Не хотелось бы зваться пушкинистом. Хотя я и в самом деле подозреваю, что всякий русский, рано или поздно, в какой-то степени им становится. Любопытно было бы проследить – почему?
Думаю так, что Пушкин в какой-то необъяснимо высокой и законченной форме выражает собой тип русского человека и тип русского характера. Не говорю при этом, что тип этот представляет некое совершенство. Законченность его характера как раз в том, что он вобрал в себя все противоречия и загадки того, что во всем мире величают натурой русского, русским характером.
Пушкин, сам умерший в долгах, как в шелках, исхитрился после смерти своей полтора столетия уже кормить неплохим хлебом и часто даже с маслом легионы анатомирующих его короткую жизнь. Здесь тоже загадка. Как могла эта недолгая жизнь вместить столько, что до сей поры представляется неисчерпаемой?
Все дело, видимо, в широте его души. Она вместила столько, что даже русское дремучее и мудрое суеверие впитала во всей полноте. Древний и тайный ужас, в котором постоянно обреталась языческая душа славянина, очень явственно касался сокровенных струн его натуры.
Это можно, конечно, объяснить великолепно развитым поэтическим чувством. Но это первое попавшееся объяснение, которое по логике поиска надо отбрасывать сразу.
Есть другое. Наш языческий страх легко объяснить постоянной угрозой, ожиданием беды. Душа Пушкина развивалась именно в такой обстановке. Рок постоянного ожидания недобрых перемен не отпускал Пушкина в течение всей его жизни.
Как я говорил уже, мне меньше всего хотелось, чтобы это были именно записки о Пушкине. Лично меня раздражает непомерное количество пушкинистов. Мода и легкий хлеб начинают опошлять эту священную тему. Но заметки о русском суеверии, как это оказалось, без Пушкина невозможны. В языческой натуре Пушкина таилось, может быть, самое обширное и достоверное собрание таинственных, грозных и забавных следов древней жизни славянской души.
Это был как бы последний всплеск того священного атавизма, который до сей поры ощущает каждый из нас и который является незабытым детством всех нынешних философий.
Я не могу быть уверен, что Пушкин был хорошим христианином, но просто христианином он был. Однако вот какая замечательная деталь. В последние дни жизни Гоголя его неистовый духовный тренер отец Матвей Константиновский требует от него освободиться от главного, что стоит на пути в царство небесное.
– Отрекись от Пушкина, он язычник!
Думаю, что не так уж прост был этот «ржевский Савонарола» поп Матвей, и умел смотреть в корень.
Если перелистать жизнь Пушкина с определённой заданностью, то окажется, что суеверие играло в ней необычайно важную роль и в значительной степени определило само её течение. Во многих случаях именно оно влияло на повороты его судьбы и, не будь Пушкин «язычником», его жизнь могла бы сложиться совсем иначе.
Вот один из самых известных случаев. Он описан современниками Пушкина неоднократно.
Даль, очень близкий ему человек, мог слышать об этом от самого Пушкина.
Свидетельство Даля для меня является авторитетным и должно быть точным, поскольку он сам всю жизнь собирал и расшифровывал народные приметы. Он часто бывал консультантом у Пушкина относительно значения разного рода предзнаменований.
«Всем близким к нему известно странное происшествие, которое спасло его от неминуемой большой беды. Пушкин жил в 1825 году в псковской деревне, и ему запрещено было из неё выезжать. Вдруг доходят до него тёмные и несвязные слухи о кончине императора, потом об отречении от престола цесаревича; подобные события проникают молнией сердце каждого, и мудрено ли, что в смятении и волнении чувств участие и любопытство деревенского жителя неподалеку от столицы возросло до неодолимой степени? Пушкин хотел узнать положительно, сколько правды в носящихся разнородных слухах, что делается у нас и что будет; он вдруг решил тайно выехать из деревни, рассчитав время так, чтобы прибыть в Петербург поздно вечером и потом через сутки же возвратиться. Поехали; на самых выездах была уже не помню какая-то дурная примета, замеченная дядькою, который исполнял приказание барина на этот раз очень неохотно. Отъехав немного от села, Пушкин уже стал раскаиваться в предприятии этом, но ему совестно было от него отказаться, казалось малодушным. Вдруг дядька указывает с отчаянным возгласом на зайца, который перебежал впереди коляски дорогу; Пушкин с большим удовольствием уступил убедительным просьбам дядьки, сказав, что, кроме того, позабыл что-то нужное дома, и воротился. На другой день никто уже не говорил о поездке в Питер, и всё осталось по-старому. А если бы Пушкин не послушался на этот раз зайца, то приехал бы в столицу поздно вечером 13 декабря и остановился бы у одного из своих товарищей по лицею, который кончил жалкое и бедственное поприще своё на другой же день… Прошу сообразить все обстоятельства эти и найти доводы и средства, которые могли бы оправдать Пушкина впоследствии, по крайней мере, от слишком естественного обвинения, что он приехал не без цели и знал о преступных замыслах своего товарища».
Сказать честно, меня в работе над этими заметками привлекала одна немаловажная для авторского самолюбия деталь. Мне хотелось, наконец, написать такую вещь, от которой невозможно было оторваться. Которую с одинаковым удовольствием прочитали бы и тонко организованная посетительница, допустим, литфондовского бара и толстокожий бюрократ, устроившийся со своим столом прямо на столбовой дороге очередной российской перестройки.
Вот тут-то я и подумал о той энциклопедии русского суеверия, которая, я в том теперь уверен, почти вся вместилась в языческой душе Пушкина. Значит, этот очерк, в какой-то степени, и реконструкция этой души.
Надо очень жалеть о том, что Пушкин, много раз пытавшийся начинать записки сугубо интимного свойства, ни разу не коснулся в них этой своеобразной черты своего характера. Однако тот же Даль очень тонко подмечает вот какую подробность: «Пушкин, я думаю, был иногда и в некоторых отношениях, – сверхтактично начинает он, – суеверен; он говаривал о приметах, которые никогда его не обманывали, и, угадывая глубоким чувством какую-то таинственную, непостижимую для ума связь между разнородными предметами и явлениями, в коих, по-видимому, нет ничего общего, уважал тысячелетнее предание народа, доискивался в нём смыслу, будучи убеждён, что смысл в нём есть и быть должен, если даже не всегда его легко разгадать».
Пушкин «доискивался смыслу» в суеверных приметах, угадывая и уважая в них сокровище народного духа, древнего уклада. Думаю, что доискался он до многого. Обидно, что от этих поисков ничего не осталось. Ни сам Пушкин и никто из его друзей не оставил и намека на то, как он понимал и расшифровывал суеверные приметы, до каких корней добрался в их толковании. Возможно ли теперь добраться до той же глубины? Соперничать в этом деле с Пушкиным, разумеется, гиблое дело. Можно только попробовать. И на это мы кое-где отважимся.
Но вначале нужно восстановить пушкинское русское суеверие в том порядке, как оно отпечаталось в его восприимчивой душе.
Про зайца мы теперь уже знаем. Заяц, перебежавший дорогу перед кибиткой Пушкина вечером 13 декабря 1825 года, спас его, в лучшем случае, от кандальной работы в сибирских рудниках.
Будем считать так, что наш реестр русского суеверия отмечен первой приметой: если дорогу вам перебежит заяц – добра не жди.
Даль, в приведенном выше отрывке, намекает еще на какую-то дурную примету, которую он запамятовал.
Обратимся к другому свидетелю, память у которого острее. Этот свидетель – тоже один из лучших друзей Пушкина, циник и остряк С.А. Соболевский, прозванный «брюхом Пушкина», потому что часто питал его за свой счёт.
«Вот еще рассказ в том же роде незабвенного моего друга, не раз слышанный мной при посторонних лицах.
Известие о кончине императора Александра Павловича и о происходивших вследствие оной колебаний о наследстве престола дошло до Михайловского около 10 декабря (1824). Пушкину давно хотелось с его петербургскими друзьями увидаться. Рассчитывая, что при таких важных обстоятельствах не обратят строгого внимания на его непослушание, он решил отправиться туда; но как быть? В гостинице остановиться нельзя – потребуют паспорта; у великосветских друзей тоже опасно – огласится тайный приезд ссыльного. Он положил заехать пока на квартиру к Рылееву (вот тот таинственный товарищ Пушкина, о котором Даль отозвался со столь явным непочтением. – Е.Г.), который вёл жизнь не светскую, и от него запастись сведениями. Итак, Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер; сам же едет проститься с тригорскими соседками. Но вот, на пути в Тригорское, заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути из Тригорского в Михайловское – ещё заяц! Пушкин в досаде приезжает домой, ему докладывают, что слуга, назначенный с ним ехать, заболел вдруг белою горячкой. Распоряжение поручается другому. Наконец повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь – в воротах встречается священник, который шёл проститься с отъезжающим барином. Всех этих встреч – не под силу суеверному Пушкину; он возвращается от ворот домой и остаётся у себя в деревне. “А вот каковы были бы последствия моей поездки, – прибавлял Пушкин. – Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтоб не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно, я забыл бы о Вейсгаупте (запомним это имя, потому что в системе суеверия Пушкина оно занимает большое место и о нем впереди будет еще долгий разговор. – Е.Г.), попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые”. Об этом же обстоятельстве передает Мицкевич в своих лекциях о славянской литературе, и вероятно, со слов Пушкина, с которым часто виделся».