ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

I


Три брата Гурьевы и Пётр Хрущёв действительно вели себя невообразимо странно и глупо за последнее время. Виноват был старший Семён... Он действовал как бы в чаду собственных измышлений и грёз... Всякий день всё более и более народу собиралось в квартире на Плющихе. Самому Семёну Гурьеву его квартирка уже напоминала квартиру Григорья Орлова, на Морской в Петербурге,где с января до июня того же года замышлялся и готовился удар в пользу государыни.

Семён Гурьев уже воображал, что его дело — дело всей России.

Молодёжь и офицеры, с утра до вечера толкавшиеся в этом доме на Плющихе, собирались от праздности поболтать или просто даром отобедать и выпить на счёт тароватых хозяев. Все они, конечно, соглашались во всём с этими хозяевами, внимательно их выслушивали, поддакивали и вторили им, но за глаза поднимали на смех.

— Вишь, Орловых из себя корчат! — верно определяли некоторые.

Семён Гурьев, чтобы придать себе более значения, а со своего дела снять отпечаток бесцельного празднословия, сочинял всякие небылицы, не только дела, которых не предпринимал никто, но даже лиц никогда не существовавших.

В числе героев этого quasi заговора на Плющихе, явился таким образом полковник Лихарёв или Лихачёв, который будто бы был уже на пути в Шлиссельбург, чтобы спасать принца Иоанна и, похитив его — провозгласить императором. Между тем этот Лихачёв-Лихарёв — никогда и не существовал в действительности. Его выдумал Семён Гурьев с братьями.

Точно так же действовал со своей стороны Пётр Хрущёв. Он постоянно ссылался на участие в их деле, на согласие и поддержку таких лиц, как Панин, Шувалов, Миних и других, менее важных.

Самые недальновидные люди удивлялись дерзости болтливых офицеров на Плющихе или подсмеивались над их водотолченьем.

Но актёры, игравшие сначала пред публикой и морочившие её — скоро увлеклись игрой и стали сами себя морочить.

Они вообразили себя искренно тем, за что прежде хотели прослыть. Они вообразили в самом деле, что они центр, ядро громадного числа недовольных, люди призванные спасти отечество. Они вообразили под собой твёрдую почву, и увидели за собой, как бы находясь в угаре, — всю Россию.

— Мы — сила! С нами теперь хоть Фридриху потягаться! — сказал однажды даже Иван Гурьев.

От слов пустой болтовни пополам с вином и картами — незаметно перешли заговорщики к делу, т. е. к нелепым поступкам. Коноводы — Семён Гурьев и Пётр Хрущёв решили узнать, наконец, наверное от многих сановников, могут ли сторонники принца Иоанна рассчитывать на их прямую и явную поддержку. К самым видным лицам собрались они ехать с опросами. И когда? В самый разгар торжества коронования.

Пётр Хрущёв отправился к знаменитому основателю московского университета, Ивану Ивановичу Шувалову, который по роду жизни и занятий показался Гурьевым в числе самых ожесточённых "недовольных».

Шувалов жил в Москве уединённо, тихо и скромно, почти безвыездно сидел дома, не являясь ни на одно празднество. Он работал с утра до вечера, писал, читал, и заваленный книгами, мечтал только об одной перемене для себя: уехать и отправиться путешествовать за границу. Это было его заветной мечтой, о которой он переписывался с другом Дидеротом ещё в царствование своей благодетельницы Елизаветы. А теперь, при новом правительстве, будучи нелюбим Екатериной и не имея "своего места" при новом дворе — Шувалов решился окончательно покинуть родину, уехать и надолго...

Впоследствии он и исполнил своё желание и пробыл пятнадцать лет под ряд в разных государствах Европы.

Заговорщик и злоумышленник, явившийся к Шувалову — предлагал перевороты; да ещё немного выпивший дома "для куражу" — рассмешил Шувалова.

— Много вас, таких политиканов, г. Хрущёв? — спросил Шувалов у оратора-гостя.

— Нас тысячи... Вся гвардия!.. — сказал офицер, искренно веровавший в своё собственное измышление.

— Да вся гвардия, — сказал Шувалов, — два месяца тому назад... Больно скоро уж обернулись. Этак и у диких племён самоедских не бывает.

На все расспросы и на всё красноречие Хрущёва — Шувалов отвечал шуткой.

— Стало быть, вы за нынешнее правленье? Вам Орловы по сердцу? — сказал наконец Хрущёв.

— Нет... Лгать не стану. Говорю вам прямо, платя вам тою же монетою, т. е. откровенностью. Я веду опасные речи, в надежде, что это останется не оглашённым.

— За кого же вы стоите? Кого бы вы желали?

— Елизавету Петровну.

— Она же скончалась?!

— Да. Царство ей Небесное. Раньше времени. Дожить бы ей до совершеннолетия Павла Петровича и было бы благоденствие.

— И за нас вы стоять не будете?.. — спросил Хрущёв.

— Выеденного яйца не дам. Да и вы, извините, впотьмах бродите. Принц двадцать лет в безумии. Он сам есть не может. Его кормят как младенца. Это я знаю от верных лиц.

Хрущёв вытаращил глаза.

— Вот видите. Вы хлопочете сами не знаете за что.

— Да правда ли это?

— Моё вам в этом, молодой человек, дворянское слово... Я никогда ещё не солгал. Моя честь вам порукою.

Между тем Семён Гурьев, снарядив товарища к Шувалову, к "фрондёру", как его звали со слов императрицы, т.е. "frondeur", сам отправился к Н. И. Панину. Вельможа удивился, что незнакомый и вдобавок армейский офицер желает его видеть и настоятельно просит принять по важному "статскому" делу. Подобные разъезды офицеров и появленья их у вельмож бывали зачастую, за прошлые полгода, в Петербурге, перед июньским переворотом.

"Но теперь-то?!" — подумал озадаченный Панин.

И он послал своего дворецкого, умного старика, спросить у офицера Гурьева, не от Орлова ли он приехал?

Гурьев велел ответить, что он с господином Орловым был приятель, но раззнакомился, а приехал от себя самого. Панин заставил дворецкого два раза повторить себе этот ответ.

— А, вот как?! Ну, так поди скажи, чтобы он к себе самому обратно ехал и отвёз бы ответ, что такой рекомендации мне слишком мало.

Дворецкий точно исполнил поручение.

— Хорошо. Мы это, скажи Никите Иванычу, запомним, — дерзко ответил Гурьев и уехал.

— Однако имя и фамилию, на всякий случай, записать надо, — решил Никита Иваныч и в записной книжке вписал, улыбаясь иронически и ядовито:

"Семён Гурьев, поручик ингерманландского полка. Первый волонтёр будущего легиона "фрондёров».

Гурьев, как собирался, объехал ещё трёх лиц. Одного не застал дома, другого удивил приездом и его, с первых слов, хозяин попросил удалиться, приняв за пьяного, хотя Гурьев не выпил для куражу, как Хрущёв.

Третий, для визита намеченный Гурьевым, был москвич и, по собранным сведениям, "ведмедь", домосед и коритель всего питерского. Это был сам князь Артамон Алексеевич Лубянский.

Здесь Гурьева наивно приняли тотчас, даже любезно и ласково. Князь знал все дворянские фамилии и не раз слышал об офицерах Гурьевых от Борщёва. И он объяснил себе этот визит по-своему.

— От внука пожаловали? — спросил он, приняв и усадив офицера в гостиной.

Но с первых же слов предисловия Гурьева — князь раскрыл широко глаза, раскрыл рот и не знал, что с ним творится: бредить он, или в яве видит пред собой умалишённого.

— Будете ли вы, князь, всячески, даже иждивеньем, денежной помощью, стоять за наше дело, — говорил Гурьев, уже успев нагородить кучу всякой всячины о своём плане.

— Что вы, государь мой?.. Да Что ж это ваши родственники смотрят... Как же это так вас на свободе гулять оставляют? — искренно, прямо, но наивно высказался князь, полагая, что можно безумного убедить в его безумии и посоветовать что-либо.

— Я не безумный, князь! — рассмеялся Гурьев. — Братьев Орловых тоже называли в Петербурге безумными и озорниками за весь великий пост. В апреле они уже были молодцами, в мае уже запахло от них вельможеством, и сановники к ним ездили запросто в гости, а в июне, как вам известно, они вышли герои. А ныне, ныне они — всё!.. Пока Гурьевы их не заместят при перемене правительства! прибавил он самодовольно.

— Да неужто же мой внук, Борис, надоумил вас ехать ко мне с такими речами? — спросил князь.

— Нет. Я сам вас наметил. Вы богач и не любите нынешние порядки; вообще — вы боярин с твёрдым нравом. Вы нам очень можете быть полезны.

— Полезен? Скажи на милость... — прыснул князь. — Да на какое же дело?

— На всякое. И на главное наше дело!

— А какое же ваше главное дело, смею спросить?

— Перемена... Прежде всего искоренить Орловых. Хоть перебить их из ружей.

— Палить-то в них вы мне же поручите?

— Если угодно, вы можете быть с нами.

Князь говорил медленно и с довольно серьёзным лицом. Гурьев, увлечённый своими грёзами, а главное, своею ролью "действователя", говорил громко, горячо и довольно складно, слушая свою речь и не наблюдая за князем. Но вдруг он пришёл в себя.

— Которого же из братьев мне прикажете застрелить? — спросил князь.

— Которого хотите.

— А нельзя ли уж парочку?..

И князь вдруг закатился таким раскатистым хохотом, что, повалившись на спинку кресла, начал вскоре уже стонать, держась за живот обеими руками.

— О-ох! О-ох! — стонал князь.

Двое слуг прислушивались из передней, но так как они не могли разобрать сдавленного смеха, а расслышали только странные стенанья барина, то перепуганные, бросились в гостиную.

В то же время, в другую дверь, появилась с озабоченным видом Настасья Григорьевна, а за ней на смерть перепуганная Агаша.

— Ой-ой-ой! — стонал князь и, отпадая туловищем от спинки кресла, качался из стороны в сторону и ложился то на одну ручку кресла, то на другую.

Гурьев сидел пунцовый от злобы и стыда. Слишком поразительно искренен был смех князя Лубянского.

И действительно, Артамон Алексеевич, быть может, уже лет двадцать не хохотал так, от всей потрясённой весельем души.

Наконец он вдруг смолк и лицо его стало даже серьёзно. Сильная колика схватила его и уже причиняла страданье...

Несколько раз при возвращавшейся мысли и при виде сидящего пред ним Гурьева, снова срывался было смех, но боль превозмогала тотчас же и князь удерживался, едва переводя дыхание и утирая слёзы на лице.

Люди стали почтительно у дверей. Настастья Григорьевна подошла и, узнав, что дядя только смеялся, начала улыбаться...

— Ну, сударь, увольте... — выговорил наконец князь, вставая и показывая на передний угол, где висел образ... и на дверь. — Спасибо, что распотешили старого. Я этак смолоду не смеялся. Но более не могу. В мои годы это вредно и даже может выйти смертельно. Прощайте.

Гурьев встал, и злобно, презрительно окинув всех глазами — молча и быстро вышел из гостиной.

— Ох, шалый... Ещё бы минуточка, обратился князь к племяннице, и он бы меня, голубушка, укусил.

— Бешеный! — воскликнула Настасья Григорьевна.

— Совсем. Поди, теперь, что народу перекусает, пока не засадят самого.

— Создатель мой! — ахнула Борщёва. — Бедняга... Отчего, не знаете? Волк укусил?

— Нет, племянница... Это такая особая хворость... — заговорил князь серьёзно, — недавно в Питере стала ходить. Вдруг захватит человека... А теперь, вот, жди, ещё хуже будет народ, т.е. офицеров перебирать...

— Что ж так!

— Орловы братья — виноваты!

— Орловы! — ахнула Настасья Григорьевна. — Колдуют? Хворость в народ пущают!..

Князь начал снова хохотать до упаду...

II


В Москве, после торжественного въезда императрицы, всё готовилось к празднеству коронации, которая была назначена на 22 сентября.

Человек, наименее обращавший внимание на всё совершавшееся вокруг него, на хлопоты и празднества, и всеобщее радостное смятение во всей белокаменной столице — был, конечно, сержант Борщёв.

Он был поглощён одной мыслью: спасти Анюту от брака с сенатором Каменским и решиться наконец на отчаянный шаг, — женитьбу, которая, по всеобщему убеждению, должна была привести обоих к заточению в разные монастыри. Но так как они оба решили не сдаваться и не оставаться добровольно келейниками, то, стало быть, после такого исхода приходилось быть готовым на новую борьбу и новые подвиги мужества.

"А что если и впрямь придётся бежать из пределов российских, — думал Борщёв, — и идти на службу к Крымскому хану. Мне, гвардейцу и православному. Фу, Господи! Какое в свете бывает на людей диковинное стечение обстоятельств. Хорошо Анюте. Она и впрямь не русская духом и силою... Может ей там, у хана-то, покажется привольно, как на родине. Кровь крымская заговорит, материнская... А я то ведь совсем туляк, а не татарин".

И молодому человеку представлялся вопрос, печалиться или смеяться, в виду своего будущего. Выходит и грустно, но забавно.

Вдобавок Борис был убеждён, что князь, оскорблённый в своей отцовской и боярской гордости, на всё пойдёт. Он воспользуется конечно пребыванием в Москве нового правительства и многих друзей-сановников, чтобы лихо отомстить внуку за позор и за поругание его дома. На увоз дочери из дома и венчание самокруткой, без согласия и благословения родителей, всё общество смотрело почти как на преступление, равное грабежу и даже убийству. А тут ещё родственные отношения, т.е. преступление против законов церковных, стало быть — поругание религии.

— Да, богохульством так и поставят! — решил Борис. — Захотят, — кто в силе, да во власти, так из меня злодея хуже Стеньки Разина сделают, а за богохульство не монастырём уже пахнет, а Сибирью.

Однако, вместе с этими рассуждениями, Борис не падал духом и, получив деньги от матери, тотчас принялся за хлопоты. Прежде всего он разыскал квартиру Алексея Хрущёва. Он вспомнил ласковую речь молодого "рябчика" и предложение любовное и дружеское услуг и помощи в тот день, когда он просил его одолжить ему простое платье.

Хрущёв жил неподалёку от Плющихи, остановившись у одинокой старушки, родственницы по матери, госпожи Ооновской.

Большой дом, деревянный с балконами, в роде усадьбы, представился глазам Борщёва, когда он с трудом разыскал его за Пресненскими прудами. Вокруг дома не было никаких построек, никакого жилья. Громадный двор, или скорее поляна, сплошь покрытая осенней жёлтой травой и лужами, расстилалась перед домом, и по ней, извиваясь как просёлок, зигзагами, шла наезженная дорога, от ворот к крыльцу барскому. За домом был большой сад, в две или три десятины, за которым начинался заросший, густой лес, протянувшийся вплоть до Москвы-реки, и до села Петровского. Основская, действительно, жила здесь не в качестве обывательницы города Москвы, а в качестве помещицы. Деды её выстроили дом в купленном имении под Москвой, стараясь построить на краю своей земли, поближе к городу. И вот, понемногу, за сто лет, матушка-Москва всё ползла и наконец подползла к самому имению и дому Основской. Царь Алексей Михайлович ещё на охоту сюда ездил, хотя место и тогда было уже плохое для дичи, слишком бойкое, но всё ж таки бывали дикие утки, пролётом отдыхая на прудах. Теперь же тут была окраина города.

Старуха жила одна, но с полсотней дворовых. Родни у ней, кроме двух братьев Хрущёвых, не было. Они же были, конечно, и её единственные наследники. Основская любила больше Алексея, а Петра считала за буяна и пьяницу. А главное — Пётр Хрущёв был не достаточно почтителен к ней, не приезжал и не писал ей поздравительные письма в дни именин, рожденья, или больших праздников. Алексей иногда забывал тоже эту обязанность, но старуха извиняла его заботами по хозяйству. А Пётр был, по её мнению, забывчив и непочтителен от карт, да от пьянства. Наконец Алексей был скорее москвич для старухи, а Пётр, гвардеец, Питерский житель и, стало быть, чуть не басурман. Основская знала наверное, что в Питере не более пяти храмов Божьих, а не "сорок сороков» — и этого для неё было достаточно, чтобы всех жителей считать наравне с чужестранцами и иноверцами.

Сержант, ещё ни разу не бывав прежде у Хрущёва, был удивлён не мало, узнав как мирно и тихо поселился он.

"И в Москве, и в деревне, — в одно время", — думал он, проезжая верхом двор.

Хрущёв увидел сержанта в окно и тотчас выбежал к нему на встречу на крыльцо.

— Добро пожаловать. Спасибо, — крикнул он. — Вот не ждал. И тётушка будет рада тебе. И недавние приятели, бывшие когда-то в Петербургу в довольно холодных отношениях, дружески расцеловались. Борщёва тотчас обступила куча дворовых. Лошадь люди приняли и увели, а барина, в диковинном для них мундире, с поклонами приняли чуть не на руки. Хрущёв был искренно доволен я рад.

— Иди прямо ко мне, приятель. А потом надо будет и к тётушке на минуту завернуть и посидеть. А то обидится. У нас гости диковинка. Один только Пондурский капитан бывает и всё про царя Гороха рассказывает,как при нём легко на свете жилось. Он ещё Стрелецкий бунт в Москве помнит. Может врёт, да выходит, складно, так что и не разберёшь: самовидцем был, или от мамки наслышался...

Хрущёв, весело болтая, ввёл гостя в маленькую горницу и усадил на мягкий диван.

— Вот и всё моё помещение. Видишь, и кровать тут же. А тётушка живёт в трёх горницах. В остальных — дворня и кошки. Кошек, братец, регимент целый!.. И бурые, и серые, и белые, и даже есть одна пунцовая с двойным хвостом. Сказывают, — индейского происхождения и с родни самому китайскому императору.

Борщёв молчал и невольно смеялся... Ему стало немного совестно того, что Хрущёв не подозревал даже причины его посещения. Борщёв приехал по делу, с просьбой просить помощи и совета в пагубном деле, а Хрущёв, думает, что он просто по дружбе заехал навестить приятеля.

"Как это я раньше не заглянул к нему, — думал теперь сержант. — Было бы лучше, а то прямо с просьбой".

— А знаешь почему мы теснимся так внизу, — весело болтал Хрущёв. — Знаешь ли из-за какого рассуждения мы имеем по одной горнице, когда на верху пятнадцать светлых горниц, полных как чаша всяким скарбом, или мебелью. Тётушка грабителей боится!

— Как грабителей? А дворовые...

— Да. Она говорит, что коли кто залезет теперь в тесноту нашу, то его и накроют; а как мы, говорит, разбредёмся по всему дому, нас грабители как мух перехлопают. Да и я, говорит, здесь, коли крикну, все сейчас прибегут, а наверху, в пятнадцати горницах, голосу не хватит кричать. Меня, говорит, и убьют в пространстве ненаселённом людьми...

— Что ж. Ведь это истинно! — рассмеялся Борщёв. — Это и нас учат по воинскому уставу, не рассыпаться перед неприятелем, чтоб в одиночку не перебил враг.

Выждав несколько времени, Борщёв перевёл разговор на Гурьевых и брата Хрущёва, чтобы затем перейти к своему делу.

— Ох, и не говори, не поминай лучше. Брат у меня из головы не выходит. Связался с этими беспутными Гурьевыми и погляди — беда будет. Знаешь что, братец, я здесь сидя подумал. Какое великое зло и какой соблазн — вы все, гвардия Питерская.

— Что так? Помилуй!

— Да с той поры что Преображенцы пошли, хотя и против Бироновых порядков, за матушку Елизавету и дщерь Петрову ратовали, как сказывается... А всё-таки с той минуты пошло в гвардии всякое зло. Попали мужичьё-солдаты в дворяне, стали они лейб-кампанцы и помещики, и вот как померла императрица — гвардия опять за то же взялась. Пример соблазнил!.. Удача тех. Дай награды. Чем Пётр Фёдорович был плохой государь. Мы здесь с тобой одни, можем говорить смело. Тётушкины кошки и холопы ничего в этих делах не смыслят. Если и услышат — не поймут...

— Пётр Феодорович неметчину завёл... Он даже...

— Всё враки, — перебил Хрущёв. — А Пётр Алексеевич нешто немцев не любил. А какой царь был? Орёл. Лев. Дракон шестикрылый, как в сказке, о десяти головах, да умных, а не глупых.

Борщёв, чтобы не затягивать разговора, молчал. Хрущёв долго бранил гвардию за июньский переворот и наконец прибавил в заключение:

— Не будь примера лейб-компании, не было бы теперь и этого Орловского дела в Петров день. А не будь этого переворота — не стали бы теперь и Гурьевы сумашествовать да врать. Вот погляди, не пройдёт трёх лет, вы, в Питере, гвардейцы, опять взбунтуетесь.

— Как можно. Нешто это гвардия! Ты не был тогда в Питере, а я был... Тут зараз и весь двор и сенат и всякого состояния люди, все были заодно.

— Примазались к вам, родимый, примазались. А без вас сидели бы смирнёхонько, будь не только Пётр Феодорович, а хоть Иван Грозный. Эх, я бы теперь батюшку Ивана Васильевича напустил бы на Плющиху в квартиру Гурьевых... Ах мои светики-голубчики, что бы он из них понаделал... Петушков бы бумажных нарезал из них для потехи ребятам! — Хрущёв сказал это таким, пискливым голосом, что Борис невольно начал хохотать. Однако время шло, а Хрущёв своей болтовнёй не давал, ему заговорить о деле, которое его привело. Борщёв улучил минуту молчанья и, решившись, выговорил:

— Приятель, ведь я к тебе с поклоном. Я не спроста. Я давно собирался к тебе, да недосуг был. Я так и решил, когда всё перемелется и мука будет, или лучше сказать, когда каша заварится и придётся расхлёбывать — то ехать к тебе прямо с поклоном. Заступи и пособи по силе и охоте.

— Что такое?

— Дело, братец, кровное, сердечное и к тому же погибельное дело. Вот на этакое-то дело я тебя и зову в чужом пиру опохмелиться. Знаю, что только истинные друзья на такое зазыванье не отказывают. Но ведь ты мне сам тот раз заронил слово в душу. Сам сказал, что готов пособить. Ну, вот, я и пришёл. Откажешь в содействии, не откажи в совете. Ты старше меня, да со стороны и дело всякое видней. А у меня туман в голове. Я только вижу, да чую, — чего хочу. А как сего достичь — не вижу, не чую и могу на полдороге погибнуть... Да не один... Вот что!..

— Не один? С кем же? С возлюбленной?

— Да.

— Ну слава Богу! — воскликнул Хрущёв и вскочил с кресла. До тех пор он молчал и с тревогой слушал Борщёва. Ему чудились в сержанте Гурьевские затеи.

— Слава Богу... — повторил он и, протянув руки Борщёву, прибавил: — Располагай, родимый, — весь твой. Как брату родному готов помочь. И более того! Потому что, вот родному брату Петру, если с ним будет какая беда, я помочь не могу, да и охоты не будет... Дело глупое и такое, к которому у меня сердце не лежит. Не наше помещичье, и не ваше офицерское дело статскими и государскими делами заниматься. Я знаю соху да борону, да оброк, а ты знай артикул, караул, да вахтпарад... Ну, а вот этакое дело, любовное, мирское дело — тут я готов за друга хоть шею себе свихнуть... Говори в чём дело.

Борщёв, ободрённый согласием приятеля, подробно всё рассказал. Хрущёв изредка перебивал его расспросами. Когда сержант кончил, — он провёл руками по лицу и задумался. Наступило молчание.

— Ну, родимый, — заговорил наконец Хрущёв, — сразу я тебе ничего не могу сказать. Дело твоё путаное. А путает пуще всего меня поведение князя. Он либо бестия хитрая, прости, что дедушку твоего так называю; либо он пенёк в опёнках. А дело известное, что сии грибы садятся на самые что ни на есть старые и гнилые пни, которые и на дрова-то не годятся. Боюсь я, шибко боюсь...

— Чего?

— Не того, чего ты... Боюся я того, чего тебе и в голову не приходило. Орудует тут князь и тебя на самокрутку ведёт. Ему этого и нужно.

— Зачем? Что ты! Господь с тобою!

— Есть за ним такие дела, что ему нужно дочь в монастырь упечь...

— Да он её обожает, боготворит, не надышится на неё... Что ты?..

— А за старого пса неволит идти. Полно! Сказки. Ну, да погоди, оставь меня день, другой. Я москвичей знаю не мало. Потолкаюсь, повыспрошу, познакомлюсь с этим камышовым сенатором, представлюсь и к князю, только не через тебя, а сам по себе. И вот как войду в дом, то и буду тебе в помощь. Это, голубчик, главное. А найти попа, тройку, украсть девицу да повенчаться — это и сонный сделает без запинки. Тут мудрёного ничего.

Приятели решили повидаться через день снова. Борщёв зашёл к старухе Основской, отрекомендовался ей и посидел с четверть часа.

Основская была очень польщена визитом внука князя Лубянского, у которого в доме бывала в молодости, ещё при жизни его отца, Алексея Михайловича, а затем однажды на бале, уже при княгине Лубянской, супруге нынешнего князя.

— Ух, какая красавица была, эта княгиня. И к тому же огонь была! — вспомнила Основская.

— А что князь, тётушка, простоватый? — спросил Хрущёв.

— Князь хороший боярин, умный. Ему прозвище "загадчик» в Москве.

— Вона как? Слышишь, сержант? Стало быть он хитёр, тётушка?

— Да, палец не клади... Да Что ж... Кому, Алёша, нынче можно палец класть в рот! Люди — воры нынче.

— Да, ныне и беззубым нельзя в рот палец класть! — сострил Борщёв.

— Если я, тётушка, примусь князя надувать, надую я его?

— Зачем такое... Зачем тебе его надувать?

— Так, к примеру, тётушка... Надую? Или он меня обморочит?

— Где? Ни тебе, ни мне... Князь — сама морока! Загадчик!

— Слышишь, сержант, — рассмеялся Хрущёв. — Сама морока!

Старуха верно передала мнение москвичей о князе. Хрущёв, расставаясь с приятелем, почесал шутливо за ухом и повторил:

— Сама морока!!

III


Хрущёв удивил Бориса своим участием и тем рвением, с которым он начал ему помогать. Он всю душу положил в свои хлопоты, как если б дело шло об его собственной судьбе. Через три дня Хрущёв уже стал бывать ежедневно в доме князя, представленный вдобавок приятелем самого Камыш-Каменского. Сам же сенатор, с которым он тоже познакомился, благодаря хитрым любезностям Хрущёва и ухаживанью, очень благоволил к нему и стал уже поверять ему кой-что о своём предполагаемом браке с княжной, мысль о котором он не бросал, не смотря на странную и бурную сцену с ней. Каменский упрямо, тупо верил, что всё "обойдётся". Он даже не счёл нужным передать князю, какая дикая беседа вышла у него с будущей невестой.

Князю Хрущёв особенно понравился. Князь увидел в нём доброго и честного малого, а главное оценил в нём молодого человека, не захотевшего служить в гвардии и предпочитавшего быть, как и он, князь, "рябчиком», но на воле. Сам себе хозяин. Настасья Григорьевна была окончательно обворожена Хрущёвым тем более, что к ней, как к матери Борщёва — молодой человек относился искренно, почтительно, без всякой хитрости. Что касается до весёлой Агаши, то Хрущёв в один день пленил её совершенно тем, что смешил и потешал. С Борисом они встретились у князя как старинные знакомые, ещё не видавшиеся в Москве. Княжна, конечно, знала через возлюбленного, всё знала, зачем и в качестве чего явился в дом его приятель. Хрущёв выглядывал, соображал, изучал князя, наводил справки обо всём и обо всех. Даже Солёнушку и Ахмета изучил он. И особенно не понравилась ему эта Солёнушка, которая от крещенья стала русской Прасковьей только по имени, но осталась в душе той же Ногайской татаркой Салиэ.

Некоторые из своих соображений и подозрений Хрущёв передавал Борису, но по большей части говорил:

— Это не твоё дело. Я взялся за гуж, ну я один и потяну всё. Или гуж оборву, или надорвусь, или вытяну всё. А бросить, не брошу.

Вместе с ухаживаньями за князем и за его домочадцами, Хрущёв не забыл и всего остального. Вместе с Борщёвым, они объездили уже не мало подмосковных сел, не далее однако десятивёрстного расстояния, и искали осторожно священника, который бы согласился венчать Борщёва. Это было в сущности самое трудное дело. В окрестностях Москвы знали хорошо богача и вельможу князя Лубянского и ни один священник не решился бы венчать его дочь, не только с племянником, но даже просто с каким-либо московским женихом из дворян. Выдать княжну за другую, обманом взять и священника, было невозможно. После недели хлопот, разведок и поездок, молодые люди упали духом. Дело оказывалось мудренее, чем они думали.

— Ничего не поделаешь! — сказал Хрущёв. — Хоть брось!

Они нашли уже четырёх священников, которые легко соглашались венчать тётушку с племянником, при вознаграждении в две и в три тысячи рублей, но когда они узнавали, что дело идёт о княжне Лубянской, то отказывались наотрез.

— Этот вельможа до царицы дойдёт и обе столицы на ноги поставит! был один ответ. С ним не шути! Мало — расстригут, а и в Сибирь угодишь!

Наконец, однажды, когда Хрущёв, окончательно смущённый неудачей, предлагал другу венчаться за пределами Московской губернии — явился на выручку тот же Прохор — Ахмет. Он предложил поехать господам по Калужской дороге в село Лычково. Там был священник девяноста, лет от роду и давно на покое, но временно, по болезни местного священника, справлявший требы.

— Ему всё равно, одна нога в гробу! — решил Ахмет. — Деньги отдаст детям, а сам, как начнут судить — возьмёт да и помрёт.

Хрущёв в тот же день выехал в Лычково, а на утро привёз ответ, что всё улажено. Священник согласился, размыслив точь-в-точь так, как предполагал Ахмет.

— Главное дело теперь, — сказал Хрущёв, — надо мне ещё поразузнать, что могут с вами сделать за это. Засадят, ли вас в монастыри. Да и мне что за это будет. Если и меня припрут — дело плохое. Мне надо оставаться на воле, ради вас же, чтоб вас по очереди выкрасть опять и снарядить к хану или султану.

Борщёв мог за эти слова только расцеловать друга со слезами на глазах.

Ещё два дня рыскал Хрущёв по городу, перебывал у многих духовных лиц, которых не мало приехало на коронацию, побывал даже у одного архиерея из Киева, и в результате своих совещаний со всеми на счёт брака таких родственников как Борис и Анюта добыл сведения всё те же.

— Если родители простят брачущихся, то никто не вступится по всей строгости законов, разве только под церковное покаяние на два года отдадут обоих, у себя же в вотчине, к местному священнику. А если вступятся родные, доведут дело до синода, до царицы, которая, говорят, строгая-престрогая — тогда всё может быть. Разведут и засадят обоих в монастыри.

— Стало и впрямь у крымского хана при дворе кончите свои земные приключения! — сшутил печально Хрущёв, который не мог и в грустные минуты отделаться от привычки к прибауткам.

Оставалось последнее: иметь в распоряженьи лихую тройку и бричку. Экипаж Хрущёв достал тотчас и поставил у себя на дворе, к удивлению старухи Основской, что племянник был всегда степенный, а тут вдруг стал деньги тратить на ненужные предметы.

— Продай назад. Я тебе свою берлину подарю.

— Да, ей, тётушка, сто лет. Она развалится на первой версте. Мне надо лёгкую бричку, чтобы сказать можно было.

— Куда? Зачем скакать?

— Всюду, куда вздумается.

— Поскачешь, шею сломишь.

— В вашей-то берлине непременно, и даже в двух местах сломищь, отшучивался Хрущёв.

Тройку лошадей разыскал Ахмет напрокат, на один, день. При этом он, к удивлению Хрущёва, а отчасти и Борщёва, стал проситься участвовать в самокрутке молодого барина и заменить кучера.

— Да ведь тебя князь в Сибирь сошлёт. Что ты? Ты его крепостной, хоть и татарин.

— Пускай. Я хочу послужить! — твёрдо стоял на своём татарин.

Устроив всё что нужно было, даже сделав кой-какие покупки — Хрущёв занялся отыскиваньем квартиры для молодых после венца, предполагая, что князь прогонит их со двора, когда они приедут с повинной. Вскоре он объявил, что квартира есть и готова, но не сказал где её нашёл.

Теперь оставалось обсудить серьёзно — как и когда бежать княжне и как её выкрасть.

Оказалось, конечно, что княжне выйти одной из дому было невозможно. Выехать с Солёнушкой и бежать, бросив мамку, она отказалась наотрез, боясь, что отец обратит на татарку весь свой гнев. Да и сама Ногайская татарка показывала менее самоотверженья, чем Ахмет. Она подбивала Анюту бежать одной, а себя не предлагала в жертву.

Поневоле решено было, что княжна выйдет одна, пешком и ночью, и минует только сторожей на дворе при помощи того же Ахмета.

Приходилось поэтому и венчаться ночью, а поутру быть, в Москве. Так находил более удобным и священник села Лычкова.

В этом деле подробностей самого побега татарин явился советником и было решено, что если понадобится бежать рано вечером, а не ночью, то будет так, как он придумал, а не так, как хотел Хрущёв. Ахмет заявил, что коли нужно, можно бежать и в сумерки.

— Верьте слову. Всё дело тут будет в бузе! — сказал он.

— В бузе? Какой бузе?! — спросили молодые люди.

— Да-с. Я сварю бузу, какую у нас варят на свадьбах.

— Да что это?

— Ну, брага что ль, пиво ли, по вашему, только куда забористее! Камень валит. Хлестните бузой на камень — и он пьян. Я угощу всех в дому. Вот тогда не только княжну, а простите за смелое слово, хоть самого князя выкрадем и увезём, и никто не заступится. Всё ляжет и всё будет лежать часов с десять, а то пятнадцать. Хоть ездите по головам и давите, хоть ножом режьте. Бузы нашей сам шайтан, сказывают, пить боится, чтобы петухов не проспать спьяна.

— Ну, авось, обойдёмся и без этого! — сказал Хрущёв. — Выйдет княжна в полночь, когда все спят, а сторожей ты отведёшь.

— Я сказываю, коли княжне надобность будет бежать, когда всё ещё на ногах и могут завидеть... Тогда позвольте бузу загодя варить и в этот день начать угощенье с обеда. А от бузы, говорю, забор свалится — пьян, коли хлестнуть в него.

Всё было решено, обдумано, приготовлено — оставалось сделать только роковой шаг.

Вскоре после того, как Анюта передала свой ответ отцу, что она подумала и всё-таки за сенатора не пойдёт добровольно, князь ничего не ответил, но за столом стал говорить при Хрущёве, что в его года многие женятся, бывают счастливы и детей имеют.

Всех поразила эта беседа равно. Все промолчали и все почувствовали, что князь говорит "неспроста", а с умыслом.

Хрущёв насупился и призадумался более всех.

— Дочь за старого, сам на молодой! Что ж, не дурно! — сказал другу после обеда Борис.

— Теперь я понимаю зачем он дочь гонит из дому за сенатора, — сказал Хрущёв. — С рук сбыть скорее хозяйку в доме и другую на её место. Дело бывалое, не новое. А коли мы своё скрутим — то в монастырь! И приданого не надо давать.

IV


День коронации императрицы прошёл, конечно, шумно и торжественно. День этот был Рубиконом для самой государыни. Положение её было трудно среди борющихся вокруг неё за влияние и за власть придворных, среди зазнавшейся гвардии, вообразившей себя руководительницей судеб отечества, среди духовенства, волнуемого отобранием вотчин и ожидающего от нового правительства возврата всего отнятого. Наконец среди неурядиц в администрации всей Империи и опасных волнений крестьян.

Императрица и спешила с коронованием и была в Успенском соборе, для принятия венца царского, менее чем чрез три месяца по восшествии на престол.

Въезд в Москву уже отчасти разогнал мрачные думы проницательной императрицы.

Восторженный приём, сделанный ей в Москве народом, придал ей бодрости, да и на кружок влиятельных вельмож придворных подействовал, умеряя их заносчивость.

В Москве Екатерина сразу стала на должной высоте, а всё это важное, дерзкое, притязательное и заносчивое в Петербурге, здесь нравственно слилось у её ног с волнами народа и утонуло в нём, как мутный, пенистый поток, прыгающий бурно по земле, исчезает и тонет незаметно в великом, всё поглощающем море.

После въезда в Москву и после торжества коронования не случилось ничего нового при дворе, не было сказано, ни сделано ничего особенного, царица была по прежнему милостива — ласкова и предупредительна со всеми, от Панина до Миниха, от братьев Разумовских, первых вельмож в Империи, и до возвращённого из ссылки Бестужева. — А между тем все сановники и вельможи почуяли пред собой не прежнюю терпеливо предупредительную "матушку Екатерину Алексеевну". Они увидели пред собой уже священными правами облечённого и высокостоящего монарха, с твёрдой волей, не нуждающегося в их поддержке, в их непрошенных советах и уходе за ней.

Одно обстоятельство ещё смущало царицу — притязание Орловых.

В день коронации Москва узнала, что дворяне Орловы, все пять братьев, от москвича и домоведа, уже пожилого Ивана Григорьевича и до юноши кадета, Владимира — возведены в графское Российской Империи достоинство.

Но на этой милости императрица пожелала остановиться и положить предел честолюбию и замыслам не столько Григория Орлова, её генеральс-адъютанта, сколько смелым мечтам и грузам Алексея, хотя не для себя, а для старшего брата.

Помощник для действия из среды близких трону людей — был давно уже намечен царицей ещё в Петербурге и теперь тонко приближен... Это был всеми уважаемый сановник, канцлер граф Михаил Илларионович Воронцов.

С другой стороны нужно было найти почву для иного действия в слоях, лежащих много ниже трона.

Почва оказалась готовою сама собою, именно на Плющихе, в квартире братьев Гурьевых. Дерзкое празднословие "заговорщиков на словах» и "фрондёров» — стало даже отчасти на руку.

Вдобавок имя Орловых и ненависть к ним были у них на языке как лозунг движенья. Всё улыбалось новой монархине, даже её враги бессознательно и неумышленно действовали в её пользу.

Но в одно утро у Гурьевых произошла маленькая перемена: "матушку-царицу" порицали не так как прежде, но за то озлобленье сугубо направилось и сосредоточилось на двух новых графах Орловых.

— Надо их покончить! — было решено в доме Гурьевых и говорилось без стеснения чуть не на улицах. — Надо царицу спасти и избавить от дерзких, зазнавшихся выскочек.

В квартире Гурьевых появился какой-то человечек, но виду чиновник из подьячих. Пётр Хрущёв так и прозвал его "приказная строка".

Этот чиновник назвался сенатским секретарём Ивановым и родственником камер-лакея при императрице. Он не приходил при всех офицерах на сборища, а являлся по утрам и сидел наедине с хозяевами квартиры. Он объяснил, что будто прослышал какие речи добрые ведут тут и как не любят Орловых. Он клялся и божился, что знает чрез родственника, как убиваются и плачут от дерзости Григория и Алексея Орловых. Он уверял — довольны будут, если избавят от этих озорных людей.

Хрущёв и Гурьевы были настолько наивны, или от своих деяний и слов за последнее время настолько лишились рассудка, что вообразили себе Бог весть что. Они приняли "приказную строку" за агента тайного, действующего и идущего к ним по указанию свыше. Но это всё-таки послужило в пользу.

V


Прошла ещё неделя. Борщёв бывал всякий день в доме деда, свободно видался с Анютой и сообщал ей всё, что было нового относительно их приготовлений к побегу.

Анюта была в особенном настроении. Прежней её весёлости и беспечности не было и следа. Она была сумрачно серьёзна, а главное — что совершенно не шло в её природе — была холодна и спокойна во всём, что говорила и делала. Незнакомый подумал бы, глядя теперь на молодую девушку, что эта с южным типом лица, черноокая княжна Лубянская — самое бесстрастное существо, равнодушное ко всему на свете и как бы застывшее от праздности и лени среди скучной обстановки.

А внутри Анюты была буря!.. Она твёрдо и бесповоротно решилась на отчаянный шаг и знала, что не остановится ни пред чем в достижении цели. Побег и венчанье представлялись ей пустым делом, только первым шагом, только началом всего того, чрез что придётся пройти, что придётся ей преодолеть. И она не робела, не смущалась ни на мгновенье.

Только одно тревожило её, и только при мысли об этом — робость с примесью печали закрадывались в душу. Она боялась за Бориса, боялась, что у него не хватит духу идти на всё и одолеть всё...

"Если он уступит и сдастся? — думала Анюта. — Тогда, что делать. Если он, заточённый в монастырь и даже сосланный куда-либо — не захочет или не сумеет снова быть на воле, чтобы вместе бежать на край света".

И княжна часто, подолгу всматриваясь в румяное, полное и весёлое лицо Бориса — искала в нём будто опроверженья своих подозрений, но находила только подтвержденье.

Добрый и весёлый малый мало был похож на человека, способного к борьбе на жизнь и на смерть с судьбой своей.

В эти минуты княжна тревожно задумывалась. Вспоминая иногда, даже среди бессонной ночи, выраженье лица сержанта или какой-нибудь его взгляд, какое-нибудь слово — княжна приходила в отчаянье. Ей чудилось, что счастье будет не достигнуто из-за него. У него не хватит сил. И тогда кого винить!

И вдруг возникал в голове пылкой и своенравной девушки странный вопрос:

— Почему я его выбрала?.. Почему я его полюбила? Чем он лучше других? В нашей любви, в нашем браке — он будто невеста, а я — жених.

Но Анюта, проверяя своё давнишнее чувство к Борису, не находила раскаяния, или охлажденья. Напротив, ей казалось и даже удивляло её, что она именно за то и любит этого племянника, что он противоположность ей самой: мягкий, ласковый, спокойный, весёлый и добродушный!

Она сравнивала Бориса с новым своим знакомым, Алексеем Хрущёвым, человеком с нравом, волей, смелым и решительным, и видела ясно, что такого она не избрала бы в мужья. Добрый и мягкий Борис был привлекательнее её своенравному и властолюбивому сердцу.

Молодой сержант, наоборот, был теперь раздражительно и беспокойно весел. Тревога сказывалась в нём всё сильнее по мере приближенья рокового шага. Он страстно любил свою Анюту, но при мысли о той борьбе, которую придётся выдержать, при мысли, что придётся в самом деле выбирать между кельей монастыря и горницей во дворце хана в Бахчисарае, вообще выбирать ссылку и заточенье, или свободу на чужой стороне, — Борщёв робел и какое-то новое чувство, в роде раскаяния, начинало закрадываться в душу.

— Теперь Что ж?.. Раньше надо было! — часто восклицал сержант, наедине со своими думами. А "что" раньше надо было, он не досказывал, даже старался как бы не додумывать, ибо и себе не хотел сознаться, что он способен на отступленье.

Хрущёв, деятельно хлопотавший за друга, взявшийся за гуж, как говорил он: "по-российски", т. е. чтобы и "живот положит», если нужно, — смущал Бориса ещё более своими подозреньями.

— Моё дело всё обсудить и обхлопотать, — говорил он. — Зададут, вестимо, и мне такого трезвона за вас, что на всю жизнь гул в ушах останется и будешь потом креститься день и ночь, да в храм собираться, думая, что на соседней колокольне к обедне ударили. Но вот, что не моё дело, а я должен вас упредить. Князь, говорю и буду говорить, сам вас на самокрутку толкает. Нужна она ему!

— Зачем? Рассуди ты, голубчик, что ты говоришь. Ведь тут здравого разума ни на грош, — восклицал и спорил Борис, а сам смущался.

— Лисица он! Вор он! Продувной! — повторял Хрущёв. — Стоит мне ему в глаза глянуть и кажет мне, что он меня, тебя, дочь и всё, что мы думали и готовили — всё как есть насквозь видит и знает. Нужна ему эта затея наша. Он первый возликует и... ахнет по нас чем-нибудь.

— Поленом, что ли? — рассердился Борщёв.

— Нет, хуже! Что поленом? Законами российскими двинет по башке. А их много, голубчик, так и обсыпет нас всех как горохом или картечью на войне. И пуще всех от него достанется твоей княжне бедной. Она ему поперёк дороги. её погибель ему нужна!.. А на тебя ему плюнуть! Ты только орудие её погибели.

— Да ты дурак совсем? — бесился Борис. — Он дочь боготворит. Он из-за этого одного нас простил бы. Да и простит.

— Ну вот, погляди, как простит. Так же, как сатана в аду грешников прощает.

Эти подозрения Хрущёва ничем однако не оправдывались.

Он судил только по лицу князя, в котором находил какое-то хитрое выражение. Кроме того Хрущёва удивляло, что князь, сватая дочь и даже на словах насильно выдавая её за сенатора — позволял Борщёву бывать в доме всякий день, видаться и говорить с княжной. Кроме того у Хрущёва было доказательство наблюдательности князя и того, что он, по-видимому не обращая ни на кого и ни на что внимания, видит и замечает всё до мелочей.

Хрущёв, бывая тоже почти ежедневно у князя по его же приглашенью, стал понемногу всё более и более увлекаться весёлой и беззаботной хохотушкой Агашей. Красивая девушка, деревенская барышня, не имеющая понятия о столичной жизни и её развлеченьях, любящая родимые поля и леса, где родилась, провела жизнь — нравилась Хрущёву, тоже добровольно променявшему город на деревню, и званье гвардейца на кличку рябчика.

Хрущёв, болтая с Агашей по целым вечерам о деревне, даже о хозяйстве, понемногу, незаметно для самого себя, стал влюбляться в милую и наивную сестру приятеля. Он уже смутно представлял её себе хозяйкой в его усадьбе, вместе с собой на поле, и в лесу, и на работах, и на гумне.

Но Хрущёв, до тех пор ещё ни разу в жизни не будучи ни в кого влюблённым, был новичок в этом отношении и наивно сам прозевал в себе зародыш чувства.

Когда его манило в дом князя поболтать с Агашей, то ему казалось, что просто хочется от хлопот душу отвести с хохотуньей.

И кто же не только видел и заметил всё, но даже первый объяснил ему, что это любовь. Князь Артамон Алексеевич.

— Сердце твоё, молодец, не ошиблось, сказал он однажды, мимоходом трепля Хрущёва по плечу. Она по тебе, и ты по ней. Оба добрые, честные, богобоязные и скромные. Оба шумиху городскую не любите, а любите мир и тишину сельскую. Там люди к Богу ближе, дольше живут и бестрепетно умирают. Вы пара, суженые. Скажи слово, и я сам буду твоим сватом, а мне отказа не будет.

Хрущёв был вдвойне смущён этими словами князя, которые услыхал совершенно внезапно и неожиданно, после ужина, когда все уже расходились, а они очутились вдвоём с князем в стороне от других.

Доброго малого смутило открытие, что он любит! Он сразу почуял, что князь правду сказал. "Да, ты любишь!" будто вторил кто в нём самом. Но кроме того в нём смутился честный человек. Ласковая и добрая речь князя, обращённая к нему, и готовность устроить его счастье заставили его устыдиться за себя. Ведь он, совершенно наоборот, в эти самые минуты — ведёт козни и хлопочет за дело, к которому князь, Бог знает, ещё как отнесётся. Может быть сочтёт нечестьем и позором своего имени.

"Ведь я вообразил себе, что он кознодей! — подумал Хрущёв. — А может он помрёт с горя от нашей самокрутки. Одно мне утешенье — не выдавал бы дочь за старого дурака".

И Хрущёв теперь, бывая в доме князя, волновался душевно не менее Бориса и княжны. Он стыдился князя, постоянно намёками говорившего ему об его чувстве к Агаше и готовности служить сватом, а с другой стороны самое чувство к девушке росло и сказывалось всё сильнее. А между тем обстоятельства так складывались, что о собственном счастье теперь нечего было и думать. Что-то ещё будет! Чем кончится погибельная затея, которую он ведёт. Если Борис с княжной пропадут, то жениться на Агаше будет совершенно немыслимо. Он для неё будет злейший враг, участвовавший в погибели брата. Для матери же он станет олицетворением самого сатаны. Понятно, конечно, и не подлежит сомнению, что Настасья Григорьевна, как всё матери, всё свалит на приятеля сына. Хрущёв будет во всём один виноват. Он и подбил, он и свёл, он и венчал, он и погубил всю семью, даже две семьи.

Наконец ко всему примешалось новое обстоятельство. Сенатор, бывавший тоже довольно часто у князя, как посторонний, но желанный и почётный для князя гость, избегал говорить с княжной, чтобы не вызвать "срамной беседы", как мысленно говорил он. Ни Каменский, ни князь и виду не подавали о том, что они затевают и что решено между ними. Дело было как бы отложено до поры до времени, чтобы дать княжне время освоиться с решеньем отца, успокоиться и привыкнуть к сановному жениху, бесповоротно избранному отцом, но ещё ради приличия не объявленному в городе.

Сенатор, всегда встречаемый княжной одинаково ненавистно, с явным, чрез силу сдерживаемым отвращением, разумеется, не мог много говорить с ней. Поэтому после князя оставались для бесед сенатора или Борщёва, или её дочь. С Настасьей Григорьевной беседовать сановнику было не очень занимательно, да и не весело. Умного или делового разговора быть с ней не могло, шуточной болтовни её года не допускали. Для сенатора поневоле якорем спасения постоянно являлась весёлая Агаша, которая вдобавок была с ним столь же наивно мила и любезна, болтала с такой же охотой, как и с молодёжью. Каменский был даже отчасти польщён этим вниманьем девушки и кроме того она как бы доказывала княжне воочию, что не всё же девушки, как она, находят его непривлекательным и скучным.

Но эти беседы сенатора с девушкой и всё увеличивавшаяся их дружба и короткость отношений — явились яблоком раздора.

Хрущёв начал с досадливых выходок и скоро кончил бурной ревностью. Он сам себя не узнавал, не понимал и сам не знал, что чувствует и что делает.

И скоро отношения всех постоянных посетителей дома князя так перепутались, что только один князь был весел, смеялся и шутил. Остальным было не только не до смеху, но все чуяли, что в доме "совсем не ладно!" Даже Агаша перестала смеяться и два раза уже плакала, насмерть перепугав свою мать таким необычным для себя деянием.

Хрущёв первый заметил всё и сказал Борщёву.

— Как мы перепутались. Ничего уж и не разберёшь. Кто за кого? Кто кому враг, кто друг? Кто чего хочет, кто что делает?.. Как есть Вавилонское столпотворенье!

— Да ты отчего на мою Агашу так иногда кидаешься, как собака злая, извини за слово! — несколько сумрачно отозвался сержант, вспоминая, но не понимая значенья последней вспышки друга у князя в гостиной.

Но этим вопросом Борис ещё подбавил путаницы взаимных отношений, так как Хрущёв ему не мог отвечать откровенно. У них была теперь важная общая тайна и они ничего не скрывали друг от друга за последнее время... Ничего, кроме одного... Борис скрывал свою робость пред роковым шагом. А Хрущёв скрывал от него своё чувство к его сестре.

— Что же ты молчишь? Ты ведь очень чуден, братец. Ты — деревенщина. Не будь ты мне друг, разве бы я дал тебе волю так кидаться на мою сестрёнку с своими насмешками и обидными словами. А этот старый хрыч Каменский вдруг выходит её защитником от тебя и твоих придираний. А мне это обидно. За что ты невзлюбил Агашу! Скажи?

— Я невзлюбил?! — воскликнул Хрущёв, но тут же отчаянно махнул рукой и прибавил: — Нет, голубчик, уж мы лучше это бросим. Тут сам чёрт ногу сломает.

VI


Наконец натянутым отношениям и тайным козням молодым людей наступил конец. До сих пор Борис нерешительно, со дня на день, оттягивал назначить день, в который должен был совершиться побег Анюты и самокрутка.

Неожиданная никем и внезапно объявленная князем помолвка дочери с Каменским — решила всё. Однажды утром Артамон Алексеевич объявил Борщёвой, а затем и всей дворне, чтобы готовились все пировать.

— На днях у нас будет на дому празднество давно мною желанное, — сказал князь. — Торжественное обрученье кольцами жениха и невесты.

Тоже самое князь, поутру, здороваясь с дочерью, передал и ей в кратких и сухих словах.

— Через денька три-четыре, вас обручат. Молебен будет. Надо разослать всем приглашенье. Оно за раз для всех и объявлением о бракосочетании твоём будет, так как в городе ещё никому не говорено.

Княжна бровью не двинула и только через минуту спросила шёпотом, который всегда в её пылкой натуре означал внутреннюю борьбу и сдержанный бурый порыв.

— В какой же день? Надо же, приглашая, день означить.

— Ну послезавтра что ли... А то хоть и завтра...

— Завтра моё рождение.

— Ах, и то правда! — удивился князь, но каким-то странным голосом, отчасти притворным.

А княжна вспыхнула немного.

"Неужели он забыл? — подумала она. — Первый раз в жизни забыл".

Этот день был всегда самым главным днём в году; за всё её существование. Рождение княжны отец праздновал всегда на всю Москву, ставил его выше всех годовых праздников.

— Ну вот и прекрасно. В рождение и обручим.

Княжна молчала и собиралась уйти к себе.

— Если не желаешь, можно и на другой день. Рождение справим само по себе.

— Мне всё равно! — сухо, резко, чрез плечо, проговорила Анюта с презрительной и злой усмешкой на губах.

— Лучше на другой, — сказал князь, будто не замечая лица и голоса дочери. В рождение все сами приедут поздравить тебя, мы зараз и объявим всем, что на утро в доме другой праздник — твоё обручение. И рассылать не придётся. Этак будет вежливее. Так что ли?

— Как вам угодно, — вымолвила Анюта и вышла вон, из комнаты.

Через минуту Солёнушка, уже знавшая о новости князя,посылала Ахмета на Плющиху к сержанту, а затем к Хрущёву…

— Скажи поди, обрадуй, что наш-то надумал, — говорила, она. — Мы-то дураки — ротозеи — ждали. Время не ведмедь, в лес не уйдёт. А вот он и ушёл. Собирались, собирались, вот и собрались. А говорила ведь я княжне и Борису — спешить надо.

— Да что ж. Какая же беда? — спросил Ахмет.

— Какая? Да ведь они переда забрали, нас обогнали. Княжна всё твердила, пока сосватают, да объявят в Москве, да пока приданое шить начнут, да девичники пойдут — сто раз обвенчается с Борисом Ильичём.

— Ну, а теперь?

— А теперь, слышал: обручат чрез два дня кольцами. А обручение тоже венчанье. Назад нельзя.

— Отчего. Снял кольцо, да другое вздел на палец.

— Дурак. Закон говорит: нельзя. За это ещё хуже ответишь, коли, обручившись с одним, с другим повенчаешься. Вдвое ответишь.

— Да хоть всемеро! Ведь за семь бед один ответ.

— Ничего ты не смыслишь. Надо скорее господ обоих оповестить. Барин Хрущёв надумает, как дело поправить. Надо хоть сейчас бежать им, если не отложит князь обручение.

— А ты кольца украдь за час до начала, — пошутил Ахмет.

— Дурак ты. Вот что! Ну, беги!

Борщёв был, конечно, смущён известием, принесённым татарином, и отправился тотчас сам к приятелю. Его не было дома и пришлось, в ожидании возвращения, посидеть со старухой Основской.

— Скажи мне на милость: кого ждёт Алексей к себе в гости! — спросила она.

— Не знаю.

— Он меня заставил весь верх в доме вычистить и прибрать ради своих гостей, что приедут на побывку к нему на целый месяц.

— Он вам не сказывает, так и я не могу сказать, — отвечал Борщёв.

И молодой человек теперь вдруг догадался, что это именно и была вероятно та квартира, про которую Хрущёв ему говорил, что нашёл для него с молодой женой.

Проскучав со старухой, Борщёв всё-таки дождался приятеля и передал ему дурную весть.

— Что ж? Молодец князь. Надумал ловко. Обручение — половина венчания. Надо нам ноги поднимать. После обручения нельзя венчаться. За это ещё того хуже будет.

— Вот и Ахмет от мамки то же принёс. И она то же сказывает.

— Известно, нельзя. Ну что ж? Ведь мы готовы! — сказал Хрущёв.

— Ахмет говорил, что нужна его буза непременно.

— Отчего?

— А завтра рождение Анюты. Пир всегда на весь мир, у князя в доме. Тут и дворовых всегда своих и чужих угощают. Ахмет и говорит, что без его бузы никак не обойдётся, потому что вся дворня будет гулять и весь день рождения и всю ночь до утра. Нельзя будет Анюте уйти. Надо их всех напоить и уложить пораньше...

— Конечно. Бузой. В простой день опоить зато мудренее, а тут все напьются замертво по дозволению самого князя. Только вот что, братец... Хрущёв почесал, усмехаясь за ухом.

— Что?

— Да и в этом опять не финт ли какой Артамона Алексеевича. Вишь как подогнал. К рождению дочери.

— Нет. Обручение он на следующий день сам назначил.

— Да нас-то подогнал крутить в день рождения княжны.

— Ну, ты опять за своё! — махнул Борщёв рукой.

Эти подозрения Хрущёва относительно князя и его желания натолкнуть дочь на тайный брак с родственником, чтобы заключить потом в монастырь и отделаться от неё на всю жизнь, казались Борису настолько глупыми, даже безумными, что он удивлялся — как приятель, человек умный, мог иметь подобные нелепые мысли.

— Поживём — увидим! отозвался Хрущёв. А лучше скажем так: — поживём — посидим! Вы двое в монастырях, а я при полиции в клоповнике. Меня клопы, а вас люди заедят. А люди куда злее на это, всю кровь высосут.

— Полно балагурить, грустно вымолвил Борис, скажи лучше: что же решить!

— Да быть так. В рождение княжны и заваривать бузу Ахметке, а нам кашу. Бузу-то вычистят холопы живо, в один вечер, а мы расхлебаем своё, когда Богу угодно будет.

— Стало быть надо совсем быть готовым?

— А что? Испугался парень? Не дюж теперь?..

— Ну, а квартира? Это вот, наверху ведь... — спросил Борис улыбаясь.

— Тётушка проболталась. Ах, разбойница. Я тебе хотел это подарком поднести. Что ж, разве дурно придумал. Здесь в год не разыщут вас. Целый верх в пятнадцать комнат. И живи хоть всю осень и всю зиму. Тётушка будет радёхонька многолюдству, всё из-за воров же.

— Всю зиму?.. Дай Бог неделю прожить.

— Не лазайте за прощением родительским и проживёте верно месяца три, прежде чем найдут вас здесь. А Ахмет не выдаст. А поедете к князю за прощением, да скажете, где живёте, ну тогда, вестимо, более недели здесь не проживёте.

— Ну, это всё... Что Бог даст... До свидания. Я к Анюте — сказать, что в её рождение вечером и крутить. Стало, так Богу угодно.

— Коли не князю! — буркнул Хрущёв вдогонку выходившему приятелю и, вздохнув, глубоко задумался.

Он думал о себе и о ней... т. е. о сестре Бориса.

VII


Наступил день рождения княжны. Как не похож был он на все предыдущие за всё её существование.

Проснувшись рано утром, Анюта сразу вскочила и села на постели.

— Завтра в эту пору, утром, уж всё будет кончено. Я буду его женой и буду ждать мести родителя! проговорила она вслух.

И в её мыслях, унёсшихся прямо чрез сутки вперёд — этот день её рождения был как бы заранее вычеркнут из жизни. Да и что принесёт он ей? Те же ожидания и волнение, что были и вчера, и неделю назад.

"Хоть бы поскорее прошёл он», — подумала княжна.

Прасковья, явившаяся на зов дитятки в светлом платье и в новом чепце в лентой, улыбаясь подошла в ней и, поздравляя, поцеловала княжну.

— Какое нынче поздравление, Солёнушка, отозвалась княжна. Вот завтра утром будет мне праздник, если за ночь всё обойдётся благополучно.

— Авось, Бог милостив. Я крепко надеюсь, ангел мой, что всё будет слава Богу, хоть наш Ахметка бедовую загадку задал мне.

— Какую?

— Да говорили мы о вас вчера ввечеру, и о Борисе Ильиче, и о выкрадываньи вас из родительского дома. Я говорила, что оно сходственно, как у нас, бывало, прежде в Крыму делалось. Только там уж заведенье было такое — красть жену. Рад не рад, а воруй.

— Неужели так по обычаю?

— Да-с. Деды сказывают, закон такой был. Теперь стало понемногу выводиться. А прежде девиц бывало мало, а молодцов много. Сначала-то стали воровать девушек себе в жёны и уводить у казаков, или с Дуная-реки, а то из Азовских земель. Кто откуда может. А теперь уж в обычай вошло и у себя, друг у дружки воровать. Вот я и говорю Ахмету, что у нас жених ворует невесту и всем то ведомо и родители знают, а всё-таки воруют. А теперь, мол, здесь, что в доме будет после вашего ухода. Трус и смятенье. Стены задрожат.

— Да, смятенье будет страшное! — задумчиво произнесла княжна.

— Вот и я тоже говорю. Ахметка спорит. Да и скажи: полно ты тоже рожи-то корчить со мной. Кабы князь ничего не знал, так разве бы ты допустила княжну бежать, чтобы из-за неё в Сибирь угодить. Вы с князем ловко, говорит, прикинулись. Да это не моё дело.

— Что такое, Солёнушка, я даже ничего не пойму.

Мамка объяснила подозренья Ахмета, что князь всё знает о побеге дочери, но не хочет мешать.

— Ну Что ж, Солёнушка. Дурак он. Какая же это загадка. Просто глуп Ахмет. Зачем батюшке это скоморошество может понадобиться?

— Да он сказывает страшное такое...

— Что же ещё? — улыбнулась Анюта.

— Говорит, князь без души от одной... Ну одной, стало быть, красавицы... И хочет жениться. А та говорит: погуби дочь, тогда я за тебя выйду. А что мне теперь идти под начало к балованной падчерице. А она-то моложе вас на три года.

— Ах, какие выдумки, и как тебе не стыдно мне повторять, — воскликнула княжна, отчасти оскорблённая. — Родитель большой грех взял на душу, да и меня заставляет грешить против себя, обманывать и из дому бежать, но всё ж таки он... Не пойдёт он на такое поганое дело. Он меня любит. А как это всё потрафилось. Чем его этот старый Каменский обворожил? Как он меня за него порешил силой отдавать — это одному Богу ведомо. Это хворость какая-то. Говорят, старые люда из ума от болезней и слабости выживают. Ну вот может и батюшка тоже... А другого ничего нет и не может быть... И ты мне про родителя таких скверных пересудов не смей перебалтывать.

Княжна замолчала, начала одеваться, а Солёнушка, насупившись от полученного окрика, угрюмо стала помогать княжне. Но слова мамки запали в душу Анюты.

Едва только девушка причесалась и оделась, как ей доложили, что князь уже в зале и ожидает дочь — ехать к обедне.

Минут через пять княжна вышла к отцу, поздоровалась сухо и молча, и скорее отвела от него лицо. Слёзы навернулись ей на глаза. Так ли, бывало, встречалась дочь с отцом в прежние годы. Ребёнком, она просыпалась, в кроватке и всякий раз находила себя окружённою всякими безделками и игрушками. У подушки, на одеяле, в ногах, на стульях около постели, всюду лежали подарки. А первое лицо после Солёнушки, появлявшееся около неё, и бравшее её на руки, в одной рубашонке, был отец.

Постарше, она одевалась и бежала скорее сама к отцу за подарками, и иногда, наоборот, его заставала за туалетом и тут, играя, трепала иногда букли его парика, который он надевал для парадного в доме дня, и шаля обсыпала себя и его целым столбом пудры.

Затем, уже барышней-девицей, она являлась в кабинет и если шла по дому более степенным шагом, то с той же детской резвостью кидалась на шею баловника-отца, обожаемого ею.

И всегда с тех пор, что она помнила себя, они тотчас вдвоём, в парадной голубой карете, с бархатными козлами, на которых сияли серебряные гербы князей Лубянских, с гайдуками на запятках, ехали в церковь. А красивые под масть кони, белые как молоко, запряжённые цугом, статно выступали вереницей и шли не шибкой рысью, а какой-то торжественной полурысцой, лихо крутясь, но тихо подвигаясь, топчась на месте, отбивая трель копытами по земле. Этот экипаж и этих лошадей запрягали не более десяти раз в году, в особо торжественные случаи.

И теперь подали ту же карету и князь весело спустился, по лестнице на подъезд, а дочь печально последовала за ним.

Спустя часа два, Лубянские вернулись домой, едва перемолвившись несколькими словами за всё время, и вошли в. залу. Князь особым голосом, с оттенком волненья, сказал дочери, направлявшейся на свою половину:

— Пройди ко мне, Анюта.

— Сейчас, батюшка. Я только зайду к себе переменить башмаки. Они жмут.

— Нет. Пройди за мной. Успеешь после. А то, глядя гости нагрянут и не дадут мне...

Князь не договорил. Слёзы показались у него на лице голос оборвался и он вдруг, крепко обняв дочь, припал губами к её лицу.

— Батюшка... — вымолвила Анюта, порывом прижимаясь вдруг к отцу. И многое сразу, поневоле, само собой, сказалось в этом одном слове, в звуке и оттенке голоса растроганной девушки. С сердца сорвалось это слово и князь понял всё, что оно сказало. Если тут и была доля упрёка, отклик пережитого за последнее время горя и отчаяние, то любви всё-таки было много, было больше всего.

— Иди, иди... — заспешил князь, отрываясь от дочери и будто испугавшись за себя.

Минуты ли слабости побоялся он, объясненья, просьб и слёз её! Или другого чего-нибудь?

И идя в кабинет, князь, немного волоча больную ногу и пристукивая палкой по паркету, обернулся два раза на дочь — узнать, идёт ли она за ним. Анюта шла, не отнимая платка от глаз, её сердце, как бы закалившееся за последние дни, вдруг смягчилось теперь. Она чувствовала в себе уже не едкое, отчасти озлобленное горе от всего случившегося между ней и отцом, а тихую печаль, даже более. Готовность пожертвовать своим счастьем! Отказаться от Бориса, но конечно остаться с отцом и жить по-прежнему, не отдавать жизнь ненавистному, глупому человеку.

VIII


Не поднимая головы, тихо вошла Анюта за отцом в его кабинет, предполагая, что он зовёт её за обычным подарком.

"Я скажу ему всё... — думала она. — Я скажу ему и упрошу его. Я признаюсь во всём. Пускай я останусь так и потом пойду в монастырь. С ним, пока он жив, а после него в келье..."

Внезапно раздавшийся голос князя, громкий, суровый, холодный, даже с оттенком какой-то будто вырвавшейся наружу злобы, заставил княжну вздрогнуть и поднять голову. Она была на пороге кабинета отца, а он уже вошёл и остановился в двух шагах пред ней.

— Извините, странно звучал этот голос. Это может быть в Питере обычай: ни свет, ни заря в дом являться и без хозяина располагаться в его покое.

Пред князем стоял, поднявшийся при их входе с места, в мундире и ленте — сенатор Каменский.

Смутясь и оторопев, он даже не кланялся, а стоял,широко тараща маленькие белесоватые глазки.

Княжна затрепетала вся — сама не успев сообразить, почему. Сердце обрадовалось, прежде чем разум понял внезапно случившееся.

— Простите, князь... Я...

— Теперь десять часов, — продолжал князь. — Мы с дочерью помолились в храме, у нас маковой росянки ещё во рту не было... Позвольте же нам, по-семейному, вдвоём, чаю напиться, без чужих людей. Гостям своё время во дню будет.

— Простите, князь, — бормотал Каменский, красный как рак. — Я хотел прежде всех... Я в качестве наречённого... Вас и княжну я хотел с днём... Я ошибся временем.

— Да вас, извините, и швейцар верно не видал? Как же он мне, негодница, не доложил.

— Он точно, князь. Его не было, когда я подъехал.

— Увольте, ваше превосходительство. Я старик и упрямый! Да и меняться в мои годы мудрено. А я двадцать лет в нынешний день привык утро проводить вдвоём с дочкой.

— Простите, Бога ради... — замахал сенатор руками, и не кланяясь, не подходя, пробрался боком мимо князя и Анюты и чуть не побежал вон из дому.

— Нахал! Питерский пролаз! Ни свет, ни заря... — проговорил князь громко и швырнул свою палку на диван.

Княжна молчала, вся встрепенувшись, и сердце дрожало в ней радостью, которая чудной волной проливалась по всему её существу.

Это ли не подарок в день её рождения. Но что будет! Приведёт ли этот пустой случай к серьёзному результату?

— Наречённый! Знаю... Что ж из того? Нахал этакий, право... Тут бумаги наконец на столе, письма есть. Прочитать всё мог. Мои дела все узнать.

И князь озабоченно осмотрел стол свой. Глаза его искали что-то и не находили на столе. Он поспешно передвинул несколько вещей и бумаг.

— Нету! — воскликнул он в смущении.

Затем, быстро достав из кармана ключи, князь отворил средний ящик стола, глянул в него, и тотчас снова захлопнул ящик. Лицо его просветлело. Он уже добродушно и слегка ухмыляясь пробурчал что-то. Княжне послышалось слово: шут парадный.

— Батюшка, — заговорила Анюта, тонко приступая к намеченной цели. — Он в качестве наречённого мог приехать раньше всех. И вы теперь его очень оскорбили...

— Пустое, — сказал князь. — Чрез час поеду сам за ним, привезу, обласкаю и всё сойдёт с рук.

Анюта не ожидала этого.

— Я погорячился, сглупил... Ну, прощенья попрошу. Простит. Разумеется, я виноват. Разумеется, он, как жених, хотя и не объявленный, мог утром приехать.

Княжна снова грустно опустила голову и вздохнула.

— Вот тебе, Анюта, мой подарок ко дню рожденья. Иди...

Князь прошёл в спальню, ведя дочь за руку, и стал пред киотом с образами. На полке, выступавшей несколько вперёд, княжна увидела новый и ей неизвестный, большой, великолепный образ в золотой ризе, весь осыпанный жемчугом и драгоценными каменьями.

— Помолимся, — шепнул князь и, перекрестившись несколько раз, он с трудом опустился на колени, помогая себе обеими руками. Больная нога заставила его тихо ахнуть.

Княжна, смущённая и встревоженная, тоже стала на колени и крестилась, но молиться не могла... Мысли её путались, бились тревожно в голове.

Ведь это ей образ! Это благословение отца, в первый раз после того образка, который она получила от него же ещё при рожденьи и который всегда висит на постели около её изголовья. Что же это значит? Почему теперь, в этот раз, — ни прежде, ни год назад? Это благословенье, когда речь идёт о насильственном браке... Но ведь она его собирается обмануть.

Князь поднялся с полу. Перекрестившись и приложившись к образу, он взял его в руки. Княжна осталась на коленях.

— Храни тебя и помилуй Господь, Анна. Это моё тебе отцово благословенье на брак. Будь счастлива, люби и почитай супруга, научай детей правде, чести и любви к родителям. Сама люби их и положи живот свой за них, за их счастие, если то нужно будет.

Голос князя оборвался от волненья... Через мгновенье он прибавил:

— Когда умру, поминай меня детям чаще. Я с вами этак по памяти, по имени — жить буду. А то ведь обидно будет... в гробу лежать забытому совсем... Приложися...

Княжна горько заплакала, целуя образ.

— Третий дам, когда умирать буду... Ну, встань... Возьми, — тихо проговорил князь, обливаясь слезами, и его дрожащие руки передали образ поднявшейся дочери.

— Батюшка... Бога ради позвольте мне ни за кого не выходить, остаться при вас.

— Полно! Полно!

— Пока вы живы, — горячо воскликнула Анюта, — мне другой жизни не нужно. А после вас, я в монастырь...

— Замолчи. Пойдём.

И князь двинулся. Анюта бросилась к нему, останавливая его...

— Батюшка, я умоляю вас. Оставьте меня с собой, при себе... Я этого человека видеть не могу, он мне ненавистен. Я поневоле должна от него спасаться... Возьмите назад слово. Ведь вы любите меня. За что же вы хотите всё так запутать. Ведь я не буду его женой. Ведь я...

И Анюта едва не высказалась. Она чувствовала, что готова сейчас признаться во всём, потому что должна признаться отцу!

— Ни слова более. Ни единого! — строго вымолвил князь.

— Но подумайте, что же это будет, если я...

— Замолчи! — вне себя произнёс князь. — Я тебе, я, отец твой, приказываю замолчать!

И князь, отклонив объятья дочери, быстро вышел из спальни...

Анюта пошла за ним, рыдая судорожно.

"Нет, я скажу ему!.. — думала она. — Я всё скажу..."

В кабинете появилась Настасья Григорьевна и Агаша. Княжна только теперь вспомнила о них, о присутствии их в доме. Она так привыкла за всю жизнь проводить утро своего рожденья наедине с отцом и в церкви, и дома, после обедни, что именно эта привычка и заставила её забыть гостей.

— Ну, поздравляем, поздравляем, — говорила Борщёва за себя и за дочь. — И она, поцеловавшись с князем, расцеловала и Анюту. Агаша, удивляясь слезам княжны, поцеловалась с ней, вопросительно глядя ей в лицо и на образ, который был у неё в руках.

— Что ж это? Нешто это подарок? — возразила Настасья Григорьевна. — Нешто образами дарят.

— Самый лучший! Другого не надо! — сказал князь.

— Благословили бы при обрученье! А Что ж нынче то? В рожденье! — развела руками Борщёва.

— Будет об этом, племянница, — сурово произнёс князь. — Всякий делает по-своему и никто никому не указ. Будет! Заговорим о чём другом.

Наступило на минуту молчание.

Все четверо сели вокруг стола, где был накрыт чай. Князь стал шутить с Агашей, спрашивая, что она видела, во сне. Вскоре после этого явился Борис. Князь принял его в объятья и горячо расцеловал. Анюта тоже поцеловалась со своим племянником и опять тихо заплакала. Наступила снова тишина. Никто не знал, что сказать, и это всех стесняло. Молчанье прервал князь, собравшись одеваться, чтобы выехать.

— Ну, ступайте в парадные комнаты. Принимайте гостей, оставляйте на обед. А я поеду к нашему наречённому, выпрошу прощенье и привезу с собой.

Выйдя от князя, Настасья Григорьевна заговорила первая и забурчала:

— Это не подарок... Образами не дарят. Старый человек, а что делает. Свет на выворот!

— Батюшка меня благословил на брак, — вымолвила. Анюта и взглянула на Бориса. — Ведь сегодня объявлять будем всем о моей помолвке.

— Всё равно. Образами нельзя...

— Что ж! — прервал Борис свою мать и обращаясь к Анюте. — Пускай! Объявляйте! Так и следует. Пора объявлять. Ведь всё готово.

И он глядел на Анюту пристально.

— Что готово? — произнесла она тихо.

— Всё. Всё готово! Хоть сейчас венчаться! — повторил Борис. Анюта поняла и вздохнула.

— Что ты путаешь, чего готово, — забурчала Настасья Григорьевна. — Ничего не готово. Чулка одного нету, не то что приданого. Что ж ей, как найдёнышу за бобыля выходить, в дарёной сорочке, да в прокатных сапогах. Агаша не богатая у меня невеста, а замуж пойдёт — я по моде кроить да шить-то буду. Всех засажу. А тут княжна... Объявят... Обручат. А ей даже и на обрученье нового платья нет. В старом выйдет. И срам, и грех. Нет, видно, в столицах басурманятся люди. Пройдёт ещё мало и отатарятся все русские дворяне. Козами оденутся, по-звериному заговорят как немцы, и веру свою всю шиворот на выворот вывернут. Не то христиане, не то болване. Не Богу, а истукану молиться учнут, как сто лет назад, сказывают, в Киеве на Днепре было — истуканам люди кланялись и огонь ели.

Долго бурчала Настасья Григорьевна, но её никто не слушал.

Княжна глубоко задумалась, держа мокрый от слёз платок около побледневшего лица и снова горящих лихорадкой глаз. Борис, молча, печально смотрел на неё, не отрывая взгляда, и нерадостные мысли роились в его голове.

Одна Агаша была одинаково спокойна, бодра и весела. Она отошла к окнам и смотрела на двор...

— Гости! Гости! — воскликнула она вдруг и подпрыгнув захлопала в ладоши.

— Пойди к себе. Умойся, — заспешила Настасья Григорьевна. — Видать, что плакала. Нехорошо.

— Пускай все видят... — тихо отозвалась княжна.

IX


После первых гостей, вошедших в дом и принятых княжной — кареты, колымаги, брички и всадники, не переставая, появлялись на дворе. Одни выезжали и давали место другим.

И как всегда, в этот день, ежегодно, вся Москва перебывала здесь, поздравляя "крымку", как звали княжну за глаза разные маменьки разных дочек. Для мужчин, стариков и молодёжи Анюта была и за глаза "красавицей писаной", только чересчур уж о себе "возмечтавшей" и разборчивой невестой-приданницей.

Князь, вернувшийся вскоре с Каменским, стал принимать вместе с дочерью.

На этот раз знакомые и люди, считавшие себя роднёй князя, и приятели, и тайные враги, дамы и мужчины, все были одинаково поражены новостью.

Ходил уже слух в Москве о том, что в доме князя "что-то неладно", и что будто Лубянский, упрямица и загадчик, любящий загадки загадывать Москве, т. е. озадачивать знакомых чудачеством и неожиданными выходками — теперь прочит выдать дочь за небогатого да и не очень знатного петербургского сановника, который княжне в отцы годится. Но этому слуху никто не придавал веры. Много раз уже сочиняли праздные люди на князя всякую всячину, кто по болтливости, кто по злобе. И вдруг теперь, в день рожденья своей дочери, князь, принимая гостей, представлял всем наречённого зятя, сенатора Камыш-Каменского.

Почти все отвечали изумлёнными, широко открытыми глазами и неловким молчанием… И всё это заметили. Сам князь замечал, как озадачил гостей. Один сенатор улыбался во весь рот, хохлился как индейский петух, и счастливый, не замечал ничего. Он не видел даже того, что давно видела даже Настасья Григорьевна, а именно — злую, надменную улыбку, не сходившую с лица княжны.

Теперь днём, при приёме всеобщих поздравлений со днём рожденья и с выходом замуж, в гостиной была уже не та Анюта, которая рыдала по утру у киоты, благословляемая отцом. Опять сказалась громко, явно и сознательно заговорила в ней "крымка" по прозвищу, или дочь юга, сильная волей, на вид будто злая и бессердечная, но в действительности пылкая нравом.

— Княжна, гляди, как осатанилась! — замечали некоторые.

— Не сдобровать ему с ней! — шептали маменьки, глядя на совсем не подходящую друг к другу парочку, ни по внешности, ни по летам, ни по состоянию.

— Что ж у него? Какой же это жених для княжны? — говорили мужчины. — У него одна лента через плечо. Невидаль! Сановник он не Бог весть какой. Блюдолиз Разумовских, благо тоже Хохландии уроженец.

— Задаст она жару этому индюку! Ведь насильно выдают.

— Но как же князь-то? Обожал, холил, чуть не молился на свою Анюточку, а тут вдруг этакий финт надумал.

— Загадчик был всю жизнь. Всё норовил как бы мир удивить. Ну и удивлял иной раз — да глупостями, а не умным чем. Вот и теперь вестимо удивительно, но ведь загадка-то это такая, что надо плюнуть да перекреститься.

И пересудам шёпотом в горницах конца не было.

— Что они все шушукают! — заметила даже Агаша.

Княжна ничего, конечно, не слыхала, но чувствовала и видела на лицах всех, как принято это известие об её помолвке.

Борис бродил из комнаты в комнату. При нём многие, не стесняясь, помня его прошлогоднюю историю и зная, что он был влюблён в Анюту, судили и рядили, подсмеиваясь над пожилым женихом из питерских чиновников. Борис всё-таки бесился. Ему чудилось, что некоторые смотрят на него с сожалением, другие насмешливо, будто говоря:

— Что, брат, взял! Локтя не укусишь! Напрасно только нашумели в прошлом году. Тётушка и племянник — влюбились друг в дружку. Срамота!

И мало ли что казалось Борису, слышалось, чудилось и представлялось, выводя его из себя.

Кто-то из молодёжи сказал около него одной пожилой женщине:

— Ах, тётушка. Уж я всячески вам угождаю, и душой и телом предан до обожательства, а вы всё недовольны.

Борис чуть не набросился на говорившего с дерзостью на языке, вообразив и в этом намёк на себя и на Анюту.

Один человек только в доме князя был весел, разговорчив до упаду и, переходя от одной кучки к другой, морочил и дурачил всех — это был Алексей Хрущёв.

Молодой человек со всеми заговаривал об объявленных женихе и невесте и выражал мнение, что это чета хоть куда, под стать, под масть, под пару. Он находил, что Каменский очень моложав на вид, что он замечательного ума и что может быть, пожалуй, вице-канцлером российского государства, или конференц-министром, или генерал-прокурором. Княжна, по его словам, была уж чуть не старая девица, которая могла бы легко и в девках засидеться. Хрущёв подымал бурю возражений вокруг себя. Некоторые даже обозлились, говорили ему неприятности.

"Хороший человек!" — думал Хрущёв про таких.

Некоторые маменьки переспелых дочек, слушая его, будто мёд пили...

"У-у, ведьмы! — думал про них Хрущёв. — Сами мордастых дочерей народили, так для вас первая красавица за чучелу выходи!"

Мороченье гостей ради потехи не помешало Хрущёву несколько раз подойти к Агаше. Но тут его настроение духа переменялось мгновенно, лицо меняло выраженье. Он из бодливого козла сразу становился смирным ягнёнком. Его влюблённые глаза говорили так красноречиво, что надо было быть деревенской наивной девочкой из глуши, как Агаша, чтобы ничего не видеть и не понять.

А между тем, шутя с ней на иной лад и вовсе не весёлым голосом, Хрущёв добивался своего, и добился наконец наивного признания в любви, от которого сам вспыхнул и покраснел, как молодая девушка.

Подойдя к Агаше, он выговорил вдруг:

— Вот счастливый человек, наш сенатор. Посватался, согласье получил и женится на девице, которую любит. А я пять раз сватался и всё отказ да отказ!

— Что вы? — изумилась девушка.

— Да. Родители каждый раз бывали рады, — лгал Хрущёв, — а девицы каждый раз — ни за что на свете! И ни одна меня никогда не любила.

— Да не может этого быть, — воскликнула Агаша. — Что ж они слепые что ли были, или совсем дуры петые.

— Да меня, Агафья Ильинишна, нельзя полюбить. Я во-первых дурнорож...

— Неправда.

— Потом уж очень прост, прямо сказать — глуп, не учен и светскости не имею...

— Да неправда же. Полноте. Я лучше, и добрее, и веселее вас не видывала. Я бы к примеру...

Но на этом и Агаша запнулась. Ей показалось, что это уж "что-то не так выходит».

— Если бы я за вас посватался — и вы бы от страху обмерли, да руками, и ногами...

— Неправда это! Неправда! — как бы обидясь выговорила Агаша.

— Вы говорили княжне на днях, что за такого, как я, вы никогда бы не пошли! умышленно вдруг выдумал Хрущёв.

— Так она солгала! — воскликнула Агаша, вся покраснев от негодования. — Грех ей! Я ей, напротив, сказала, что вы мне здесь в Москве всех милее, что я не знаю, как я теперь поеду в деревню без вас... Я не могу теперь без вас...

И Агаша или поняла всё, или ничего не поняла, но обиделась или опечалилась, и лицо и глаза Хрущёва увидела и в них что-то прочла и почуяла наконец — но только девушка вдруг залилась слезами и бросилась бежать вон из гостиной.

Хрущёв, взволнованный, с влажными от прилива чувства глазами, отошёл тоже в сторону от толпы и стал один у окна. Сердце его стучало.

— Ну, если всё сойдёт с рук за самокрутку, то и мы тоже вокруг налоя пойдём! — шепнул он сам себе. И он задумался.

Чрез несколько минут за ним раздался голос княжны:

— Что вы сказали Агаше? За что вы её обижаете?

— Я... я ничего. Ей Богу ничего... — смутился Хрущёв оборачиваясь.

— Как ничего! — строго проговорила Анюта. — Она и к столу идти не может. Она лежит на постели и плачет пуще, чем я поутру. А вы знаете, какая она хохотунья...

— Да я, ей Богу, ни при чём... Ах, Господи! Что ж это?

— Она говорит, вы её обидели. Меня злой лгуньей обозвала. Заливается, плачет. Её уж водой и спиртом в себя приводили...

— Ах ты, Господи! — воскликнул Хрущёв, хватаясь за голову. — Ведь и в самом деле я дурак, глупее глупого. Нашёл время...

— Да что вы ей сделали? Что сказали?

— Что сказал?.. Сказал, что я... Что дубина я из дубин, дурак из дураков. Подите, княжна, скажите, что я прощенья прошу. Ради Создателя прошу простить меня и идти к обеду. Я без неё не сяду, скажите, а голоден, скажите, так, что умереть за час времени могу.

Княжна невольно улыбнулась и пошла к себе на половину. Через полчаса обе девушки вернулись вместе. Хорошенькая Агаша, вся пунцовая, ребячески печальная, с заплаканными глазками, казалась ещё краснее и ещё несчастнее, около бледного и злобно сурового лица княжны.

Все шли уже садиться за стол с шумом, говором и смехом. Каменский решился подойти к невесте, рассчитывая на её сдержанность ради гостей и приличия.

— Ныне самый счастливый день моей жизни, Анна Артамоновна, — произнёс он полушёпотом и торжественно. — Я молю Бога, чтобы он послал и в ваше сердце хоть сотую долю моего к вам чувства.

Княжна презрительно глянула на него чрез плечо и громко отвечала резким, металлически звенящим голосом, несмотря на то, что многие прислушивались, идя мимо них.

— Ныне самый глупый день в вашей жизни! О нём много смеху впереди! Молите лучше Бога — никогда вам такого другого дня не посылать. Зачем людям на потеху быть.

— Я вас даже и не понимаю!

— Разумеется. Но завтра же, вы...

Княжна колебалась, сказать намёк или удержать порыв злобы. Вид проходящего с матерью Бориса вразумил её.

— Поясните. Завтра?

— Завтра утром сам батюшка вам пояснит всё. Либо кто-нибудь вот из гостей...

— Из гостей? Кто же?

— Да первый попавшийся. Не знаю.

— Я ничего, извините, не пойму, — насмешливо уже произнёс Каменский. — Вы опять, кажется, грозитесь только. Уж и мне пожалуй тоже начать вас пугать, ради забавы.

— Не можете. Здесь не огород и я не ворона! — отрезала княжна.

X


Разумеется, все видели бледное лицо княжны и странное выражение его, но теперь всем было не до неё. Поговорили, посудили, пошутили и бросили.

Да и какое дело им всем, что хозяйка дома, красавица и богачка, выдаётся теперь насильно замуж за старого и уродливого человека, по прихоти отца "загадчика".

Один князь часто искоса взглядывал на дочь с участием.

Среди обеда — самый почётный гость князя, сидевший по правую руку от него, — преосвященный московский, предложил выпить за здоровье помолвленных.

Наступило молчание и архиерей вымолвил:

— За ваше здоровье, почтеннейший мой, любезнейший и глубоко мною чтимый и уважаемый друг; в юности своей мой ученик, а ныне мой покровитель.

Слова эти относились к сенатору Каменскому, который встал и поклонился архиерею.

Все переглядывались.

— Дай вам Бог любовь да совет!

Все поднялись, поздравляя жениха и невесту.

Княжна стала ещё бледнее и глаза её, ярко горя, не отрывались от лица архиерея.

"Так вот где разгадка почти всего! — думала она. — Так батюшка не свою волю творит. Жалеет меня, но сам боится ослушаться! О! с лёгким сердцем уйду я теперь с Борисом."

Княжна поняла теперь всё по-своему.

Архиерей, которого очень уважал князь и даже как бы боялся, был большою силой в Москве, в особенности в царствование Елизаветы Петровны, которая его лично знала и всегда навещала, бывая в Москве. Когда, около года назад, князь заметил и понял, какое чувство возникло между его дочерью и Борисом и потребовал внезапно разлуки их, то архиерей этот, — как потом узнала княжна, — играл видную роль во всём. Она не знала только, до какой степени в этом деле повиновался отец влиянию преосвященного и в какой мере следовал собственному влечению сердца, собственной воле.

"А будь — что будет. Я сама за себя постою!"

Пока княжна поникла головой над тяжёлой разгадкой всего, что составляло её горе, а теперь толкало на отчаянный шаг — Борис был вне себя от гнева, который его буквально душил. Он не мог понять намёка из слов пастыря, но этот тост за жениха и невесту, по обычаю, который его не мог конечно удивить, всё-таки, казалось, перевернул ему всю душу.

"Когда наконец ночь наступит, думал он. Сил не хватает".

— Борис! — раздалось громко против него за столом, и он увидел друга со стаканом вина. Хрущёв усмехнулся ядовито.

— Бери свой, выпьем.

— Изволь. За что? — угрюмо отозвался Борис.

— За невесту! — сказал Хрущёв.

— От всей души... но только за её здоровье... — оттенил он намеренно слово: только.

— Ну да, за здоровье и за успех во всём... — рассмеялся Хрущёв.

Несколько гостей приглядывались и прислушивались, почуяв что-то в голосе молодого человека.

Они выпили по стакану...

— Наливай новый! — сказал Хрущёв и, налив себе, обождал, чтобы сержант сделал тоже самое, а затем произнёс, глядя на него: — Теперь давай пить за здоровье жениха, только по секрету. Промеж себя...

Борис не понял. Приятель чрез стол смеялся, глядя ему в глаза. Каменский обернулся на слова Хрущёва, которых он ожидал заранее, но молодой человек сидел к нему боком и глядел только в лицо Бориса.

— Пей же за жениха. Промеж себя вдвоём выпьем за его здоровье. Дай Бог ему счастья, долговечия, успехов на службе государевой, а главное, чтоб его супруга обожала и на край света за ним бы пошла, если бы он того пожелал... Так ли я сказываю, княжна? обернулся он к Анюте чрез стол.

Все молчали и смотрели тоже на девушку. Лёгкий румянец набежал на щёки княжны.

Она взяла стакан в руки и, при всеобщем молчании, громко произнесла, обращаясь к отцу мимо всех, так как сидела против него на другом краю стола, в качестве хозяйки.

— Батюшка, я пью за ваше здоровье, долговечие... За вашу дорогую мне жизнь, за то, чтобы вы всегда, несмотря ни на какую мою ошибку, опрометчивое действие или грех какой невольный, — всё-таки любили меня, как я вас любила, теперь люблю и всегда буду любить... Вместе с вами пью я и за своё здоровье... Княжна опустила глаза и прибавила: — И вместе с нами двумя, пью за здоровье человека, за которого я всхожу замуж, и даю клятву любить его всем сердцем, всю жизнь и, как сказал его друг — идти за ним на край света.

— Ну хоть бы в крымское ханство! — воскликнул Хрущёв, и все рассмеялись.

— Туда мне не страшно идти! — сказала Анюта улыбаясь. — Там у меня родная найдётся. Я прямо говорю хоть на край света.

— Я этого не потребую! — воскликнул Каменский восторженно, ибо был вдруг поражён словами княжны. "Перегорело"! объяснил он себе кажущийся поворот в настроении Анюты. — Такой жертвы я от супруги не потребую. Мне довольно любви и повиновения в домашней жизни.

— Да я не об вас и говорю!.. — обернулась к нему княжна, улыбаясь слегка насмешливо.

— Что вы хотите сказать? — вмешался на помощь к другу преосвященный.

— Я о себе говорю... Что я желаю! А что желает для себя г. Каменский — это его дело. Я даю клятву идти на всё и повсюду за моим будущим мужем. И если бы меня вся Москва, все знакомые и родственники, хоть весь свет — осудили бы за моё повиновение супругу, то я и бровью не поведу. Мне весь свет будет в супруге. Что он... А остальные — Бог с ними.

— Верно! Верно! Так — княжна! И за это никто не осудит. Хорошо сказываете! — раздались голоса отовсюду.

— Нет. Я не кончила... Одно мне будет горе, если батюшка, родитель мой, меня осудит за любовь мою и повиновение мужу, за мои чувства к супругу, которые будут превышать во мне мои чувства к отцу. Пусть все осудят, да он один будь доволен, — пойми меня, прости меня, и я буду счастлива на краю света.

Княжна подняла вдруг, устремила глаза на отца и увидела, что князь утирает слёзы.

Наступило такое глубокое молчание, что трудно было бы из соседних горниц, не видя обедающих, предположить, что огромное общество сидит за столом в большой зале.

— Бог милостив, Анюта, отозвался глухо князь, всё обойдётся благополучно и не придётся тебе доказывать наперекор всему свету твоё повиновение мужу. Такого не будет. По крайности я крепко надеюсь и молю Бога о том.

— Конечно не будет! — заговорил преосвященный. — А потребуй супруг — вестимо хоть иди за ним, как сказывается, на край света.

— И вы, выше преосвященство, одобряете мою клятву? — вымолвила Анюта.

— Одобряю! Одобряю. Муж голова есть жены, яко Христос глаза Церкви. Верность и повиновение мужу от венца и до гроба надлежит жене в сердце иметь!

Борис и Хрущёв поняли всё, но не смеялись, а робели отчасти этой игры в слова, которую затеяла княжна. Но на Хрущёва, а отчасти и на Анюту — странно подействовали слова князя. В особенности оттенок его голоса, сквозь слёзы, вызванные любовной речью дочери, обращённой к нему.

"Всё обойдётся благополучно! — сказал князь. — Я молю Бога о том»!

"Ведь это тоже — понимай, как знаешь?! " — думала Анюта, вспоминая грустный и добрый взгляд отца, брошенный на неё.

"Ведь это тоже будто игра в слова! — думал Хрущёв. — Ну, как загадчик — не всей Москве загадывает загадку, а нам одним. А на Москву-то ему теперь, как завсегда было — наплевать".

Вскоре все поднялись из-за стола и разошлись по парадным горницам. Самые близкие знакомые и приятели князя, в том числе и преосвященный, отправились к князю в кабинет.

— Посмотри, князь, — всё, родимый, обойдётся хорошо! — сказал архиерей. — Девицы все на один покрой. Молодость — неопытность. Приглянется молодец и представится ей, что только и свету что в окошке. А там помолвят, да просватают по воле и благословению родителя за степенного человека, и глядь, ещё до свадьбы, уже стерпелось, уходилось всё. И сама рада и счастлива. И вон уже на край света собралась. Хоть и не зовут! Так ли?

— Да... Но Анюта моя не такова. Она вот говорит, у неё родня в крымском ханстве. Правда. Она вся в покойницу жену, а нрав — я виноват — свой ей дал. Вот я и опасался беды какой. А что родителю тут поделать? В монастырь! Она сего не боится! Лишить иждивения всего... По миру пустить? Так куда же всё дену. Она у меня одна... Вот я и опасался всяких бед.

— А ничего не вышло. Всё слава Богу!

— Да ведь ещё, ваше преосвященство, не обвенчаны. Времени ещё много... для своенравия... отозвался князь задумчиво.

— А вот, как я говорил... Завтра обручим. И там хоть полгода за приданым возися. Что ж она, обручённая с одним, за другого что ли соберётся опять замуж? На ум то не придёт...

— Оно конечно, обручение хорошо вами задумано!.. — отозвался снова князь как-то не весело, а озабоченно. — Только не знаю...

— Чего ещё? Вишь уж на край света клятву дала идти за ним.

Князь вздохнул украдкой и ни слова не отвечал.

Часов в десять вечера гостей уже было мало. Понемногу все разъехались, утомились после пира, вина, карт и всяких забав с фантами и даже фокусами какого-то проезжего в Москве голландца, разысканного князем случайно для развлечения своих гостей.

После фокусника, когда он пригрозясь всех сидевших облить квасом из ведра, — обсыпал цветочками и ленточками, гости весело поднялись и стали прощаться и разъезжаться. Борис, собираясь вместе с последними, подошёл к Анюте и голосом, дрогнувшим от волнения, проговорил:

— Анюта. Готова ты?

— Что ж мне готовиться. Я только один сегодняшний образ батюшкин возьму с собой из дому.

— Готова ли ты... духом?

Княжна молча подняла глаза на Бориса, долго смотрела и печально проговорила с упрёком:

— Не себя ли пытаешь? Не себе ли ты это сказываешь?

— Нет. Я не робею. Будь что будет!..

— А я, слышал ты... при всех московских клятву дала за тобой идти на край света бесбоязно. А теперь даже с лёгким сердцем пойду, ибо я чую, что батюшка против своей воли меня за этого хохла просватал... Когда же?

— Равно в полночь.

— Буду. Господи благослови. В хороший час сказать, в дурной промолчать... чует моё сердце, что всё обойдётся без лиха.

— Только за ворота добеги... Только дворню миновать без помехи.

— Где им. До меня ли им. Ахмет уже всех угощает теперь, — сказала Анюта.

— Бузой своей? — усмехнулся невольно Борис.

— Да. Солёнушка сейчас мне говорила. Уж человек двадцать легли, где кто сидел. Их, чтобы батюшка не увидел, уносят как замертво в их семейники и каморки. Одно дурно сделали, чужих людей и кучеров тоже угощали. Солёнушка боится, домой не доедут с господами.

— Ну-с. Бог помочь нам... — сказал Хрущёв, подходя. — Чрез часа два ждём вас. Ступайте, отдохните немного. Путь ведь дальний зачинаете. Тысячу вёрст отсюда, сказывают. До одного Киева полтыщи, да там до Бахчисарая столько же.

— Ты всё свои прибаутки! — рассердился Борис.

— Тошно, голубчик. На сердце камень, так прибаутками и стараешься его своротить долой или хоть пошевелить со стороны на сторону. Всё будто легче. Ну пора, пойдём.

И молча, тихо, даже печально простились приятели с княжной.

Анюта хотела идти к отцу — проститься тоже, но остановилась.

— Не могу! прошептала она. Ни за что на свете. — И взяв себя за голову, она быстро пошла на свою половину.

XI


Дом опустел и наверху было тихо, но внизу и в боковых крыльях дома, где помещалась дворня, долго ещё гудели голоса. Там пировала невообразимо вся прислуга князя. Всем в день рождения княжны позволялось шуметь, кричать, наедаться и напиваться, сколько душа примет; только не буянить.

И все, конечно, пользовались широко дозволением, что продолжалось иногда чуть не до утра и в семейниках, и на дворе, и на улице пред домом. Этого пуще всего и боялся хитрый татарин Ахмет. Не пройти княжне незаметно чрез двор, когда всё будет на ногах, празднуя её рождение. Но сам же Ахмет, зная, что выбор дня не зависит теперь от молодых людей и что на утро после рождения будет обрученье — придумал свою затею. И затея удалась. Состряпанная им буза действовала на славу, скорее и сильнее, чем он предполагал.

"Обопьётся кто до дверей небесных — авось меня не засудят, раздумывал Ахмет. Это не зелье какое от колдуньи, а простая нашинская крымская буза. Только малость покрепче и по-российски сделана, на то, что и народ тут покрепче. Князь сам сказал про бузу: Пейте, что хотите. Бузу — так бузу..."

Ещё не было полуночи, как обе бочки бузы были опорожнены и всё стихло, всё спало... Человек с двадцать валялись где попало, в том числе и горничные, молодые и старые, так как последних опившихся таскать и разносить по углам и кроватям было некому.

Громаднейший швейцар Агей лежал на дворе пред подъездом, плечом и головой на каменной ступени. Ещё человек трёх застал и повалил полный хмель и дурман на дворе, а один лёг даже среди ворот, собираясь их запирать...

В сенях, в коридоре нижнего этажа и во всех горницах людских — всё спало мёртвым сном и храпело на разные лады.

Несколько стариков, женщин и детей не спали ещё, не дождавшись своих отцов и мужей, но по тишине в доме и отсутствию движенья, всякий из них думал и объяснял дело по-своему — и наконец собрался тоже залечь спать.

Ахмет тихо и осторожно обошёл сонное царство и, изредка глядя на позы лежащих или шагая чрез некоторых, ворчал:

— Ишь ведь как набузился! Лёг, будто убили. Ей Богу, будто избили! Авось очухаются все. А помрёт кто, мне же зададут жару. А что я? Не могу я ровнять питьё. Я варил, а пил-то ведь всякий сколько хотел.

И обойдя весь низ, татарин пошёл на конюшню.

Около полуночи, недалеко от дома появилась тройка, запряжённая в бричку. В ней были два приятеля и сидели молча. Не прошло несколько минут, как кто-то выбежал из ворот и подбежал к ним. Это был Ахмет.

Кучер слез с козел. Ахмет сел на его место и подобрал вожжи.

— Ну, убирайся! Живо домой! — сказал Хрущёв тихо слезшему кучеру, и тот быстро удалился.

— Свечи как поставила Солёнка у княжны на подоконнике, я и махнул со двора! — бойко сказал Ахмет.

— Стало быть выходит барышня? — спросил Борис.

— Солёнка свечу, по уговору, хотела поставить, когда княжна изволит совсем собраться... Да вот, гляди, и оне...

Борис завидел невысокую женскую фигуру на улице и, быстро выскочив из брички, побежал к ней навстречу.

— А я, барин, как набузил всех! — с восторгом сказал Ахмет, оглядываясь к Хрущёву с козел. — Так набузил, что ей Богу удивительно. Наши всё, что тебе — тараканы морёные порассыпались везде. Кто ничком, кто бочком растаращился весь колесом и лапы раскидал. Боюсь: подохнет пяток, либо более того. Агей, дьявол, как ни пробовал я его отцепить от бузы, прилип, да целых полведра, почитай, вытянул один.

Анюта с помощью Бориса подошла к бричке, Хрущёв тоже вылез и затем, усадив княжну, они сели.

— С Богом! — сказал Хрущёв.

Ахмет снял шапку и перекрестился.

— Татарин, а добрый пример показал! — вымолвил Хрущёв. — А мы было и запамятовали это...

— Да. Надо! — отозвался Борис тихо.

И оба сделали тоже самое. Княжна перекрестилась под чёрным платком, накинутым сверх салопа.

Ахмет, забравший и натянувший вожжи, не утерпел и крикнул на всю тёмную и пустую улицу:

— Эх вы, родимые, выносите!

Лошади рванулись и бричка покатила, тотчас миновала площадь, затем, оставив Китай-город в стороне, покатила вниз к речке Неглинной, а вдоль неё, по берегу, мимо всего Кремля, прямо на Остоженку к Москве-реке.

— Чудно это! — заметил Хрущёв. Куда нам дорога легла.

— А что? отозвался Борис.

— Да как это место зовут, где мы Москву-реку то переедем?

— Не знаю.

— То-то, питерец. Это Крымский брод зовётся.

— Анюта. Твой стало быть! — шепнул Борис.

Княжна не отвечала. Она, целый месяц глядевшая на всех с вызовом в лице, с твёрдой решимостью в глазах и в каждом слове — теперь вдруг будто лишилась сил и сидела почти без сознания совершающегося с ней и кругом неё. Отец не выходил у неё из головы.

"Что он скажет? Что он сделает? — думала она как в тумане. — Если это его поразит на смерть! Если она убьёт его. Что лучше: монастырь и заточенье чрез него, или его горе и смерть... Лучше монастырь. Сто раз лучше!"

Бричка скоро выехала из города в заставу и покатила по широкой дороге, по имени "Калужка". Чрез час, всю дорогу молчавшие путники были вёрст за двадцать от столицы и, свернув на просёлок, скоро завидели вдали, среди поля, несколько огоньков.

— Вон и Лычково! — сказал Ахмет. — Село большое, а глушь...

Чрез четверть часа тройка подкатила к маленькой деревянной церкви. В доме священника был свет в окнах и тотчас кто-то выглянул из ворот и побежал в домик.

Хрущёв вышел первый, сходил на паперть и, найдя железные двери церкви отпертыми, но притворенными, потянул одну. Она не подавалась. В окнах было совершенно темно внутри. Он пошёл в дом священника.

Борис и Анюта, выйдя из брички, сели на ступенях паперти.

— Что ты всё молчишь, Анюта... — сказал Борщёв.

— Да что говорить? — грустно отозвалась она. — Говорили, почитай, год. А за этот месяц говорили ещё того больше. Теперь действуем, — не до слов.

— Чего же ты грустишь? Авось беды и не будет. Всё обойдётся.

— Не знаю... Совсем не знаю! Прежде думала, да и ныне ещё думала, что всё обойдётся. А теперь вот кажет... Сдаётся, что мы только начинаем наше мытарство.

— Хоть бы и так?.. Чего же упадать духом и силами, — заговорил Борис громко и бодро. — Я вот прямо скажу: смущался зачинать. А коли теперь поднялся — то уж и рад, и спокоен! Отрезано, не приклеишь, — что ж грустить. А вы, девицы, наоборот — всю свою храбрость загодя истратите. Ну-ка, ободрись...

— А отец?

— Что же?

— Как он посудит? Хорошо если разгневается, круто обернёт всё, без сердца, без жалости? А коли нет?

— Как ты сказываешь? Я не пойму.

— Хорошо, говорю, если родитель с гневом к делу приступит.

— Что ж тут хорошего. Мы надеялись...

— Ах, ты не понимаешь! — нетерпеливо и с горечью воскликнула княжна.

— Как же мне понять, милая моя...

— А лучше мне будет, по твоему, если батюшка ныне ночью либо поутру, узнав всё — помрёт от удара.

— Полно. Господь с тобой. Этого не может быть.

— Всё может быть. Теперь всё темно. Я сама выдумала, что он меня жалея прочил за этого хохла. А, да что говорит...

Из домика вслед за Хрущёвым, вышло ещё три человека, и все подошли к церкви. Это были причетники.

Тяжёлые заржавленные чугунные двери завизжали и зазвенели среди ночи и распахнулись на две стороны, открывая чёрное и пустое пространство, откуда пахнуло сыростью.

— В темноту не хочу... Пускай прежде осветят! — пугливо прошептала княжна и, невольно вздрогнув, устремила глаза в раскрытые двери, откуда гулко приносилось эхо шагов вошедших в церковь.

— Обождём здесь...

Княжна оперлась на плечо Бориса и вся затрепетала вдруг.

— Что с тобой? — изумился он.

— Страшно! — тихо проговорила она и, помолчав, снова произнесла, как бы прося помощи:

— Боря... Страшно...

— Чего? Успокойся. Что же делать?.. — произнёс Борщёв как-то досадливо, и прибавил тише, после раздумья:

— Теперь поздно...

— Нет. Это пройдёт... — зашептала Анюта, опираясь на него и будто не к нему обращаясь. — Я ведь не хотела зла делать! Я себя спасаю от прихоти. Я вас никогда бы не обманула!.. мысленно обратилась она к отцу. — Если б не сенатор — то и за Бориса я не пошла бы так... Да, я не виновата!

И выговорив это, княжна выпрямилась и перестала опираться на Борщёва.

В церкви засветились огоньки и засияли ризы местных икон.

— Я не виновата, — снова едва слышно прошептала Анюта и, глянув в раскрытые двери, она перекрестилась, потом взяла Бориса за руку и двинулась.

Маленькая церковь оживилась от зажжённых свечей, и её белые, недавно подновлённые стены как бы блеснули. Всё взглянуло чисто, уютно и даже будто весело кругом Анюты, и эти тишина и сияние сообщились её сердцу. Она почувствовала себя легче.

— А вот и образ! — сказала она сама себе в ответ на какую-то не ясно сказавшуюся мысль. — Всё-таки благословенье отца.

Она приблизилась к налою и положила на него образ, который был у неё в руках всю дорогу, затем стала на колени и, сделав три поклона, поднялась, бодрая, твёрдая, спокойная. Лицо зарумянилось немного, глаза, потускневшие было, снова засветились, как всегда. Когда она смотрела на образ отца, ей показалось, что вся церковь переменила вид свой. Она шепнула:

— Теперь всё...

Да, ей показалось, что теперь "всё" вокруг неё "как следует». Точно будто и отец здесь, и гостей званных толпа, и на дворе день, а не ночь, венчанье будет не тайное, строптивой беглянки из родительского дома, а напротив: "всё как нужно".

Священник уже прошёл в алтарь... Причетники хлопотали, ходили, переговаривались... В церковь пришли две бабы и один крестьянин с белой бородой. Они из своих ближайших изб завидели свет в храме и удивлённые поспешили сюда. Они не понимали однако и не сразу сообразили, что делается. Догадавшись, что будет в церкви среди ночи, тайком от людей, они посудили по-своему.

— Эх, не гоже... — сказала одна баба.

— Господу Богу ведомо. Пред людьми грех, — сказал старик. — А Он, Батюшка, всё видит. Почём мы знаем с тобой?

— Вестимо. Почём мы знаем?..

— То-то. А ему, Создателю, видно всё это. Мало что на свете деется! А Господь либо накажет, либо простит. Почём мы знаем...

И при первых словах причетника, взявшего в руки книгу, они принялись усердно класть земные поклоны и молиться. За себя ли? За брачующихся ли? Они сами не знали...

XII


После обручения — Борис и Анюта стали пред налоем среди церкви. Они были в странном, новом для них состоянии духа. Тревога, ожидание чего-то особенного с минуты на минуту, не страшного, не дурного, а только особенного, невидимого, что вот явится сюда, случится с ними...

Оба ждали, пугливо вглядываясь во всё: и в лицо священника, дряхлого и белого как лунь старика, который едва двигался, но отчётливо, добрым и благозвучным голосом произносил молитву, и в образа, сиявшие перед ними в лучах огней, и во всякий предмет, попадавшийся под глаза. Но всё окружающее их плавало как бы в тумане, сливалось для них в одно чувство духовного смятения и трепетного ожидания неведомого и невидимого, что они ждут с мгновения на мгновение...

Княжне казалось смутно, что всё кругом неё ещё не то, всё идёт не так, как она думала и ожидала, а вот скоро, сейчас начнётся... А это, пока — всё ещё не то...

На душе Бориса было сначала отчасти то же чувство, но затем глянув случайно в лицо Хрущёва, стоявшего около него — он несколько смутился на иной лад.

Хрущёв, всё время хлопотавший, выходивший из церкви к бричке, чтобы взять запасённые кольца, свечи, даже коврик, а затем входивший два раза в алтарь, вообще распоряжавшийся, — теперь был озабочен и даже видимо встревожен. Он, глянув в лицо Бориса, спокойно стоявшего перед налоем, не мог скрыть своего волненья.

Борщёв заметил беспокойство Хрущёва, но не мог, конечно, понять, что это значит. Случиться нового ничего не могло. Борщёв приписал тревогу на лице друга — нравственному волненью от совершавшегося пред ним обряда.

"Он больше нас растревожился!" — подумал Борис и мысленно был благодарен другу за это сочувствие.

А Хрущёв опасался иного, хотя сам вполне не знал чего именно. Но опасаться было возможно!

Когда он выходил из церкви к бричке, то нашёл около неё двух крестьян, беседовавших с Ахметом. Они говорили ему, что у них на дворе такая ж тройка стоит с вечера. Барин приезжий из Москвы. А куда сам девался, неведомо. Его и не видал никто.

— Проезжий! — сказал Ахмет, уже при Хрущёве.

— Вестимо. Да у нас они не часто. Мы ведь не на дороге.

На вопрос Хрущёва, о чём они беседуют, вызванный подозреньем и смущеньем его — Ахмет махнул рукой.

— Так. Болтаем тут вот. У них проезжий остановился. Сказывают, кони уж очень хороши.

— Кони ничего, — сказал один мужик. — Кони, как кони. Я не про то!.. Вестимо, барские кони. А я про то вот, удивительно, что он в эфту пору...

— Полно лясы-то точить... — прервал Ахмет. — А нам-то что до ваших проезжих. У нас своё дело. Шли бы спать! Чего сюда прилезли горлодёры. А то в кабак бы шли... Полуночники!

Хрущёв понял что "что-то" есть новое... Село действительно стояло в стороне от большой дороги и присутствие тройки из Москвы, в полночь, одновременно с ними — могло смутить его.

— Сколько проезжих? — спросил он у мужиков.

— Сказывает Федосья — один.

— Вы видели его?

— Мы никого не видали. Федосья видела. К нам токмо средь ночи кони въехали с тарантасом, что у нас двор самый просторный.

— Может проезжих-то и четверо, пятеро? — проговорил Хрущёв тревожно.

— Баяла Федосья — один барин. А може и пятеро.

— Да где они?

— А кто ж его знает. Кучер токмо ругается, а ничего не сказывает. Сказывает, полтину дадут за постой. А нам Что ж?.. Пущай его.

Хрущёв, смущённый, вернулся в церковь, прошёл в алтарь и, передав священнику свечи и кольца, остановился с боку, думая и соображая, есть ли причины опасаться каких-то проезжих в селе, или, вернее назвать — приезжих. Оглядываясь полусознательно вокруг себя, Хрущёв заметил сбоку алтаря, прямо за северными дверями, углубление, забранное досками, оклеенное и с дверцей. За этой перегородкой, очевидно, была убогая ризница сельского попа. Ему, Бог весть почему, даже впоследствии он не мог отдать себе отчёта в этом движении, захотелось видеть эту ризницу, взглянуть за эту перегородку. И это было не пустое праздное любопытство, а что-то другое.

"Что ж? Пятеро проезжих что ли там спрятались? — поднял он сам себя на смех. — Вот сейчас выскочат оттуда князь, Каменский и дворня, или солдаты. И будет битва..."

Когда священник вышел из алтаря, Хрущёв быстро подошёл к перегородке и потянул маленькую дверцу за ручку. Она была заперта и заперта на крючок изнутри. Он ясно слышал и ощущал, как крючок прыгает и держит дверцу. Малейшего усилия было достаточно, чтобы сорвать всё, даже расщепать дряблую дверцу, сколоченную из тонких дощечек, чуть не из драни. Но он этого не сделал и смущённый вышел из алтаря.

Он пересчитал всех, кто вошёл в храм вместе с ним. Все были на лицо. С тех пор никто не входил вновь; он же сам дальше паперти и брички не отдалялся. Стало быть те, кто там запёрся, были там заперты в тёмной церкви до их приезда.

— Всё глупости! — пробурчал Хрущёв сам себе. — Глупости, а на дело очень похожие. Ну Что ж? Что ж я-то сделаю? Спросить священника? Зачем? Что проку?..

Он подумал:

"Если ихний какой? Глупость только и срамная робость для дворянина. Пуганая ворона куста испугалась, или на, воре и шапка горит. Если там враг — если там они... Тогда Что ж пользы. Уж коли тут, так венцу не бывать... Ведь не сражаться же с родителем на кулачках. Венчаться и драться вместе нельзя. По всему вероятию, драться не будем и венчаться не будем».

И Хрущёв, совершенно смущённый, как потерянный, вернулся и стал близ Бориса и Анюты. За всю свою жизнь, он не был настолько смущён и встревожен! Всё он предвидел, казалось. Но всё им предвиденное и ожидаемое, всё, чего он опасался, — должно было случиться или в доме, или на дворе князя, при побеге дочери, или после венчанья в доме Основской. Но в селе, здесь, в церкви, во время начавшегося обряда — он ничего не ожидал заранее. Такого и на ум не приходило!

Хрущёву то казалось, что он с ума спятил в своих вечных подозреньях, то он снова принимался ждать с минуты на минуту — срамной сцены, чуть не свалки в церкви, увоза княжны домой, их ареста...

А обряд венчанья подвигался вперёд.

Наконец надели венцы на обоих. Вот повели в первый раз вокруг налоя.

Княжна идёт, румяная от волнения и красивая, глаза её искрятся на всё, горят ярче свечей, чудно освещая её воодушевлённое счастьем лицо... Борис идёт смущённый важностью минуты, но своими помыслами далёк теперь от страха чего-либо мирского. Но вот он взглянул, проходя, в лицо друга и легко смутился кажется иным. Тем же чувством, что и Хрущёв, — простой робостью, простым беспокойством блеснул его взгляд. Но вот, двигаясь тихо, за медленно и слабо переступавшим девяностолетним стариком-священником — жених и невеста раз обошли налой, затем во второй и пошли в третий раз. И придя на место, крестятся, молятся... Они уже муж и жена пред людьми, пред законом. Теперь поздно остановить и помешать. Теперь только можно разлучить мужа с женой.

Хрущёв вздохнул полной грудью. Будто гора свалилась у него с плеч. Он перекрестился и шепнул, обращаясь к себе с азартом:

— Экая дубина, прости Господи! Как малое дитя сам себя застращал насмерть!

Венчание кончилось. Молодые и Хрущёв стали целоваться. Священник и причетники поздравляли. Мужик с бабами, тоже подступили ближе к господам и разглядывали их.

— Ах ти, родимые мои! Вот раскрасавица-то писаная! Вот уж, из себя-то красота вышла. Вот так вышло!.. — воскликнула одна из женщин настолько искренно, что даже княжне, давно привыкшей к этим похвалам от всех, стало вдруг приятно.

Молодые были как-то особенно и радостно смущены, торопливы в движениях, все озирались на почти пустую церковь; только в лице княжны была едва заметная доля печали... Она всё взглядывала на образ отца, лежащий на налое, и будто его звала в свидетели, будто вопрошала молча и от него чего-то ждала ещё.

Хрущёв снова захлопотался, быстро двигался, весело говорил, раздавая деньги всем поздравляющим его, как распорядителя. Расплачиваясь в алтаре со стариком-священником и передавая ему условленную крупную сумму денег, Хрущёв невольно пожалел:

— Ишь ведь, батюшка, куш какой.

Священник вздохнул и поглядел на Хрущёва своими маленькими, ввалившимися глазками, которые столько и столько всего на веку своём видели.

— Не мне, господин честной, пойдут они, тихо отозвался он.

Увидя снова перегородку, Хрущёв вспомнил свои опасения.

— Батюшка, у вас кто-то тут запёрся изнутри.

Старик поглядел, помолчал и проговорил:

— Кому нужно, господин. Это не ваше дело. Больно уж вы глазасты да замечательны... Мой парнишка внучек там сидит, чтобы всё цело было.

— Полно, так ли?

Священник промолчал, будто не слыхал, и отошёл.

Хрущёв глянул вновь на перегородку и подумал:

"Мне-то какое дело? Может и впрямь внучек баловался и не пускал. А вернее, что он меня побоялся и от страху запёрся".

Молодые уже одевались, беседуя с дьячком и с бабами, которые оглядывая Анюту, трогали её, щупали платье, тыкали пальцем браслет на руке и чуть-чуть не собирались даже за лицо её взять или по щеке потрепать за то, что она такая "из себя вышла", что по всему, просто, "миру на аханье".

Чрез четверть часа молодые и Хрущёв, среди темноты ночи, усаживались в бричку и небольшая кучка высыпала из церкви на паперть, их провожать.

— Ну, незваные гости, счастливо оставаться! — сказал весело Хрущёв.

Бричка тронулась, Ахмет гаркнул лихо и тройка понеслась мимо двух, трёх крайних изб.

— Смотри, не убей! — сказал Борис. — Ни зги не видно.

— Это нам так со свету, — заметил Хрущёв. — А он тут, как филин, присмотрелся и всё видит... Ну вот и всё... дорогая моя! — весело добавил он, нагибаясь к Анюте.

— Всё ли? Сердце то боится, то не боится... Сама не знаю...

— Бог милостив, княжна, Бог милостив.

— Не ври. Никакой княжны тут тебе нету, — усмехнулся Борис. — Где ты тут княжну выискал? Тут Анна Артамоновна Борщёва.

— И то правда.

И молодые люди стали смеяться.

И после отъезда из села обвенчанных, через полчаса, другая тройка с проезжим выехала в Москву по той же дороге.

Когда заперли церковь и старик-священник вошёл в свой домик, пожилая женщина встретила его словами:

— Ну что, батюшка...

— Что? Ничего!.. Век живи, да век дивися! — вздохнул старик. — Вот и я, сто лет без семи годов прожил, а такого никогда не чаялось увидеть... Путано, перепутано.

— Что ж им будет?.. Ведь оно всё ж таки — самокруткой!

— Всякое может быть... Хорошего только мало...

— А вам-то?.. Родимый... Вам-то?!

— Мне, сказываю... Ничего... Я чист.

XIII


Молодые вернулись в Москву среди ночи, в дом Основской, где во втором этаже — Хрущёв с доброй старухой, родственницей, приготовили им помещение. Основская ничего не подозревала и её уверили, что Борщёв приедет в Москву и остановится у неё на время со своей тётушкой. В этом Хрущёв дал ей даже честное слово. Если бы старуха знала, что он среди своей мирной жизни даёт убежище беглецам, то конечно не приютила бы у себя сержанта, женатого на своей тётушке. Браки между родственниками считались величайшим грехом для того поколения, к которому принадлежала старуха.

Рано утром Борис и Анюта собрались к князю в старомодной карете Основской, рыжей и полиняной, и оба были смущены более чем когда-либо. После этого свидания: с Артамоном Алексеевичем, которое могло быть последнее, начиналась новая жизнь, тихая и счастливая, или полная горя, борьбы и всяких мытарств. Когда молодые въехали во двор дома, то нашли и двор, и дом в полном смятении. На улице, даже перед воротами, толпился прохожий и чужой люд и, толчась на месте, слушал россказни, охал, судил и рядил.

— Молодые! С повинной! — сказал кто-то, и все взоры своих и чужих обратились на них, когда они въезжали в ворота.

Дворня окружила экипаж. Лица всех были смущены. Все любили барышню и любили княжого внучка, как звали Бориса — и все теперь боялись за них и за их судьбу. Оказалось, что князя не было дома. Он выехал ранёхонько, чуть не с зарей, из дому, но приказал, в случае если приедет дочь с внуком, сказать им от его имени, чтобы они не смели и глаз казать к нему.

В числе прочих не выбежала Солёнушка и удивлённая княжна спросила о ней.

— Князь приказал пока её запереть на чердак, а там судить будут. Сказывал князь — ей Сибирь будет.

Те же люди, обступая экипаж, передали, что Настасья Григорьевна ещё почивает, хотя и поздно на дворе.

Борису хотелось видеть мать, но войти в дом было невозможно — вследствие переданного от князя указа. Наконец люди рассказали Борщёвым, что в доме три покойника.

— Как! — воскликнула Анюта.

— Двое опились Ахметкиного питья и не встали, в том числе великан-швейцар, а третий и не пил... а так, стало, прицепился для троицы. И Ахметку князь приказал словить в Москве, посадить, заковав в кандалы, и тоже судить будет.

И вся дворня с участием взирала на молодых господ, охала и вздыхала... Некоторые чуть не стонали и крестились, причитая молитвы.

Молодые грустно повернули назад и съехали со двора, снова провожаемые всеми глазами. Но весь этот люд, и свой, и чужой, с участием взирал на них и будто говорили все лица:

— Эх, и рад бы помочь, да ничего не поделаешь.

Борщёвы вернулись назад в дом Основской и нашли у себя Хрущёва, который почти не ложился спать с приезда из села Лычкова и ещё до рассвета выехал из дому.

Хрущёв не удивился их вестям о напрасной поездке к князю. Он уже знал многое, чего не знали молодые. Как и где он успел собрать свои сведения — мудрено было даже и подумать.

— Когда князь узнал о вашем побеге, а от кого, — никому неизвестно, то, чуть свет, он уже выехал со двора, так что люди с перепоя не все его и видели при отъезде. Прежде всего князь был у преосвященного и сидел у него более часу; оттуда поехал к сенатору Каменскому, но здесь только вошёл и вышел. Даже удивительно. Не стоило заезжать. Затем прямо отправился он к новому графу Ивану Григорьевичу Орлову на Никитскую... От него... Ну, догадайся ты...

— Куда? — спросил Борис.

— К графу Григорию Григорьевичу! В Кремль!

— Верно ли?

— Верно! За ним по пятам, встретив на улице, съездил я сам! Чего вернее.

— Это стало быть с жалобой и с просьбой довести дело до царицы, чтобы добиться примерного наказания? — сказал Борис.

— Почём знать! Может и нет. Трудно сказать. Я уж ничего и не соображу! — решил Хрущёв и прибавил после минутного молчания. — А шибко взялся! Если этак-то будет орудовать, то право он чрез трое суток Москву подымет на ноги.

— Пускай! — угрюмо выговорил Борис и поглядел на Анюту. Она сидела молча, слушала, но лицо её было не печально, снова был оттенок раздражения и что-то вызывающее в презрительной усмешке сжатых губ и в блестящих гневно глазах.

— Ну, — обернулся к ней Хрущёв, — вы что скажете, княжна... Тьфу! Вы как, Анна Артамоновна, посудите?

— Так лучше! — отозвалась Анюта сухо. — Для меня — так лучше. Это его право — разгневаться и мстить. Он — обиженный отец. Да и мне легче. Много легче! Я боялась иного. Если бы он был убит горем — я бы ума решилась. А так лучше.

— Что же нам? скрываться пока здесь? — сказал Борис. — Или объявиться?

— Увидим. Только я боюсь — Ахмет выдаст нас со страху. Я приказал ему жить здесь не отлучаясь, пока всё разъяснится, а он уже с ночи пропал.

После долгого молчания Хрущёв снова заговорил взявшись за шапку:

— Сидите тут. А я опять по городу за вестями. Ввечеру буду обратно, что-нибудь привезу.

И он вышел, не прощаясь, задумчивый и унылый.

Молодые остались одни и долго не проронили ни слова.

— Что же, Боря? — заговорила Анюта первая. — Чего же отчаиваться? Подумаешь, мы обманулись... Ведь так и должно было всё случиться. А ты уж приуныл. Да так и лучше. Ей Богу, так лучше. Я бы не вынесла, если бы батюшка захворал и, пожалуй, помирая один, не приказал бы меня к себе на глаза пускать...

— Правда твоя, милая. Давай ждать.

— Ну в монастыри, самые хоть дальние... А там, убежим! с помощью Хрущёва, сойдёмся, и...

— И к хану! — рассмеялся Борщёв.

— Я говорила и клятву дала: на край света. Помнишь? Ещё при всех вчера за обедом.

— Да. Господи! Вчера только... А кажет сто лет прошло. А что сенатор? А? Что сенатор? — воскликнул вдруг Борис.

И будто по данному знаку, будто сговорившись, Борис и Анюта громко расхохотались.

— Да, это был самый глупый день в его жизни! — сказал Борис. — Куда он теперь в Москве глаза покажет.

И они снова начали смеяться, но этот смех был прерван внезапно появлением на дворе кареты, которую Анюта узнала сразу и оторопела. Это была её любимая четырёхместная карета, которую она считала своей собственной, в отличие от других, а князь звал "Анютиной".

— Кто это? Что?.. Как сюда? Выдали? Ахмет?! — заговорили они оба шёпотом и припадая к стёклам окон, чтобы скорее разглядеть, кто в карете.

Экипаж подъехал и они увидели в ней Агашу с Солёнушкой.

Испуг прошёл сразу.

Оба бросились как дети вниз, навстречу к сестре и мамке и скоро целовались на подъезде, как если бы не видались года.

Солёнушка заговорила первая:

— За вами мы, княжна. За вами и за Борис Ильичом.

— Да, дедушка требует, подтвердила Агаша. Приехал, меня снарядил и требует вас обоих немедленно. Всей дворне приказано в сборе быть. Судить вас будет, говорит.

Агаша была взволнована, говорила смущаясь и глаза её были красные.

Молодые опешили и переглянулись боязливо. Одна и та же мысль явилась у обоих. Мысль о скорой разлуке.

— Кто же выдал нашу квартиру? Ахмет? — спросил Борис.

— Да. Ахметка. Его заковали. Он и выдал со страху! — сказала мамка.

— Если сегодня же, чрез час — и разлучат! — вымолвила Анюта, бледнея и прижимаясь к мужу.

Но мамка обняла своё дитятко и, целуя горячо её руки, зашептала нежно:

— Не опасайтесь. На вид страсть гневается князь. Буря сама ходуном ходит. А на душе не то. Будь я проклята и на том и на этом свете, если он вам что худое сделает. Меня засадил, а вот уж и выпустил и за вами послал. Не тронет он вас пальцем.

— Как?

— Простит. Верьте мне. Простит! Давно я его знаю. За прощением зовёт. Или уж я совсем из ума выжила.

— Да ведь он объездил всех! Во дворце был! Жаловался чуть не царице? — воскликнул Борис.

Солёнушка удивилась, даже смутилась...

— Не знаю. У преосвященного, слышала я от людей, что они были и долго сидели. Бог милостив... Собирайтесь. Ну, барышня... А вы что ж своё не сказываете, обернулась Солёнушка к Агаше. Говорите. Что ж делать. Бог даст и это обойдётся.

Агаша со слезами на глазах хотела заговорить, но заплакала. Тут только Борис заметил её заплаканное и красное лицо.

— Что такое? — изумился он, совершенно недоумевая, что может заставить добродушную сестру горевать. Но одно её слово объяснило ему всё.

— Матушка...

— Что?! Беда какая приключилась? — воскликнул Борис.

— Как они узнали поутру, ещё в постели, обо всём, так легли опять на подушки и в себя не приходят! сказала Солёнушка.

Наступило молчание. Агаша плакала тихо.

— Что же с ней? — Взволнованно сказал Борис.

— Бог их знает. Князь послал уж за немцем вашим. Карл Иваныч сейчас поможет.

— Господи. Вот не ожидал. Да что же это с ней? Обморок что ли от испуга? обернулся Борис к сестре. Ты первая сказала об нас матушке?

— Я... — Она поглядела большими глазами на меня и спросила опять — плакала Агаша. — Сказала: мой Борюшка, на тётке своей... женился?.. Душу свою... губит.

— Ну...

— Ну и упала так... прямо... на подушки.

— И с тех пор не приходила в себя? — спросила Анюта.

— Нет... будто спит.

— Поедем скорее! — воскликнула Анюта. — Что там ни будь. Господи благослови!

Чрез минуту все четверо молча съехали со двора; всю дорогу, чрез целую почти Москву, никто не проронил ни слова.

XIV


Когда молодые во второй раз въехали во двор, то встретили три гроба с покойниками, которых выносили со двора в церковь.

— Хорошая примета! — сказала Солёнушка. Удача будет.

— Хороша — хорошая. Из-за нас же! угрюмо проворчал Борис.

Анюта перекрестилась и выглянула на открытые гроба, которые проносили их люди мимо них. — Она узнала только мёртвое лицо великана-швейцара.

— Бедный, — шепнула она. — И не нужно было. Я ушла по задней лестнице.

— Вольно было напиваться, решила мамка.

Карета остановилась у подъезда и Феофан с тремя лакеями вышел, чтобы высаживать приезжих. Лицо его было важно и строго. Он вероятно, наглядевшись на своего князя, невольно приобрёл такое же выражение лица.

— Пожалуйте. Все в сборе. В зале! — сказал он, высаживая Анюту.

— Кто в сборе, Феофан? Гости есть?

— Нету, дворовые одни нашли.

— Что матушка? — спросил Борис.

— Всё тоже-с!

Они поднялись наверх... Анюта чувствовала, что силы и решимость покидают её. Что будет? Неужели сейчас возьмут и разлучат их.

Большая зала была полна народу. Вся дворня князя была в сборе, но в числе прочих был знакомый Анюте старик-келейник, справлявший должность дворецкого или эконома у преосвященного. Около него стоял какой-то подьячий в мундире.

Князя не было в зале.

Агаша побежала к матери. Солёнушка смешалась с толпой горничных, стоявших отдельно от остальной дворни, где были и кучера, и садовники, и пекаря, и домашние портные, и сапожники, даже кузнецы и слесаря и т. д. Анюта даже не всех знала в лицо. Все тихонько переговаривались, и лёгкий гул шёл по зале.

Молодые сели на стульях у окна, в ожидании князя, которому Феофан пошёл доложить...

Им обоим было неловко, стыдно...

"Что это за подьячий? — думалось Анюте. — Зачем он здесь? Зачем и келейник здесь!"

Наконец показался князь Артамон Алексеевич и, войдя, остановился на пороге.

Молодые двинулись к нему навстречу с поникнутыми головами, при безмолвной, вдруг воцарившейся в зале, тишине.

Князь поднял на них руку, как бы приказывая не подходить к себе. Оба остановились шагах в четырёх от него.

— Вы преступили божеские и человеческие законы, заговорил князь громко и сурово. Вас будут судить! Вы обманули меня: ты, дочь, своего родителя, а ты — деда. Но в таком преступном деле — уж не это главное. Главное — кровосмесительный брак ваш. Я вас прощаю и Бог вам судья за преступление его божеских законов. Но церковное начальство и гражданские власти вас простить не могут, вас будут судить. Каждому будет наказаньем — заточение в монастырь на всю жизнь и церковное покаяние. Ты, Борис — будешь не гвардеец, а монах. А ты, дочь, — монахиня, да кроме того лишаешься мною наследства, так как всё имущество моё — души, вотчины и дома — отдаю по духовной, после моей смерти, на благоугодные дела. Вот всё, что я должен объявить вам по указу, мне данному свыше, при всех моих крепостных людях. О вашем действии неслыханном, на позор и поношение моей старости и моей фамилии, сегодня же будет доведено до сведения матушки-царицы, а равно и святейшему синоду.

Выступило гробовое молчание... Анюта дрожала всеми членами и, бледная как смерть, подняв глаза на отца, хотела что-то сказать, но зубы стучали, посинелые губы не двигались. Она была страшна. Борис, бледный, так тяжело и громко дышал, что его дыхание было слышно.

— Ну, расходитесь! — приказал князь. — Молчать приказа от меня вам нет. Можете разносить хоть по всей Москве нашу срамоту. Да она, Белокаменная, и так уж вся, и вдоль и поперёк, всё слышала и знает. Вы, отец Андрей, и вы, господин секретарь, поезжайте каждый по своему начальству. А ты, дочь, и ты, самокрутчик-зять, оставайтесь в сём доме, пока не решится ваша судьба властью духовной и гражданской. А теперь идите, за мной, на мою расправу и мой отцовский допрос... Идите!..

Князь повернулся и быстро пошёл, Борис двинулся за ним, Анюта, чрез силу переступая, тоже пошла за мужем. Князь, идя к себе, не оборачивался, пока не дошёл до кабинета. Чрез несколько мгновений после этого, толпившаяся ещё и не выходившая из залы на лестницу многолюдная дворня, замерла вдруг на месте. Из кабинета князя донёсся пронзительный, дикий и страшный крик... Один... И снова стало тихо. Гул пошёл по зале.

— Княжна! Убил! Господи помилуй! — послышались восклицания.

— Что вы, дурни! Расходитесь! — закричал Феофан.

И в полном безмолвии, дворовые смущённо и робко очистили залу. Только Солёнушка не шла и, полумёртвая от ужаса и отчаяния, села на стул и прислушивалась к той стороне дома, где был кабинет князя.

Но всё было тихо, как ночью.

Только раз кажется в жизни можно так вскрикнуть, как вскрикнула Анюта, войдя за отцом в его кабинет. Не мудрено было подумать, что князь, приведя дочь к себе, порешил с ней и положил на месте либо ножом, либо иным чем.

Князь действительно положил дочь на месте одним словом и теперь Анюта лежала в обмороке у него на диване, а князь и Борис приводили её в чувство. Отец был слегка испуган, но с другим уже выражением лица, нежели в зале, а Борис плакал. Слова князя, от которых Анюта вскрикнула страшно и упала без чувств, — были следующие:

— Прости меня, дочушка. Я не волен и скоморошествую. Но зато всё сойдёт счастливо. Целуйте меня, дети!..

Анюта скоро пришла в себе, открыла глаза и, поняв, где они и что с нею случилось, она бросилась к отцу и едва не задушила его в своих объятиях. Она не могла ни слова сказать, а только плакала, и ей казалось, что она сходит с ума.

— Батюшка! Борис!.. — заговорила она наконец восторженно. — Я сойду с ума. Я сойду с ума!

Но скоро успокоились все трое и заговорили просто, не расспрашивая и не перебивая друг друга.

— Разъясните, батюшка. Я ничего не понимаю. Я боюсь понять! — радостно говорила Анюта, покрывая поцелуями руки отца или снова бросаясь к нему на шею и целуя его.

Князь объяснил всё очень скоро и просто, но не один раз должен был повторять то же самое.

Ещё почти год назад, он, видя любовь их и сам желая этого брака — обратился к своему другу и "московской силе" преосвященному за разрешением брака, но получил отказ. Он писал в Петербург, обращался в синод — и всюду было то же. Самые влиятельные члены в высшем духовенстве были против разрешения. Князь заявил однажды, что всё-таки повенчает дочь, так как таковых два брака на его памяти и женившихся оставили в покое, потому что ни родня и никто не жаловался.

Князь продолжал свой рассказ. Ему-де отвечали, что не надо было просить разрешения, а теперь, после решительного отказа и запрещенья — ослушаться ещё хуже. Преосвященный же подтвердил-де строго, что он своим честным словом отвечает за то, что, в случае брака Бориса, и Анюты, их разлучат, брак законным порядком расторгнут и обоих заточат в монастыри, чуть не на Белом море!

— Ну вот я вас тогда и разлучил! — сказал князь. — Борьку прогнал из дому. Что ж было делать? А теперь я и порешил, чтобы вы сами это всё произвели, против моей воли и без моего согласия. Ведь вы не просили разрешения, отказа не получали и ничего не знаете. Я один знаю про отказ и угрозы преосвященного.

— Но что же будет? Конечно, на душе легче, что вы не против, — воскликнула Анюта, — но ведь беда всё-таки будет с нами.

— Ничего не будет! Глупые мои. Ничего не будет!

— Вы говорили в зале, что мы...

— В зале всё скоморошество одно было. Фокусы я там показывал. Пойми ты, оголтелая! сшутил князь и постучал пальцем по лбу дочери. Заруби ты себе это здесь. В зале я наклал тридцать три короба вранья и глупостей, чтобы дворня разнесла всё по городу. Нам нужно казанскими сиротами прикинуться, пока не выйдет нам прощения.

— Но суд будет? — сказал Борис.

— Ничего не будет! Дурни! Ничего ровно. Пир горой у нас будет... И я пьян напьюсь!! Вот что! Напьюсь! Напьюсь... За ноги меня Феофан в кровать стащит! — почти восторженно воскликнул князь, так как смолоду вина в рот не брал и большого деяния для себя он не мог надумать на радостях.

— Кто же вас обнадёживает, батюшка?

— Всё... Я был у графов Орловых, любимцев царицы. Был у силы великой при новом правительстве, пред которым и наш преосвященный тише воды, ниже травы — у митрополита Дмитрия Сеченова — друга царицы. Ну вот они доложат государыне... А она всё-таки жила в Немеции, где такие браки по закону совершаются. Поняли? Да она же разумница. Да к тому ещё только что короновалась... Из-за чего же я подгонял этого вот остолопа! — показал князь на Бориса. — Он ещё десять лет прособирался бы, пентюх этакий. Ради этих торжественных дней коронации и милостей — я вас сенатором моим и пугнул. Вы ноги и подняли. Попа для венчанья, дурни, найти не могли — я же нашёл и Ахметку подослал к вам.

— Так Ахмет был у вас в уговоре, дедушка? — воскликнул Борис.

— Знал всё, подлец, и помогал. Я ему вольную обещал за труды. Хоть за бузу и следовало бы его отодрать, дурака. Варить — вари, да знай меру. Опаивай, а не мори!

— Ох, Господи! — невольно выговорила Анюта. — Ей Богу с ума сойдёшь. А мы-то все думали, что всё скрыто!

— В другое время отвечать нельзя было бы за всё, продолжал князь разъяснять. Тут нас свои власти духовные и светские заели бы. Я с ними со всеми давно не в ладу. Вас бы и впрямь заточили. А я ступай в Петербург, где никогда не бывал, и хлопочи, да ворочайся с носом. Сказали бы: не наше дело. У вас в Москве своя власть. Ныне не то, теперь наши притаились все, когда тут сама царица да все мужи государственные на лицо. Я как прослышал в Рождество об смерти Елизаветы Петровны, так и решил ждать государя в Москву и вас венчать. А узнав, что новая царица едет короноваться — я порешил тоже не зевать, и как она пойдёт венчаться на царство в Успенский собор, так и вам своё коронование и венчание совершить. На радостях вас и простят. Я-то враг всему начальству. Я бельмом у них на глазу. Они бы меня в иное время в бараний рог согнули, а теперь молчать должны, когда Орлов да Сеченов самой царице всё доложат и прощенье вам монаршее получат. Поняли вы, дурни? Меня в дураки рядили, а сами в дураках-то остались! кончил князь уже со слезами радости на глазах.

Анюта опустилась на колени на пол пред отцом и молча, страстно целовала его руки. Борис стоял пунцовый и у него уже навёртывались слёзы счастья.

— А есть один, ещё пожалуй глупее вас, — весело сказал князь. — Вы в дураках, а он и того хуже.

— Каменский! — воскликнул Борис.

— И поделом! — крикнул князь. — Поделом старому индюку. Ведь индюк как есть! Индейский петух! С его рожей, да с его деревянной башкой вдруг чего захотел! Анюточка ему в дочери, во внучки годится. Будет помнить нас, московских, питерское огородное пугало! Небось там за него ни одна не пошла. Он пять раз сватался! Я знаю! А здесь, видишь, первая красавица и богачка, княжна Лубянская — за него пойдёт. Ах он растреклятый! закричал гневно князь, очевидно облегчая сердце от давно накипевшей злобы, которую он должен был скрывать.

— Отчего вы выбрали его, батюшка, на подставу? — сказала Анюта. — Лучше бы кого из наших, попроще, а не сенатора.

— Хотел я, и нашёл здесь одного. Да этот шут парадный сам подвернулся. Да и преосвященному он сродни, а тот за него стал просить. Я было отбояривался. Стали грозиться, что я всё ещё вас двух имею в предмете и что этим себя самого с вами в Сибирь угоню.

— Ну что же! Пускай бы грозился...

— Я озлился!.. Ну... Ну и пошёл его камышовый генерал на подставку. И ништо, поделом обоим. Теперь они хоть в кусты от людей прячься, как царица-то сама простит, да вас на мирное и счастливое житие благословит своим царским разрешением.

И чрез минуту молчанья князь прибавил:

— Стойте! И не вспомнишь всего-то сразу. А образ-то я тебе дал, Анюточка. Не поняла, глупая, не почуяла, что я хотел, чтобы ты с моим благословеньем под венец с Борисом шла. То-то вот. Умница-разумница была на безделье, а в этаком случае жизни дурочкой проворонила, всё и не почуяла, как же это, твой отец тебя выходил, да несчастной вдруг захочет сделать?.. Я и в церкви-то на свадьбе порешил быть, чтобы вместе с вами помолиться Богу. И был!!

— Как были? — вскрикнули оба.

— Был, глупые. В алтаре был всё время. И много на мыслях нагрешил. Хотелось мне убить вашего Алёшку Хрущёва, проклятого лазуна. Как у лягавого пса чутьё у него. Ведь он меня чуть не накрыл в алтаре-то. Что ж бы я тогда сделал, как бы стал за вас просить, да незнайку корчить. Вестимо выпутались бы всё-таки. Вы бы меня не выдали. Уж тут поздно было дело портить. А всё-таки этот лазун лягавый меня озлил шибко. Так бы вот и треснул его, когда он полез ко мне. Где он теперь, лягавый? Ведь и его мне надо за всё отцеловать и отблагодарить. Без него ты, хомяк, ничего бы не сделал. Прособирался бы пока бы Анюту и впрямь не стали венчать. А знаете, как я его отблагодарю? Я его на Агаше женю.

— Что вы, батюшка, — сказал Борис. — Да он жениться и не помышляет, а на Агаше и подавно. Она бедная и незнатная, хоть и дворянка.

— Молчи, простофиля. Твой Хрущёв от Агаши без ума, без памяти. Вру? Ну вот увидишь, простофиля. Старого воробья на мякине не поймаешь. А я старый воробей. А на вашей мякине в ваши года и муху не поймаешь. Вы влюбитесь, так у вас в глазах набат во все колокола! Мёртвый услышит да увидит всё, а не то что живые люди.

Чрез минуту князь выговорил:

— Всё будет слава Богу. Ввечеру поеду к новому графу Ивану Григорьевичу Орлову за вестями. Всё славу Богу. Вот жаль мне только опоёных. Зря люди погублены. А нельзя было. Боялся, увидят Анюту, да задержат, да прибегут меня подымать: что, мол, барышня бежать собралась. А меня-то давно дома нету. Я тоже убежал.

— Как дома нет? — удивилась Анюта.

— Да ведь я-то был тогда уже в Лычкове, глупые.

— Стало быть в храм вы прежде нас вошли, коли мы вас не видали? — спросил Борис.

— Вестимо. Я выехал из Москвы за целый почитай час до вашей милости, г. сержант. Боялся, что где заплутаюсь, то вы меня на дороге нагоните. Я скрывался ведь от вас больше, чем вы от меня. У вас помощники были, и явные, и тайные. А у меня в заговоре один поганец Ахметка был. Хотел Солёнку взять — да побоялся её бабьего языка... Ну да вот... всё, славу Богу, обошлось. Одно обидно: трое слуг верных пропало от Ахметкиной бузы. Что делать? Бог простит... Сами пили... Но главное... Главная моя обида и что меня тревожит на смерть — вы и не знаете ещё... Но ты, Борис, не бойся. Бог милостив.

— Матушка? — спросил Борис.

— Да. Твоя мать... Не ладно...

— Я именно хотел спросить вас, — что она? Можно сейчас к ней или обождать.

— Обожди малость. Там доктор и фельдшер кровь пустили ей. Бог милостив.

— Да что с ней приключилось?

— От перепугу, что ты в Сибирь уйдёшь за то, что на тётке своей женился... Что делать! Я виноват опять, А можно ли было её в секрет взять, да ей поверить такое дело? Сам посуди... Она бы меня выдала ни за грош. Ну, да Бог милостив. Встанет...

XV


Все радужные мечты всех обитателей дома сбылись. Чрез неделю после побега Анюты из отцова дома и тайного венчания молодые делали официально визиты знакомым т. е. всей Москве, в парадной голубой карете с белыми как молоко конями — шестериком, цугом. Они приглашали всех на пир горой, на который князь Артамон Алексеевич ассигновал десять тысяч. Даже на дворе князя расставлялись лавки и столы, так как предполагалось целый день угощать, кормить и поить прохожих, пока всё не будет съедено и выпито.

Москва, собираясь на пир, всё-таки почти поголовно раздирала на части "загадчика" князя и его "Крымку" за их финт. Князь слишком был счастлив и лицо его слишком сияло, а старые глаза слишком горели — чтобы кто-нибудь мог поверить теперь его комедии. Все поняли и догадались.

Люди рассудительные и добрые говорили:

— Что ж. И прав, и чист. Стал бы просить разрешения, наверно бы отказали наотрез. А тут дело сделано молодёжью. Он в стороне! Да и дни торжественные — простить и надо! И простили. И правы они! В дураках то мы — что сенатора на обеде поздравляли.

Полученное прощение было вдобавок не простое, а царское. Сама царица рассудила дело. Она сказала, что вообще впредь браки в этой степени родства надо разрешить совсем, так как католики и протестанты — те же христиане — а допускают браки даже между двоюродными братьями и сёстрами. И впредь указано только для приличия — обращаться за разрешением местного преосвященного, которое он и должен давать, не запрашивая о том Синод.

Молодые были на седьмом небе!

Князь же заявил, что если дети на седьмом, то он на восьмом небе, потому что всё у него вышло по писаному. Разумеется, и судьба помогла. Не скончайся императрица Елизавета, то сильный её вниманием московский преосвященный никогда бы не допустил признания брака, а добился бы его расторжения. Впрочем, тогда князь и пробовать бы не стал.

Настасья Григорьевна, у которой сделался лёгкий удар при известии — оправилась довольно быстро, благодаря кровопусканиям в изобилии, а главное благодаря известию, которое заставило её даже расплакаться.

— Сама царица разрешила брак!..

До той поры Борщёва не могла привыкнуть к мысли, что её сын преступил законы "божеские и человеческие", как говорили и повторяли в Москве праздные и злые болтуны. Всё однако замолчало и притихло, когда императрица сама решила вопрос.

Говорили даже, что на предстоящем бале в дворянском редуте или собрании, государыня заранее уже приказала себе показать смелых молодых "загадчика" князя Лубянского.

Но изредка Настасья Григорьевна охала всё-таки, в особенности когда раздумывала о браке сына на родственнице.

— Как же это, родимые, вдруг сказала она однажды. Ведь коли Бог им сына даст, ведь он отцу и сын будет и двоюродный братец. А Анюте и сыном будет приходиться и внучком.

— Что из того! — шутил князь. — У меня на то Анюта и молодец. Как Бог ей сынка даст, то она, не в пример прочим, зараз станет матерью и бабушкой.

— Так уж вы, дяденька, теперь, Борюшке-то не дедушка, а тесть? — снова говорила Борщёва. — И я-то чрез этот брак, не то Анюте двоюродная сестра, не то свекровь. Ведь я ей свекровь!!

— Ах, голубушка моя! отзывался князь. Лишь бы они были счастливы, а ты будь им. что хочешь? Не нравится свекровь, будь морковь! Только мачехой не будь и не крапочися. Да не пили ты нас своими переборами.

Агаша тоже была счастлива, так как князь обещался быть её сватом и объявил ей по секрету, за кого её просватает тотчас же. Вдобавок он обещал дать своей внучке в приданое одну вотчину, которая делала её сразу богатой невестой.

— Только об этой вотчине никому — ни гугу! А то ничего не сделаю. А матери своей ни слова ни об чём.

Наконец и Солёнушка была счастлива и уже мечтала о своём возвращении на родину. Кучер Прохор-Ахмет, хотя и получил отпускную от князя, но собирался не в Крым,а за Борисом Ильичом в Питер.

Но этот вопрос — служба Бориса в гвардии и жизнь в Петербурге, т. е. разлука князя с дочерью — был вопросом, о котором пока никто не заикался.

Когда же знакомые спрашивали князя прямо: останется ли он один одинёхонек в Москве, или преодолеет своё отвращение к Петербургу и переедет туда за детьми, то князь махал рукой и говорил угрюмо, даже иногда сердитой раздражительно:

— Увидим. Не знаю.

Борис отвечал то же.

— Не знаю. Как дедушка пожелает.

— Вот и не дедушка, поправляла его Борщёва и всегда прибавляла охая и как бы с укоризной сыну:

— Всех-то ты нас перепутал. И не разберёшься теперь, кто кому что... Я не я, ты не ты, мы не вы... И жена — тётка, и сын родной будет ей внуком. А мне и внук и племянник.

— А царица как порешила? Забыли, маменька, про царицу!? — лукаво говорила Анюта, которая теперь всегда звала Настасью Григорьевну матерью. Ей приятно было говорить, это слово, которого она не знала по воле судьбы с рождения. — Для Царицы — ничего, не путаница. А для вас путаница. Какие вы мудрёные. Выше царицы себя ставите?

— Ну, молчу, молчу! — извинялась Настасья Григорьевна.

Наконец был ещё в Москве счастливый человек. Заправило самокрутки и главный деятель — Хрущёв. Князь полюбил его теперь почти не менее Бориса и намекал уже часто, что хотел бы быть ему не чужим, а дедом.

— Хоть бы не родным, а всё ж таки дедом желал бы вам быть! Да нельзя! Ничего не поделаешь! Невозможно! — И князь хитро ухмылялся. А Хрущёв понимал намёк и знал как поступить, чтоб назвать князя дедом.

Но он выжидал и ни разу не обмолвился, к удивлению князя, видевшего, что он влюблён в Агашу со всем, пылом юноши.

"Неужели приданницу разыскивает? — думал Артамон Алексеевич. — Эх, кабы знал глупый, что она у меня богатая будет. А сказать ему про это — не охота. Что ж его покупать. Взял бы бедную — я бы его больше полюбил».

А Хрущёв молчал по совершенно иным причинам. Его родной брат Пётр, вместе с Гурьевыми, не выходил у него из ума. Хрущёв опасался, что над болтунами всякий день стрясётся беда... Доберутся до них на Плющихе и до их вранья и пойдут они на допрос. Тогда, конечно, и он сам, родной брат этого болтуна, не минует допроса в качестве очевидца и свидетеля их сборищ и их всех глупостей на словах и на деле.

"Хорош же я буду жених тогда, как начнут меня таскать в свидетели, да опрашивать, — думал Хрущёв. — Только Агаша будет разливаться по мне, считая и меня причастным к этой глупости. Ведь преступник и свидетель для неё и для Настасьи Григорьевны — одно и то же! Лучше обождать! Как уйдёт отсюда гвардия, а брат с Гурьевыми уберутся в Питер, так я и объявлюсь".

И Хрущёв, бывая всякий день у князя в доме, всё более ему нравился своею рассудительностью и смелостью и даже шутками и остротами — и при намёках князя на брак с Агашей всё более избегал высказываться.

Князь всячески пытал молодого человека, но ничего не мог понять.

"Жениться, — раздумывал князь, — не прочь, говорит. Богатой не только не ищет, но прямо сказывает, что не хочет, чтобы жена была богаче его. Зазнобушки нигде у него другой нет! На Агашу все глаза свои просмотрел! А станешь ему говорить стороной — увёртывается и отлынивает... Что за притча?! Ума не приложу".

А Хрущёв, понимавший и видевший это недоумение князя, думал про себя:

"Да. Знал бы ты, какой у меня братец тут в Москве есть и чудит на Плющихе. Кабы ты знал, так не удивился бы. Вот не ныне, завтра могут их накрыть, а меня в свидетели затаскают. Пообедать порядком да выспаться не дадут. Ведь родной брат. Я не мог не знать про него — всего его празднословия да всех фокусов. Дай срок — уйдут в Питер, дня не пропущу. Сам с тобой заговорю об Агаше".

И благодаря этой помехе в брате Петре для его счастья, Хрущёв постоянно думал о сборищах в доме Гурьевых.

Борис, конечно, забыл и думать о них. Только раз, на третий день после своих визитов по городу с молодой женой, ради приглашений на пир в доме князя — Борщёв вспомнил о Плющихе.

— А что наши врали? — спросил он у друга. — Неужто всё ещё переливают из пустого в порожнее?

— Переливают! — сказал Хрущёв досадливо. — Но только, братец мой, порожнее стало наполняться уже. Вчера заходил я и брата усовещевал, даже стращал этим.

— Чем?

— А тем, говорю, что переливая всё одно и то же из пустого в порожнее, они всё-таки порожнее верхом ухитрились накачать. А тут одна капля лишняя — и чрез край хватит.

— Ну, туда им и дорога. Засадят в крепость, посидят годик и вышколятся — выйдут умнее на волю.

— А я?..

— Что ты!

— Я виноват?

— Да тебе то что ж до них?

— А во свидетели таскать будут!

— Ну посвидетельствуешь не ложно.

— А коли я свататься хочу! Жениться! — взбесился Хрущёв. — А тут из-за них жди у моря погоды!

— Ты, да жениться! На ком? Господь с тобой. Это только дедушка такую пустяковину надумал. Какой ты муж! — рассмеялся Борис. Но, к удивлению своему, он увидел, что Хрущёв обиделся и не простясь с ним ушёл.

XVI


На званый пир князя Лубянского праздновать замужество его дочери, хотя и после самокрутки — съезжались гости. Все экипажи должны быть останавливаться у ворот и гости, волей-неволей, выходили и шли пешком чрез большой двор его палат, так как весь он был заставлен столами с угощеньем для москвичей и с соседних, и с дальних улиц. Впрочем между воротами и главным подъездом был сделан чрез весь двор крытый навес в роде сеней и обит красным кумачом. Проход этот был придуман князем и на случай ненастья, и кроме того с целью — чтобы никто из гостей не обиделся на хозяина. Нельзя было из приличия заставлять дворян выходить из экипажа у ворот, так как это требовалось всегда по стародавнему обычаю только от купцов или от мелких помещиков, — однодворцев. Следовательно, равняя этот раз дворян с купцами поневоле — князь должен был придумать у ворот и чрез весь двор временный красный подъезд и переход.

Несмотря на это, всё-таки, многие бурчали, выходя из карет. Однако никто не вернулся, не желая лишать себя угощенья, а главное, ради любопытства видеть, что будет, и ради возможности сказать, что был тоже у Лубянского на пиру.

Двор по бокам деревянного помоста и прохода был уже полон народом. Разумеется, ближайшие соседи пришли раньше и заняли места. Густая толпа народа на улице залила высокую ограду вплотную и ожидала не очистится ли место. Экипажи с трудом пробирались по улице, и со стороны площади, пространство, покрытое любопытными и зеваками, походило на ярмарку в воскресный день.

Пир князя должен был начаться обедом на триста человек гостей, а затем вечером предполагались шкалики, смоляные бочки и потешные огни. Всё это брался устраивать один итальянец, известный в Москве своей учёностью и ловкостью по этой части.

Итальянец пять дней готовился и хлопотал. Говорили, что будто он весь порох, какой нашёл в городе — скупил для своих работ по заказу князя Лубянского.

— Хочу, чтобы Москва этот день, — сказал ему князь, — полста лет помнила, чтобы, стало быть, большие ребята по день своей смерти помнили. Сделай то, что никогда не делал и больше потом делать опять у других не смей. За это самое и бери денег, сколько совесть твоя итальянская в себя вместит.

Совесть итальянца оказалась обширная и очень вместительная и поэтому князь, молодые, все домочадцы, все приглашённые и все зеваки ожидали увидеть вечером, после сытного и вкусного обеда — чудеса истинные.

Когда собравшиеся гости наполнили палаты князя, а двор был битком набит угощавшимся народом — грянула духовая и роговая музыка с литаврами, бубнами и барабанами. За стол сели несколько позже обыкновенного, так как, прождали приглашённого князем преосвященного — но он не приехал, в отместку за своего родственника.

Все гости невольно любовались молодой хозяйкой. Анна Артамонова Борщёва поражала своей южной красотой более чем когда-либо, в подтвержденье поговорки, что счастье красит человека.

От роду моего не видала такого счастливого лица! то и дело ахала на Анюту одна барыня, известная в городе по своей ехидности и своим дурным глазам.

— Тьфу! Тьфу! Сухо дерево! Типун тебе на язык и бельмы на глаза! — повторял князь про себя, чтобы уравновесить весы фортуны и защитить дочь от глазу.

— Сущий ворон — провалиться бы ей в преисподнюю! — ворчал князь. — Ну, раз сказала и замолчи! А то ведь каркает, проклятая. Ты, Боря, скажи матери: ввечеру умыть Анюту с угольком. Она умеет. А этой поганой на хвост проходя наступи, будто ненароком. Это тоже помогает говорят.

За обедом весёлым шуткам и намёкам на счёт князя-хозяина не было конца. Все ему пеняли шутя и корили льстиво за его прошлое двусмысленное поведенье, за его сватовство, мороченье знакомых и вообще его страсть "загадки загадывать" всей Москве.

Князь тоже отшучивался, но искренно сознавался только немногим друзьям, сидевшим за столом около него.

— Груздь сам в кузов не лазает! — говорил князь. — Что делать. Вина была не моя, а обстоятельств. Я других рядил в шуты, меня дочь с внуком рядили, а я опять и их тоже рядил и нарядил. Они меня думали дураком поставить, а вышло — сами в дураках остались. Теперь матушка-царица простила, так можно сказать. Теперь и весело. А думаете вы, други честные, привольно мне было тогда в моей шкуре-то лисьей сидеть, да волка изображать. Ведь — дочь одна у меня, а тот недавний подставной пир на похороны её смахивал. За то же сейчас мы прежде всего выпьем три раза сподряд за здоровие мудрой царицы нашей, и кто меня любит — три стакана донской шипучки опорожнит не в ущерб остальным здоровьям, что будем потом пить.

И три раза, с промежутками, встал и поднял князь стакан "за здравие государыни-царицы, осчастливившей мою дочь". И каждый гость должен был опорожнить целый стакан крепкого и сладкого вина, ударявшего в голову".

К концу обеда многие были не в себе; но каждый чувствовавший, что угостился не в меру, притихал в ожидании, что отпустит хмель. И ничего лишнего и худого не было ни сказано, ни сделано.

Шумная, гульливая толпа поднялась из-за стола уже в сумерки и разбрелась по парадным гостиным и диванным большого дома, уже освещённого множеством разноцветных восковых свечей.

В самый разгар пира, когда все нетерпеливо ожидали чудес итальянца и уже начинали спрашивать: скоро ли начнутся эти чудеса в решете — к воротам дома князи подъехала карета с конвоем из шести драгун. Офицер, начальник конвоя, слез с коня, а из кареты вышел чиновник в мундире, с бумагами и с крестом на шее.

— Тут пир, празднество на весь город, — сказал смущённо офицер, почтительно подходя к чиновнику. — Всё общество города в сборе...

— Вижу, сударь, вижу, — усмехаясь отозвался чиновник. — Не наше всё-таки дело рассуждать. Мы исполнители, а не начальство, медленно и однозвучно говорил он, журча как ручей. Будь мне потоп, трус или светопреставленье, я, пока ещё не начался страшный суд Господень, — буду людской суд и расправу чинить по указу моего начальства.

— А если его сиятельство, узнав, что мы во время пира приехали и не рассудили отложить до завтра — разгневается.

— Его на то воля, — так же мерно цедил чиновник. — У него она есть, а у нас её нет. И не должно быть. Пожалуйте вперёд и прикажите доложить обо мне князю Лубянскому.

Офицер пошёл вдоль помоста, устроенного чрез двор и освещённого теперь фонариками.

Чиновник достал табакерку, медленно и аккуратно запихал огромную щепоть табаку в обе ноздри своего носа и сладко прищурил глаза... Затем он спрятал табакерку и важно двинулся, не спеша, за офицером.

Не скоро отыскали люди хозяина среди кучи гостей, но наконец нашли и доложили об офицере.

Князь, удивляясь, приказал просить. Офицер остановился на верхней площадке лестницы и просил доложить, что не войдёт, а нельзя ли князю выйти к нему ради соблюдения приличия.

Князь, ещё более изумляясь незваному гостю, вышел на площадку.

Офицер, вежливо поклонясь, заявил о приезде сенатского чиновника, который следует за ним.

— Да в чём дело? Что вам угодно? Вы видите, что у меня?

И князь махнул рукой на залу, где гудели голоса

— Они вам объяснят всё... Дело государственное. Они за мной идут, — смущался офицер, стараясь быть вежливее.

Князь стоял долго, нетерпеливо ожидая и изумлённо открыв глаза. Лицо его омрачилось.

"Царица простила! Из сената? Теперь? Царица простила!" — мысленно повторял князь.

Чиновник медленно поднимался по лестнице и наконец был около князя.

— Что прикажите? — спросил князь.

— Я имею указ, — процедил чиновник, — арестовать немедленно вашего родственника, у вас живущего сержанта Борщёва.

— За что? — закричал князь и чуть не зарыдал.

— Сообщить не имею права...

— Государыня императрица изволила простить, — зашептал князь едва слышно... — Я знаю это чрез графа Орлова.

— Позвольте просить вас не задерживать меня вступая со мной в какие-либо излишние беседы. Моё дело — взять г. сержанта. Прикажите слугам его вызвать из горниц... А затем позвольте узнать — у вас ли в настоящую минуту, как я имею основание предполагать, г. Хрущёв, вам известный.

Князь хотел сказать: "да", но голос ему не повиновался и он мотнул утвердительно головой.

— В таком случае прикажите, вызвать обоих.

Князь не двигался с места и ничего не приказывал.

— Мне не досуг, князь. Поспешите исполненьем.

— Но... но неужели сейчас... Сию минуту, — залепетал князь. — Неужели до завтра нельзя это... Я бы поехал... это всё непонятно...

Князь был уверен, что, благодаря чьим-то проискам дело повернулось снова худо и что его дочери грозит тоже суд и монастырь. Он так и ждал, что чиновник по забывчивости не упоминает об Анюте и сейчас назовёт её и потребует тоже.

"Неужели царицу мои враги обошли! Неужели я погубил дочь!"

В эту минуту раздался раскатистый треск и окна, лестницы ярко осветились. В зале, во всём доме и даже на дворе прошёл гул голосов.

Первый огненный разноцветный щит, изображающий жертвенник, загорелся пред домом. Итальянец начал свои чудеса в решете.

Князь встрепенулся, будто ожил и преобразился весь.

— Тушить! — крикнул он на людей, стоявших а лестнице. — Пошёл! Тушить! Гони его вон! Стой!

Люди, ничего не знавшие, всё-таки бросились исполнять полупонятное приказание.

— Стой!.. Феофан! Прикажи итальянцу всё тушить. На смех, что ли!.. Тушить!

Затем князь обернулся к чиновнику и произнёс:

— Сейчас будут у вас тут и Борис, и Хрущёв… И я сам с ними согласен тоже отдаться вам под арест.

— Вас взять указу у меня нет. Если бы был, я бы вашего согласия на это не стал и просить! — раздражительно отвечал чиновник. — Поспешите, князь.

Чрез несколько мгновений Борис и Хрущёв были уже на месте, бледные, поражённые как громом. Анюта лежала без сознания на полу среди гостиной, так как никто не поддержал её во время.

Толпа гостей, как бураном с степи захваченное врасплох стадо баранов, — рассеялась и сбилась в кучки. Будто каждый прятался за другого! И вся эта масса, онемелая и сразу одичавшая от перепуга и от порыва тупого чувства самосохранения, бессмысленно, глядела на большие парадные двери, выходящие из залы на лестницу. — Как будто оттуда должна была войти сейчас сама смерть, чтобы выбирать свои жертвы.

У москвичей не было привычки к тому, что было обыденным делом для Петербурга. Правительственные агенты, представители власти и арестование именем закона — было для большей половины гостей князя чем-то особым, о чём они слыхали, как слыхали и рассказывали о привиденьях, о деяниях нечистой силы, но с чем сами лицом к лицу нигде не становились.

Князь бессознательно проводил молодых людей донизу.

Хрущёв, желая успокоить князя — сказал ему одеваясь в швейцарской:

— Князь, не опасайтесь... Это дело не касается вовсе самокрутки. Это совсем другое... И всё обойдётся, благополучно...

— Что же? За что же? Что ж вы, ограбили, убили кого? — воскликнул князь.

— Мы ничем не виновны. Но вы-то успокойтесь. Будьте столь любезны, — обратился Хрущёв к чиновнику, — сообщите князю, что наше арестование не имеет связи со свадьбой княжны...

— Я не знаю... — отозвался тот равнодушно. — Но полагаю, что это совсем иное дело, не в пример важнее. Государственное дело...

— Что? Господа Гурьевы арестованы! — вдруг спросил Борщёв. — Вы молчите? Скажите из милости это одно... Я вас умоляю. Из-за Гурьевых вы нас берёте...

— Гурьев?.. Гурьев?.. — закричал князь. — Бешеный?.. Что у меня был...

— Одно слово, — пристал и Хрущёв к чиновнику. — Скажите, ради успокоенья князя, опасающегося за свою дочь. Гурьевы и брат с компанией взяты, арестованы? Я не спрашиваю ведь, за что...

— Ну, коли хотите... Да. В сумерки с них начали, — сказал чиновник.

Князь, понявший всё, понял, что это только хуже, а не лучше.

— Какая тут самокрутка, тут государственное преступленье.

И князь вернулся наверх бледный и полупомешанными глазами озирался на толпу гостей.

В то же время молодые люди садились в казённую карету и под конвоем отъехали от дома.

XVII


Палаты князя Лубянского быстро опустели, после ареста. Все гости бежали из дома, как если бы он был зачумлён. Только дворня, князя была совершенно, спокойна. Только простой народ, угощавшийся на дворе, отнёсся к боярину-князю участливо...

Туманные намёки на всё случившееся, на причину взятия молодого барина с его другом — проникли конечно тотчас к дворовым князя и перешли к гостям их, т.е. прохожим с улицы... И этот люд сразу порешил дело и рассудил.

— Как? Против царицы замышлял Борис Ильич? Внук князя Лубянского и ныне зять... Пустое! Сего не может быть! Либо враги сильные есть у них, либо так потрафилось, ненароком вышла "ошибка" и всё сойдёт благополучно.

— Ошиблись! Ошибка! Бог милостив! — повторяла дворня, а за ней и серый люд, гость князя на дворе, у которого нашлось больше разума и больше совести, чем у гостей князя, в доме его.

Но скоро опустевший дом замер и затих, хотя в нём никто и глаз не смыкал ещё. Князь был около дочери, первый раз в жизни потерявшейся совсем от отчаяния.

Анюту снесли без сознания и положили на кровать, раздели и привели в себя. Анюта молчала, ломала руки в порыве страшного горя и повторяла одно, будто угрожая кому:

— Ну Что ж! И я умру!.. Не стану я жить на свете. Умру! Не мудрёное дело.

Князь успокаивал дочь всячески и, успокаивая, сам становился менее тревожен. Разум брал верх над неожиданным потрясением, с испуга смутившим его и спутавшим мысли.

— Ведь нешто Борис виноват! Нешто Хрущёв тоже виноват! — говорил князь. — Рассуди, дочушка. Нешто было ему время замышлять на правительство, когда он только о свадьбе думал. Да и Хрущёв не таковский. Объяснится всё и обойдётся.

— Он жил у Гурьевых! — воскликнула наконец Анюта.

— Так Что ж из того. Вот и припутали по ошибке.

— Ах, батюшка, не боюсь я, что Борис и вправду виновен и мне не сказывается. Вестимо припутали. Боюсь я, что без вины виноват будет. Он жил у Гурьевых. Слышал и знал всё... Он мне сказывал давно и не раз про сборища офицеров. Я тогда уж испугалась. Будтосердце чуяло, что будет он без вины виноват!

Анюта металась на кровати и наконец на слова успокоения отца отвечала:

— Оставьте меня. Оставьте Бога ради. Одну оставьте. Я надумаю что-нибудь...

Князь пошёл к себе, но по дороге осведомился о здоровье Настасьи Григорьевны. Агаша сидела и плакала в тёмной комнате, у окна, а в соседней лежала на постели её мать, почти без признаков жизни, едва дышала и не шевелилась.

После первой минуты испуга её, когда Бориса "потребовали по начальству", как ей объяснил князь и увезли — нашлись услужливые люди в числе гостей, которые объяснили ей, что сын её взять под стражу, увезён в острог за то, что злоумышлял против жизни царицы, вместе с другими офицерами.

Настасья Григорьевна, как и серый люд на дворе отмахнулась рукой и усмехнулась:

— Борюшка! Против матушки-царицы! Типун вам и язык. Бельмес какой взвели на Борюшку.

Но перепуг князя и обморок Анюты, которые пустякам не поверят и в разум которых бессознательно верила Борщёва — сделали своё дело. Женщина поняла всё, не поверила сердцем, но поверила недалёким разумом и тоже, как Анюта, лишилась чувств. После недавнего потрясения и болезни от самокрутки сына — второй удар вынести было трудно.

Агаша плакала и об матери, и об "нём», которого уже стала считать своим суженым.

— Полно, полно, — сказал князь в темноте, обращаясь на голос, плачущий где-то в углу. — Что мать?

— Ничего!.. В постели... — отозвалась Агаша.

— Бог даст, обойдётся всё. За матерью пригляди только.

И Артамон Алексеевич ушёл к себе.

"Вот, — думал князь, — не ездил в проклятый Питер... Приехали сюда питерские затейники и смутители и нас зацепили. Может и я виноват буду у них, что не донёс на этого бешеного, когда он был у меня".

Он лёг в постель, решив на утро объездить всех своих друзей и покровителей, чтобы просить за невиновного, зря припутанного к делу внука и зятя, за которого брался отвечать головой и даже состоянием.

— Не может быть никакой беды, — успокоился наконец князь. — Ведь ныне не Бироновы времена, ныне какие люди у трона... Воронцов, Панин. Тот же Иван Григорьевич Орлов и его братья. Шаховской, князь, Яков Петрович, мой кум! Нешто они людоеды какие и Шемякин суд творить станут! Ну виноват — не донёс, когда знал всякое празднословье, а более того ничего и не знал. Да и не до того было — жениться хотел, хлопотал... Нет! Бог милостив... А эти все... дурни! Хуже дурней, вспомнил князь гостей. И я у них Гришкой Отрепьевым стал сразу. Так и бросило их всех от нас, так и расшвыряло из дому во все стороны! Как из пожара выскакивали на улицу. Князь Обольский с княгиней своей и с дочерьми — пешком, не дождавшись кареты, убежали, сказывали люди. А сорок лет хлеб-соль водили. Пуд вместе съели.

Наутро князь рано выехал из дома и отправился по знакомым, друзьям и сановникам, людям нужным в новом деле, которое стряслось на голову. Они все много, охотно, даже усердно хлопотали за него, ещё на днях, когда надо было добыть прощенье за брак дочери с его внуком. Князь помнил, как радушно все принимали его и всякий брался услужить чем мог.

Чрез три часа, после нескольких визитов — князь, как потерянный, сидел в карете, крестился и молился путаясь в мыслях. Наконец, однажды, переезжая какую-то улицу, он вдруг закричал громко...

Крик сам вырвался у него из груди...

— Да чем же мы виноваты! Мы не виноваты! Что вы! Бога не боитесь! Что вы!!

Князь был поражён и испуган той переменой, которую он нашёл во всех друзьях и покровителях, когда явился за помощью и объяснил в чём дело, к которому припутали его зятя и внука.

Повсюду был тот же холодный приём, или тот же ужас от положения князя и желание явное от него отделаться, выпроводить его скорее из дому, а не только хлопотать за его зятя. Его даже не спрашивали о подробностях, а только отделывались словами;

— Что же я? Где же мне? Какой я помощник!

Один только новопожалованный граф, Иван Григорьевич Орлов, знал уже всё довольно подробно и отнёсся иначе. Они знал имена всех арестованных и причины их заключения под стражу. И он один стал успокаивать Артамона Алексеевича и обещал поговорить брату, генеральс-адъютанту. Спросить его о Борщёве и Хрущёве.

— Заступитесь! — взмолился князь. — По старой памяти и дружбе... Будьте заступником.

— Нет, дорогой князь, в таком деле всякому гражданину честь и совесть не повелевают быт заступником. Поговорить, спросить братца Григорья — я охотно беруся... Но просить за злоумышленника государственного — у какого же верноподданного хватить дерзости и отчаяния.

— Да ведь Борис припутан. Он ни причём...

— Коли не виноват — чист выйдет. Но посудите сами... Ведь вот меня же или вас не взяли, не засадили... Стало быть есть и за ним хоть малая толика преступного поведения. И граф Иван Орлов обещал всё-таки "спросить братца".

Другие друзья и покровители ничего не обещали, пугались даже одного предложенья князя — похлопотать за Борщёва. А некоторые поступили ещё проще, будучи дома и узнав лошадей и экипаж князя Лубянского, приказывали отвечать, что дома нет, уехали в вотчину...

— Дома нет, уехали в вотчину! — значило, что и завтра не будет, т. е. не желают быть знакомы.

Не мудрено было после этой резкой перемены во всех — потерять голову и умственно запутаться.

Князь Лубянский, вернувшись домой, сам смутно начинал уже, казалось, считал себя преступником государственным...

XVIII


Сборища на Плющихе у Гурьевых и нелепая игра в злоумышленников, ограничивавшаяся одной праздной болтовнёй, но вместе с тем и бранью на разных лиц, — стоявших высоко — конечно не могла сойти с рук.

В сумерки того дня, когда князь праздновал свадьбу дочери, было указано произвести аресты в городе всех лиц, список которых был в руках графа Григория Орлова.

Генеральс-адъютант, бывший сам три месяца назад простым цалмейстером артиллерии и сам искусным заговорщиком, быть может искренно смутился, узнав о заговоре в пользу Ивана Антоныча, а быть может понял, что это только "дерзостное самомненье" нескольких честолюбцев, метящих подражать ему с братьями.

Григорий, Алексей и Фёдор Орловы помнили хорошо трёх братьев Гурьевых, которые бывали у них в квартире на Морской и потом "отстали", и даже одно время заставили их опасаться доноса на себя правительству Петра III. Из них только старший, Семён, был, по мнению Орловых — умный и смелый малый, остальные были подражатели брата.

Так или иначе, но Григорий Орлов, узнав ещё до коронации императрицы о сборище и краснобайстве на Плющихе — приказал наблюдать за квартирой Гурьева. Дошёл и до него слух, что офицер Чихачёв поехал в Петербург, с целью освободить из крепости Шлиссельбургской содержащегося там принца Ивана. По наведённым немедленно справкам оказалось, что Чихачёв послан командиром его полка по поручению свыше и что Чихачёв верный слуга царицы.

Наконец дошёл до Орлова слух, что заговорщики, считая его дерзко замышляющим чуть не насильно жениться на государыне, обязанной ему с братьями своим престолом, решили тайно убить его при первой возможности. А это было далеко не трудно. Генеральс-адъютант и верхом, и пешком появлялся постоянно на улицах Москвы, так как по прежнему любил, вопреки этикету и своему возвышенью — простые прогулки и уличную жизнь.

Если Орловы не верили в серьёзность заговора в пользу принца Ивана, то поверили легко в намерение убить Григорья Орлова. Это дело было возможно и представлялось даже не очень важным.

Общественное мнение ещё не успело, так сказать, вполне привыкнуть считать Григорья Орлова сановником. Все слишком недавно, всего каких-нибудь несколько десятков дней тому назад, видели простого дворянина, москвича родом, в простом мундире. "Ну, убьют — три офицера одного своего недавнего товарища "Гришуху!" — Преступленье, конечно, как и всякое убийство, но государственного значения тут нет».

Так поняли Орловы. Так было и в действительности! Для Гурьевых, Орлов был, положительно, по старому, выскочка, "Гришуха — Ведмедь", которому вдруг повезло от слепой фортуны.

По докладу всего дела, слухов и россказней очевидцев о квартире и сборищах Гурьевых — государыне,она конечно повелела обратить на них особое внимание, назначить ловких людей и всё выведать. Это оказалось легче, чем думали. Двери Гурьевых были открыты длявсех; а их языки болтали всё что угодно и чуть не на всех перекрёстках Москвы.

На другой день коронации государыни, вечером, Гурьевы, на новом сборище в их доме, заявили товарищам, что пора действовать, что Лихарёв или Лихачёв уже вероятно освободил принца и везёт в Москву и что надо искать, случая встретить где-либо и застрелить Григория Орлова.

Наутро всё подробно было доложено генеральс-адъютанту человеком, наиболее принимавшим участие в сходках за последнее время.

Этот офицер-драгун даже предлагал свои услуги заговорщикам убить Орлова, которого он никогда близко не видал и в лицо не знает — но которого ему покажут накануне. Предложение драгуна было принято сочувственно...

Этот же самый драгун и передал принятое на сходке решение — самому Орлову, так как это был сам капитан Победзинский, давно наметивший себе наживу и отличие по службе при помощи выдачи отчаянных болтунов с Плющихи.

Граф Орлов снова передал всё государыне при первом же свидании.

Государыня не была встревожена и даже улыбнулась:

— Я уже это знаю, слышала, Григорий Григорьевич. Не одни Гурьевы и их товарищи шумят. Вся гвардия мятётся и негодует от слуха, что я иду за вас замуж. Волнение растёт, — продолжала она серьёзно, — и пора положить этому предел. Надо взять всех зачинщиков, распускателей этого слуха. И кроме того надо скорее опровергнуть этот слух, для меня зловредный. Я с нынешнего дня сама приближённым моим буду говорить о моём женихе ради смеху... Вы видите сами теперь, как я была права, думая, что вся гвардия взволнуется от подобного слуха, что русская царица собралась замуж за простого дворянина... убить даже грозятся его, и пожалуй успеют... Их много, а он один...

Орлов молчал, сумрачно потупив глаза в пол.

— Я прикажу заарестовать тех, кто мешается в государственные дела... — проговорил он сурово и гневно.

— Всех офицеров гвардии не арестуешь, Григорий Григорьевич. С кем же тогда остаться, с одними солдатами. Да, и как знать, может быть рядовые ещё более офицеров оскорбились этим слухом. Если дело кого и занимало прежде, то теперь, после объяснения и клятвы графа Алексея Разумовского, надо всё бросить. Всё кануло в воду. И нечего стараться его со дна вылавливать мирным гражданам на соблазн. Бывали примеры в истории, что королевы выходили замуж за своих подданных, но что возможно за морем для Россиянина, — он считает грехом или соблазном у себя на Руси. И так... Прикажите взять этих болтунов и их товарищей и строго расследовать дело. Во-первых, узнать, кто пустил смехотворный слух о нашей свадьбе.

Орлов поднял глаза на государыню и переменился в лице от гнева, но промолчал, ибо Екатерина весело и добродушно усмехалась, чуть не смеялась.

— Во-вторых, продолжала она, кто поехал будто бы за Иваном, да и поехал ли?.. В-третьих, кто ищет вашей смерти, кто предложил злодейство и кто брался совершить его?

Генеральс-адъютант, не промолвив ни слова, вышел от государыни и поехал к брату Алексею.

До вечера пробеседовали вдвоём эти два брата, два героя июньского переворота, два русских сказочных молодца, олицетворение удали и удачи — идущих об руку.

Да, действительно, это были "удальцы — удачники" — любимые герои народных грёз и сказок за века! Те молодцы, которые и не ищут, а находят, и не желают, а получают, которым само всё в руки лезет, само на службу просится,так, зря... Ни за что, ни про что!.. Всё к ним в батраки идёт: и ковёр-самолёт, и шапка-невидимка, и жар-птица, и конь-шестикрылат!.. И все они доставляют избраннику своему, добру-молодцу Иванушке: и горы золота и серебра, и целые королевства заморские, царевну красоту со звездой во лбу...

Поздно расстались братья Орловы, и генеральс-адъютант вернулся домой во дворец в свои отдельные покои — грустный и печальный. Наутро уже был у него список всех офицеров, посещавших сборища Гурьевых.

На другой день по всему городу были произведены аресты единомышленников.

По собственному желанию, вызвался быть и был назначен в число расследователей дела один сановник, дельный, влиятельный, юрист-буквоед, за которым слепо шли другие коллеги...

Это был сенатор Камыш-Каменский. Совесть серого люда, угощавшегося у князя, не обманулась...

XIX


Дело о злоумышлении конечно затянулось.

Наряженное следствие над арестованными выяснило, что был заговор освободить бывшего императора Ивана, чтобы возвести снова на престол, но что к этому — никаким, действием соумышленники не приступали, а только об этом рассуждения имели промеж себя... Равно выяснилось и намерение убить графа Григория Орлова. И то, и другое вместе не вязалось! Коль скоро было злоумышление на лишение новой императрицы престола в пользу принца Ивана — то зачем же было нужно освобождать её от дерзновенного, стесняющего её действия и требующего чрезвычайной награды за свои услуги!

Розыски повсюду и допрос всех заключённых на счёт Чихачёва, или Лихачёва, или Лихарёва — разъяснили, что первый ни при чём: с преступниками не водился и командирован начальством по особому служебному делу. Второй и третий не существует, а их однофамильцы даже не офицеры. Никогда о Гурьевых и сборищах у них не слыхали. Главный виновник, "заводчик» всего и, как доказано, "персональный оскорбитель на пустых словах её величества" — Семён Гурьев, сознался, что у них было "только одно враньё", а "в предмете" особого ничего не было, только хотелось, по злобе на Орловых, пошуметь, чтобы дали тоже какую награду за июньский переворот, "коей были лишены" по забывчивости или по злобе на них Орловых, за то, что они "отстали" ещё весной и "тянули на сторону бывшего императора". Главные виновники и их большие приятели были заключены в остроге, в секретном отделении, и содержались строго. Все остальные были вскоре освобождены, с увещанием ничего не разглашать о выдержанном допросе. Но в числе освобождённых не было ни Борщёва, ни Алексея Хрущёва.

Оба отвечали и показывали на допросе своём всю истину... Они были замяты совсем иным делом и с самокруткой им было не до Гурьевской компании. Но в обвинении их судьями в "знании и недонесении" о заговорщиках — оправдаться было трудно.

Подобной виновности не отрицали ни тот, ни другой. Но обоих молодых людей держали менее строго и позволили им даже видеться с князем, который, упав было духом временно, — снова энергично начал хлопотать и просить всех о заступничестве за зятя и его приятеля.

Многие офицеры, арестованные сначала и выпущенные, стали свидетелями по делу.

Более всех и подробнее всех показал драгун Побездинский, просидевший под арестом всего одни сутки. После него не менее знал и показал офицер Лев Толстой, затем измайловец и товарищ "заводчиков» Михаил Шипов. Эти три офицера отозвались равно хорошо о Борщёве и об Алексее Хрущёве, так как первый, не сочувствуя заговору, переехал даже с их квартиры к Шипову и был озабочен своим частным делом и женитьбой, а второй при многих свидетелях называл всё "пустобрёшеством» и убеждал не раз брата родного, тоже "заводчика", Петра Хрущёва, бросить "всё враньё" и переехать к тётке Основской, подальше от отчаянных братьев Гурьевых.

Однако многих офицеров, знавших о "празднословии на сборищах» и не донёсших, освободили тотчас и они почлися свидетелями, а сержант Борщёв и рябчик Хрущёв обвинялись в этом преступном деянии и не освобождались. Разница была в том, что оба не находили Гурьевых в своих ответах преступниками, а считали по совести и называли в показаниях своих при допросах "болтунами" или "шалыми".

— Мало ли кто что врёт ныне! — говорил Хрущёв. — Все врут! Ходить доносить — в сыщики попадёшь!

— Моя обязанность и желание были удалиться добровольно от болтунов! — говорил Борщёв. — А идти на них с доносами — почитал негодным, тем паче, что был уверен, что они сами, без меня, доврутся до беды.

Когда Борщёву заявили, что офицер-преображенец Баскаков очень дурно о нём отозвался, то Борис отвечал твёрдо и даже гневно:

— И слава Богу! Если бы такие офицеры как г. Баскаков меня хвалили и за приятеля выдавали, то это было бы для меня срамом.

Прошёл месяц, а друзья сидели в заключении. Князь Лубянский выбивался из сил. Наконец он подал прошение государыне, и получил обещание правого и милостивого суда...

Анюта сидела тоже в добровольном заключении и не переступала порога своей горницы, дав слово выйти только навстречу к освобождённому Борису.

Бывшая красавица и блестящая княжна Лубянская теперь похудела, постарела. Глаза потухли, лицо осунулось... Всё существование сводилось к мысли и вопросу: — когда она увидит его? А если не увидит, то это существование и не нужно! Тогда она покончит с собой.

Настасья Григорьевна лежала в постели без языка и без ясного сознания окружающего и близилась к концу.

XX


Однажды зимой, уже чрез два месяца после ареста заговорщиков, князю доложили, что неизвестный офицер желает быть принятым.

— Зачем? Что ему? Феофан, поди узнай.

Феофан отправился вниз и вернулся с ответом.

— Он сказывает — по важному делу, до вас касающемуся, за которое вы ему благодарны останетесь.

Князь стал осторожнее от несчастья. Прежде широко отворялись двери его дома пред всяким чужим человеком. Теперь он помнил визит "шалого Гурьева" и его безумные речи. Он мог и его, князя, припутать к своему бешеному делу.

"Прогнать!" — думалось князю. Но последнее заверение о "благодарности" его остановило.

— Ну, зови. Да возьми двух чертей и будь тут за дверями, на часах. Коли кликну и прикажу гнать его вон, то подхватите и чтоб он у меня торчмя головой выкатился из дому.

Чрез минуту в горницу вошёл офицер и отрекомендовался.

— Капитан Победзинский!

— Что прикажете?

Капитан объяснился кратко, деловито, вежливо, сладким голоском, отчасти нараспев, что он может быть именитому князю Лубянскому очень полезен, так как берётся освободить его зятя от следствия и суда.

Князь даже оторопел и невольно ахнул.

— Каким образом?

— Это тайна. Но какое вам дело? Лишь бы он был на свободе и прав.

— Вестимо. Вестимо... Но что я должен сделать? К кому ехать? Я уж царице подавал...

— Я знаю, пане ксенже...

— Кто такой... панаксешь... что? Такого я не знаю.

— Не то, не то... Я знаю, князь, что вы прошение императрице подавали. Вам ничего делать не придётся. Ни к кому ехать не надо...

— Так как же? Само что ли сделается?

— Я сделаю. Всё сделаю. И господин сержант будет свободен чрез... Ну чрез неделю.

— Родимый. Отец родной... Да не врёшь... заговорил князь со слезами на глазах. Я тебя... Я вас озолочу.

— А сколько именно, прошу сказать?

— Что, сколько?

— Что я могу... за труды и хлопоты надеяться...

— Да что хочешь. Коли деньги — так что хочешь. Прямо бери сколько на ум взбредёт.

— Десять тысяч рублей! — выговорил капитан несколько робко и заикаясь.

— Ты возьмёшь... Виноват... Вы возьмёте десять тысяч и Борис чрез неделю будет у меня здесь, прав, чист, на свободе?

— Да-с!

Князь, с быстротою юноши в движениях, полез в карман, достал ключ и стал отпирать ящик стола.

— Что? Деньги? Тетерь? Не надо! После! — заговорил Победзинский быстро. — Я и так верю ксенжу Лубянскому.

И капитан поднялся с места.

— Ну, задаток бери.

— Нет.

— Бери, ради Создателя. А то я буду бояться, что это всё пустое бреханье было. Бери.

И князь выкинул на стол пять отдельных пачек, перевязанных нитками.

Победзинский при виде денег колебался.

— Бери, родимый, совестно будет надуть. А то этак подумаешь, да на понятный. А задаток возьмёшь, будешь поневоле действовать... Забатрачишься...

— Ну вот... это... Пожалуй. Чтобы не прекословить пану князю.

И Победзинский взял три пачки со стола.

— Ничего не сделаешь — я на тебя донесу, что ты грабитель! — сказал князь грозно, когда деньги были в кармане офицера.

— Всё сделаю... Скоро сделаю. Завтра я опять буду у пана-князя на совещанье, и много раз зайду.

— Милости просим хоть всякий день.

— А теперь, князь, прикажите принести из моей брички ящик маленький. Я вам покажу и докажу что я не вру, а могу всё сделать. А то вы деньги дали — будете в тревоге. Прикажите эту шкатулку сюда принести.

— Гей, люди! — крикнул князь от радости во всё горло.

Феофан, а за ним двое здоровых слуг-гайдуков, в секунду ворвались, как по команде, в горницу и, подойдя к самому столу, уже поднимали руки, готовясь по второй команде "вон» подхватить гостя.

Князь забыл своё распоряжение и удивился, но теперь вдруг, по глазам одного из гайдуков, рослого парня, самого усердного и глупого из всей дворни — вспомнил.

— Стой! Стой! Черти! Не то... Не то... — закричал князь, даже испугавшись недоразумения. — Пошли вон!.. Вы, пошли вон!.. А ты, Феофан, сходи сам и принеси сюда своими руками шкатулку из брички господина.

Чрез несколько минут Победзинский показал князю из отворенной клюнем шкатулки — несколько бумаг. Это были допросные пункты Борщёву и его ответы и подпись.

Князь узнал почерк внука.

— Да вы в судьях что ли?! Его судите?

— Нет. Но теперь верите, что я не вру и могу...

— Да верю, верю и так...

— Ну до свиданья... Прощайте. Завтра может быть буду опять, а может быть и не буду. Как дело пойдёт.

Князь, оставшись один, перекрестился три раза.

"Вот Господь Бог благодетеля послал! Вот не чаялось... А ведь он... Он, но всему видать... мерзавец отборный!"

XXI


Капитан Победзинский ошибся и обманул князя. Он на утро не появился, а затем, не чрез неделю, а чрез три дня, он прискакал верхом на двор князя, и завиденный им в окно, был встречен на лестнице.

Лицо Победзинского расплылось и сияло, и он проговорил запыхаясь:

— Сержант будет у вас ввечеру... Приказано уже освободить. А завтра... за должком.

— Стой! — крикнул князь, видя, что капитан повернул уже назад. — Стой! Скажи толком...

— Нет. Нет. Князь. Не могу. Сказал всё... Ну вот довольно. Будет сержант ввечеру здесь. А я не могу.

И капитан почти сбежал вновь по лестнице и ускакал так же лихо, как примчался минуту назад.

Князь хотел бежать с вестью к дочери, которой ничего не говорил о первом посещении драгуна, боясь даром смутить её и напрасно подать надежду. То же самое соображение остановило его и теперь.

"Потерплю! О Господи! Если это правда! Колдун! Просто колдун... Или мерзавец! Это вернее... Что-нибудь подстроил. Да нам-то что же. Ведь, мы невиноваты".

В сумерки сержант Борщёв, действительно, был в доме князя и весь дом гудел, как если бы опять пировать собрались все его обитатели. Всё ожило и, казалось, стены дрожали, от беготни, суетни, радостных восклицаний и общей сумятицы.

Анюта, прибежавшая из своей горницы, несколько часов сряду не выпускала Бориса из своих объятий, будто боясь, что он опять исчезнет, как привидевшийся ей во сне призрак. Она улыбалась, плакала, но ни слова не вымолвила. Она не могла говорить...

Агаша сидела и грустно радовалась.

"А он? Он когда?" — думалось ей сквозь слёзы.

Борис был счастлив, доволен, но угрюм. Он изменился лицом, похудел и побледнел и даже выражение глаз его было другое, жёсткое и злое. Он вынес два месяца заключения, допроса, а главное, считая себя вполне невинным, чувствовал себя оскорблённым, что его причислили к "шалым дьяволам», как он называл мысленно Гурьевых, из-за которых терпел в чужом пиру похмелье. И когда же? Чрез несколько дней после свадьбы с той, которую любил так давно и так страстно!..

— Бедный... Бедный!.. было первое слово Анюты, глядевшей, не отрываясь, в лицо Бориса.

Сержант сходил к матери, но она не узнала его. Он поцеловал у неё руку, назвал её, но Настасья Григорьевна только скосила на него глаза, поглядела полубессмысленно и, вздохнув, снова закрыла глаза и будто забылась.

— Мать убили! Шалые дьяволы! — проговорил Борис злобно.

Но ласки Анюты поневоле смягчали его сердце и счастье возврата домой сказывалось глубже и сильнее.

— Теперь надо за Алёшу хлопотать! — сказал князь. — За него пять тысяч дам...

XXII


На следующий день поутру снова капитан Победзинский появился у князя в доме и объявил ему, что дело Борщёва ещё не кончено, ибо дурно обернулось. Его могут опять засадить и засудить. Князь обомлел и не мог ничего выговорить.

— Теперь всё дело однако в пустяках, — сказал Победзинский, — но зная характер господина сержанта, я должен, просить вас убедить его и приказать, ради своей пользы и счастия...

И капитан объяснил, что на утро Борщёв должен ехать с ним к графу Григорию Григорьевичу Орлову, который его требует и ждёт. На один вопрос графа: "Правда ли, что я виноват, а не вы?" Борщёв должен отвечать: "Так точно, ваше сиятельство."

Но князь, любивший загадки загадывать, не любил их разгадывать. Победзинскому волей-неволей пришлось объяснить князю, что когда-то Борщёв был у Орлова, по своему делу о чине, и тот подумал, вследствие особых причин, что сержант является к нему с доносом на Гурьевых, о которых он уже слышал. Не дав сказать ни слова Борщёву о своём деле, Григорий Григорьевич приказал ему ехать вместе с Победзинским к брату Алексею. Так как Орлов и по сю пору не знал зачем был у него Борщёв, то капитан надумал фокус.

— Этим самым обстоятельством я и воспользовался, — объяснил он. — Я сказал графу, что Борщёв действительно приезжал тогда донести на Гурьевых, да вы, мол, не дали ему выговорить ни единого слова, — он, мол, подумал, что вам это не по сердцу, и бросил дело. А теперь, мол, невинно пострадал как соучастник их и заарестован. Ну, граф — добрейший человек и его надуть муха может. Он сейчас и приказал освободить вашего внука... Тут бы и всему делу конец.

— Да... — выговорил князь. — Я думал...

— Так и я думал. Ан нет... На грех мне и на нашу беду, г. Баскаков что-то наговорил графу — и Григорий Григорьевич желает г. сержанта видеть лично и спросить.

— Как же быть?

— А ехать и сказать... Граф всегда спешит. Он только и скажет: "правда, мол, вы тогда приезжали ко мне по делу Гурьевых и я вам ни слова сказать не дал и виноват?" Г. сержанту и ответить одно слово: "Правда, мол, ваше сиятельство..." только это одно слово...

Князь задумался и опустил голову.

— Борис этого не скажет, — выговорил он.

— Но тогда его опять возьмут. И я тоже... Я обманщиках буду. Я лгуном буду поставлен! уже плаксиво заговорил Победзинский.

— Борис на это не пойдёт! — повторил князь.

— Тогда всё пропало. Граф поймёт обман. Он оттого я выпустил г. сержанта, что поверил мне...

— Ох, капитан... Я думал вы ловчее. Лганьём да обманом, сударь, не надо было освобождать. Но и назад... Господи? Опят в острог... А я? Анюта моя!.. Второй раз это убьёт её...

— Бога ради, князь... Ведь я... Мне хуже ещё... Я могу пострадать за обман. Господин граф ко мне благоволит, я моту его секретарём быть! И я на веки счастлив. А он выкинет меня... В окно выкинет... Да что это! Хуже! Судить велит. Князь, ради младенца Иисуса я его Святой Матери! Я ваших денег не возьму. Меня спасите! — взмолился капитан Победзинский уже искренно.

— Вам то поделом! Обманывать, сударь, всякого подло, — заговорил князь резко. — А действовать обманом на высокопоставленных лиц — сугубая подлость. У них власть, а вы этой властью играете. Вы червяк — вас никто не знает и знать не хочет. И всё недовольство падает на то лицо, которым вы обманно помыкаете! Я бы вас плетьми высек и в Сибирь отправил, будь я граф Орлов.

— Да ведь не я теперь, а г. сержант в Сибирь пойдёт. Ведь дело я знаю. Его в Якутск предполагалось сослать.

— Неправда!

— Правда. Божусь Богом! — воскликнул капитан. — Божуся памятью отца и матери покойных. И Победзинский перекрестился. Голос его звучал правдой, и князь поверил.

— Господи помилуй! Что же я буду делать? Анюта не вынесет... Она за ним поедет! — громко и отчаянно воскликнул вдруг князь, так как в первый раз мысль эта пришла ему в голову.

Он встал и крикнул Феофана.

— Попроси сюда Бориса Ильича и княжну... Ну, Анну Артамоновну, — поправился он.

Глубокое молчание было в комнате князя до самого появления Бориса с Анютой.

Князь объяснил всё: Победзинский добавил подробности. Борис молча опустил голову. Анюта побледнела.

— Ну, Борюшка? — вымолвил князь.

— Я не поеду! — был ответ.

Наступило молчание.

— Сибирь лучше? — сказал князь. — Тебе Сибирь будет...

— Да... Анюта? Ты за мной поедешь, если...

— Даже обидно! Не переспрашивай сто раз пустяков, — тихо проговорила Анюта.

— Почему же вы не хотите, молил Победзинский. Ведь это пустое дело... Одно слово... Одно слово — и всему конец.

— Я помню теперь. Понял! — заговорил Борис. — Он сам тогда на лестнице нам сказал: вы по одному делу?.. Стало быть — вы доносчик на Гурьевых. Вы их предали!

Победзинский покраснел.

— Ах, пане кохонку, это всё... Дело надо... Дело теперь...

— Я не поеду, батюшка, лгать не стану и на всю гвардию срамиться не стану. Во свидетели, как Шипов, я бы пошёл и сказал бы всё по совести, но в доносчики? Хуже того — не быв доносчиком — теперь им назваться, не могу...

— Так ты Анюту пожалей! Каково ей будет в Сибири! — заплакал князь. — Анюта, ты проси... Пожалейте сами себя и меня...

— Нет, батюшка. Лгать и обманывать нечестно, а обманывать таких лиц, как граф... то тогда и царицу стало быть тоже можно обмануть... Нет... Оставьте, пускай Борю опять берут, а я всё приготовлю, чтобы за ним...

И Анюта, мертвенно бледная, чтобы прекратить разговор, едва передвигаясь — пошла из комнаты отца. Борис, опустив глаза, двинулся за ней.

Князь ухватился за голову и сидел как поражённый и раздавленный.

Капитан был тоже как потерянный и глаза его дико бегали по комнате без смысла и сознания.

Князь вдруг поднял голову. Он обернулся к капитану и поглядел на него так странно, что Победзинский оробел.

"Сошёл с ума!" — подумал он.

— Капитан... Я поеду! Я скажу! — глухо выговорил князь.

— Что? Вы? Куда?

— Я поеду... Я князь Лубянский. Артамон Лубянский... Я никогда не лгал — и мне должны верить. Я поеду и скажу Орлову!

— Да это не то... — пробормотал Победзинский.

— Нет — то! — крикнул князь.

— Вы не ответчик за внука. Он должен сам заявить, что приезжал тогда к Григорью Григорьевичу с нарочитой целью выдать с головой смутителей государственных. Его самоличное признание и подтверждение моих слов — важно. А вам г. генеральс-адъютант не поверит.

— Мне? Князю Лубянскому? Не ври, капитан! Не бреши! Вот что...

— Пане ксенжу... Я знаю графа Григорья Григор...

— И я знаю графов Орловых!.. — воскликнул князь... — Знаю какая в них кровь течёт...

— Какая кровь?! Тут, пане ксенжу, не кровь... Я даже не понимаю... Что кровь...

— Да? Ты, шляхтич из хлопов, не понимаешь. Какая кровь? Дворянская! Это раз... А второе сказывать буду — кровь Григория Иваныча покойника, их родителя... Вот не неё моя надежда... Я на Орловскую кровь уповаю!..

Капитан ничего не понимал и начинал думать, что старый князь от горя свихнулся в мыслях и словах.

Наступило минутное молчание. Князь глубоко задумался и, облокотясь на стол, положил голову на руки. Он дышал неровно и старые глаза его горели и искрились не хуже, чем у его "Крымки" дочери, когда она волновалась.

— Но если г. сержант, — заговорил капитан тревожно, — поедет после вас к графу и откажется от ваших слов. Он чудак.

— Нет, капитан, он не чудак. Так прозывать его не надо... Есть два разбора карт игральных, с глянцем и без глянца... И люди-человеки тоже на два покроя... с глянцем и без глянца. Вот ваша братья, капитан, прозывает нашего брата — чудаками.

"Совсем рехнулся! — подумал Победзинский. — Карты приплетает... С глянцем... Без глянца..."

— А мы, я и Борис, а с нами и дворяне Орловы одного разбора... Мы друг дружку поймём... Да, я верю, что г. генеральс-адъютант меня поймём...

И князь, ударив кулаком по столу, встал почти с отвагой на лице.

— Божуся я вам Маткой Божьей... — уныло проговорил Победзинский. — Божуся, пане ксенжу, что г. сержант откажется... Скажет графу, что вы всё неправду говорили... Поедет сам к графу и всю правду раскроет... тогда и вас потянут в суд за обман.

— Не бреши, капитан... Я расскажу что знаю, про всё, а Борис подтвердит и пояснит. Обмана никакого не будет. Ну, прости, ступай откуда пришёл. Нечего нам из пустого в порожнее переливать...

Капитан хотел говорить и усовещевать князя, но старик показал ему на двери. Победзинский вышел как потерянный, будто чуя беду...

XXIII


Чрез два дня князь Лубянский выхлопотал себе чрез графа Ивана Григорьевича особую аудиенцию у генеральс-адъютанта по весьма важному делу, как просил он доложить...

Ещё чрез три дня, в назначенный графом час, около полудня — парадная колымага парадных коней выезжала из ворот дома московского "загадчика". Сам князь сидел одетый в свой парадный костюм лиловатого атласа с золотым шитьём, в тщательно напудренном и завитом парике. Только лицо его, бледное, тревожное, и унылый взгляд старых глаз не соответствовали этому параду.

Князь, измученный душевно за последнее время, теперь был особенно взволнован, так как свидание с Орловым должно было окончательно и бесповоротно решить судьбу его дочери и его собственную, вполне зависящие от судьбы Борщёва. Или спокойное, счастливое существование в Москве, или Сибирь!

Экипаж князя направился в Китай-городу, но обогнул его, объехал Кремль и остановился у часовни Иверской Божьей Матери. Боярин вышел, заказал молебен и долго горячо молился на коленях, прося "Заступницу" помиловать, "заступить" невинных пред кознями злых людей, направить волю сильных людей, от которых зависит их судьба — на правду и добро...

Когда боярин, приложившись к иконе, вышел и сел снова в колымагу — ему почудилось, что его дело совсем не такое страшное, пагубное.

"Как же это невинным идти в Сибирь! — думал он. — Быть сего не может! Бог-то — на что же на небеси?" И более спокойный, уже приготовляя свою речь, которую он скажет любимцу государыни, князь бодро выглядывал из окна кареты.

У подъезда генеральс-адъютанта стояло пропасть разнородных экипажей, несколько офицерских лошадей держали под уздцы денщики, или водили по площади.

Когда князь объявил своё имя придворным лакеям, они вызвали молодого офицера, который в свою очередь попросил князя "пожаловать" и провёл его в особую, небольшую комнату, где не было никого.

— Граф Григорий Григорьевич приказал, — вымолвил офицер, — проводить вас сюда, отдельно от всех прочих лиц. Это не приёмная, а уборная графа... Но здесь удобнее беседовать...

— Всё равно... Всё равно... — пролепетал князь, как бы снова смущаясь близости минуты, в которую всё должно решиться.

Князь остался один, чутко прислушиваясь и ожидая звука шагов и появления юного, вновь народившегося вельможи русского государства — о добродушии которого уже ходили слухи...

— Никакой важности! Добрая душа! Нараспашку! — говорилось в Москве.

Прошло около часу в состоянии ожидания... Наконец раздались тяжёлые шаги, распахнулась дверь, и красавец-богатырь появился в комнате пред князем. Это не был вельможа, или генеральс-адъютант, сияющий в золотом мундире с брильянтовым аксельбантом на плече... Это был простой, молодой дворянин, гладко остриженный под гребёнку, улыбающийся, только что проснувшийся и вышедший в свою уборную без пудреного парика и в шлафроке из тёмной турецкой материи...

— Прости, князь... утреннее одеяние... — сказал ласково Орлов, протягивая руку... — Не взыщи...

— Помилуйте... — прошептал князь и хотел что-то ещё прибавить, но Орлов усадил его и прервал словами:

— О зяте дело. Борщёв, сержант?

— Да граф. Зять мой и внук...

— Пред ним виноват я кругом? Он ещё летом был у меня, заявить об этих вралях... Но вот, что диковинно... Будучи тогда у меня в Петровском, он чудные речи вёл с моим приятелем, офицером Баскаковым. Мне хотелось это разъяснить. Зачем он сам не является?

— Он не может, граф. Ему надо явиться и сказать, что он был у вас тогда с доносом на Гурьевых, а вы...

— Ну да, ну да, — прервал опять Орлов.

— А это неправда! — выговорил князь. — Идти к вам и лгать... Обманом вас взять он не может. Он дворянин.

— Я что-то не пойму. Поясни, князь...

И лицо Орлова стало сумрачнее...

Лубянский начал свой рассказ и чем далее, тем горячее говорил он, входя в малейшие подробности. Он рассказал правдиво всю историю загадочной самокрутки дочери, которой сам помогал, сознался в своей неосторожной шутке над сенатором Каменским, объяснил поведение капитана Победзинского, за деньги освободившего его внука от пристрастного суда сенатора... Всё искренно, прямо и горячо поведал боярин юному вельможе. Орлов слушал, опустив голову, не прерывая речи князя, и играл кистью шнура своего шлафрока...

Наконец князь кончил и прибавил:

— Буди справедлив и милостив, граф. Защити нас от врагов. Защити старика, российского дворянина, с детьми, от мести хохла и от ухищрений поляка...

Орлов молчал долго и наконец вздохнул.

— Стало быть, князь... ваш внук всё-таки виновен.

— В чём?

— В недонесении правительству государыни о кознях своих товарищей...

— Да. В этом виновен. Но другие более виновные чем он и Хрущёв — на свободе, прощены... Прости и их.

Орлов молчал.

— Неужели мне, на старости лет, — заговорил князь, — всю жизнь соблюдавшему честь дворянскую и в деле, и в слове — теперь жалеть, что я не захотел обманывать и лгать моей царице. Приди я или мой внук и солги одно слово — и всё было бы благополучно... А не захотели мы себя порочить — виноваты... Полно, граф, ты ли сын досточтимого московского дворянина Григория Иваныча? Его, покойника, во свидетели беру я. Будь он жив, я поехал бы к нему, и знаю, что сказал бы он своему сыну и как посудил бы это дело. Что ж, времена что ли ныне другие? Дворяне другие? И честь дворянская другая, из-за моря на корабле привезённая... За что прадеда вашего, участника бунта стрелецкого, пощадил Великий Пётр, почему голову на его плечах оставил, когда других сотнями казнил? А он был виноватее других. Почему?

Орлов поднял опущенные глаза и глядел в лицо Лубянского.

— За то пощадил, — воскликнул князь, — что старшина стрелецкий Орлов поступил по чести русской, дворянской. Он громко крикнул царю у самой плахи: "Руби головы, руби! Ни единой не оставляй стрелецкой головы! Все мы крамольники! Нас один Господь простить может по своей благости..." И вот за сие раскаяние, за сии горячие и прямые слова — царь пощадил жизнь своего подданного. Казни он стрельца Орлова, не было бы на свете дворянина Григория Иваныча, не было бы сыновей его — вас, графов Орловых.

Выражение лица генеральс-адъютанта вдруг изменилось. Он быстро протянул руку князю и вымолвил:

— Нет, князь, честь дворянская во дни великой государыни Екатерины Вторые не новая, как сказываешь, из-за моря привезённая... А всё та же, старая... Какая была при моём родителе покойном. Спасибо тебе, что меня на разум наставил... Я, видишь, по молодости своей, да от дел и забот, спутался на мыслях. Стал, вишь, жалеть, что меня лишний раз не обманули. Стал негодовать, что двое дворян российских, Лубянский и Борщёв, не лгуны подлые, меня дураком не поставили, взяв обманом... Поезжайте домой и скажите внуку — когда будет ему нужда в каком деле, чтобы обращался прямо ко мне... Завтра доложу государыне обо всём и заранее говорю вам, что Борщёв и Хрущёв — чисты будут... Пускай верой и правдой служат царице, а в сомнительных случаях жизни — обращаются за советом и научением к московскому боярину, князю Лубянскому. Он их так же образумит, как меня на разум наставил...

Слёзы показались на лице Артамона Алексеевича.

— Как мне благодарить... — пролепетал старик.

— Нет, князь, мне благодарить, а не вам меня. Ну, а я вас сумею отблагодарить, да и не словами, а делом... Пускай сержант готовит себе офицерский мундир...

Орлов расцеловался с боярином... Князь вышел как в тумане, от восторженного чувства на душе.

XXIV


Чрез месяц пир горой в палатах князя Лубянского дивил всю Москву... Опять сотни гостей наполняли гостиные дома, а густые толпы народа, угощаемые на широком дворе князя, заливали всю улицу как волны морские ... Князь справлял свадьбу внучки Агаши и второй раз праздновал свадьбу дочери. Две счастливые пары молодых принимали поздравления.

Около Рождества, стал известен в городе приговор над осуждёнными преступниками, замышлявшими государственный переворот в пользу принца Ивана.

Дело это было первое в летописи уголовных государственных дел, в котором высочайше повелено было производить следствие и чинить допрос без пыток и пристрастья.

Сенат, в полном собрании, при участии президентов всех коллегий, присудил: Семёну Гурьеву и Петру Хрущёву — отсечение головы, двум остальным братьям Гурьевым — каторжную работу, а остальных более или менее виновных в соучастии, лишив дворянства, чинов, имения, подвергнуть телесному наказанию и сослать на поселение.

Императрица смягчила приговор. Семён Гурьев и Пётр Хрущёв были сосланы в Камчатку, двое младших Гурьевых — в Якутск. Остальные лишились чинов и были высланы на поселение в разные места Империи, менее отдалённые.

Одновременно с этим, давно больная, Настасья Григорьевна скончалась, но в сознании, на руках сына, и знала умирая, что он не замышлял ничего против царицы.

Чрез несколько лет палаты князя Лубянского огласились весёлым смехом и шумом его правнучат, мальчиков и девочек Борщёвых и Хрущёвых. Прадед обожал малюток, исполнял все их прихоти и затеи и всегда называл их: "мои командиры". Часто и много шутил князь по тому поводу, что дети Борщёва приходились ему и внуками и правнуками, а детям Хрущёвым приходились не то двоюродными братьями и сёстрами, не то дядями и тётками...

— Живём мы, — говорил князь, — российской загадке в пример: шли полем вместе: брат с сестрой, муж с женой, да шурин с зятем? Сколько всех? Шестеро! То-то нет!

И хотя в доме было ровно двенадцать человек всей: семьи — князь в шутку насчитывал около тридцати.

— Все мы перепутались, — смеялся князь, — но живём, счастливо. Стало быть, Бог благословил!..


Загрузка...