Вот уже четыре века подряд рубежные годы очередного столетия становятся судьбоносными для России. Три революции в нынешнем, нашествие двунадесяти языков в прошлом, петровские борения в восемнадцатом и, наконец, веком раньше — Смута определяли жизнь страны на многие десятки лет.
Подобного значения события неисчерпаемы как для историка, так и для литератора, ибо воплощают усилия миллионов. Однако, если ученого больше притягивает сумма усилий, результат и общие закономерности происходящего, то писателя чаще привлекают слагаемые, деятельность и судьбы определенных людей. Часто они парадоксальны, так как история, видимо, не склонна покровительствовать лучшим, тем, кто выходит на ее сцену, побуждаемый благом. Охотнее она опекает носителей зла. Что же это, рок? Скорее, объективная неизбежность. Ведь если негодяи не испытывают нравственных помех, их противникам приходится постоянно соотносить цель с допустимыми для ее достижения средствами. В результате характер входит в фатальное противоречие с обстоятельствами. Впрочем, говорят, что характер и есть судьба.
Самораскрытие личности в фокусе общественного катаклизма всегда захватывает, но ученый, увлеченный частным, рискует уклониться от главной цели — исследования процесса, не заметить за деревьями леса. Напротив, для литератора лес — деревья прежде всего, а потом уже «зеленый массив». Можно сказать, что дело историка обозреть лес с вертолета, писатель же стремится пройти его пешком, извилистыми тропами человеческих судеб.
Чтобы попасть в наш «массив», придется отправиться в самое начало XVII века, в густой, мало еще потревоженный людьми лес, по чащобам которого третий день пробираются четверо путников. Среди них тот, чей путь придется проследить особо.
Человек этот хорошо известен в нашей истории. Правда, под разными именами. Но какое бы ни называлось, неизменно рядом возникало слово «самозванец».
Есть смысл вдуматься в это слово, как и в сопредельные с ним.
Удаляясь от истоков, слова с течением времени «в привычку входят», теряя первоначальный, коренной смысл. Но то, что заложено при рождении, тлеет под пластами лет и внезапно вспыхивает, дождавшись своего часа. Сотни раз повторяя слово «больница», мало кто замечает его корень, пока печальные обстоятельства не заставляют осознать изначальную суть, прямую связь между словом и болью.
Смысл слова «самозванец» почти на поверхности. Это человек, который сам призвал или позвал себя на поприще, ему заказанное. В Древней Руси — а может быть, и сейчас? — подобная самодеятельность была не в чести. Даже незваного гостя сравнивали с врагом-татарином, да так, что гость оказывался хуже. Общественное мнение относилось к самозванцам с подозрением, и слово обрело осуждающий оттенок, хотя прямой его смысл и не содержит ничего предосудительного.
Еще более неприязненно для нашего уха слово «авантюрист». Часто в прошлом оно сопрягалось и с самозванством. Екатерина II называла княжну Тараканову авантюрьерой. Современный словарь толкует слово «авантюра» как приключение, рискованное начинание, дело, предпринятое без учета реальных сил и условий, отчего и обреченное на провал. Между тем восходящее к латыни французское «аван» означает просто «впереди». Авангардом, как известно, мы с уважением называем передовые части армии, с авангардизмом миримся, но авантюризм осуждаем. И все-таки в основе его — начинание, пусть и рискованное, но прежде всего начинание.
И, наконец, третье слово. Старинно русское, однако понятное сейчас меньше, чем иностранного происхождения — авантюрист. В официальных бумагах ту же Тараканову называли «всклепавшая на себя». Невольно вспоминается жаргонно-блатное «ну ты, не клепай!» Словарь разъясняет это слово так: «в простореч. — оговаривать кого-либо». Значит, всклепавшая на себя — оговорившая себя? Оклеветавшая? Не совсем. Снимем еще один слой, приблизимся к истоку. «Клепало: устар. — язык колокола». Из глубины веков теперь доносится не лживый шепот оговора, но набатный зов.
Три разных слова выбраны не случайно, они перекликаются в судьбе человека, позвавшего себя на рискованное и, как оказалось, безнадежное, обреченное на смерть начинание. Позвавшего громко, набатно. Именно так прозвучал в мае 1591 года в Угличе колокол, возвестивший о смерти младшего сына Ивана Грозного, царевича Дмитрия. Но до смерти царя Дмитрия оставалось еще ровно семнадцать лет, одних из самых драматичных в русской истории. И много раз за эти годы пронесется по Руси звон колоколов, радостных и тревожных.
Опустим, однако, пока первые десять лет, что прошли со дня угличского набата, и вернемся в лесную чащу. Миновали лета с 7099-го по 7109-е. Невольно хочется следовать этому старому летоисчислению. Ведь в нем не просто исторический колорит, оно отражает психологию людей, мыслящих категориями незыблемыми, изначальными, от сотворения мира! Ныне мы сдвинули эту точку отсчета далеко назад, в сущности в неопределенность, но как вести повседневный календарный счет на миллионы и миллиарды! Вот и стали отсчитывать от рождения не мира, а одного лишь человека, причем в обе стороны: от рождества Христова до бесконечности и от его же рождения до последнего дня собственной жизни. И хотя не сразу подсчитаешь, сколько же лет прожили Цезарь или Октавиан, привычка к новому счету укоренилась, и поэтому будем придерживаться более понятной нынешней хронологии.
Итак, год от сотворения мира 7110-й, он же от рождества Христова 1602-й. Снова весна. Но теперь не на Волге, в Угличе, а в стороне прямо противоположной, в юго-западной украйне — окраине Руси, на Десне, в самом южном из трех русских Новых городов, не в Великом, не в Нижнем, а в Северском Новгороде.
Сейчас это милый, окутанный романтикой маленький городок в черниговской глубинке. В начале XVII века — важный пограничный узел. С одной стороны, постоянно враждебная Речь Посполитая, польское государство, по привычке еще называемая русскими людьми Литвой. С другой — крымцы, ханство, пережившее Золотую Орду, Казань, Астрахань и Кучума, ныне дерзкий и опасный сателлит и форпост Оттоманской Порты. Между исламским миром и христианскими державами расположились ни на что не похожие воинские сообщества людей, не смирившихся с панским и боярским ярмом, — запорожское и донское казачества, то ли неуправляемые вассалы Польши и России, то ли разбойничьи гнезда в Диком поле.
Жить в таком окружении, разумеется, крайне опасно, и не зря земля эта получила у современников мрачноватое название «прежепогибшей украйны».
Конечно, там, где бренность временного земного существования столь очевидна, люди склонны держаться поближе к богу, находя приют и защиту в стенах монастырей, укрепленных островков, символов вечного в бушующем море беспощадной суетности. Один из них, Спасскую обитель в Новгороде-Северском, только что и покинули наши лесные путники. Они и сами лица духовные — монах-клирощанин, плешивый толстый поп и молодой дьякон, рыжеватый блондин с родинкой на лице и немного странным, вызывающим неосознанную тревогу, умным, но угрюмым взглядом.
Приняли путников в монастыре, как положено, гостеприимно, накормили, предоставили ночлег, предложили лошадей и провожатого-отрока — сопроводить до Путивля, куда, по словам духовных братьев, держат они свой путь.
Братья отправились с благодарностью, а заботливый хозяин-архимандрит зашел в оставленную келью, не позабыли ли гости чего из скромных пожитков?
Нет, не забыли.
Но на столе записка. Она, конечно, оставлена молодым блондином, потому что спутники его мало похожи на грамотеев.
Архимандрит подносит бумагу к глазам.
Верить ли им!
Вот строчки, которые он читает и перечитывает:
«Я, царевич Димитрий, сын Иоаннов, и не забуду твоей ласки, когда сяду на престол отца моего».
Бумага, как известно, документ, но эта — документ особый, почти манифест. Первое письменное обращение. И, конечно же, не к одному архимандриту.
Так он позвал себя…
Хочется сказать старороманным слогом — добрый старик пришел в трепет. Но мы не знаем, сколько лет было «старику» и принадлежал ли он к робкому десятку. А придумывать нет смысла, потому что все, о чем пойдет речь дальше, фантазию превосходит. В свое время Ф. М. Достоевский справедливо заметил, что писатель не может воображением превзойти действительность. В данном случае это особенно верно. Будем же следовать за самой жизнью, уважительно останавливаясь там, где она не позаботилась поведать своей тайны.
Пока архимандрит размышляет над запиской, не зная, как поступить (в итоге, по утверждению Н. М. Карамзина, «решился молчать»), путники удаляются от Новгорода.
Но не в сторону Путивля.
Верхом проехали они недолго. Едва скрылся за лесом город, братья съехались, переговорили вполголоса и объявили отроку, что решили продолжать путь пешком, как и подобает людям смиренным, божьим.
Что ж, слуга рад вернуться побыстрее.
Святые отцы благословляют отрока на прощанье.
Юноша нахлестывает лошадей, а путники, «провожатого от себя отбиша», меняют маршрут.
Поведет их теперь не монастырский отрок, а некто плохо известный нам человек, «отставной монах», которого С. М. Соловьев именует Пименом. По другим источникам, путники «в Новгородке Северском вождя добыша Ивашка Семенова и пойдоша на Стародуб». Впрочем, имя «вождя», то есть нового проводника, существенного значения не имеет. Гораздо важнее, куда ведет «отставной монах».
Если рассмотреть на карте местоположение трех городов, окажется, что Стародуб находится от Новгорода-Северского в прямо противоположном направлении, чем Путивль. Но не это главное. Главное, что Стародуб — город «порубежный», пограничный. Вблизи него четыреста лет назад, там, где ныне сходятся Брянская и Гомельская области, проходила граница государственная. Понятно, почему были обмануты архимандрит и его отрок. Путники запутывали следы, направляя возможный розыск и погоню в сторону Путивля. Но и этого казалось мало. Требовалось обсудить все до мелочей.
Хорошо сказано у старинного автора.
«Монахи же шествие творяху, и от солнечного жжения возседше под древом. Гришка открыл совет свой и рече…»
Так и видишь эту живописную группу, укрывшуюся от припекающих весенних лучей в тени зеленеющего дуба, а может быть, и вековой сосны, укрывшуюся от солнечных лучей и людского глаза.
Что же рече человек, названный Гришкой? Нетрудно сообразить — это тот рыжеватый, со странным хмурым взглядом, что только что подписался другим совсем именем.
— Вы слышали, братия, яко заставы по всей Северской стороне. Нас ради заставы сии. Да избежим сети, да пойдем чащею сею за рубеж.
Потом окажется, что слухи о заставах и страхе преувеличены. Но желания рисковать ни у кого, особенно у Григория, он же подписавшийся Димитрием, нет. Решено идти к рубежу по возможности скрытно, минуя Стародуб, «сквозь темныя леса и дебри». Увы, блестящая сцена «Корчма на литовской границе» всего лишь плод воображения, но не исторический факт…
Последний бросок к границе.
Странная это граница!
По обе ее стороны живет один и тот же народ, люди одного языка и религии. Разделило их татаро-монгольское разорение Восточной Европы. В результате половина Древней Руси оказалась под властью западного соседа, сначала Литовского великого княжества, а потом, по мере сближения и слияния Литвы и Польши — так называемой Речи Посполитой, в переводе — Республики, хотя во главе государства избираемый панством король. И вот уже много лет Республика ведет непрерывную в сущности войну с Московским государством. Задача наименьшая: удержать огромные владения на востоке — Белоруссию и большую часть теперешней Украины. Задача желанная: расширить земли короны за счет Смоленска, Вязьмы и, как мы теперь говорим, далее везде…
Война в этих краях вошла в кровь и разум. Стала повседневностью, бытом. Даже откладывая ненадолго оружие, обе стороны не помышляют об окончательном мире, бывают лишь временные передышки, перемирия. Вот и сейчас на границе межвоенное затишье. Но все-таки надежнее перейти ее «чащею».
«И пройдоша непроходимые дебри, и идоша три дня».
Наконец дебри сменяет светлый бор. Пахнет хвоей и медом. На поляне человек.
— Где мы? — в волнении спрашивает рыжеватый. — Что за край?
— Страна сия Белоруссия. Владеет ею король Жигмонт.
— А ты кто?
— Аз есмь бортник Якуб. А имение братов Николая и Яна Воловичей.
Не сговариваясь, путники преклоняют колени, принося «усердную благодарность небу за счастливое избежание всех опасностей…»
Отныне их путь безопасен.
Избитые подошвы мягко ступают по земле, покрытой податливой хвоей, и будто не было сухого морозного скрипа под каблуками на заснеженной московской улице в понедельник второй недели Великого поста…
Именно в тот зимний день бодро шагавшего Варварским крестцом священнослужителя Пафнутьева Боровского монастыря Варлаама Яцкого нагнал, чтобы вступить в разговор, молодой незнакомый монах.
Собственно, случайное знакомство духовных лиц прямо на улице было в ту пору вполне естественным. Мир был еще велик и населен не густо. Молчали радио и телевидение, не печатались газеты, а происходящее вокруг волновало не меньше, чем сегодня. Как правило, новый человек и знал что-нибудь новое, особенно человек бывалый, да еще если грамотный, да еще и по положению своему сведущий в тайнах не только земных, но и небесных. Так что двум доверенным слугам господним и в столичной суете в то особо насыщенное событиями, явными и потаенными, время начала века от рождения Христова семнадцатого, наверняка было с чем обратиться друг к другу. И, возможно, не только по случаю…
Оглянемся, однако, сначала вокруг, предоставив собеседникам время завязать знакомство, которому предстоит стать отнюдь не мимолетным.
Вокруг Москва.
Столица Руси уже большой город. В ней проживает двести тысяч человек. Для сравнения — в главном городе соперничающей Польши Кракове всего тридцать тысяч жителей. Нет у Москвы соперников и в отечестве. Сами понятия Русь и Московское государство часто совпадают. Рубежи государства, однако, гораздо теснее, чем сегодня, особенно на западе и юге. Ростова и Одессы, Ленинграда и Свердловска просто не существует, Киев и Минск за границей. Псков, Смоленск, Чернигов, Воронеж — порубежные города. Архангельск и Астрахань крайние точки страны, но на всем пространстве между ними живет не более шести миллионов подданных московского царя.
Близость враждебного пограничья определяет положение Москвы прежде всего как крепости. Защитные сооружения формируют архитектурный облик. Сердце города и главная цитадель — Кремль, обнесенный высокими кирпичными стенами, протянувшимися от башни к башне. Всех башен было восемнадцать, над ними еще не вознеслись островерхие декоративные шатры, башни выглядели приземистыми, хотя высота только стен доходила местами до восемнадцати метров при толщине свыше четырех. Вместе с зубцами-бойницами крепость производила грозное впечатление, казалась, да и была, сама целым укрепленным городом. Однако Кремль — лишь центр московской крепостной обороны. Меньше десяти лет назад завершилось строительство еще одной каменной примкнувшей к нему стены. Новая линия обороны выдвинулась вдоль нынешнего Бульварного кольца, внутри ее расположились Белый и Китай-город.
Здесь, в сердце, Москва уже обретает основы будущей неповторимой красоты. Среди белокаменных кремлевских соборов взметнулась позлащенная вершина Ивана Великого, не просто колокольня, не просто уникальная башня, но и главный наблюдательный пункт крепости. Высокое искусство вышло и за кремлевские стены. В середине века построен, а в конце обновлен и украшен Покровский собор на главной московской площади; «чудное дело» — называли современники храм Василия Блаженного.
Но в целом «белокаменная» — город деревянный. Удивительный город с причудливыми бочковыми и кубовыми тесовыми кровлями жилых зданий, церквей и кабаков раскинулся как внутри каменных стен, так и за ними, за пустошами, окружавшими стены во все тех же оборонительных целях. Этот внешний город в свою очередь окружен земляным валом и теперь уже деревянной стеной с причудливыми башнями. Таков внешний обод московской крепости, но и он не предел, за ним еще слободы — Кукуй, Немецкая, Хамовники, Стрелецкая за Москвой-рекой, многочисленные монастыри — тоже опорные боевые пункты, — заставы и села…
Конечно, дерево легко горит. Пожары в Москве — повседневность. Можно сказать, что к ним привыкли. Не без юмора звучит название сплошь деревянного района — Скородом. Дома тут легко горят, но и быстро восстанавливаются. К услугам застройщиков и погорельцев существует обширный строительный сервис — «всё для дома». На Лубянке, например, жилье продается в полуготовом виде, целыми срубами, сборными конструкциями, сказали бы мы сегодня…
Помимо дерева в городе много воды. Она необходима — наполняет крепостные рвы, движет мукомольные и пороховые мельницы, незаменима при пожарах. Но часто и мешает. Через речки, болотистые низины переброшены многочисленные пологие и высокие, горбатые и наклонные мосты и гати. Сырые улицы мостят бревнами, поверх покрывают досками. Еще одна особенность московских улиц — частые и крепкие ворота с решетками. «Решеточные сторожа» в любой момент готовы перекрыть движение, особенно во время пожара, чтобы оградить округу от огня, а погорельцев от грабителей, спешащих поживиться на пепелище.
Но и на перегороженных улицах бурлит жизнь. Помимо многочисленного трудового люда в городе обитает знать, бояре, люди служилые, духовенство, иноземцы, торговцы. Последние на каждом шагу. Москвичи много производят, завозят, продают и покупают. Говоря нынешним языком, ассортимент широк, спрос и предложение сбалансированы, торговля зачастую специализирована. О стройматериалах уже говорилось, у Спасской башни торгуют книгами, у Воскресенских ворот пряниками, на Всесвятском мосту красным товаром и пивом. Заморские товары не редкость. Однако разница в ценах с местными огромная. Пуд меда отечественного стоит меньше тридцати копеек, а привозного сахару до шести рублей пуд! Между прочим, это годовое жалованье стрельца.
Есть товары и много дороже. Кто же пьет заморское «ренское» по четырнадцати рублей бочка? Одевается в бархат по полтора рубля аршин? Вытирается «астрадамскими» полотенцами по рублю штука, покупает лимоны по три рубля за бочку? Ясно, эти потребители избранные. В целом их называют «начальными» людьми. О них еще пойдет речь. А пока отметим, что на сравнительно небольшой городской территории представлены все возможные контрасты эпохи.
Некоторые мирятся с ними. Другие пытаются ответить извечным стихийным протестом, противопоставляя всемогуществу богатства вседозволенность разбоя.
Разбой процветает. Можно даже сказать, что Москва находится в двойной обороне — и от врага внешнего, и от не признающих перемирий татей и разбойников. Внешнего врага всегда ждут, внутренний свирепствует еженощно. По утрам городская полиция, «земские ярыжки» подбирают по городу трупы ограбленных и убитых. Находят их на улицах, в речках и прудах. Недаром на мостах стоят кресты и часовни. Перейти мост в ночное время, не воззвав к всевышнему, крайне опрометчиво.
Конечно, и земная власть старается по мере сил.
«Которые разбойники говорили на себя в расспросе и с пыток и сказали: были на одном разбое, а на том разбое убийство или пожог был, и тех казнити смертию. А которые разбойники были на трех разбоях, а убийства и пожогу хотя и не было, и тех казнить смертию же».
Своеобразно действовал уголовный розыск. В поисках повинной головы на бойкие места в городе выводили скованных подследственных в масках, так называемых «языков», чтобы они узнавали и указывали сообщников среди прохожих…
Такова была жизнь. Шумна, суетлива и тревожна. Но над всеми повседневными тревогами царила одна общая — в государстве неблагополучно!
Почему? Ведь два уже царя — один блаженный, смирный, другой весь в заботах и усилиях наладить покой, тишину, порядок и изобилие сменили леденящего кровь Грозного.
Но нет покоя в душах людей.
Зато много предзнаменований. Недобрых, даже зловещих.
«Столпы огненные, ночью пылая на тверди, в своих быстрых движениях представляли битву воинств и красным цветом озаряли землю…»
Игра воображения?
А что сказать, если «в светлый полдень возсияла на небе комета, и мудрый старец объявил дьяку государственному Власьеву, что царству угрожает великая опасность»?
Власьев — человек действительно государственный, первое лицо во внешних сношениях, бывает за рубежом, пользуется доверием царей, впоследствии именно на нем остановит выбор Дмитрий, отправляя посольство в Польшу, чтобы Власьев привез оттуда будущую царицу, символически обвенчавшись с нею в присутствии короля в Краковском соборе. Не зря обеспокоенные люди обращались именно к нему.
Вот в какое время повстречались два духовных лица на московской улице.
Один из них Варлаам.
Тот, что нагнал его, назвался Григорием.
Григорий Отрепьев — дьякон Чудова монастыря.
Варлаам вроде бы постарше нового знакомца и возрастом, и саном. Но монастырь монастырю рознь. Чудов монастырь — не рядовой, а патриарший. Находился он в Кремле, рядом с царскими палатами. И Варлаам спрашивает с любопытством:
— Какое тебе до меня дело?
Ответ Григория:
— Хочу съехать с Москвы.
Вот так, просто и неожиданно.
Нет, не в самом предложении, — а новый знакомец не только делится планами, но предлагает Варлааму стать ему попутчиком, — не в этом неожиданность, хотя подобный разговор и звучит странно для современного уха. Уже сказано, что люди ждут недобрых событий. Почему же и не покинуть Москву, не дожидаясь грядущих бед? Но почему именно с Варлаамом? И какие основания у незнакомца, что он найдет отклик в толстом бодряке, которому, как кажется, везде живется неплохо? Что же это? Случайно возникшая симпатия к случайному прохожему? Но Варлаам не девушка, чтобы делать ему на улице рискованные предложения. И хотя впоследствии Варлаам и говорил о случайном знакомстве, не исключено, что для чудовского дьякона оно было поступком продуманным; Варлаам мог быть для Григория лицом не вовсе неизвестным, можно предположить, что он знал, кого догоняет, и знал, что предложение его найдет отклик…
И в самом деле…
— Куда же хочешь идти?
— Решился в дальний монастырь.
— Дальних монастырей много, — резонно замечает Варлаам.
Заметим, что само слово «дальний» его не смущает.
Мы привыкли связывать средневековье с неторопливым ритмом жизни, охотно противопоставляем ему нынешние стремительные темпы. Это немалое заблуждение. Если сделать поправку на отсутствие машинного транспорта и автоматической связи, окажется, что триста-четыреста лет назад люди в рамках своих потребностей и необходимостей жили, пожалуй, «быстрее», интенсивнее, чем живем мы. Раньше мужали, раньше и больше рожали, смолоду брали и несли бремя ответственности, увы, быстрее старели, но успевали многое. Всего пять лет строился храм Василия Блаженного, поразительно быстро одолевали сотни верст курьеры и почта, передвигались армии, даже пешие путники медленно, но поспешали. И решения приходили быстро.
И два монаха на московской улице, едва встретившись и обменявшись краткими сведениями друг о друге, уже по-деловому обсуждают мысль о дальнем походе.
— Дальних монастырей много…
— Слыхал я про Черниговский.
Это хитрость. Чернигов не цель, а лишь направление, в котором собрался Григорий. Но ему необходимо получше узнать настроение и намерения Варлаама.
Тот откровеннее. Бедный заштатный монастырь бывалого пройдоху привлекает мало.
— Если ты жил в Чудове у патриарха, в Чернигове тебе не привыкнуть.
Григорий ответом доволен и делает следующий, уже рискованный шаг.
— Тогда в Киев. В Печерский.
Но Киев за рубежом! Да не просто в ином, а во враждебном государстве, и намерение идти туда, конечно, подозрительно. Григорий поясняет:
— Там старцы многие души свои спасали.
Варлаам глядит, прищурив хитрые глазки. Спрашивает с усмешкой:
— Чем душу обременил в твои-то лета?
Григорий делится серьезно и доверительно.
— В Чудове у патриарха был я в великой славе, брал он меня с собою и в царскую Думу, но не хочется мне даже и слышать про земную славу и богатство. Хочу в Киев. Поживя там, пойдем во святой град Иерусалим ко гробу господню.
Для средневекового человека стремление поклониться святыням выше межгосударственных отношений. И все-таки…
— За рубеж идти трудно.
Да, Варлаам не рвется в опасный поход в Иерусалим; через магометанские владения, однако за рубеж его влечет, о чем, возможно, Григорию и известно. У корыстного монаха есть свой замысел, подсобрать у западных единоверцев денег на строительство храма. Не без выгоды, разумеется. Уже припасена и икона чудотворная — образ, богоматери.
Таков интерес Варлаама. Знать бы ему, что подняло в путь молодого дьякона, какова несовместимая разница в их целях! Но путь один, на юг, за рубеж.
— За рубеж идти трудно…
— Вовсе не трудно, — возражает и убеждает Григорий. — Государь наш взял мир с королем на двадцать два года. Теперь везде просто, застав нет.
На самом деле он боится застав. Но расчет и риск, оправдаются. Поздно хватятся власти, не успеют приставы в «корчму на литовской границе». И уверенность эта передается Варлааму. Он согласен.
Редко принимались так, почти на ходу, столь важные по последствиям решения. В толчее московской улицы снята с руки перчатка, которая будет брошена верховному владетелю России, поднимет на бой тысячи людей, вовлечет в поединок королей и народы.
А пока почти будничное:
— Когда же идти?
— Завтра, — отвечает Григорий решительно.
Варлаам и не подозревает, что для нового знакомца промедление смерти подобно. Он был неосторожен и наговорил лишнего. Теперь его ищут, и время не ждет. К счастью, Варлаам не привык откладывать дела в долгий ящик. Этот почти старый, с точки зрения современников, человек, удивительно легок на подъем.
Срок предложен и принят. И в подтверждение новые приятели дают клятву не обмануть друг друга. Встретиться решено утром в Иконном ряду.
Течет по улице разномастная толпа, уносит в разные стороны христовых братьев. Все спешат, в конце зимы холодно, деревянная мостовая покрыта скрипящим снегом. Никому нет дела до двух чернецов, до их скрытых помыслов, планов, намерений.
Да они и сами толком ничего не знают друг о друге. Только со временем откроется Григорию непримиримый Варлаамов характер. Пока ему не до этого.
И Варлааму неведомо, что нетерпеливый попутчик крайне неосмотрительно и преждевременно говорил монахам в Чудове: «Знаете ли, что буду царем на Москве?»
Что речи «враля дерзкого» дошли до ростовского митрополита Ионы, который поставил о них в известность патриарха Иова и самого царя.
Что Иов по добродушию, как полагает Карамзин, а скорее по неизвестной нам причине, мер надлежащих не принял.
Что царь Борис был этим «добродушием» разгневан и приказал дьяку Смирному-Васильеву сослать болтуна в Кириллов Белозерский монастырь «на вечное заточение».
Что Смирной-Васильев, якобы по просьбе свойственника Отрепьевых дьяка Семена Евфимьева, царское распоряжение не выполнил и предоставил возможность Григорию покинуть беспрепятственно Чудов монастырь, за что со временем жестоко поплатился.
Что из монастыря Григорий бежал сначала в Галич, затем в Муром, откуда неожиданно, верхом, на лошади, предоставленной настоятелем Борисоглебского монастыря, вернулся в Москву.
И лишь после и вследствие всего этого дороги их с Варлаамом сошлись случайно (?) и, как оказалось, чтобы потом круто разойтись.
Все в череде предшествующих событий темно, и время укрывает истину от нас, как и от Варлаама. И ему и нам придется догадываться и домысливать. Правда, он был самоувереннее и за свои домыслы готов был и в темнице, и на плахе пострадать, но об этом позднее…
А пока не домыслы, но известные факты.
В Иконном ряду, как и договорено, сходятся трое. Трое, потому что рядом с Варлаамом возникает фигура его приятеля, еще одного странствующего монаха, «крылощанина» Мисаила, в миру Михайла Повадина, с которым Варлаам сошелся близко у князя Ивана Шуйского. Личность Мисаила в истории незначительна, но связь Варлаама с Шуйскими стоит отметить. Позже Варлаам станет обличать, а брат Ивана Шуйского — Василий убьет человека, который сейчас вместе с двумя попутчиками переходит по льду Москву-реку, чтобы ближайшей улицей Ордынкой направиться прочь из города, на юг.
Ордынка…
Не каждый сегодня поймет сразу, откуда пошло это название. Но было время, когда слово «орда» звучало для русского уха страшнее, чем «мор» и «глад»…
Орда была реальным воплощением ига.
Продолжалось иго четверть тысячелетия. «Под игом лет душа погнулась», — написано у Н. А. Некрасова.
Слову «иго» трудно подобрать аналог. В словаре сказано: «угнетающая, порабощающая сила». Но иго не было завоеванием, потерей самостоятельности в нынешнем понимании. Термины «аннексия», «оккупация», «колонизация» и даже «контрибуция» в данном случае неприменимы. Не было метрополии и протектората. Все эти понятия так или иначе — пусть формально — опираются на юридические начала, как бы несправедливы или иллюзорны они ни были. Иго основывалось на силе и только силе, злой и уничтожающей, власть которой не знала пределов и границ. Каждый человек под игом мог быть в любую минуту убит, так же, как и его дети и близкие, угнан в рабство, лишен крова, имущества и свободы. Так жили деды, отцы, дети, внуки, правнуки и их дети и внуки. Целый народ два с половиной столетия. Казалось, сама история прекратила для него свое течение, казалось, душа не просто погнулась, но сломалась навсегда.
Современник, епископ Владимирский Серапион: «Землю нашу пусту створиша и грады наши плениша, и церкви святые разориша, отца и братию нашу избиша, матери наши и сестры наши в поруганье быша. Кровь и отец и братия наши, аки вода многа землю напои… множайша же братия и чада наша в плен ведени быша, сёла наша лядиною (молодым лесом) поростоша, и величьство наша смерися, красота наша погибе, богатство наша иным в корысть бысть, труд наш поганые наследоваша, землю нашу иноплеменникам в достояние бысть».
Жертва и палач — вот смысл отношений Руси с Ордой. Палач истязал жертву, не давая ей вздохнуть и распрямиться. Большую плату пришлось заплатить за бунт на Куликовом поле. Но пришел день, когда оказалось, что истязатель изнемог…
Знал ли это Иван III, московский князь, когда в гневе растоптал басму, символ ордынской власти, и сказал послу Ахмата, приехавшему с требованием очередной дани:
«Ступай объяви хану, что случилось с его басмою, то будет и с ним, если он не оставит меня в покое!»
Знал ли он, что пришел час решающий?
Вряд ли. Скорее, подобно многим князьям за многие годы не вынес очередного унижения. Восстал. Но предшественники поплатились за попытку отстоять достоинство жизнью или еще бо́льшими унижениями. Александр Невский был милостиво «усыновлен» Батыем. Ивану было суждено иное — победить без боя. Великое кровавое противоборство и великое противостояние, духа завершилось всего лишь стоянием, в котором не Иван победил, а выстояла Русь.
Сам же князь готовился к сражениям и поражению. Русские рати заняли оборонительные рубежи по Оке от Коломны до Серпухова и Тарусы. Кашира, что на противоположном берегу и которую защитить не надеялись, была сожжена. Москвичи, покинув дома, перебрались в Кремль, «сели в осаде», казну отправили в Белоозеро с наказом — по мере угрозы «бежать» далее, к морю и северному океану.
В июле 1480 года хан Ахмат вышел к Оке.
Но перейти реку не решился.
Оба войска вблизи друг друга двинулись вдоль Оки к западу, туда, где путь на Москву преграждала меньшая река Угра. Русские вышли на броды через Угру раньше. Противники остановились лицом к лицу.
Началось знаменитое стояние.
Нельзя сказать, чтобы Иван вел себя в эти дни героически. Многое давило на этого сорокадвухлетнего, скорее умного, чем отважного, высокого сутулого человека, прозванного в народе Горбатым. Давило иго, а ближайшие советники напоминали, как под Суздалем отца его татары взяли в плен, били и унижали, как сам великий князь Димитрий бежал в Кострому от Тохтамыша. Вспомнить было что. Было над чем поразмыслить.
Тридцатого сентября, оставив войско, князь прибыл в напряжении ждавшую врага столицу. И здесь он услышал другое.
«Ты выдаешь нас царю и татарам!»
Это говорили люди простые, которым некуда было бежать, кого ждала смерть от сабель и пламени, неволя в аркане.
Жестче сказал, выражая общественное мнение, Ростовский владыка Вассиан:
«Вся кровь христианская падет на тебя за то, что, выдавши христианство, бежишь прочь, бою с татарами не поставивши и не бившись с ними. Зачем боишься смерти?
Не бессмертный ты человек, смертный, а без року смерти нет ни человеку, ни птице, ни зверю. Дай мне, старику, войско в руки, увидишь, уклоню ли я лицо свое перед татарами!»
Восстали и самые близкие.
Софья, наследница Византии и Рима, привезшая в Москву символы древних империй, знамя с двуглавым орлом, повелителем Востока и Запада:
«Я отказала в руке своей богатым, сильным князьям и королям для веры, вышла за тебя, а ты хочешь меня и детей моих сделать данниками. Зачем слушаешься рабов и не хочешь стоять за честь свою и веру святую?»
И, наконец, любимый сын, Иван Младший, наотрез отказался покинуть войско и присоединиться к отцу.
«Умру здесь, а к отцу не пойду», — сказал прибывшему с приказом боярину Холмскому.
А Ахмат тем временем грозит: «Когда все реки станут, много дорог будет на Русь!»
Две недели колеблется князь.
Но вот приказано поджечь московские посады, жителей на случай поражения переправить в Дмитров. Князь садится в седло, чтобы решить судьбу свою и отечества на поле боя. Выбрано и подходящее место. Под Боровском. Русские рати начинают отходить к северу.
Двадцать шестого октября на Димитров день стала Угра. Теперь уже ничто не мешает Ахмату переправиться и вступить в сражение.
Но хан стоит.
Князь ждет.
Медленно тянутся короткие дни ранней зимы. «Сребролюбцы, богатые и тучные предатели христианские, потаковники бусурманские» нашептывают: примирись, покорись, уступи хану…
Но уступил хан.
Одиннадцатого ноября 1480 года орда по приказу Ахмата снимается и уходит на юг. С ней уходит и иго.
Правда, об этом еще никто не знает. Правда, еще будут угрозы и набеги, еще придут ордынцы на Оку и даже на Москву, но иго кончилось.
Навсегда.
Так через двести пятьдесят почти лет неподалеку от Козельска, когда-то насмерть сражавшегося с Батыем, завершился огромный период русской истории, огромный не только по времени, но и по значимости, по последствиям.
Вряд ли одиннадцатого ноября кто-то мог осознать, что отныне двуглавый орел расправил крылья над третьим Римом, что отныне не в Орде, а на московском престоле царствуют истинные цари.
Но год от года сознание это росло и крепло. Одна за другой стекались под московскую руку старинные русские земли от Новгорода и Пскова до Рязани и Смоленска. Больше восьмидесяти лет успешно складывалась единая держава. Каждое новое царствование прибавляло мощи и славы. Особенно многообещающе началось правление четвертого Иоанна. Крыло орла, устремленное на восток, при нем распрямилось до устья Волги. Оставался Крым, и, казалось, еще усилие, последнее, решительное и исчезнет из языка русского не только слово «иго», но и слово «орда».
Вдруг царь остановился на полпути. Рати повернули на запад. И двинулись к Балтийскому морю. Сначала успешно. Пали Нарва, Дерпт, Полоцк. И тут обнаружилось, что между ними и морем не узкая полоска земель распавшегося Ордена, но устрашенная Европа и, прежде всего, Польша и Швеция.
Наступила пора недобрая.
Иван IV вошел в историю под именем Грозного. Вернее было бы назвать его Безумным. Но безумец в частной жизни достоин сожаления, безумец же на троне — это сама судьба, отвернувшаяся вдруг от Руси.
Вот лишь три краткие зарисовки, хотя события заслуживают самых мрачных и ярких красок — крови и черного дыма.
Начало ужаса — третье декабря 1564 года. Москва в недоумении узнает, что на Кремлевской площади явилось множество саней, в которые грузят царский скарб — золото и серебро, иконы и кресты, драгоценные сосуды и меха. Зачем?! Царь решил покинуть свой народ и столицу.
«Не хотя терпеть ваших измен, мы от великой жалости сердца оставили государство и поехали, куда бог укажет нам путь».
Бог указал путь на Александровскую слободу. Но не бог, конечно, а безумный сюрреалистический бред породил «униформу» людей с собачьими головами и метлой у седла. Именно с этими людьми-убийцами вернулся царь в Москву, чтобы объявить войну собственной стране.
Карамзин о «победоносном» походе на Новгород:
«Ежедневно от пятисот до тысячи и более новгородцев били, мучили, жгли каким-то составом огненным („составною мудростию огненною“, которую летописец называет „поджаром“), привязывали головою или ногами к саням, влекли на берег Волхова, где сия река не мерзнет зимою, и бросали с моста в воду целыми семействами, жен с мужьями, матерей с грудными младенцами. Ратники московские ездили на лодках по Волхову с кольями, баграми и секирами: кто из вверженных в реку всплывал, того кололи, рассекали на части. Сии убийства заключились грабежом общим».
«Сие, — как говорит летописец, — неисповедимое колебание, падение, разрушение Великого Новагорода продолжалось около шести недель».
Поход на Новгород состоялся в 1570 году, и сразу же последовала расплата за безумие. Вновь у стен Москвы появился хан, на этот раз Девлет-Гирей из Крыма, бездумно оставленного ордынцам в погоне за легкой, как казалось, добычей на западе. Царь, «храбрый» в Новгороде, где лично творил и суд, и расправу, и грабеж, в новой опасной обстановке спасает шкуру, бежит в Александровскую слободу и дальше, а тем временем двадцать четвертого мая 1571 года в праздник Вознесения хан подступил к Москве и зажег предместья.
«Небо омрачилось дымом, поднялся вихрь, и через несколько минут огненное бурное море разлилось из конца в конец города… Народ, воины в беспамятстве искали спасения и гибли под развалинами пылающих зданий или в тесноте давили друг друга, но отовсюду гонимые пламенем, бросались в реку и тонули».
«Кто видел сие зрелище, — пишут очевидцы, — тот вспоминает об нем всегда с новым ужасом и молит бога не видеть этого вторично».
Даже Девлет-Гирей, обозрев с Воробьевых гор кучи дымящегося пепла, покрытые грудами обгорелых человеческих и конских трупов, не стал штурмовать Кремль и ушел от Москвы.
Любопытно, что, уходя, хан послал царю грамоту, в которой писал:
«Я везде искал тебя, в Серпухове и в самой Москве, хотел венца и головы твоей, но ты бежал из Серпухова, бежал из Москвы — и смеешь хвалиться своим царским величием, не имея ни мужества, ни стыда! Ныне узнал я пути государства твоего: снова буду к тебе…»
Хан сдержал слово и в будущем, 1571 году, «не расседлывая коней», двинулся в набег. Но на этот раз, хотя царь и вновь убежал, встретил орду на Оке князь Михаил Воротынский. Встретил, обратил в бегство, настиг, умело применил артиллерию, заманивая врагов в места, где они валились грудами под огнем укрытых в засадах пушек. Из ста двадцати тысяч воинов хан увел едва двадцать, бросив знамя, шатры и обозы.
А что же победитель? Через десять месяцев после победы шестидесятилетнего князя по обвинению в чародействе связанного положили между двух огней, и сам Иван жезлом пригребал пылающие угли к телу потомка Михаила Черниговского, погибшего в Орде за то, что отказался поклониться символу Чингисхана! И жертву Орды, и ее победителя постигла одинаковая участь. «Ты служил отечеству неблагодарному», — заметил о Воротынском разорвавший с «неблагодарным отечеством» Андрей Курбский.
Конечно, трепетавший от страха безумец не мог простить того, кто спас его государство, его трон, а возможно, и жизнь…
Но всему приходит конец. Унизив страну, разорив народ, положив введением «заповедных лет» начало новому рабству, завершив бесчисленные убийства убийством сына и наследника, состоявший в седьмом браке тиран ушел. В начале 1584 года обнаружилась в нем страшная болезнь — следствие страшной жизни: гниение внутри, опухоль снаружи. Но еще за пять лет до смерти прозвучало над ним страшное пророчество Курбского: «…должны погибнуть со всем своим домом те, кто опустошает свою землю и губит подданных целыми родами, не щадя и грудных младенцев…»
Запомним эти слова — «погибнуть со всем своим домом»!
В дни, когда трое монахов пустились, миновав все еще страшную в своем звучании Ордынку, в рискованный путь, пророчество Курбского вроде бы уже сбылось. Поцарствовал и умер незлобивый, слабоумный Федор, еще при жизни его, по официальной версии, сам зарезал себя в припадке падучей малолетний Димитрий. На престоле царь иной крови. И никто не подозревает, что «тень Грозного усыновила» одного из трех божьих людей, верста за верстой удаляющихся от Москвы к теплым землям прежепогибшей украйны.
Никто. И спутники не подозревают.
Конечно, в чем-то он не такой, как все, как они.
Например, он не пьет.
За этим чувствуется гордыня, это раздражает.
«Мисаил же и Варлаам зело негодуючи на него, яко не пиет с ними, но творит себя яко свята».
Гордец! Да еще законопослушный. Это непонятно вдвойне. Ведь за кордон все вместе собрались, значит, и недовольны жизнью все. А одна из причин недовольства многих — нетерпимость нового царя к пьянству.
Увы, история повторяется!
Хронограф:
«Государь царь Борис Федорович корчемства много покусився, еже бо во свое царство таковое неблагоугодное дело искоренити».
Опять-таки досталось многострадальному Новгороду, который в порядке эксперимента был объявлен безалкогольным городом. Здесь закрыли все кабаки.
Один из иностранцев:
«Годунов старался истреблять грубые пороки своего народа… запретил пьянство и содержание питейных домов, объявив, что скорее согласится простить воровство и даже убийство, чем нарушение сего указа».
Сказано, конечно, крепко, а результат? «Грубые пороки» укоренились не в одном народе, сами иностранцы, любимые Годуновым, охотно пили и похваливали в воспоминаниях «русское вино», которое почтительно называли «аква вита» — живая вода. Вот и вышло в итоге: «покусився… искоренити, но не возможе отнюдь». Так меланхолично замечает современник.
А раз «не возможе», то и Варлаам «зело негодуючи» на трезвенника, возносящегося «яко свята». Каково ж было ему узнать вскоре, сколь велико тот собирается вознестись! Нет, никогда не признает Варлаам в непьющем высокомерце сына Грозного, будет с невиданным упрямством и бесстрашием разоблачать «расстригу» даже на троне, даже после смерти. Спасибо ему, он оставил много любопытных свидетельств.
Но до разоблачений еще далеко. Застольные трения сглаживаются самим «гордецом», что-то привлекает его в попутчике, типичном средневековом монахе, бродяге, пьянице и чревоугоднике, которого он великодушно простит, когда будет держать жизнь и смерть Варлаамову в своих руках.
А пока идут трое навстречу начинающейся весне. Путь не близок и не безопасен. Но, с другой стороны, чего бояться божьим людям, чьи скудные пожитки, включая Варлаамову флягу с «живой водой», вряд ли прельстят лихого человека? Да и чудотворная икона, и сан охраняют и открывают двери в домах добрых христиан, где монахов и покормят, и обогреют. А в дороге греют овчинные шубы, которым не то что сейчас — цена ничтожная. Недавно еще баран стоил пять-шесть денег. Деньга — полкопейки. Правда, истекший год внес в привычные цены поправки почти невиданные. За четверть — приблизительно двенадцать пудов — ржи, обычно стоившую около десяти копеек, стали просить рубль!
А началось так…
Весной 1601 года «небо омрачилось густою тьмою». Десять недель непрерывно лили дожди. Селян охватило уныние. Вымокшие хлеба ложились и гнили в полях. Нельзя было ни косить, ни жать. Надеялись, конечно, на бога, молились усердно, но молитвы не пробивались сквозь разверзшиеся хляби небесные. Напротив. На праздник успения богородицы, в середине августа внезапно наступили морозы. Налитый влагой недозревший хлеб пропал окончательно.
Народ, однако, жил в те времена запасливо, и хотя цены торговцы взвинтили, подлинных размеров грядущего бедствия никто еще не представлял. Полностью раскрылись они в следующем году, когда «глад перешел в мор». Но наши монахи от грядущей беды ушли.
Шли и, конечно же, дорогой говорили много, спорили, судачили, благо, было о чем.
О том же гладе.
О дурных предзнаменованиях.
О «заповедных летах», сменивших Юрьев день.
О гонениях на знатные боярские роды, прежде не скупившиеся на милостыню монастырям.
Говорили, говорили и сходились согласно, что всё плохо и всем: и народу вообще, и горожанам, кому голод грозит в первую очередь, и крестьянам, у которых отнимают право выхода и закрепощают, и боярам, над головами которых вновь нависла царская секира, и духовным людям, чьи доходы оскудевают…
Кто же виновник бед?
Всевышний?
Но на всевышнего роптать не положено, ибо в мудрости! своей он всегда прав, а люди грешны и кары заслуживают… Однако и дьявол не дремлет, ибо силен и коварен. Так чью же волю вершат ныне на Руси сильные мира сего, и первый среди них царь Борис, господню или лукавого?
Выходило, что второе вернее.
Мнение это разделяли многие, и царь его чувствовал и боялся. Иначе зачем ему было вопреки обычаю вводить особую «при заздравной чаше» молитву?
Молитву о том, «чтобы он, царь Борис, единый подсолнечный христианский царь, и его царица, и их царские дети на многие лета здоровы были и счастливы, недругам своим страшны;
чтобы все великие государи приносили достойную почесть его величеству;
имя его славилось бы от моря до моря и от рек до концов вселенной к его чести и повышению, а преславным его царствам к прибавлению;
чтобы великие государи его царскому величеству послушны были с рабским послушанием, и от посечения меча его все страны трепетали;
чтобы его прекрасноцветущие, младоумножаемые ветви: царского изращения в наследие превысочайшего Российского царствия были навеки и нескончаемые веки, без урыву;
а на нас бы, рабах его, от пучины премудрого его разума и обычая и милостивого нрава неоскудные реки милосердия; изливались выше прежнего».
Вот так!
Собственно, это не молитва, а своего рода манифест, программа внутренней и внешней политики. Обычно такого рода программы удивительно однообразны — народу обещают, врагов стращают. И годуновская не исключение.
Но есть и своеобразие. Народу, в сущности, не обещают ничего определенного, кроме неоскудных рек милосердия, что довольно расплывчато. Зато царю и его потомству запрошено у господа с большим избытком. Вначале царю, царице и царским детям вымаливается (вымолить должен народ!) на многие лета здоровье и счастье. Что ж, это можно понять. Однако автору молитвы показалось, что запрошено недостаточно, и высказывается желание дополнительное — чтобы прекрасноцветущие ветви царского изращения были навеки. Но и этого оказалось мало. Занудливо уточняется — на нескончаемые веки, без урыву!
Такова же ненасытность требований, так сказать, внешнеполитических. Сначала от «великих государей» требуется «достойная почесть». Требование справедливое. Но опять мало! И возникает требование поистине варварское, христианской молитвы недостойное, — «великие государи» должны быть послушны, да еще с рабским послушанием, а все страны трепетать «от посечения меча» и не меньше!
Вряд ли такое обращение ко всевышнему могло прийтись по душе соседям Москвы, скорее, насторожить их. Вряд ли вообще такого рода программу возможно было осуществить на практике, сколько ни повторяй ее «при заздравной чаше». Нет, это не молитва, это сказка о золотой рыбке и ненасытной старухе — желания непомерны, размах их вызывает мысли не о силе и величии, а о комплексе неполноценности, о навязчивых маниях и страхах. За пышными велеречивыми словами нервозность и неуверенность временщика.
Недаром В. О. Ключевский говорит: «Читая эту лицемерную и хвастливую молитву, проникаешься сожалением, до чего может потеряться человек…»
И характер Годунова, и судьба его в этой молитве, судьба человека, чья одна рука обрушивается на пьянство, а другая повелевает славить царя молитвой «при заздравной чаше».
Вся жизнь этого незаурядного человека соткана из противоречий.
Противоречивы и отзывы о нем. Вот некоторые, которые можно считать объективными, русских и иностранцев, наблюдавших царя и вблизи и со стороны.
«Видом и умом всех людей превзошел».
«Муж чудный и сладкоречивый, много устроил он в русском государстве достохвальных вещей, ненавидел мздоимство, старался искоренять разбои, воровства, корчемства…»
Как видели, не искоренил.
«Цвел он, как финик, листвием добродетели, и если бы терн завистливой злобы не помрачал лица его добродетели, то мог бы древним царям уподобиться».
Мог бы, но не уподобился.
«От клеветников изветы на невинных в ярости суетно принимал и потому навел на себя негодование чиноначальников всей Русской земли».
Удивительны красота и точность древнего нашего языка!
«Изветы в ярости суетно принимал…» Можно ли сказать выразительнее? А цветущий финик, удушаемый терном завистливой злобы, чего стоит! Нетрудно предположить, что изветы исходили от тех же самых чиноначальников, всем своим «негодованием» стремившихся сорвать полезные начинания царя. А он, превзойдя соперников и недругов видом и умом, уступал им в коварстве и, когда понимал это, бросался, удушаемый терном, в противоположные крайности, не находя подлинной поддержки и преданности, обрушивал гнев на подозрительных, сводя на нет пусть и не «неоскудные», но все же вполне реальные милости и полезные дела.
В итоге иностранец современник свидетельствует:
«Во всех сословиях воцарились раздоры и несогласия, никто не доверял своему ближнему, цены товаров возвысились неимоверно, бедных везде притесняли… Не буду говорить о пристрастии к иноземным обычаям и одеждам, о нестерпимом глупом высокомерии, о презрении к ближним, о неумеренном употреблении пищи и напитков, о плутовстве и разврате. Все это, как наводнение, разлилось в высших и низших сословиях».
Расцвело, естественно, взяточничество, унять которое не могли самые жестокие меры. Например, уличенного чиновника-дьяка сначала возили по городу со взяткой на шее — будь то деньги или соленая рыба в мешке — и при этом непрерывно секли, а затем заточали в темницу, если жив оставался. И что же? Взятки стали прятать за святыми иконами! Короче, и тут то, что и с пьянством. «Искорените не возможе отнюдь…»
Так в стране пересыхали «неоскудные реки милосердия» и ширились другие «источники»— трудового пота, что выжимался с каждым «заповедным годом», и крови, что вечно льет власть, убирая непокорных и соперников. Смешиваясь, оба потока все более переполняли чашу народного терпения.
Казалось бы, после Грозного русского человека проливаемой кровью удивить было трудно. «Привычку» к ней внедряли по царскому повелению. Опричники силой сгоняли народ на публичные казни, чудовищные даже для своего отнюдь не гуманного времени. «Трепетали, но шли», — замечает Карамзин.
Вот одна лишь.
Казнят Ивана Висковатого, недавнего тайного советника царя. «Повесили его вверх ногами, обнажили, рассекли на части, и первый Малюта Скуратов, сошедши с коня, отрезал ухо страдальцу». Не совсем понятно, отрезал ли ухо Малюта у живого еще человека или у расчлененного трупа, но не это суть важно. Любопытнее другое: Иванов главный палач — тесть Годунова. И пролитая им кровь несмываемыми пятнами въелась в Борисову корону, утяжелила шапку Мономаха, сгустками легла на дно чаши.
И хотя чаша наполнялась еще долго, переполнившей ее каплей можно считать кровь, которую никогда не простили Борису. Пролита она была не на плахе и не в тайной пыточной и по иронии судьбы принадлежала последнему сыну великого кровопийцы, почти ребенку. Со времен злодейски убитых Бориса и Глеба, сыновей Владимира Святого, такого преступления на Руси не помнили. Тогда убиенные отроки были объявлены святыми, а убийца-родич Святополк навечно прозван Окаянным, то есть проклятым, отверженным.
И хотя произошло это за шестьсот почти лет до мая 1591 года, когда угличский колокол оповестил сначала город, а за ним всю страну и сопредельные государства о смерти младшего брата бездетного царя Федора, общепризнанного наследника, царевича Димитрия, не следует думать, что русские люди плохо знали историю. Правда, мифы и факты часто переплетались в доверчивых умах, но зато нравственные оценки событий были неизменно устойчивы. И раскаты набатного колокола, донесшие черную весть, отозвались в сердцах однозначно: подобно дальним его предкам, «краснейшего юношу отсылают и нехотяща в вечный покой!».
Кто же отсылает? Кто злодей?
Конечно же, тот, кому преступление выгодно…
Но сначала, пока в Москву к царю, пригнувшись к конской шее, стремительно мчит лесными дорогами гонец со страшной вестью о смерти брата, несколько слов о царе.
Каков же он, последний на троне законный Рюрикович?
Царь Федор — человек небольшого роста, «опухл», с неуверенной, нетвердой походкой. Он добр и богомолен. Умом слаб. Но это не беда. На счастье Федора, под рукой у него всегда есть человек умом не обиженный, родной брат жены, царицы Ирины, «большой боярин» Борис Годунов. Благодаря ему царь живет жизнью, удаленной от мирской суеты.
Такая жизнь ему по душе.
Вот как проходит обычно день государя всея Руси.
Встает Федор рано, около четырех часов, прикладывается к кресту. Дьяк приносит царю икону святого, что празднуется в начавшийся день. Федор молится святому. Потом посылает к царице узнать, как ей спалось, хорошо ли почивала. Через некоторое время и сам идет, чтобы поздороваться с сестрой Годунова в комнате, что находится между ее и своими покоями.
День начался. Царская чета идет в церковь, где молится около часу. После заутрени Федор принимает бояр. Это, конечно, обременительно. Поэтому принимает не по делам, а только в знак милости, да и то немногих. Уже в девять царь направляется к обедне. Служба продолжается часа два и утомляет некрепкого здоровьем государя. После службы он отдыхает немного перед обедом, а потом уже, после обеда, отдыхает основательно, спит два-три часа. Оставшееся до ужина время занято иногда баней, а иногда Федор с царицей сидят, смотрят забавы шутов.
Из «активных» развлечений царь предпочитает кулачные бои и бои людей с медведями. В документе отмечено: «Дано сукно доброе и два рубля охотнику Глазову: тешился государь на царицыны именины медведями, волками и лисицами, и медведь Глазова ободрал». Как видим, охотник, потешивший царя, за производственную травму вознагражден довольно щедро. Правда, не говорится, насколько «ободрал» его медведь.
День идет к концу. Вот уже и вечерня, а за ней ужин и сон.
Так и проходит день за днем и с ними все царствование Федора Иоанновича. Даже если и вторгается в это спокойное, неторопливое времяпрепровождение какой-нибудь суетный челобитчик, царь не гневается. «Избывая мирской суеты и докуки», Федор отсылает беспокойного человека к «большому боярину». А тот всегда найдется, оградит царя от докуки. Докука по его части.
И тяжкая весть, которую несет лесами конный гонец, тоже по части Годунова. Даже особенно по его. Но и царя от такого удара не убережешь. Человек, всеми силами избывавший мирской суеты, болезненно чувствителен к мирским горестям. А они не обходят стороной, сколько ни укрывайся. Больно бьет смерть брата, а впереди еще один жестокий удар — кончина маленькой дочери Феодосии, что хоть и родилась вместо долгожданного наследника, но полюбилась отцу.
Все это согнет Федора. Все чаще будет слышно о нем: был долго печален, был плач большой… И так до седьмого января 1598 года, когда свершилась воля божья и сорокалетний потомок Рюрика и Калиты скончался в час пополуночи.
Завершился более чем тысячелетний период русской истории. Ушла династия…
Но пока до кончины Федора еще несколько лет. Он думает о душе, скорбит о погибшем брате. О новой династии думает другой. Это самая большая докука «большого боярина». И он действует не медля. Уже девятнадцатого мая в Углич прибыл князь Василий Шуйский для выяснения обстоятельств смерти царевича.
Собственно, Шуйские тоже ответвление Рюрикова рода, и придет время, когда князь Василий вспомнит об этом. Сейчас, однако, он лишь подручный «большого боярина». О личности этого человека, которому дважды предстоит допрашивать вдову Грозного, сначала царицу Марию, потом инокиню Марфу, и дважды хоронить ее сына, сначала кровного, родного, потом «названного», хочется сказать, что она вобрала в себя все коварство эпохи.
Всю жизнь Шуйский ведет интригу. Большую, по крупному счету, с высокими ставками, но именно интригу, а не борьбу. Интрига приведет его и на эшафот, и на царство, а закончит он путь в плену, в бесславии. Справедливости ради стоит заметить, что жертвам его интриги придется гораздо хуже. Ведь интрига не рыцарский поединок, она строится на запрещенных приемах, а такие удары не знают пощады. Но наносят их только в удобный момент, в момент, когда противник не готов, когда слаб. Поэтому с сильными Шуйский осторожен, умеет ждать своего часа, до поры угодлив. Тише воды он при Грозном. Его ровесник Годунов быстро выдвигается. Шуйский, напротив, незаметен. Зато выжил, в отличие от знатных родичей, сложивших головы при свирепом и блаженном царях. При блаженном-то власть в руках «большого боярина». И Шуйский понимает, чего от него хотят. Понимает и исполняет. Неоценимую услугу оказывает он Годунову. Следствие его показало:
«Царевичу Димитрию смерть учинилась божьим судом».
Богу было угодно взять царевича в момент опасной игры с ножом.
Однако народ думает иначе. Краснейшего юношу «отсылают» в вечный покой злодеи. Больше десяти лет прошло с того трагического дня, но он не забыт. Идет на юг со товарищи рыжеватый монах и слушает споры попутчиков — закололся ли царевич в припадке падучей или убит подосланными убийцами?
Варлаам, человек хоть и себе на уме, но, как окажется, с тем рьяным восприятием правды, что не знает даже разумных сомнений, настроен однозначно:
— Злодеи — слуги Годуновы!
Мисаил осторожнее.
— А как же патриарх? Ведь и он свидетельствовал о божьем суде?
Конечно, свидетельство патриарха — дело серьезное. Но разве не был Иов человеком, всем обязанным Борису? Разве не сам говорил:
«Когда был я на коломенской епископии и на ростовской архиепископии, и на степени патриаршеской, не могу и пересказать превеликой к себе смиренной милости от Бориса Федоровича».
Еще бы! Именно Годунов постоянно выдвигал и наконец сделал Иова патриархом, да еще первым на Руси, где до сих пор возглавляли церковь низшие по чину митрополиты. Он решительно отклонил претендента на этот исключительный по значению сан, приехавшего из Константинополя, вложив в уста Федора простодушные, но решающие слова:
«Как нам такого достохвального жития мужа, святого и преподобного отца нашего и богомольца Иова митрополита изгнать, а сделать греческого закона патриарха, а он здешнего обычая и русского языка не знает, и ни о каких делах духовных нам с ним говорить без толмача нельзя!»
Царское слово прозвучало, и «богомолец Иов» был возведен в высший в православной иерархии сан.
Что ж, долг платежом красен, и Иов в долгу не остается. Когда на девятый день по кончине мужа царица Ирина покинула дворец, чтобы постричься в Новодевичьем монастыре и стать до конца дней инокиней Александрой, и был поставлен вопрос об избрании нового царя новой династии, немедленно прозвучал властный голос патриарха:
«Благодатию св. духа имеем мы власть, как апостольские ученики, сошедшись собором, поставлять своему отечеству пастыря и учителя и царя достойно, кого бог избрал».
Естественно, что Иов по должности знал волю божью лучше других. Народ ему поверил и провозгласил царем Бориса.
Любопытен союз этих двух людей, объединившихся по видимости для благих дел.
Многие были поражены непривычным для царей поведением во время венчания на царство. Сжав в кулак ворот рубахи, новый государь всея Руси страстно воскликнул:
«Отче великий патриарх Иов! Бог свидетель, что не будет в моем царстве бедного человека. И эту последнюю рубашку разделю вместе со всеми!»
Обещание звучное, но опрометчивое, хотя вполне возможно, что, охмелев от радости, царь и был искренен.
Конечно, опасность делиться последней одеждой Борису не угрожала. Будучи еще правителем, имел «большой боярин» доходы, приближавшиеся к ста тысячам рублей в год! Сумма для русского человека того времени почти невообразимая. Собиралась она, не брезгуя ни великим, ни малым, с прямо-таки капиталистической предприимчивостью. Например, Годунов умудрялся собирать мзду с речных купален, ведь побережье Москвы-реки на тридцать верст вверх и на сорок вниз по течению принадлежало брату царицы. Так что платные пляжи имеют свою историю.
Будем, однако, справедливы. В скупости царя упрекнуть трудно. Оказывали вспомоществование бедным, кормили в голод народ из царских закромов, щедро награждались верные слуги. Короче, милости были, а вот любви народной не было. Потому что милости все более напоминали милостыню, зато «множились неправды».
А что же патриарх? Боролся ли с неправдами? Увы, больше укрывал, свидетельствовал не в пользу истины и хотя был добр — вот и Отрепьева пригрел, и уйти от наказания позволил, — но воли выступить против неправд в себе не нашел, перелагая собственную ношу на высшего своего повелителя. Вот как об этом грустно и меланхолично сказано:
«Видя семена лукавствия, сеемые в винограде Христовом, деятель изнемог, и только к господу богу единому взирая, ниву ту недобрую обливал слезами».
И только.
Потому на осторожные возражения Мисаила Варлаам кричал:
— Нет ему веры! Борисов угодник. А сам Борис кто?
И сыпал ходкими обвинениями, горячими и преувеличенными. Многие из них, как показало время, были плодом разочарованного царем воображения, однако они отразили суть общественного мнения о Борисе.
Впоследствии Пушкин так скажет за Годунова:
Кто ни умрет, я всех убийца тайный:
Я ускорил Феодора кончину,
Я отравил сестру свою царицу,
Монахиню смиренную… Все я!
В те дни, когда трое покинули Москву, «смиренная монахиня» Александра еще была жива. Но вскоре умрет, и новая тень падет на царя, как уже пало обвинение в смерти не только Димитрия, но и последних из рода Калиты — дочери князя Владимира Андреевича Старицкого, двоюродного брата и жертвы Грозного, и его малолетней внучки. Это, конечно, слухи, но и им верили, потому что знали — все погибшие так или иначе были опасны Борису и его роду на троне.
Были, однако, и не слухи.
Только что завершилась расправа над Романовыми, племянниками первой, горячо любимой жены Ивана, Анастасии, со смертью которой, как считали, произошел мрачный поворот в царствовании Грозного.
Началась расправа летом 1601 года с того, что мы бы назвали провокацией.
Как положено, нашли негодяя. Звали его Второй Бартенев. Служил казначеем у Александра Никитича Романова, но тайно наведывался к дворецкому Семену Годунову, родственнику, пользовавшемуся большим доверием царя и выполнявшему при нем обязанности печальной памяти царского тестя Малюты Скуратова при Иване.
В тайном разговоре Бартенев изъявил готовность «исполнить волю царскую над господином своим». Семен Годунов посоветовался с державным «сродником». Поступить решили без большой выдумки, но наверняка. Были заготовлены мешки с «кореньями», и Бартенев перенес их в романовские кладовые.
Второе действие драмы: на подворье Романовых появляется окольничий Иван Салтыков с ордером на обыск. Понятно, что результат самый впечатляющий, обнаружено зелье, припасенное, разумеется, для отравления царя!
Спектакль немедленно переносится на публичную сцену — мешки с «отравным зельем» доставлены на патриарший (!) двор. Дорого все-таки приходится платить «богомольцу» за номенклатурную должность! И еще раз прикрывает он преступление своим авторитетом. Собраны на дворе люди, знатные и незнатные, высыпано перед ними зелье. Не веришь, сам попробуй! Но никто и не думает усомниться.
Трудно сказать, что больше движет толпой — простодушие или страх, — но на приведенных на патриарший двор Романовых возмущенные горожане «пышали аки звери», от «многонародного шума» обвиняемым невозможно было и слова вымолвить. Невольно вспоминается гораздо более близкое — гнев на «врагов народа»…
И, наконец, финальный акт — «процесс». Пытки самих Романовых, родственников и друзей, «людей», слуг, мужчин и женщин. И приговор: Федора Никитича Романова, человека известного и популярного, в чем и виделась его главная вина, решено постричь в монахи под именем Филарета. Жену сослать в Заонежье, детей отобрать.
Братьям еще хуже. Александр выслан к Белому морю, Михаил — в Пермь, Василий — в Яренск, а потом в Пелым. Велика Россия, всем место нашлось. Мужа сестры Марфы князя Бориса Черкасского с женой и племянниками, детьми Федора, — среди них пятилетний Михаил Романов! — сослали на Белоозеро. Других родичей тоже по дальним городам.
Вернулись немногие.
Например, о судьбе Василия пристав Некрасов сообщает:
«Взял я твоего государева изменника Василья Романова больного, чуть живого, на цепи, ноги у него опухли, а для болезни его цепь с него снял, сидел у него брат его Иван да человек их Сенька, и я ходил к нему и попа пускал, умер он 15 февраля…»
Судьба Федора, как известно, сложилась иначе, но это в отдаленном будущем, а пока его «опекун» пристав Воейков доносит царю, что «государев изменник старец Филарет» тяжело переживает несчастье семьи. Еще бы! Вчера еще цветущий, энергичный мужчина, любимец близких, богач и жизнелюб сброшен, как казалось, в бездонную пропасть. Поверженный изменник-старец даже не знает, какая участь постигла его жену и детей, говорит в отчаянье:
«Малые мои детки! Маленькие бедные остались, кому их кормить и поить? Так ли им будет теперь, как им при мне было! А жена моя бедная! Жива ли уже? Чай она туда завезена, куда и слух никакой не зайдет! Мне уж что надобно? Беда на меня — жена да дети: как их вспомнишь, так точно рогатиной в сердце толкает…»
Да, трудно было Филарету представить в те дни, что чередой бедствий и возвышений судьба приведет его на первое место в российской государственности, а сына сделает основателем династии! Все в одночасье рассыпалось в прах — и довольство боярской жизни, и большая счастливая семья, и честолюбивые замыслы.
А замыслы все-таки были. И для Годунова опасные. Только не сфабрикованным «зельем» собирались извести царя… Мыслилось тоньше, и загадки тут на каждом шагу. Но предположить кое-что можно. Можно предположить, например, что ссыльный Филарет, оплакивая участь своих малолетних детей, вспоминал, думал и о том молодом человеке, что шагает на юг в овчинном тулупе поверх монашеского одеяния, что оба они «посвящены» в ненавистный сан одной рукой и с одним умыслом…
Федор Романов хорошо знал этого юношу, родом будто из Галича, из детей боярских Отрепьевых, но давно уже сироту, отца которого зарезал в Москве пьяный литвин. Вот и пришлось служить мальчиком в домах Романовых и князя Черкасского. Служил, но не обычным слугой. Отношение к нему было особое, бедный, незнатный отрок получил возможность учиться в боярском доме и добился в ученье редких успехов, «рано узнал грамоту и оказывал много ума».
К сожалению, оказывать много ума не всегда безопасно. Слух о даровитом подростке дошел до Годунова (еще не царя!) и тогда еще вызвал подозрение Бориса. Почему?
Почему? Видимо, не было в претенденте на царство полной уверенности, что законный наследник мертв. Позже мы увидим, что такой уверенности не прибавилось в нем и в самые решающие для Годуновых дни. Выходит, даже Бориса не убедили ни доклад Шуйского, ни «свидетельство» патриарха! Над отроком, да и над его покровителями нависла опасность, угроза. Покровители, как мы знаем, ее не избежали, Юрий же Отрепьев ушел. Ушел в буквальном смысле, покинул дом Романовых и превратился из Юрия в четырнадцатилетнего инока Григория.
Сан выводил юношу из-под годуновской опалы, духовное лицо не могло претендовать на царство, но он же сыграет в будущей судьбе царя Дмитрия роль губительную, ибо присоединит к его титулу несмываемое прозвище расстриги.
Но временно беда отведена, отведена настолько, что Григорий решается вернуться из бегов в Москву и даже попадает в Чудов к самому патриарху, который взял его к себе для «книжного дела». Уже говорилось, как стал он неосторожен под покровительством патриарха и как привело это к новому бегству…
Откуда же такая неосторожность и самоуверенность? Ведь мы имеем дело с человеком, ум которого неоднократно отмечали современники. Объяснить его самоуверенность можно только уверенностью в своей правоте, в своем праве.
Как же вызревала в юноше мысль о своем царском происхождении? Пришел ли он к ней самостоятельно или была она подсказана? Сама благосклонность судьбы, постоянная опека сильных мира сего заставляла, конечно, задумываться: а почему выделяют именно его? Однако были же у Юрия родители, воспоминания детства, дата рождения, наконец? Но от родных был он взят, отца лишился рано. Что касается возраста, то люди незнатные в те времена редко представляли точно день и год своего появления на свет. Сознательная память Юрия была прочно связана лишь с романовским домом. Следовательно, мысль о своем покрытом тайной происхождении могла возникнуть и в собственной голове. Реальнее, однако, предположить, что мальчик был к ней подведен. Но с какой целью — обмануть или открыть тайну? Неужели будущий царь — истинный царевич?
Что можно привести в пользу такой, казалось бы, давно отвергнутой гипотезы? Мать-царица и родственники Димитрия Нагие могли предвидеть угрозу и в сговоре с верными людьми подменить ребенка, скрыть его, спасти, как и утверждал впоследствии Лжедмитрий. Маловероятно? Жизнь знает и более невероятные коллизии. Тем более что отчет комиссии Шуйского явно и предвзято запрограммирован заранее и крайне противоречив. Да и можно ли верить Шуйскому, который в отчете утверждал, что Димитрий погиб в результате несчастного случая, а потом признавал его спасенным и жертвой Бориса! Чему же верить?..
Нет, однако, нужды задаваться парадоксальной целью защитить версию Лжедмитрия. Вопрос, имевший значение первостепенное в свое время, — настоящий ли царь овладел престолом? — ныне столь же неразрешим, сколь и утратил исторический смысл. Хочется заметить только, что часто мы охотно отдаем предпочтение версии победителей. Не будь Дмитрий свергнут и убит, продержись он на престоле десять — двадцать лет, а тем более оставь наследников-царей, мы бы имели огромное количество свидетельств в пользу чудесного спасения, и, несомненно, противоположные свидетельства были бы уничтожены или даже позабыты, канули в Лету. И наверняка смелым исследователем представлялся бы нам человек, вздумавший доказать самозванство Дмитрия!
Ход вещей пошел по-иному, и Карамзин, уверенно утверждая, что Дмитрий — авантюрист, прекрасно понимавший, что никакого отношения к потомству Грозного не имеет, смелости не проявлял.
«Несомнительные исторические и нравственные доказательства убеждают нас в истине, что мнимый Димитрий был самозванец».
Категоричность подобного утверждения вполне понятна. Тем более что сочинение, составившее эпоху в русской исторической науке и оказавшее влияние на всю нашу научно-художественную мысль, знаменитая «История Государства Российского», печаталось «по Высочайшему повелению» и не могло признать права случайного человека на царский престол. Но мысль Карамзина направлена прежде всего на решение простого вопроса — сын или не сын Грозного овладел престолом? Ответ — не сын. Что ж, согласимся. Однако считал ли сам «названный» Дмитрий себя авантюристом или законным наследником? Этот вопрос гораздо интереснее.
Почему? Какая, в сущности, разница?
Большая. Ибо существуют определенные психологические закономерности, определяющие поведение человека, его мировоззрение, взгляды, планы и поступки, которые заметно влияют на ход истории. Авантюрист, в осуждающем понимании этого слова, стремится к одному — эгоистично воспользоваться выгодами своего успеха, выгодами для себя, предприятие свое он предпринимает в целях чисто личных, корыстных. Иное дело человек, осознающий право на деятельность общественную, его намерения не могут замыкаться и рассматриваться в сугубо рваческих, как мы сказали бы сейчас, рамках.
Злостный прохиндей всегда вреден и опасен, человек, уверенный в собственном праве, может так же быть и вреден, и опасен, но не всегда. Следовательно, вопрос, кем считал себя Дмитрий, немаловажен. С чем шел он к трону? Что вело его? Ненасытность или программа? Не отдав отчета в этом, судить о смысле событий крайне затруднительно. Вот почему вопрос об отношении самозванца к самому себе, к своей деятельности был поднят давно и не из праздного любопытства.
Очень точно сформулировал его Соловьев:
«…Если тот, кто царствовал в Москве под именем Димитрия, сына царя Иоанна, носил это имя незаконно, то является вопрос: сознательно ли он принял на себя роль самозванца или был убежден, что он истинный царевич? Чтобы сознательно принять на себя роль самозванца, сделать из своего существа воплощенную ложь, надобно быть чудовищем разврата, что и доказывают нам характеры последующих самозванцев. Что же касается до первого, то в нем нельзя не видеть человека с блестящими способностями, пылкого, впечатлительного, легко увлекающегося, но чудовищем разврата его назвать нельзя. В поведении его нельзя не заметить убеждения в законности прав своих, ибо чем объяснить эту уверенность, доходившую до неосторожности, эту открытость и свободу в поведении?»
Это же интересует и Ключевского:
«…Сам Лжедмитрий… держался как законный природный царь, вполне уверенный в своем царственном происхождении; никто из близко знавших его людей не подметил на его лице ни малейшей морщины сомнения в этом. Он был убежден, что и вся земля смотрит на него точно так же… Но как сложился в Лжедмитрии такой взгляд на себя, это остается загадкой столько же исторической, сколько и психологической».
Так писал Ключевский около ста лет назад и, повторяя его слова сегодня, можно только констатировать, что точного ответа на вопрос история так и не дала. Ироническое выражение «история умалчивает», увы, вполне применимо в данном случае. И все-таки умалчивает, но не молчит. История говорит довольно много, хотя и разными голосами. Особенно любопытны, конечно, голоса современников.
Скажем прямо: большинство, в том числе и многие из ближайших соратников и сторонников Дмитрия, в царское его происхождение не верили.
Трудно, например, оспорить такое показание бывшего слуги при дворе Марии Нагой, сделанное после смерти Дмитрия:
«Убит человек разумный и храбрый, но не сын Иоаннов, действительно зарезанный в Угличе. Я видел его мертвого, лежащего на том месте, где он всегда игрывал. Бог судья князьям и боярам нашим: время покажет, будем ли счастливее».
Показание приводит пастор Бер, известный как убежденный поклонник Дмитрия!
Во что же верил сам призвавший себя на царство?
Его официальная версия гласит:
«Годунов, предприняв умертвить Димитрия, за тайну объявил свое намерение царевичеву медику, старому немцу, именем Симону, который, притворно дав слово участвовать в сем злодействе, спросил у девятилетнего Димитрия, имеет ли он столько душевной силы, чтобы снести изгнание, бедствие и нищету, если богу угодно будет искусить оными твердость его?
Царевич ответствовал: имею; а медик сказал:
— В сию ночь хотят тебя умертвить. Ложась спать, обменяйся бельем с юным слугою, твоим ровесником, положи его к себе на ложе, и скройся за печь; что бы ни случилось в комнате, сиди безмолвно и жди меня.
Димитрий исполнил предписание. В полночь отворилась дверь, вошли два человека, зарезали слугу вместо царевича и бежали. На рассвете увидели кровь и мертвого: думали, что убит царевич, и сказали о том матери. Сделалась тревога. Царица кинулась на труп и в отчаянии не узнала, что сей мертвый отрок не сын ее.
Дворец наполнился людьми: искали убийц, резали виновных и невинных; отнесли тело в церковь, и все разошлися. Дворец опустел, и медик в сумерки вывел оттуда Димитрия, чтобы спастися бегством…»
Картина почти правдоподобная и впечатляющая. Забыть такое потрясение, такое событие девятилетний мальчик просто не мог. Но тогда «названный» Дмитрий был или истинным царевичем, помнящим все, что произошло с ним в ту страшную ночь, либо самозванцем сознательным, распространяющим о себе заведомую ложь, «лицедей на престоле», как называет его Карамзин. Но вероятность того, что Дмитрий — настоящий царевич, ничтожно мала. Следовательно, все-таки лицедей?
Гадать можно до бесконечности. А если, не претендуя на истину в конечной инстанции, рассмотреть такую версию?
Вряд ли мальчик, воспитывающийся в доме Романовых, мог изначально считать себя спасенным царевичем. Мысль о царском происхождении скорее всего была ему внушена. Мальчику могли сказать, что он был подменен и вывезен с целью спасения не в день покушения, а задолго до него, ибо злодейства ожидали. И он мог этому поверить. Живописные же подробности о беседе с медиком и сидении за печкой придуманы для убедительности позже, когда Дмитрий выступил открытым претендентом на корону. Считая себя истинным наследником Грозного, «сын» мог пойти на сознательное «расширение» истины, не видя в дополнительной выдумке принципиального обмана.
Но это впереди.
Пока что завершается первая фаза схватки. Завершается почти незримо для истории. Опала Романовых — обычное дело в век, когда так легко летят боярские головы. Они обезврежены, дерзкий молодой человек исчезает, на время покидает авансцену, о многих его поступках и делах в эти годы можно и теперь всего лишь гадать…
Затишье для Годунова. Кровавая тень царевича, как кажется, отпустила его грешную душу.
Но затем лишь, чтобы обрести плоть и силу.
Это почти невероятно. Ведь речь идет о периоде истории, когда даже в правящем окружении монархов лишь предельно ограниченный круг особо родовитых мог надеяться завладеть высшей, коронованной властью. Достаточно вспомнить, как трудно шел к трону «большой боярин» Годунов. Однако династические права при всей их подчеркнутой незыблемости не более чем производное объективных процессов истории, а она любит вносить парадоксальные поправки в то, что обывателю кажется нерушимым.
Итак, последнее слово за историей…
Что же определяло ход событий в это время в Восточной Европе?
Можно сказать — противостояние Польши и Руси. Это на поверхности. Глубже сложнейшие внутренние процессы развития обоих государств. Они-то и решили в конечном итоге судьбу противостояния.
Восстановим, однако, сначала в самом общем виде картину внешних событий. Шестнадцатого октября 1600 года в Москву в качестве посла прибыл канцлер литовский Лев Сапега. Встретили его с почетом и пышно, но к переговорам приступили явно неохотно, объясняя затяжку тем, что «у государя болит большой палец на ноге». Что ж, дело житейское, бывает и пятка болит. Но болела, видимо, голова от забот, от мучительной задачи, как откликнуться на привезенные послом важные предложения.
Речь шла о будущем двух стран. Проект состоял из двадцати трех пунктов и предусматривал унию между государствами.
Первый пункт звучал так:
«Обоим великим государям быть между собой в любви и вечной приязни».
Такого же рода отношения предлагались и некоронованным подданным — «быть в вечной нераздельной любви братской, как людям одной веры христианской, одного языка и народа славянского».
Особо важным был, конечно, пункт четвертый:
«В случае нападения на одного из государей другой „обязан защищать его“.
Далее подробно излагались основы будущего единства, от свободы вступать в браки до выпуска общей монеты, от создания общего флота до двойной короны.
На первый взгляд, замысел мог только радовать. Достаточно вспомнить кровопролитие и поражения в тяжкой войне со Стефаном Баторием… Однако и Баторий предлагал Ивану слияние враждующих государств. Еще серьезнее стал вопрос после смерти Батория. Царь Федор рассматривался на сейме в Варшаве, где избирался новый король, как один из главных претендентов на польскую корону» Дело, однако, сорвалось. Винили в этом скупость Годунова, пожалевшего денег на подкуп влиятельных магнатов.
С Грозным вопрос, в общем-то, ясен. Посвятив жизнь борьбе с боярством, он не мог желать заполучить государство, где магнаты имели почти неограниченную власть в своих владениях.
С Годуновым сложнее. Скорее дело было не в скупости. «Большой боярин» мечтал о наследии Рюриковичей, о создании собственной династии и понимал, что бороться после смерти Федора за власть и в России, и в Речи Посполитой одновременно ему будет не под силу.
Почему же, однако, вопрос об объединении поднимается вновь и вновь и опять по польской инициативе?
Посмотрим на карту Европы конца XVI века. Между лоскутным пространством раздробленной Германии к отодвинутой далеко на восток Русью лежит государство площадью почти в миллион квадратных километров. Это Речь Посполитая. Республика «от моря до моря». Границы ее на севере выходят к Рижскому заливу, на юге в какой-нибудь сотне верст от Азовского моря. С запада на восток Республика протянулась от Одера до Северского Донца. Победы в Ливонской войне, казалось бы, доказали ее военную мощь.
Но… обширное государство существует между молотом и наковальней. И две узкие полоски не принадлежащих ему земель между Рижским и Финским заливами на севере и вдоль Черного моря на юге как бы символизируют и нарастающую с каждым днем опасность. С севера это Швеция, страна с одной из лучших в Европе армий, с юга турецкие янычары. Через пятьдесят лет шведский «потоп» хлынет в самое сердце Речи Посполитой, и только через сто лет разгромленная Яном Собеским под Веной остановит свое наступление Турция.
В такой обстановке отношения с Россией приобретают исключительное, особое значение. Отношения эти нелегкие, в основном враждебные. Однако страны-противники связаны общей кровью. То, что на Руси называют Литвой, в большинстве своем древние земли Киевской Руси. Общая вера объединяет не только крестьян Украины, разделенных государственной границей, но и многих магнатов с московскими боярами. Так не попытаться ли превратить соперника в союзника, создать своего рода партнерство, даже союз с далеко идущими целями?
Тому есть исторический опыт. Да еще какой! Две унии с Литвой превратили Польшу в могущественное государство.
Однако если первая, 1386 года, привела к Грюнвальду и спасла обе страны от немецкого порабощения, то вторая, недавняя, заключенная в разгар Ливонской войны в 1569 году, Люблинская, фактически установила полное господство Польши в государстве, пышно названном Республикой. Была и третья уния, вызывавшая особые опасения в Москве, самая последняя. Брестская уния 1596 года, отдававшая православную церковь в Речи Посполитой под главенство римского папы.
Итак, с одной стороны, заманчивая перспектива создать самое сильное в Европе славянское государство, с другой, реальная возможность утерять в объединенной державе национальную самобытность, превратиться в дальнюю окраину католической Польши. Это фактор объективный. И он плюсуется с не менее важным для Годунова субъективным, династическим. Как-никак король Польши и Литвы Сигизмунд на четырнадцать лет моложе Бориса и получит большие возможности ему наследовать, ибо пункт 22-й польских предложений гласит: «Если бы у государя московского не осталось сына, то король Сигизмунд должен быть государем Московским».
Правда, сын есть. Но и у Ивана он был, такого же приблизительно возраста отрок, как и сын Бориса Федор Годунов…
Да, болит не только нога, болит голова. Переговоры проходят в напряженной атмосфере. То и дело участники срываются на прямую, оскорбительную ругань:
«— Ты, Лев, еще очень молод, ты говоришь все неправду, ты лжешь!
— Ты сам лжешь, холоп, а я все время говорил правду. Не со знаменитыми послами тебе говорить, а с кучерами в конюшне, да и те говорят приличнее, чем ты!
— Чего ты тут раскричался! Я всем вам сказал и говорю, и еще раз скажу и докажу, что ты говоришь неправду».
Таков отрывок из «стенограммы», запечатлевшей переговоры Сапеги с думным дворянином Татищевым, представлявшим русскую сторону. Между прочим, Литовскому канцлеру уже сорок три года!
Неудивительно, что гора родила мышь. В результате десятимесячных прений была всего лишь подтверждена ситуация, существовавшая де-факто, — заключено, а точнее, продлено перемирие еще на двадцать лет.
Итог миссии Сапеги, дипломатический, официальный, общеизвестен. А что творилось за кулисами переговоров?
Сапега пробыл в Москве почти год. Срок немалый, было время и возможности, преследуя интересы Речи Посполитой, выходить за пределы официальной деятельности, привлекая на сторону унии влиятельных людей.
Был ли Сапега в сговоре с Романовыми? Известно лишь то, что за два месяца до его отъезда семейство это подвергается опале как наиболее опасное для Годунова. Это факт. Факт и то, что именно Филарет Романов возглавит в 1610 году «великое посольство» к Сигизмунду, поддержав выдвижение королевича Владислава на русский престол.
А освободил Филарета из ссылки и сделал митрополитом Ростовским царь Дмитрий, бывший Юрий (Григорий) Отрепьев, который в разгар опал на Романовых бежит из Москвы на север, но потом, будто по распоряжению и опекаемый сильными покровителями, возвращается, чтобы теперь уже уйти за кордон. Там, в Польше, именно слуга Сапеги Петровский, беглый москвич, явившись к князю Вишневецкому, первым опознает и признает Отрепьева царевичем.
Из приведенных фактов можно предположить многое. Но предположения нельзя выдавать за истину. Соловьев справедливо замечает: «Вопрос о происхождении первого Лжедмитрия такого рода, что способен сильно тревожить людей, у которых фантазия преобладает». Он предостерегает от соблазнительной попытки «создать небывалое лицо с небывалыми отношениями и приключениями». Правда, предостерегает знаменитый историк собратьев по науке, оставляя за романистом право на «широкий простор» домысла. Однако и известных фактов достаточно, чтобы высветить из мрака веков лицо именно небывалое, с небывалыми поступками, вызвавшими небывалые последствия.
Но пока это главное лицо покидает сцену. Заключено перемирие. Польские цели не достигнуты, но и Руси похвалиться нечем. Больше того, уже начались события, которые можно назвать прологом грядущей драмы.
Пролог этот — одно из самых ужасных бедствий, выпадающих на долю живого существа, — голод.
Уже говорилось, что началось бедствие до ухода Отрепьева со товарищи из Москвы, но вряд ли идущие на юг монахи могли вообразить весь размах надвинувшейся на Русь «божьей кары».
Собственно, в стране, богатой и пока еще не столь населенной, хлеба было в достатке. В дальних, особенно изобильных окраинах чуть ли не десятилетиями стояли огромные хлебные скирды, многие даже проросли деревьями. Однако весной 1602 года была совершена серьезная ошибка. Большинство землевладельцев не решилось засеять поля (или не сообразили?) зерном из запасов, из житниц. На посев пошло зерно «свежее», прошлогоднее, вымокшее и неполноценное. Всходов оно практически не дало. Как всегда, бедствием воспользовались корыстные люди. Цена четверти ржи подскочила до трех рублей. Напомним, что обычная цена была 12–15 денег, а в 1601 году поднялась до рубля.
Это уже означало голод.
Первой пострадала городская беднота. Как замечает Карамзин, «вопль голодных встревожил царя». Нужно отдать должное Борису, он пытается отвести беду. Принятые им меры, по логике вещей, должны были принести быстрые и положительные результаты. Запасы из царских житниц приказано продавать по-прежнему по низким ценам. Результат, однако, как часто бывает при самых добрых намерениях, оказывается прямо противоположным. В Москву двинулось окрестное полуголодное население. Большая часть его, простое крестьянство, живущее натуральным хозяйством, не имело к тому же и малых денег для покупки царского зерна.
В страхе перед обездоленным людом, переполнившим столицу, царь принимает меры, как мы бы сказали, экстраординарные: в четырех «оградах», построенных у крепостных стен, создаются своего рода кассы безвозмездного вспомоществования, где беднякам ежедневно выдается на хлеб деньга или даже серебряная копейка. Но кучи «дарового» серебра, свезенные в «кассы», развязали инстинкты, взвинтили страсти. Теперь уже, прослышав о царской милости, в Москву потянулись потоки людей из мест и не пораженных голодом, причем с семьями, женами и малолетними детьми.
По некоторым сведениям казна раздавала в день по несколько тысяч рублей. И что же?
Очевидец уверяет:
«Свидетельствуюсь истиною и богом, что я собственными глазами видел в Москве людей, которые, лежа на улицах, подобно скоту, щипали траву и питались ею. У мертвых находили во рту сено».
И не только сено… даже навоз.
Тем временем негодяи бешено обогащались. Как свидетельствуют современники, должностные лица раздавали царские деньги своим родственникам, приятелям и сообщникам. Одетые в лохмотья, эти люди под видом голодных и нищих осаждали места раздачи денег, а подлинных бедняков и голодных разгоняли палками. Голод косил беспощадно, а зерно сгнивало, зарытое в землю, потому что владельцы ждали нового повышения цен. И они росли, зимою достигнув пяти рублей за четверть. Одновременно, видя, что «милости» лишь усугубляют трагедию, царь прекратил раздачи денег.
Голод обрел черты и характер нечеловеческий. Ели все живое. Дошла очередь и до людей. Сохранились документы, рассказывающие, как на постоялых дворах убивали путников, — «давили, резали сонных для ужасной пищи!» Лошадей съедали сами убийцы — конское мясо давно стало лакомством, съедены были уже и собаки, и кошки, и даже мыши — а людское продавали на рынке. Лютые казни не могли остановить безумной вакханалии. Злодеев казнили, жгли, кидали в воду, но преступления не уменьшались.
Специальные приставы объезжали московские улицы, подбирая трупы умерших и убитых. Их обмывали, заворачивали в белые саваны и сотнями свозили в три огромные скудельницы. Скудельница, по Далю, общая могила, где хоронили погибших по какому-либо несчастному случаю. За два года и четыре месяца таким образом было погребено сто двадцать семь тысяч человек! Это не считая тех, кого хоронили родные и близкие на кладбищах у приходских церквей.
Итоговые цифры звучат страшно, особенно если учесть количество населения. Считали, что в одной Москве местного и пришлого люда погибло до полумиллиона, бессчетное число умерло на дорогах от голода и холода.
В то же время в южных областях от Курска до Владимира стояли одонья необмолоченного хлеба. Власть явно не справлялась с обрушившимся на страну бедствием. Немногочисленные обозы с зерном шли «как бы пустыней африканской, под мечами и копьями воинов, опасаясь нападения».
Это уже не простые нападения голодных, доведенных до отчаяния людей или злодейских разбойничьих шаек. Это грозовые раскаты близящихся народных войн. Под Москвой появляются вооруженные отряды под водительством человека, названного в источниках Хлопко Косолап. Мы почти ничего не знаем о личности этого вождя. Называли его удальцом редким. Но был он не просто удалец. Отряды Хлопка дали под Москвой настоящее сражение, в котором погиб посланный царем против повстанцев главный воевода, окольничий Иван Федорович Басманов. Современники говорят об упорной битве. Царское войско одолело, тяжело раненный Хлопко был взят в плен и погиб.
Произошло это в сентябре 1603 года, а в январе 1604-го было перехвачено письмо, писанное шведским сановником Тирфельдом из Нарвы. Автор сообщал градоначальнику в Або (Финляндия), что за рубежом появился сын царя Ивана Васильевича, Димитрий…
Удивительно, как молниеносно в век, когда отсутствовала не только радиосвязь, но и телеграф, и телефон, распространилось известие о самозванце. Писали из Нарвы, и тут же от казаков с Волги, из-под Саратова, пришло известие, что казаки грозятся идти на Москву с царем Дмитрием Ивановичем. Нарва, Саратов… И вот уже посланник германского императора от имени и по поручению цесаря дружественно предостерегает Бориса от появившегося в Польше Лжедмитрия. Ему вторит немец-астролог, подтверждая, что над царем нависла угроза…
С ранних лет находясь вблизи Грозного, видя, как легко слетают самые сильные головы, Борис всегда был если и не труслив, но осторожен до мнительности. И сейчас на опасные известия он реагирует быстро, даже лихорадочно. Ну, конечно, в первую очередь закрыта граница. «Учредить на литовской границе крепостные заставы, не пропускать никого ни туда, ни в пределы царства». Вот когда только появились приставы «в корчме на литовской границе», но уже поздно, «туда» Отрепьев давно прошел, а вот не пустить его назад уже не в силах Годунова.
О состоянии духа царя в те дни говорит поступок почти невероятный. В дальний монастырь, где содержалась после смерти сына бывшая седьмая жена Ивана, Мария Нагая, она же инокиня Марфа, мчатся царские слуги. Монахиня буквально выхвачена из кельи и прямо с дороги, ночью предстала перед Годуновыми, Борисом и нынешней царицей Марией.
— Жив твой сын или нет? — спрашивает Борис.
Нетрудно представить всю степень его смятения! Даже мелькает мысль: а виноват ли этот человек в смерти царевича? Но нет, конечно, его другое волнует — не подвели ли «исполнители», можно ли верить Шуйскому?..
— Я не знаю, — отвечает Марфа.
И ответу свои причины. Слова бывшей царицы вовсе не доказательство того, что человек, взявший имя ее сына, мог быть им в действительности. Но могла ли она не пожелать расквитаться с убийцами сына? Могла ли простить двадцатилетнюю ссылку? Ведь бог после столь долгих мук послал ей час мести, час торжества, и она использует его сполна.
— Не знаю, жив ли он.
Мария Годунова в ярости хватает со стола горящую свечу и швыряет в лицо монахине.
Борис отстраняет жену. Ему нужна не расправа. Он упорно добивается фактов, будто не понимая, что истина уже не может помешать начавшимся событиям. Для поднявшихся на Годунова сил не имеет ни малейшего значения факт, сын ли Грозного тот человек, что зовет их под знамена против Бориса. Время покажет, что самые верные из соратников Дмитрия не считали его царским сыном.
Зачем же этот допрос?
Политическая наивность?
Предел лицемерия?
Или, может быть, угрызения совести? Мальчики кровавые в глазах?
Скорее, всего понемногу. Но очевидно главное: Борис ослабел, его бесплодные домогательства — это поведение испуганного, слабого человека.
И Марфа чувствует, что она сильнее, что может стоять на своем.
— Мне говорили, что сына моего тайно увезли без моего ведома.
А как же труп, над которым она рыдала в Угличе? Но поздно взывать к логике!
— Кто увез?
— Не знаю.
— Кто говорил?
— Те, что так говорили, уже умерли…
Потом в Новодевичьем монастыре Борис будет допрашивать бывшую Марию вместе с патриархом.
Ответы не изменятся.
Конечно, в этом большой риск, риск жизнью, но она не могла отказаться от мести. И Борис побоялся расправиться. Марфа всего лишь вновь заключена, правда, с указанием содержать в большой строгости.
Ярость Бориса находит иной выход. Велено жестоко казнить всех его противников. Улицы Москвы заполняют шпионы, они ретиво прислушиваются, не осуждает ли кто царя, не говорит ли о царевиче? Участь заподозренных ужасна, их жгут на медленном огне, режут языки, сажают на кол. И это по приказу человека, который при восшествии на престол обещал вообще не казнить людей смертью и поначалу в самом деле прощал и миловал подлинных преступников.
Все в прошлом.
Борис, так любивший показываться народу, запирается во дворце. Стража пинками гонит от царского крыльца просителей, жалобщиков, вообще любопытных.
Что же дальше?
Ждать осталось недолго…
Шестнадцатого октября от рождества Христова года 1604.
Невидимая черта, разграничивающая земли двух держав…
И здесь, и там, по обе стороны, холмы, поля, тронутые первым осенним золотом перелески. На глаз границу и не заметишь. Но человек, что скачет во главе вооруженного отряда, знает, чувствует эту черту. Вот он притормозил коня.
Решающий миг.
Все приостановились. Потому что за чертой неизвестность. Слава, богатство, удача или смерть. Для всех. И для него смерть или царство.
Последние сомнения, что приписал ему Пушкин:
Кровь русская, о Курбский, потечет!
Вы за царя подъяли меч, вы чисты.
Я ж вас веду на братьев, я Литву
Позвал на Русь, я в красную Москву
Кажу врагам заветную дорогу!..
Но пусть мой грех падет не на меня —
А на тебя, Борис-цареубийца!
Сомнения отброшены.
Человек в седле трогает шпорами горячие бока коня, поднимает его на дыбы и взмахивает рукой.
Вперед!
Конь срывается с места и мчится.
Черта пройдена.
Тень Грозного меня усыновила
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла!
Никто из скачущих никогда не узнает этих строк, но кажется, что они звучат в грохоте копыт.
— Ура, государь Димитрий Иоаннович!
— Виват!
— Слава!
— Виват!
Конский топот и буйные крики будоражат округу. Скачут через границу увешанные оружием люди. Не мир, но меч несут они в страну, которую многие считают родиной.
Впрочем, и о мире было сказано.
Но как?
Вот что пишет Дмитрий Борису:
«Жаль нам, что ты душу свою, по образу божию сотворенную, так осквернил и в упорстве своем гибель ей готовишь: разве не знаешь, что ты смертный человек? Надобно было тебе, Борис, удовольствоваться тем, что господь бог дал, но ты, в противность воле божьей, будучи нашим подданным, украл у нас государство с дьявольской помощью…
Опомнись и злостью своей не побуждай нас к большому гневу; отдай нам наше, и мы тебе, для бога, отпустим все твои вины и место тебе спокойное назначим: лучше тебе на этом свете что-нибудь претерпеть, чем в аду вечно гореть за столько душ, тобою погубленных».
Вот так!
С Московским царем самозванец говорит с высокомерием победителя, способного, впрочем, на снисходительность: отпустим вины и место спокойное назначим! А ведь до победы над Борисом еще далеко. Не раз еще переменится фортуна, будут и поражения, и измены союзников. Однако убежденность в конечном успехе не оставит Дмитрия до смертного часа. Неужели все это лишь наглость авантюриста?.. Или увлеченность человека, чувствующего за собой теперь не только право, но и силу?
Что же произошло с тех пор, как мало кому известный молодой человек в сопровождении двух сомнительной праведности монахов покинул пределы Московского государства?
Произошло многое, хотя многое и скрыто временем и людьми. Но и известно достаточно. Правда, как всегда, существуют версии. По одним известиям, Отрепьев направился к запорожцам, где вел отважный воинский образ жизни, навыки которого проявились в нем впоследствии, в моменты ратных потрясений.
А вот совсем иная версия. Он в Гоще, на Волыни. Владеют Гощей отец и сын, Гавриил и Роман Гойские, создавшие здесь своего рода религиозный центр. Гойские — ревностные последователи арианской секты, которая учит, что Христос не бог, но боговдохновенный человек, а христианские догматы и таинства всего лишь символы, иносказания. В Гоще делается попытка преодолеть религиозный, в том числе и католический, догматизм, попытка духовного свободомыслия. И она привлекает чудовского дьякона.
Но где же был он на самом деле? Соблазнительно предположить, что успел побывать и там и здесь. Ведь и воинский бесшабашный дух вольного Запорожья можно обнаружить в его поступках, и гощинские идеи прозвучат в аргументах, когда придется уже на престоле лавировать между интересами Рима и московским православием.
Однако побывать и тут и там Отрепьев вряд ли смог. Не хватило бы времени. Ибо через год пребывания в Республике мы видим его — и на этот раз без сомнений — в «оршаке», придворном окружении, князей братьев Вишневецких, Адама и Константина. Последний и представил молодого человека своему тестю, воеводе сендомирскому Юрию Мнишеку…
Впрочем, по порядку.
Перейдя границу вместе со старым нашим знакомцем Варлаамом, Григорий через Киев добрался до Острога, владения знаменитого приверженностью просвещению князя Константина Острожского. Отсюда, по одной из версий, он и ушел в Гощу, а вскоре Варлаам узнал, что там его спутник скинул с себя монашеское платье. Подобное богохульство возмутило ортодоксального пьяницу, Варлаам бьет челом князю Острожскому, чтобы тот — разумеется, во имя спасения души Григория! — вывел его из Гощи. Однако придворные князя одернули ретивого правоверца:
— Здесь земля вольная. Кто в какой вере хочет, тот в ней и живет.
Сам широкомыслящий князь добавил меланхолично:
— Вот у меня и сын родной родился в православной вере, а теперь держит латинскую. Мне и его не унять…
Возможно, Григорий не до конца доверился княжескому свободомыслию; во всяком случае, он покидает Гощу, исчезая на время из поля зрения. Не побывал ли он все-таки в Запорожье?.. Точный путь его неизвестен, но привел он Отрепьева к Вишневецким и Мнишеку.
Самбор, резиденция Мнишека, у самых истоков Днестра, неподалеку от Львова. Содержится, как подобает, в пышности. Однако сам воевода, несмотря на высокое положение, в своем кругу особым уважением не пользуется, Говорят о нем много нехорошего, в частности, что преуспел при короле Сигизмунде-Августе, играя на слабоумии монарха, поставлял ему любовниц и колдуний. Впрочем, на карьере Мнишека эти слухи заметно не отразились. В на званное время он воевода сендомирский, староста Львовский и управляющий королевскими экономиями в Самборе. Положению своему в Республике Мнишек обязан не в последнюю очередь красавицам-дочерям. Одна из них, Урсула, была женой Константина Вишневецкого.
Другую звали Марина.
Говоря языком расхожим, лучше б ее не было! В истории, которая всегда богата разнообразными личностями, имеются, однако, и уникумы. Марина Мнишек из них, Не столь уж часто появляются на мировой сцене лица, которые приносят столько зла, не представляя, в сущности, никого, кроме самих себя, действуя исключительно в собственных корыстных интересах.
«Послужной список» Марины удивителен. Прожила всего двадцать шесть лет, в истории числится около десяти. Но сколько же успела эта черноволосая, малорослая красавица! Говорили, что глаза ее блистали отвагой, а тонкие губы свидетельствовали о хитрости и расчетливости. Но отвага не вылилась в подвиг, а расчеты подвели. Зато всюду, где она появлялась, ей сопутствуют беды и смерть…
Существует старинное слово — «рок». В украинском языке оно имеет мирный смысл — год. В русском — зловещий. Возможно, он сформировался постепенно: сначала — год, время, потом — не просто время, но определенное судьбой, и, наконец, — злая судьба. Иногда мы выговариваем это слово и с ироническим оттенком. Например — роковая женщина. Сегодня это может вызвать улыбку. Но та улыбка, что подарила дочка воеводы молодому русскому изгнаннику, оказалась поистине роковой, за ней потянулась мрачная череда кровавых последствий.
Для двух стран.
Для троих мужчин, что связали с ней свою судьбу.
Для собственного ее ребенка.
Для нее самой, наконец…
И в то же время ничто не говорит о ее общественно-исторической роли, предназначении, призвании. «Женщина, в начале XVII века игравшая-такую видную, но позорную роль в нашей истории, была, по утверждению Н. И. Костомарова, жалким орудием той римско-католической пропаганды, которая, находясь в руках иезуитов, не останавливалась ни перед какими средствами для проведения заветной идеи подчинения восточной церкви папскому престолу». Можно добавить и о стремлении подчинить русское государство влиянию и господству Речи Посполитой. Но одно дело «идея», другое — ее воплощение и реальная роль того или иного лица.
Да, иезуиты действовали на исторической арене, хотя часто ставили задачи не по возможностям и стремились использовать ту или иную личность в своих интересах. Но каждая личность, даже вовлеченная в политическую игру, обладает индивидуальностью, характером, собственными интересами и возможностями. И вот с этой точки зрения видеть Марину Мнишек всего лишь «жалким орудием» не приходится. Она не за иезуитов, она всегда за себя. Скорее, «самострел», чем «орудие».
Случай открыл перед маленькой ростом, но очень взрослой девочкой возможность необыкновенную — стать повелительницей обширной, богатой и набирающей силы страны. Возможность вспыхнула внезапно и ослепила Марину на всю оставшуюся жизнь. Все десять лет владеет ею всепоглощающая цель, навязчивая и неустранимая идея фанатика, игнорирующего разум и реальности, — стать и быть русской царицей. И не марионеткой скрытого за кулисами режиссера выступает она в своей роли. Нет, она выбрала ее сама и провела с исключительной последовательностью и одержимостью.
Сохранив жизнь при смерти Дмитрия, отпущенная затем из плена в Ярославле на родину, она добровольно меняет маршрут и отправляется в Тушино, хотя даже один из сопровождающих шляхтичей предупреждает:
«Марина Юрьевна! Оно бы и следовало вам радоваться, если б вы нашли в Тушине настоящего своего мужа, но вы найдете совсем другого!»
Наивный дворянин не подозревает, что не к мужу стремится Марина, а за короной, о чем сама напишет собственной рукой, покидая позже обреченное Тушино, уже оставленное «мужем», получившим известность в нашей истории под прозвищем «вора».
«Гонимая отовсюду, свидетельствуюсь богом, что буду вечно стоять за мою честь и достоинство. Бывши раз московской царицею, повелительницею многих народов, не могу возвратиться в звание польской шляхтинки, никогда не захочу этого».
Она написала это февральской ночью 1610 года, перед бегством из Тушина, переодетая в воинское платье, с луком за плечами. С одной служанкой и несколькими казаками отправляется Марина в Калугу, чтобы снова примкнуть к человеку, который не только был явным для всех самозванцем, но и не имел больше никакой опоры ни в Москве, ни в Польше, где уже шли переговоры о провозглашении русским царем королевича Владислава.
И в этот момент судьба, как бы сжалившись над потерявшей разум женщиной, дает ей последнюю возможность спастись. В непроглядную метель Марина сбилась с пути, и дорога вывела ее в сторону противоположную, к Дмитрову, где засел, отбиваясь от войск князя Куракина, Ян Сапега, племянник канцлера Льва, отчаянный искатель приключений, высланный за буйство из собственного отечества. Казалось бы, встретились души родственные, но даже полубезумец Сапега не может понять безумствующую Марину.
— Не безопаснее ли вам, — призывает неустрашимый вояка, — возвратиться в Польшу, к отцу и матери?
«Никогда не захочу этого!»
— Я царица всея Руси! Лучше исчезну здесь, чем со срамом возвращусь к моим ближним.
Рука судьбы отвергнута.
Надев красный польский кафтан, сапоги со шпорами, вооружившись теперь саблей и пистолетом, Марина покидает Дмитров и Сапегу.
«Лучше исчезну…»
Окончательно исчезнет она через четыре года в московском подземелье. Все близкие ей погибли раньше. Страшной смертью.
Развеян прах недолгого царя Дмитрия.
Зарезан «вор» Лжедмитрий.
Посажен на кол атаман Заруцкий.
Повешен за Серпуховскими воротами четырехлетний сын — «воренок».
Все кончилось.
А начиналось романтично и поэтично.
Именно ей первой, по одной из версий, «открылся царевич Димитрий». Страстно влюбившись в сестру Урсулы Вишневецкой, он положил на окно ее записку, где извещал о своем происхождении.
«Так вымолви ж мне роковое слово,
В твоих руках теперь моя судьба.
Реши: я жду…»
Вспоминая послание к настоятелю в Новгороде-Северском, можно поверить и в эту записку, в ней отражается характер. Но существуют и более прозаические версии.
Например, к признанию Дмитрия вынудила смертельная болезнь, подлинная или мнимая. Именно тогда он и сказал духовнику: «Когда закрою глаза навеки, ты найдешь у меня под ложем свиток, и все узнаешь…» Именно в этом свитке и излагалась легенда о спасении царевича «верным медиком». Кто писал свиток и был ли он вообще — во мраке неизвестности.
Еще версия: Дмитрий признается, униженный Адамом Вишневецким, который ударил его в бане, где он прислуживал князю.
Версии на выбор, но суть и последствия общие.
Григорий Отрепьев, или тот, кого до сих пор так называли, объявился царевичем Дмитрием, сыном Ивана IV Грозного и его седьмой жены Марии, предъявив соответствующие доказательства — свиток и золотой, осыпанный драгоценными камнями крест, якобы подарок крестного отца, князя Ивана Мстиславского. «Вероятно, где-нибудь украденный», — ядовито замечает не признававший Дмитрия Карамзин.