Часть 2


I


На улице хлопают резкие выстрелы, будто ломаются сухие доски.

Игроки переглядываются. Николай Николаевич медленно кладет на палас карты, предусмотрительно крапом кверху, и поворачивает свое безбровое, лишенное всякой растительности, розовое лицо к распахнутой двери.

Пылкий Джалалов вскакивает, темные глаза его загораются лихорадочным огнем. Он поправляет многочисленные ремни, на которых висит желтая кобура. Впрочем, злые языки единодушно поговаривают, что в кобуре воинственный юноша носит перочинный нож, спички, табак.

Выстрелы щелкают где–то уже совсем близко.

— Стреляют? — вопросительно гудит из темного угла голос Медведя, тягучий и басовитый.

— Нет на барабане нам «с добрым утром» выстукивают, — раздраженно скрипит Джалалов. — Как только попадешь в Карши, вечно в какую–нибудь историю влипнешь. Надо пойти посмотреть, как и что.

— Но ведь там стреляют, — волнуется Николай Николаевич.

Джалалов останавливается и глубокомысленно рассматривает дверь. Совершенно очевидно, что весь запас его отваги исчерпан, и ему совсем не хочется идти на улицу, выяснять причину стрельбы.

Все молчат.

Тяжелые, шаркающие шаги нарушают тишину. Лицо Николая Николаевича принимает землистый оттенок, а впадины под скулами лиловеют. Медведь сует папиросу в рот не тем концом. Джалалов теребит застежку кобуры и шопотом спрашивает:

— Будем стрелять, а?

Ему не успели ответить. В низкую дверь просунулась большая синяя в полоску чалма, из–под нее блеснули проницательные, холодные глаза. Проводник экспедиции гузарец Ниязбек остановился на пороге.

— Ниязбек! Что случилось?

Ниязбек, не торопясь, прошел в угол и солидно покряхтывая, уселся по–восточному на одеяло. Только тут, произнося обязательное «бисмилля и рахман и рахим», он заговорил. Ниязбек не владел русским языком настолько, чтобы свободно излагать свои мысли, но он умел немногословно отрывисто и в то же время удивительно образно рассказывать обо всем, что было так важно и нужно в сложном путешествии.

Ниязбек погладил бороду, потом запустил под нее руку и растрепал шелковистые вьющиеся волосы так, что они легли на грудь пушистым веером. Затем он сказал:

— Басмачи.

— Как? Не может быть!

— Басмачи здесь? В Каршах? В самом городе?

Каждый, направлявшийся в те дни в Восточную Бухару, знал, что он пускается в трудный путь, что ему предстоит пережить очень и очень тревожные дни, что, быть может, придется столкнуться с самыми серьезными опасностями, но думалось, что все это далеко впереди. Карши — город мирный, будничный, рядом железная дорога, поезда, свистки паровозов — и вдруг…

— Басмачи, — повторил Ниязбек.

В Бухарской народной республике еще шли упорные бои с басмаческими шайками. Еще всякие ибрагим–беки, понсат–усманы, палваны, мурад–датхо мнили себя полновластными беками Гиссара, Локая, Байсуна, Ширабада.

Басмачи опустошали край, обирали дехкан, пожирали, как саранча, все съедобное. Землевладельцы и скотоводы прятали зерно, угоняли в непроходимые горные ущелья скот. Начался голод. Дехкане распродавали последнее, что у них было, разрушали жилые постройки, вырубали фруктовые сады и шли, куда глаза глядят. В Миршадинском вилойяте из двадцати тысяч жителей за зиму вымерло пятнадцать тысяч. В развалинах городов и селений выли шакалы и бродячие псы.

Но уже началась мирная созидательная работа. Из Ташкента в Бухару, в самые далекие и глухие места двинулись советские люди. Впервые появлялись, в горах и долинах врачи, агрономы, инженеры, учителя. Впервые встал вопрос о том, что болезни нужно лечить, а не заговаривать знахарскими заклинаниями, что надо строить дороги и дома, что надо учить детей и учиться самим. В помощь освобожденной от деспотии эмира Бухаре Коммунистическая партия братской Туркестанской республики направляла своих работников.

В те дни из города в город по бухарской земле не решались ездить в одиночку. Время было беспокойное, шайки всевозможных кзыл–аяков, каракулей, найманов пользовались тем, что Красная Армия занята ликвидацией последышей британского наемника — турецкого авантюриста Энвера, банд Ибрагима, Бахрама и им подобных. Тогда–то и воскрешены были знаменитые «оказии», столь обычные для середины прошлого века на Кавказе. И здесь, в Бухаре, тоже каждую группу гражданских лиц, как правило, сопровождал воинский отряд, и всякий путешествующий обязательно присоединялся к «оказии».

На восток через всю Бухарскую республику в мае двинулась многолюдная экспедиция. Сотни арб, полторы тысячи верблюдов везли мануфактуру, всевозможные товары, серебряные деньги. С экспедицией ехали направлявшиеся на работу в Дюшамбе, Гарм, Куляб сотни советских работников и специалистов.

Только что окончивший Ленинградский университет, молодой хирург Николай Николаевич Гордов направлялся вглубь гор не столько в силу необходимости, сколько из юношеской склонности «к перемене мест». Пожилой, с тронутыми сединой волосами этнограф Кондратий Панфилович Медведь сумел попасть в состав экспедиции только в качестве фотографа. В Ташкенте Медведю разъяснили, что для сбора фольклорных и бытовых материалов в Восточной Бухаре не созданы еще подходящие условия. Тогда ученый, вооружившись громоздким аппаратом, принялся фиксировать на фотопластинки всякого рода торжественные встречи, заседания.

Это не помешало Медведю за короткий срок собрать в Старой Бухаре большую коллекцию интересных для него материалов и снимков и заполнить множество тетрадей записями. Теперь, махнув на болезни, на бремя лет, он двинулся дальше к подножию Памира. Трудное имя и отчество ученого давалось лишь немногим, и все предпочитали обращаться к нему просто по фамилии. Ехал в Дюшамбе на время летних каникул молодой, шумливый и вспыльчивый комсомолец Джалалов, студент факультета общественных наук, устроившийся в экспедиции счетоводом и мечтавший о необычайных приключениях и подвигах. И много еще ехало на Восток в бывшие восточные вилойяты Бухарского ханства молодых, полных энтузиазма и сил советских работников, студентов, банковских служащих. Были среди них и такие, что думали только о заработках, но большая часть людей чувствовала себя пионерами социалистической культуры, пробирающимися в дебри огромной, еще недавно совсем недоступной страны. Их манили к себе романтические названия таинственных, мало известных городов — Бальджуан, Гиссар, Калаихулит, Кафирниган, — куда до революции проникали, да и то с трудом, лишь отдельные смелые путешественники.

То, что рассказал Ниязбек, поистине было удивительно.

На днях один из состоятельных жителей города Карата, Шарип–бай, объявил, что в ближайшее воскресенье будет пир по случаю бракосочетания его дочери. Сахибулла, заслуживший еще в эмирские времена славу самого громкоголосого глашатая города Карши, кричал без отдыха три дня на базаре о предстоящей свадьбе.

Вечером, накануне свадебного пиршества, улицы предместья огласили резкие звуки сурнаев. Медленно и важно проследовал сам жених по дороге, что вела от монастыря слепых к шахрисябзским воротам. На развалины старой зубчатой стены высыпали любопытствующие шумливые горожане. Толпа проводила свадебный кортеж до дома, где остановился жених, как говорили, весьма состоятельный мясоторговец.

Много было вечером в чайханах разговоров и пересудов, ибо со времени эмирата не видели такого пышного празднества. Старики хвалили Шарип–бая за то, что он разыскал в эти бурные времена для своей дочери столь солидного мужа, который, как видно, знает толк в дедовских обычаях и не скупится в расходах на семейные торжества. То обстоятельство, что жених уже далеко не первой молодости, мало интересовало досужих чайханных сплетников. На нелестные замечания юношей, робко сидевших на самом краю помоста у дверей, убеленные сединами старцы сурово отвечали: «Жена, обращающая внимание на наружность мужа, ослепнет». Молодые джигиты, проведавшие кое–что о нежной красоте шестнадцатилетней невесты и тайком вздыхавшие по ней, робко умолкали. Они хорошо знали уродливый порядок, обрекавший молодого неимущего мусульманина на длительное холостяцкое существование, лишавший его радости отцовства. Закон ислама бросал цветущих девушек в объятия немощных старцев, имевших капиталы, а следовательно, и возможность покупать канонизированное число жен. Молодежь покорялась безропотно. Была она в первые годы после Бухарской революции еще послушна велениям старших.

Откуда–то пошел слух: «А ведь жених не очень благополучен». Но что именно с ним — не говорили.

Празднество шло своим чередом, обильное угощение, на котором присутствовали все почтенные лица города Карши, длилось от восхода солнца до поздней ночи. Одного плова было съедено неимоверное количество.

Скрипучую арбу с невестой провожало целое шествие разряженных родственников и знакомых. Невеста, как подобает, плакала, из–под паранджи доносились жалобные всхлипывания. Но плач расценивался как проявление естественной скромности и стыдливости.

И, наконец, жених был отведен к невесте.

Шумел пир. Лоснились от бараньего сала лица обжирающихся жирными яствами гостей. Льнули ещё к окнам комнаты молодоженов, хихикая и подталкивая друг друга, женщины и девушки.

Как вдруг веселье оборвалось. Поднялась стрельба.

Потухли лампы, зачадили кем–то поспешно погашенные факелы. В неверном свете восходящей луны с воплями метались люди. По улочкам и переулкам с оглушительным топотом промчались всадники в буденовках.

Слухи, неясные намеки мгновенно облеклись в плоть и кровь. Почтенный жених — басмач. Более того — не рядовой бандит, а главарь крупной шайки, известный курбаши Кудрат–бий, самый опасный и могущественный из басмаческих вожаков байсунских гор.

Гости, многочисленные зеваки, слуги байского дома при первых же выстрелах бросились наутек. Милиционеры из недавно взятых на службу не обученных дехкан и бывших эмирских нукеров палили из берданок в темное усеянное звездами небо. Отряд красных кавалеристов поскакал в погоню…

Закончив немногословный рассказ, Ниязбек умолк и принялся за чаепитие.

Дверь скрипнула. Стремительно вошел человек в форме командира Красной Армии. Это был комбриг Кошуба, возвращавшийся из Ташкента в Восточную Бухару и принявший на себя начальствование над экспедицией. Через плечо у Кошубы на ремне переброшен карабин,

Все вскочили, улыбки разлились по лицам.

— Товарищ Кошуба!

Не отвечая на приветствия, Кошуба ступил вперед и проговорил:

— Неладное дело, ребята. Студентку нашу убили.

— Таню?!

— Татьяну Ивановну?!

— Танечку?!

Неподдельное горе слышалось в голосах. Танечка — студентка Восточного института, ехавшая с экспедицией в Восточную Бухару «на практику иранских наречий», как было у нее записано в путевке. Хохотушка Таня, добрая Таня, в которую все успели по–мальчишески влюбиться.

— Сейчас, во время перестрелки, она шла по улице, налетели всадники…

Так состоялось вступление экспедиции в Восточную Бухару.


II


Пофыркивает конь, встряхивая головой в такт своим шагам. Запах пыли смешивается с ароматами цветущих садов. Поскрипывает седло, звякают стремена.

Разговор вполголоса. В темноте не видно, кто говорит.

— Заметили… там, на повороте?

— Сколько?

— Человек э… десятка два.

— М–да…

Тот же голос громче произносит:

— Джалалов, товарищ Джалалов!

— Я.

— Тсс… Вы говорили что знаете пулемет Льюиса?

— Да.

— Вот, возьмите, заряжен. Держите наготове.

Конь нетерпеливо топчется на месте. В темноте звенит металл о металл. Резкая команда:

— Марш!

Отряд снова движется вперед, во тьму.

Для экспедиции с последним бухарским поездом прибыл груз. Ехать за ним надо было на железнодорожную станцию, километров двенадцать от города Карши. Так как отряд ушел ловить Кудрат–бия, за грузом по приказу Кошубы была послана группа штатских лиц.

Джалалов, Медведь, Николай Николаевич и другие получили оружие, коней и стали кавалеристами.

…Насколько опасна это поездка, каждый из них представлял себе очень смутно, и то по свежим воспоминаниям о предыдущей ночной пальбе и гибели студентки Тани. Всем было известно, что по окрестной степи рыскают группы басмачей, банды эмирских ширбачей–головорезов, жадные до коней, сбруи и особенно до огнестрельного оружия. Но очень трудно представить, что среди этих серых будничных домишек и развалившихся дувалов может подстерегать смерть.

— Джалалов, — шепчет Медведь, — ты взаправду управишься с пулеметом?

— С «Льюисом»? Конечно, — убедительно шепчет Джалалов. Но что–то в его голосе не нравится Медведю.

— Смотри, друг, не подведи.

На повороте едва слышно передается от одного к другому команда — держать винтовки наготове. Джалалов с пулеметом выдвигается вперед.

Чуть светает. По бокам дороги белеют из–за дувалов шапки цветущего урюка. Постукивают копыта…

Отряд спокойно добрался по переулкам до дома каршинского казия, где остановились участники экспедиции.

В глубине улицы в рассветных сумерках появилась кучка всадников.

Впереди, в отливающем всеми цветами радуги шелковом халате, в белой чалме, на пляшущем вороном скакуне важно ехал пожилой бородач с суровым бледным лицом. Человек двадцать вооруженных конников сопровождали его.

Не останавливаясь, не обращая ни на кого внимания, всадники почти беззвучно проплыли мимо. Ни один не оглянулся, ни один не сказал ни слова. Облако пыли встало за ними, словно ширма, и долго еще висело над кривой улицей.

— Что же вы стоите? Заезжайте.

Проводник Ниязбек, остававшийся дома, стоял в настежь распахнутых воротах. Держался он спокойно, но усмехался довольно криво.

Когда все слезли с коней и стали разминать затекшие ноги, Ниязбек негромко сказал:

— Видели?

— Кого?

— Курбаши Кудрат–бия… самого командующего войсками эмира.

Джалалов побежал к воротам.

— Скорее! Надо догнать, задержать.

Произошел легкий переполох. Бросились к телефону. Стали звонить коменданту города. Медведь выскочил на улицу.

Только Ниязбек не суетился. Он заметил равнодушно:

— Пользы не будет. Их много, кони у них хорошие. Благодарение богу, вас не тронули.

Курбаши Кудрат–бий опоздал на несколько минут. Он знал и то, что для экспедиции получен ценный груз, в том числе и оружие, и то, что за ним поедут люди глубоко штатские, и то, что отряд будет проезжать на рассвете по обширному пустырю, что лежит между станцией и стеной Карши. Одного не учел Кудрат–бий — беспокойного, назойливого характера Медведя. Старый ученый заставил людей поспешить, не позволил задерживаться в буфете вокзала Карши и погнал в город.

— Да ведь вы выполняете задание, ответственнейшее задание!

И своей воркотней Медведь избавил участников поездки от смертельной опасности.

Басмачи опоздали. Встреча произошла на улицах города, где при всей своей наглости Кудрат–бий не решился совершить нападение.

Обо всем этом рассказала Саодат, присоединившаяся в Карши к эскпедиции. Местная организация женотдела направляла ее на работу в Восточную Бухару.


Весеннее солнце рассыпало лучи по куполу сардобы — крытого водохранилища. Водоносы с кожаными мешками на спине длинной вереницей выныривали из темного провала входа и, тяжело ступая, медленно плелись вверх по стертым за многие столетия каменным ступеням. Выбравшись из мрачного, насыщенного тяжелыми испарениями подземелья, водоносы начинали вопить полной грудью:

— Оби–и–Зем–зем! О мусульмане, об–и–Зем–зем! О вода райского источника Зем–зем!

Черноокая, с тонкими, сходящимися на переносице, бровями красавица Саодат разъясняла смысл выкриков:

— Сладкая вода, вода священного источника Зем–зем, кричат они, эти бедняки, как кричали их отцы и деды… — Грустно улыбнувшись, она продолжала: — Мой отец — вы знаете, он тоже полжизни гнулся под тяжестью кожаного бурдюка с водой — никогда не позволял мне пить воду из сардобы. Не пейте и вы ее. Плохая там вода. Когда красноармейцы пришли к нам в Карши в позапрошлом году, большевики решили вычистить сардобу. Сотни людей ведрами выносили черную жидкую грязь и сливали в ров у городской стены. А там, на дне водоема, кроме грязи, нашли… знаете, что там нашли? Скелеты людей. Оружие, мечи, черепа. И люди пили такѵю воду… могильную воду… Много, много лет назад народ восстал против эмира. Горожане нашего Карши — ремесленники и дехкане сражались с воинами эмира, защищали народ от деспотии и притеснений. И когда эмирские войска разгромили храбрецов, оставшиеся в живых, израненные, едва живые сбежались к сардобе и отбивались от врагов у ее входа. Теперь мы знаем — многие погибли там, утонули…

Девушка продолжала рассказывать… Нахлынули видения прошлого.

Такой же, как и сейчас, позеленевший, местами поросший чахлой травой купол, сложенный из квадратных плит известняка. Ночь. Мечутся огни факелов, вспыхивают красные молнии мечей. На краю круглого водоема, глубоко под землей идет сеча. Безмолвная, ожесточенная. Люди знают — нет больше спасения. Угасла всякая надежда. Наступил последний час восстания. Никто не просит пощады. Израненный, обессиленный вождь восставших водоносов, сам водонос, еще отбивает удары. Ноги его скользят на мокрой от крови земле. Вот он оглядывается. Друзья, соратники слабеют. Многие корчатся в агонии. Руки ненавистных врагов тянутся к храбрецам… Все кончено. Изнемогающий от ран вожак с гордым призывным криком откидывается навзничь, и черная тяжелая вода смыкается с глухим ворчанием над его телом. Мятежники слышат предсмертный призыв вождя. Новый всплеск. Еще… Падают блики факельных огней на взбудораженную поверхность водоема…

Саодат теребит Джалалова за рукав. Она позвала его сюда, в уединенный уголок, в сторону от шумной толпы, чтобы рассказать о слухах, которые ходят среди горожан.

Басмаческие курбаши на днях собирались на совет в селении Хилели и решили перехватить экспедицию на дороге между Карши и Гузаром. Басмачи узнали, что на арбах везут серебро для Восточно–бухарского банка, а на верблюдах мануфактуру, чай и другие товары в Дюшамбе. Сотни басмачей спустились с гор, чтобы поживиться добычей.

— Но откуда они узнали?

— О, они быстро узнают такие вещи. У них глаза и уши на базаре, в чайхане… Они напали бы на вас здесь, но они трусы. Они предпочитают степные овраги, камышевые заросли.

Саодат боится басмачей. Горе, ужас коснулись ее души, оставили глубокие раны в сердце. В день, когда банды оголтелых басмаческих головорезов ворвались в кишлак Яр–Тепе, Саодат, присланная сюда из Карши, должна была проводить собрание женщин. Бандиты жгли, насиловали, грабили. Саодат увидела и испытала столько, сколько не под силу перенести и зрелому, закаленному мужчине. Чудом она вырвалась из рук истязателей, осталась жива.

Саодат родом из Кассана. Стройная, с правильными чертами лица и большими проницательными глазами, она очень хороша. Бедствия, постигшие ее, не сломили в ней воли к жизни. Она много учится, работает в женотделе. Ей, одной из первых, доверено великое дело приобщения женщин горной Бухары к идеям советской власти.

— Здешние женщины, — говорила Саодат горько, — очень хорошо знают, что такое восточный гарем, затворничество… Мои три сестры, три подружки моего детства, были проданы, да, проданы. И родители сделали это, любя их. Нас дама никогда не били, пальцем не касались… А таков брачный закон: продавали за двести–триста рублей или за тридцать–сорок баранов. Калым. Прелестных, юных, нежных сестренок продали как скот. А кому? Чернобровым, луноликим юношам, думаете? Вот сестрицу Шухрат в тринадцать лет сосватали крупному землевладельцу Шамурату. Ему было лет под шестьдесят, но богат, деловит. Значит, думали родители, дочь нашла счастье. Дал калым — десять пудов риса, десятка два баранов, верблюда, немного денег. А другую сестру продали семидесятилетнему казию. Муж бил ее и кулаками, и суковатым посохом; и ногами за то, что не было у них детей. Потом в темную зимнюю ночь вытолкал на улицу, на снег. И так развелся с ней. А сколько мучили бухарских женщин, если у них рождались не мальчики, а девочки…

Отец Саодат, водонос Шамсутдин — хмурый, согбенный годами и бедами старик, любил сидеть в чайхане и, заложив под язык терпкий нас, сплетничал о соседях. На дочь свою первое время, когда она сейчас же после революции ушла от мужа, он смотрел, как на падшее — нечистое существо. Когда же Саодат стала грамотной и уважаемой, Шамсутдин внезапно начал называть дочь «Саодатханум» — «Саодат–госпожа».

Саодат знала о свадьбе в доме Шарип–бая, но не могла помешать ей. То были первые годы становления советской власти в бывшем эмирате, и не всегда еще побеждали новые веяния. Саодат познакомилась с юной женой, вернее жертвой басмача Кудрата, и, как могла, помогала ей. Но сила старого была еще велика. С ужасом узнала Саодат, что и в последующие после свадьбы дни Кудрат–курбаши продолжал по ночам тайно посещать молодую. Басмач не скрывал от Шарип–бая и его домашних своих замыслов в отношении экспедиции. Отсюда многое стало известно и Саодат.

Кошубой был составлен план захвата дерзкого басмача и его приспешников, но внезапный выезд экспедиции заставил отказаться от этого замысла…

Впрочем, не был ли этот план хитростью, которая позволила обмануть басмачей, ожидавших, что экспедиция выедет из Каршей значительно позднее? И не потому ли о предполагаемой попытке захватить Кудрат–бия говорили так много во всеуслышание на всех базарах Карши…


III


Ночью караван сделал привал в окрестностях кишлака Янги–Кент, принадлежащего в качестве вакуфа, целиком, со всеми полями, домами, овцами и дехканами каршинскому священному мазару Идриса–Пайгамбара. Почтенный мутавалли Гияс–ходжа был немало поражен, когда среди ночи в степи застонали, заскрипели сотни колес, заревели верблюды.

Нетерпеливый стук в ворота разбудил в большой, огороженной глиняными стенами, усадьбе всех домочадцев. Требовались ведра — поить лошадей, хворост и колючка — разводить костры, шила и прочий инструмент — чинить сбрую. В темноте бегали люди, неуемно, отрывисто лаяли собаки.

Сам мутавалли бродил с фонарем в руках по шумному и беспорядочному бивуаку и вежливо осведомлялся о том, где же находится начальник.

Он останавливался около беседующих, присаживался к кострам и, отставив в сторону фонарь, грел руки у дымного пламени. Благообразная, клинышком, бородка его живо поворачивалась к говорящему. Он весь был внимание и подчеркнутое уважение.

— Неужели вы, друзья, едете всю ночь? О, наша обитель к услугам путников, к вашим услугам. Здесь вы можете предоставить отдых своему телу. Нельзя же ехать дальше, не отдохнув, как следует…

Джалалов нетерпеливо пощелкивал камчой по новеньким кожаным гетрам, специально приобретенным для путешествия.

— Конечно, конечно, мудрый ходжа! Отдых необходим, но мы спешим. Да и если бы мы захотели здесь остаться4 что бы мы кушали? Здесь нет даже базара.

Ходжа засуетился. Через несколько минут оборванные, почерневшие от загара работники принесли обильное угощение.

— Замечательно, — заговорил Николай Николаевич. — Вот он настоящий Восток. Не успели мы нежданно–негаданно нагрянуть, и перед нами вкусная еда, удобства. Все приправлено добродушием, вежливостью, любезностью. И подумать только — этот ходжа ведь не такой уж и друг нам. Как вы думаете, Джалалов, он понимает, кто мы? что мы для него?

— Отлично понимает, — проговорил Медведь, опережая ответ Джалалова, — чувствует и понимает.

— Ну, ну… — улыбнулся Николай Николаевич. — Как вы думаете, он от коньячка не откажется?

Саодат вполголоса заметила:

— Наш добрейший, любезный хозяин успел два раза меня проклясть.

— Как? Что вы?

— Да, да, и по–персидски, и по–арабски. Так что вы не очень верьте ему…

Все заметили, что молодая женщина нервничает. Она бледнела каждый раз, как только мутавалли взглядывал на нее.

Потом началась суматоха выступления. А гостеприимный хозяин все еще тащил какие–то угощения: бешбармак, жареную в луке баранину, рисовую молочную кашу.

— Вы мусафиры — священные путники. Задержитесь. Остановите караван… всех людей, всех животных накормлю, напою. У нас, мусульман, самое богоугодное дело — дать пищу и кров путешественникам. Поистине благое дело! Будете, ваша милость, довольны гостеприимством.

Были очень соблазнительны и мягкие одеяла, разбросанные на чистых паласах, и шелест свежего ветерка в цветущих ветвях молодых персиковых деревьев, и горячий зеленый чай.

Вопрос решил Кошуба, который неожиданно появился на коне из тьмы. Он, очевидно, так и не слезал с седла, наводя порядок в лагере.

Кошуба неодобрительно посмотрел на разлегшихся на коврах участников экспедиции и довольно грубо объявил:

— Товарищи! Давайте по местам! Верблюды уже вытянулись на Гузарскую дорогу. Арбы трогаются.

Ходжа засуетился. Он подбежал к Кошубе и залебезил, быстро сгибаясь и разгибаясь, прижимая к животу руки в длинных, узких рукавах.

— Таксыр! Господин! Токсоба! Прошу. Отведайте…

— Некогда. Едем.

Николай Николаевич нехотя поднялся. Семеня мелкими шажками, к нему подбежал мутавалли и помог перекинуть через плечо винтовку. Трогательное прощание доктора с любвеобильным хозяином продолжалось долго. Стремя держал сам Гияс–ходжа.

Когда уже вся скрипящая, шумливая громада каравана кряхтела по дороге и пыль резко била в нос, рядом с Джалаловым возникла крепкая, сбитая фигура Кошубы.

— Не курите, потушите трубку — Он наклонился совсем близко, стараясь, видимо, разглядеть собеседника: — А, это вы… Да, вот вы должны были заметить. Как вы думаете, чего не хватало в угощении этого святого, а?

— Не хватало? Там все было.

— Там не хватало хлеба, лепешек. А знаете почему, а? — Зло выругавшись, Кошуба продолжал. — Потому, что он враг. Если бы он дал хлеб–соль, он не посмел бы злоумышлять против нас. Он привлек бы на себя немилость божию.

— Значит?

— Значит, он не зря всячески нас задерживал. Он готовил нам неприятности.

Много лет прожил Кошуба в Туркестане, исколесил всю страну вдоль и поперек, а с первых дней революции, в рядах сначала Красной гвардии, а затем Красной Армии сражался и против белогвардейцев, и против интервентов, и против басмачей. Он прекрасно изучил местные обычаи.

На следующее утро к отдыхающим в чайхане участникам экспедиции подсел бобо–камбагал — старшина нищих, только что пришедший из Янги–Кента. Он рассказал, что спустя четверть часа после того, как экспедиция покинула ночной лагерь, из степи во весь опор прискакали всадники. Они порыскали по кишлаку и по соседству с ним и так же быстро исчезли.

— А что делал ходжа? — спросил Джалалов.

Бедняк понимающе посмотрел на юношу и, осторожно выбирая слова, заметил:

— Мудрый и уважаемый мутавалли пребывал у ворот своего почтенного дома и, подняв очи горе, совершал утренний намаз… Эх! Вы, наверно, не здешние, — продолжал он, помолчав немного. — Поверьте мне: этот мутавалли, хозяин дверей рая, обманщик из обманщиков. Когда эмир мучил народ, где он был? Когда дехкан терзают басмачи, где он со своим богом? Он платил налоги эмиру? Нет! Он думает о нас — нищих, неимущих? Нет!

Видя, что его слушают внимательно, бобо–камбагал уселся поудобнее, потребовал чайник чая и начал рассказывать, мешая таджикские и узбекские слова.

— Я из кишлака очень святого и благочестивого. Все земли и все дехкане со всеми своими кишками принадлежат там Хызру Пайгамбару, великому пророку, а весь урожай собирают ишаны и ходжи. Очень святой кишлак. Если только на улице увидите большие ворота, знайте, здесь живет ишан Хызра Пайгамбара. Кишлак Ура–Тюбе известен своими кузнецами, кишлак Курган своими соловьями–певцами, Риштан — гончарами, а наш кишлак — ишанами. У нас есть знахарь–ишан, Насреддин–ишан, Шираббудин–ишан, Аназуддин–ишан, Мухседдин, Саид–Камалхан. И есть еще один, самый богатый и самый вредный, — голос рассказчика снизился до шопота, — самый злой, горбатый ишан Ползун. Он не ходит, он ползает. Ишаны сидят у нас в кишлаке, как жирные вши в халате бедняка.

Очень они благочестивые люди. Каждый имеет по восьми жен, много земли, большую бороду и жирное брюхо. Им преподносят то жертву, то праздничный подарок, деньги, кур, баранов, халаты, лошадей, девочек в прислужницы и в наложницы, да мало ли что!

Сами они не работают, только молятся. Очень святые ишаны. Я вкусил от их святости. Я сам из ишанских батраков. Я убежал из кишлака, когда умер мой отец и бай–ростовщик забрал нашу землю, хижину, пару быков и моих сестер за долги, а меня хотел сделать рабом. Я бежал через горы, через снег и лед, я испытал мучения, голод, жажду. И зачем? Чтобы двадцать лет, согнув спину, работать на другого ишана. Тогда я понял, что бедняк — всегда бедняк, а бай — всюду бай.

Бобо–камбагал тряс бородкой, морщился, охал.

— Каждый год я приходил за жалованием к своему ишану. Он доставал с алебастровой полочки какие–то бумаги, долго щелкал на счетах, а я стоял у порога. Зайти в чистую михманхану в рваном халате мне было неудобно. Потом ишан вздыхал и говорил сладким голосом: «Душечка Хакимджан, ты работал трудолюбиво, ты заработал очень много, очень много, но, братец ты мой, и кушал ты очень много, слишком много. И не только с меня не причитается тебе ни одной теньги, но, наоборот, ты еще задолжал за пищу и одежду двадцать одну теньгу. Но Пайгамбар повелевает быть нам добрыми; я прощаю тебе долг. Вознесем же благодарственную молитву пророку Хызру».

— Так я за двадцать лет двадцать раз молился вместе со своим ишаном, а не сумел даже купить одеяло, чтобы накрывать от холода свои больные кости. Я спал, покрываясь рваным халатом, в холодной конюшне на куче навоза, — все было мне теплее. У меня не было ни чайника, ни пиалы, не было у меня семьи. Да разве такой, как я, мог мечтать стать отцом? За жену надо платить тысячу тенег, а я сам кормился объедками от ишанского дастархана. А когда я заболел, ишан прогнал меня, и я стал просить на дорогах… Руки у меня больные, ноги мои распухли, ноют, спина согнута… Прихлебнув из пиалы чай, бобо–камбагал вдруг заговорил просящим тоном: — А теперь, о великодушные, подарите же несчастному несколько грошей на хлеб, только несколько грошей…

Случай с мутавалли Гияс–ходжой вселил в участников экспедиции естественную тревогу, чувство настороженности. И когда рано утром второго дня путешествия, перед самым въездом в Гузар, вдали показались мчащиеся вскачь конники, все сбросили с себя оцепенение сна, схватились за оружие. По внешнему виду всадники ничем не отличались от басмачей.

Прогрохотали копыта по настилу моста через Гузар–Дарью.

Один из всадников, одетый в зеленый халат с маузером на поясе, резко осадил коня и, отдав честь, вежливо сказал:

— Мы добровольный отряд из Карши. Салам, таксыр–товарищи!

— Здравствуйте!

— Вы увезли из города дочь старшины водоносов, Саодат. Мы просим вернуть ее отцу и матери.

Джигит тяжело сполз с коня и стоял, твердо упираясь могучими ногами, обутыми в мягкие сапоги с острыми загнутыми носками в доски настила моста. Из–под войлочной белой треугольной, отороченной черным бархатом, шляпы карие воспаленные от ветра и пыли глаза смотрели внимательно и жестко, казалось, спрашивая: «Кто вы? Что мне с вами делать?» Губы под длинными, ниспадающими к небольшой темной бородке усами были сжаты в ироническую усмешку, уверенность в своей неодолимой духовной и физической силе сквозила во всем его облике.

О таких молодцах степные бахши поют:

«Тигровые лапы твои не уступают цепкостью когтям орла с вершин Хазарет Султана, сердце леопарда бьется в железной груди твоей, когда ступаешь ты по полю битвы…»

Джигит, увешанный оружием, властно требовал. Два десятка таких же

внушительных и грозных молодцов, как и он сам, спешившись, стояли за его спиной.

Участники экспедиции в тревоге столпились у бревенчатых перил моста, дерзко переброшенного через ущелье Гузар–Дарьи. Обрывистые склоны, облепленные сотнями домов с плоскими крышами, заворачивали куда–то в розовую дымку быстро ползущего вниз тумана. С минаретов неслись звонкие призывы муэдзинов. Жаворонки рассыпались певучими трелями в бирюзовом холодном небе. Город еще не шумел, а только тихо ворчал словно потягивающийся в сладкой утренней истоме великан.

Подошла Саодат. Лицо молодой женщины, носившее следы утомления, было спокойно, большие глаза прищурены, и от этого взгляд их светился иронией и силой.

— Санджар! Зачем вы приехали?

Краска прилила к смуглым щекам батыра. Он отвел взгляд в сторону, стараясь не смотреть в лицо Саодат, и пробормотал что–то неразборчивое.

— Зачем вы приехали? — повторила Саодат.

Джигит выпалил, ни к кому не обращаясь:

— Мы приехали, чтобы вернуть дочь родителям. Нет обычая, чтобы дочь покидала родителей без их разрешения.

— Вы лжете, — твердо сказала Саодат. — Мой отец знает о моем отъезде. Он согласен, чтобы я уехала. А вы… Я вам говорила, что не хочу видеть вас, я не поеду с вами…

В голосе Саодат зазвучали стальные нотки. Стало понятно, что не первый раз Санджару приходилось слышать нелюбезные слова молодой женщины.

Могучий воин вжал голову в плечи. Он потерял всю свою самонадеянность, но все же упрямо продолжал твердить:

— К родителям… Она поедет назад. Дальше она не поедет…

Гневные слова джигита прервал голос Кошубы, неожиданно вмешавшегося в спор в самый напряженный момент. Вообще командир появлялся всегда удивительно удачно, как раз тогда, когда это было нужно.

— Привет, мой брат Санджар!

Тут последовал обмен дружескими приветствиями, радостными возгласами и нескончаемыми любезностями.

Когда же джигит заикнулся о том, что нужно увезти обратно дочь старшины водоносов, Кошуба вдруг стал холоден и непроницаем.

— Дело терпит. Вопрос решим в Гузаре. — И скомандовал: — В повозки! Быстро!

Санджару ничего не оставалось как сесть на коня и последовать за караваном.

В Гузаре экспедиции была оказана самая радушная встреча.

За завтраком между Кошубой и Санджаром произошел знаменательный разговор.

На доводы джигита о том, что Саодат неудобно ехать одной, нехорошо бывать постоянно с открытым лицом среди стольких мужчин, Кошуба заметил:

— Мы тоже знаем обычай местных племен. Мы знаем, что в кишлаке узбечки не закрывают лиц. Не то что в городе Бухаре, где мужья и имамы прячут их под жесткую конскую сетку. Конечно, это до поры до времени… Мы знаем, что женщины–степнячки обходятся частенько в своих решениях без помощи мужчин. Правда ли это?

Санджар низко опустил голову и чуть слышно ответил:

— Да.

— И должен тебе сказать, брат мой Санджар, мне все это не нравится. Мне не нравится, что, ты, советский человек, передовой человек, пытаешься вернуть узбечку к старому. Кричишь: «Долой деспотов и феодалов, баев и вонючих ишанов с их гнусными обычаями», а сам силой хочешь вернуть свободную женщину к цепям рабства и угнетения. Ты забыл, что живешь в Советском государстве, что женщина у нас не товар, который покупают и продают. Советская женщина сама решает свою судьбу. Санджар был подавлен, но, по–видимому, не убежден. Все же товарищу Кошубе, пожалуй, следовало бы на этом и остановиться. Но он продолжал с лукавой усмешкой:

— Сейчас война, Санджар. А «когда сыплются искры из мечей, есть ли время подбирать искры из глаз возлюбленной»? Не правда ли? Вот если бы вы захватили разведчиков Кудрат–бия! Говорят, они обнаглели и безнаказанно рыскают по дорогам и кишлакам по берегам Катта–Уру–Дарьи.

Санджар вскочил:

— Хорошо же, пусть будет по вашему. Плохо, если вам что–то не нравится. Гостю все должно нравиться. Что вам, товарищ Кошуба, нравится? Вы наш гость.

— Мне нравится враг без головы, — резко сказал Кошуба.

Санджар хрипло воскликнул:

— У нас в Бухаре есть обычай: все, что нравится гостю, принадлежит гостю.

…Спустя час Санджар со своим отрядом покинул Гузар.

Наконец–то можно было лечь отдохнуть… Все разбрелись по саду, выбирая места потенистее, потому что солнце уже изрядно припекало.

Пробуждение от сна было шумное. Десятки голосов наперерыв сообщили, что всех приглашают на ужин к начальнику гарнизона в бывший бекокий дворец.

Во дворце было людно. Собрались все члены гузарского городского совета, почтенные старики из окрестных кишлаков, старшины ремесленных цехов, работники потребительской кооперации, рабочие строительства железной дороги. По краям большого двора, выложенного огромными каменными плитами, были разостланы паласы, ковры, кошмы.

Из разговоров удалось узнать, что комбриг хочет порадовать горожан Гузара только что полученной приятной новостью. Ждали приезда виновника торжества. Саодат шопотом сообщила, что это никто иной, как Санджар.

Спустились сумерки. Зажгли фонари. Заполыхало желтое пламя дымных факелов. Появился во дворе комбриг, командиры, красноармейцы. Почти одновременно с улицы донесся дробный стук копыт, звякание подков, возгласы: Яша! Яша!

Во двор въехали всадники. Даже при неровном, колеблющемся свете факелов бросался в глаза измученный, усталый вид джигитов. Халаты их покрыты пылью, темными пятнами. У некоторых были перевязны бинтами головы.

— Кровь, — прошелестел шопот рядом.

Саодат, молитвенно сжав руки, смотрела на всадников. Нет, она смотрела только на одного из них. Это был Санджар. Санджар–победитель!

Он медленно слез с коня и, бросив поводья, неуклюже расставив ноги, сделал несколько шагов к группе командиров.

Сотни глаз с напряженным сниманием смотрели на богатыря, сотни рук приготовились аплодировать ему.

Санджар вытянулся и замер.

— Здравствуйте, командир добровольческого отряда! — громко сказал комбриг. — Рапортуйте!

Санджар обернулся, посмотрел кругом. Он не видел тонувших в темноте лиц сотен собравшихся. Но он чувствовал на себе их испытующие, нетерпеливые взгляды.

— Вот, товарищ командир, товарищ Кошуба сегодня утром сказал, упрекал меня, что блеск глаз одной девушки…

Стоявшая рядом Саодат сердито пробормотала что–то, и дыхание ее стало быстрым и прерывистым.

— Что блеск глаз одной девушки затмил все… Заставил меня забыть об обязанностях воина. Что долина Катта–Уру–Дарьи стала неспокойной, что змей Кудрат опять осмелился жалить… Да, Кошуба — мой старший начальник — сказал так. Верно ведь?

Кошуба молчал.

— Товарищ Кошуба сказал, что ему не нравятся мои поступки. Я сказал: «Гостю все должно нравиться». Кошуба сказал: «Мне нравятся враги без голов».

И Санджар обвел круг долгим взглядом. В глазах его прыгали бешеные огоньки. Внезапно речь его стала резкой, уверенной; он бросал слова, как камни на плиты двора.

— Пусть не скажет, что узбеки не уважают желаний лучших своих гостей, русских наших любимых руководителей и учителей. Желание гостя священно. Все, чего хочет гость, принадлежит ему. — Санджар обернулся и негромко приказал:

— Дехканбай, Нурали, сюда!

Два здоровенных парня притащили большой полосатый мешок из грубой шерсти и бросили его к ногам Санджара.

— Ну! — сказал богатырь.

Парни схватили мешок за уголки и встряхнули его. Глубокий вздох пронесся по кругу. Многие отшатнулись. Непонятные круглые предметы с глухим стуком запрыгали, как мячи по отполированным каменным плитам двора. Не все разобрали сразу, в чем дело…

К ногам Кошубы подкатились бритые, покрытые спекшейся кровью, круглые головы. На одной из них по необъяснимой случайности сохранилась зеленая в кровавых пятнах тюбетейка.

— Возьмите, вот мой дар…

Глухо звучал теперь хрипловатый голос Санджара. Наступило молчание. Тишина нарушалась лишь треском пламени факелов.

Молчание грозило затянуться. Санджар недоуменно пожал плечами. Он ждал, очевидно, рукоплесканий, приветствий.

Выручил комбриг. Он сказал внушительно:

— Отряд добровольцев товарища Санджара разгромил сегодня у кишлака Люглян банду, которая намеревалась напасть на правительственную экспедицию. Я пригласил товарищей поздравить доблестных джигитов.

Пожимая руку Санджару, комбриг брезгливо заметил вполголоса:

— А это уберите…


IV


Подобие лесенки из развороченных камней вело к старой потрескавшейся очень низкой дверке. Когда она с надсадным треском поддавалась под толчком руки, за ней разверзалась темным провалом сырая яма, из которой в лицо посетителю ударял едкий угар с примесью запаха прогорклого масла, какой–то непередаваемой кислятины. Нужно было постоять немного, освоиться с темнотой, с затхлым воздухом, чтобы разглядеть, Наконец, почерневшее от дыма самоваров помещение с низким потолком, кое–как сложенным из жердей и истрепанных цыновок и поддерживаемым ветхими, грубо обтесанными бревнами. На глиняных возвышениях, покрытых разлезающимися кошмами, были беспорядочно разбросаны посеревшие от грязи одеяла. Пол в промежутках между возвышениями был даже сейчас, в жаркий день, мокрый и скользкий. По–видимому, он никогда не просыхал.

Встречали в этой чайхане не очень приветливо. Из всех углов и темных закоулков на посетителя устремлялись враждебные взгляды, слышались недвусмысленные ругательства. Кто–то скрипуче, надрывно кашлял, то и дело сплевывая…

Из–за самоваров прозвучал осипший голос:

— Чего надо?

Посетитель — немолодой, хорошо одетый горожанин — заметно вздрогнул и, слегка кашлянув, громко произнес:

— Салям алейкум! Как дети, как дом, как скотина почтеннейшего хозяина…

Не отвечая, из–за самовара выбрался скрюченный человек и заковылял на костыле к посетителю. С минуту он внимательно разглядывал его, потом, не удовлетворившись осмотром, еще резче повторил:

— Чего надо?

По–видимому, думая, что он попал не по адресу, гость слегка попятился назад, намереваясь выйти, но тут же спохватился и спросил вполголоса:

— Есть здесь чай?

— Нет, он остался на базаре.

— А где базар?

— В Гузаре.

Странный обмен бессмысленными фразами вполне удовлетворил хозяина грязной берлоги, и он, бросив коротко: «Заходите», заковылял через всю чайхану в дальний угол.

Посетитель шел за ним. По пути он успел заметить, что в чайниках и пиалах, стоявших прямо на паласах и кошмах, был отнюдь не чай, а мусалас, и что, судя по резкому запаху, здесь из чилима, ходившего по рукам, курили не табак, а анашу. Воспаленные лица, блуждающие взгляды, пьяный бранчливый говор, выкрики, непристойная ругань, — все говорило о том, что это не чайхана, а шарабхана — питейный дом.

Такие притоны существовали во многих городах старой Бухары, где официально мусульманская религия запрещала пить вино под страхом суровых кар и даже смерти. Эмират до последних дней своего существования оставался одним из наиболее прочных оплотов исламского благочестия. С особым рвением здесь соблюдались все установления в области поддержания «чистоты нравов». В каждом городе и в каждом квартале имелся свой мухтасиб — блюститель нравственности, который ежедневно в часы молитвы шествовал в сопровождении прислужников, вооруженных длинными палками, по улицам и базарам и следил за тем, чтобы правоверные аккуратно совершали намаз. Если кто–либо по легкомыслию или небрежности забывал свои обязанности перед аллахом, он получал от мухтасиба суровое внушение. Попавшийся же вторично, а это был, чаще всего, приехавший на городской базар невежественный дехканин, подвергался унизительному наказанию — получал десять–двадцать ударов палкой по голым пяткам. Если же мухтасиб со своей свитой натыкался на пьяного или хотя бы подвыпившего горожанина, дело кончалось обычно позорными колодками или клоповником. Нет нужды говорить, что состоятельные люди легко избегали наказания. Достаточно было, как говорили в то время, «сделать беременной руку мухтасиба», то есть попросту дать ему солидную взятку, и он становился слеп и глух и не замечал даже крикливых компаний пьяных «чапанде» — представителей золотой молодежи. Люди же, не имевшие достатка, старались не попадаться на глаза блюстителю нравов и находили прибежище во всякого рода шарабханах, машрабханах, нашанханах, куда мухтасибы не заглядывали, так как содержатели притонов откупались от них регулярной и увесистой мздой. Обычно, помимо виноградного вина–мусаласа и водки, в шарабхане любитель мог найти и наркотики: кукнар — настой из маковых головок, китайский опиум, анашу и прочее. Впрочем, больше всего здесь было бузы — водки из рисовой сечки. Пили ее, как правило, в горячем виде из больших деревянных чашек.

В такую шарабхану и попал посетитель. Опустив голову, он поспешно, насколько это было возможно, пробирался через комнату, стараясь не натолкнуться на сидевших и лежавших прямо на глиняном полу в проходах между нарами людей. Вдруг один из них поднялся и, пошатываясь, преградил ему дорогу…

— А, бай из всех баев, и ты сюда пришел? — он хрипло расхохотался.

Можно было разглядеть в темноте, что это был оборванец с просвечивающим сквозь лохмотья телом, всклокоченной рыжей бородой, опухшим лицом и волосатой головой.

Посетитель, не поднимая головы, глухо проговорил:

— Э, убирайся, отойди, чего тебе надо?

— Ха, бай, покури со мной анаши, хорошая анаша, — оборванец дрожащими руками судорожно тыкал в рот вошедшему мундштук чилима. Видя, что посетитель резко отстраняется от него, пьянчужка заорал: —Смотрите, какой господин! Он брезгует! А? Раньше он не очень–то пренебрегал мной. Я нужен был. Я с ним…

Поток слов был прерван внушительным тумаком подскочившего хозяина. Оборванец повалился на возвышение, чилим полетел в сторону, угли и горящий табак посыпались на кошму. Завоняло паленой шерстью. Близ сидевшие повскакивали, начали тушить…

Воспользовавшись суматохой, хозяин потянул гостя к крошечной дверке. Пройдя по низкому, темному коридору, они через такую же дверь проникли в большую комнату. Убранство ее было полной противоположностью обстановке шарабханы. Гранатового цвета текинские ковры, шелковые одеяла вдоль стен, тончайшей резьбы алебастровые полочки в нишах, резные столики на низеньких ножках, — все свидетельствовало о любви хозяина к удобствам и роскоши.

При свете большой лампы можно было разглядеть и самого хозяина. Это был тот самый владелец шарабханы, который своим отталкивающим видом напугал посетителя. И здесь хозяин не стал привлекательнее. Но все же он держался несколько прямее и не так сильно хромал. Изменился и его внешний облик. Исчезли грязные лохмотья, с плеч падал, скрадывая горб, добротный суконный халат. По–видимому, проходя по темному переходу, хозяин успел сменить верхнюю одежду. Держался он отнюдь не подобострастно, а испытующий его взгляд из–под тяжелых надбровных дуг был так настойчив, что пришедший невольно отвернулся. За глаза хозяина шарабхапы называли «ишан Ползун», пытаясь одним словом охарактеризовать все его физические недостатки. Природа зло подшутила над ним: он был и горбат, и сухорук, и хром на обе ноги, не говоря о том, что лицо его было изуродовано параличом и напоминало неподвижную маску.

В комнате для гостей, куда ишан Ползун ввел посетителя, сидели и полулежали около десяти хорошо одетых людей. На всех были черные или темно–синие халаты и белые чалмы, все носили умеренной длины холеные бородки, благодаря чему на первый взгляд казались очень похожими друг на друга.

После короткого приветствия вошедший уселся на одеяло.

— Все собрались, — отрывисто проговорил ишан Ползун. Он занял почетное место и взял со столика лист мелко исписанной бумаги. — Приступим к делу… Почтеннейший мутавалли Уста Гияс всего несколько дней изволил прибыть из пределов Афганистана. Он имеет сообщить нечто важное.

Легкое движение возникло среди собравшихся, все головы повернулись в сторону посетителя. Не поднимая глаз и осторожно поглаживая свою мягкую бородку, Уста Гияс заговорил, как всегда, нежно и певуче:

— Поистине славны своим благочестием богобоязненные обитатели подножия священной гробницы благороднейшего из благородных ревнителей и воителей веры ислама. Не осквернены сады, улицы и площади прелестного города Мазар–и–Шарифа поступью неверных собак, ибо в связи с временным, достойным пролития рек слез, унижением светоча мусульманства священной Бухары, мудрые, источающие свет истины направили свои стопы к высокой гробнице и превратили сей скромный городок в блистательный чертог благолепия…

Речь текла размеренно и представляла собой образец самого изысканного красноречия. Но слушатели проявляли нетерпение. Когда Уста Гияс произносил цветистые славословия в честь аллаха и пророка его Мухаммеда, собравшиеся торопливо кивали головами, небрежно проводили ладонями по лицу и бормотали что–то под нос, искоса поглядывая на говорившего, как бы понукая его переходить к существу дела.

А слова лились нескончаемым потоком, пышные и блестящие, но почти лишенные всякого содержания.

Наконец нетерпение гостей дошло до предела (а этого очевидно и добивался мутавалли). В михманхане стоял шум от покашливаний, вздохов и сдавленной воркотни. Неожиданно Уста Гияс прервал речь и попросил воды.

Пока доставали с полки чашку, пока бегали за водой, Уста Гияс не произнес ни слова. Сквозь приспущенные веки он наблюдал за собравшимися, и презрительная усмешка бродила в уголках его губ.

Только напившись и облегченно вздохнув, он снова заговорил, но уже совсем другим тоном:

— Во время посещения святых мест мы имели удовольствие встретиться с их превосходительством, представителем могущественного доброжелателя нашего — Великобритании. Они изволили проявить внимание и интерес к делам нашим и воинам ислама. После других и приятных бесед их превосходительство выразили пожелание дальнейших успехов и удач.

Уста Гияс замолк. Белые тонкие пальцы его рук медленно перебирали зерна четок. Вздох разочарования прошелестел по комнате. Никто не нарушал молчания. Вдруг Уста Гияс, как бы невзначай, бросил:

— Их превосходительство изволили сообщить, что высшее мусульманское духовенство Пешавера, Пенджаба и Карачи соблаговолили принять участие в делах своих братьев — наших мусульман и направили нам, на укрепление дел благочестия в святых храмах и мазарах священной Бухары, десять тысяч фунтов стерлингов в золоте и бумажках… дабы денно и нощно имамы наши и муфтии возносили моления к престолу всевышнего о гибели и низвержении большевистской скверны… — Как будто между прочим он добавил: — А также через Дарью переправлен кое–какой груз в ста двадцати тюках и ящиках, с пожеланием, чтобы друзьям он принес пользу, а врагам вред.

После того как радостное оживление, вызванное сообщением Уста Гияса, улеглось, заговорил ишан Ползун:

— Много народа, всевозможных советских начальников едет через Байсун в Дюшамбе. Хотят там утвердить вместо благочестивого эмирского правления власть большевиков. Везут много денег. Серебро и новые белые червонцы… Много мануфактуры и другие товары. Если привезут туда товары, народ скажет — Советы хороши, заботятся о народе.

Вошедший последним заметил:

— Али–Мардан–бек может, наверно, ответить. Его люди рыскают по дорогам…

Ползун резко и недовольно перебил говорившего:

— Али Мардан? Вы хотите сказать — Кудрат–бий парваначи? Прошу помнить, что господин Али–Мардан удостоен самим пресветлым эмиром назначения командующим всей бухарской мусульманской армией в высоком и достойном звании парваначи.

— Понятно, понятно, я забыл. — В тоне говорившего звучали пренебрежительные нотки. — Пусть господин парваначи ударит на них и…

— Но я хочу сказать, что караван сопровождают красные кавалеристы, — недовольно хмурясь, возразил Али–Мардан.

— Все! Кончено, — перебил ишан Ползун, и его лицо искривилось в усмешке. — Пообещайте вашим молодцам побольше добычи, деньги, женщин, — и никто до Дюшамбе не доберется. Дальше: что делать с предателем и вероотступником? Именем этого большевика не хочу осквернять рот.

Тот же посетитель снова заговорил:

— Неужели господин Кудрат–бий не в состоянии прекратить в какой–нибудь стычке жизнь вонючего батрака Санджара?

— В его отряде, — поспешно возразил Али–Мардан, — сто одиннадцать здоровенных, сильных, как бугаи, босяков, ненавидящих богатых. Они заражены ядом большевизма, и у всех есть винтовки, а патронов некуда девать. Только вчера они убили восемнадцать моих лучших воинов в бою под Люгляном.

— Купите его, — сказал ишан Ползун, — а если не пойдет на это, то… Ну, не обязательно нужна битва, сражение. О! Вот мысль. Устроить пир. Пир без улака не бывает. Улак без Санджара не обойдется. А там, знаете, в смятении, в суматохе… Отчаянная голова, отчаянная. Жаль, что он не наш. Как так? Столько у нас светочей ислама, знаменитых на всем Востоке ученых, глубочайших знатоков священного писания, а одного пастуха мусульманином сделать не можем.

— Хорошо, — заметил Али–Мардан, — только пусть… вот вы, бек, устройте пир у себя в Тенги–Хараме. Вы любитель улака. — И он повернулся всем своим грузным телом к последнему гостю.

— Да, можно устроить, — протянул тот, кого назвали беком.

— Вы сами… понимаете, сами! — крикнул Ползун.

Бек сжался и низко опустил голову.

— Еще что? — Ползун обвел всех взглядом. — Нет ничего… Так я прочитаю письмо из Ташкента. Ну, тут вначале разные приветствия и вежливости. Я о деле. Так, так… «организация неудачная»… Нет, не то. Вот–вот, слушайте:

«Мы — люди новой жизни, мы против тирании эмира и против религиозных мракобесов. Вы это, конечно, знаете. Достоуважаемейший Бехбуди нас учил: «Идите с простым народом, пока он вас слушается». Вы это забыли. Узду сняли и думали, что одного недоуздка достаточно. Вот теперь и проливаете слезы обиды. Народ ускакал на скакунах ярости далеко и опередил вас, и сбросил вас с коней. Открытой борьбой против советов вы ничего не сделаете. Теперь есть только один путь. Очень умные и достойные люди так и сделали. Сделайте так и вы. Откройте объятия большевикам, но делайте и поступайте во всех делах по совести. Воинам ислама тем самым поможете больше, чем если будете с ними, в их стане. Так мы счастливо принятыми мерами укоротим руки наших врагов, и усилия этих злоумышленников–большевиков обратятся на их же голову…»

Сделав паузу, горбун прибавил:

— Подписи очень почтенных людей. Понятно?

Собравшиеся закивали головами. Али–Мардан нервно теребил бороду. Да и остальные гости были несколько возбуждены: во всем собрании не замечалось обычной чинности и благолепия, были отброшены вежливые эпитеты и обращения, принятые на совещаниях высокопоставленных лиц.

Последние годы наложили суровый отпечаток на всех собравшихся. Али–Мардан, уже несколько лет под именем Кудрат–бия руководивший крупной шайкой басмаческих головорезов, потерял весь блеск и вылощенность придворного; он очень постарел, огрубел во время походов и вечных скачѳк по степям и горам, преследуемый по пятам отрядами красноармейцев. Кто бы сказал, посмотрев на этого, неопрятного на вид, степняка от которого на версту несло лошадиным потом и чесноком, что он еще не так давно блистал в светском обществе Лондона и Берлина в качестве восточного князя — неофициального представителя сказочной Бухары? А что стало с неукротимым Саид Ахмадом, недавним владетелем тысячных стад, богатейшим скотоводом, дикий произвол которого в степях Карнапчуля вызывал недовольство даже среди прочих феодалов Бухары? Он стал робок, его трусливая натура проглядывала в каждом слове и жесте.

Были здесь и другие, еще недавно могущественные властители душ и имущества дехкан — крупные землевладельцы, обладатели несметных богатств, ныне лишившиеся почти всего и потерявшие почву под ногами. Их уже страшило всякое действие, и многие из них рады были уцепиться за малейший повод, чтобы уклониться от открытой, активной борьбы против советской власти и забиться в щели, сохранить любой ценой свою шкуру. Таким поводом, и при том очень благоприятным, было прочитанное письмо.

Но ишана Ползуна трудно было провести. Важно погладив бородку, он произнес:

— Для начала каждый внесет на пользу дела по мере своих сил и щедрости. Кто и сколько?

Но так, как никто не торопился отвечать, а на лицах гостей появилось весьма постное выражение, Ползун угрожающе протянул: «Помните обещание!» и при этом закатал левый рукав халата. На белой коже руки можно было прочитать вытатуированную синеватую надпись, сделанную арабскими письменами:

«Нарушитель обета прогневит его!».

Все гости, словно загипнотизированные, также засучили рукава; у всех оказалась такая же надпись. Проделав это, каждый со вздохом поспешил заявить:

— Пятьсот!

— Четыреста!

— Тысячу !

Поглядывая исподлобья на своих гостей, Ползун разгладил на колене лист бумаги и начал записывать фамилии и цифры.

Против некоторых он делал приписки. И тогда каждый вытягивал шею и старался рассмотреть, что там записано. Переписав всех присутствовавших, ишан Ползун объявил, в чем дело:

— Деньги — деньгами, но Саид–Ахмад пригонит, кроме того, пятьсот баранов, Нурулла–бай из Гиссара — четыреста, Мингбаши–казак даст двадцать коней. Нужно, чтобы Гияс–ходжа с вакуфа отправил воинству парваначи сто арб сухого клевера, Чунтак тоже сто.

Он еще долго перечислял, что нужно поставить натурой.

— А зачем, — вдруг захрипел Саид–Ахмад, — что я один здесь, что ли? Почему я должен платить? Пусть платит Нурулла–бай. Он богат. Он сумел приладиться и к нашим, и к вашим, и мусульманину друг, и цыгану брат.

— Что? — завопил Нурулла–бай. — Ах ты, бездельник! А ну–ка скажи, где ты прячешь свои мешки с золотом, а? А ну–ка раскошеливайся.

— Видел ты мое золото, старый вор?

— У меня никаких лошадей нет, — кричал на другом конце михманханы Мингбаши–казак, — какие там кони! У меня нет ничего, кроме беременной кобылы. У Чунтака в долине Каратага целые косяки гиссарских коней гривами трясут, пусть поносят на своих гладких спинах воинов ислама!

— Да что ты, бузой что ли налился? Откуда у меня кони? Враки!

— Эй, Ползун, запиши ему покрепче, он все врет.

— Сам врешь, сын проститутки…

— Ты сам…

Шум поднялся, как на кишлачном базаре…

Долго еще переругивались бы почтенные гости, но Ползун грубо прикрикнул на них, и, такова была власть этого человека, все умолкли.

Только Чунтак шипел и плевался, отчаянно размахивая руками: «Коней ему захотелось, убийца, разбойник!»

— Я не понимаю, из–за чего они расстраиваются, выходя из спокойствия и благодушия, — елейно протянул Уста Гияс. — Или мусульмане окончательно оставили веру отцов, или вы стали так беспомощны, что потеряли всякую власть над своими кишлаками… Поезжайте к себе, прикажите рабам, и все, что нужно, вам приведут и принесут. И это будет даже лучше. Не вы баи и помещики, а сам народ, простой народ будет помогать армии ислама. И пусть посмеет потом кто–нибудь сказать, что дехкане, черный народ, друг большевиков и Красной Армии. Но гости снова начали возражать. Спор затянулся.

— Нам известно, — после долгих колебаний, нехотя проговорил Ползун, и лицо его перекосилось, — до нас дошло, господин парваначи…

Он запнулся на полуслове, потому что Кудрат–бий, ничего не говоря, мрачно посмотрел на него. Но Ползун был не из тех, кого можно было запугать так легко. Как ни в чем не бывало, он ровным голосом продолжал:

— Мы хотели бы только напомнить вам, господин парваначи, что по решению наших высоких друзей в Ташкенте и вы… и вам следовало бы…

— Что–то вы потеряли дар слова, достоуважаемый… — проговорил презрительно Кудрат–бий. — Что же вы ходите вокруг да около? Я знаю, о чем вы хотите сказать… Но я уже предупреждал, чтобы никто не касался дела о Руднике Сияния. Понятно? Мы сражаемся своими руками, мы день и ночь не слезаем с седла, мы воюем, и оставьте наше нищенское имущество в покое…

Сидевший в углу пожилой бритый человек в зеленой бархатной тюбетейке и в пиджачной паре, до сих пор внимательно и молча следивший за всеми разговорами, счел удобным вмешаться:

— Господин парваначи, — сказал он вкрадчивым, но не допускавшим возражений тоном, — наша организация, взгляды которой, насколько нам известно, разделяете и вы, решила, что все фонды в бумажной валюте, звонкой монете, различных ценностях, как, например, драгоценные камни и прочее… Итак, все фонды, принадлежащие эмиру бухарскому Саид–Алим–Хану и находящиеся на территории Бухары, переходят в полное и бесконтрольное распоряжение комитета миллииттихад. Поэтому, не будете ли вы любезны… — Он говорил с явным ташкентским акцентом и по манерам выглядел то ли купцом второй гильдии с Воскресенского базара, то ли учителем–татарином из русско–туземной школы. Он вежливо, но твердо продолжал: — Не будете ли любезны сообщить, где находятся…

— Ни копейки, — буркнул Кудрат–бий.

— Но можно ли так говорить, когда Ташкент решил…

— Ни копейки…

— Но мы просим…

— Я сказал.

— Мы не торгуемся, — многозначительно проговорил миллииттихадовец, — мы… э… так сказать приказываем…

Воцарилось неловкое молчание. Все присутствующие смущенно разглядывали — кто носки своих ичигов и сапог, кто узоры на паласах и коврах. Молчал и Кудрат–бий, но не от того, что его смутил повелительный голос бритого ташкентца, а от гнева, душившего его. С трудом преодолев ярость, он прохрипел:

— Приказывай вот им, торгашам и лежебокам, таким, как ты и твои хозяева, а я плюю им в бороды.

— Но, наконец… — лицо бритого стало принимать бурачный цвет.

— Но, но… — свирепо закричал Кудрат–бий. — Я сказал… Ни копейки. Что ты хлопочешь ради каких–то там идей о едином великом Туркестане? Что, вот они тоже полны забот о благоденствии народа и процветании родины? Глупости! Каждый из вас хочет жирного кусочка… Да, да. И эмиру нужен кусочек, и твоему хозяину, паршивому вдохновителю всех этих джадидов да младобухаров Мунавару–Кары нужен кусочек, и бухарским заправилам — кое–каким назирам нужен кусочек сала. Осмелься сказать, что я не правду говорю! Тоже мне нашлись бескорыстные, тоже мне объявились отцы народа… народа… Да я со всех слюнтяев джадидов с живых приказал бы кожу содрать… Не мутите народ! Без вас народ жил в божьем страхе, в повиновении. Это вы, джадиды, посеяли семена сомнения… Вы — причина всех несчастий, обрушившихся на священные могилы эмиров.

— Зачем же так, — попробовал протестовать бритый, но голос его звучал слабо и тихо. — Но вы… ваши высокие побуждения… родина… священная война против большевиков… интересы народа…

Решительным жестом остановив невнятный лепет бритого, Кудрат–бий с необычной для него живостью и проворством посучил в воздухе пальцами:

— И Кудрат–бию, командующему благочестивым войском правоверного ислама, нужен жирненький кусочек. И я вам скажу: не залезайте в наш карман, не суйте туда нос и не пытайтесь считать там денежки… А иначе… У нас есть еще джигиты, и они могут по единому нашему слову… Они нечаянно по дороге в Карши в темноте могут кое–кого из вас принять за советских людей! И…

Жест его, весьма красноречивый, поняли все присутствующие…

— Ну, ну, — успокоительно проворчал Ползун, — не ссорьтесь, уважаемые, у нас и нет сейчас особой нужды в средствах. Наши друзья англичане прислали нам на первое время достаточно… — Он повернулся лицом к гостю, которого все называли беком. Вам, новому человеку у нас тоже придется наложить печать. Таков здесь обычай…

Бек глухо пробормотал что–то насчет: «Воля господина священна» и прошел за ползуном в следующую комнату. Гости в полном молчании занялись угощением, принесенным слугами.

Уже после ужина появился бек. Он болезненно морщился, осторожно придерживая левую руку. Ишан Ползун несколько раз иронически поглядел на него и вдруг сказал:

— Значит, улак…

— Да.

— Надеемся, что дни этого проклятого смутьяна Санджара божьей милостью сократятся.

— Оомин! — протянул бек.

Его поддержал встрепенувшийся Али–Мардан и кое–кто из гостей.

— Только не вздумайте подсылать к нему кого–нибудь, чтобы э…э… он как–нибудь явно…э… грубо… Знаете, кровь вызовет возмущение. Он у черного народа сумел снискать любовь… — снова заговорил Ползун. — Плохому мусульманину бог сам пошлет жалкую кончину. Сам пошлет, понимаете?


V


Почтовая станция Тенги–Харам расположена на старинном Термезском тракте, соединяющим Самарканд через Гузар — Байсун — Ширабад с Термезом и через Дербенд — Байсун — Миршаде — Денау с Дюшамбе.

В котловине, напоминающей гигантский амфитеатр, на небольшом плоском плато, окруженном глубокими оврагами, высится здание станции, похожее на укрепленный форт. Высокие толстые стены с многочисленными узкими бойницами, четыре мощных зубчатых башни по углам, массивные ворота, которые может пробить только пушка. Царская администрация, организуя в конце прошлого столетия перевоз почты на перекладных от Самарканда до пограничного Термеза, приняла основательные меры против всяких случайностей. Колонизаторы справедливо опасались местного населения и не доверяли бухарским чиновникам.

Такие укрепленные почтовые станции железной и несокрушимой линией внедрялись в Бухарский эмират. В случае малейших волнений каждый блокгауз превращался в опорный пункт для военных операций.

Сейчас, после революции, блокгаузы пригодились для охраны «оказий» от налетов басмачей.

Помещение самой станции было слишком тесным, и большинство участников экспедиции расположилось под открытым звездным небом, но каждый даже в темноте ощущал громаду мощного форта. Все спали спокойно, так как знали, что, в случае необходимости, ворота блокгауза гостеприимно распахнутся перед ними. Арбы составлены были довольно тесно, и каждый выбрал место по своему вкусу, стараясь устроиться подальше от копыт лошадей. Спали все как убитые. А утром, когда готовились к выступлению, произошел случай, показавший, что за каждым движением каравана, за каждым шагом экспедиции из–за камней, из зарослей, с перевалов вершин, оврагов следят без устали внимательные злые глаза…

Исчезли Медведь, Саодат и Николай Николаевич. Когда весь лагерь уже гудел, как встревоженный улей, когда во все стороны двинулись на поиски пропавших разведчики, с западной стороны из–за утеса показался Медведь. Он шел, сгибаясь под тяжелым фотоаппаратом с огромной, покрытой медными блестящими пластинками, треногой. За ним вытянулась небольшая, но очень странная процессия. Два горца в красных с позументами халатах, понурившись, шагали по тропинке. Руки они держали за спиной. Вслед им двигались Саодат и Николай Николаевич. У обоих был сконфуженный вид. Саодат растерянно теребила большой букет тюльпанов. Мирный, добродушный доктор Николай Николаевич тащил на плече две винтовки.

— Ничего, ничего, — пробормотал Николай Николаевич, когда странная группа оказалась в кольце любопытных. — Ничего. Это он…

И Николай Николаевич усталым жестом дал понять, что нужно спрашивать обо всем Медведя…

— А ну–ка, позвольте, — загудел голос Кошубы. Раздвигая довольно нелюбезно столпившихся, он протолкался вперед. — Так, так… Как ваше достопочтенное здоровье, ваша милость Мунши, а? — обратился он к одному из горцев. — Давненько не встречались. А это что за фигура? Не знаю.

Пленники переминались с ноги на ногу.

— А как здоровье и благоденствие моего друга Кудрат–бия?

— Товарищ Кошуба, — прервал командира Николай Николаевич, — надо их развязать. Они — обманутые крестьяне.

— Это они–то крестьяне? Да это ведь помощник Кудрат–бия, Мунши. В прошлом известный конокрад.

Мунши внимательно прислушивался к разговору. Черные борода и усы его зашевелились. Глухо, надтреснутым голосом, он произнес:

— Я не пастух, я не дехкан… Я воин правоверного эмира. Я не из черной кости.

Говорил он презрительно и злобно мерил любопытных глазами.

Случай с поимкой двух басмачей был настолько поразителен, что все с неослабным вниманием прослушали рассказ Медведя.

— Пошел я с аппаратом поутру в горы поснимать… — начал он. — Аппарат в руку, треногу на плечо, кассеты — и через мостик. Вижу, за речкой спит кто–то в траве. Смотрю — наш Николай Николаевич. Я еще подошел и говорю: «Нехорошо, кругом неспокойно, а вы тут один ночью…» А он: «Чего вы меня пугаете», — и смеется. Я пошел на холмы. Ходил, все место выбирал для съемки. Там на горе такая лощинка есть, вот я и взялся снимать. Крестьянин пахал еще на волах допотопным омачом. Поднялся я на холм, ах, черт, думаю, вот история. Наши–то ходят по склону, тюльпаны рвут — Саодат да Николай Николаевич. Только вот беда… Они справа от меня за камнями, а слева, пониже, двое с винтовками ползут в траве. Мне сверху видно, а Николай Николаевич и Саодат не видят. Те ползут быстро. Проползут немного и опять залягут. Что делать? Крикнуть — застрелят девушку или Николая Николаевича. А они ходят, болтают, ничего не видят, не слышат. Решил поставить аппарат и бежать вниз. Ставлю я треногу, а аппарат был к ней привинчен. Тишина. Вдали снеговые горы. Арча смолой пахнет. На небе облака. Майская картина, а немного сбоку — два разбойника d чалмах, халатах. Кадрик… Тут бы и щелкнуть. И вдруг басмачи поднимаются и идут прямо на меня во весь рост. Ног под собой я не чуял, стоял и смотрел, как смерть подходит. Только произошло непонятное. Винтовки они бросили, руки кверху подняли и кричат «аман». Не сразу я понял, что случилось, а когда понял, не поверил себе… Сдались они оба басмача. С минуту так мы и стояли: я у аппарата, а они пониже в овражке, по которому ползли. Как быть думаю? Потом крикнул: «Эй, ты, бородатый, иди сюда… один только, один». Он подошел, глаза испуганы, борода дрожит, косится на фотоаппарат, бормочет: «Пулемет! пулемет!» Его же поясом я ему руки назад затянул. А потом позвал другого… И они позволили себя связать, как бараны.

…Басмачей увели под конвоем в блокгауз.

Вечером Кошуба на все расспросы ответил:

— Разведчики Кудрат–бия. Охотились за одиночками… растяпами. — Раскурив трубку, он добавил: — Вот письмецо Ниязбек привез. Не хотел я его разглашать, боялся взволновать нашу милую Саодат. А теперь придется…

Письмо было небольшое. По мере его чтения сквозь смуглую покрытую тончайшим пушком кожу Саодат начала проступать бледность, а на глазах заблестели слезы.

В письме говорилось:

«Его высокопоставленности господину полковнику большевиков урусов.

Бисмилля! Пусть бог вразумит неверных, в безумной беспечности своей нагло осмелившихся совершить, без соизволения на то, путь по владениям света очей моих, любимого сына моего дербентского бия Ассадуллы, да еще везущих в арбе позора беспутную блудницу, торгующую своим женским естеством и богохульно открывающую перед мужчинами бесстыдное лицо свое и таскающую подол свой по улицам и дорогам. Повелеваю сорвать с поганого тела одежды: свяжите по рукам и ногам проститутку и бросьте ее на пути вашем. Ее нагую привяжут к хвосту паршивой клячи, которая будет волочить ее по камням> пока она не издохнет.

Командующий силами мусульман Кудрат–бий.»


VI


Зеленого шелка шуршащий халат облегал атлетическую фигуру парня. Приложив руку к сердцу, он проговорил:

— Пожалуйте, глубокоуважаемые, усаживайтесь, вы почетные наши гости.

Широким жестом он пригласил гостей усаживаться на огромный красно–желтый палас, постеленный на траву.

Сегодня участники экспедиции во главе с Кошубой и Санджаром приглашены местным землевладельцем, известным другом советской власти и проводником экспедиции Фатхулла Ниязбеком присутствовать на спортивном празднике — улаке.

На обширной Тенги–Харамской долине ездили взад и вперед сотни джигитов в ярких праздничных халатах. Джигиты перекрикивались, обменивались шутками и язвительными замечаниями. Над толпой всадников облаком поднималась пыль. В воздухе стоял терпкий запах конского пота.

Провели жеребца. На нем был подлинно праздничный убор. Чепрак из прочного шелка расшит золотом. Подседельник сделан из шкуры волка. Седло имело золоченую луку, на нем лежала атласная подушка с изумрудными кистями. Стремена, многочисленные бляхи на подхвостнике и нагруднике были тоже золоченые. Все это сияло на солнце и звенело на каждом шагу.

— Конь Ниязбека, хозяина праздника, — сказал кто–то во всеуслышание.

Внезапно, словно по сигналу, шум стих, движение прекратилось. На великолепном коне ахалтекинской породы, от которой, как гласит предание, некогда произошли арабские скакуны, вырвался вперед юноша в зеленом халате. В поднятой его руке блеснула украшенная серебром рукоятка камчи. Он требовал внимания.

— Слушайте! Слушайте! — провозгласил он. — Сегодня тенгихарамцы увидят незабываемое зрелище. Джигиты покажут свое удальство, ловкость, силу, отвагу! Четыре козла разыгрываются. О юноши! О зрелые мужи! Четыре козла от щедрот почтеннейших и уважаемых. Сюда! Сюда! Пусть каждый дерзнет! Двадцать призов! Халаты! Сапоги! Шелк! Седла! Шелковый платок для возлюбленной! О! Скачите, хватайте!

Улак, организованный по случаю обрезания полуторагодовалого сына жителя орлиного гнезда Фатхулла Ниязбека, начался.

Всадники выстроились огромным полукругом. Лошади нетерпеливо рвались вперед, едва сдерживаемые всадниками.

Глашатай подскакал к огромному валуну, на котором восседали судьи — вся знать окрестных кишлаков, и крикнул:

— О уважаемые, народ требует козла. Один из судей спросил:

— Зачем, юноша, тебе козел? Джигит снова закричал:

— Сварить бешбармак!

— Получай же.

Два парня перекинули через седельную луку двухпудовую козлиную тушу. Всадник с гиком ринулся вперед. Его появление было встречено приветственными возгласами. Весь полукруг всадников заколыхался и напрягся, словно лук с натянутой до предела тетивой. Юноша в зеленом халате два раза проскакал по площади вперед и назад. Глаза всадников горели, раздавались гортанные возгласы: «Скорее! Ну же!» Наконец юноша выехал на середину площади, осадил коня на всем скаку и бросил козла на землю…

И тут началось что–то невообразимое. Всадники ринулись к центру площади, где на блеклозеленой траве чернела мохнатая туша. Единодушный вопль вырвался из тысячи грудей, когда в стремительном напоре столкнулись кони, люди. Что там происходило? Все повскакали с мест, стараясь разобраться в этом месиве лошадиных и человеческих тел, взметнувшихся столбах пыли… По правилам игры нужно, не слезая с лошади, поднять козла, втащить его на седло и, вырвавшись из толпы, проскакать три круга. Минуты шли, борьба за тушу становилась все ожесточеннее. Всадники напирали друг на друга, нахлестывая коней камчами, пытаясь протиснуться к центру. Слышались вопли «Хватай!», заглушаемые неистовым ржанием лошадей.

Вдруг все закричали: «Санджар! Молодец Санджар!» По степи мчался во весь опор, пригнувшись к шее коня, всадник. Козел мотался под брюхом лошади. Камчу всадник держал в зубах. Он успел подтянуть козла к седлу и прижать его одной ногой.

Санджар сделал круг. За ним, на большом расстоянии, с гиком, свистом мчались остальные участники улака. Второй круг! Конь Санджара летит вперед. Зашли на третий круг. Победа близка! Приближение всадника вызвало в рядах дробь аплодисментов. И вдруг рев голосов потряс горячий воздух. Санджара настигал всадник в белой чалме. Полы его халата развевались, рыжеватая борода смешалась с гривой коня.

— Да это сам Фатхулла Ниязбек! — закричал кто–то.

— Отец! Хозяин праздника!

— Ого, Санджар будет драться с царем всех джигитов!

Зрители замерли. И вот, когда до конца оставалось не больше четверти круга, между Санджаром и Ниязбеком на полном карьере завязалась схватка. Борьба шла не на шутку. С минуту исход был неясен. И вдруг лошадь Санджара шарахнулась в сторону. Всадник, вцепившись в рукав халата противника, чудом удержался на коне. Еще секунда — и шелк расползся по швам. Стремясь сохранить равновесие, Санджар выпустил козла. На одну секунду перед его глазами мелькнула обнажившаяся рука Ниязбека с вытатуированными арабскими письменами. Только блестящее искусство езды спасло Санджара от позора падения на землю и от верной гибели, ибо сзади надвигалась, как лавина, толпа разгоряченных всадников, которые, конечно, не сумели бы остановить коней и затоптали бы лежащего…

Ни на секунду не сдерживая коня, Ниязбек ухватился за тушу и вырвался вперед.

— Молодец, Фатхулла–бай, богатырь Фатхулла! Покажи старинное искусство улака, — кричали в толпе.

Конь был хорош, всадник держался в седле безукоризненно. Казалось, никто не догонит Ниязбека. Но сегодняшние соревнования были полны неожиданностей. Снова из толпы преследователей выскочил всадник. Он был мал ростом, скакал на невзрачной, но крепкой лошаденке.

Появление соперника в тот момент, когда победа была близка и Ниязбек мчался в предпоследнем круге, оставив далеко позади себя всех участников состязания, казалось всем излишним и оскорбительным.

— Кто это, кто это? — спрашивали друг друга бородатые толстяки в роскошных ярких халатах и белых чалмах. Их беспокоила судьба сотен рублей, поставленных в заклад.

Со страшной быстротой преследующий настигал ничего не подозревавшего, упоенного победой Ниязбека. Всадники сшиблись в облаке пыли.

— Кто? Кто это? — шумели гости. — Откуда он взялся?

Но кто бы он ни был, когда после ожесточенной борьбы, тянувшейся на протяжении трех кругов, джигит швырнул козла перед камнем, на котором сидели судьи, толпа единодушным воплем приветствовала победителя.

— Тише! Порядок! — закричал громовым голосом глашатай.

И когда порядок водворился, он объявил:

— К вам обращаюсь, участники копкари! Первого козла взял наш гость Джалалов. За первого козла достойно боролись Санджар, хозяин праздника Ниязбек и молодой гость из Ташкента — Джалалов. Молодость победила!

Соревнования продолжались. Джалалов важно сидел среди почетных стариков в пожалованном ему в виде приза новом халате. Его чествовали как победителя.

Вечером, когда у костров участники игры насыщались бешбармаком из затасканного и истерзанного козлиного мяса, Николай Николаевич спросил Джалалова, что побудило его оспаривать победу у Санджара и Ниязбека. Покраснев, как девушка, юноша ответил:

— Санджар и Ниязбек посмеялись надо мной, когда я просился на улак. Они говорили мне: «Куда? Твой удел сосать грудь матери. Да и силенок не хватит…» Теперь они знают, что мой удел быть воином.

В это время подошел Санджар. Лицо его было спокойно, только маленькая жилка дрожала на щеке. Он остановился около Кошубы и, быстро оглянувшись по сторонам протянул ему подпруги, которые держал в руках.

— Посмотри, товарищ начальник!

— Черт! — вырвалось у командира.

— Вот, только я и хотел сказать… Обе подпруги были подрезаны.

Но поговорить толком не удалось. Кто–то осторожно Тронул Кошубу за рукав гимнастерки, и он, резко повернувшись, очутился лицом к лицу с невысокой старушкой. Как и большинство степнячек, она не носила паранджи и чачвана и только слегка прикрывала лицо полой халата, накинутого на голову. Лицо старушки было заплакано, губы жалобно вздрагивали.

— Что тебе, бабушка? — спросил Кошуба.

— Господин! Ой, господин, заступись за нас, позволь мне сказать.

— Да говори же!

— Ой, большой господин, скажи, кто мне отдаст деньги за козла? Ой, помоги мне! Вы, большевики, справедливы к народу, вы помогаете вдовам и сиротам!

— Какого козла? — недоумевал командир.

— Ой, моего козла, моего козлика… Утром пришли, забрали моего козлика, зарезали и отвезли на улак… И сейчас играли с ним.

— Купили?

— Нет, говорят, ты старая, и тебе деньги все равно не понадобятся, а я говорю, что у меня дети… а они… Помоги, заступись!

— Ладно, понятно… А других козлов у кого взяли?

— Одного козла, что с белыми отметинами, отняли у такой же несчастной вдовы, как и я, а другого взяли у Тахтасына. Ой, господин, кто мне отдаст деньги за козла? Заставьте их заплатить, вы большевики, все можете.

— Сейчас, сейчас. Вот идет сам хозяин. Его спросим. Старушка испуганно зашептала:

— Ему только не говорите… Не говорите, что я жаловалась. Плохо мне будет…

Она сделала порывистое движение, чтобы уйти.

— Постой–ка, бабушка… И скажем ему сейчас, и плохо не будет.

Лицо подошедшего Ниязбека сияло самодовольством. Он снисходительно взглянул на старуху и, потрепав ее по плечу, проговорил:

— Что, старая, любопытно посмотреть на командира Красной Армии, а? Смотри, смотри. Большой командир! Очень большой.

Почувствовав прикосновение хозяйской руки на плече, старушка сжалась в комок. Лицо ее подергивалось, суковатая палка запрыгала в слабых руках.

— Ну что ж, насмотрелась? Иди, иди старая, у нас тут дела с другом нашим, командиром… Не мешай…

И он улыбнулся, показав ряд белых и крепких зубов. Ласковость Ниязбека, очевидно, перепугала вдову больше, чем резкий окрик, и она метнулась в сторону.

— Стой, бабушка, — сказал Кошуба, — не спеши. — Обернувшись к Ниязбеку, он продолжал: — Дорогой друг, у вас есть с собой немного денег?

— Как же, как же, — с полной готовностью Ниязбек быстро размотал поясной платок и извлек из него увесистый кошелек, — всегда готовы служить другу нашему…

— Вот что, сколько стоит у вас в Тенги–Харамеодин обыкновенный козел?

— Старый или молодой? — недоумевающе спросил Ниязбек.

— Ну, так… Среднего возраста.

— Да, ну сколько бы он мог стоить? — вслух начал соображать помещик.

Когда он назвал цифру, Кошуба спокойно заметил:

— Пожалуйста, отсчитайте.

Тот повиновался.

— А теперь вручите эту сумму старушке.

Только на секунду задержалась рука с деньгами в воздухе, и лицо Ниязбека как–то покривилось. Но тотчас он снова заулыбался. Сделав два шага к старушке, он взял ее руку, вложил деньги. Затем подтолкнул ее и сказал:

— Иди, иди, матушка. Пусть твой козлик тебе приснится…

Старушка было засеменила прочь, но Кошуба остановил ее:

— Матушка! В наше время, советское время, никто не смеет обижать вдов и сирот. Никто. Эпоха притеснения ушла навсегда. А вас, уважаемый, — повернулся он к Ниязбеку, — прошу: проследите и прикажите, чтобы и другой вдове и Тахтасыну заплатили. И потом прошу вас, очень прошу, чтобы я больше не слышал таких жалоб…

Ниязбек иронически улыбнулся.

— За что им платить? Они и так мне должны столько, что и на том свете не рассчитаются.

— Я не кончил… Я прошу вас учесть, что если с этими людьми случится хоть малейшая неприятность, малейшая обида… Словом, вы примете, дорогой мой, меры, чтобы они жили совершенно спокойно… без малейших огорчений… Договорились?

Голос Кошубы звучал жестко и требовательно. Ниязбек подобострастно прижал руку к сердцу и улыбка стала у него совсем сладенькая. Он сказал:

— Да будет так… — и ушел величественным шагом вниз по тропинке, спеша догнать группу чернобородых чалмоносцев.

— Хорошо бы разобраться теперь с подпругами, — сказал Джалалов, — расследовать эту странную историю.

— Тут нечего расследовать, — сухо сказал Николай Николаевич, — и так все ясно.

Все удивленно посмотрели на него. Он полулежал на зеленом склоне холма и лениво, со скучающим выражением лица жевал травинку. Не торопясь, доктор заговорил снова:

— Это сделал Ниязбек… Да, да, — продолжал он, когда раздались недоверчивые возгласы, — он, и больше никто. Кто задумал пригласить нас в гости в свою вотчину? Ниязбек. Кто упрашивал, уговаривал, уламывал? Ниязбек. Кто затеял этот самый улак? Кто знал, что наш друг Санджар полезет, извините меня, в самую свалку? Ниязбек. Где стояли лошади перед состязанием и кто их седлал? В конюшне Ниязбека и конюхи Ниязбека. Только вот что для меня неясно — зачем Ниязбеку нужно вредить Санджару?

Тут вмешался Санджар. Резко и возмущенно он заявил:

— Не верю. Закон гостеприимства сильнее смерти у нас, у узбеков. Даже заклятому врагу не угрожает ничего, решительно ничего, если он в гостях. Обидеть гостя — святотатство. Нет, Ниязбек тут не при чем…

Заложив руки за пояс, Кошуба посвистал.

— Загадочная история… А впрочем, поехали…




Загрузка...