Лишь бы покончить с ненавистной фамилией!

И покончили.

А толку?

Вместо сомнительной родовитости Годунова на троне обыкновенный выскочка! Человек самого темного происхождения. Разве это тот царевич, которого он во гробе видел? Да разве он один? Весь Углич был в отчаянье. Убивали всех, кого сочли убийцами, даже проявивших недосмотр убивали. Значит, угличане были уверены, что не поповского сына в их городе зарезали.

А он теперь сказал, что поповского. Снова соврал, снова унизился и взял грех на душу…

Ради чего? Ради кого?

Проходимца! Который станет его царем, да еще вспомнит, что Шуйский был воеводой под Добрыничами!..

Да, всего этого хватало с избытком, чтобы разум заметался в страхе и зависти, в унижении и озлоблении.

И замутившаяся душа не смогла сдержаться, поспешила. Еще не смолкли торжества, а Шуйский говорит близким ему торговому человеку Федору Коневу и лекарю Косте, что новый царь самозванец.

Сказано было слишком рано и неосторожно, слово не воробей. Через день Шуйский схвачен и тут же судим чрезвычайным судом — собором, на который, кроме знатных, приглашены и простые люди, пока еще верная опора Дмитрия. По свидетельству летописца, на Шуйского они «кричали». Есть сведения, что и сам царь обратился к суду с убедительной речью. В итоге процесс не затянулся, и двадцать пятого июня Шуйский вновь взошел на лобное место, на этот раз в незавидном качестве.

После пиров первая казнь, народу любопытно.

Нет, в те дни в Москве не соскучишься!

Между толпой и плахой отряды стрельцов и казаков, выставлено и блестит оружие на кремлевских стенах.

Петр Басманов читает приговор от царского имени:

«Великий боярин, князь Василий Иванович Шуйский, изменил мне, законному государю вашему, Дмитрию Иоанновичу всея Руси, коварствовал, злословил, ссорил меня с вами, добрыми подданными, называл лжецарем, хотел свергнуть с престола.

Для того осужден на казнь.

Да умрет за измену и вероломство!»

Страшное слово сказано.

Что остается? Минута ужаса перед вечным забвением. Однако умирать на Руси в старину даже не лучшим людям полагалось достойно. И уже полуобнаженный палачом Шуйский, прежде чем положить голову на плаху, восклицает:

— Братья! Умираю за истину! За веру христианскую и за вас!

Этот миг — высший нравственный взлет Шуйского, и следует соблюсти справедливость, отдать должное мужеству потомка храбрых. Увы, минута возвышения духа не стала началом возрождения души, и лучше бы палач довел свое дело до конца.

Но нет, через толпу пробирается гонец с царским помилованием.

Непоправимая ошибка совершена, ибо Шуйский Дмитрия не помилует…

Но кто сейчас может подумать о таком, кто может помыслить, что царю остается царствовать меньше года, а человеку, чья голова уже коснулась плахи, целых четыре!

Дмитрий на такой вершине сказочного успеха, а Шуйский столь жалок, что царская милость никого не удивляет. Ему ли бояться озлобленного старого сплетника, шептуна, клятвопреступника и христопродавца!

Ведь он теперь — «Наияснейший и непобедимый Самодержец, великий государь Дмитрий Иванович, божиею милостью Цесарь и Великий Князь всея Руси, и всех Татарских царств и иных многих Государств, Московской Монархии подлеглых, Государь, Царь и Обладатель!»

Таков его титул.

Не обладатель чего-то определенного, ограниченного, а вообще Обладатель, с заглавной буквы!

Он признан народом своей страны.

Из разных стран отдаленных, от святынь христианских ему пишут, сообщают о ликовании народов.

Даже Палестина, по уверению патриарха Иерусалимского, ликует, предвидя будущего своего избавителя, и три лампады круглосуточно горят у гроба господня во имя царя Дмитрия!

В вечно враждебной Речи Посполитой, в Кракове, сложена в его честь ода.

О Феб и дщери великого Юпитера!

Ежели вы когда-либо занимались песнопениями,

То воспойте ныне царя Димитрия, Московского самодержца.

Воспоем все торжественную песнь Всевышнему!

Дмитрий сильною дланью снова объял похищенные у него страны севера!

О, племя славян, знаменитое в мире,

Ликуй и радуйся твоему союзу!

Слава твоя достигнет конца земли и коснется неба!

Итак, он признан народом, христианством, врагами и даже… матерью.

Хочется сказать, собственной матерью. Но тут снова загадка, на которую нет ответа. Если, конечно, не исходить из предположения, что все участники «московской трагедии» законченные негодяи.

Но они не негодяи. Они просто люди.

…Великий мечник, только что получивший этот новый на Руси титул, юный князь Михаил Скопин-Шуйский, впоследствии герой освободительной войны, не угодивший своим властолюбивым и завистливым дядьям и заплативший за это жизнью, а пока полный сил, как и Дмитрий, и Басманов, вместе с которыми недолго вершил историю, скачет за пятьсот верст в Выксинскую пустынь, где заключена Годуновым инокиня Марфа, бывшая царица Мария Нагая, седьмая жена Ивана Грозного, мать его младшего сына.

Эта женщина, которой, по всей видимости, немногим более сорока, тринадцать лет провела в монашестве, в полу- или полном заточении, однако не смирилась. Вспомним, как вела себя Марфа на свидании с Борисом, ничем не разрешив его сомнений. Двигала ли ею исключительно ненависть к Годунову, или в самом деле допускала она возможность чудесного спасения ребенка? Так или иначе, именно она была ближе всех к правде. Никто не мог знать больше, чем мать! Однако именно правдой Марфа сейчас и не смела руководствоваться. Вновь стать царицей или скончать дни в пустыни и, очевидно, очень скоро — кто же позволит зажиться такой обличительнице! — так поставлен вопрос.

Ответ в общем-то предопределен.

Восемнадцатое июля.

Село Тайнинское под Москвой.

Богатый по-царски шатер у дороги.

В нем происходит первое свидание вдовы Грозного с названным сыном.

Наедине.

Что говорилось между ними, не знает никто. Но что было потом, видели все собравшиеся — двор и народ. Их для этого и собрали, чтобы они видели. Своими глазами.

Сын и мать, назовем их так условно, вышли из шатра, нежно обнимая друг друга, в слезах радости. Дмитрий почтительно подсаживает мать в царскую карету, а сам с непокрытой головой несколько верст идет рядом. Пешком. Наконец вскакивает на коня и мчится вперед, в Кремль, чтобы там с высшими почестями встретить монахиню-государыню…

Народ вытирал слезы умиления…

Что же все-таки произошло в шатре?

Великий обман? Низменная сделка?

Очень похоже… Хотя и коробит. Оба этих человека по-разному привлекательны. В них заметны качества более высокие.

А если к обману и расчету примешался самообман? Что, если он все-таки верит в тайное спасение! Но она-то, она! Марфа-то знает! Однако чего не привидится длинными монастырскими ночами… Десятки лет ждали в наше время матери, отвергая очевидность, сыновей с войны. Почему же монахине Марфе не уверовать в чудо господне?

Как недолго оно продолжалось!.. Но и стоя у трупа Дмитрия, не даст она ответа, не откроет свою тайну, кого хоронит — сына или сообщника.

— Твой ли это сын?

— Теперь он уже не мой…

Душа человеческая — вот самая большая тайна и жизни, и истории…

Итак, все возможные доказательства «истинности» собраны.

Можно и венчаться на царство.

Тридцатого июля новый патриарх, недавний рязанский епископ, раньше других признавший Дмитрия, грек Игнатий, веселый, с широкими взглядами, сразу полюбившийся новому царю, «с известными обрядами» утвердил на российском престоле человека, самого позвавшего себя взамен не принятой народом династии.

Но примут ли его?

Он думает, что уже приняли. Щедро отдает долги и прощает вины. Филарет Романов, естественно, в числе первых, удостоенных милости и возвышенных молодым государем. Недавний узник и страдалец возведен в сан ростовского митрополита (в мир, однако, путь бывшему Федору закрыт навсегда!), брату его Ивану пожаловано боярство. Сосланный в Галицкие пригороды прямо с эшафота, Василий Шуйский с братьями возвращен с полпути. Снята опала даже с Годуновых.

— Есть два способа царствовать, — говорит Дмитрий, — милосердием и щедростью или суровостью и казнями, я избрал первый способ, я дал богу обет не проливать крови подданных и исполню его!

Вскоре окажется, что бог обета не принял.

А пока начинаются царственные будни.

Состоят они из трудов и развлечений, забот и забав. Отдыхом в чистом виде, вроде традиционного русского послеобеденного сна, новый царь пренебрегал, хотя многим это не нравилось. Вообще все, что он делал, одним нравилось, другим не нравилось. Так, понятно, относятся к каждому, но он был царь, и его судили особо, присматривались. Пристальное внимание Дмитрия забавляло и только. Он не понимал сути своего положения, считал, что все трудное позади, верил гадалке, что пообещала ему тридцать четыре года безмятежного царствования.

Целых тридцать четыре года! Так много времени! И он откладывал то, с чем стоило поспешить, веселился больше, чем следовало, наконец, миловал больше, чем казнил. А ведь и суровость некоторые ревнители принимали за доказательство «истинности». Мягкость нравилась не всем. Слишком привыкли к грозному игу и грозному царю. Великодушие смущало.

Он не понимал, что шапка Мономаха надета на него Игнатием в сущности условно. А условий много, всех не выполнишь, и государственная мудрость в том, чтобы отобрать, какие выполнить, а какие пресечь. В отличие от Петра Дмитрий не понимал, что за власть нужно ежедневно бороться, если хочешь сохранить ее для дел благих, потому что именно добрые намерения наименее понятны и наиболее подозрительны, особенно в обществе, где и первые вельможи называли себя царскими холопами и рабами, а были жадными и завистливыми хищниками, всегда готовыми вытащить нож из-за пазухи. Проявления благородные не поднимали их дух, а лишь растравляли низменную природу, пораженную комплексом неполноценности.

С первых дней царствования Дмитрий и начальные люди оказались в противостоянии, но они понимали это, а он нет. И этим от Петра отличался диаметрально. Петр знал, что чем значительнее дело он начинает, тем больше будет у него прямых и тайных противников и врагов. Дмитрий наивно думал увлечь начальных людей на свои начинания, надеялся, что его поймут. В нем не кипела ярость на тех, кто его ненавидел. Ключевский пишет, что в случае с Шуйским Годунов разделался бы с противником келейно, в застенке. «Родитель» Дмитрия Иван скорее всего устроил бы расправу кровавую и публичную. Как поступил Дмитрий, известно…

Ну а Шуйский со товарищи?

Им и в голову не приходило понять, оценить милосердие молодого царя. Возблагодарив всевышнего за чудесное спасение, они затаились в ожидании его промахов и ошибок, чтобы, прикрывшись ими, в удобный час выхватить припасенные ножи и покончить с царем и его непонятными, опасными начинаниями.

Как известно, труды и заботы царей воплощаются в политике. Внутренней и внешней. Практически обе взаимозависимы, постоянно переплетаются. В России, что с Ливонской войной вышла на большую европейскую арену, но не обрела еще на ней подобающего места, особенно.

Что же происходит тем временем в европейском мире от Испании до Швеции, от Англии до Турции? Мир этот велик и беспокоен, весь в судорогах войн и споров. Война увы, естественное состояние. Годится любая — национальная, династическая, агрессивная, освободительная, идеологическая, религиозная. На юго-западе особо активна Испания, наследница пиренейских королевств, объединенных кровью реконкисты, ныне центр империи, в которой «никогда не заходит солнце». Так говорят. На самом деле солнце уже миновало зенит. Разгромлена «непобедимая Армада», в Нидерландах с имперским Голиафом успешно сражается крошечный Давид.

Между Нидерландами и Испанией зализывает раны религиозных войн сильная Франция. На престоле Генрих IV, король, особо уважаемый новым царем. Не случайно Пушкин заметил: «В Дмитрии много общего с Генрихом IV. Подобно ему он храбр, великодушен и хвастлив».

Стремится он и к дружбе с Англией. Недавно еще королева Елизавета так объяснялась в любви к Годунову в беседе с послом Микулиным: «Со многими великими христианскими государями у меня братская любовь, но ни с одним такой любви нет, как с вашим государем». Теперь на престоле сын казненной Елизаветой Марии Шотландской — Яков Стюарт. Нужны и с ним хорошие отношения.

В центре континента мозаика германских минигосударств. Временное затишье после бури Реформации перед бурей Тридцатилетней войны.

Зато на флангах германского мира активно хозяйничают Швеция и Турция. Турки рвутся не только через Венгрию на запад, но и через Молдавию на восток, замыкая кольцо владений вокруг Черного моря. Шведы — хозяева на Балтийском. И с теми, и с другими еще воевать и воевать. Только время покажет, что разгон обоими взят не по силам.

И, конечно же, ключевая страна — Польша.

Узел взаимозависимости и узел противоречий.

Как государственных, так и личных.

В фокусе — Марина.

Любовь, понятно, дело личное. А договор с Мнишеком? Государственный документ или мало ли чего между родственниками не бывает? Да и все почти польские связи… Дружеские или государственные? Корыстные, вассальные или союзные, равноправные?

Да, Польша первой признала в нем царевича. Да, щедро снабдила деньгами. Да, послала людей проливать кровь. Наконец, посулила в жены красавицу-невесту.

Но и ждет теперь многого, даже слишком многого. Хотя бы потому что сам он щедро сулил, подписывал, обещал… ничего не имея.

Теперь имеет. Он царь. Царь, а не наместник Речи Посполитой в Москве. Не их помощь решила дело, народ признал его. И потому все изменилось. Он по-прежнему признателен и благодарен за дружбу и союз, но на началах суверенных. И это должна понять другая сторона.

Даже три. Ибо отношения с Польшей это одновременно отношения с семейством Мнишека, с королем и верхушкой Республики и, наконец, с «друзьями по оружию».

Мы помним, как «рыцарство» покинуло Дмитрия в сомнительный час. Даже Мнишек заспешил на сейм, пообещав, правда, вернуться с подмогой. И вернулись многие, когда и без них обозначился перевес самозванца. Вместе с победителем вступили эти ненадежные друзья в Москву, увы, полагая себя истинными победителями, отказываясь понять, что дело их сделано и следует знать меру в самомнении и претензиях.

Не поняли.

Пришлось новые отношения начинать с обуздания возомнивших о себе неумных людей.

Как всегда, он предпочел вначале миролюбие. Распуская польские отряды после венчания на царство, Дмитрий щедро вознаградил союзников. Ожидания на признательность, однако, не оправдались. Получив на руки большие деньги, вояки совсем потеряли голову. Им хотелось вдоволь повеселиться за счет «своего» царя, они заводили десятки слуг, наряжались в дорогие наряды. Но это полбеды. Хуже, что чувствовали они себя в Москве, как в завоеванном городе, начали притеснять жителей.

Наконец, шляхтич Липский, как сказано, был «захвачен в буйстве».

Чаша терпения переполнилась.

Суд приговорил Липского к позорному наказанию кнутом.

Такого шляхта, для которой никогда не существовало грани между гордостью и гордыней, а ныне обуяла гордыня исключительно, стерпеть не могла. Вооруженные друзья отбили Липского из-под стражи.

Был брошен прямой вызов царской власти.

Дмитрий вскипел.

Вчерашним соратникам было объявлено, что против них применят пушки.

Ответ рыцарства:

Умрем, но товарища не выдадим, а прежде чем умереть, причиним Москве много зла!

Это они умеют, что со временем и доказали.

Не желая подвергать Москву кровопролитному сражению, а отчасти, возможно, и из уважения к недавним сподвижникам, готовым погибнуть, — против пушек им, конечно, не выстоять! — защищая товарища, Дмитрий пошел на мировую: буян Липский был все-таки выдан, но не наказан, а зарвавшееся воинство отправилось наконец восвояси. Увы, не добром, а, как свидетельствуют современники, «с громкими жалобами».

Громкие жалобы неблагодарных людей можно было бы оставить на их совести, если бы они, к сожалению, не пришлись по сердцу некоторым влиятельным лицам в королевстве.

Недоброжелателей у Дмитрия в Республике было много с самого начала. Тот же коронный гетман Ян Замойский, мнением которого дорожил Сигизмунд, так отозвался о самозванце и его рассказе о чудесном спасении:

«Что касается до самого Димитрия, то никак не могу себя убедить, чтоб его рассказ был справедлив. Это похоже на Плавтову и Теренциеву комедию: приказать кого-нибудь убить, и особенно такого важного человека, и потом не посмотреть, того ли убили, кого было надобно!»

Конечно, ссылки на Плавта и Теренция всего лишь элементы вельможного красноречия, а не поиска истины. Корни показного недоверия к самозванцу глубже, в постоянной непокорности магнатов королевской власти, в нежелании поддержать королевский замысел, усиление короля.

Тогда король с сомнениями магнатов не посчитался.

А теперь? Оправдались ли его расчеты и надежды?

Соловьев пишет:

«Сигизмунд надеялся, что зять сендомирского воеводы отдаст все силы московского царства в распоряжение польскому правительству».

Но «зять сендомирского воеводы» уже не жалкий проситель, дожидающийся перед закрытой дверью своей участи. Гадкий утенок обрел крылья двуглавого орла, дружественного, но не ручного.

Тот же Соловьев:

«Он хотел тесного союза с Польшей, но не хотел быть только орудием в руках польского правительства, хотел, чтобы союз этот был столько же выгоден и для него, сколько для Польши, и, главное, он хотел, чтобы народ московский не смотрел на него, как на слугу Сигизмундова, обязанного заплатить королю за помощь на счет чести и владений Московского государства».

Земли-то Северские были обещаны.

Как и со шляхтой, Дмитрий полагает расплатиться с королем деньгами.

Но прежде чем договариваться по проблемам, долгам и притязаниям, требуется договоренность принципиальная — кто есть кто?

И первый спор о титуле нового московского государя.

Спор на поверхностный взгляд формальный, даже буквоедский, в привычное слово царь Дмитрий добавил две буквы, получилось — цесарь. Ну и что? Царь ведь производное от цезаря. Однако так сложилось, что титул царь звучал ограниченно, местно, русской причудой, и европейских монархов ни к чему не обязывал. Иное дело цесарь, да еще в латинском написании. Это уже не экзотический царь далекой Московии, это европейский император, и, следовательно, он выше по титулу любого короля. Две буквы, вписанные в одно слово, разрушали все надежды на добровольный вассалитет Руси, отвергали систему зависимых отношений, на которую рассчитывал Сигизмунд, решившись поддержать самозванца вопреки влиятельным магнатам короны.

Его негодование можно понять.

Его первый шаг — попытка игнорировать неожиданную реальность.

В послании Дмитрию, где Сигизмунд настаивает на помощи нового царя в борьбе с соперником и дядей Карлом IX Шведским, он опускает новый титул.

Однако коса нашла на камень. Отклик красноречив.

«Карлу Шведскому пошлем суровую грамоту, но подождем еще, в каких отношениях будем сами находиться с королем (Сигизмундом. — П. Ш.), потому что сокращение наших титулов, сделанное его величеством, возбуждает в душе нашей подозрение насчет его искренней приязни».

А приязнь необходима.

Хотя бы для того, чтобы заключить столь торжественно договоренный брак с Мариной.

Многие считают, что брак этот и погубил в конечном счете Дмитрия. Другие упрекают недолгого царя в том, что он поставил чувства выше государственных интересов, пишут о роковой страсти к недостойной иностранке. Возможно…

Но не так просто. Брак с Мариной своеобразный оселок, на котором проверяется приязнь к Польше, а не только романтические чувства. Конечно, невеста не принцесса королевской крови, но семейство Мнишека своего рода связующее звено между шляхтой и королевским двором, разорвать с ним — значит потерять союзников и при дворе, и в «рыцарстве». Отказ от свадьбы — акт политический, а не частное дело молодого человека. Это отказ от большой мечты о союзе двух славянских народов против общего врага.

Если титул — принцип достоинства и независимости, то торжественно обещанный брак — принцип верности и дружбы.

Оба принципа — краеугольные камни новой политики.

Польша должна понять выгоду добровольного союза с сильной Россией. Но это трудно. Россия и ее силы пока еще не осознаны Европой. По правде говоря, они не осознаны толком и в самой Руси. Высокомерные грамоты, направляемые царями к иноземным дворам, скорее дань собственной неуверенности, чем проявления подлинного достоинства. В крови еще свинцовое рабство, неосознанный страх перед свободой от ига, от ордынских жупелов.

У грозного для собственного народа царя эта гнетущая зависимость вылилась в полубезумный акт политического юродства.

Из летописи 1574 года:

«…Произволил царь Иван Васильевич и посадил царем на Москве Симеона Бекбулатовича и царским венцом его венчал, а сам назвался Иваном Московским, и вышел из города, жил на Петровке; весь свой чин царский отдал Симеону, а сам ездил просто, как боярин, в оглоблях, и как приедет к царю Симеону, ссаживается от царева места далеко, вместе с боярами».

Скверный анекдот? Ведь уже пали Казань и Астрахань? Или безумец позабавился по-своему и отдал несчастного касимовского хана на очередную расправу? Ничего подобного. Бекбулатович здравствует и при Годунове. Дряхлый, старый, бессильный физически, слепой, он все еще жив, больше того, принят и обласкан Дмитрием!

Вот до какой поры дожил фетиш высшей власти, порабощавшей дух московских правителей! Но новый правитель готов освободиться от подсознательной опеки прошлого. Он император, и для него этот титул наполнен реальным содержанием. Первым на троне осознал он беспредельность своей державы и соответствующую ей мощь. Если Иван мерил свои силы «отчинами», то Дмитрий демонстрирует иностранцам невиданных сибирских подданных, сообщая, что «сии странные дикари живут на краю света, близ Индии и Ледовитого моря», куда протянулись его владения.

Там, на востоке, несть им конца.

А на юге?

Еще накануне царского венчания, весной 1598 года, Борис Годунов вынужден был собрать под Серпуховым огромную, чуть ли не в полмиллиона армию, чтобы предотвратить набег хана Казы-Гирея. Так вот где проходила надежная граница — по Оке! Борис отодвинул ее южнее, но не мог исправить роковую ошибку Грозного, повернувшего рати с Волги на Запад.

О предпочтении Прибалтики, «окна в Европу», сказано и написано предостаточно. Кроме причин чисто политических, сыграл роль и своего рода психологический барьер. Юг находился в ином, непривычном русскому человеку природном поясе. Русь еще страна по преимуществу лесная, лес в помощь, он не скупится на древесину для жилья, кормит и людей и скот, дарит мед и зверя, оберегает чащобами от недруга, в отличие от голой, искони враждебной степи, раскаленной летом, пронизанной холодными ветрами зимой.

Одним манила степь. Правда, не всех, а только отважных, сильных духом. На степном раздолье трудно было представить жизнь зависимую, холопскую, крепостную. Тот, кто предпочитал свободу привычным «удобствам», в стремлении к новой жизни преодолевал историческую инерцию. Смельчаки увлекали последователей. Понятия степь и свобода соединялись теперь в умах, как раньше степь и неволя, иго. Но могла ли эта новая степь привлекать начальных людей? Меньше всего! Плодородные ее возможности были еще скрыты, выгод она пока не сулила, зато опасностей много.

Иное дело Прибалтика. Вот где за царскими «отчинами» маячили новые вотчины, то есть населенные покоренным народом, давно освоенные, заманчивые земли. Там богатство и порядок, туда не придут следом беспокойные бунтари. И «начальные» были правы по-своему. Когда через сто пятьдесят лет Прибалтику удалось наконец заполучить, пусть и не в помещичьи руки, разве стала она источником тревог для крепостнического правительства? Нет, не оттуда поднялись Разин и Пугачев.

Так, помимо других обстоятельств, корысть и кастовые опасения начальных людей помешали своевременному решению важнейшей национальной проблемы — выходу к южному теплому морю. Момент был упущен. Потом за эту ошибку будет платить Петр, начавший битву за море с юга и не пробившийся к морю, потому что начал слишком поздно и одновременно слишком рано. Поздно, потому что Турция уже утвердилась от Азова до Измаила, рано, потому что Россия не была еще сильнее Турции. В результате унизительная горечь Прутского похода, срытые укрепления Таганрога…

А поправлять придется Румянцеву, Потемкину, Суворову, Орлову, Ушакову, многим тысячам офицеров и крестьян в солдатских и матросских мундирах. Двести лет потребуется, чтобы исправить ошибку, плод самодурства тирана и алчности «начальников».

Дмитрий хотел исправить много раньше.

За сто лет до Петра, в начале семнадцатого века, возможности, упущенные Грозным, были еще не окончательно потеряны. Правда, силы Порты возросли, но действовали они в основном на западном фронте, на главном европейском направлении. Однако ударить на восточном без союза с Польшей было невозможно, хотя бы потому, что Республике принадлежал магистральный путь на юг, по Днепру.

Союз в великом деле — раз и навсегда ликвидировать турецкую опасность, понести христианские знамена в контрнаступление, чтобы на самом Босфоре сокрушить врага всей Европы, — таков грандиозный замысел, в тени которого должны были померкнуть как прежние эгоистические распри между братскими народами, так и новые споры и разногласия между королем и цесарем.

Первого ноября 1605 года в Краков ко двору Сигизмунда с многочисленной благородной дружиной прибыл Великий Посол русского царя, недавно пожалованный окольничим, а также вновь учрежденным званием Великого Секретаря, известный нам Афанасий Власьев, тот самый, к кому обращался с мрачными пророчествами «мудрый старец» по случаю появления кометы. Пророчества, как видим, сбылись, но Власьев от этого пока только в выигрыше. Карьера его развивается по восходящей при третьем уже царе. Еще при Федоре он ездил в Австрию, вел переговоры с кесарем и при Годунове. Любопытно, что второе путешествие в Западную Европу Власьев предпринял морем, из Архангельска в Гамбург, а оттуда вверх по Эльбе в Прагу, где находился император. Другими словами, перед нами человек не только многоопытный, но просвещенный, не новичок при европейских дворах, облеченный доверием государей. Между прочим, вместе с Салтыковым встречал он несчастного принца датского, жениха несчастной Ксении Годуновой, чьи бедствия, увы, еще не кончились. Существуют любопытные предположения и о том, что именно Власьев во время переговоров с Сапегой сыграл какую-то важную роль в будущем самозванца. Так или иначе, заслуги его, явные и тайные, щедро признаны, а доверие оказано почти неограниченное. Ведь Великому Секретарю поручено заменить самого царя на церемониях обручения, которого ему и предстоит добиться в ходе своего посольства. Через двести лет с подобной миссией в Вену отправится Коленкур, чтобы представлять Наполеона при бракосочетании с Марией-Луизой…

Но прежде всего Власьев официально оповестил Сигизмунда о счастливом воцарении Иоаннова сына.

Известие, хоть и давно известное, было принято благосклонно.

Затем Власьев сообщил о главном замысле своего государя — его намерении низвергнуть державу Оттоманскую, завоевать Грецию, Иерусалим и Вифлеем, то есть вернуть западу христианские священные земли.

Замыслено, конечно, с избытком, но демонстрировало решимость и силы молодого царя.

Вопрос о войне не мог, естественно, быть решен сразу, зато в вопросе о браке решили не медлить. Была, правда, и здесь некоторая деликатная сложность. Сигизмунд намекнул Власьеву, что русский государь может вступить в брак и более соответствующий его положению. Возможно, речь шла о сестре самого короля. Но, очевидно, такой вариант был в Москве предусмотрен, потому что Власьев без колебаний отверг заманчивое предложение, ибо, как было сказано, «царь никак не изменит своего обещания и намерен разделить престол с Мариной из благодарности за важные услуги, оказанные ему во дни его несгоды и печали знаменитым ее родителем».

Формула очень емкая. Тут и верность слову демонстрируется и готовность выполнить взятые обязательства, однако сугубо великодушно, «из благодарности»!

«Стыдно мне пред гордою полячкой унижаться!»

Сговор совершен.

Десятого ноября в присутствии короля, сына его Владислава, сестры, шведской принцессы Анны, литовского канцлера Сапеги и множества других высоких лиц кардинал Польский совершает торжественный обряд обручения.

Марина, исполненная прелестей!

Ты вознесла род свой до облак,

И сияешь лучезарнее всех дщерей славянских!

Так воспета в стихах невеста.

И в самом деле, в белой одежде, с короной в волосах, усыпанная драгоценностями, она блистает в этот счастливый час.

Знать бы, чем все это кончится! Но знать свой завтрашний день не дано никому, и все счастливы или рады и веселы. Посмешил сановников преданный царю Власьев. На обрядовый вопрос, не обручен ли Дмитрий с другою невестой, и. о. жениха неожиданно ответил:

— А мне как знать? О том мне ничего не наказано.

В обряде произошла заминка. По свидетельству очевидца, присутствующие «подивились простоте этого народа». Пришлось вопрос повторить.

— Если бы обещал другой невесте, то не послал бы меня сюда, — отрезал Великий Посол, досадуя на дотошных поляков и видя в обычной формуле покушение на личную жизнь цесаря.

Впрочем, не меньшее уважение проявил московский дипломат-европеец и к будущей царице — не посмел взять Марину просто за руку, как было положено жениху, но обернул свою руку чистым платком.

Так или иначе, обряд был благополучно завершен, после чего последовал «великолепный стол». Можно сказать, что подлинным украшением стола оказались не блюда и вина, которых было, конечно, предостаточно, но дары, подносимые невесте, сидевшей за столом рядом с Сигизмундом.

Вот перечень:

Богатый образ св. Троицы, благословение Царицы — Инокини Марфы.

Перо из рубинов.

Чаша гиацинтовая.

Золотой корабль, осыпанный многими драгоценными каменьями.

Золотые бык, пеликан и павлин.

Удивительные часы с флейтами и трубами.

Три пуда с лишком жемчуга.

Шестьсот редких соболей.

Кипы бархатов, парчей, штофов, атласов…

Перечень не полный!

В комментариях не нуждается. А ведь это только задаток!

— Чудесно возвышенная богом! — обращается Сигизмунд к Марине и, обнажив голову, благословляет ее. — Не забудь, чем ты обязана стране своего рождения и воспитания, где нашло тебя счастье необыкновенное. Имей страх божий в сердце, чти родителей и не изменяй обычаям польским!

Марина на коленях благодарила монарха.

Все это пришлось не по душе Власьеву, который придерживался совсем иных норм этикета и, с точки зрения поляков, продолжал чудить. За столом отказывался от еды, несмотря на личное королевское приглашение, заявляя, что холопу неприлично есть при столь высоких особах, что с него довольно чести смотреть, как они кушают. Наотрез отказался посол-«холоп» и от танца с невестой.

— Дерзну ли коснуться ея величества!

Так вел себя человек, по русским меркам своего времени высокопросвещенный, «выездной», наделенный царем доверием и высшими полномочиями. Что же говорить о «диких» боярах, окружавших Дмитрия дома! За право быть холопами, повелевающими собственными холопами, они готовы были идти на любое преступление. Лишь на плахе, накануне встречи с тем, пред кем все равны, обретали эти люди подобие достоинства!

«Чудачества», однако, не повредили Власьеву в глазах Сигизмунда. Возможно, они лишь подтверждали представления короля о «простоте этого народа». Посол был гостеприимно приглашен на бракосочетание самого короля с австрийской эрцгерцогиней. Приглашение казалось многозначительным, за брачными связями между Москвой и Польшей, Краковом и Веной открывались перспективы большого, уже не родственного, но политического союза христианских держав «против турского», как писали в московских дипломатических грамотах.


Этими надеждами жил и Дмитрий.

Поход виделся царю весной, а пока в государстве идет к нему энергичная подготовка.

Разосланы распоряжения стягивать войска с севера. На пушечном дворе льют новые орудия, мортиры, изготовляются другие виды огненного боя.

Под Москвой построена специальная крепость, где постоянно тренируются воины — русские и иноземцы, одни в обороне, другие в штурмовых отрядах, меняясь местами.

Во всех боевых начинаниях царь принимает личное и самое активное участие.

Вот верхом стремглав подлетает он к крепости. Там идет пристрелка новых пушек. Ядра, выпущенные неумелой рукой, летят мимо цели. Дмитрий соскакивает с коня, сам становится к орудию.

Выстрел!

Разлетается, сверкая осколками, ледяная башня-мишень.

Еще выстрел. Еще. Снова точно.

Царь доволен, смеется.

— Вот так надо!

Тем временем стрельцы засели в крепость. Немцам предстоит штурм. Дмитрий с ними. Сражаются, понятно, оружием не смертельным — палками, замороженными снежками.

Однако… Кое-кто утирается кровью, на валу настоящая потасовка, царя в числе других сбивают с ног, он вскакивает, отбивается от града ударов, ему весело.

Ему это нравится.

Но обленившимся стрельцам, что сморкаются красным в снег, — нет.

А царь, не обращая внимания на недовольных, говорит, отряхивая снег:

— Так возьму Азов!

Знакомая картина, знакомые слова. Через девяносто лет повторит эти слова Петр.

Следует отметить и общее направление военной мысли обоих царей. Петр сделал базой южного похода Воронеж, Дмитрий назначил сборным пунктом войск Елец, куда заблаговременно начал собирать артиллерию. В отличие от бояр, эти цари не опасаются опереться на казачество, напротив, уверены в надежности пути по Дону. Оба понимают, что для серьезной борьбы с Турцией необходима опора, населенный тыл, которого не найти в пустующих степях. Позже, при Анне Иоанновне, в этом убедился Миних.

Дмитрий прозорливее, умнее своих бояр. Он удивляет думных людей быстротой соображения. Сама государственная боярская дума была им расширена до семидесяти членов и переименована в Сенат. Но и в Сенате, бывало, долго и нудно обсуждались пустяковые вопросы, а «сенаторы» в делах запутывались настолько, что и понять не могли, в каких дебрях очутились. Тогда поднимался молодой царь и с досадой в нескольких словах излагал суть вопроса. Или, напротив, говорил долго, убедительно и красноречиво, ссылаясь на исторические примеры, священное писание или на собственные наблюдения во время зарубежных странствий.

Одним это нравилось.

Другим — нет.

Бояр оскорбляли его смех и речь образованного, знающего дело человека.

— Сколько часов вы рассуждаете, и все без толку! Так я вам скажу…

Еще больше пугали сами идеи, мысли об отсталости Руси, о необходимости учиться у иноземцев, ездить в чужие земли, видеть, наблюдать, образовываться и «заслужить имя людей».

Он говорил:

«Я не хочу никого стеснять, пусть мои владения будут во всем свободны. Я обогащу свободною торговлею свое государство».

Людям предприимчивым это нравилось.

Начальным — нет.

Они привыкли обогащаться другими путями, ничего общего не имеющими с понятием свобода. У них были другие мечты, другие ценности, главная из которых — неизменность сонного паразитического быта.

Таким они хотели видеть и царя.

А он был не такой.

Даже в карете ездить ему было тягостно. Отличный наездник, он предпочитал передвигаться верхом, а на коня садился не так, как принято было. Царям подставляли в таких случаях особую скамью, поддерживали руками, усаживая в богатое седло. А этот схватит повод, обопрется о луку, и вмиг уже пляшет под ним горячий конь.

Да что верхом, пешком ходит! Пока сладко дремлют после обеда царедворцы, Дмитрий подхватится и «бегает из места в место», особенно привлекали его мастерские, заходил к художникам, золотарям, аптекарям, разговаривал на улицах с прохожими, пока не просыпались в ужасе придворные, не видя на месте государя всея Руси. И начиналась паника: где царь? Искали по всему городу, находили и вновь пленяли, попрекая унижением монаршьего достоинства.

Холопье понятие о достоинстве воплощается в обряде.

Неизменность обряда — символ устойчивости и благоденствия.

Нарушение обрядовой формы даже в малом — катастрофа.

До чего доходило! В четверг на шестой неделе великого поста за царским столом подали телятину. Вскипевший злобой, недавно помилованный и возвращенный Шуйский, забыв об осторожности, подал голос:

— Не должно потчевать россиян яствами для них гнусными!

К нему тут же примкнул другой ревнитель «чистоты» Михайло Татищев. Этот распоясался настолько, что пришлось думного дворянина вывести из-за стола.

Возмущенный наглостью Дмитрий хотел сослать Татищева в Вятку. Вступился Басманов, злой рок заставил его защитить человека, под ножом которого ему суждено погибнуть!

На защиту православия поднялся и бывший касимовский хан и магометанин, обласканный Дмитрием марионеточный царь-старец Симеон Бекбулатович. Слепой Симеон разглядел, что Дмитрий склоняется к латинству, и призвал истинных сынов церкви умереть за ее святые уставы. Юродивого «царя» пришлось удалить в Соловецкий монастырь, но слухи насчет «латинства» не утихли.

Был ли все-таки Дмитрий тайным католиком?

В делах его мы не видим никаких тому доказательств Скорее, напротив.

Даже в Польшу, во Львов, православному духовенству послано им на триста рублей соболей для сооружения церкви с посланием:

«Видя вас несомненными и непоколебимыми в нашей истинной правой христианской вере греческого закона, послали мы к вам от нашей царской казны».

В самой Москве «повелением благочестия поборника и божественных велений изрядна ревнителя, благоверного и христолюбивого, исконного государя всея великия России, крестоносного царя и великого князя Дмитрия Ивановича» печатается «Апостол».

Конечно, у Рима есть свои планы. Посылая Дмитрию в подарок латинскую библию, нунций Рангони просит его обратить особое внимание на слово божье к израильтянам: «Ныне аще послушанием послушаете гласа моего и соблюдете завет мой, будете мои люди суще от всех язык». Прозрачный намек на желательность введения католичества на Руси!

Но мы уже видели, что он не догматик. Его истинная вера — веротерпимость.

Однако католики, хоть и осторожно, продолжают добиваться своего, а православие стоять стеной за истинную веру.

Его это раздражает. Он часто и горячо спорит с ревнителями религиозной формы.

«У нас только одни обряды, а смысл их укрыт. Вы поставляете благочестие только в том, что сохраняете посты, поклоняетесь мощам, почитаете иконы, а никакого понятия не имеете о существе веры. Вы называете себя новым Израилем, считаете себя самым праведным народом в мире, а живете совсем не по-христиански, мало любите друг друга, мало расположены делать добро. Зачем вы презираете иноверцев? Что такое латинская, лютеранская вера? Все такие же христианские, как и греческая. И они в Христа веруют».

Увы, логика еще ни разу не убедила фанатика. У того своя аргументация, обращение к догме, не к разуму, а к авторитету, в частности, постановлению седьмого собора.

«Если было семь соборов, — возражает Дмитрий, — то отчего же не может быть и восьмого? И десятого, и более? Пусть всякий верит по своей совести. Я хочу, чтобы в моем государстве все отправляли богослужение по своему обряду».

Дмитрий мечтал о соборе, который бы утвердил веротерпимость. Не зря он упоминал Генриха IV. Но у Генриха позади ужасы Варфоломеевской ночи, разорительные религиозные войны, это они убеждали, а не добрые намерения. В России войны только начинались, а иноверцы были гражданами враждебной державы. Здесь не было почвы для Нантского эдикта.

Обе стороны стояли на своем.

Католики действовали исподволь. Иезуит Лавицкий сообщает руководству Ордена:

«Мы наложили на себя молчание, не говорим с царем ни об одном нашем деле, опасаясь москвитян…»

Московитяне, как видим, не молчат, но тоже опасаются.

Как всегда за спорами идейными скрываются интересы вполне мирские. Церкви есть чего опасаться. Уже отдан приказ сделать опись монастырским владениям, чтобы изъять в казну все сверх того, что необходимо для содержания монахов. Изымаемые средства предназначалось употребить на подготовку южного похода, по замыслу царя, почти крестового.

— Пусть богатства эти пойдут на защиту святой веры и православных христиан!

Одним христианам это нравилось.

Другим — нет.

На Руси не было принято покушаться на церковную собственность. Карамзин замечает, что на такое «не отважились государи законные — Иоанны III и IV в тишине бесспорного властвования».

Позже отважился Петр. Это снова сближает с ним Дмитрия. Но есть и большая разница не в пользу последнего. Личные траты Петр ограничил доходом с имения в Новгородской губернии, где числилось 969 крестьянских душ, и положенным жалованьем за воинскую службу. Дмитрий не различал расходов личных и государственных.

Помпезная пышность русского двора была общеизвестна. Истоки ее брали начало в византийской традиции и собственных исторических обстоятельствах. Государи, так долго унижавшиеся перед Ордой, богатством и роскошью поднимали престиж, официальное величие в глазах народа и иностранцев.

Однако теперь и иноземцы изумлены. По свидетельствам, для Дмитрия изготовили трон из чистого золота, обвешанный алмазными и жемчужными кистями. Установлен трон был на двух серебряных львах, а над ними сиял опять-таки золотом шар, увенчанный орлом искусной работы.

В Кремле царь приказал сломать дворец Бориса Годунова и поставить себе новый, собственный. И хотя дворец был деревянным и сравнительно небольшим, зато убранства поражало не меньше, чем сам престол.

В сенях дворца, например, стояла многочисленная золотая посуда и семь серебряных бочек с золотыми обручами. Стены обиты шелковыми персидскими тканями. Даже умывальник и тазы для умывания серебряные. Правда, иностранец не без ехидства замечает, что бояре, гости царя, не очень любили мыть руки.

В изразцовые нарядные печи были вставлены серебряные решетки, скатерти богато вышиты золотом и серебром. Повсюду располагалось множество диковинных драгоценных предметов, на которые Дмитрий не скупился. «Любя роскошь и великолепие, непрестанно покупал, заказывал всякие драгоценные вещи и месяца за три издержал более семи миллионов рублей».

Часто передвигаясь пешком, царь содержал множества колесниц и саней, окованных серебром, обитых бархатом и соболями. Седла, сбруя, стремена блистали золотом, изумрудами и яхонтами…

У дворца была сооружена статуя Цербера — «превелик зело, имеющ у себя три главы»— с медными челюстями, которые открывались и закрывались. На суеверных москвичей чудище производило гнетущее впечатление. Недаром позже летописец заметит, говоря об этом страже адских ворот, что сей фигурой царь как бы «предвестил себе жилище в вечности: ад и тьму кромешную»!

Но об аде и тьме он думал меньше всего, он хотел жить радостно и щедро, не замечая грани между щедростью и расточительностью.

Вспомним неумеренные дары, посланные Марине. Огромные суммы идут и Мнишеку и его сыну.

Купаются в щедротах и вечно милые сердцу русских царей иноземные наемники.

Три капитана возглавили три гвардейские сотни — неунывающий француз Маржерет, ливонец Кнутсен и шотландец (или голландец?) Ван Деман.

Сверкая оружием, выбивая подковами ледяные искры, скачут московскими улицами нарядные всадники на сытых конях. В руках бердыши с золотыми орлами на древках, с золотыми и серебряными кистями. Маржеретова сотня в бархатных кафтанах, обшитых золотым позументом, кавалеристы Кнутсена в фиолетовом, с красными бархатными шнурами, третья сотня в зеленом…

Все это стоит дорого.

Очень дорого. Иные наемники даже в банях пользуются серебряными тазами.

Вспомним Басманова:

— Лучшего царя у нас нет…

Конечно, те, кому достались тазы, довольны.

А вот те, что получают семь рублей в год, конечно, — нет.

Стрельцы.

Они и через сто лет будут недовольны, когда выступят против Петра. Так уж сложился быт этого оседлого воинства. На жалованье не проживешь, приходится держать скот и огороды. Хозяйство, понятно, связывает, кому же охота идти в дикую степь, оставив жен и капусту на грядках! Мало ли что в капусте сыщется.

В унынии собираются, пьют водку, злятся. Создается заговор.

Особенно активничает тот самый Шелефединов, что убивал Федора Годунова с матерью. Видимо, понравилось…

Восьмого января заговорщики решились. Попытались проникнуть к царю, но неудачно. Семь человек схвачены. Убийца Шелефединов успел скрыться.

Дмитрий созвал стрельцов к дворцовому крыльцу.

Стояли, переминались. Кто смотрел на царя, кто опустил голову. Молились про себя.

Царь сказал с горечью:

— Зачем вы заводите смуты? Бедная наша земля и так страдает. Что же вы, хотите довести ее до окончательного разорения?

Он и сам не знал, как близок к истине, какое разорение идет на Русь.

Потом он говорил, что призван перстом божьим, говорил убежденно, потому что верил в предназначение. Но почему же они не верят?

— Говорите прямо! Говорите свободно! За что вы меня не любите?

К такому разговору русские люди не приучены. Ордынцы и опричники воспитывали их иначе. Поэтому стрельцы поступили по обычаю, стали на колени и возвопили:

— Царь-государь! Смилуйся, мы ничего не знаем. Покажи нам тех, что нас оговаривают!

— Смотрите!

Привели семерых схваченных.

— Вот они. Повинились и говорят, что все вы на меня зло мыслите!

Вперед вышел стрелецкий голова Григорий Микулин.

— Освободи меня, государь. Я у тех изменников не только что головы поскусаю, и чрева из них своими зубами повытаскиваю!

Так повернулся свободный разговор.

Дмитрий махнул рукой и ушел во дворец.

Хлынула кровь…

Грустная победа, но все-таки большинство еще за него. Народ еще ждет, надеется на царя.

Царя и народ связывает сложная зависимость. Это мы привыкли — царь глава угнетателей! Чего проще… На самом деле в глазах народа царь над угнетателями. Они ведь сами себя называют его холопами. Когда убивали царя, Федора Годунова, народ не ликовал. Он безмолвствовал в смятении и надежде.

Что же сделал Дмитрий, чтобы оправдать народные надежды?

В сущности, очень мало.

Нам известны два указа, касающиеся непосредственно положения угнетенных.

Вспомним, крестьянство находится на пути от феодальной зависимости к полной юридической потере свободы. Неумолимо, как спрут, окутывает крепостничество народ, множится, как гидра, у которой вырастают всё новые головы, хотя и прежние не срублены, кровавые присоски истощают не просто крестьянское хозяйство, но национальную духовную почву.

Однако народ не представляет перемен в своей участи помимо царской воли и власти. Больше того, он видит в самодержавии силу, способную оградить его от произвола паразитов как высшего боярского ранга, так и множащихся кровососов — дворян. Короче, верит в хорошего царя. Взять ответственность за собственную судьбу на себя он еще не помышляет. И даже Болотников, который вскоре появится под стенами Москвы с народной армией, будет взывать к царю, на этот раз подлинному Лжедмитрию, потому что Дмитрия уже не будет.

Что же оставит он после себя, что успел сделать, что сделал?

Указы его вызывают неоднозначную оценку. Собственно, это скорее текущие распоряжения, регулирующие сложившийся порядок вещей. Они не трогают систему как таковую. Но даже подобные акты отмечают движение, вперед или назад, к прогрессу или реакции, к лучшему или худшему, к крепостничеству или свободе.

Как же эти?

«Если… люди станут брать на людей кабалы, а в кабалах напишут, что занял у него да у сына его деньги, и кабалу им на себя дает, то этих кабал отцу с сыном писать и в книги записывать не велеть, а велеть писать кабалы порознь…»

В целом же смысл этого указа ясен. Речь идет об ограничении холопства. В трудные времена беднякам приходилось закладывать себя богатым за деньги на основе кабал, документов, отдающих человека, должника, в холопство. Кабала, написанная на хозяина — отца вместе с сыном, становилась актом уже не частного, но наследственного закабаления. Холоп переходил от отца к сыну. Вот одна из щупалец спрута, захватывавшего свободу.

Указ сводит холопство к личным отношениям хозяина и зависимого человека и этим несколько ограждает жертву от спрута.

Более обширен и безрадостен указ от 1 февраля 1606 года.

Он регулирует отношения крестьян и помещиков, сложившиеся в результате голода.

Необходимо процитировать его хоть части его.

«Если землевладелец будет бить челом на крестьян, сбежавших с его земли до бывшего голода, о беглецов сыскивать и отдавать старым помещикам.

Если крестьяне бежали к другим помещикам и вотчинникам в голодные годы, но с имением, которым прокормиться им было можно, то их тоже сыскивать и отдавать старым помещикам и вотчинникам.

Если… крестьянин бежал в голодные года от бедности, было нечем ему прокормиться, такому крестьянину жить за тем, кто кормил его в голодные года, а истцу отказать: не умел он крестьянина своего кормить в те голодные года и теперь его не ищи…»

Итак, только бежавший от голодной смерти да еще способный доказать это — в указе изложена трудная процедура такого доказательства, — считается вправе начать другую жизнь.

Частным вроде бы послаблением подтверждается главное — законность крепостных отношений.

В указе есть и такая строчка:

«Если крестьяне пошли в холопи до голода, то обращаются снова в крестьянство».

Это следует пояснить. По Судебнику 1550 года крестьянин мог по своей воле перейти с пашни в холопство. Вроде бы хрен редьки не слаще, но все-таки холопство, как личная зависимость, давала иногда возможность и маневрировать. В новом указе заметно предпочтение крепостного права кабальному, договорному.

Хочется повторить печальное:

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

Но об этом дне в указе уже просто не упоминается, в конце подтверждается лишь постановление 1597 года: «На беглых крестьян далее пяти лет суда не давать».

Из «Русской истории» Костомарова:

«В течение одиннадцати месяцев своего правления Димитрий более наговорил хорошего, чем исполнил, а если что и сделал, то не следует забывать, что властители вообще в начале своего царствования стараются делать добро и выказывать себя с хорошей стороны».

Спорить трудно, особенно с мыслью о том, как угасают с годами власти благие побуждения властителей. Что это — усталость души, разочарование в идеалах или и не было мальчика, а были одни лживые посулы? Вопрос сложен, трудно ответить на него универсальной формулой. Каждый входит в историю со своими намерениями и своей судьбой и, даже уйдя, далеко не беспристрастно воспринимается и вспоминается. Особенно когда судьба расправляется с неудачником руками людей. Эти-то люди, убийцы, немедленно овладевают историей, и жертвы платят за неудачу не только жизнью, но и добрым именем. Разве не смотрим мы до сих пор на Петра III или убитого Павла глазами тех, кто вынес им приговор и собственноручно привел в исполнение! Хотя в делах обоих можно найти немало подсказанного добрыми намерениями.

Но речь о Дмитрии. Очевидно, что сколь бы мы вслед за врагами и убийцами ни клеймили самозванца, мы не в праве отрицать, что он и «наговорил хорошего» и старался «выказывать себя с хорошей стороны». Как могло продолжиться его царствование, гадать не стоит. Зато известно, как проявили себя Шуйский с компанией ненасытных, в какую пучину ввергли отечество.

Почему же они все-таки победили? Возможно, прав Карамзин, утверждавший, что «первым врагом Лжедмитрия был он сам, легкомысленный и вспыльчивый от природы, грубый от худого воспитания, надменный, безрассудный и неосторожный от счастья». Правда, грубость Дмитрия видит он в том, что царь «бивал палкою знатнейших чиновников». Любопытно, посмел ли бы Николай Михайлович упрекнуть в том же Великого Петра? Конечно, разница есть. Петр бил и добился, Дмитрий не успел.

Всего одиннадцать месяцев… Да, можно было использовать их с большей пользой. Можно было сделать меньше ошибок. Что и говорить, какому народу понравятся расточительные траты! Современники — а может быть, враги? — подсчитали, что за три месяца щедрый царь умудрился издержать свыше семи миллионов! И народ, познающий политэкономию не пытливым разумом, а многократно битой шкурой, понимал прекрасно, что царские расходы пополнить предстоит именно ему.

Однако мы видели, что народ еще надеялся и терпеливо ждал.

Не терпели обличители.

Невольно хочется сравнить эту категорию средневековых правдолюбцев с недавними разоблачителями «врагов народа». И те и другие действовали, увы, не бескорыстно, хотя и стояли на противном, облекая свои действия в тогу высоких побуждений. Однако разоблачители получали свое, как говорится, не отходя от кассы, то есть реальными тридцатью сребрениками, благами земными, житейскими, обличители же метили выше, их манили награды небесные. По-своему они были расчетливее. Не освободившаяся квартира потерявшего свободу человека, но вечная райская обитель — вот награда, их прельщавшая.

Дьяк Тимофей Осипов несколько дней говел, приобщился святых тайн и отправился.

В царских палатах в присутствии бояр он выкликнул:

— Ты воистину Гришка Отрепьев, расстрига, а не цесарь непобедимый, не царев сын Димитрий, но греху раб и еретик!

Возникла мертвая тишина.

По воспоминаниям, Дмитрий оторопел.

Обличитель спокойно ждал своей участи.

Пришел час пострадать, и он пострадал, безумца-правдолюбца велено было умертвить. Сбылась мечта…

Терпение царя лопнуло.

Карамзин:

«Самозванец, дотоле желав хвалиться милосердием, уже следовал иным правилам, хотел грозою унять дерзость».

Не так-то просто, если это дерзость камикадзе.

Вот ведут на казнь очередных обличителей — дворянина Петра Тургенева и мещанина Федора Калачника. Последний, судя по прозвищу, человек мирных занятий, вопит иступленно:

— Приняли вы вместо Христа антихриста и поклоняетесь последнему от сатаны. Тогда опомнитесь, когда все погибнете!

Предостережения, однако, отклика не находят.

— Поделом тебе смерть! — кричат из толпы.

Рядом с антихристом постоянно возникает имя Отрепьева. Никак не отмыть царю липкого, по словам Соловьева, «пятна расстриги, самовольно свергнувшего с себя иноческий, ангельский образ».

Даже кровью. Сносят одну голову, а рядом уже другая обличает. Даже те, что называют его ближайшим родичем — галицкие Отрепьевы. Дядя Отрепьев-Смирный, который еще при Годунове ездил к Сигизмунду открывать, глаза королю, теперь сослан в Сибирь, изолирована и Варвара, «добросовестная вдова» Богдана Отрепьева, погибшего в пьяной драке.

Не все, однако, подались в обличители. Например, Пафнутий, бывший архимандрит Чудова монастыря, и виду не подает, что узнал бывшего дьякона Григория, с кем многократно бывал в царской думе, а теперь, повышенный в сане, заседает в сенате.

Темна вода во облацех…

Настолько темна, что Костомаров даже собрал доказательства против Годунова и Шуйского, «провозгласивших» Дмитрия Отрепьевым.

Вот они:

За два года пребывания за рубежом самозванец не мог успеть усвоить знания и манеры образованного человека, которыми обладал.

Поведение Пафнутия и других знакомцев Григория по Чудову монастырю нельзя объяснить лишь низменными побуждениями.

Наконец, известная подлинная подпись Григория Отрепьева не совпадает с почерком Дмитрия.

Не будем, однако, углубляться в эту аргументацию. В сущности, она решает вопрос частный. Пусть не расстрига. Но кто?

Обличителям-самоубийцам кажется, что они знают, что идут на плаху во имя истины. На самом деле они таскают каштаны из огня для тех, кому блага земные стократ дороже небесных. В подходящий момент их «каштанами» заткнули рот народу, на глазах у которого убьют еще одного молодого царя, чтобы тот не «исполнил хорошего».

Безмолвие народа — его трагедия. Вместе с убитыми уходят несбывшиеся надежды. Остаются вопросы без ответов. Нет, не так уж важно, царевич сидел на престоле, или дьякон, или вовсе неизвестный человек, интереснее, важнее другое — что нес он России, что утратила она с ним? А утратила несомненно. Что принесло воцарение Шуйского? Разве желал народ гражданской войны, иноземного нашествия? Свержение Дмитрия дорого обошлось стране. Но народ допустил его. Вторично свершилось «безмолвие».

Неужели обличители убедили?

Нет, больше убеждал он сам…

Через двести лет в Эрфурте Наполеон, хозяин, как ему мнилось, судеб Европы, скажет: «Теперь я все могу!» Аналогичная фраза в устах Дмитрия нам неизвестна. А кому бы, казалось, и говорить такое, как не всероссийскому самодержцу! Где еще в одних руках собиралось столько власти? Но удивительнейший исторический парадокс заключается в том, что безграничность власти обратно пропорциональна ее реальным возможностям. Впрочем, это естественное диалектическое противоречие. Повелитель «холопов» всего лишь первый холоп. Он обречен выполнять волю сильнейших холопов или ежедневно ждать смерти от их руки. Его же собственные руки за редким исключением связаны, во всяком случае, для дел полезных. Закрепостить крестьян, то есть обратить в рабство собственный народ, оказалось царям легче, чем освободить его. Тут опускались руки почти у каждого самодержца начиная с самого Петра. И так вплоть до второго Александра, который сумел высвободить их всего лишь для полумеры.

Нам неизвестно, насколько Дмитрий ощущал свои руки связанными. Возможно, с горячностью молодости он не хотел этого замечать. Возможно, ему казалось, что, получив трон, он может все. И он не обращал внимания на то, что одним его поступки нравятся, а другим нет.

Самоутверждаясь, он не чувствовал меры, легко переходил черту допустимого и совершал такое, что не нравилось никому.

Ксения Годунова…

Древние говорили, есть люди, которые рождаются для страданий. Ксения из них. Царская дочь, которой в непродолжительной жизни предстояло пережить смерть принца-жениха, кончину отца, ужасное убийство брата и матери.

Шестнадцать лет монашества. Но и за монастырскими стенами она не узнает покоя и утешения. К стенам придет война, она переживет осаду Троицко-Сергиевой лавры, потом, в Новодевичьем монастыре, будет ограблена и унижена бандой Заруцкого.

Между дворцом и монастырем, может быть, самое худшее — дни черного позора на царском ложе.

Умрет Ксения Годунова в Суздале, не дожив до сорока.

Последняя просьба — похоронить рядом с родителями.

И это все, в чем всевышний, которому она так много молилась, пошел ей навстречу…

А пока она наложница, униженная, обреченная.

Это известно всем, и всем не нравится, хотя Пушкин и считал, что «ужасное обвинение не доказано».

Понятно, что Марине и Мнишеку не нравится особо.

Они упорно откладывают свой отъезд в Москву. Требуют устранить Ксению, о которой прослышали еще до приезда Власьева.

Последний шанс у Дмитрия? Возможно, но он не использовал его. Напротив, идет на все, чтобы брак не расстроился. Ксению отвезли во Владимир. Она пострижена в монахини под именем Ольги и сослана в пустынь. Мнишекам посланы новые дары и средства на дорогу. Последние препятствия устранены, и Дмитрий в гибельной настойчивости позволяет себе плохо скрытую угрозу.

«Вижу, — пишет он Мнишеку, — что вы едва ли и весною достигнете нашей столицы, где можете не найти меня, ибо я намерен встретить лето в стане моего войска и буду в поле до зимы».

Решительный ли тон письма произвел впечатление или сказала последнее слово судьба, но восьмого апреля 1606 года отец и дочь тронулись в путь.

К несчастью, не одни. Родственников, приятелей и слуг было с Мнишеками не менее двух тысяч. Сам воевода, его брат и сын, князь Вишневецкий и другие знатные гости взяли с собой для пущей пышности целые воинские отряды. Никто не подозревал, что скоро придется им вступить в бой на московских улицах.

Тысячи статистов спешат на сцену, чтобы принять участие в подлинно шекспировском акте московской трагедии.

Едет и героиня.

Роскошь этого вояжа не поддается описанию.

«Сани, в которых сидела Марина со знатнейшими польками, были весьма высоки, обиты соболями, с бляхами серебряными, с дверцами и окончиками из прозрачного камня».

В экипаж впряжено двенадцать белых коней, возницы в парче и черных лисьих шапках.

Двенадцать знатных всадников ехали впереди, чтобы предупреждать возниц об ухабах и ямах на дороге, несмотря на то что мосты и опасные места были заблаговременно приведены в порядок. Подлинные ухабы и ямы, если можно так сказать, путники заготовили сами.

Мнишек вез грамоту, выданную в свое время Дмитрием на владение княжеством Смоленским.

Марина — поздравительное письмо от папы, более похожее на инструкцию.

«Мы оросили тебя своими благословениями, как новую лозу, посаженную в винограднике господнем. Да будешь дщерь, богом благословенная, да родятся от тебя сыны благословенные, каковых надеется, каковых желает святая матерь наша церковь, каковых обещает благочестие родительское, то есть самых ревностных распространителей веры христовой».

Мог ли он думать, что единственного малолетнего сына этой женщины повесят на воротах!..

А пока под Вязьмой ее встречает проверенный уже представитель жениха, просвещенный дипломат и Великий Секретарь Афанасий Власьев. Он вручает невесте алмазную корону и очередные дары.

Здесь, в Вязьме, Мнишек оставил дочь и поспешил вперед, чтобы поскорее увидеться с зятем.

Двадцать пятого апреля Дмитрий торжественно принял будущего тестя, сидя на троне. По правой стороне от царя сидели патриарх и епископы, по левую — бояре.

Мнишек подошел к царской руке, поцеловал ее и заговорил, блистая красноречием:

— Не знаю, какое чувство господствует теперь в душе моей, удивление ли чрезмерное или радость неописанная?

Мы проливали некогда слезы умиления, слушая повесть о жалостной мнимой кончине Димитрия — и видим его воскресшего!

Давно ли с горестью иного рода, с участием искренним и нежным я жал руку изгнанника, моего гостя печального, — и сию руку, ныне державную, лобызаю с благоговением!..

О счастье! Как ты играешь смертными! Но что говорю? Не слепому счастью, а провидению дивимся в судьбе твоей: оно спасло тебя и возвысило…

Уже известны мне твои блестящие свойства: я видел тебя в пылу битвы неустрашимого, в трудах воинских неутомимого, к хладу зимнему нечувствительного. Ты бодрствовал в поле, когда и звери севера в своих норах таились.

История и Стихотворство прославят тебя за мужество и за многие иные добродетели, которые спеши открывать в себе миру.

Но я особенно должен славить твою высокую ко мне милость, щедрую награду за мое к тебе раннее дружество, которое предупредило честь и славу твою в свете.

Ты делишь свое величие с моей дочерью!..

Несколько дней длились пиры. Гости ели с золотых тарелок, что было царской привилегией, Дмитрий в знак уважения к тестю — на серебре, однако сидел выше Мнишека. Гуляли и развлекались «звериною ловлею» почти неделю. То и дело слышалось громкое:

— Слава царю!

Царь лихо колол медведей рогатиной, рубил им головы саблей. «Потешная» кровь животных как бы предваряла людскую.

А тем временем Марина приближалась к Москве. Первого мая в пятнадцати верстах от столицы ее ждали купцы и мещане с дарами, на другой день близ городской заставы — дворянство и войско. Казаки были в красных кафтанах с белой перевязью, другие тоже одеты соответственно нарядно — немцы, поляки, стрельцы, всего до ста тысяч человек!

На берегу Москвы-реки Марина вышла из кареты и встретилась в великолепном шатре с боярами. От имени начальных людей новую царицу приветствовал князь Мстиславский. Бояре покорно кланялись.

Отсюда в богатой колеснице с серебряными царскими орлами, запряженной десятью белыми лошадьми, Марина в сопровождении почетного эскорта, гайдуков, телохранителей и музыкантов проехала к Кремлю.

Гремели орудийные салюты, звенели колокола, били барабаны, польские музыканты играли «навеки в счастье и несчастье». Тема несчастья незаметно вливалась в ликующие звуки.

В народе наблюдалось некоторое замешательство.

Все происходящее до крайности напоминало не так давно печально завершившееся событие. Снова нашествие иноземцев. Но те хоть сражались за царя, так сказать, кровь проливали…

— А эти?

Москвичи видели, как тысячи гостей, и так с ног до головы вооруженные, доставали из телег запасные сабли, копья, пистолеты…

— Ездят ли в ваших землях на свадьбу, как на битву? — спрашивали у них с недоумением.

В ответ местных жителей сотнями изгоняли из домов, чтобы предоставить жилье пришельцам поближе к Кремлю, в Белом и Китай-городе.

Будоражило горожан и появление польских послов — Олесницкого и Гонсевского, которые въехали в Москву за час до торжественного въезда Марины и тоже с многочисленным вооруженным сопровождением. Пошел слух, что послы приехали не представлять короля на свадьбе, а требовать русские земли вплоть до самого Можайска.

Слухи умело подогревались, несмотря на твердое заверение царя боярам, что он не уступит ни пяди российской земли. Послы, кстати, это хорошо знали и никаких земель требовать не собирались.

Но предательская рука начальных людей уже поднималась на кровавое дело. Собственно, перед ними возникала последняя возможность привлечь народ или по крайней мере нейтрализовать его. После свадьбы — война, а в войны, как известно, правительство свергнуть трудно. Гораздо легче вершить темные дела в угаре гасящих разум пиров, вызывающих негодование как безумной роскошью, так и наглым поведением забывшихся иноземцев.

Между тем празднество, переходящее в подлинную растрату народного достояния, продолжалось без удержу.

Еще до свадьбы Марине была подарена — так, между прочим — шкатулка ценой в пятьдесят тысяч рублей. Мнишеку выдано сто тысяч злотых. По самым умеренным подсчетам, на одни подарки издержано было восемьсот тысяч рублей. Трудно представить эту сумму реально. Так, в начале XIX века, по мнению Карамзина, она уже соответствовала четырем миллионам. На сегодняшние деньги не сосчитаешь.

Расходы и дары приобрели столь широкий размах, что даже собственность гостей, — например, Мнишек привез с собой тридцать бочек венгерского вина, — воспринималась, как «плод расхищения казны царской». Впрочем, ошибка не столь уж противоречила истине. Мнишеку столько было выдано, что и вино он мог приобрести на русские деньги.

И все-таки нельзя представлять себе Дмитрия даже в эти последние дни его царствования как потерявшего голову, забывшего в пирах обо всем на свете, упившегося вином и брачными радостями человека.

За кулисами роскошных празднеств во дворце шли трудные переговоры.

Напряженные, до скандальных обострений.

Третьего мая в Золотой палате Дмитрий торжественно принимал знатных поляков.

Сначала шло гладко.

Гофмейстер Марины, Стадницкий, приветствовал царя почтительной и разумной речью:

«Сим браком утверждаешь ты связь между двумя народами, которые сходствуют в языке и обычаях, равны в силе и доблести, но доныне не знали мира искреннего и своею закоснелою враждой тешили неверных.

Ныне же готовы, как истинные братья, действовать единодушно, чтобы низвергнуть Луну ненавистную, и слава твоя, как солнце, воссияет в странах Севера».

«Низвергнуть Луну», а точнее мусульманский полумесяц, было великим замыслом самого Дмитрия, но в Европе относились к нему по-разному. Австрия фактически прекратила войну с Турцией. Больше того, в Польше опасались союза с немцами и готовы были пойти на такой союз только в том случае, если все имперские князья дадут общую союзную клятву, а это требование к разделенной Германии было заведомо невыполнимо. Опасались в Республике в случае войны с Портой и оказаться на направлении главного турецкого удара.

Тайная дипломатия кипела, стремясь совместить самые разнообразные интересы, и пока безрезультатно.

Дмитрий убеждал папу Павла V через графа Александра Рангони, племянника нунция, повлиять на императора Рудольфа, не допустить его примирения с Турцией. Умный папа, понимая реальную неосуществимость прочного союза таких разных государств, как Империя, Речь Посполитая и Русь, желал, однако, нанести по врагам христианства хотя бы ограниченный удар и предлагал Дмитрию начать с Крыма, чтобы «отрезать у султана крылья и правую руку».

Дмитрий был готов обсудить и такой вариант, но опирался на свой, «азовский» план, в котором большую роль играл Северный Кавказ. В Москву поступили сообщения о победах терских воевод и казаков, в результате чего некоторые зависимые от Турции владетели-горцы присягнули России. Надеялся Дмитрий и на Персию, куда было отправлено дружественное посольство к шаху Аббасу. Таким образом, левый фланг России был вполне надежен.

В центре настойчиво накапливались силы. В Елец было отправлено «множество пушек», там должны были собраться полки, одни уже подошли, другие, из Новгорода и Пскова, стояли под Москвой.

Видимо, ударом на Азов Дмитрий хотел рассечь силы противника в Крыму и на Кавказе и выйти широким фронтом к Черному морю, от Кубани до Днепра за сто семьдесят лет до Екатерины. Однако грандиозный замысел без активной польской поддержки на правом фланге грозил обернуться авантюрой.

Вот в чем была для Дмитрия основная цель переговоров. А по городу враги царя шептали совсем иное: договариваются, мол, о введении католичества, что уже и папе, и Сигизмунду представлялось делом весьма отдаленным; делят русские земли, хотя царь и заявил, что ни пяди не будет отдано.

Слухи, увы, имеют тайную силу…

На самих переговорах, несмотря на обнадеживающие речи, чувствовалось, что Сигизмунд вовсе не энтузиаст южного похода, хотя союзом с Дмитрием и дорожит. Но стоит между ними в трудный час Северская земля, и больше юга влекут короля притязания на шведский престол. Дмитрию приходится маневрировать — за землю готов откупиться, обещал помочь и в борьбе за скандинавскую корону.

К трудностям по существу прибавился и новый спор о пресловутом титуле.

Собственно, с него и началось.

После приветствия Стадницкого к царю торжественно двинулись послы.

С Олесницким в Польше они были почти приятели, теперь им предстоит отстаивать разные государственные интересы.

Произнеся положенное приветствие, Олесницкий передал царю королевскую грамоту.

Взял грамоту и просмотрел первым незаменимый Власьев.

Потом тихо сказал что-то Дмитрию.

Оба были ошеломлены. Король не только не называл царя цесарем, но даже и великим князем, а просто князем!

Власьев повернулся к послам и решительно протянул грамоту назад.

— Сия грамота писана к какому-то князю Димитрию, а монарх Российский есть цесарь. Если это послам неведомо, то они должны взять грамоту и ехать обратно к своему государю.

Теперь ошеломлены послы, которые, видимо, не ожидали такого афронта.

— Что делается! Оскорбление беспримерное для короля! — восклицает Олесницкий. — Для всего нашего отечества, где мы еще недавно видели тебя, осыпаемого ласками и благодеяниями!

Ты с презрением отвергаешь письмо его величества на сем троне, на коем сидишь по милости божьей, государя моего и народа польского!

Это ответное оскорбление. Да, трудно совмещать пиры и переговоры.

В ответ Дмитрий, сняв корону, ибо обычай не позволял монарху унижаться до спора с послами, пытается объяснить:

— Король упрямством выводит меня из терпения! Ему изъяснено и доказано, что я не только князь, не только господарь и царь, но и великий император в своих неизмеримых владениях. Сей титул дан мне богом, и не есть одно пустое слово, как титул иных королей. Ни ассирийские, ни мидийские, ниже Римские цесари не имели действительного права так именоваться!

Пан Олесницкий! Спрашиваю, мог ли бы ты принять на свое имя письмо, если бы в его надписи не было означено твое шляхетское достоинство?

Сигизмунд имел во мне друга и брата, какого еще не имела Республика Польская, а теперь вижу в нем своего зложелателя!

Далеко зашла перепалка, но до разрыва не дошло.

Обе стороны не могли позволить себе этого, и когда Олесницкий, как и потребовал Власьев, направился к выходу, Дмитрий протянул послу руку в прямом и переносном смысле, воззвав к старому другу.

Олесницкий руку не принял.

— Как вы знали меня в Польше усердным своим приятелем и слугою, так теперь пусть король узнает во мне верного подданного и доброго слугу.

— Подойди, вельможный пан, как посол.

— Подойду тогда, когда вы согласитесь взять грамоту королевскую.

Снова тупик.

Еще одно тихое совещание с Власьевым, после чего тот объявляет, что государь возьмет грамоту, ибо «готовясь к брачному веселию, расположен к снисходительности и мирным чувствам».

Послы подошли к руке.

Власьев строго подчеркивает, что после свадьбы цесарь никогда не примет грамоту без титула, которым по божьей воле обладает.

Дьяк Грамотин предлагает послам разумный компромисс — король польский должен признать русского царя императором в обмен на признание за ним титула короля шведского, на который Сигизмунд претендовал, но Годуновым в этом титуле не признавался.

Итак, намечено расплывчатое согласие по процедурным вопросам. Что же касается сути дела, то его решено обсудить после свадьбы.

Так всем легче.

Откуда им знать, что последует за свадьбой!..

Но сама атмосфера переговоров говорит о многом.

Дмитрия слишком часто называли орудием польских планов, проводником католицизма.

О том, как было на самом деле, дает представление диалог с послами, об отношениях с католической церковью тоже есть документы.

Вот, например, оптимистические строки из письма папы Дмитрию:

«У тебя поле обширное: сади, сей, пожинай на нем, повсюду проводи источники благочестия, строй здания, которых верхи касались бы небес, воспользуйся удобностью места и, как второй Константин, первый утверди на нем римскую церковь!»

Однако в письмах с другой стороны, то есть Дмитрия, призывы папы остаются без отклика, и это несмотря на то, что Павел V оказывает московскому царю реальные услуги — признал цесарем и даже сформулировал новый московский титул по-латыни, убеждает признать титул и Сигизмунда, подталкивая короля к союзу с Дмитрием в интересах общехристианской борьбы с султаном.

Даже Костомаров считает, «что Дмитрий не думал исполнять тех обещаний иезуитам, которые он поневоле давал, будучи в Польше».

Да и сами иезуиты, как мы помним, «наложили на себя молчание, опасаясь москвитян».

И не зря.

Московитяне возбуждены.

Слухи один другого страшнее ползут по городу. За каждым опытная в интригах рука Шуйского.

Вот готовится праздничная воинская потеха. За Сретенскими воротами на лугу построен воинский деревянный городок. Его будут брать показательным приступом. Дело для Дмитрия обычное. Но тут же пущен слух, что царь хочет воспользоваться потехой, чтобы истребить, расстрелять из пушек прямо на лугу бояр, которые якобы мешают отдать московские земли Польше, а затем немедленно ввести латынство.

Слухи бередят души людей, и без того напуганных самоуверенным поведением гостей-«латынян», хотя, по меткому наблюдению одного историка, большая часть пришельцев была вовсе не католиками. Даже князья Вишневецкие, родичи Мнишека, исповедовали православие, так же как и многочисленная шляхта и челядь родом с украинских владений Польши…

Странные дни первой половины мая в Москве.

Готовится невиданная по пышности свадьба. И не одна.

Женится Шуйский! Да, уже помолвлен с молодой княжной Буйносовой-Ростовской. И эта свадьба политическая. За ней не просто старческая похоть, но и коварный расчет притупить бдительность. Ну какой молодожен заговорщик! Царь любит пиры, веселья, считает, что веселый, счастливый человек не опасен. Таким и старается показать себя коварный лицемер. На самом деле помолвка Шуйского — свадьба, разумеется, может состояться только после царской — зловещее соединение полезного с приятным, без помех обсуждаются созревшие кровавые планы.

И другой недавний воевода князь Мстиславский женится.

Вот уж разобрало князей! Свадьбы, свадьбы… Звон чаш и бокалов заглушает визг оттачиваемых клинков.

Восьмого мая, накануне пятницы и святого праздника Николина дня, вопреки церковному уставу и народному обычаю, назначена царская свадьба.

Каждая капля уже переполняет чашу, но Дмитрий счастливо ослеплен.

Торжества начались седьмого мая ночью…

Марина из Девичьего монастыря, где по традиции жила до свадьбы, приобщаясь к православным догматам, а по слухам развлекалась тайно с женихом и даже не постилась, при свете двухсот факелов переезжает во дворец.

Предстоят три торжественных обряда — окончательное обручение, венчание на царство и собственно свадебное венчание.

Такое на Руси невиданно. Особенно царское венчание невесты, что давало ей право, на которое до сих пор не покушались русские царицы, — занять престол в случае бездетного вдовства.

Обручение и свадьба в течение одних суток также впервые и не вызывает одобрения неприличной, с точки зрения русских людей, поспешностью.

Капля капает вслед за каплей…

Обручение происходит в Столовой палате.

Ввели Марину княгиня Мстиславская и отец, воевода Сендомирский. Дружки разносили сыры и ширинки, вышитые полотенца.

Вот какой запомнилась в этот день Марина: она в русском платье, красном, бархатном, с широкими рукавами, вся от венца до сафьяновых сапог усыпана алмазами, яхонтами, жемчугом.

Процессия между тем переходит в палату Грановитую.

Там — тоже новость! — установлено два трона.

К бракосочетающимся обращается Василий Шуйский:

— Наияснейшая Великая государыня, Цесарева Мария Юрьевна!

Волею божьей и непобедимого самодержца, цесаря и великого князя всея Руси ты избрана быть его супругой.

Вступи же на свой цесаревский маестат и властвуй вместе с государем над нами!

Марина села на трон и поцеловала корону Мономахову, которую поднес ей Михайло Нагой, брат монахини-государыни Марфы.

Теперь по разостланным сукнам и бархатам в Успенский собор, где на возвышенном, чертожном месте снова два трона, золотой для Дмитрия и серебряный для Марины. Здесь на нее возлагают знаки царской власти — корону и бармы.

Итак, свершилось!

«Бывши раз московскою царицею…»

Невероятно, но властвовать остается меньше десяти дней!

Звучит многолетие государю и благоверной цесареве Марии.

В соборе остаются только знатнейшие лица, и в их присутствии протопоп Благовещенский венчает царя и цесареву.

В час они выходят из храма.

В дверях Мстиславский осыпает новобрачных из «богатой мисы» золотыми монетами и специально отчеканенными медалями с двуглавым орлом, оставшиеся кидает в народ. Василий Шуйский поддерживает царицу в ее торжественном облачении. Он же с Мнишеком провожает молодых до постели…

Девятого на рассвете барабаны и трубы возвестили начало свадебных пиров.

Если Генрих IV был так любим и уважаем Дмитрием, не подумал ли он в тот день о свадьбе Наваррского короля с Маргаритой Валуа? Утром восемнадцатого августа 1572 года Генрих Бурбон тоже стоял с невестой на торжественном возвышении в соборе Парижской Богоматери. Пять дней оставалось до кровопролития, вошедшего в историю под названием Варфоломеевской ночи.

Неделя остается до семнадцатого мая 1606 года.

Очень различны эти события. В ночь св. Варфоломея победа осталась за католиками. Семнадцатого мая 1606 года католицизм в России навсегда утратил великие надежды.

Однако и там, и здесь резня не утихла на городских улицах, но вылилась в гражданские войны. Нельзя не заметить и внешнего зловещего сходства.

Стечение гугенотов в католическом Париже.

Стечение католиков в православной Москве.

Накал страстей вокруг обрядовых вопросов, за которыми интересы алчные.

Знаки на домах, предназначенных к погрому.

Лицемерие заговорщиков Василия Шуйского и Екатерины Медичи.

Бесполезность усилий обоих.

Уйдет династия Валуа.

Не будет династии Шуйских…

Гремит, звенит свадьба, которая через неделю обернется кровавым похмельем. Первый пир молодожены дают в Грановитой палате. Иностранцы поражены множеством золота и серебра на столах. Царь и царица в коронах. Нет, правда, посла Олесницкого и даже отца царицы. Протокольные перепалки продолжаются. Посол хочет сидеть с царем за одним столом, ссылаясь на то, что Власьев сидел вблизи Сигизмунда. Не тут-то было!

«Король угостил меня наравне с послами Императорским и Римским, ибо государь наш великий цесарь Димитрий более их!» — отпарировал решительный поборник цесарского величия, давая понять, что Сигизмундову послу с такими послами, как он, равняться негоже.

Олесницкий на пир не поехал, Мнишек тоже решил поддержать королевский престиж.

Тем не менее торжества продолжаются.

Десятого царь и царица принимают дары от вельмож, патриарха, иноземных купцов и так далее. Следом, разумеется, пир…

Одиннадцатого, наконец, принимают послов. Снова стычка. Послы по-прежнему хотят сидеть рядом с царем, царь хочет выше.

В раздражении Дмитрий говорит Олесницкому:

— Я не звал короля к себе на свадьбу, следственно, ты здесь не в лице его!

Спор подогревается выпитым. Современники свидетельствуют — пили много. Но на этот раз Мнишек выступает в качестве примирителя. Он убедил зятя дать Олесницкому «первое место возле стола». Своей же честью поступился и, стоя, служил Марине не как дочери, но как царице.

Двенадцатого Марина принимает соотечественников и с ними верного свата и стража царского достоинства Власьева. Дмитрий до ночи плясал с женой в гусарском костюме.

Четырнадцатого милость оказана боярам и русской знати. Марина соответственно в русской одежде, любезно приветствует гостей.

Дни эти сведут ее с ума навсегда. Именно эту неделю, «бывши царицею», будет вспоминать она до последнего вздоха — угар пиров и любовных утех, калейдоскоп сверкающих драгоценностей и ярких нарядов, бесконечный шум колоколов и оркестров — шестьдесят восемь музыкантов непрерывно играют в Кремле, барабаны, литавры, трубы всюду на улицах…

Но все больше колокола и музыку заглушает воинский грохот. Беспрестанно палят пушки, говорят, что пороху изведено больше, чем за всю войну с Годуновым. Поляки присоединяются к царскому «огненному бою» стрельбой из ружей и пистолетов. Стреляют в домах и на улицах под пьяные крики.

«Крик, вопль, говор неподобный, — возмущен летописец. — О, как огнь не сойдет с небеси и не попалит сих окаянных!»

А огнь уже разжигают.

Ночь с тринадцатого на четырнадцатое мая 1606 года в доме Шуйского. Короткое предрассветное затишье между пирами.

Через пять дней хозяин дома будет провозглашен царем Российским, объявив, что «государство это даровал бог прародителю нашему Рюрику», а ныне по праву переходит оно к нему, Василию. История насмешливо доверила именно этому Рюриковичу завершить династию, три четверти тысячелетия занимавшую российский престол.

Мы уже говорили о нем. А вот мнение авторитетов.

Соловьев:

«Новый царь был маленький старик лет за пятьдесят с лишком, очень некрасивый, с подслеповатыми глазами, начитанный, очень умный и очень скупой, любил только тех, которые шептали ему в уши доносы, и сильно верил чародейству».

Неужели «очень умный»?

Костомаров уточняет:

«Трудно найти лицо, в котором бы до такой степени олицетворялись свойства старого русского быта, пропитанного азиатским застоем. В нем видим мы отсутствие предприимчивости, боязнь всякого нового шага, но в то же время терпение и стойкость — качества, которыми всегда русские приводили в изумление иноземцев. Он гнул шею перед силою, покорно служил власти, пока она была могуча для него, но изменял ей, когда видел, что она слаба… Ряд поступков его, запечатленных коварством и хитростью, показывает вместе с тем тяжеловатость и тупость ума… Его стало только на составление заговора, до крайности грязного…»

В момент заговора мы и видим сейчас Шуйского.

«— Отечество и вера гибнут!» — обращается он к сообщникам, среди которых князь Василий Голицын, боярин Иван Куракин и много «чиновников военных и градских».

Знакомые слова. Кто же в истории не защищает «принципы»! Однако где же были принципы, когда Шуйский свидетельствовал в пользу Дмитрия?

Князь поясняет. Он надеялся, что храбрый молодой человек, «сей юный витязь» станет защитником православия и старых обычаев.

Вот это точнее! «Старые обычаи», боярская власть, привилегии начальных людей под угрозой, а не вера и отечество.

«— Заблуждение скоро исчезло, — продолжает Шуйский, — и вы знаете, кто первый дерзнул обличать самозванца, но голова моя лежала на плахе, а злодей спокойно величался на престоле. Москва не тронулась!»

Москва не тронулась… Это самое страшное.

И Шуйский делает вывод:

«— Если мы о себе не промыслим, то еще хуже будет. Я для спасения православной веры опять готов на все, лишь бы вы помогли мне усердно!»

Согласны все: промыслить о себе необходимо. Для этого годятся все средства, в том числе и «до крайности грязные» — по набату ринуться во дворец с криком — «Поляки бьют государя!» Убить Дмитрия в начавшейся суматохе, а потом всеми силами на ляхов, чьи дома пометить предварительно.

Совет завершен.

Слушали: о спасении веры и отечества.

Постановили: «избыть Разстригу».

Начался отсчет последних часов короткого царствования.

Главные силы заговорщиков — несколько тысяч надежной челяди, стянутой в Москву из вотчин якобы для участия в свадебных торжествах.

Сначала в праздничных толпах появились юродствующие агитаторы, распространяющие зло и ненависть.

Мнимый Димитрий есть царь поганый…

Ходит в церковь нечистый, прямо с ложа скверного…

Не мылся в бане со своею поганою царицею…

Некоторых юродствующих хватали, но Дмитрий был склонен видеть в них всего лишь пьяниц, невесть что болтавших. Больше того, не разрешил усилить дворцовую охрану, ограничившись пятьюдесятью церемониально снаряженными наемниками. Не слушал и предупреждавшего об опасности до последней минуты верного Басманова.

Пил и веселился.

Шестнадцатого мая иноземцы не могли купить в городе никакого оружия, ни фунта пороху.

Дома их помечены.

В ночь на семнадцатое отряды Шуйского заняли все двенадцать крепостных ворот, отрезав Москву от внешнего мира.

Семнадцатого на рассвете, в четвертом часу ударил набат.

Бояре-заговорщики верхом, вооруженные и в доспехах, собрались у Лобного места на Красной площади.

К ним спешили сообщники с копьями, мечами, самопалами.

Шуйский въехал в Кремль через Спасские ворота с мечом и распятием в руках…

Поразительно, но Дмитрий еще спит.

Шуйский сходит с коня у Успенского собора, прикладывается к святой иконе Владимирской. Выходит на площадь.

— Во имя божие идите на злого еретика!

Толпа хлынула ко дворцу.

Час пробил.

Дмитрий торопливо одевается под гром набата и вопли за окнами.

Первый на крыльце Басманов.

— Куда вы? Зачем?

— Веди нас к самозванцу! Выдай бродягу!

Басманов захлопывает дверь, бежит к Дмитрию:

— Все кончилось! Москва бунтует, хотят головы твоей, спасайся! — И последний упрек: — Ты мне не верил!..

Кто-то из самых распаленных врывается в сени.

— Ну, безвременный царь! Проснулся? Зачем не выходишь к народу?

Басманов бьет его мечом.

Сам Дмитрий хватает бердыш у телохранителя Шварцгофа, кричит:

— Я вам не Годунов!

В ответ выстрелы.

Басманов прикрывает собой царя.

— Умираю… А ты думай о себе!

Как пишет Бер: «Стал в дверях и защищался».

Пока не получил смертельный удар ножом в сердце.

Нанес удар Михайло Татищев. Тот самый, что был спасен Басмановым от кары и опалы.

— Злодей! Иди в ад вместе с твоим царем!

Мертвый Басманов, искупивший земные грехи, сброшен с крыльца.

Оборона сломлена.

Дмитрий бежит в покои Марины.

— Спасайся!

Сам он пытается перебраться в соседний, каменный, дворец, где рассчитывает найти охрану и помощь, но для этого нужно перепрыгнуть между подмостками, устроенными для брачного празднества. Он прыгает…

И срывается вниз, с высоты в пятнадцать саженей.

Самые тяжкие минуты.

Еще он жив, весь в крови, сломана или вывихнута нога, разбита грудь.

Последняя надежда, Дмитрия пытаются спасти стрельцы, даже стреляют в заговорщиков, но подлый Шуйский знает, что делать.

— Пойдем в стрелецкую слободу, истребим их жен и детей!

Стрельцы трусливо уступают.

Над поверженным царем издеваются. С руганью и побоями спрашивают:

— Кто ты? Кто твой отец?

Наконец появляется убийца. Подбегает сын боярский Григорий Валуев.

— Что толковать с еретиком! Вот я благословлю польского свистуна!

Он выхватывает из-под армяка укороченное ружье, бандитский обрез.

Что больше терзает мозг Дмитрия, увидевшего перед глазами пляшущий ствол? Тоска по молодости, по царству, по власти? Или неосуществленные замыслы и надежды? Или все подавляет смертельный ужас? Это его последняя тайна…

Выстрел.

Всё…

Два тела на Красной площади.

С Дмитрия сорвали одежду, на грудь бросили маску, в рот вставили дудку, у ног положили труп Басманова.

— Ты любил его живого, не расставайся и с мертвым!

Расстаться, однако, пришлось. Изуродованное тело Басманова через два дня погребли у церкви Николы Мокрого, а Дмитрия свезли на кладбище для бедных и безродных и бросили в яму, куда складывали замерзших и опившихся.

Но этого оказалось мало. Кому-то стало страшно содеянного. Пошел слух, что мертвый ходит по Москве.

Тогда его вырыли, вывезли за Серпуховские ворота. Там ждали пушка и костер.

Труп был сожжен, а пепел высыпан в жерло. Громыхнул выстрел. Облачко праха и пороха рассеялось в воздухе…

Человек, за которым год назад пошла Россия, перестал существовать. Он умер, оставшись в истории не «призванным», а самозванцем. Потому что обещал больше, чем сделал.

«Кто бы ни был этот названный Дмитрий, и что бы ни вышло из него впоследствии, несомненно, что он для русского общества был человек, призывавший его к новой жизни, к новому пути»— считал Костомаров.

Оказалось, что призывов мало…

Завершился первый акт «Московской трагедии». Вторым стала Смута. Вместе с ней пришло Нашествие.

Осталась жива, но не пожелала спастись Марина.

Венчался на царство, а потом и с молодой женой Шуйский. Фарс, как водится, сменил трагедию. Свергнутый старый интриган кусал руки тех, кто стриг, — именно стриг, а не постригал! — его в монахи.

Появился под стенами Москвы и погиб крестьянский вождь Болотников.

Промелькнул и сгинул неизвестный проходимец — тушинский вор.

В сожженную Москву пришли гражданин Минин и князь Пожарский.

Сын старца Филарета начал новую династию.

А начальные люди установили свой порядок и в Соборном Уложении записали: «Отдавати беглых крестьянин из бегов без урочных лет».

Капкан захлопнулся на два с половиной столетия.

Загрузка...