки. Поступил на режиссерский факультет ВГИКа, в мастерскую Ромма, Михаила Ильича, человека, на мой взгляд, очень интересного, с ясным взглядом на жизнь, а на ее выкрутасы — с легкой усмешкой все понимающего большого мастера.

— Что же толкало?

— Сама потребность заниматься искусством, писательством лежит, думается, в душе растревоженной. Трудно найти другую побудительную причину, чем ту, что заставляет человека, знающего что-то, поделиться своими знаниями с людьми. И не просто поделиться, а критически перелопатить все то что ты знаешь.

Я говорил, что в свое время исколесил всю страну и как-то очутился в Москве. Нужно было переночевать где-то, а денег не было, ну я и пристроился на скамейке, которая стояла на набережной. Вдруг возле меня остановился какой-то человек, покурить, видно, вышел. Разговорились. Оказалось, земляки. Он тоже из Сибири, с Оби. Как он узнал, что я с утра ничего не ел, то повел меня к себе. Допоздна мы с ним чаи гоняли и говорили, говорили, говорили. Время пролетело незаметно…

— И кто же это был? — перебил я Василия Макаровича.

— Иван Александрович Пырьев.

— Пырьев?.. Знаменитый режиссер Пырьев?..

— Он самый, представьте.

— Чертовски повезло.

— Счастливейший случай, да ведь мы и сами-то с усами, кое-что, понимаешь, можем. Судьба иногда выкидывает такие коленца, что диву даешься. Иван Александрович рассказывал мне о кино, о жизни.

Что-то у него тогда не ладилось, вот он и выложился перед незнакомым парнишкой. Когда мы встретились лет через десять, он меня и не узнал, а я тот разговор навсегда запомнил. В институт ведь я пришел сельским человеком, слишком поздно пришел — в двадцать пять лет. И начитанность моя была, скажем прямо, очень относительная, и знания — тоже относительные.

— Однако не куда-нибудь, а во ВГИК поступили, где, как мне известно, большой, нет, не просто большой — громадный конкурс. Скромничаете?

— Помню, явился туда сермяк сермяком, во всем солдатском. Вышел к столу. Ромм о чем-то зашептался с Охлопковым, и тот, представь себе, серьезно так спрашивает: «Слышь, земляк, где сейчас Виссарион Григорьевич Белинский работает? В Москве или Ленинграде?..» Я оторопел: «Критик-то который?..» — «Ну да, критик-то». — «Да он, вроде, помер уже…»

А Охлопков совсем серьезно: «Что ты говоришь?»

Смеются. Конечно, Охлопков не думал действительно, что человек, который работал директором школы, не слышал о Белинском, но нужно было, думаю, увидеть, как я реагирую, найдусь ли, или стесняться буду до безмолвия.

Тут уж игра пошла, актерская импровизация, в ходе которой мы провоцировали друг друга. Он ко мне адресовался не как к абитуриенту, а как к типажу: «Слышь, земляк?..» Что оставалось мне? Выдерживаю игру, а потом интересуюсь: «Ну, и далеко ли мне надо зайти в этом посконстве?..» Играть-то я сермяка играл, да несколько вынужденно, страдаю будто, потому что душа ищет и хочет знать совсем другое. Поступил, и Ромм стал составлять для меня списки книг, какие надо читать: Пушкин, Толстой, Достоевский…

У меня так вышло к сорока годам, что я — ни городской до конца, ни деревенский уже… Одна нога на берегу, другая в лодке. Но и в этом положении есть свои плюсы. От сравнений, от всяческих «оттуда — сюда» и «отсюда — туда» невольно приходят мысли не только о «деревне» и о «городе» — о России.

— Писателя Шукшина пытались обвинить в отрицании города с позиций села. Но, как утверждал Сергей Герасимов, у вас дело не в городе и деревне, — речь чаще всего идет о подлецах и порядочных людях. По своему стойкому представлению, что есть добро и что есть зло, со своей деревенской закалкой и воспитанием вы критикуете плохого человека и никогда не противопоставляете город с его урбанистическими традициями деревенской идиллии.

— Может быть, может быть, — неопределенно подтвердил Василий Макарович. — Вот, знаете, мне было очень трудно учиться. Чрезвычайно. Знаний я набирался как-то отрывисто, с пропусками. Кроме того, я должен был узнавать то, что знают все и что я пропустил в жизни. И вот до поры до времени я стал таить, что ли, набранную силу. И, как ни странно, каким-то искривленным и неожиданным образом подогревал в людях мысль, что правильно, это вы должны заниматься искусством, а не я.

Но я знал, вперед знал, что подкараулю в жизни момент, когда… ну, окажусь более состоятельным, а они со своими бесконечными заявлениями об искусстве окажутся несостоятельными. Все время я хоронил в себе от постороннего взгляда неизвестного человека, какого-то тайного бойца, нерасшифрованного.

Теперь-то мне не хочется становиться в позицию и положение другого человека — я уже свыкся с этой манерой жить и работать. Не хочу делать никаких авансов, никаких заявлений. Ничего страшного, если промолчу лишний раз.

— Сапогом на горло собственной песне?

— Ну нет! В своем праве писать, снимать я убежден. Я начал писать под влиянием кино и снимать под влиянием литературы. В своих рассказах, повестях и романах я почти никогда не пишу: герой подумал то или это. Редко впадаю в описательность, мало пользуюсь авторскими отступлениями. Больше всего я доверяю поступкам персонажей и их диалогу. Многословие пудовых томов, которыми нередко кормят читателя, мне не очень нравится.

А влияние литературы на мои фильмы сказывается, видимо, в том, что я не иду по пути так называемой чистой кинематографичности. Долгие, бесконечные проходы, молчаливые сцены, за которыми, при всей их видимой многозначительности, нередко нет никакой мысли, насупленные и при этом маловыразительные взгляды безмолвных героев, — все это меня, как правило, не прельщает.

— А как вы относитесь к экранизации художественных произведений?

— Мы говорим: «Это в романе есть, а в кино нет». Ну и что же, что нет? Зато в кино есть то, чего нет в романе: зрелищность и сиюминутность происходящего. И наблюдение за актером и за текучестью его мимики. За мыслью, которая в глазах. То есть средства огромные, только мы ими не всегда разумно пользуемся и не во всю мощь их пускаем.

Поэтому, если говорить об этом в случае собственном, положим: для меня литература перестает существовать, когда начинается кинематограф. Я потом и сценарий даже не читаю: уже включается другой мотор, иная цепь, иной род повествования. Поэтому у меня сценарий никогда не походит на готовый фильм, да я и не считаю, что сценарий надо непременно точно, буквально переносить на экран. Просто для меня в лучшем случае сценарий — руководство к действию. — Шукшин усмехнулся одними глазами. — То, что в голове, вообще никогда не запишешь. Потом: то, что на бумаге, мне нужно во многом для того, чтобы окружающим людям как-то рассказать, о чем я собираюсь картину делать. При всем при том я участвовал в фильмах, которые очень похожи на сценарии. Так тоже можно жить и работать. У меня немножко иначе — это субъективный подход к делу. На вкус и цвет, говорят, товарища нет.

— Василий Макарович, после ретроспективы ваших…

— Как вы сказали — ретроспективы? — перебил меня Шукшин, поморщился и усмешливо закряхтел, сморщил правый угол губ в иронической улыбке. Я повторил:

— Да, после ретроспективы ваших фильмов во Франции…

— Ну, ладно, продолжайте, пусть будет так: ретроспектива, хотя слово-то уж больно ответственное.

— Так вот, после ретроспективы ваших фильмов во Франции кинокритик Юрий Тюрин заявил буквально следующее: «Я не услышал ни одного провокационного вопроса, хотя в кинозал приходили люди и без приглашений, буквально с улицы. Шукшина понимали — у меня сложилось именно такое впечатление. Живо откликались даже на его юмор, как мне раньше казалось, очень национальный, понятный лишь нам, русским». А вот слова кинокритика журнала «Жён синема» Жиет Жерве: «Что вызывает восхищение в его картинах, — это поэтичность и та теплота, с какой показан совершенно незнакомый нам мир. Парадокс заключается в том, что у Шукшина мы находим то же мягкосердечие, которое свойственно нашим людям».

— Не скрою, мне приятно это слышать.

— Василий Макарович, известно, что в понятие «интеллигентность» люди вкладывают разный смысл. Как понимаете его вы?

— Вот-вот, — ухватился Василий Макарович за эту мысль. — В одной из поездок на родину, в Сростки, высветилась тема фильма: алтайский тракторист едет отдыхать на юг, в Ялту, что ли. Парень он молодой, чуть-чуть простодушный, чуть самоуверенный и очень любопытный. И вот едет этот хозяин и кормилец страны через всю Россию и смотрит вокруг себя во все глаза. Встречается с разными людьми и пытается понять, кто есть кто, кто чего в жизни стоит.

Человеческая ценность, подлинная и мнимая, интеллигентность, настоящая и поддельная, внутреннее достоинство и угодничество — вот с чем столкнется тракторист Иван. Ему гораздо проще будет найти язык с профессором, чем с пустозвонами и хамами, которые выдают себя за больших интеллектуалов, за, так сказать, интеллигенцию.

Сам еще помню с детства, какой восторг охватывал, когда Чапаев в фильме говорил: «Я ведь академиев не кончал…» Не кончал, а генералов, которые кончали, лупит. Этому, как видно, есть объяснение: «академиев» не кончал — наш в доску, генералов бьет — это значит, мы в состоянии бить их и без «академиев». Мы, мол, сами с усами.

Но сегодня академии уже существуют не для «элиты». И попробуйте в наши дни вообразить героя фильма или книги, который с такой же обезоруживающей гордостью скажет: «Я академиев не кончал», — восторга не будет. Будет сожаление: а зря не кончал. Теперь надо кончать академии, и всерьез кончать.

Это, впрочем, ясно. На мой взгляд, родилась другая опасность, особенно в вопросах искусства. Ну, может, не опасность: болтуны и трепачи во все времена были. Но если не опасность, то постыдное легкомыслие. Не нам бы этим заниматься. Это никак не интеллигентность — много и без толку говорить, так и сорока на колу умеет. Интеллигентность — это мудрость и совестливость, я так понимаю интеллигентность. Это, очевидно, сдержанность и тактичность. Уважать человеческое достоинство — это тоже прямо относится к интеллигентности.

Примечательно, что ни у кого не возникло даже тени сомнения насчет правомерности доверия к такому человеку, как Егор Прокудин. Вот какова сила предрасположения нашего народа к добру, к тому, чтобы открыть свое сердце каждому, кто нуждается в теплоте этого сердца. Я не мог не знать с самого детства этого качества советского человека, но здесь оно вновь прозвучало для меня как самое дорогое открытие. Насколько же откровенной доверительно можно разговаривать в искусстве вот с такими людьми. А мы подчас сомневаемся: поверят ли, поймут ли?..

Когда я попадаю на правду — правду изображения или правду описания, — то начинаю сам для себя делать выводы. И весьма, в общем-то говоря, правильные, ибо я живой и нормальный человек. Почему же иногда не доверяют этому моему качеству — способности сделать правильные выводы? Эту работу надо мне самому оставлять. Меня поучения в искусстве очень настораживают. Я их боюсь. Я никогда им не верю, этим поучениям. Как читатель и зритель не верю поучениям ни из книги, ни с экрана.

— Правда. Чем же ее измерить, эту правду?

— Поступок — измерение личности, и я в искусстве стою за право на поступок. Не случайно так много и сильно написано о войне — человек во время войны имел право на поступок, и я за это его люблю. Знаете, когда он настоящий? Когда идет навстречу своей гибели.

В постижении сложности — и внутреннего мира человека, и его взаимодействия с окружающей действительностью — обретаются опыт и разум человечества. Не случайно искусство во все времена пристально рассматривало смятения души и — обязательно — поиски выхода из этих смятений, этих сомнений. Мало, мне думается, строить новую жизнь, создавать машины, растить хлеб, если ты в жизни своей равнодушно проходишь мимо прекрасного. И здесь, мне кажется, мало призывать людей к общению с искусством, надо и самих художников призывать к искусству. Может быть, тогда у нас переведутся серые фильмы и книги, сделанные с добрыми в кавычках намерениями. Я бы сказал резче — не серые, а лживые: разве серость по отношению к правде и чистоте жизни не есть ложь?

— Что бы вы сказали о собственном писательском опыте?

— Думаю, что работа литератора должна подчинять всю его жизнь без остатка. По крайней мере, он должен иметь в жизни определенный покой. Потому что работа писателя требует усидчивости, вдумчивости, предполагает углубление — не торопливость, не потогонную систему. Слыхивал, хвастались ребята-писатели, что: «Я столько-то в день выдаю…» Я — столько-то… Очевидно, не то главное, кто сколько «выдает», а что. Для этого нужно глубоко погрузиться в мысли, глубоко постичь… Вот для этого и нужен покой.

Я тут бы сказал про свое собственное, что ли, открытие Шолохова. Я его немножко упрощал, из Москвы-то глядя. Его, помнится, спросили, получится ли фильм «Они сражались за Родину»? По всему, должен получиться, ответил он, подчеркнув, что режиссер принял правильное решение: показать психологию солдата, и добавил, что у нас часто любят говорить о солдате вообще, а воевал-то весь народ, одетый в солдатские гимнастерки. Михаил Александрович улыбнулся: «Вот Никулин прямо в такой гимнастерке и сюда приехал. Хочет вжиться в образ. Веселый мужик, общительный».

Мы с Василием Макаровичем посмеялись, когда он вспомнил о том, как у Шолохова спросили, что он думает о Шукшине, и Михаил Александрович очень тепло ответил: «Тоже хорош… Чалдон, настоящий чалдон… Думаю, получится у них».

— Так вот, — продолжил взволнованным голосом Шукшин, — при личном общении с Михаилом Александровичем для меня нарисовался облик летописца. А что значит: я упрощал его? Я немножечко от знакомства с писателями более низкого ранга, так скажем, представление о писателе наладил несколько суетливое. А Шолохов лишний раз подтвердил, что не надо торопиться, спешить, а нужно основательно обдумывать то, что делаешь. Основательно — очевидно, наедине, в тиши…

Когда я вышел от него, прежде всего в чем я поклялся — это надо работать. Работать надо сейчас в десять раз больше. Вот еще что, пожалуй, я вынес: не проиграй — жизнь-то одна. Смотри, не заиграйся… И вот, еще раз выверяя свою жизнь, я понял, что надо садиться писать. Для этого нужно перестраивать жизнь, с чем-то безжалостно расставаться. И по крайней мере оградить себя, елико возможно, от суеты.

Суета ведь поглощает, просто губит зачастую. Обилие дел на дню, а вечером вдруг понимаешь: а ничего не произошло. Ничегошеньки не случилось! А весь день был занят. Да занят-то как, прямо по горло, а вот черт возьми, ничего не успел. Ужас. Плохо. Плохо это. — Василий Макарович от огорчения даже скрипнул зубами. — И вдруг я мыслями подкрадываюсь к тому, что это чуть ли не норма жизни, хлопотня такая — с утра дела, дела, тыщи звонков… Но так, боюсь, просмотришь в жизни главное. Что же делать? Может, не бывать одновременно в десятках мест? Ведь самое дорогое в жизни — мысль, постижение, для чего нужно определенное стечение обстоятельств и прежде всего — покой. Но это древняя мысль, не мое изобретение…

Далее, если говорить о профессии писателя, она природой своей немедленно ставит вопрос о культуре его. В наши дни писательская профессионализация — скорее поздняя, прозаиков особенно. Это, считаю, нормально. И если к тридцати годам, положим, человек, склонный к писанию, не обрел общей необходимой культуры, интеллигентности, говорить о нем как о писателе, простите, рано, он еще не писатель или, скажем так, не настоящий писатель, а человек, написавший книгу, две книги… Пусть пять книг, но не сообщивший ничего нового о жизни. Только впитав в себя опыт мировой литературы, писатель найдет для себя манеру, одному ему свойственную.

Пишется легко, податливо только тогда, когда, по своему опыту знаю, доведу себя до мучительного нетерпения. Тогда и шестьдесят страниц подряд накатать могу. А потом начинаю мучиться, все время думаю о написанном, и чем дальше, тем тревожнее на душе.

— Есть ли у вас записная книжка? — спросил я и вздрогнул, потому что Василий Макарович вскочил со стула, стремительно подошел ко мне, упер кулаки в бока и, покачиваясь с носков на пятки, заговорил, насупив брови:

— Записная книжка писателя!.. Да ты писатель ли? А уж записная книжка писателя! Вот ведь что губит-то! Ты еще не состоялся как писатель, а уж у тебя записная книжка! Ишь ты, какие поползновения в профессию, а еще профессией не овладел! Вот это злит, много злит… Слишком я уважаю эту профессию, слишком она для меня святая, чтобы еще говорить, как я встаю рано утром, как сажусь. — Он возмущенно выдохнул воздух и заключил: — Да ты результат дай сначала.

Я напомнил ему случай, о котором написал кто-то из его знакомых: «Жена Василия Макаровича Шукшина рассказывала: «Я мыла пол в маленькой квартире, где мы жили, Вася работал на кухне, я сказала: «Вася, подними ноги». Он поднял ноги, сидел и писал. Я вымыла пол, убралась и тогда на него посмотрела: «Вася все пишет, пишет, а ноги все так же вытянуты — он забыл их опустить…»

Шукшин пожал плечами, мотнул головой, вымолвил с недоумением:

— Не знаю, не помню, но было, видать, такое, раз жена говорила…

— Вы после встречи с Михаилом Александровичем Шолоховым сказали себе: надо садиться писать. Значит, все-таки литература, а не кино?

— Кино или литература?.. — Василий Макарович крепко задумался, потом ответил: — Кинематограф — такая цепкая штука. Об этом еще мой учитель, Ромм, Михаил Ильич, глубокой моей пристрастности, привязанности, благодарности человек, говорил. Я ведь начал писать с его, так сказать, легкой руки. И когда он увидел какие-то первые проблески в моих рассказах, то сразу предупредил, что потом трудно будет выбирать. Кинематограф, как и литература, обладает притягательной силой: возможность мгновенного разговора с миллионами — это мечта писателя. Однако суть-то дела и правда жизни таковы, что книга работает медленно, но глубоко и долго. Тут у одного и у другого есть преимущества.

— Ваша центральная тема?

— Ну и вопросик! Хорошо, что после вашего звонка я сосредоточился немного, успел окинуть взором то, что уже осталось за спиной, ушло. Вот, скажем, в моем сценарии «Степан Разин» меня ведет та же тема, которая началась давно и сразу, — российское крестьянство, его судьбы. На одном историческом изломе нелегкой судьбы русского крестьянства, в центре был Степан Разин.

К истории крестьянства я уже обращался, и не случайно: известно, что я по происхождению крестьянин. Степан Разин — личность сильная, интересная, самое поэтическое лицо в нашей истории, как сказал Александр Сергеевич Пушкин…

— Я перебью, извините.

— Да?

— Помните? «Мужик он был крепкий, широкий в плечах, легкий на ногу… чуточку рябоватый. Одевался так же, как все казаки. Не любил он, знаешь, разную там парчу… и прочее. Это ж был человек! Как развернется, как глянет исподлобья — травы никли. А справедливый был!.. Раз попали они так, что жрать в войске нечего. Варили конину. Ну и конины не всем хватало. И увидел Стенька: один казак совсем уж отощал, сидит у костра, бедный, голову свесил: дошел окончательно. Стенька толкнул его — подает свой кусок мяса. «На, говорит, ешь». Тот видит, что атаман сам почернел от голода. «Ешь сам, батька, тебе нужнее». — «Бери!» — «Нет». Тогда Стенька как выхватил саблю — она аж свистнула в воздухе: «В три господа душу мать!.. Я кому сказал бери!» Казак съел мясо…» — я закрыл сборник, поднял глаза на Шукшина. Тот сидел, сгорбившись, упершись подбородком в кулаки, которые поставил на угол столешницы. Помолчав, он заметил, кивнув на сборник в моих руках:

— Этот рассказ — подход к теме, к сценарию. Пока народ будет помнить Разина, художники будут делать попытки воссоздать этот сложный образ. Но с каждым разом, очевидно, по-разному… Хотелось бы уйти от шаблона и облегченного решения. Например, это не традиционный великан с изломанной бровью, пугающий Стенька Разин. Я хочу снять с него внешнюю богатырскость и привлечь внимание к его уму.

В моем сценарии Разин экспансивен, трясти его начинает, когда видит, что обижают простого человека. И, по-моему, это искренне. Это так и было. Таким он остался в преданиях, таким создал его самый великий художник — народ.

— Василий Макарович, наш журнал «наполовину» молодежный. Что бы вы сказали молодым?

— Молодым-то у меня есть что сказать. Я не хочу, чтобы они разучились мечтать, я хочу только, чтобы они знали: к желанной цели их приведет разум и труд. Они сами, как говорится, творцы своего счастья. Я боюсь, что они слышали-переслышали это, и скривят недовольно лица, не дослушают меня.

Мне хочется быть очень убедительным, но я не могу найти слов более точных, чем эти два: разум и труд. Не вина этих слов, что их употребляют слишком часто, иногда попусту, всуе, притворно, ради хорошей оценки или чтобы породить в людях хорошее о себе мнение…

Слова эти не виноваты, они говорят правду, они вечны. Если бы тебя хоть сколько-нибудь мог убедить мой, например, опыт (я деревенский, жить начал трудно, голодно, рано пошел работать), то тоже в этом: главная сила на земле — разум и труд.

Здесь не должно смущать, что это слишком просто: за этой простотой люди за тридевять земель ходят, ее добывают всей жизнью. Это не просто, просто как раз не понять этого. За тобой право подумать, что разумному и трудолюбивому не всегда хорошо в жизни (скажем так: не всегда ему лучше всех), молодежь могла это уже заметить, но за мной право утверждать, что все ценное, прекрасное на земле создал умный, талантливый, трудолюбивый человек. Никогда еще в истории человеческой ни один паразит не сделал ничего стоящего, с этим молодые должны согласиться. Начинающим в литературе от души, с радостью и надеждой желаю выносливости и успеха. И хоть немного — удачи.

О мечте спрашиваете? Что касается мечты… Я не отвергаю мечты, но верую я все же в труд. Мечта мечтой, а когда мастер берется за дело, когда его руки знают и умеют сделать красиво, точно, умно, это подороже всякой мечты. Такие ребята — сами с усами. И еще: я не доверяю красивым словам. Мечта — слишком красивое слово. Слов красивых люди наговорили много, надо дел тоже красивых наделать столько же, и хорошо бы побольше.

Написал я недавно рассказ о великолепном мастере Семке Рысь, который жил-был в селе одном под названием Чебровка. Как-то пригляделся он к церковке, которая стояла в деревне Талица, что в трех верстах от Чебровки, и поразился: красотой она ему в душу, в самое сердце ударила. И решил мастер возродить былую красоту… Впрочем, вот он, этот рассказ. — Василий Макарович взял со стола тетрадку, полистал, поднял голову, спросил:

— Почитаем?

Я кивнул и услышал, как Семка ездил в райгородок, к батюшке действующей церкви, к митрополиту, в облисполком с единственной просьбой дать ему троих мужиков, и он бы до холодов отремонтировал талицкую красавицу, чтобы она стояла еще триста лет и радовала глаза и душу. «Как-то в выходной день, — глуховатым голосом читал Шукшин, — Семка пошел опять к талицкой церкви. Сел на косогор, стал внимательно смотреть на нее. Тишина и покой кругом. Тихо в деревне. И стоит в зелени белая красавица — столько лет стоит! — молчит. Много-много раз видела она, как восходит и заходит солнце, полоскали ее дожди, заносили снега… Но вот — стоит. Кому на радость? Давно уж истлели в земле строители ее, давно стала прахом та умная голова, что задумала ее такой, и сердце, которое волновалось и радовалось, давно есть земля, горсть земли. О чем же думал тот неведомый мастер, оставляя после себя эту светлую каменную сказку? Бога ли он величал или себя хотел показать? Но кто хочет себя показать, тот не забирается далеко, тот норовит поближе к большим дорогам или вовсе — на людную городскую площадь — там заметят. Этого заботило что-то другое — красота, что ли? Как песню спел человек, и спел хорошо. И ушел. Зачем надо было? Он сам не знал. Так просила душа. Милый, дорогой человек!.. Не знаешь, что и сказать тебе — туда, в твою черную жуткую тьму небытия, — не услышишь. Да и что тут скажешь? Ну, — хорошо, красиво, волнует, радует… Разве в этом дело? Он и сам радовался, волновался, и понимал, что — красиво. Что?.. Ничего. Умеешь радоваться — радуйся, умеешь радовать — радуй… Не умеешь — воюй, командуй или что-нибудь такое делай — можно разрушить вот эту сказку: подложить пару килограммов динамита — дроболызнет, и все дела. Каждому свое…»

Однако, к величайшему сожалению Семки, оказалось, что церквушка эта прекрасная как памятник архитектуры никакой ценности не представляет — простая копия владимирских храмов.

«Но красота-то какая! — все пытался упорствовать Мастер. — Она бы людей радовала — стояла». Но денег на ремонт не дали, и это очень обидело его, так и не уяснившего для себя, почему красота не заслуживает внимания.

Василий Макарович закончил читать, коротко, но очень заинтересованно спросил:

— Как?..

— Волнует, — одним словом ответил я, и писатель удовлетворенно, с едва заметной гординкой в голосе, произнес:

— Мы-то сами с усами… — Потом деловито: — Возьмете для журнала?

— Спасибо! Я сам хотел попросить.

Рассказ «Мастер» я увез с собой, и вскоре он был опубликован в журнале.

— Никак не пойму: в каждом вашем рассказе, даже самом «несмешном», наличествуют пронзительный такой юмор, а то и по смыслу — злая усмешка, — откуда они берутся?

— Никогда не ставлю себе это целью, но, видно, таков я по своему душевному складу, что без сатиры, без юмора, как говорится, ни туда и ни сюда.

— Вам однажды, после просмотра материала «Калины красной», Сергей Бондарчук сказал, что это — настоящее искусство, а вы крепко обиделись, даже, слышал, заплакали от обиды. Почему?

— Меня до слез обидело слово «искусство», оно порой звучит как уход от жизни, а ведь художник должен добиваться подлинности. Поймите, Прокудина я не играл, а был им, прожил всю его жизнь, и ту, что увидели на экране, и ту, что осталась за кадром.

Я знаю, когда пишу хорошо — пишу и как будто пером вытаскиваю живые голоса людей. Как бы это яснее выразить?.. Вот Белов. Я легко и просто подчиняюсь правде беловских героев. Когда они у него разговаривают, слышу их интонации знаю, почему молчат, если замолчали, порой — до иллюзии — вдруг пахнет на тебя банным духом.

«По всей бане так ароматы и пойдут!» — не много скажет вологодский расторопный мужик, а вкусно сказал! Дальше он добавлял: «Зато и жили по девяносто годов». И вот — что тут случается? — вдруг мужичок становится каким-то родным, понятным, и уж нет никакого изумления перед мастерством писателя, а есть Федулович, мужик свойский, и, хочешь, говори с ним:

— Да будет хвастать-то! По девяносто… Так через одного по девяносто и жили?

Кинется небось доказывать, что жили!..

— Слышали, поди, что кое-кто кинулся сравнивать Шукшина с Чеховым, Горьким…

Василий Макарович обидчиво перебил:

— Ох, уж как я не люблю, когда какого-нибудь живого писателя приторачивают к другому — классику. К чему это? Неужели стоит тратить силы на то, чтобы подтасовать мысль к тому, что Н., современный писатель, очень похож на классика такого-то, а?

Никчемное это занятие и, может, даже вредное, особенно для молодых.

Мастерство есть мастерство, и дело это, ясно, наживное. И если бы писатель-рассказчик не сразу старался это делать главным в своей работе, а если бы главным оставалась его жизнь — то, что он видел и запомнил, хорошее и плохое, мастерство бы потом приложилось к нему, и получился бы писатель неповторимый, ни на кого не похожий.

Меня как-то до самой глубины души поразила простейшая, на первый взгляд, мысль Юрия Тынянова: только мещанин, обыватель требует, чтобы в художественном произведении порок должен быть обязательно наказан, а добродетель восторжествовала, конец был счастливым. Эта мысль поразила меня своей простой правдой.

Как верно! В самом деле, как это удобно. Это, по выражению Тынянова, симметрично, красиво, благородно — идеал обывателя. Кроме обывателя, этого никто не хочет и не требует. Дураку, скажем, все равно. Это не зло. Это хуже зла. Это смерть от удушья.

Как же мы должны быть благодарны нашим титанам-классикам — всей силой души, по-сыновьи, как дороги они всякому живому сердцу. Какой головокружительной, опасной кручей шли они! И вся жизнь их — путь в неведомое. И постоянная отчаянная борьба с могучим гадом — мещанином.

Как нужны они, мощные, мудрые, добрые, озабоченные судьбой народа, — Пушкин, Толстой, Гоголь, Достоевский, Чехов… Стоит только забыть их, обыватель тут как тут. О тогда он наведет порядок! Это будет еще то искусство! Вы будете плакать в зале, сморкаться в платочек, но… в конце счастливо улыбнетесь, утрете слезки, легко вздохнете и пойдете искать автора — пожать руку. Где он, этот чародей?.. Где он, этот душка?.. Как хорошо-то было! Мы все переволновались, мы уж думали…

Но тут встает классик, как тень отца Гамлета, и не дает обывателю пройти к автору. И они начинают бороться. И нелегкая эта борьба. Обыватель жалуется. Автор тоже жалуется. Администрация жалуется. Все жалуются. Негодуют. Один классик стоит на своем: «Не пущу! Не дам. Будь человеком».

Произведение искусства — это когда что-то случилось: в стране, с человеком, в твоей судьбе.

Замечали? Когда человеку больно, у него нет желания говорить красиво и много, когда он счастлив, то, во-первых, это всегда коротко, во-вторых, тоже говорят просто… Наконец, когда человеку все равно, он в состоянии придумать очень непростую фразу, ибо ему все равно. Тут и привирать ничего не стоит.

Мы хозяева своей судьбы… Видите, и у меня красиво получилось, к сожалению, красиво легче говорить. Думаю так: знай больше других — вот вся судьба. Это нелегко, это на всю жизнь, но ведь помним-то мы и благодарны таким только. Кто бы ты ни был — комбайнер, академик, художник, — живи и выкладывайся весь без остатка, старайся много знать, не жалуйся и не завидуй, не ходи против совести, старайся быть добрым и великодушным — это будет завидная судьба. А когда будешь таким, помоги другим. Я знаю, как это нелегко, я, может быть, размечтался.

— Каким, думаете вы, должен быть современный положительный герой?

— Все знают, что он должен быть честный, неглупый, добрый, принципиальный и тому подобное. Знают больше: у положительного героя могут быть и кое-какие отрицательные черточки, некоторые слабости. Вообще о положительном герое знают все, какой он должен быть.

И тут, по-моему, кроется ошибка: не надо знать, какой должен быть положительный герой, надо знать, какой он есть в жизни. Тебе показали, как живут такие-то и такие-то, а ты задумываешься о себе. Обязательно! В этом сила живого, искреннего, реалистического искусства.

Спросите меня, кого я ненавижу больше всего. Я отвечу: людей, у которых души нету. Или она поганая. Ведь человек — это нечаянная, прекрасная, мучительная попытка природы осознать самое себя. И вот тут самое время сказать о скованности в решении иных проблем. Как проблема, так непременно ответ тут же. Как вопрос, так и ответ. А не всегда и жизнь-то дает ответы на волнующие нас вопросы. Да живая жизнь-то, она богаче любых выдуманных схем, многообразнее.

Нам бы про душу не забыть. Нам бы немного добрее быть. Нам бы с нашими большими скоростями не забыть, что мы люди, что мы должны быть. Мы один раз, так уж случилось, живем на земле. Ну так и будь ты повнимательнее к другому, подобрее. Вот. А то, в общем-то говоря, — я субъективное мнение свое выражаю, — с машинами, со скоростями немножко про это дело забывается. Какие-то возникают новые проблемы, новые дела.

Дел всегда у человека будет много. Но вот как-то за всем за этим выскочит невнимательность, вдруг да забудем что-то. Неосторожным словом можем, например, обидеть, оскорбить походя, и не заметить этого — все вроде дела, дела… Как часто это тоже бывает — зло более организованно на земле. Надо бороться с ним, засучив рукава, без снисхождения и жалости.

Как врачи относятся к больному, так, наверное, художники, и в целом творчество, к человеческой душе, к человеческой жизни обязаны и должны относиться. Жизнь, как известно, дается только один раз и летит чудовищно скоро. Вернуться бы! Но вернуться нельзя. Можно — не пропустить, можно, пока есть силы, здоровье, молодая душа и совесть, как-то включиться в народную жизнь.

— Как думаете отметить свое пятидесятилетие?

— Мое пятидесятилетие? Мое?.. — Хриплый смешок сквозь клубы сигаретного дыма. — Да никак.

— Хотите погадаю — как?

— Валяйте!

— Соберется в Сростках множество разных людей. Съедутся, слетятся, сойдутся добровольно, за свой счет высказаться, выговориться про жизнь на вольном просторе. На Пикет-горе, возле деревни вашей, соберутся тысячи и тысячи людей. Загудит книжный базар, затормошатся выездные ларьки, буфеты, лавки, загремит музыка.

По горе будут бродить известные писатели и смущенно ставить автографы на своих и чужих книжках. Мужики будут наяривать на гармошках, девки — плясать, задоря друг друга забористыми припевками, мальчишки — носиться телятами, собирая автографы и пустые бутылки из-под газированной воды.

Будет праздник. Чистая ярмарка. Застучат топоры, завизжат пилы, и в момент появится деревянный помост, напоминающий лобное место или театральные подмостки, а над ним возникнет огромный фотографический портрет писателя Шукшина. Президиум — руководители края, района, прозаики, поэты, артисты — занял свои места, и праздник вступил в свой официальный режим. Весь народ, как по знаку, сел на траву Пикета, без лавок и подстилок. На митинге будут много говорить о трудном пути писателя в искусстве, когда чиновники от литературы и кино долго не принимали его, и он вынужден был, скитаясь по общежитиям, пробивать каждый свой сценарий, каждую свою книгу лбом, молотком, зубилом. Потом заговорят о славе, признании…

— Хватит, прошу вас. Это звучит как-то заупокойно, что ли. Вы вот лучше бы поинтересовались, что я собираюсь делать дальше.

Я показал на часы: сидим уже очень долго, пора, мол, и честь знать. Шукшин понятливо кивнул головой, но разговор не остановил:

— Что же дальше? Ясное дело — работа. Поиски какой-то новой ступеньки. Пока про эту ступеньку знаю мало. Догадываюсь: надо порвать с собственными пристрастиями. Моя деревня, моя деревня… Как любит наш брат, литератор, описывать переживания горожанина, приехавшего погостить в родное село. Как трогают нас коромысла, ухваты, запах сушеных грибов.

Насколько, дескать, здесь все чище, несуетнее… Ну, а дальше что? Пора бы нам посерьезней обратиться к действительным проблемам жизни деревни, раз уж так мы ее любим. Надеюсь, верую: она впереди, моя картина, а может быть, и книга, где удастся глубже постичь суть мира, времени, в котором живу. Все мысли об этой будущей работе. Самое же реальное — это стопка чистой белой бумаги на столе…

На этом мы расстались.

Когда разнеслась скорбная весть о кончине Василия Макаровича Шукшина, с горечью подумалось: как мало времени отвела ему судьба, а потом вспомнился один его рассказ и такие слова в нем: «Вот жалеют: Есенин мало прожил. Ровно — с песню. Будь она, эта песня, длинней, она не могла бы быть такой щемящей. Длинных песен не бывает… Здесь прожито как раз с песню…»

Не знаю, не знаю, что и сказать на это: можно ли так-то вот о Шукшине? Как вы думаете — можно?..

Загрузка...