Часть 6




I


Боюсь — и я, и Санджар попали впросак, — проговорил Кошуба. — Пока у меня нет точных сведений, но не ловушка ли это… Кстати, знаете ли вы историю бухарской невольницы Саодат?

В костре трещали и постреливали сырые сучья. Пламя освещало лицо Кошубы.

— Узбеки верят в аджина, то–есть женщин–джинов, — сказал он. — В демонических женщин, женщин неслыханной красоты, одного взгляда на лица которых достаточно, чтобы сделать человека безумным, превратить самого сурового священнослужителя в робкого влюбленного и заставить самого кази–каляна несмело преподносить розу своей беспомощной, несчастной, лишенной всех прав рабыне. Не верите? А вот признаться, я почти поверил, узнав историю Саодат. Да, наша Саодат настоящая аджина. Взгляд ее испепеляет сердца. Вы знаете это не хуже меня по нашему бедному Санджару и еще кое–кому…

И при свете костра в заброшенной горной хижине у подножия черной горы, надвинувшейся на уснувший Каратаг, Кошуба рассказал печальную историю Саодат, историю бухарской невольницы…

История Саодат началась в девятнадцатом году, а надо помнить, что в то время в Бухаре нравы мало чем отличались от нравов эпохи Тимура. Жизнь человека стоила очень дешево и зависела от малейшего каприза больших и малых властителей Бухары. А жизнь женщины расценивалась в меру ее физической красоты и молодости.

Разум, воля в женщине отрицались. «Мужчина с медной головой во сто крат лучше женщины с золотой головой», — говорили тогда.

Произвол, бесправие, столь характерные для Бухары, с приближением двадцатого года усугубились. Надвигались бурные времена. Бушевали пожары в поместьях баев и помещиков Бухары. По пыльным дорогам рыскали карательные отряды головорезов–ширбачей, набранные из воров, разбойников, байских сынов. Эмир дал им право расправляться с любым человеком, заподозренным в склонности к новшествам.

…Преследуемая собаками, через небольшой кишлак Чархин близ Каршей промчалась группа вооруженных людей. Кто были они, жители кишлака разобрать не смогли, так как лица у всадников были до глаз замотаны платками. Но дехкане сжимали кулаки и посылали вдогонку скачущим проклятья: они разглядели, что на двух лошадях через луки седел были переброшены, похожие на бесформенные кули женские фигуры.

— Не иначе, в Воровскую долину их потащили. Пусть глаза проклятых воров не видят солнца, — бормотали дехкане и спешили закрыть поплотнее ветхие ворота и подпереть их изнутри кольями, хотя и знали, что от эмирских и бекских слуг это плохая защита.

— Плачут матери бедняжек у своих очагов, — бормотали женщины.

Вечер спустился над степью, а всадники все еще не умеряли бешеной скачки. Стало темно, когда, наконец, на фоне потускневшего неба вырисовались темные очертания построек, острые силуэты пирамидальных тополей. Раздался громкий стук в ворота, далеко по степи разнесся лай собак. Кричали нукеры, ржали лошади, слышлся визгливый женский голос. При свете чадящего факела стянули с седел кули и поставили их на землю стоймя. Никто не обратил внимания на жалобный девичий плач. Никому не было дела до женского горя. А на террасе, властно распоряжаясь, стоял высокий костлявый арбоб — хозяин дома с заросшим курчавой бородой лицом. Про таких батраки и чайрикеры говорят: «Толстый бай плох, но худой хуже в семь раз, потому что жрет в семь раз больше, и все впустую».

Когда мимо него вели шатающихся от усталости пленниц, высокий слуга с возгласом: «Смотрите, хозяин», сдернул с лица одной из них покрывало. В свете факела блеснули огромные глаза, полные безысходной тоски. Слабый голос беспомощно протянул:

— Господин, отпустите к маме…

Лицо помещика исказилось.

— Ты, собачье отродье, делай, что приказано.

Помещик соскочил с возвышения и грубо натянул девушке покрывало на лицо.

— Отведите в ичкари! — заорал он.

Долго еще хлопали и скрипели двери в доме Сайд Ахмада, крупного скотовода и неограниченного властителя урочища Нишан, известного у населения Карнапчульской степи под красноречивым названием «Воровская долина».

Сам Сайд Ахмад в большой, убранной великолепными коврами, михманхане угощал дорогого и почтенного гостя — восходящую звезду чистой веры, бухарского богослова Гияс–ходжу, возвращавшегося из далекого Кабула в Бухару ко двору эмира.

Грубый и невежественный самодур, степной помещик Сайд Ахмад открыто презирал неженок–горожан; но на сей раз он всячески укрощал себя и в движениях и в словах, стараясь соблюсти известные приличия в присутствии такого важного и достойного гостя. Надо сказать, что несмотря на относительную свою молодость, Гияс–ходжа слыл великим ученым даже среди духовенства Бухары — единодушно признаваемой во всем мусульманском мире центром духовной образованности. Два путешествия к каабе в Мекку, необычайно глубокие познания шариата, аскетический образ жизни создали Гиясу огромный авторитет. Поговаривали, что даже сам пресветлейший эмир избирает его своим ближайшим советником и дает ему важнейшие поручения как внутри, так и вне государства.

После ужина, о котором Гияс–ходжа сохранил воспоминание как о чем–то жирном и грубом, хозяин и гость коротали время за чаем. Разговор шел на самые безразличные темы, и Гияс–ходжа осторожно позевывал, прикрывая рот рукой. «Хотя, что мне стесняться этого мужлана, степного верблюда, — не без раздражения думал гость. — Вот он бесцеремонно рыгнул уже не раз. Очевидно, бараний князек воображает, что это признак изысканного воспитания».

Гияс–ходже очень хотелось спать, и, стараясь расположиться поудобнее, чтобы облегчить тяжесть, камнем лежавшую в желудке, он с нетерпением поглядывал на высокую стопку шелковых одеял, сложенных в небольшой нише в глубине комнаты. Нетерпение, досада росли с каждой минутой. К тому же в комнате становилось холодно. Драгоценные ковры прикрывали обмазанные на скорую руку глиной и саманом шероховатые стены. Сырость пробиралась из всех углов, и сквозняки гуляли по парадной комнате, колебля пламя большой круглой лампы. Степные ветры свободно проникали через щели в больших начинавшихся от самого пола ставнях, покрытых тончайшей резьбой, но очень плохо приспособленных для защиты от холода.

Поеживаясь в своем легком кашемировом халате, Гияс–ходжа думал: «Хоть бы этот ишачий хвост костер приказал разжечь». Но степняк ничего не замечал. Развалившись на подушках, он усиленно подливал себе из маленького чайника желтоватую жидкость, похожую по внешнему виду на чай. Но, судя по терпкому запаху помещик бесцеремонно нарушил одну из самых незыблемых заповедей исламского учения. Осовелые глаза Сайд Ахмада настороженно бегали под тронутыми сединой густыми бровями и упорно ловили взгляд Гиясходжи.

— Вот вы, духовные люди, разбираетесь во всех тонкостях человеческих побуждений, — вдруг заговорил Сайд Ахмад и резким движением придвинулся к Гияс–ходже, — вот скажите, что по вашему, есть любовь?

— Любовь к божеству? — встрепенулся богослов. Сайд Ахмад хихикнул:

— Нет, к божеству это одно, нет, к женщине.

«Твои верблюжьи привычки — и любовь… Дикарь ты», — подумал Гияс–ходжа. Он сказал лениво:

— Великий господин разума, наш знаменитый поэт Ансари запрещал любовь земную. Воспевая женские прелести, он мысленно пел хвалу духовным красотам и возвышенным качествам божества…

— Так, так, — пьяно ухмыльнулся скотовод.

— Высот понимания достигали наши мудрейшие философы в своих суфийских трактатах, — продолжал Гияс–ходжа и продекламировал:


Ты лжешь, если жалуешься на муки любви,

Я вижу, что кости твои одеты мясом…


— Это они… А вы?

— Ваш вопрос не очень ясен.

— Ну, вот вы, ученый, богослов, неужели вы не знали любви к женщине?..

— Оставим этот разговор.

— Хо–хо! И вас не привлекают они?

Гияс–ходжа едва сдерживал раздражение. Ну и неприятный тип этот Сайд Ахмад! Богослов нервно теребил свою бороду и сумрачно разглядывал хозяина. Почти черное с блестящими скулами лицо помещика побагровело, губы лоснились, глазки совсем стали масляными. Он густо хохотал, нелепо взвизгивая, хлопая себя по ляжкам. Он от души развлекался. До него, видимо, дошли слухи о благочестии и аскетизме Гияс–ходжи и он, под влиянием винных паров, затевал какую–то непозволительную шутку.

— А вот я влюблен, — заревел он. — И совсем уже не так, как вы там рассказываете.

— Оставьте, уважаемый Сайд Ахмад, разве вам не известно, что неприлично и неподобающе рассказывать о таких вещах во всеуслышание…

Сайд Ахмад совсем разошелся. Он вскочил.

— Нет человека, который променяет хорошую бабу на ваши духовные бредни… Пошли.

Он грубо схватил под руку упирающегося Гияс–ходжу и потащил его по комнатам и темным переходам.

«Что с ним, бог мой, что он затеял?»— растерянно думал ошеломленный богослов.

Его втолкнули в грязный чулан.

— Смотри, — хихикнул Сайд Ахмад, подводя своего гостя к небольшому круглому отверстию, пробитому в стене. — Смотри на божественную любовь.

Ученый взглянул и сразу же отшатнулся. В большой, залитой светом и богато убранной комнате находилось несколько женщин, которые суетились около двух нагих молоденьких девушек. Одна из них, постарше, сидела на одеялах и горько плакала, другая, помоложе, отбивалась от старух, и глаза ее гневно блестели.

Ошеломленный Гияс–ходжа сделал шаг назад.

— Смотри! Что, нравится? Хороши?

Богослов бросился назад в михманхану. Лицо его, обычно бледное, горело, на лбу выступили капельки пота. Он молча ходил по комнате, только губы его кривились.

Хозяин, пошатываясь, ввалился немного позже. Продолжая хихикать, он разлегся на горе одеял и залпом опорожнил пиалу вина.

— Хороши гурии, а? Сестры. Ту, что постарше, приближу сегодня. Помоложе — потом. Любовь божественная, а? Захочу — обеих возьму сегодня же к себе на ложе… Хо–хо!..

Богослов молчал.

— Друг, ты мне должен помочь.

Гияс–ходжа насторожился.

— Помочь… Девушки — свободнорожденные. Могут быть неприятные разговоры с их родителями. Ты — мулла, ты — имам. Дай мне фатиху, что брак состоялся. Твоя могущественная печать…

— Вы с ума сошли! — Гияс–ходжа резко повернулся к хозяину. — Нет, этого не будет, это разврат. По установлениям ислама можно жениться и на сестрах, но так, как вы сказали… это недопустимо, к тому же, где согласие родителей?

Сайд Ахмад снова хихикнул.

— Отец и мать… Хо–хо! Мои джигиты утащили девок из–под носа родителей и всей махалля. Девки — дочери каршинского старшины водоносов, я давно заприметил их. Красивые, не правда ли? Перси, как гранаты, бедра… Халва, шербет, а? Не правда ли, вам теперь хотелось бы наплевать на все божественное, а? Хочешь, отдам старшую, Норгуль, а? Но сначала фатиху. Хорошо, по рукам?

— Я уезжаю, где мои слуги? Пусть седлают…

— Ну, берите младшую, Саодат. Ну? Привезете в Бухару молоденькую жену.

Он снова выпил пиалу коньяка, не поморщившись.

— Ну, а если будут капризничать, не захотят принять столь высокой милости добровольно… Можно ручки, ножки к колышкам привязать. Поплачет немного, да и успокоится. Пишите фатиху… Эй, Гулям, чернильницу сюда, бумагу…

— Нет, я писать не буду, — упрямо проговорил Гияс–ходжа.

Он сам не понимал что с ним творится. Вихрь странных, горячечных мыслей беспорядочной чередой мчался в его мозгу. Слова грубого скотовода доносились откуда–то издалека, походили на назойливое гудение шмеля.

Гияс–ходжа был потрясен, взволнован, ошеломлен… Он увидел лицо неземной красоты, глаза — лучистые, бездонные и гневные. Лицо прекрасное и несчастное. Произошло невероятное: Гияс–ходжа полюбил. Полюбил так, как может полюбить сухой законовед, блюститель свирепых законов арабов, всерьез смотревших на женщину, как на «силки дьявола», отказавшийся навсегда от женщин и от ласк даже законных жен. И внезапно нахлынувшие чувства, опалившие его сердце огнем, были совсем иного свойства, чем прилив животной страсти. Ему претили слова, поступки Сайд Ахмада, — так он по крайней мере думал. Мечты любви роем носились перед ним:

«Хорошо бы эту луноликую встретить под цветущим персиком в теплый закат… Взять в свои ладони ее нежные руки, заглянуть в лучезарные глаза… Как она прекрасна!»

Забывшись, он громко прочитал стихи Хорезми:


Твои уста источают сахар,

При появлении твоем расцветают цветы


Грубый голос прервал его.

— Семь раз плюю на твою фатиху, — заорал Сайд Ахмад. — Обойдусь без твоего шариатского крючкотворства…

Он вышел, спотыкаясь и цепляясь непослушными ногами, обутыми в кованые сапоги, за подушки и одеяла.

Почти тотчас же из дальних комнат донесся шум шагов, громкий плач.

Гияс–ходжа стоял, прижавшись к стене, шепча обрывки каких–то персидских и арабских изречений. Глаза его бегали по комнате. Вдруг взгляд остановился на пистолете, брошенном хозяином рядом с подушкой. Протянув перед собой руки, богослов шагнул вперед… Он услышал пьяный голос скотовода: «Ведите их сюда…» и тонкий женский крик.

Сжимая рукоятку пистолета, Гияс–ходжа выскочил в коридор. Из соседней комнаты неслись крики, брань, плач.

…Ритмичный, очень громкий стук властно ворвался в сознание.

Гияс–ходжа не сразу сообразил, что это с силой ударяют о створки ворот чем–то тяжелым.

— Эй, эгей, Сайд Ахмад, эй!..

Голос был резкий и властный.

— Эй, Сайд Ахмад! Открывай!.. К тебе от великого эмира. Эй, Сайд Ахмад!

В коридор хлынул красноватый свет. Мимо Гияс–ходжи прошел в сопровождении нескольких слуг хозяин. Увидев оружие в руках богослова, скотовод бросил грубо, но успокоительно:

— Не бойся… Наверно, эмирские люди.

Распахнулись ворота; в багровых отсветах факела Гияс–ходжа разглядел фигуры всадников. Круглый толстенький человек не слез, а скатился с седла и обнял Сайда Ахмада за поясницу — выше он дотянуться не смог. Гияс–ходжа заметил, что степняк проявляет к гостю необычайное почтение.

Снова чинно сидели в михманхане. Снова принесли угощение. На участливые расспросы гостя, оказавшегося эмирским инаком, Гияс–ходжа, все еще не пришедший в себя, едва выдавил слова необходимых приветствий.

Инак — могущественный вельможа Бадреддин, облеченный почти неограниченной властью, ехал в Керки, но имел поручения и к степным владельцам стад. Сайд Ахмад только безмолвно склонил голову, когда услышал приказание перегнать тысячу баранов в Бухару. Он даже не спросил, сколько будет платить за каждого барана эмирский двор и будет ли вообще платить. Он рассыпался в притворных любезностях перед вельможей, который в свою очередь был исключительно вежлив и почтителен с Гияс–ходжой. Хозяин с опаской поглядывал на ученого богослова. Он понимал, что Гияс–ходжа зол на него, и боялся, что он будет жаловаться.

Но Гияс–ходжа менее всего был склонен вовлекать в эту историю могущественного гостя и только нервно вздрагивал всякий раз, когда с женской половины доносились плач и ропот голосов. Сайд Ахмад тоже не был спокоен. Он нарочно повышал голос, стремясь заглушить доносившийся из внутренних комнат шум.

Только раз вельможа поднял голову и прислушался. Как бы невзначай, он заметил:

— Был сегодня в Карши. Какие–то головорезы увезли дочерей у старшины водоносов. Не слышали ли чего–нибудь?

Собеседники промолчали.

Когда утомленного гостя напоили, накормили и уложили в михманхане спать, хозяин и Гияс–ходжа вышли, не сговариваясь, в соседнюю комнату. Сайд Ахмад был растерян; от недавнего высокомерия не осталось и следа. Гияс–ходжа взял хозяина за рукав и отвел подальше от двери.

— Вы оказали мне гостеприимство, брат мой Сайд, и я почитаю своим долгом помочь вам. Если Бадреддин найдет у вас тех, он с вас меньше чем сотен пять баранов не возьмет. Отберет он и девчонок, правда?

Сайд Ахмад молча кивнул головой.

— Если вы будете сопротивляться, то знаете, — Гияс–ходжа многозначительно хмыкнул. — Девушек нам надо сохранить. Оставить их здесь нельзя. Я еду в Кассанский тюмень и возьму их с собой. Прикажите все приготовить. А вы приезжайте завтра, или нет, лучше в пятницу,

— Я бы хотел… я сам отвезу их в дальние кошары.

— Нет, что вы! Ведь без воплей, плача не обойдется. Да и Бадреддин вас сразу хватится. А если из Каршей еще прискачут… Девушки поедут со мной.

— Но они же все равно поднимут крик…

— Не беспокойтесь. Представьте меня как духовное лицо. Пусть только закроют лица. Я уговорю, объясню.

…Сайд Ахмад стоял в сторонке. Он тяжело вздыхал, искоса поглядывая на бесформенные женскиз фигуры, закутанные в неуклюжие жесткие ткани.

Гияс–ходжа спешил и был краток.

— Вас, мои дочери Норгуль и Саодат, противозаконно похитили из лона семьи и привезли сюда, в степь, оторвав от матери и от отца. Властью, данной мне наместником аллаха на земле, — и он молитвенно провел руками по бороде, — я отменяю этот беззаконный поступок.

Хозяин шумно вздохнул и раскрыл было рот, но Гияс–ходжа поджал губы и кашлянул.

— Вы поедете со мной в безопасное место. Оттуда Сайд Ахмад доставит вас родителям и будет свататься, как подобает. Он почтенный человек и воспылал желанием жениться, как и надлежит доброму мусульманину, заботящемуся о продлении своего рода.

— Нет, — заговорила Саодат, — он схватил нас, как рабынь, он срывал с нас одежды, обнажая стыд, я не поеду с ним. Верните нас родителям, домулла, мы свободные девушки.

И так горячо говорила она, что Гияс–ходжа чувствовал сквозь сетку из конского волоса огонь ее глаз и сам он искал этого взгляда и проклинал завесу, натянутую исламом на лицо девушки. Впервые в жизни красноречие оставило ученого богослова и доводы его потеряли всякую логичность.

Норгуль и Саодат плакали под чачванами.

— Пусть хозяин уйдет. Он не смеет… не смеет приближаться к нам.

Ненависть звучала в словах Саодат. Норгуль робко вторила ей.

— Молчите, девки! — закричал вдруг Сайд Ахмад и шагнул вперед. Девушки вскрикнули и забились в угол.

Гияс–ходжа со страхом оглянулся на дверь, боясь, что шум разбудит Бадреддина, того самого Бадреддина, который, по рассказам, в своем имении близ Гиждувана «осчастливливал» своим вниманием каждую десятилетнюю девочку.

Повернувшись к Сайд Ахмаду, он злобно прошептал:

— Тише, дурной вы человек, уходите!

Ему пришлось выпроводить из комнаты Сайд Ахмада. Тогда уговоры возымели действие. Девушки согласились ехать. Да и что им оставалось делать? Этот благообразный, с тихой вкрадчивой речью, почтенный человек, благочестиво опускавший глаза и перебиравший четки, так непохож был на разнузданного скотовода, грубого и беспутного дикаря — их похитителя. Гияс–ходжа казался им избавителем от всех горестей и страшных бед, нависших над их беззащитными головами.

Ворота, чуть скрипнув, распахнулись, и темная осенняя ночь поглотила небольшой караван. В степи много дорог…

II


Много дорог в каршинских степях. И следы подков не держатся в пыли, так как здесь буйствуют, особенно осенью, сильные ветры…

С трудом дождался Сайд Ахмад отъезда Бадреддина. Еще не скрылись на краю степи черные фигуры всадников, а уж из ворот выезжала кавалькада во главе с самим помещиком. В десяти шагах от высоких стен степного поместья дорога разветвлялась. Куда ехать? Куда богослов повез девушек? Хуже всего — скотовод забыл спросить, в какое из селений Кассанского тюменя он поедет. А степь широка. И тропы идут отсюда на все стороны света.

Сайд Ахмад погнал коня по дороге в Кассан. Он обрадовался, когда, много часов спустя, увидел Гияс–ходжу, сидящего в большой базарной чайхане в кругу самых уважаемых и почтенных людей города. Спрыгнув с коня, степняк зашагал к своему недавнему гостю. Шумно поздоровавшись с ним, он развязно опустился рядом на ковер. Гияс–ходжа мельком взглянул на помещика и, удостоив его кратким приветствием продолжал рассказывать присутствующим о тонкостях толкования восьмой суры книги книг — корана.

Сайд Ахмаду стало не по себе. Он громко потребовал чайник чаю и невежливо дернул за рукав Гияс–ходжу:

— Мне нужно поговорить с вами!

Но Гияс–ходжа ровным голосом продолжал беседу, словно не замечая скотовода. Тогда тот, вспылив, проворчал:

— Ну, как дела?

На него зашикали, зашумели. Несколько человек вскочили, чтобы выгнать грубияна из чайханы. Но Гияс–ходжа остановил их:

— Не надо… Сейчас мы поговорим с этим самонадеянным царем бараньих стад.

Обернувшись к Сайд Ахмаду, ученый заговорил с пренебрежением:

— Живя в хлевах и кошарах, вы привыкли, видно, беседовать с козлами да баранами и, увы, даже попав в общество людей почтеннных, не в состоянии выдавить из своего горла ничего, кроме «бэ» да «мэ». Вы, Сайд Ахмад, идете по пути невежества и дикости, и нам не подобает вступать с вами в разговоры.

Ошеломленный помещик молчал. Он все ждал удобного момента, чтобы спросить о девушках. Наконец, когда споры поутихли, он чуть слышно задал вопрос, мучивший его всю дорогу:

— Куда вы упрятали их? Все благополучно? На лице Гияс–ходжи изобразилось недоумение.

— Упрятали? Кого? Что случилось, о чем говорит этот человек? — повышая голос, заговорил он.

— Ну, те самые. Саодат и другая, которых вы видели ночью в дыру, в стене…

— Я? Видел? О чем вы говорите? — Богослов добавил сокрушенным тоном: — Посмотрите как разврат захватывает в свои лапы даже достойных людей… Он пьян.

Сайд Ахмад отлично знал, чем грозит такое обвинение, и поспешил уйти.

Когда позже, при свете фонаря, Гияс–ходжа направился в конюшню проведать, как готовятся его слуги к дальнейшему пути, он встретился снова лицом к лицу с Сайд Ахмадом.

— Почему вы со мной не разговариваете, — петушился скотовод, — где девушки?

— О чем вы говорите? Какие девушки?

— Бросьте шутить!

— Я вас не понимаю. О каких девушках вы говорите? Моему сану не подобает такие… такой тон. Позвольте вам заметить, отсутствие почтения к высоким особам до добра не доводит.

— Не заговаривайте мне язык! Куда вы дели девушек? Где Норгуль, где Саодат?

— Я вас не понимаю. Друзья, — елейным тоном обратился к окружающим Гияс–ходжа, — этот человек одержим…

Степной феодал в ярости забыл о всяких приличиях. Размахивая камчой, он полез в драку. Присутствующие ахнули. Мыслимое ли дело? Оскорбить столь высокопоставленное духовное лицо! Сайд Ахмада грубо оттащили в сторону, усадили на коня и выгнали за пределы города.

Сайд Ахмад понял, наконец, что произошло.

— Ну и Гияс, ну и хитрец, — бормотал он.

В тот же вечер Гияс–ходжа продолжал путь в Бухару. Но он ехал не как обычно по большому степному тракту, а сделал большой крюк — через кишлак Карнап.

По всей видимости, философ поступил правильно. Несколько дней Сайд Ахмад с вооруженным отрядом слуг патрулировал большую бухарскую дорогу. Но Гияс–ходжа перехитрил помещика.

Саодат и Норгуль были привезены ночью в загородный сад великого муфтия и водворены в ичкари. Сестрам было разрешено написать письмо родителям о чудесном их спасении из рук подлого насильника, при благословенной и великодушной помощи светоча ислама Гияс–ходжи.

Но письмо было направлено не раньше, чем влюбленный Меджнун — Гияс–ходжа сочетался браком со своей Лейли — Саодат и… с ее сестрой Норгуль.

Ничего предосудительного или противоестественного с точки зрения ислама Гияс–ходжа не совершил. Такие браки были вполне допустимы. Чувства же Саодат и Норгуль меньше всего интересовали богослова.

«Женщина прах следов мужа…»

Он даже любовался своим поступком. Он серьезно воображал, что совершил благородное деяние — спас девушек из рук грубого насильника…

Был как раз сезон браков, и Гияс–ходжа, соответственно своему сану и положению, не пожалел средств. Он считал, что свою возвышенную любовь к Саодат он должен выразить величественным торжеством. Нужно было сделать так, чтобы этот той заставил говорить о себе не только квартал, где жил Гияс, но и всю Бухару. Сотни, тысячи людей должны были разделить великую радость своего духовного наставника.

«Кыз–той» провели согласно всем установлениям. В двенадцати котлах шесть дней варили плов, а в каждый котел входило по пять пудов риса. Десятки красивых юношей вереницами двигались по саду с великолепными китайскими блюдами в руках. Под сенью гигантского карагача на берегу хауза восседал на особо почетном месте имам махаллинской мечети, рядом с ним судья и мударрис из местного медресе, на которое, по случаю радости, Гияс пожертвовал тысячу рублей золотом. Тут же присутствовали ишан, староста, баи. Гости попроще располагались в саду и во дворе. Ревели карнаи, пронзительно стонали сурнаи, далеко разносилась дробь барабанов. Крики временами сменялись почтительным шепотом; свадьбу удостаивали посещением виднейшие государственные мужи эмирата, те, кого называют «оли сарой» — высшие придворные.

Гияс–ходжа был поражен неблагодарностью своей юной жены, которая в первые же дни революции ушла из великолепного жилища, ушла совсем…

В коридоре своего дома Гияс–ходжа встретил Саодат — бледную, дрожащую, но преисполненную решимости. Даже в неверном сумраке он видел, как блестят ее полные ненависти и отвращения глаза, обращенные на него…

Гул канонады, гневные крики восставшего народа доносились и сюда, в отдаленный квартал Бухары. По коридору метались слуги. Плакали женщины.

Гияс–ходжа не сразу сообразил, что значит присутствие здесь жены в выходном платье.

— Саодат!

В возгласе его не звучали, как подобало, повелительные ноты. Это был стон человека, терявшего любимую женщину. Гияс–ходжа любил Саодат. Иное дело, — он никогда не искал ответной любви, он даже не понимал слово «взаимность».

Саодат молчала, дыхание с шумом вырывалось из ее груди.

— Любимая, ты испугалась смятения в городе?

Гияс–ходжа цеплялся за последний луч надежды. Он понимал, что говорит совсем не то, что надо, но через силу продолжал:

— Не бойся, я защищу тебя. Я спасу тебя. Кони готовы, мы уедем далеко…

Побледневшими губами Саодат проговорила:

— Я ухожу. Совсем ухожу…

Тогда духовный владыка, слово которого еще недавно было законом для правоверных, начал умолять. Снова и снова, нежно и мягко он говорил о своей любви. Ни единое слово угрозы не сорвалось с его губ, хотя временами ярость душила его. Он унижался, просил…

— Моя любовь неизмерима… Разве я хоть раз, хоть на пылинку обидел тебя, Саодат? Разве я отказывал тебе в чем–нибудь? Разве не было у тебя всего, о чем мечтает первая жена эмира?..

Саодат не слушала его. В глазах ее стояли слезы.

— Вы… Я не переношу вашего лица, я боюсь вас.

— Опомнись, Саодат! Я люблю тебя.

— Что знаете вы о любви? Вы спрашивали меня, люблю ли я вас? Сердце мое расплавилось от стыда.

— Саодат!

— Подковами сапог вы топтали мое тело! Вот ваша любовь…

— Поостерегись! Ты забыла о пылавших недавно на улицах города кострах? Ты забыла о несчастных, осмелившихся уйти от мужей, открыть лица? Разве не прибегала ты ко мне в безумном страхе, слыша отчаянные вопли сжигаемых заживо? Одумайся! Или ты хочешь, чтобы и с тобой так поступил народ? Ты едешь со мной!

— Не пугайте меня народом. Кто подговорил народ сжечь несчастных? Имамы и ишаны…

— Ты не уйдешь!

Она шагнула прямо на Гияс–ходжу. Она прошла мимо него, трепещущая от страха. Но он не тронул ее, он не посмел к ней прикоснуться. Он не приказал слугам задержать беглянку. Бессильно опустился Гияс–ходжа на циновку, устилавшую пол, и прислонился горячим лбом к холодной штукатурке стены.


…Костер потух. Только временами разгорались красные огоньки углей. За стенами хижины ровно гудел ветер. В дымовом отверстии шуршали камышинки.

Молчание нарушил Николай Николаевич:

— Этот Гияс все время за нами ехал, путался под ногами. Я думал, что он просто басмаческий шпион. А? Как вы думаете?

Кошуба не ответил.

След Кудрат–бия был потерян…

Теряли его уже и раньше, но тогда встречные дехкане охотно показывали дорогу, по которой ускакали басмачи. Сейчас же местность стала дикой и пустынной. На много верст кругом раскинулись заросли серебристой джиды, тополя и колючего кустарника, перемежаюшиеся с Камышевыми болотами. Дорога сузилась, превратилась в тропинку. Нигде ни души. Круглое красное солнце спускалось в молочную жижу тумана.

Ехали молча. Над болотистыми тугаями висела тишина, только чавкали в черной грязи копыта лошадей да слышалось сердитое пофыркивание.

Вытянувшись в линейку, двигались на почтительном расстоянии от Санджара бойцы. Они страшно устали, но ни одного слова недовольства не раздавалось, хотя ехали без отдыха уже много часов.

Впереди покачивался на гладком холеном коне мрачный, свирепый на вид бородач. Под его страховитой внешностью таится душа ребенка. Дехканбай — добродушный весельчак, любитель чайханы, хорошей песни и дружеской беседы. Еще недавно он был, как сам говорит, «ничем». Тот день, когда семья его ела плов с мясом, был большим, радостным праздником. У него, хотя его и назвали при рождении баем, — не было ни земли, ни быков, ни плуга, не было даже кетменя.

Дехканбай был издольщиком. Весной он приходил к помещику и стоял на дворе около верблюжьей конюшни, сложив руки на животе. Шел дождь, шел снег, было холодно, а он все стоял и ловил взглядом, не покажется ли «его бекство» в дверях михманханы. А когда помещик появлялся, Дехканбай подбегал к нему и, переламываясь пополам, кланялся в пояс.

— Что делать? — вспоминал Дехканбай, и картины недавнего прошлого бежали перед ним чередой. — Что было делать? Я был ничтожнее грязи на сапогах хозяина богатства, и я рад был слышать, когда он говорил мне: «А, Дехканбай, ты пришел? Хорошо, хорошо! Только год плохой. И я, пожалуй, не буду сеять. Одни убытки. Но бог велит быть милостивым, и я хочу дать тебе кусок хлеба. Начинай пахать. Шестая часть урожая — твоя». Эх, и бай был у нас!.. Но что было делать с этим жадным волком?

Дехканбай шел в хлев, надевал ярмо на байских быков. Вспахивал девять–десять десятин земли. Засевал их рисом, хлопком, дынями, арбузами. А осенью на току делили плоды трудов Дехканбая. Приезжал господин дехканских душ — помещик. Из каждых шести мешков зерна пять он увозил на своей арбе. А из оставшегося урожая приходилось платить подать бекскому сборщику налогов и за себя и за бая. «У нищего украли грош», — говорили в народе.

В год плохого урожая помещик чернел лицом. На Дехканбая сыпались проклятия. Вся тощая жатва попадала в байский амбар. Ничего не получал издольщик, а ведь надо было целую зиму и весну кормить семью…

У Дехканбая басмачи не убили ни жену, ни мать, ни детей. И воюет он не из мести. Нет! Он знает только, что басмачи защищают баев и помещиков, хотят заставить таких, как он, работать снова на богачей. Не будет этого! Клятву он дал великому Ленину, что не будут баи больше сидеть на спине трудового люда.

В двух шагах от Дехканбая ехал приземистый некрасивый, с широким лицом, узенькими глазками и длинными рыжими усами Нурали. Он ферганец. Десять лет назад, в голодный год, он попросил у бая в долг сто рублей. Но снова случился неурожай, семья голодала, дети умирали один за другим. Сам Нурали ходил с пустым животом. После многих слезных просьб бай деньги дал, но у судьи записал в долговую расписку в залог все шесть танапов земли Нурали, его мазанку, паласы, одеяла и даже колыбель. В расписке было сказано, что через год Нурали должен вернуть четыреста рублей (а не двести). Через год рассчитаться с долгом не удалось. Еще через год сумма возросла до четырехсот восьмидесяти рублей. Нурали прогнали из дому с женой и пятью ребятишками. Так и батрачил с тех пор ферганец Нурали. За целое десятилетие ничего не приобрел, ничего не заработал. Из пяти детей трое умерли, родилось еще двое. Жена стала совсем больной… Боец Нурали воевал хладнокровно и спокойно, с полным равнодушием к смерти. Пощады врагу он не давал.

Мумин был музыкантом. У него тоже не было личных счетов с басмачами, но с первых дней бухарской революции он стал в ряды вооруженного народа. Его отец, его дед, прадед, братья — все были музыкантами и состояли в цехе музыкантов города Бухары. Главный цеховой старшина Мирзо–бобо посылал Мумина на свадьбу, той, семейные торжества. За каждое свое выступление музыкант получал копеек восемьдесят, рубль, да и то, если пресмыкался перед богатеями. Половину заработка приходилось отдавать Мирзе–бобо, якобы в пользу цеха. Заработанного не хватало на жизнь. Чтобы поправить свои дела, музыканты ходили по улицам и дворам и выпрашивали подаяние. И хоть на Востоке и говорят: «Музыканты — радость народа», но на самом деле и Мумин и его родственники мало чем отличались от нищих…

Боец отряда Абдурасуль, по прозвищу Стрела, работал на Каганской бойне Шаревского. За все тридцать два года рабочей жизни он не имел ни одного выходного дня, если не считать дня женитьбы. В праздники и по пятницам работали, как всегда, в грязи, смешанной с кровью, в зловонных испарениях. Зарабатывал Абдурасуль шестнадцать рублей в месяц, и многие ему завидовали. Но труд был изнурительный. После обеда в понедельник он шел на бойню и, не отрываясь, работал до среды. Двое суток он был на ногах и не имел права прилечь и закрыть глаза хоть на минуту. В четверг Абдурасуль снова шел на работу и возвращался домой только в субботу вечером. Затем снова выходил на работу в воскресенье. Так рабочие бойни из трех ночей спали только две. Шесть мясников должны были за двое суток убить и разделать триста баранов или тридцать–тридцать пять лошадей.

Когда Абдурасулю приносили из дома обед, он засыпал около миски с похлебкой. Он не мог поднести одеревеневшую руку ко рту. Все тело болело. Но Абдурасуль знал, что если он заболеет, Шаревский выгонит его на улицу.

— И я работал и больной и здоровый, — рассказывал Абдурасуль, — лишь бы достать на завтра лепешку, лишь бы набить свой живот постным машевым супом и не подохнуть с голоду.

В бурные дни бухарского восстания Абдурасуль в рядах вооруженного народа бок о бок с бойцами Рабоче–Крестьянской армии штурмовал стены столицы эмира. В отряд Санджара Абдурасуль пришел членом коммунистической партии большевиков.

По доброму своему разумению пришел в отряд Санджара и коммунист Ша–Искандер Чилингар, резчик по металлу. С горечью он рассказывал о своей жизни.

— Я был искусный резчик. Уходил я из дома на рассвете, а прекращал работу, когда нельзя было разглядеть вытянутой руки. Всю жизнь я просидел, не видя солнца и синего неба, в темной закопченной мастерской, поднимая и опуская свой молоток, но никогда не было такого случая, чтобы за день я заработал больше рубля. И как бы сильно и метко не ударял мой молоток, я не был в состоянии выколотить хоть десять копеек лишних. Но и это было хорошо; ведь мардикер зарабатывал пятнадцать–двадцать копеек в день. Пока я был здоров, я был сыт. Но стоило мне как–то недели две поболеть — и моя жизнь и жизнь моей семьи разрушилась. Пришлось продать и самовар, и калоши, и халат, и последнюю кошму. В другой раз, когда я болел, жена взяла деньги у ростовщика.

За десять рублей пришлось через месяц отдать тринадцать.

Глаза Ша–Искандера загорались, когда он говорил:

— Санджар воюет против ростовщиков и баев, против беков и налогосборщиков. Я пришел к нему, чтобы помочь большевикам разрушить крепость эмира, так, чтобы никогда она не могла снова подняться.

В отряде Санджара не было военных людей. Но все бойцы — батраки, рабочие, дехкане, кустари, пастухи — сражались храбро.

Каждый, кто приходил в отряд, рассказывал перед строем о своей жизни.

Затем говорил Санджар:

— Вы видите, товарищи, какие жалкие крохи оставил на вашу долю бог и толстосум. Хотите, чтобы и дальше так было? Нет! Посмотрите: вот наше знамя, на нем написаны золотые слова вождя трудящихся Ленина: «Земля крестьянам, фабрики и заводы трудящимся!»

— Помните, что, вступая в наш отряд, каждый должен стать в душе большевиком и на деле большевиком. А что значит быть большевиком? Это значит быть честным перед народом, защищать угнетенных, к какому бы народу они ни принадлежали, помогать беднякам, быть беспощадным к угнетателям и врагам трудящихся — баям, бекам, помещикам и прочим зверям. Поцелуй знамя и поклянись, что будешь воевать, пока ни одного бая или басмача не останется на нашей земле.

Санджар знал своих людей и вел их вперед не оглядываясь.

…Становилось сумрачно и сыро.

— Командир, — сказал Дехканбай, — сейчас будет усадьба, моего дяди Сайфи–дивана. Если его сын Султан дома, он много нам расскажет. Он и его отец знают все, что делается в тугаях, даже куда заяц бежит или где кабан пробирается к дехканской бахче. Все знают.

— Вот куда мы попали! Про Султана я слышал…

Уверенно лавируя среди колючих стен высокого кустарника, Дехканбай вел всадников вглубь тугаев. Через несколько минут отряд выехал на заросшую высокой травой дорогу и оказался перед воротами одинокой усадьбы. Усадьба казалась заброшенной. Глинобитные дувалы оплыли и обрушились, и ворота одиноко поднимались из зарослей колючки. Их можно было свободно объехать с обеих сторон, но Дехканбай с важным видом постучал в створки.

— Кто там? — откликнулся старческий надтреснутый голос. — Сейчас, сейчас…

Послышалось шарканье ног, обутых в калоши, из–за угла мазанки появился старик. Подойдя к воротам, он крикнул сердито:

— Какие там кабаны шляются по камышам ночью?

— Эй, дядюшка Сайфи, открывай! — позвал Дехканбай.

— А, это ты, племянничек!

Зазвенел засов, огромные створки ворот распахнулись. Сайфи обнял спешившегося племянника и ворчливо продолжал:

— Ты все бродишь по свету, наживаешь беду. Забыл, какое наше время? Забыл, что сколько бы ни дружили кувшин с казаном, все же они столкнутся, и тогда…

— Это кто же казан? — засмеялся Санджар.

— Ну, конечно, уж не Дехканбай, — проворчал Сайфи. Он повел Санджара и его спутников через большой, поросший бурьяном и чертополохом, двор. В наступивших сумерках можно было разглядеть, что сравнительно зажиточное когда–то хозяйство дядюшки Сайфи пришло в полное запустение: арба стояла поломанная, без колес, крышу амбара размыло дождями и в стенах зияли дыры, открытые настежь хлевы и кладовые были пусты. Тугайный ветер гонял по двору взад и вперед солому, какие–то клочья тряпок, сухую колючку…

Доведя гостей до дверей михманханы, хозяин вдруг спохватился и засеменил назад. Подбежав к воротам, он начал тщательно задвигать засов и греметь замком. Санджар и бойцы с удивлением смотрели как этот одряхлевший старик трясущимися руками тщательно запирал никому не нужные ворота.

Когда все уселись на заплатанные одеяла, помыв предварительно руки, Дехканбай, пользуясь тем, что хозяин не показывался, начал вполголоса рассказывать.

— Бедный мой дядя совсем выжил из ума, и все теперь зовут его Сайфи–дивана. А какой это был умный и уважаемый человек! Но и мудрость тонет в слезах. Вы видели — вокруг усадьбы сейчас одни тугаи; а два три года назад здесь стояли дома кишлака Яр–тепе. На улицах его бегали детишки. Аист вил гнездо на минарете старой мечети. Мой дядя Сайфи–жил тихо и смирно. Были у него жена, сын и три красавицы дочери. Было у него немного земли и пара волов. В его печи каждый вечер выпекали ячменные, а иногда и пшеничные лепешки. Наступили времена революции. Дехкане прогнали бая Шакар–палвана из кишлака Яр–тепе. Но тогда явился Кудрат–бий и заставил дехкан принять бая обратно. Вскоре народ опять рассердился, уж больно бай стал самовольничать. Не знаю как вышло, но Шакар–палвана нашли на пороге его дома мертвым. Прискакали басмачи, перебили много дехкан, а жен и детей их зарезали, как баранов. Кудрат–бий, да умрет его душа, запретил хоронить убитых: «Пусть эта мертвечина свидетельствует о моей силе и могуществе». Сайфи был старостой в Яр–тепе. Его привязали к столбу на площади, чтобы он смотрел на казнь. И он видел, как воины ислама насиловали его дочерей. Вот на этих самых воротах они повесили за косы голых женщин и девушек… Дома разрушили, все пожгли… А моего дядю оставили в живых, чтобы он всем рассказывал о случившемся; но у Сайфи помутился ум, и он ничего не рассказывает с тех пор…

Появился Сайфи. Он суетился, приходил и уходил, выполняя обязанности гостеприимного хозяина. Он часто поглядывал на Санджара, и взгляд этот, как с удивлением обнаружил командир, был совсем не такой уж бессмысленный.

А Дехканбай продолжал рассказывать вполголоса:

— Сайфи живет здесь со средней дочерью. Она спряталась тогда в камышах и уцелела. Только она тоже стала немного помешанной. Ну, теперь басмачи, хоть и бывают иногда в этих краях, не трогают их. У мусульман, даже не имеющие ни совести ни сердца басмачи, не смеют обижать слабоумных. Они — божьи люди.

Когда уже совсем стемнело, в ворота постучались.

Через минуту Сайфи привел невысокого человека в круглой лисьей шапке.

Переступив порог комнаты, человек долго протирал глаза, слезившиеся от едкого дыма костра, кашлял, поглядывал на хозяина. Пришедший, видимо, никак не решался заговорить.

Тогда Сайфи протянул руку и вытащил из–за пояса нового гостя свернутую трубочкой бумагу. Приблизившись к костру, Сайфи начал читать вслух:

«Мусульмане, вы продались и не думаете о будущей жизни. Есть два рода людей: одни — верующие мусульмане, а другие — неверные, которые попадут в ад: Мы раньше думали, что вы наши друзья, а оказывается — вы наши первые враги. Но мы все равно вам отомстим, даже если придется нам погибнуть. Опомнитесь! В вашем кишлаке Гумбазе окружены и издыхают в осаде двадцать красноармейцев. Джигиты нашего верного помощника Ниязбека крепко ухватили их за ворот, но они еще смеют сопротивляться. Приказываю немедля помочь моим воинам, иначе будет вам плохо. Мы не говорим — бог вас накажет, мы сами найдем вам наказание…»

Старик пожевал губами и прибавил: — А подписался кровавой своей лапой: «Командующий всеми войсками Гиссара и Байсуна Кудрат–бий парваначи».


— Ну, и что же? — спросил Санджар пришедшего.

— Кудрат–бий послал с этой бумагой своих конных людей по окрестным кишлакам. Никто из дехкан не послушался. У нас в Гумбазе тоже не нашлось, кто бы пошел помогать басмачам.

— Ну?.. — протянул Санджар.

— Уже Шариф–бобо и мельник Башир, за отказ и неповиновение повешенные за шею, кончили свои дни на площади около мечети, — сказал мрачно новый гость.

— А народ молчит? Что у вас, бараны в Гумбазе или люди?

— У нас есть палки. Нет винтовок, — коротко возразил пришедший.

— Что же красноармейцы?

— Они проделали в дувале, окружающем двор ишана Мирзы–бобо, бойницы и перестреляли уже много басмачей. Ночью, когда темно, наши мальчики ползком пробираются во двор и приносят краснармейцам хлеб, воду. Помогите нам! Приезжайте скорее. Наши дехкане не хотят больше слушать курбашей. Сам ишан Мирза–бобо послал меня к вам показать эту бумагу… Приезжайте, иначе красноармейцы пропадут. Трое ранены. Двое все время дрожат в лихорадке.

— Вот что, — сурово сказал Санджар, — сам я с вами не поеду и своих бойцов не пошлю…

— Как?.. — разочарованно протянул человек в лисьей шапке.

Среди бойцов отряда послышался тихий ропот. Не обращая внимания на это неслыханное нарушение дисциплины, Санджар еще резче бросил:

— Ни одной винтовки не дам вам.

Гумбазец даже потемнел; он потерял дар слова.

— Ни одного патрона…

— Но…

— Молчите и слушайте. Кто водит дружбу с Кудрат–бием, тот враг Красной Армии, враг Советов.

Гумбазец опустил голову и с деланным интересом стал разглядывать узор кошмы.

— Вот мой ответ. Сейчас же скачите к себе в Гумбаз. И чтобы сегодня же басмачей и духу там не было.

— Но как… Что могу я, бедный слабый человек? Вот, если вы со своим отрядом придете, тогда мы… э… поможем вам… э… продуктами, фуражом.

— Слушайте вы, господин Мирза–бобо! Что вы думаете: сняли чалму и в вас никто не узнает ишана? Вы и еще кое–кто из ваших разве не были у басмачей? Вы что же думаете, нам это неизвестно?

Еще ниже опустив голову, гумбазец молчал.

— Вот и все, — продолжал Санджар. — Вы своими руками… Собственными руками должны покончить с басмачами.

— Надо подумать.

— Думать некогда. Будет поздно думать, когда я сам приду туда. Поняли?

— Да понял.

Ишан тихо вышел.

Не обращаясь ни к кому, Санджар заметил:

— Плохо, видно, извергам приходится, если от них ишаны да баи отшатнулись. — Поманив Сайфи, командир спросил: — Никто не приходил еще из Гумбаза?

— Пришли. Два бедняка. Один — сын убитого мельника, другой — активист Бута. Они не хотели заходить, пока здесь ишан был… Не доверяют ему.

— Правильно делают. Позови их.

Когда два бедно одетых дехканина появились на пороге, Санджар вскочил и пошел им навстречу. Он обеими руками пожал им руки и со словами: «Пожалуйте, прошу!»— усадил на одеяло.

Только изучив лица всех присутствующих, Бута заговорил:

— Этот ишан, который сейчас был — плохой человек. Сейчас он пойдет к басмачам, к Ниязбеку, и расскажет, чтобы снискать милость, сколько у тебя воинов, и будет кушать за его дастарханом. Покушает и пойдет тайком к командиру красноармейцев с мешком риса и скажет: «Я друг большевиков, вот вам рис, кушайте». У этого ишана два лица, два языка и две души.

— Чего же вы его держите?

— О, этого ишана все очень уважают. Он излечивает болезни одним только прикосновением руки… Он…

— Ладно, — перебил дехканина Санджар, — потом разберемся, как лечит ваш ишан. Сейчас не до того. Расскажите, что думают дехкане.

— Дехкане? — переспросил пришедший. — Дехкане ждут помощи. Если только ты, Санджар, нам поможешь, мы ударим собак Ниязбека. В кишлаке стон и плач от них. И если все красные бойцы не были бы больны, мы давно так поступили бы с насильниками и грабителями. Помоги нам, Санджар–батыр.

— Хорошо, Бута. Ты дело говоришь. Но помни: ты и твои гумбазцы очень виновны перед Советской властью, перед народом. Вы, гумбазцы, до последних дней вели себя, как капризные бабы, непонимающие, где вред, где польза и норовящие сесть вместо одеяла на горячие угли очага. Разве вы не помогали Кудрат–бию?

— Мы… мы боялись его гнева.

— А! Вот в чем дело?! Вина ваша безмерна, и я требую, чтобы дехкане Гумбаза искупили ее. Сегодня на рассвете дехкане — и старые, и молодые, и женщины, и юноши — возьмут ножи и кетмени, палки, а те, у кого не найдется палки, пусть наберут за пазухи и в подолы камней и обрушат гнев свой на спящих басмачей. И пусть бьют их чем попало до тех пор, пока они не умрут, или не убегут, или не отдадутся в их руки. Пусть бьют их. Мы вам поможем, хоть вы и не заслужили этого.

Лицо Буты просветлело. Волнуясь, он проговорил:

— И Советская власть тогда простит гумбазцев?

— Советская власть всегда помогает беднякам и батракам… Идите же, поднимайте народ. Пусть сегодня сердце каждого гумбазца станет сердцем льва.

Едва гумбазцы вышли, Санджар подозвал своих помощников и отдал приказание:

— Вот что, Дехканбай. Возьми двадцать бойцов и отправляйся на Гиссарскую дорогу. Если басмачи побегут, действуй, не выпускай их. Если до утра в кишлаке будет тихо, ударьте на Гумбаз сами.

— Предупредить красноармейцев?

— А зачем? Вашего гонца могут перехватить басмачи. Бойцы — буденовцы, они сами, когда все начнется сообразят что делать. Выступайте, как только кони немного отдохнут… Через три часа — все равно, воины ислама в темноте не воюют. До утра ничего в Гумбазе не изменится, а к рассвету вы будете там. Абдурасуль подойдет к Гумбазу с восхода солнца и, едва закричат на рассвете петухи, ударит по спящим басмачам. Я же с остальными бойцами подойду со стороны Белого бугра. Все… А теперь часика два поспим.

Когда Санджар уже лежал под одеялом и широко открытыми глазами всматривался в темноту, к нему неслышно подошел Сайфи.

— Девушку увезли за Сурхан, — зашептал он. — Увезли люди Бутабая для одного ходжи. Кишлак Бутабая отсюда за пять ташей. Кудрат–бий уехал из Гумбаза к Бутабаю, там они будут совещаться. Он взял с собой только полсотни нукеров, самых отборных. К Бутабаю ждут людей из–за Пянджа. Должны привезти какие–то бумаги, пулеметы, патроны… Помогают афганцы и, если правду говорят, за Пянджем видели инглизов; они раздают этим проклятым золото и оружие.

Старик еще долго что–то шептал.

— Ну, а Гумбаз? — спросил вдруг Санджар.

— Еще солнце не встанет над горами, а вихрь выметет сор из кишлака Гумбаз.


IV¹

Кони за ночь отдохнули и подкормились. При переправе через веселый Сурхан они искупались в студеной воде, и в их мускулистые, лоснящиеся в первых лучах, утренней зари тела влился огонь озорства. Впереди, грызя удила и вздергивая ежеминутно голову, несся Тулпар. За ним еле поспевали остальные.

Вокруг расстилалась холмистая степь, преддверье таинственного Локая. Где–то в дебрях его, неизвестно — близко или далеко, лежало логовище Бутабая — кишлак

_______________

¹III глава пропущена, возможно, перепутана нумерация глав (Д. Т.)


Шулюм, куда басмачи увезли Саодат… Санджар хмурил свои густые, широкие брови, сжимал нетерпеливо губы и старался не думать о ней. Сейчас нельзя было отвлекаться. Горстка израненных, больных бойцов требовала немедленной помощи.

Внезапно он что–то крикнул и с гиком поскакал к высокому кургану, высящемуся над обрывом, круто падавшим к Сурхану. Храпя и фыркая, Тулпар по крутой тропинке вынес всадника на вершину.

С трудом сдерживая разгоряченное животное, Санджар полной грудью глотнул свежий воздух и огляделся. Влево и вправо уходила блестящая лента Сурхана; за ней желтели обрывы, а над ними — заросли тугаев и далеко, до самого Гиссарского хребта тянулись зеленые камыши.

Пустынной казалась отсюда Гиссарская долина. Не видно было ни домика, ни шалаша, ни живой души. Нетерпеливо перебегая взглядом с одного темного пятна на другое, Санджар искал чего–то, сжимая в руке бинокль. Над самым ухом прозвучал голос Сайфи:

— Смотрите чуть левее. Видите белую полоску? Это Дюшамбинский тракт… вот–вот. А вот ниже… ближе к нам зеленеют чинары. Это Гумбаз.

— Вижу, вижу! — радостно вскрикнул командир, — вижу красное пятнышко.

— Да, это флаг красноармейцев над домом ишана Мирзы–бобо.

— Не пройдет получаса, и мы будем там. Ну, Ниязбек, держись!

Он подтянул удила, и Тулпар затанцевал на месте.

— Минуточку, — проговорил, слегка задыхаясь, Сайфи, — всмотритесь ниже. Видите еще полосу?

— Да.

— Дорога на Гиссар. Следите за ней. Тише. Слушайте.

Оба напряженно, до звона в ушах вслушивались в тонкий посвист степного ветра. Шелестела сухая трава на облысевшей голове кургана, позвякивали удилами кони. Солнце еще пряталось за горами, но стало совсем светло. Высоко в небе кружил орел. Тишина стояла над холмами Локая, над долиной, над Гиссарским хребтом. Внизу, у подножья кургана, застыли маленькие фигурки всадников, их лица были обращены к вершине холма.

Бойцы внимательно следили за движениями своего командира.

Санджар снова навел бинокль на белую полоску Гиссарской дороги и вздрогнул от неожиданности. По ней в сторону кишлака быстро двигались темные точки. Одновременно прозвучал сдавленный голос Сайфи.

— Слышите?

Порыв ветра донес сухие, щелкающие звуки… Стреляли из винтовок.

— Это там, в Гумбазе, — благоговейно проговорил Сайфи, — началось.

— Началось, — подтвердил Санджар. И спросил: — А на дороге, видите? — Он протянул Сайфи бинокль. Но старик отстранил его и кивнул головой. Он сказал полувопросительно:

— Дехканбаевские молодцы? Вот они доехали до мельницы, погибшего от притеснений Башира. Вот они съезжают с дороги, там их не видно будет за дувалом. Правильно делают! Оттуда хорошо будет ударить.

Ветер переменился или перестрелка в кишлаке прекратилась, но звуков выстрелов больше не было слышно. Санджар в нетерпении так натягивал повод, что Тулпар то оседал на задние ноги, то становился в ярости на дыбы.

— Ох, — бормотал Санджар, — как долго… как долго! Как они медлят… — И, обращаясь к Сайфи, заметил: — Ну, кажется, обошлись без нас… Теперь им не уйти. Молодец Абдурасуль!

Но Сайфи только улыбнулся в усы. Со стариком произошла разительная перемена. Он сидел в седле выпрямившись, брови его были нахмурены, и ничего нельзя было найти в его лице, оправдывающего прозвище «дивана».

Протянув вперед руку, Сайфи торжествующе закричал:

— Вот! Вот!

Темные пятнышки ползли по белой ленте дороги, выкатываясь из–за группы чинаров. Все больше и больше. Вот потемнела вся дорога. Это басмачи, кто верхом, а кто и пеший, стремительно покидали кишлак Гумбаз. Вновь донеслась оживленная трескотня перестрелки. И стрельба эта звучала в ушах Санджара праздничной музыкой.

— Гонят, — шептал он, — гонят! Погнали! Хорошо!

— Смотрите, командир, — прозвучал голос Сайфи, — сейчас ударит Дехканбай.

Напряженно всматривался Санджар в то место, где была засада. И хоть от волнения прыгал и дрожал в руке бинокль, но командир все же разглядел расстановку сил.

Дехканбай расставил своих бойцов на повороте широкой дороги так, чтобы она оказалась под прицельным истребительным огнем. По обеим сторонам дорожной насыпи тянулись болота и заброшенные топкие рисовые поля, почти непроезжие для всадников. И когда басмачам, преследуемым бойцами Абдурасуля и дехканами восставшего кишлака, преградили путь кавалеристы Дехканбая, то лишь очень немногим бандитам удалось ускользнуть в тугаи и заросли камыша.

Не мог, конечно, разглядеть со своего кургана Санджар все подробности славной стычки у мельницы. Но и того, что он видел в бинокль, было достаточно.

Радостный крик вырвался из его груди, когда он увидел, что басмачи мечутся под выстрелами, словно муравьи в горящей соломе. Еще несколько минут — и все было кончено.

Отряд отборной гвардии Кудрат–бия был уничтожен. Дорога почернела от трупов.

— А теперь за головой Кудрата!

Санджар бурей ринулся вниз по крутому склону и с ликующим возгласом «Победа, победа!» помчался по твердой, как асфальт, горной дороге к селению Шулюм…

До поздней ночи гумбазские дехкане и бойцы, вырвавшиеся из железного кольца осады, вылавливали мечущихся по тугаям всадников и собирали оружие.


V


Свеча горела медленно. Фитилек, потрескивая, разбрасывал искры, чадил перегоревшим бараньим жиром. Вся комната тонула в сумраке, только около низенького столика колебался круг желтого света, освещая книги в блестящих кожаных переплетах с цветным арабским тиснением. В руках сидевшего на коврике Гияс–ходжи шуршали пергаментные листы рукописи.

Ходжа был в золотой ермолке, в тончайшего полотна белой рубахе, подпоясанной шелковым платком. Изящные туфли с загнутыми носками аккуратно стояли рядом с ковриком, как раз на грани тени. Богослов расположился с удобством, по–домашнему. Кто бы мог сказать, судя по его невозмутимому виду, что он за двое суток проскакал полтораста верст верхом по холмам, пыльным дорогам, что ему пришлось дважды, боясь погони, скрываться в тугаях Сурхана?

Гияс–ходжа читал, или делал вид, что читает. По крайней мере, вот уже много минут страница книги, которую он держал в руках, так и оставалась не перевернутой…

Изредка он отрывался от рукописи и поглядывал вопросительно прямо перед собой. Потом веки его снова опускались, и только зрачки чуть поблескивали сквозь густые черные ресницы.

У стены на груде одеял лежала женщина, прикрытая расшитым покрывалом. По нервно шевелящимся пальцам обнаженной руки, перебиравшим материю, видно было, что она не спит.

Молчание в комнате ничем не нарушалось. Лишь извне, из глубины ночи, доносился беспокойный лай кишлачных собак…

Свеча медленно таяла. Жир оплывал и желтовато–прозрачными сосульками спускался с розетки фигурного подсвечника.

Внезапно запел сверчок. Женщина вздрогнула. Гияс–ходжа бросил быстрый взгляд в ее сторону. Словно обрадовавшись поводу нарушить тягостное молчание, он заговорил, продолжая давно прерванный разговор:

— Есть много способов заставить вас смириться и выполнять ваши обязанности…

И так как женщина не сочла нужным отозваться, Гияс продолжал:

— Если б я был кровожадным тираном, как вы говорите, я бы нашел много путей. Силу, например… Кнут. Он ведь действует даже на грубые тела крестьянок, а не только на такую нежную кожу, как ваша… А знаете, Саодат, — он откинулся и, прислонившись спиной к стене, беззвучно рассмеялся, — знаете, как поступил наш хозяин, вы видели его, не правда ли, добрейший с виду толстяк, да, наш хозяин со своей новой женой… Она, видите ли, сочла ласки мужа в свадебную ночь слишком назойливыми и прямо с брачного ложа на рассвете убежала.

Бутабай поймал ее, бросил в яму и сам, собственноручно, засыпал ее полдня землей. Сначала по пояс, потом по грудь, затем по шею, до рта… да, до рта. Потом она могла дышать только носом. А затем она умирала три дня, эта своенравная локайка… Разве можно перечить мужу, любовь моя!

В бесстрастном голосе Гияса прозвучали нежные нотки.

— Я могу перечислить тысячи наказаний, применяемых к непослушным женам, да еще большевичкам, забывшим закон пророка, из которых смерть прекрасной локайки окажется не самой ужасной. Но нет, я отнюдь не изверг. И зачем? Ведь я муж ваш. И я ничего не сделал, что не соответствовало бы моему положению мужа… моим правам.

— И вы думаете, — глухо прозвучал голос Саодат, — и вы думаете, что я… Нет, вы знаете сами… Я прошу, если вы не зверь, отпустите. Женой вашей я не буду…

— Но вы моя жена по шариату, а по закону женщина не может дать развод мужу. Только муж может развестись с женой. По шариату…

Спохватившись, что он говорит не то, Гияс смолк.

Саодат резко поднялась и села на одеяла.

— Никогда, никогда! — злобно и в то же время жалобно закричала она. — В вас нет и песчинки того, что называется любовью. В вас только одно… только одно. Вы только муж и повелитель, собственник тела, но не души… Никогда, никогда не подчинюсь я воле зверя…

— Зверя? — слово это прозвучало, как рыдание. Гияс вскочил:

— Знаете, Саодат, жена моя, — страстно заговорил он, — пусть я мусульманин, пусть я великий муфтий, пусть законник, но я человек. Да, такой же, как великие наши поэты мусульмане. Да, они были мусульманами, и воспевали любовь, и любили томный вздох девушки, золотые звезды глаз, нежную упругость грудей, аромат кудрей… О, разве Навои не был мусульманин, а Мукими, а…

Протягивая руки, он шагнул вперед. Саодат резким движением закуталась в одеяло, упала ничком на подушки.

Опустив бессильно руки, сгорбившись, стоял над ней Гияс–ходжа. Лицо его подергивалось.

— Я не отпущу тебя, Саодат, — глухо сказал он. — К чему привыкло сердце, того оно не оставит, хотя бы вспыхнул пожар.

— Я убегу…

— Мы найдем тебя…

— Я снова убегу.

— Я убью.

— Убей!

— Смерть страшна, Саодат. Тебя поставят на колени. Грубо оттянут твою прелестную головку назад и тупым ножом будут пилить твою нежную шейку, пока не перережут горло и ты не захлебнешься своей собственной кровью…

Саодат молча плакала. Тогда Гияс сказал:

— Ну!..

— Я уйду!

Закрыв лицо руками, Гияс вернулся к столику и тяжело опустился около него.

После долгого молчания он снова заговорил:

— Саодат, неужели я хуже этого грязного пастуха с запахом овечьего пота?..

Саодат отозвалась возмущенно:

— Как у вас язык повернулся говорить подобное о великом воине!

— Ты любишь его? Он твой возлюбленный?

Что делалось с Гияс–ходжой? Куда девался его бесстрастный тон? Голос его дрожал. Он ждал и страшился ответа.

Саодат украдкой наблюдала за ним из–под полуопущенных век, но ничего нельзя было прочитать в ее лице, кроме равнодушия.

— Ты любишь его?

— Отпусти меня или убей…

— Душа моей жизни! Уедем в горные сады Бадахшана, на берег голубого озера Шива. У меня богатства в руках, — он говорил спеша, захлебываясь, боясь, что она не захочет его слушать, ускользнет от него, хотя отлично знал, что двери и ворота на запоре, что верные псы — его слуги не дадут ей сделать и шага. — Ты будешь в шелку, в золоте, как гурия рая.

Он говорил еще долго. Он сулил, он обещал, он умолял. Он ползал перед ней на коленях. И это было страшнее, чем когда он грозил и злобствовал.

Саодат молчала. Перед глазами, как в полусне, проходили последние дни. Она с горечью вспоминала все, что случилось так нелепо. И остановившую ее на улочке кишлака старушку, такую добрую и несчастную, и посещение домика этой почтенной бабушки. И свою наивную доверчивость, приведшую к тому, что она попала в крытую арбу, где ее поджидал Гияс–ходжа. И долгую дорогу. И все, что было потом… Ее начинало мутить…

— Ваш дружок скачет сюда… Но он вас даже не увидит. Не успеет… Санджар–непобедимый кончит свою жизнь здесь, в грязном кишлачишке. Неплохой конец для влюбленного дурака… До чего доводит любовь, а?

Вопль Саодат испугал Гияс–ходжу.

— Вот теперь я вижу дно твоей души, — проговорил он. — Санджар — твой любовник… Тебя побьют камнями, как неверную жену… Как вероотступницу.

— Нет, нет… — умоляюще протянув руки к Гияс–ходже, молодая женщина твердила: — Я буду вашей женой… хорошей, любящей женой, но не дайте гневу ослепить себя. Не дайте погибнуть великому воину.

— Ты не обманываешь?

В смятении он бросился к двери, затем вернулся. Снова побежал к выходу, но тут же подошел к Саодат, обнял ее за плечи и, стараясь заглянуть ей в глаза, прошептал:

— Ты меня полюбишь…

Дрожь отвращения пронизала тело Саодат.

Руки Гияса разжались. Он встал и, волоча ноги, прошел через комнату. У двери он остановился и медленно проговорил:

— Все… Саодатхон, я даю тебе развод. Развод вместо ножа… Будь счастлива так, как несчастен я. Утром тебя проводят из кишлака.

Он вышел.

Саодат пыталась вскочить, но силы оставили ее. Где–то далеко в глубине сознания сверлила мысль: «Смерть грозит Санджару! Смерть грозит Санджару!» Она забылась…

Солнце залило золотистым светом резные алебастровые полочки, оплывавшую свечу в медном шандале, старинные книги, резной потолок. Саодат очнулась. В дверях стоял Санджар…


VI


Хотя Гуляму Магогу была постлана, как важному лицу, очень мягкая постель в три одеяла (почет неслыханный), он спал плохо, ворочался с боку на бок. Слова Кудрат–бия не выходили из головы.

Откровенно говоря, Гулям не очень верил в то, что такой опытный воин, как Санджар, так наивно полезет в подогретый котел, да еще в качестве «мяса для плова», который угодно было заварить басмаческим начальникам. Нет, Санджар не так глуп… Но все же надо предупредить. И конечно его, Гуляма, послали в разведку совсем не для того, чтобы он тут занимался разговорами.

И все–таки он нечаянно заснул под утро, но очень ненадолго. Что–то заставило его пробудиться. Он сидел на своих почетных одеялах и напряженно смотрел в темноту. Что случилось? Со сна он ничего не мог понять. Что разбудило его? И только когда звук повторился, Гулям сообразил, что это такое. Где–то недалеко призывно заржала лошадь.

Гулям прислушался: если сейчас прозвучит ответное ржание, значит, Санджар близко. Широко раскрыв глаза и рот, Гулям ловил далекие степные звуки. Снова заржал конь, теперь еще ближе.

В комнате храпели и посапывали спящие на одеялах басмачи. Было еще совсем темно. Из щелей в ставнях струился неверный, едва различимый свет утренней зари.

Решение созрело… Толстяк встал, накинул на себя халат и осторожно направился к двери, стараясь не наступить на спящих. Когда створка скрипнула, властный голос спросил:

— Эй, купец, куда вы?

— Не беспокойтесь, ваше превосходительство… Схожу в Верхнюю мечеть. Близится час утреннего намаза…

Не дожидаясь ответа, он вышел. Свежестью пахнуло ему в лицо. На дворе все спало мертвым предутренним сном. В воротах, на небольшом возвышении, в крайне неудобной позе дремал обвешанный амуницией совсем юный, безусый басмач.

Перебирая четки и бормоча молитвы, Гулям шел по широкой кишлачной улице. Он шагал с достоинством и не спеша, как человек, погруженный в благочестивые размышления. Конечно, это нисколько не мешало ему из–под опущенных век примечать все, что творилось в селении. С удовольствием он обнаружил, что басмаческие караульные, забыв всякую предосторожность, спят на глиняном возвышении около мельницы.

— Ну, не очень–то они ждут нашего батыра, — усмехнулся Гулям Магог, — вот бы он сейчас нагрянул на дрыхнущих бездельников…

Но тут же толстяк с необычайным проворством кинулся за угол дома: впереди послышались гулкие шаги. На улице возникла темная фигура. Гулям слегка вобрал голову в плечи. Мимо него, чуть не задев полой халата, проскользнул Гияс–ходжа; лицо его было растерянно, невидящие глаза устремлены в пространство. Гулям вопросительно посмотрел ему вслед. Гияс–ходжа свернул во двор Бутабая.

Тогда толстяк заспешил. Он бросился к мечети. Еще из вечерних разговоров он понял, что Саодат где–то там. А спешить было нужно. Кишлак зашевелился. Откуда–то доносился приглушенный шум, топот копыт, пофыркивание лошадей.

До мечети оставалось несколько шагов. Гулям замер.

Посреди улицы быстро шел своей уверенной походкой Санджар, держа наперевес ручной пулемет. Из–под низко надвинутой меховой шапки поблескивали белки глаз.

— Гулям Магог!

Но когда толстяк сделал радостное движение навстречу командиру, тот резко остановил его:

— Осторожно… Где он?

Гулям показал вниз:

— В доме Бутабая. Саодат здесь… в кишлаке…

— Стой у мечети… Всем передавай, где я. По первому выстрелу бить басмачей!

Санджар пошел вниз, к дому Бутабая, той же уверенной походкой. Только теперь толстяк увидел двух санджаровских воинов, скользивших в тени домов в нескольких шагах от командира, а немного поодаль еще двух, и еще, и еще. Вопреки обыкновению, все они были пешими. У всех в руках винтовки на изготовку, у многих гранаты. Один за другим проходили бойцы мимо мечети, и Гулям тихо передавал им приказ командира… Стало светлее.

«Почему он не ищет Саодат? — недоумевал Гулям. — Надо посмотреть, что с ней».

Четкой дробью рассыпалась внизу пулеметная очередь и оборвалась. Грохот и вой наполнили кишлак…

Кто–то шумно вздохнул рядом. Гулям резко обернулся.

Вчерашний домулла, перегнувшись через ограду, смотрел на улицу.

— Что такое? — спросил он.

— Это пришел Санджар.

— Да ну! — обрадовался старик.

Неожиданно легко для своих лет он перебрался через забор и стремительно побежал вдоль улицы, истошно крича:

— Вай дод! Хватайте воров! Бейте воров!


VII


Отряд Санджара собирался в обратный путь. Кони были заседланы. Бойцы осматривали сбрую, бродили по двору мечети, вьючили на запасных лошадей амуницию, винтовки, захваченные в утреннем бою.

Солнце клонилось к западу, когда из ворот дома ишана вышел Санджар в сопровождении Гуляма и Саодат. На голову молодой женщины была накинута паранджа, но без чачвана. Лицо ее было открыто.

Командир хмурился. Бойцы удивленно переглядывались.

И только один Гулям примечал и холодную застывшую улыбку на красивом лице Саодат и странные безразличные взгляды, которые она бросала из–под полуопущенных ресниц вокруг.

Гулям слышал отрывки разговора командира с Саодат.

— Этому не бывать! — упрямо говорила молодая женщина.

— Чем я заслужил такое?

— Я безмерно благодарна вам, друг, но сердцу приказать не властна. Этого не будет.

О чем говорили Санджар и Саодат дальше, Гулям не понял.

Санджар нетерпеливо хлестал камчой камни ограды. Уже подвели его жеребца, и местный аксакал подобострастно ухватился за стремя.

В этот момент с улицы послышались женские голоса, крики. Через узенькую калиточку во двор ввалилась толпа. Все это были по преимуществу молодые, здоровые крестьянки; они тащили круглого, заплывшего жиром человека в дорогом бухарском халате и кричали:

— А ну–ка, а ну–ка иди, вот сейчас тебе тут отрубят голову.

Толстяк жалобно взвизгивал и стонал, но не пытался вырваться из цепких рук.

Женщины подтащили своего пленника поближе к Санджару и, не дожидаясь вопросов, в один голос заговорили. Командир, не понявший ни слова, сокрушенно покачал головой. Тогда рослая загорелая женщина крикнула так, что кони шарахнулись в сторону:

— Молчите, все молчите! Я скажу. Господин Санджар, вот это наш амлякдар Сарыхан… Он вместе с эмиром год назад подобрал свой жирный зад и, растрясая свое сало, удрал к афганам… А теперь узнал про этого подлеца курбаши и притащился к нам собирать налоги. Мы ему покажем налоги! Он опять берется за старое. Всех пугает: подождите, англичане придут! Они всем большевикам покажут… Это он не позволял приступать к жатве, пока посевы не будут обмерены и записаны в его поганую бумагу. Сколько хлеба осыпалось, пропало с тех пор, как его сальное благородие соблаговолило притащить свое девятипудовое пузо в наш кишлак.

Скупая улыбка промелькнула на лице командира. Он молча кивнул головой и одним прыжком вскочил на коня.

— Так ты, господин, разрешаешь?

— Разрешаю. Только, женщина, я не господин, а товарищ.

Амлякдар понял, что это приговор. Он упал в пыль, и, жалобно подвывая, стал умолять Санджара, чтобы он вступился за него.

— Что ты меня просишь? Проси их!

С высоты коня Санджар обвел взглядом двор, толпу, всадников и остановился на бледном лице Саодат. Он спросил ее:

— Саодатхон, а вы что скажете?

Она помедлила и очень тихо проговорила:

— Я не могу… Какую лошадь вы мне дадите?

Тогда та же рослая женщина презрительно фыркнула:

— Она не может… Она, видите ли, такая! Вот отобрал бы последнюю горсть муки этот вонючий козел у твоей малолетней дочери, тогда бы ты запела иначе. Пошли, сестры!

Они потащили прочь жалобно скулившего толстяка. Бойцы и дехкане молча проводили их взглядами.

Санджар скомандовал своим бойцам садиться на коней. Внезапно несколько пожилых, очень оборванных дехкан загородили ему путь. Приложив руки к животам, старики молча отвешивали глубокие поясные поклоны. Пришлось заговорить самому Санджару. Он спросил:

— Чего вам, дядюшки?

Выступил сухой, изможденный горец, необычайно высокий, с лоснящимися скулами.

— Разреши, госпо… товарищ–сардар, два–три слова?

— Говори, дядя.

— Первый вопрос: ты уедешь, сардар. Твои воины уедут. В большом сае поселились люди, называющие себя мусульманами. Они с оружием приходят в кишлаки и отбирают у народа скот, хлеб. Говорят: «Это для бога!» Но почему богу нужно достояние только дехкан? Почему у Бутабая они даже паршивого котенка не забрали? Можно Советскую власть установить у нас в кишлаке, чтобы эти мусульмане не смели к нам приходить?

— Да. Нужно.

— Еще вопрос: если Бутабай без тебя, сардар, вернется, то из десяти мешков пшеницы девять он заберет себе, из десяти баранов все десять отберет. Так он делает всегда. Говорят же мудрые: «Притеснитель не сжалится над положением бедняка». Если придет Бутабай, мы его убьем? А?

— Дело ваше. Старики тоже говорили: «Потушить огонь и оставить угли, выгнать змею из норы и оставить ей жало, — не дело мудрых».

— Имама в кишлак не пустим?

— Дело ваше.

— Еще вопрос можно?

— Да.

— Мы додумались до хорошего дела. Наши дехкане поняли, что вразброд далеко не уйдешь. Раньше нечем было работать, нечем пахать. Теперь, если мы сложимся вместе, мы спокойны: работать будет чем — у одного есть бык и у другого есть бык, у одного есть омач, у другого есть борона… Будем работать дружно, а?

— Это хорошо. Отцы и деды делали хошар. Очень хорошо!

Но горец возразил:

— Нет. Твой начальник, главный начальник — Ленин. Отец всех бедняков Ленин. Что он сказал? Даже в наши горы и степи пришли его слова. Слова великой истины и через камень до ушей дойдут. И дошли. Ленин сказал: «Земля — тех, кто на ней работает». Сказал так Ленин? Сказал. Раньше мы делали хошар для бая и для имама мечети. А теперь будем делать хошар для себя, и не один раз, а все время. И день, и два, и месяц, и год. А землю Бутабая и вакуфа возьмем себе. Можно?

Санджар был в большом затруднении. Полномочий раздавать землю он не получал. Дехкане, видя, что он колеблется, помрачнели. Но высокий горец не сдавался. Он снова заговорил:

— Ленин есть? Есть. Ленин так сказал? Сказал.

— Забирайте землю, — не выдержал Санджар. — Я попрошу, чтобы из дюшамбинского земельноводного отдела прислали человека. Он вам поможет организовать Союз бедноты. Басмачи идут к своей гибели. Петля аркана затянулась. Не сегодня, так завтра басмачи захлебнутся в своей поганой крови. Берите в свои руки помещичью землю, пашите ее, ухаживайте за ней, как за родной матерью. Не допускайте, чтобы нога помещика ступила на ваше поле. Да, да, ваше. Вся земля крестьянам сказал Ленин… Забирайте землю, растите урожай. Будьте богаты. Мы, Красная Армия, отдаем вам землю.

Провожаемые доброжелательными возгласами и благословениями дехкан, бойцы цепочкой потянулись по дороге.

Навстречу им показалась мрачная процессия. Бегом двигалась вереница людей, несших десятки носилок с покойниками. Это хоронили басмачей.

Бойцы ехали, глядя прямо перед собой, сурово сжав губы. Ни один из них не оглянулся. Только Гулям не удержался и сказал вполголоса:

— Закопать врага так, чтобы из могилы не встал. Сравнять с землей могилы так, чтобы следов не найти…

Отряд перевалил холмы и двинулся по выжженной степи. Потряхивая гривами, лошади весело бежали.


VIII


На переправе через Сурхан в прибрежных камышах разгорелась перестрелка, которая грозила затянуться до вечера. Нежелание подвергать Саодат опасности заставило командира ограничиться короткой стычкой; затем он двинулся в обход к мало известному броду.

Движение это басмачи истолковали как проявление слабости и начали нагло наседать. И странное дело — пустынная местность ожила: то там, то тут появлялись всадники, открывали беспорядочную стрельбу и тотчас же скрывались за гребнем холма или в тугаях. Парваначи вознамерился использовать неожиданную и столь необычную бездеятельность Санджара и окружить его отряд.

И тогда Санджар уже в наступившей темноте повернул назад, проскочил под самым носом изрядно потрепанной шайки Кудрат–бия, сделал большую петлю и ушел в горные дебри к северу от Регара. Все это стоило огромного напряжения сил.

Когда стало ясно, что, по крайней мере, на некоторое время опасность устранена, Санджар подъехал к совсем примолкшей Саодат:

— Ключи моей жизни в твоих руках, — заговорил он. — Я не держу поводья моих дел. Ты, повелительница, распоряжаешься моим счастьем, — голос Санджара дрожал, когда он декламировал слова забытого поэта Хосрова.

Голубая ночь разливала тихий свет по горным долинам, острым скалам, глубокие впадины прятались во тьме, и только одинокие желтые огоньки пастушьих костров слабо мерцали, то совсем внизу под ногами, то где–то неимоверно высоко, прямо среди звезд… В кишлаках, затерявшихся в горах, тишина ничем не нарушалась, даже кишлачные собаки не подавали голоса.

Притомившиеся кони шли медленно, звонко отбивая подковами шаг по каменистой тропинке. Слышалась вполголоса напеваемая бойцом песенка.

Отряд перевалил невысокий горный хребет и стал спускаться к чуть блестевшей далеко внизу реке.

Снова и снова Санджар пытался заговорить с Саодат, но молодая женщина молчала.

Долгий путь утомил ее до крайности, и только один раз в ответ на пламенную тираду Санджара она смогла выговорить:

— Поэзия, мой друг, хороша, но… не скажете ли вы, когда можно будет немножечко отдохнуть?

Сердце у Санджара сжалось. Он никогда еще не слышал, чтобы Саодат, — непреклонная, мужественная Саодат говорила так жалобно.

Санджар пробормотал поспешно:

— В первом же кишлаке, вон в том ущелье мы остановимся…

И действительно отряд вскоре вступил в селение.

Но не успели бойцы слезть с коней, как где–то недалеко в скалах снова завязалась перестрелка.

Что происходило там, трудно было сказать. Но по гулкому грохоту, усиленному стократным эхом ущелий, можно было понять, что дело затевается серьезное.

Саодат сидела на камне на берегу поблескивающего в темноте говорливого ручейка. Она так устала, что ей было все безразлично. Доносившиеся как в далеком сне выстрелы нисколько ее не тревожили. Она попросту их не слышала.

Санджар стоял тут же, держа своего Тулпара под уздцы и, нервно вглядываясь в темные очертания надвинувшихся на кишлак гор, вполголоса разговаривал с горцем.

— О, конечно, конечно, — говорил горец, — у нас найдется хорошее место для женщины. Очень хорошее. Сама достоуважаемая, прах ступней ее на моей голове, ханум пребывает в нашем бедном селении, недавно соизволив прибыть из города.

— А кто она, ваша ханум?

— Она подлинная госпожа, — горец запнулся, сообразив, что говорит не то, что нужно, — о, не беспокойтесь, не беспокойтесь. У них сын, как говорят, в Красной Армии, командир.

— Это любопытно, пойдемте. Я сам поговорю с ней.

И он пригласил с собой Саодат.

Но тут перестрелка разгорелась с такой силой, что Санджар, пробормотав: «Устройте же ее… Вы отвечаете мне…», вскочил на коня и, сопровождаемый бойцами, исчез.

Горец провел Саодат в аккуратно, насколько это можно было разглядеть в темноте, прибранный двор.

В глубокой нише ворот мерцал огонек фонаря. Взад и вперед суетливо метались темные фигуры. Кто–то визгливым голосом отдавал распоряжения. С лаем бегали по соседним крышам собаки.

Саодат бессильно опустилась на глиняные ступени. Кружилась голова, темные пятна стояли перед глазами. Ноги, руки, поясницу ломило, глаза слипались.

Заставило ее очнуться легкое прикосновение руки к плечу. В темноте перед ней стояла женская фигура.

— Что вам угодно? — устало спросила Саодат.

Старческий голос ответил:

— Госпожа ждет вас на женской половине.

Не задумываясь над тем, что это, наконец, за госпожа, о которой говорят столь почтительно, Саодат безропотно пошла за проводницей. Они прошли через темную комнату в небольшой дворик. Распахнулась дверь, и Саодат очутилась в ярко освещенной михманхане, увешанной гранатового цвета коврами.

Когда молодая женщина узнала, что попала в дом Амины–ханум, жены Хакима денауского, родной матери Санджара, она даже не удивилась. Все события последних дней слишком были похожи на тяжелый болезненный сон…

У Амины–ханум Саодат пришлось прожить несколько дней.

Утром Санджар не вернулся. А мать его, вообразив, что видит в Саодат свою будущую сноху, старалась расположить ее к себе. Старуха, видно, надеялась при помощи молодой женщины найти путь к сердцу своего сына. Она без конца рассказывала о минувших днях блеска и величия бекства денауского. Саодат волей–неволей слушала, тем более, что только это нарушало однообразие тянувшихся бесконечно дней ожидания…

— Доченька моя, увы, три года прошло, — печально рассказывала Амина–ханум, — как разрушились основы власти, установленной богом, и подверглись гонениям и бедствиям могучие правители нашего государства.

Но здесь Саодат перебивала старуху и гневно говорила об эмирском строе. Молодая женщина страстно клеймила гнусность бекских гаремов и от души восхваляла русских большевиков, которые помогают народу искоренять отвратительные порядки. Саодат в эти минуты забывала, что она по существу одна, что в этом глухом полудиком горном селении ее окружают силы, если не явно враждебные, то отнюдь не дружелюбно настроенные. Что они, эти силы, едва ли могут спокойно снести нарушение диких, закоснелых традиций феодального быта и изуверской религии. Женщина, открывшая лицо, попирала самое священное, что предписывалось в семейной жизни адатом и шариатом.

Но Амина–ханум в своей слепоте не сумела разглядеть в Саодат активистку, боровшуюся за раскрепощение женщин, а принимала ее за немного взбалмошную, капризную красавицу, полюбившую Санджара и поэтому своенравно поступившую со своим мужем Гияс–ходжей. Амина–ханум не придавала особого значения словам Саодат, считая их временной блажью и, будучи высокого мнения о своей мудрости и опыте, решила воздействовать на ее чувства средствами и посулами, перед которыми, с ее точки зрения, не может устоять сердце ни одной женщины, а особенно молодой и красивой, стремящейся к неге и мужской ласке.

Старуха обычно сидела в углу у маленького столика, по–турецки поджав под себя ноги и, раскачиваясь из стороны в сторону всем своим дородным туловищем, рисовала картины одну заманчивее другой.

— Да, доченька, жду не дождусь, когда добрые джины перенесут меня отсюда в благословенные долины, где ждет меня мой бек… Там, как раньше, в цветущем саду, на зеленеющей траве никогда — и день, и ночь, и утром, и вечером — не убирается шелковый дастархан. В блюдечках и тарелочках тончайшего китайского фарфора разложены и конфеты, тающие во рту, и пушистые персики, и фисташки, и миндаль… А сколько сортов кишмиша — и черного с серебринкой, и розового, и с косточками и без косточек, и перемешанного с миндалем! А пряники из орехов и фисташек! А золотистый виноградный мед, а сдобные лепешки, и на масле, и на сале, и на сметане!.. Поверь мне, доченька, от такой жизни, полной блаженства, не отказалась бы самая строптивая и свободолюбивая степнячка. Да, поверь мне, когда за мной прискакали в мой кишлак Кош–Как и увезли меня из нашей глиняной мазанки, затерянной в далекой пустыне, в чудный сад, к чудному дастархану, о котором не смеют мечтать и райские гурии, когда вместо грубой бязи я на своем теле почувствовала индийскую кисею и самаркандский тончайший шелк, — о, тогда я готова была броситься в объятия даже уродливого, горбатого старца. А тут передо мной предстал высокий, статный, красивый… И мы тоже, поверь, душа моя, не были уродливы, — не без самодовольства усмехалась Амина–ханум, — и наше тело было, как у тебя, и бело, и упруго, и полно очарования для мужчины, а может быть еще привлекательнее, потому что ты, матушка, при всей своей прелести, слишком сухопара и тоща, чего уже никак нельзя было сказать про нас. — Она начинала гордо охорашиваться. — И как может упрекать меня мой сын Санджар, что я смирилась со своей участью пленницы, подчинилась, забыла обо всем… стала верной рабой бека — могущественного, сильного, великолепного… Как можно меня, слабую, винить, что я забыла свою степь. И потом ведь я знала, что моему сыну хорошо с тетушкой. Но такова участь матерей в нашем несовершенном мире. Не успеет сын вылететь из родного гнезда, и уже начинает поучать ту, которая его породила в муках…

Тогда Саодат перебивала Амину–ханум:

— К чему вы мне все это рассказываете?

— Я знаю, ты гордая, хоть и не пойму, чего ты хочешь. Или ты не желаешь стать женою моего сына Санджара? Но, душа моя, кто же будет спрашивать твое желание? Тебе придется подчиниться его воле. Пришлось подчиниться мне, приходится подчиняться и тысячам наших сестер, такова наша участь — женщин. Санджар — могущественный узбекский воин, и неужто ты, слабая женщина, посмеешь спорить с его волей и сопротивляться его неодолимой силе?

Старуха испытующе заглядывала в бледное, печальное лицо Саодат и продолжала все тем же певучим голосом, как будто убаюкивая ее.

— Мы, женщины, всегда, испокон веков подчинялись мужчине. А мужчины становились послушны и безропотны в руках женщины. Ты красива. Перед твоей красотой растает суровость сына моего и тогда…

Здесь она начинала страстным шепотом уговаривать, заклинать Саодат:

— Только ты, красавица, сможешь повернуть Санджара на правый путь. Только ты своими словами и ласками заставишь его отвернуться от большевиков, от безбожников. И тогда Санджар станет могучим властелином и беком. А ты, Саодат, ты будешь со своей красотой и прелестью первой и любимейшей его женой. — Она переходила на шепот. — Золото, серебро хранятся в больших мешках в тайных местах, о которых знаю только я. Близко… Совсем близко. А слуги — они теперь молчат, мертвые — немы. Мой бек позаботился об этом. Табуны огненных скакунов угнаны за Аму–Дарью, неисчислимые отары гиссарских овец пасутся на пастбищах Гиндукуша под верной охраной. В горных тайниках лежат запасы товаров — сахару, чаю, шелков, холста, ковров… И все это будет в руках Санджара, достаточно ему будет сказать «да». Скажи ему… Обвей ему шею своими нежными руками. Умоли его, упроси… Будь ласкова, он не устоит…

Но видя, что Саодат молчит, Амина–ханум свирепела:

— Ты не слушаешь! Ты, жалкая, не понимаешь, что должна заслужить честь стать женой моего сына. Ты даже не девушка, ты разводка… Ты ноги ему должна целовать. Зачем ему жениться, делать тебя первой женой, госпожой, да он может спать с тобой как со всякой служанкой… Твоя цена, душа моя, хоть ты и красавица, в десять раз ниже самой плохонькой девушки–дехканки, провонявшей кизяком и своими лохмотьями едва прикрывающей свой стыд. А если ты откроешь ему путь к богатству, к силе, к власти…

— Перестаньте, — протестовала, бледнея, Саодат. — Как вы, женщина, можете говорить такое, забыв о своем женском достоинстве? Неужели…

— Достоинство? Женское достоинство? Наше достоинство в том, чтобы услаждать досуг мужа.

Слезы обиды блестели на прекрасных глазах Саодат. Отвратительные воспоминания пронизывали ее тело. Опять Гияс–ходжа с елейной улыбочкой приближался к ней и тянулся к ее телу липкими пальцами.

Встряхнув косами, она отгоняла видение и говорила со злостью:

— Как вы можете думать, что Санджар погонится за богатством? Он — за Советы, он — воин Красной Армии. А верность — свойство истинного воина…

— Кто откажется от богатства, от власти? Но я вижу, доченька, ты хвалишь Санджара. О, это очень хорошо. Ты не будешь долго упрямиться.

— Нет, вы ошибаетесь, матушка Амина–ханум. Я уважаю Сандажара, но…

И она стыдливо опускала глаза.

Амина–ханум торжествующе хихикала и принималась описывать со всеми подробностями той, который будет устроен по случаю свадьбы Санджара и Саодат.

Погрузившись в невеселые свои мысли, Саодат молчала.

— Что ты молчишь все, — ворчала старуха, — что тебе, когда ты в люльке лежала, вороны, что ли язык выклевали?

И снова начинались уговоры.

Дни шли за днями. За дувалом, внизу, шумел горный поток, над головой шелестела листва исполинских чинаров, похожих на башни сказочных древних замков. Саодат изнывала в ожидании.

В радостное горное утро в доме, во дворе вдруг все засуетились. Амина–ханум встревоженным голосом отдавала распоряжения. Какие–то старухи бегали взад и вперед. До ушей Саодат донеслись слова:

— Спускаются! Спускаются с Красного утеса. Над кишлаком неслась песня:


Огонь отваги Санджара

Высечен молнией его кинжала.

Конь его огненным смерчем

Летит вперед.

Куда бы ни устремился он

Бурно, подобен пламени,

Там наступает судный день.


Пришел отряд.

Но Санджар, несмотря на неоднократные приглашения, отказался заехать в дом своей матери. Он направился в чинаровую рощу, в общественную михманхану, пожелав воспользоваться гостеприимством кишлачной общины.

В каждом кишлаке горной страны есть такая михманхана. Она расположена, обычно, в тени вековых деревьев, на берегу ручья. Небольшое фундаментальное здание с террасой и хорошо расчищенной площадкой перед ней. В нише аккуратно сложены подушки в чистых наволочках, на полу одеяла, кошмы, циновки, паласы, иногда ковры. В небольшом чулане или прихожей медные кувшины, подносы, чайники, посуда, небольшой запас муки, риса, вареного мяса, сушеных фруктов.

Едва усталый путешественник присаживается на террасе, как на площадке появляется дехканин. Он вежливо приветствует странника. Идут расспросы о новостях, о здоровье, погоде, но только не о делах и не о личности пришедшего.

А тем временем вокруг михманханы начинается движение. Чьи–то расторопные руки уже разожгли костер, а если это зима — очаг. Уже кипит вода в чугунном кувшинчике, уже появился поднос с пышными белыми лепешками. Что–то журчит и шипит в котле, и ноздри приятно щекочет запах жареного лука…

И так всюду — от Байсуна и до Памира, от Ура–Тюбе и до Гиндукуша. Древний обычай. Путник — гость общины. Обычай, позволяющий путешественнику даже в суровую зиму чувствовать себя в горах, как дома.

На очень трудных участках горных дорог есть такие михманханы и в стороне от кишлаков. Часто это высеченная в склоне горы пещера, в которой заботливые руки горцев постоянно держат и топливо, и воду, и кое–какие продукты…

Санджар расположился в михманхане. До вечера сидел он в кругу кишлачных стариков и рассказывал им о великих вождях народа, о земле, ставшей собственностью народа, о новых светлых временах, наступивших для трудового люда.

Под вечер пришла Саодат. Ее чуть не силой погнала Амина–ханум. Старуха наивно воображала, что Санджар не устоит перед женскими чарами и перед рассказами о несметных богатствах…

Все рассказала Саодат, но совсем не так, как хотела Амина–ханум.

— Я должна была сказать, — медленно проговорила молодая женщина, — ваша мать вырвала у меня обещание. Я, не колеблясь, сказала вам все, я слишком уважаю вас, чтобы… чтобы подумать…

Под взглядом Саодат Санджар заметался:

— Будь я последним бродягой, — с яростью крикнул он, — если я дал повод думать так плохо о себе! Ценой предательства я ничего не возьму из рук матери, хотя бы она предлагала все богатства мира. Я их найду сам, я выкопаю их из–под земли, я верну их народу…

Даже в спустившейся темноте видно было, что лицо Саодат просияло.

По–своему Санджар истолковал это и привлек к себе молодую женщину. Она медленно отстранилась от него, но Санджар, ничуть не смутившись, вдохновенно проговорил:

— Из всех благ, из всех драгоценностей, что сулит мне мать, я беру только одно сокровище, один сверкающий изумруд… тебя, Саодат. И я не стану спрашивать разрешения старухи, я не пойду по тропинке измены, мне не нужно становиться беком или ханом, чтобы Саодат стала моей… — Он снова протянул руки и остановился, пораженный выражением лица Саодат.

Долго стояла неподвижно молодая женщина, низко–низко опустив голову. Когда же она подняла ее, глаза ее были полны слез.

— Нет, — сказала Саодат, — нет. Пойми, Санджар, ум мой с тобой, но сердце мое молчит… Не знаю почему… но молчит.

…Как обычно на юге, ночь спустилась в долину стремительно. Из–за горы встал молодой месяц и засеребрил вспененный говорливый поток. Снизу, из ущелья, потянуло свежестью.

Над обрывом стояли Санджар и Саодат.

Он сжимал ей руку. Она не отнимала ее у него.

Немного слов было сказано. Неукротимый, неистовый Санджар никак не мог решиться задать последний вопрос.

Ему помогала сама Саодат. Через силу, печально она сказала:

— Да, Санджар, друг. Это так.

— Это твердо?

— Да, да, совсем твердо.

И она печально добавила:

— Пусто в моей душе. А разве соловей слетит на оголенные осенней непогодой ветви?

Он порывался сказать еще что–то, но Саодат мягко его перебила:

— Помоги мне уехать отсюда, скорее уехать. И прости.

Санджар проводил Саодат в Денау. В дороге они разговаривали, но это были все незначительные, маловажные разговоры.

Там, над обрывом, в свете молодого месяца, Санджар многое понял, но многое осталось ему неясным в рассказе Саодат о своей горькой жизни, о желании порвать со всем, что хоть немного напоминало старое, о намерении учиться, работать… Без злобы, без гнева, смирив свою страсть, с тихой грустью он склонил голову перед волей любимой женщины


IX


— Удивительная тишина, — пробормотал Джалалов. И он посвистал, стараясь нарушить молчание ночи. Но свист был так робок и жалок, что сам Джалалов невольно сконфузился и замолк.

— Хоть бы собака залаяла! — прозвучал сдавленно и глухо голос Курбана. Он ехал позади и до боли напрягал глаза, отчаянно вертел головой, наклонялся, приподнимался на стременах — и все впустую — ни малейшего просвета в бархатной тьме ночи обнаружить не удавалось. Он беспокойно вздыхал, тихонько ворчал и сплевывал.

— Где едем? Как едем? Что едем? Бог знает! — и вдруг он разразился руганью, совсем неуместной рядом с упоминанием бога.

— Истинно так! Истинно так! — прозвучал совсем рядом чей–то голос.

Курбан удивленно крякнул и резко повернулся на седле.

— Истинно, — продолжал тот же голос. — Вы добрый мусульманин. Только почтенный человек со спокойной совестью может так выражаться.

— Кто здесь?

Тот же неизвестный спокойно проговорил:

— Не спрашивайте в дороге об имени. Что такое имя? Кличка. И не все ли равно, как сейчас тебя назовут: Абдуллой или Расулем, Ибрагимом или… Шахабутдином. Еду я за вами давно и по разговору понял, что люди вы почтенные. Слова ваши связаны с войной. Вы не из людей ли славного парваначи?

Джалалов и Курбан возблагодарили про себя аллаха и его пророков, что сдерживали себя в пути и не болтали попусту. Джалалов заметил:

— Вы же сами, друг, сказали: «не спрашивайте». Да и что я могу сказать собеседнику, лица которого я не вижу, а присутствие которого ощущаю только ушами… на слух, как говорится.

Ответ ли не пришелся по вкусу спутнику, или он просто не нашелся что сказать, но все замолчали. Дробно стучали копыта. Чуть белела тропинка. Временами с севера от снежных хребтов проносились свежие порывы ветра.

Вдруг неизвестный заговорил. И сразу стало понятно, что Джалалова и Курбана он принял действительно за басмачей и поэтому не считает нужным скрывать своих чувств.

Он охал и стонал. Поток сбивчивых путаных фраз хлынул, не сдерживаемый больше никакими преградами и запрудами.

Долго нельзя было ничего понять в этих вздохах и стонах, обрывках фраз. Джалалов сначала пропускал болтовню незнакомца мимо ушей, потеряв всякую надежду уловить в ней хоть какой–нибудь смысл.

— Бож–же, — стонал неизвестный спутник, — о господи, опять шакалы по кладбищу заметались… Тяжко и трудно… честному мусульманину с шакалами… Отрепья вшивые залезли нам на спины и еще рот разевают. А честному убавление славы и богатства… Времена, когда всякий шакал лезет лапой в мешок и бренчит золотыми. Как, о бож–же, это назвать? Шакалы тут как тут. Сколько денег, угощений, поклонов стоило, и все пошло прахом. Только три года…

— Зачем же тратились? — перебил говорившего Курбан.

Но неизвестный ничего уже не слушал.

— Стрела вонзилась в сердце… Быстро так прошли годы. Прошли и ушли. Птица счастья села на голову и улетела. Только ее и видели. Спугнули ее проклятые, а? Бож–же!

Расположившись поудобнее в седле, чтобы дать хоть немного отдохнуть ноющим костям, Джалалов стал вслушиваться в беспорядочную речь спутника.

— Глаз аллаха и во тьме все видит, — хрипел спутник. — Ну вот, он послал мне на помощь вас, друзей. Их превосходительство Кудрат–бий послал вас помогать мне. Очень хорошо! Спасибо их превосходительству. Они хорошо знают сарыассийского судью Шахабуддина. Я их очень, очень уважаю. Правда, вы поможете мне черную кость заставить послушной быть, чтобы не вякала? А то распустишь их, — они сейчас же вонять начнут. Раньше бек пришлет на выборы своих нукеров, и все благолепно и достойно было, а сейчас я так тревожился, так беспокоился, кто же порядок наведет? Только горечь волнения переполнила мое сердце и подошла к горлу и вдруг слышу — вы едете…

Подъехав вплотную к Курбану, Джалалов шепнул:

— Ого, да ведь это сам сарыассийский казий Шахабуддин… Ну, смотри, только ни гу–гу. А то спугнем птичку.

Так же шепотом Курбан ответил:

— Вот она, птичка счастья нам… Зачем болтать!..

— И кто выдумал выборы, прямо от них мозги все переворачиваются, — продолжал Шахабуддин. — Не дают людям покоя. Сидишь на мягких одеялах, как на острых камнях. Все думаешь и думаешь, сколько народу придется накормить, сколько денег на пиршество истратить, сколько рук смазать, чтобы были жирными, сколько глоток заткнуть, чтобы помалкивали, — и все зачем? Только для того, чтобы после двух десятков лет трудов и забот о благе народа и постоянного, неподкупного и неуклонного соблюдения великого закона ислама взять вновь на свою шею бремя справедливости и в повседневных беспокойствах и напряженных трудах осуществлять правосудие.

Стараясь переспорить воображаемых противников, казий доказывал, что он готов опять взяться за выполнение обязанностей судьи из бескорыстных побуждений — для насаждения среди невежественной черни истинных и непреложных принципов закона. Он, Шахабуддин, дескать, готов, ради высокой цели, раздать последние жалкие крохи своего имущества, якобы вконец разоренного большевиками… И на головы большевиков посыпались самые витиеватые проклятья. Но не только чернь и большевики беспокоили Шахабуддина. Стало ясно (и Джалалов поспешил это учесть), что и среди баев и помещиков нет единства.

— Проклятые они! У них на губах мед, а в сердце уксус, — жалобно причитал Шахабуддин, — они трепыхаются по базарам, как курица с подпаленными крыльями и ошпаренными ногами, и все шепчут и злословят, разбрасывают капли яда и клеветы. Они смеют заявлять, что я притеснениями и обидами довел народ до озлобления, что народ якобы говорит: «Когда этот Шахабуддин возьмет мягкую лепешку и обмакнет ее в сливки, то пусть она прорвет ему глотку!»

— Кто же это они? — удалось ввернуть словечко Джалалову.

— Как кто они? О бож–же, молодой человек, слышу по вашему звонкому голосу, что вы еще молоды. Так вот я час уже вам толкую о всех этих чалмоносцах, ишанах да баях. Так создан мир! Где есть люди, там разногласия. Каждые десять ишанов и баев хотят своего казия и не хотят Шахабуддина, каждые десять помещиков…

— Позвольте, достопочтенный казий, — снова спросил Джалалов, — о каких десятках вы говорите? Это ишаны, баи, а дехкане? Их не десятки, а тысячи.

— Ха, — взвизгнул Шахабуддин, — кто говорит об этом быдле? Их дело идти за уважаемыми людьми, седобородыми илликбаши и юзбаши. Пусть комиссары из Бухары и Ташкента навязывают нам советские порядки, — мы, умные люди, знаем, что делать. Народу пикнуть не дадим. Все произойдет так, как приказано, а только на самом деле будет по–нашему, — хихикнул он. — Что же вы думаете, Мазар–и–Шериф да Кабул дальше, что ли, чем Ташкент, а господа англичане глупее комиссаров? Эти большевики только разговорами занимаются, а у наших есть кое–что получше болтовни. Кое–что полновесное, да звенящее, да сверкающее… Хэ, хэ… при виде золотых кругляшков быдло побежит за нами на край света, забыв о разных там… как большевики называют… свободах, что ли! Да и на что копающимся в навозе дехканам свобода? Им бы только пожрать. Эх, когда у нас есть желтые тяжеленькие кружочки, мы никого не боимся — ни комиссаров, ни эмирских прихвостней, вроде сынка сарыджуйского бека.

— Как так? — насторожился Джалалов.

— Как, как! Да очень просто. Эмир тоже своих подсылает, чтобы его человека судьей выбрали.

— А вы от кого? — не удержался Курбан.

— Э, молодой человек, не все говорится вслух. Ну, вам уж я, так и быть, скажу, только тихонько. Кто такой Кудрат–бий, а? А кто друзья у Кудрат–бия, а? Сильные–друзья, и у друзей есть такие бумажки со львом единорогим, а? Хэ, хэ. Вот то–то и оно… Каждый думает о своем благе. Пусть эмир сидит себе в Кабуле и поторговывает каракулем, а большим хозяевам не больно он нужен. Да и на что он способен — их светлость, их высочество? Не успела пушка выстрелить, как он показал всем зад, а тут без него разбирайтесь. Нет, мы работаем не на эмира. Нам и без эмира будет у кого получать милость.

Некоторое время казий ехал молча. Но другие претенденты на пост судьи, видимо, очень тревожили Шахабуддина, так как вскоре он заговорил снова.

Он пытался снискать благорасположение воображаемых эмиссаров Кудрат–бия, за которых он принял Джалалова и Курбана. Теперь, когда ему показалось, что он выставил себя в самом выгодном свете, он стал расписывать, сколько он баранов зарежет, сколько и чего подарит кудратбиевским нукерам, сколько преподнесет почтенным лицам. Какой пир он задаст, если будет выбран на должность судьи, какие будут яства, каких он пригласит луноликих бачей, а может быть если удастся, даже крутобедрых танцовщиц для особо почетных гостей. Более того, пусть это будет небольшим нарушением предписаний шариата: он, Шахабуддин, будет смотреть сквозь пальцы, если среди угощения окажется несколько чайников с «живой водичкой». Тут Шахабуддин сладострастно хихикнул.

— Вы уж не беспокойтесь, — лебезил казий, — все будет, все будет. Скажите, друзья, куда вам пригнать по баранчику, где ваше место обитания? Только вы помогите мне. Я буду хорошим казием, во славу пророка, да будет он…

— Поможем, поможем, почтенный, — важно заявил Курбан. — Только во время тоя побольше нам горячительного, да обязательно объятия гурий. И все будет, как надо.

Казий пришел в восторг от заявления Курбана.

— Вы образец всех совершенств. Надеюсь на ваше содействие, — еще более льстивым голосом просипел он.

— Мы вам так поможем, — продолжал Курбан, — что вы всю жизнь будете помнить, а по всей стране гор и степей о выборах и о казий Шахабуддине будут сказки сочинять!

— И вы сделаете так, чтобы народ поддержал меня?

— Да, да, конечно, мы заставим народ выразить его подлинные чувства к вам… — Он не закончил свою мысль и радостно воскликнул: — Огонек, смотрите, огонек! Еще… и еще…

Лошади заспешили. Еще нельзя было что–нибудь разобрать в темноте, но чувствовалось, что дорога пошла под уклон.

Начался крутой спуск, лошади спотыкались и скользили.

— Черт! — вдруг воскликнул Джалалов:

— Что случилось? — спросил во мраке голос казия.

— Вода, мы едем по воде… Река, что ли?

Пошарив в кармане, Джалалов вытащил спички. Слабый красный огонек на секунду отразился в воде. Лошади, фыркая и отряхиваясь, жадно пили.

— Откуда здесь вода? — удивленно проговорил Шахабуддин. — Отсюда до реки шагов триста, неужели начался паводок?..

Путники с тоской поглядывали на мерцающие за рекой огоньки. Они стали сразу такими далекими и чужими. Усталость разламывала тело, ныли ноги, руки, голова раскалывалась, лицо горело.

— Ну, что же, мы так и дальше будем стоять? Всю ночь, что ли, с места не двинемся? — раздраженно протянул Джалалов. — Поехали!

— Нельзя, — проговорил сердито казий. — Нельзя ехать. Наверно, в горах дожди сильные прошли. Я видел днем большие тучи над Гиссаром — свинцовые, зловещие тучи…

— Тучи, это хорошо, — зазвучал голос Курбана, — но не можем же мы всю ночь сидеть здесь. Вы, господин казий, умудрены опытом, знаете здешние места. Дайте совет согласно… законам шариата.

Не поняв насмешки, Шахабуддин самодовольно проговорил:

— Как же, как же, сейчас все устроится. Тут близко один человек живет, старый сучи. Он меня знает. Если я его попрошу, он нас переправит через Сурхан так, что мы даже пяток не замочим. Я только попрошу, и ради меня он все сделает. Он очень хороший мусульманин и, как подобает, с уважением исполняет повеление знатных… О, я только мигну, и мы окажемся на том берегу.

Долго искали на берегу хижину перевозчика. Перебирались два три раза через небольшие протоки, обычно почти сухие, но сейчас наполненные черной и тяжелой водой, с ворчанием мчавшихся среди мохнатых кустарников. Заехали в тугай и долго не могли из него выбраться.

На хижину натолкнулись совершенно случайно.

— Эхей, сучи! — закричал, что есть силы, Шахабуддин. Но хижина молчала. В тишине глухо и монотонно

шумела река.

— Эй, кто тут есть?

Казий кричал долго и надрывно.

Когда Курбан хотел уже слезть с коня, вдруг заскрипела дверь и простуженный голос недовольно спросил:

— Что орете? Мешаете спать. — Громкий зевок сопровождал эти слова.

— Бож–же! Это вы, дорогой Самык! О знаток всех переправ, о искусный из искусных!

— Кто это? Кого там по ночам носит?! — все так же раздраженно спросил перевозчик.

— Это мы, казий сарыассийский, Шахабуддин.

— Ну, и что вам надо?

Джалалов подумал, что перевозчик совсем уж не так уважительно относится к казию и что едва ли им удастся сегодня добраться до кишлака.

— Времена! Ох, и времена, — простонал Шахабуддин, — ну, давай, веди хоть в свою конуру.

Тяжело пыхтя, он слез с лошади. Джалалов и Курбан пошли за ним.

В тесной хибарке хозяин раздул огонь. Из мрака выступило одутловатое его лицо, покрытое короткой, жесткой щетиной. Глаза старика заплыли, лысый череп лишь наполовину прикрывала потрепанная тюбетейка. Халат хозяина состоял из наслоений заплат, кое–как скрепленных толстыми суровыми нитками. Руки его непрерывно дрожали. Полную противоположность хозяину представлял казий. Его блестящий шелковый халат звонко шуршал, чалма ослепляла белизной. Толстые розовые щеки Шахабуддина были обрамлены седоватой бородой. Бегающие, непрерывно ищущие глазки вызывали брезгливое чувство. Что–то отталкивающее было во всем облике этого холеного сытого человека.

— Бож–же, — проговорил Шахабуддин, вдоволь наглядевшись на Джалалова и Курбана, — где же я вас видел?

Джалалов только пожал плечами, а Курбан, не сморгнув глазом, заявил:

— У вас в Сары–Ассия, — и добавил нагло, — в Сары–Ассия, когда их превосходительство соизволили посетить ваше жилище.

Стрела, посланная наобум, попала в цель.

— Тсс, — испуганно зашипел казий, косясь на хозяина, — хорошо, хорошо.

Хозяин пристально взглянул на Джалалова и Курбана.

— Неужто вы…

Курбан перебил его.

— Давно вы здесь живете, почтенный мастер?

— Давно, — коротко бросил старик и, повернувшись к Шахабуддину, сказал: — У меня для вас новость, господин.

Оказывается, старый казий Мансур, более известный в народе под именем Черная борода, снова появился на берегах Сурхана. Два десятка лет назад он был изгнан с судейской должности беком денауским за вольнодумные разговоры, сводящиеся к тому, что женщина по закону может свидетельствовать наравне с мужчиной. Удалившись от дел, Черная борода жил частным лицом в своем Дашнабаде у подножия гор. Раз в три года он появлялся в Сары–Аосия и выставлял свою кандидатуру на должность казия. Неизменно он терпел полную неудачу.

Сейчас он вновь появился. Он приехал три дня тому назад со своими преданными людьми и перемутил весь народ. Закололи множество баранов, день и ночь идет пир.

— Вы и сейчас можете убедиться в этом, — добавил старик. — Посмотрите, сколько костров горит на той стороне! Приглашены все имамы, муфтии, муллы, помещики. За дастарханом сидит одних только мутавалли до двадцати человек. Еще прибыли какие–то ходжи из Бабатага. Все они угощаются, смотрят на Черную бороду и шепчутся.

— Шепчутся? — испуганно переспросил Шахабуддин. — Чего же они шепчутся?

— Кто их знает! Наверно, хотят избрать его судьей, а вашу милость прогонят в три шеи, — невозмутимо ответил старик.

Он рассказал, что среди пирующих неутомимо шныряют мюриды, дервиши, и что они говорят:

— Времена бекства и эмирского самоуправства прошли, укрепляется власть Советов. Мы должны избрать судьей человека знатного и уважаемого, который знает божественный шариат от «ляма» до «алифа», хорошо разбирается в жизненных делах и может ладить с Советами, человека справедливого, брезгающего чужим достоянием. Не то, что этот старый общипанный перепел, бекский прихвостень, взяточник и развратник…

— Бож–же! — застонал Шахабуддии и спохватился, — Да как ты смеешь?..

— Так это не я говорю, вы же просили вам рассказать.

— Ну, ну!

— Да вот и все, пожалуй. И еще люди Черной бороды всем алтарным крысам дают по кусочку сала.

— Каким крысам? — встрепенулся Джалалов.

Посмотрев на него с явным сожалением, старик усмехнулся, показав редкие, пожелтевшие зубы:

— Ивестно каким! Тем, что в мечети с утра до ночи охают и вздыхают, как лучше вырезать сало из курдюков чужих баранов.

Ошеломленный Шахабуддин только тряс своей бородкой и шептал: «Бож–же!»

А старик со злобой продолжал:

— А, что им! Вот и этот так, и Черная борода так, и сын сарыджуйского бека так. Что от них народу? Судьи! Закон! И днем и ночью в мокрой одежде за копейку, выпрошенную, как милостыню, и я, и мой отец, и мой дед, и мой прадед и в большую и в малую воду переправляем через реку и людей и арбы. Найдешь хороший брод, хорошо, не найдешь, попадешь в яму, попадает товар в воду, и не только денег не получишь, а еще тумаков надают. Сами знаете, какая река — быстрая, глубокая. И вода ледяная. Сегодня здесь по колено, а завтра десять арб с лошадьми и людьми сгинут, и спиц от колес не найдешь. Перевернулась арба, захлестнуло ее, и пропало все… Какая работа, а нас презирают: «Ты кукнары, ты анашист!» А разве без анаши человек выдержит работу на ледяном ветру, да по пояс в воде… — Нет ли у вас щепотки чая? Вода вскипела… Да снизойдет на вас милость! Вот мой отец… Тридцать лет водил через реку людей и арбы и думал, что спокойно помрет на старости… А вышло иначе… Пейте чай, пожалуйста… Была ранняя вода, очень большая. Река бросилась на берега и ревела, как тигр. Мы с отцом и другими сучи сидели на траве и смотрели на воду. Внезапно подъехал денауский бек: «Переправляйте, — приказал он, — только знайте, что на каждой арбе груз стоимостью в сто тысяч тенег».

— Все сучи отказались: «Милостивый бек, река буйствует очень, переехать нельзя». Тогда бек разъярился: «Бей их, — заорал он, — до смерти бей!» Вышел отец и сказал: «Не надо бить, не надо убивать… Зачем такое тиранство? Они не умеют… Вам нужно, бек, на другой берег? Я проведу». Много помучились в тот день мой отец и я. Тринадцать арб провели мы через реку, тысячу раз мы глотали мутную ледяную воду, тысячу раз прощались с жизнью. Бек сидел, закусывал на берегу и смотрел: «Хорошо, — сказал он, когда последняя арба была на той стороне, — а теперь проводите меня, и получите по халату». Он сел на коня и погнал его в воду. Сердца наши трепетали. Уста наши призывали имена божьи. Только бы сошло все благополучно… Перешли, но лицо бека было черно. Он показал на свои мокрые сапоги и полы халата и, скрипнув зубами, сказал: «Так–то вы работаете! Где же ваше уважение? Но я великодушен, получайте награду». И он захохотал так, что сердце мое упало. Нас схватили, натянули на нас халаты, связали длинные рукава за спиной, затянули пояса и столкнули в поток. «А ну, искупайтесь»! — орал бек. Вы знаете реку. В половодье она тащит, шутя, камни величиной с барана… Отец утонул, я выплыл. Вот она, бекская благодарность.

Переглянувшись, Джалалов и Курбан сказали в один голос:

— Пойти коней посмотреть…

Они вышли во двор. Стало светлее. Слышно было, как жуют солому лошади. За рекой все так же пылали далекие костры. Сквозь мерный рокот реки оттуда доносилось монотонное пение.

— Вода поднимается, — послышался голос хозяина. Он вышел на улицу и с силой потянул воздух носом.

— Придется, кажется, уйти.

— Разве вода зальет берег? — с тревогой спросил Джалалов.

— В год скорпиона вода дошла до желтых холмов и смыла все нижние дома на той стороне.

— Как же мы попадем в кишлак?

— А зачем вам туда?

— Дело есть.

— Не ездите вы туда. Люди вы хорошие…

— А что с нами случится!? — с деланным смехом сказал Джалалов. — Там люди, и мы люди.

— Так–то оно так, только… — старик замолчал. Он напряженно думал.

— Там будут выбирать казия?

— Будут.

— Вот мы и едем туда посмотреть.

Голос старика внезапно снизился до шепота.

— Шахабуддин — хитрая лиса с масляными речами, а Черная борода — такая же лиса, только черная. Белая собака, черная собака — все равно собака. Вы хоть приехали с Шахабуддином, но я сразу увидел — вы не его люди. Вы не кричите, не деретесь, не шарите по углам. Вы не джигиты курбаши. Верно?

— Чего ты хочешь, царь всех хитрецов? — недовольно пробурчал Курбан. — Что, у нас на лицах печать приложена, что ты можешь по одному нашему виду определить наши намерения? А вот ты и ошибся. Мы воины ислама и едем охранять от большевиков спокойствие выборов. Великий парваначи повелел, чтобы избрали на глазах Советской власти достойного человека, угодного аллаху…

— Хорошо, пусть будет по–вашему, только вот что, — и старик быстро–быстро зашептал: — Когда вы с другом приедете в кишлак, не останавливайтесь ни у костров, ни у мечети. Проезжайте до конца улицы. По правую руку будет небольшой карагач на берегу сухого водоема, а подле домишко. Покличьте мастера. Там арычный мастер Иса живет. Скажите, что я послал. Он все расскажет. Пошли!

— Как? Ночью через реку?

— Пошли, не бойтесь… Садитесь на лошадей. Когда проехали через камыши и лошади зашлепали по воде, старик, ехавший впереди, вдруг захихикал.

— Чего ты? — спросил Джалалов.

— А Шахабуддин сидит, говорит «бож–же» и пьет чай…

Как переехали через реку, разлившуюся широко по пойме, как старик нашел брод в полной темноте, ни Джалалов, ни Курбан не могли понять. Река ворчала и ревела, ноги купались в ледяной воде, брызги летели в лицо. Курбан и Джалалов старались не смотреть в воду. Начинала кружиться голова. Тошнота подступала к горлу. Появилось противное ощущение беспомощности.

И все же, когда раздался голос старика «Приехали», Джалалов и Курбан испытали легкое чувство разочарования. Опасность как будто была большой, а на самом деле ничего особенного не случилось. Как сквозь сон, донеслись слова:

— А вода больше, чем я думал. Ну, поезжайте, только не задерживайтесь у костров.

Стало светлее. Откуда–то из–за выступивших на небе черных зубцов гор медленно струился неясный свет. Было видно, как лошадь перевозчика медленно вступила в поток и белые бурунчики заметались около ее ног.

Из–за гор поднималась луна. Вода в реке засияла множеством мелких серебяных монет. Зачернел далекий противоположный берег и стало видно, что Сурхан разлился широко и превратился в могучую реку. Напрасно напрягая зрение, Джалалов и Курбан искали на блестящей поверхности вод старика, он исчез…

Потянуло холодом. Курбан сказал со вздохом:

— Поехали, брат!

Лошади, скрежеща копытами по гальке, начали подниматься на высокий обрыв. На боках их в лунных лучах поблескивали капли воды. Фантастические тени падали на пустынную дорогу. За низким дувалом в саду горел огонь. Доносилось жалобное тренькание дутара. Неумелые руки безуспешно пытались исполнить старинную мелодию. По–видимому, топот копыт привлек внимание игрока. Чей–то голос спросил:

— Эй, откуда?

Всадники промолчали, подгоняя лошадей.

— Эй!

— Черт бы его побрал, — вполголоса заметил Джалалов, — вот навязался!

Тот же голос раздался совсем близко. Видимо, человек запыхался от быстрого бега.

— Вы из–за реки? — Он вынырнул из–за ограды и подскочил к лошадям.

— Да.

— Салом алейкум!

— Валейкум ассалом!

— Вы были за рекой?

— Да.

— Там одного человека не видели?

— Какого человека?

— Уважаемого, почтенного, толстого Шахабуддина–кази.

— Нет, — соврал Курбан, — видели непочтенного, худого, как арбяной гвоздь, не Шахабуддина, не казия.

— А–а, — разочарованно протянул человек, — а ведь в Сурхане воды много.

— Болыие, чем нужно.

— Ну значит Шахабуддин не приедет. Пойду спать…

Человек повернулся и ушел в сад. Без всяких помех всадники добрались до хижины у одного карагача. Арычный мастер оказался словоохотливым и добродушным локайцем. Хлопоча около очага, он так и сыпал словами, стараясь рассказать о кишлачных новостях как можно быстрее.

— Тут люди со всех сторон съезжаются — смущенно говорил он, — как бы кто–нибудь не подъехал. Хорошо, если друг приедет, а то бог знает! Разные тут люди в нашем кишлаке. — Он подсел на рваный пропыленный палас к гостям и доверительно зашептал: — Дела Шахабуддина затруднительны. Все сильные и знатные от него отвернулись. Черную бороду тоже многие не хотят. Баи боятся, что совсем большевиком станет… Да, да, этого кровопийцу тут другом Советов хотят прославить. Он им не подходит. За него и тридцать голосов не наберут. Вот тут одну птичку–невеличку нашли. И умен, и в галифе ходит, и «да здравствует» кричит, а сам сынок сарыджуйского бека, и духовенство ему помощь обещало.

— Откуда вы знаете? — удивился Курбан.

— Я все знаю, — сказал мастер, и хитрые его глазки сузились.

— А дехкане, что скажут дехкане? — раздраженно проговорил Джалалов.

Арычный мастер даже удивился:

— Дехкане? Они скажут: «хоп!»

— Где же ваш Союз бедноты?

— Союз?.. Есть. Только басмачи предупредили: «Кто в союз малоземельных дехкан войдет, тот — большевик, а большевикам — смерть!»

— Вот что, — твердо заявил Джалалов, — кого можно собрать из верных людей?

Мастер колебался.

— Чего вы боитесь? — сказал Курбан. — Или баи окончательно вам проели печенку?

— Боимся? Конечно, боимся. У нас очень плохо в кишлаке, — чистосердечно признался мастер. — Если бы мы были сами, одни, мы бы сделали как нужно. И Шахабуддин, и Черная борода, и этот, что в галифе ходит, убрались бы из нашего кишлака с мокрыми хвостами, но…

— Ну, в чем же дело?

Глаза мастера забегали. Он вскочил, подошел к двери, приоткрыл ее и долго прислушивался. Потом вышел во двор. Шаркающие шаги его были слышны отчетливо. Видимо, он дошел до ворот и вернулся.

Все еще озираясь, он сел, поманил к себе Джалалова и Курбана, и когда они наклонили к нему головы, чуть слышно прошептал.

— Кудрат–бий…

— Что!?

— Кудрат–бий здесь. Он остановился в доме Шахабуддина.


— Сам Кудрат–бий здесь. Он хочет свою «советскую» власть насаждать… Лучше бы вам уехать, — говорил изможденный, почерневший, как кора карагача, дехканин. — Вашему здоровью наш воздух не подходит. Жизнь ваша подвергается здесь опасности… Знаете, что это за люди? Что они с дехканами сделают, если дознаются…

Хор голосов поддержал его.

Обведя глазами присутствующих, Джалалов, твердо чеканя слова, заявил:

— Нет, друзья, мы остаемся. Опасность есть. Ну что же, кто боится, пусть сидит дома. А я скажу, бояться не надо. Кудрат–бий завтра не посмеет вылезть из норы этого Шахабуддина. Иначе про него что скажут? Скажут и в Гиссаре, и в Локае, и в Кулябе: «Приехал, как бек, и приказал выбрать таких людей, каких ему хочется». Нет, он похитрее. Он сделает так, чтобы кишлачники сами выбирали себе власть. А власть — это угодные ему люди. Хотите, чтобы так вышло? Нет? Ну, так слушайте внимательно…

Разошлись на рассвете. Над Сурханом поднялся туман, и жемчужно–молочные полосы его стлались по зеленым еще холмам.

Около мечети гудел карнай и били в огромный барабан.

Как и предсказывал Джалалов, ни Кудрат–бий, ни его приближенные в многотысячной толпе дехкан, пришедших на выборы, не появлялись. Басмачи сидели за высокими, массивными воротами шахабуддиновского дома и руководили оттуда действиями своих приближенных, подручных и соглядатаев, шнырявших среди дехкан.

Важные, в шелках и белых чалмах имамы один за другим выплывали из дома казия.

Джалалов и Курбан скромно держались в стороне. Забравшись в чайхану, они наблюдали за базарной площадью, заполненной шумной толпой.

В чайхане, против обыкновения и вопреки всем правилам мусульманского хорошего тона, все наперебой громко разговаривали. То там, то здесь разгорались жаркие споры. Словесные перепалки возникали, как правило, между сытыми, гладкими крепышами, одетыми в добротные суконные или шелковые халаты, и полунищими, раздетыми, разутыми дехканами. Особенно обращал на себя внимание чахоточный, с бельмом на глазу крестьянин в жалких лохмотьях. Одежда его была покрыта толстым слоем пыли. Он, видимо, пришел откуда–то издалека. Не успел он расположиться на помосте, покрытом паласом, как из глубины чайханы раздался голос:

— Эй ты, Махкам, что тебе, в хлеву места мало? Резко повернувшись, Махкам пробурчал в ответ:

— А тебе тесно, что ли?

— Я привык, чтобы кругом чисто было.

Махкам огрызнулся:

— Ну, и иди, куда хочешь.

— Ого, ого, не больно голову задирай! От тебя хлевом воняет.

— Подожди, как бы от тебя чем–нибудь похуже не завоняло.

— Убирайся!

— Сам убирайся!

Совсем рядом монотонно гудел гнусавый голос:

— Шахабуддин сто баранов пожертвовал. Только бы его выбрали. А Черная борода…

— А Шахабуддина выберут? Вдруг не выберут!

— Выберут. Только вот плохо — не едет. Река разлилась. Без него не хорошо. Могут придраться, а Черная борода…

— Шахабуддин нехороший человек, взяточник. Могут не выбрать.

— Да… А вот Черная борода уже неделю угощение делает. Говорят, десять тысяч рублей пожертвовал. Имамы совещаются. Как такого щедрого на подачки человека казием не назначить! Всем направо–налево подарки делает. Только его не выберут.

— Почему?

— Наш помещик говорит — разве можно безбожника выбирать? Он всех женщин общими сделает.

— Да ну? — удивлялся невидимый собеседник. Очень хотелось Джалалову посмотреть на говоривших, но он боялся привлечь к себе внимание. Курбан наклонился к нему и вполголоса сказал:

— Тут очень серьезное дело. У байских людей оружие есть. Они так место не уступят.

— Ничего, пусть между собой поцапаются… Только напрасно они про народ забыли. А ты посматривай, брат. Скоро собрание…

Взрыв возгласов прервал их разговор. Джалалов резко повернулся всем телом в ту сторону, где веселилась толпа, и вздрогнул. В двух шагах от дощатого помоста стоял мутавалли Гияс–ходжа.

Он был все тот же, с холеной своей бородой в ослепительно белых одеждах. Только лицо его стало еще бледнее и горькая усмешка кривила губы.

Джалалову показалось, что мутавалли только что разглядывал его. Он хотел поделиться своей тревогой с Курбаном, но тот уже соскочил на землю и шагнул в толпу. Джалалов пошел за ним.

Новый взрыв воплей сотряс телеса двух десятков здоровенных толстяков, одетых, несмотря на жару, в стеганые ватные халаты. Все в этих людях было грубо и громоздко, голоса зычны и назойливы. У каждого за поясным платком была тяжелая камча, сплетенная из бычьей кожи. Джалалов признал в них бабатагских помещиков, невежественных степняков, болтающихся по базарам в поисках развлечений.

Сейчас эти люди собрались на площадке перед чайханой, привлеченные интересным зрелищем.

Джалалов не сразу понял в чем дело. Посреди круга захлебывавшихся от удовольствия зрителей сидел здоровенный костлявый парень, одетый в невообразимое рубище, с массой прорех, сквозь которые проглядывало грязное тело. Он сосредоточенно следил за двумя крошечными птичками, воинственно наскакивающими друг на друга. Здесь происходил перепелиный бой. Любители этой азартнейшей игры частенько проигрывали в несколько минут и деньги, и земли, и жену, и детей.

Парень гримасничал, скалил зубы. Ему, по всей вероятности, не везло. Толпа дико ревела. Джалалов спросил стоящего рядом человека:

— Чего они кричат?

Человек поперхнулся, покраснел от натуги и с трудом выдавил из себя:

— Кричат… о… почему кричат? Да вы что, не видите?

— Вижу. Человек выпустил на арену бойцовую перепелку…

— Человек? Разве человек? Бык. Прорва… Хо–хо! Он все проиграл сегодня, последний халатишко проиграл. Продулся. Хо–хо! Смотрите, смотрите. Сейчас его паршивой пичужке конец. — И он снова закатился так, что лицо его совсем посинело. Наконец он отдышался и заговорил: — Бож–же! Он опять бьется об заклад, этот шальной… Бож–же, и всегда проигрывает… с младенческих лет проигрывает.

Тут только Джалалов узнал в соседе своего ночного спутника, Шахабуддина–кази, и испуганно отшатнулся. Сам Шахабуддин был настолько увлечен зрелищем, что даже и не взглянул на Джалалова.

Не желая попадаться на глаза казию, Джалалов отступил шага на два назад, собираясь нырнуть в толпу.

И вдруг он опять почувствовал на себе чей–то пристальный взгляд. На этот раз он поймал его. На другой стороне круга гогочущих зрителей стоял, все такой же чопорный и степенный, мутавалли. Он холодно и внимательно разглядывал Джалалова, стараясь, очевидно, что–то вспомнить. Едва глаза их встретились, он слегка отвернулся и постарался придать лицу безразличное, скучающее выражение. Почти тотчас же страшное беспокойство овладело им, губы задрожали. Он еще раз взглянул на Джалалова, и юноша был поражен происшедшей в мутавалли переменой — взгляд его был полон ненависти.

Метнувшись в сторону, мутавалли исчез. Курбан громко выругался. Перепрыгнув через дерущихся перепелок, он смешался с толпой. Недоумевая что бы все это означало, Джалалов начал выбираться из толпы. Сделать это было не так легко, и когда юноша, наконец, вышел на базарную площадь, он смог разглядеть только далеко впереди мелькавший белый халат мутавалли и приметную высокую фигуру Курбана. Чертыхаясь, Джалалов поспешил за ними, но спокойный тихий голос остановил его:

— По солнцу ходить не стоит, голову напечет. Рядом с Джалаловым стоял арычный мастер. Он улыбался приветливо и в то же время хитро.

— Не спешите, — добавил мастер успокоительно.

— Куда побежал Курбан?

— Сейчас объясню. Пройдите сюда.

Они прошли между двумя чайханами, гудевшими, как пчелиный улей, и, завернув за пристройку, оказались под прохладной сенью густых карагачей, у большого хауза, поросшего осокой. В стороне был разостлан палас, на котором сидели дехкане. Увидев Джалалова, они вскочили и, сложив руки на животе, отвесили глубокий поклон. Когда все уселись, мастер, наливая в пиалу чай, заговорил:

— Нехорошо. Мутавалли, оказывается признал вас и побежал в дом Шахабуддина–кази… А побежал он в дом Шахабуддина–кази вы знаете почему?

Джалалов вскочил на ноги:

— Так чего же вы меня сюда притащили?! Я пойду…

Осторожно притронувшись к руке Джалалова, мастер проговорил:

— Мутавалли не пристало бегать по улицам кишлака, как несмышленному мальчишке. Сейчас к нему подошли люди нашего селения и сказали: «Вы почтенный человек, а бежите, как горный козел. Разве совместимо это с вашим достоинством?» Они помогли ему подняться по ступенькам в Зеленую мечеть. А там… там глубокоуважаемый мутавалли будет молиться, долго молиться…

— И что же?

— И Кудрат–бий ничего не узнает. Не узнает, что приехали люди от Советской власти, и будет сидеть в шахабуддиновой норе, пока не выберут казия. — Мастер запустил все пять пальцев руки в бороду и покачал головой. — Мы будем выбирать по вашему совету, а этот… опутав себя своей паутиной, будет сидеть и ничего не видеть.

Он рассмеялся. Засмеялись и дехкане, но не весело. Пришел Курбан. Побагровевшее лицо его было покрыто крупными каплями пота, он тяжело дышал.

— Напрасно я трудился, — сказал он. — Дядюшки сами хорошо стерегут ворота судьи, там и кузнечик не проскочит. И молодцы: без крика, без шума.

— У нас, как в чугунном котле — кипит бурно, а снаружи не видно, — усмехнулся мастер.

Собрание было устроено в старом парке при полуразвалившемся мазаре. Рассаживались группами. Впереди уселись седобородые. Головы многих из них были увенчаны белыми чалмами — признак глубокой религиозности или знак духовного сана.

И Джалалов не без тревоги подумал: «Как они скажут, так оно, пожалуй, и будет, а попробуй их сагитировать?».

Дехкане победнее оказались на самом худшем месте, там, где припекало солнце. И снова Джалалов посетовал про себя: «Как они будут голосовать, если даже здесь подхалимничают перед баями».

Двое бледных юношей с одутловатыми физиономиями, взявших на себя распорядительские обязанности, рассадили баев и зажиточных дехкан на паласах и циновках в холодке под сенью густолистых деревьев и, сломя голову, носились взад и вперед, поднося им чай, разжигая чилимы.

Большое возвышение заняло духовенство. Там же расположились и кандидаты в казии — Шахабуддин, Черная борода и бекский сынок.

Пока они были настроены очень мирно. Одна пиала ходила из рук в руки, и соперники изощрялись друг перед другом во взаимных любезностях.

Батраки жались на солнцепеке поближе к ограде. Они угрюмо молчали, внимательно разглядывая каждого проходящего. Если это был бай, то в толпе батраков слышался гул подобострастных приветствий, а сидящие впереди даже вскакивали и отвешивали поясные поклоны.

Особенно усердствовал маленький, изможденный старикашка с выпиравшим из–под бороды зобом. Он забегал впереди идущего и кланялся много раз, что–то бормоча и всхлипывая.

Поведение его возмущало Джалалова, и он порывался вскочить и пройти к батракам, посмотреть, что это за «блюдолиз». Но арычный мастер, сидевший рядом и напряженно следивший за всем происходящим, удержал его за рукав.

— Вы не знаете его, поэтому так думаете. Это Сайд Назар. Прислушайтесь лучше к тому, что он говорит.

Но как ни напрягал слух Джалалов, слов зобатого старика он так и не смог разобрать.

Однако ему вскоре стало понятно, что он ошибся. Каждый раз, как старичок возвращался на место, среди батраков раздавались взрывы хохота. Правда, смех почти мгновенно стихал, и батраки начинали робко озираться по сторонам, но Джалалову стало ясно, что зобатый паясничает, высмеивая всех этих баев, помещиков.

— Что он говорит там? — спросил Джалалов.

— Сайд Назар балагурит, рассказывает притчи и анекдоты. У него злой язык, острее бритвы. Ничего, пусть дехкане посмеются, а то они очень трусят…

На возвышение поднялся невысокий бритый бухарец в шитой золотом тюбетейке, одетый во все черное. Даже рубаха, выглядывавшая из–под изрядно потрепанного пиджака, была тоже из черного сатина.

— Это из Сары–Ассия человек, джадид, — шепнул мастер, — он переводчиком в финотделе пристроился. Раньше был писарем у бека. Известный подлец и бабник.

Переводчик долго мялся, то прятал руки в карманы галифе, то опять вынимал их, потом достал портсигар, закурил, откашлялся, снова помялся. Наконец он заговорил — невнятно, скороговоркой. С трудом можно было разобрать, что он уполномочен открыть собрание. Выхватив из кармана бумажку, он прочитал по ней состав президиума собрания.

Джалалов возмутился: все заранее рассевшиеся на паласе баи оказались в президиуме. Переводчик выкрикнул:

— Возражений нет? — и, не дождавшись ответа, добавил: — А председателем предлагаю опытного и знающего, образец справедливости и хранителя добродетели Шахабуддина… Возражений нет? Принято единогласно. Обращаясь к казию, он залебезил: — Прошу, почтеннейший, возглавьте собрание!

Многие из дехкан, сидевших поодаль, поднялись и подошли ближе. Бледнолицые прислужники засуетились, пытаясь оттеснить их назад, но бородачи встали стеной.

Снова заговорил писарь. Масляные глазки его так и бегали.

— Мусульмане, — воскликнул, — братья мусульмане, зачем мы собрались в это священное место? Об этом мы объявили народу уже много дней назад. Мы собрались, чтобы народ сказал свое слово, кому быть теперь нашим казием, светочем закона. Вы знаете, о мусульмане, раньше, во времена эмира, казия назначал бек. Но советская власть сказала: «Нет, казия назначать не надо. Надо, чтобы народ сам сказал, кого хочет он иметь казием».

И вот мы собрались, чтобы выбрать казия… достойного уважения, почтенного, чтобы все слушались его и подчинялись решениям его.

Переводчик испуганно замигал глазами и сел. Больше его никто не видел и не слышал до конца собрания.

Произошла заминка. Баи и ишаны на возвышении перешептывались. Они были, очевидно, в затруднении: что же делать дальше?

Джалалов сделал движение, чтобы встать, но арычный мастер снова остановил его.

Поднялся дряхлый старик. Ослепительно белая борода закрывала ему грудь. Старца поддерживали под руки двое юношей.

В толпе пронесся шепот:

— Ишан, сам ишан будет говорить!

Седобородый ишан протянул перед собой руки и медленно прочитал молитву. Пока он произносил священные слова, многие тоже держали перед собой руки ладонями вверх.

Отзвучали слова молитвы, и по всему саду пронеслось единым вздохом: «О–омин!»

— Кто говорил, — зазвучал в полном молчании голос ишана, — что с приходом большевиков–кафиров рушатся устои шариата? Неверно это. Большевики — безбожники, но они сами убедились — без веры, без ислама жить невозможно. Кто будет блюсти устои мусульманской семьи, кто будет охранять сердца мусульман от заразы, кто предотвратит разврат среди молодежи? Кто, я спрашиваю! И я скажу — казий. А кто такой казий? О, это божий человек. Знаток шариата и блюститель священного писания пророка нашего Мухаммеда, человек добродетельной жизни, человек, пользующийся любовью и уважением, слова которого для каждого будут верным решением всех вопросов, споров и тяжб. Мусульмане! Советская власть разрешила: имейте, мусульмане, свой суд, а советские люди — большевики, кафиры и всякие отступники будут иметь свой суд… так называемый народный суд. Ну, и пусть там судятся. А мы, мусульмане, знаем: и до большевиков были у нас казий, утвержденные руководителями нашей веры, и при Советах они остались. Да и как может быть иначе? Голос неверия поднялся три года назад, а казийский суд, слава аллаху, существует в Бухаре еще со времени халифа Моавия из династии Умнат, да будет с ним мир. Двенадцать веков существуют во славу ислама казии. Двенадцать веков они судят по шариату. И что перед этим три года?! Пуф!.. Он злобно дунул.

— Нам не нужно было разрешение. Кто мог запрет наложить? Но раз разрешение есть, мы открыто говорим: советские власти поняли — велика сила ислама и нет другой силы, которая противостоит ей. Нет силы! Нет такой силы! — старец оттолкнул поддерживавших его юношей и потряс в воздухе дрожащими руками. — Нет такой силы! О, ислам, твое торжество явно! Но кому быть казием? Я спрашиваю. Казий назначается мусульманской церковью, так ведь, о, мусульмане, а большевики говорят: «Изберите казия». Ну что же! Великие основоположники говорили: «Не только силой и сопротивлением, но и смирением достигается торжество веры!» Большевики сказали: «Выбирайте!» Мы подчиняемся силе. Так я говорю?

На помосте среди баев послышались возгласы одобрения. Дехкане молчали. Мюриды под руки увели ишана.

— Ну, — заметил Курбан, — плохо этот дедушка знает коран и шариат. Разве так говорят, я бы…

— Тише! Смотри, сам ишан Ползун. Откуда он взялся?

Ишан Ползун подошел, опираясь на палку, к краю помоста. Он обвел собравшихся взглядом из–под мохнатых бровей и мрачным голосом заговорил:

— Времена эмирата и тирании прошли, но вера ислама незыблема. Советская власть велика и могущественно, и нет пользы сопротивляться. Но Советская власть великодушна — она говорит: выбирайте своих достойных людей на должности, от которых зависит ваша жизнь, ваше благополучие. Мы вас позвали, чтобы сказать вам о нашем решении.

— О чьем решении? — не сдержавшись, крикнул Джалалов. Все посмотрели в его сторону.

Ползун вытянул шею, стараясь разглядеть дерзкого, но мастер своей широкой спиной загородил юношу.

— Да, о нашем. Мы, почтенные люди всех кишлаков, старейшины, сегодня ночью собрались и решили — судьей быть Шахабуддину.

Со всех сторон поднялся ропот.

— Шахабуддин много лет был казием, — продолжал Ползун. — Он рукоположен самим казикаланом в Бухаре.

Он назначен беком. Он хороший человек. Все его знают. Он будет блюсти законы шариата и не даст в обиду ни сироту, ни вдову…

Слова Ползуна были прерваны громким смехом. Смеялся Черная борода. Захлебываясь, он проговорил громко, так, что его слышали в первых рядах:

— Не даст в обиду, это он, Шахабуддин! Да, я скажу…

Все, кто был на возвышении, зашумели, закричали. Куда девалось благообразие всех этих баев, имамов, ишанов? Не слушая друг друга, они кричали все сразу, потрясая в воздухе кулаками.

Джалалова поразило, что дехкане и батраки отнеслись к перепалке, разгоревшейся среди «власть имущих», с полным безразличием. Они не проявляли никакого интереса к тому, что творилось на возвышении. Только зобатый старичок протиснулся вперед к самому помосту и, присев на корточки и положив руки на колени, смеялся от всей души.

Волна криков стихла почти так же внезапно, как и поднялась. Огромными шагами, подметая землю полами великолепного красножелтого халата, величественно прошел по дорожке Черная борода. Он изрыгал проклятия. За ним бежало с полдюжины чалмоносцев.

Ползун хладнокровно наблюдал эту сцену. Он выждал, когда Черная борода ушел, и сказал:

— Господин Шахабуддин–кази, воля народа незыблема, примите наши поздравления.

Один из бледнолицых прислужников прокричал:

— Все присутствующие — гости Шахабуддина–кази. Милости просим!

Уже кое–кто поднялся с паласа. Группа дехкан двинулась к выходу. Под деревьями стало шумно. Тогда прозвучал звонкий голос:

— Мусульмане! Мусульмане! Послушайте.

Все обернулись к возвышению. Расталкивая чалмоносцев, на помост вскочил Джалалов, за ним Курбан и арычный мастер. Баи не успели остановить их.

— Братья, вас провели за нос, как несмышленных ребят. Вас собрали выбирать казия, а оказывается — он уже выбран. Советская власть разрешает вам, народу, выбирать казия, а кто его выбрал? Вы, что ли? Народ, что ли? Посмотрите на них!

И Джалалов показал рукой на Ползуна, на дородных чалмоносцев.

— Народ! — фальцетом крикнул зобатый старичок. — Больно пузатый народ.

Прижав руку к животу, он пронзительно захохотал, имитируя крики молодого петушка.

Вокруг засмеялись. Напряжение исчезло. И Джалалову стало сразу как будто свободнее. Он заговорил легко и просто. Ему помогало и то, что дехкане привалили к помосту и их возбужденные лица были здесь, рядом, блестящие глаза их были с надеждой устремлены на него.

Не остановился Джалалов и тогда, когда чей–то голос, кажется, самого Ползуна, проскрипел рядом:

— Неразумный! Жизнь тебе надоела? Голощекий, берегись!

— Друзья, — говорил Джалалов, — кто такой Шахабуддин? Забыли, что ли? Он держал в своих цепких лапах все окрестные кишлаки, как пучок соломы. Он делал с кишлаками что хотел. Хотел бай отнять у дехкан землю, Шахабуддин–кази писал васику и выдавал ее баю. И земля, как птичка, вылетала из рук бедняка. А почему? Бай смазывал руку казия бараньим салом, печать вынималась из–под пояса, «хлоп!»— и готово. Хотел помещик забрать двенадцатилетнюю дочь вдовы к себе на позор и издевательство, он шел к Шахабуддину–кази и давал ему взятку. И сколько бы ни плакала вдова и не уверяла тысячами клятв, что сиротка еще маленькая девочка, а печать опять «хлоп!» по бумаге, и позорное дело совершалось. А пока Шахабуддин не получал барана, разве мог бедняк выдать свою дочь замуж, даже если она была уже в годах? О, тогда уверения отца считались сомнительными, а казий качал своей чалмой и выражал опасения, что можно неосмотрительно нарушить шариат, выдав замуж девушку, не достигшую зрелости. А сколько безвинных людей, только потому, что они не понравились этому ублюдку Шахабуддину, ни за что ни про что попадали в яму и кормили клопов многие годы? Безвинно осужденный не мог никакими заявлениями и просьбами доказать свою правоту и снять с себя возведенную на него напраслину. А достаточно было великому грешнику, отцеубийце, насильнику своей дочери Сиддыку–лизоблюду, осужденному на восемнадцать лет, дать приличную мзду Шахабуддину, и восемнадцать лет тюрьмы превратились в восемнадцать минут. Сколько вы, дехкане, страдали только из–за того, что ни одна бумага не была законна, если Шахабуддин–кази не «хлопнул» по ней своей печатью. Легкий труд был у вашего казия. За одно движение руки он получал и баранов, и хлеб, и коней, и красивых девушек. Вот ты, Карим, молчал сегодня, когда баи снова выбирали судьей Шахабуддина, а припомни, разве он вступился за тебя, когда при помощи подложной бумаги купеческий сын Маматкул забрал твой виноградник, как наследство никогда не существовавшего дяди? Или ты забыл об этом?

Худой, бледный дехканин в рваном халате мгновенно забрался на помост и закричал:

— Забыл? Нет, разве это забывается! Я умолял, я просил: «О судья, одно движение руки — и печать приложена. В твоих руках благосостояние, счастье, жизнь целой семьи». А он? Он и не смотрел на меня, ибо у меня ничего не было, чтобы дать ему. Много дней я жил у Шахабуддина в конюшне, чистил лошадей, выносил навоз. Коленями вытирал порог его михманханы. И все надеялся. Подметал ему двор. Жал клевер, колол дрова, всю черную работу выполнял. Но мое дело и на волосок не подвинулось. Что хочешь делай, а Шахабуддина–кази слезой не проймешь. Казий бедноту и за людей не считал. «Эх вы, мразь! Да две сотни вас и пальца байского не стоят, — говаривал он. — Был бы бай да ишан довольны». Вот «закон» казия…

Шахабуддин сидел неподвижно, и только по бледному лицу его катились крупные капли пота.

— Ну, как, — повернулся к толпе Джалалов, — нужен вам такой судья как Шахабуддин? Хотите вы, чтобы он по–прежнему «хлопал» печатью и наживал богатства?

Несколько робких голосов выкрикнуло:

— Нет, не хотим!

Их подхватили более дружно в задних рядах:

— Не надо, пусть убирается!

А еще через минуту кричала единодушно вся толпа.

— Вон! Убирайся, старый пес!

— Кого же вы изберете казием вместо вора и взяточника Шахабуддина? — наконец удалось перекричать толпу Джалалову.

Он по–мальчишески наслаждался победой и с торжеством посматривал на гудевшую толпу, забыв, что в двухстах шагах в доме Шахабуддина–казия сидит сам Кудрат–бий со своей бандой головорезов.

Но друзья были начеку.

— Поспешим, — зашептал арычный мастер, — если Кудрат–бий терпел и не вмешивался, то потому только, что был уверен… А сейчас, как узнает…

Только теперь Джалалов вспомнил об опасности. Он обежал взглядом толпу, ища знакомые лица, и увидел человека, ожесточенно прокладывающего себе локтями дорогу к помосту. Это был широкоскулый, с изрытым оспой лицом, человек лет пятидесяти.

— Я хочу сказать, — крикнул он могучим басом так, что многие вздрогнули.

— Говорите, — сказал Джалалов. Человек быстро взобрался на помост.

— Не надо нам Шахабуддина, не надо нам Черную бороду, — загудел он. — Не надо нам их. Пусть идут туда, откуда пришли. Так ли?

— Так, конечно так, — закричали в толпе.

— Вот хорошо! Но кого же выбрать? Не знаете? Говорят, казием должен быть знаток шариата, а есть ли среди дехкан такой человек? Нет, среди дехкан нет даже одного человека, умеющего как следует читать книгу. А если мы выберем грамотного, то он окажется баем или ишаном. А зачем нам казий из богачей? Он будет такой же лихоимец, как и Шахабуддин… Не будем никого выбирать казием. Я слышал, есть теперь в Сары–Ассия советский суд, народный суд. Он судит по нашему закону, закону трудящихся. Вот и достаточно. Не надо нам казия!

Шум поднялся такой, что несколько минут ничего нельзя было разобрать.

Баи и имамы незаметно исчезли под темными сводами старого мазара. Один только Шахабуддин остался сидеть на ковре. Он судорожно хватал пустой чайник и пытался налить себе в пиалу чай. Но вода не лилась; тогда он подымал крышечку, заглядывал внутрь, и губы его беззвучно шевелились. С минуту посидев неподвижно, он ошалело оглядывался и снова хватался за чайник.

Горбатая, искривленная фигура Ползуна мелькала в толпе. Он пытался что–то объяснить дехканам, но его никто не слушал.

Наконец он подошел к возвышению и приторно вежливо обратился к Джалалову:

— Я не знаю вас, домулла, но поражен вашими толковыми рассуждениями. Вы, наверное, не здешний; не хотите ли отдохнуть? Воспользуйтесь нашим гостеприимством.

Ласковое его обращение никак не вязалось с блудливо бегавшими глазами.

Джалалов насторожился:

— Не хочу вас затруднять. Спешим до ночи попасть в Денау, — осторожно отклонил он любезное приглашение.

— Но я вижу, что вы утомились, произнося столь пылкие речи. Поистине, надлежит сейчас покушать и насладиться покоем.

— Нам некогда думать о покое, — вмешался в разговор Курбан. — У нас нет времени ходить в гости. Мы поедем.

Он увлек за собой Джалалова.

Ползун некоторое время пытался не отставать от друзей, но арычный мастер и группа батраков встали перед ним плотной стеной. Яростно взглянув на дехкан, он повернулся и стремительно заковылял к мазару.

Смешавшись с толпой, Джалалов и Курбан поспешно прошли к чайхане. Лошади были уже заседланы. Воспользовавшись быстро спустившимися сумерками, всадники незаметно выбрались из кишлака, спустились с обрыва и быстро поехали тугаями по дороге на Шурчи.

Курбан громко рассмеялся.

— Что вы? — спросил Джалалов.

— А они нас будут искать на денауской переправе…

— Пусть ищут…


Давно неезженная дорога уводила в бесконечные тугаи. Стена зарослей обступила всадников. Местами из серебряной листвы кустарникового лоха и перистых камышей выглядывал старый дувал с черными глазницами, по–видимому, совсем недавно пробитых бойниц, вносивших в мирную картину вечерних сумерек тревогу и напряжение. Где–то далеко кричала перепелка.

Джалалов ехал молча, перебирая в памяти подробности сегодняшнего суматошного дня.

Перед глазами юноши возник бледный облик плачущей Саодат. Что с ней? Где она?

Курбан внезапно спросил:

— Что вы вздыхаете?

— Да так.

— Что мы теперь будем делать?

Но Джалалов не успел ответить. Лошадь его с храпом шарахнулась в сторону, и он чуть не свалился с нее в сухой арык.

— В чем дело, черт!

Резко осадив дрожащего коня, Курбан стал вглядываться вперед. В белой пыли лежал, закинув голову, и оскалив зубы в предсмертной муке, человек.

Понукая упрямившихся лошадей, друзья подъехали ближе. Теперь ясно стало — человек был мертв.

После долгого молчания Курбан хрипло проговорил:

— Недавно его…

— Почему вы думаете?

— По цвету крови видно.

Страх стал медленно закрадываться в души молодых людей. Они почувствовали себя сиротливо перед лицом наступающей ночи. Ветер таинственно шелестел в Камышевых зарослях, черные загадочные фигуры уродливо искривленных деревьев грозными призраками стояли на обочинах дороги.

— Едем! — вполголоса пробормотал Джалалов. Он не предложил даже слезть с коня и осмотреть тело. В голове его вертелось одно слово: «басмачи…»

И когда через четверть часа впереди послышался неясный шум, Джалалов мгновенно спрыгнул на землю и, ведя коня под уздцы, поспешил укрыться в глубоком, заросшем камышом, сухом арыке. Курбан безропотно последовал за ним.

Они долго двигались вперед, напряженно вслушиваясь в тьму. Ноги неслышно ступали по мягкому песку, и повеселевший Курбан хотел уже заговорить, как вдруг вверху, совсем недалеко, раздался топот копыт.

Джалалов и Курбан метнулись в сторону. Пробравшись через густые камыши, они переползли через невысокий дувал и залегли. Лошади остались внизу. Слышно было, как они ели траву, фыркая и отряхиваясь. Неуемно шумели кроны высоких деревьев.

Курбан шептал что–то, но понять его было невозможно. Джалалов внезапно схватил его за руку.

— Что это?

Творилось что–то непонятное. Во тьме ночи медленно возникло светящееся пятно, на котором четко вырисовывались фантастические силуэты деревьев. Пятно росло, делалось все ярче. Теперь ясно был виден дувал и все пространство сада.

Джалалов впоследствии рассказывал:

«Я подумал, что схожу с ума. Нет, я поверил в существование духов, привидений… Перед нами возникла сказочная гигантская фигура. Неслышно двигался на коне легендарный богатырь из старинной сказки в доспехах, в шлеме. В ореоле сияния оружие поблескивало голубыми искрами. Сказочный герой сошел с облаков на землю, меч сверкал в его руке. Сколько это волшебство продолжалось — не знаю. Призрак исчез… Только теперь я заметил, что сад озарен тихим светом взошедшей луны и что по дороге за дувалом слышен топот копыт. Но я был так поражен, что не мог шевельнуться…»

Заржал конь Курбана, и тотчас же отозвалась лошадь на дороге. Послышался шорох обваливающихся комков глины, и над дувалом показалась голова бородача в мохнатой лисьей шапке.

— Кто ты?

Поднявшись с земли, Джалалов спокойно ответил:

— Я человек. — Он был готов ко всему.

Еще несколько голов появилось над дувалом. Пары поблескивающих в лучах луны глаз испытующе разглядывали юношу.

— Да это наш… студент, — удивленно прозвучал чей–то голос.

С радостными возгласами бежал к дувалу Курбан. Через минуту они обнимались с Санджаром.

— Что вы здесь делаете, друзья? — спросил командир. — Как вас сюда занесло?

— Мы едем с выборов. А что слышно о Саодат?

— Товарищ сказал в безопасности. Она уже в экспедиции.

Губы Санджара чуть скривились, но только на секунду. Джалалов украдкой вглядывался в суровое лицо прославленного воина. Он сконфуженно вынужден был признать, что Санджар всем своим обликом удивительно был похож на видение, только что плывшее по дороге из лучей лунного света.

Командир о чем–то задумался. Глаза его смотрели вдаль, в сторону чуть искрящихся на темном далеком хребте полос снега.

— А Кудрат был там, — сказал Курбан.

— Где? — встрепенулся командир.

— В кишлаке, на выборах…

— Вот это дело… Расскажите, расскажите все, как было.

Внимательно выслушав рассказ, он сказал:

— Хорошо. Вы Курбан и Джалалов поедете со мной, а отряд двинется прямо. Мы кое–что посмотрим.


Весь день Санджар в сопровождении Курбана и Джалалова скакал по каменным душным саям, крутым перевалам, выжженным степным урочищам. Облезлые бурые холмы то вздымались, то опускались. Ни деревца, ни хижины. Горячий ветер — афганец смел с лица земли всякие следы жизни, загнал людей в узкие, тесные ущелья со скудными родниками солоноватой воды…

Уже совсем стемнело, когда обессиленные долгой скачкой и изнурительным зноем путники подъехали к большому кишлаку Джума–базару. Прямо из–за крутого поворота дороги они наскочили на костер, разожженный в яме под высокой глинобитной стеной. Около костра сидели люди.

Поворачивать было поздно, и Курбан громко поздоровался. Чья–то широкая спина заслонила огонь костра. Глухо, как из бочки, прозвучал голос. Курбан произнес дорожную молитву, призывающую благословения на путников, застигнутых ночью в дороге. Завязался обмен цветистыми пожеланиями и любезностями.

Наконец тот же голос пробубнил:

— Прошу к костру, передохнуть.

Всадники спешились и подсели к огню.

Пламя то разгоралось под порывами ветра, то притухало. Сырой хворост дымил и чадил. Начал моросить дождик. Холодный ветер внезапно подул с гор. Все молчали и исподтишка разглядывали друг друга.

Первым не выдержал Джалалов.

— Вы бы, друзья, выбрали место среди голой степи — там и ветра больше, и дождь посильнее…

Человек в кожаном отороченном мехом малахае и низко надвинутой на глаза лисьей шапке, из–под которой виден был только плоский с вывороченными ноздрями нос и огромная рыжая борода, недружелюбно проговорил:

— Пожаловал к костру — ну и благодари.

Сидевший в тени приземистый толстяк повернул к гостям лицо. Джалалов и Курбан вздрогнули от неожиданности: перед ними был сам Безбородый — хранитель печати Кудрат–бия. Низко срезанный лоб, глубоко посаженные раскосые глаза, отливавшие желтым блеском, две дырочки вместо носа, выпяченные скулы, вывернутые зубы и почти полное отсутствие растительности на лице — весь отталкивающий облик этого человека знаком был всем и в Гиссаре и в Каратегине.

— Подлый кишлак, собачий кишлак, вонючий кишлак! — брызгаясь слюной, завизжал Безбородый. — Вот сидим здесь на ветру, мокнем под дождем, мерзнем, и в животе у нас пусто, а треклятые дехкане, нажравшись дрыхнут под одеялами бок о бок со своими бабами. Проклял аллах, что ли, своих воинов? Дожили мы до времен!

И он разразился ругательствами. Джалалов прервал его.

— Ну, а что же мешает нам пойти в кишлак и…

— Не ходи! Не ходи, юноша, не ходи, простодушный младенец. Ужели ты не понимаешь, что тут за люди, чтобы они передохли, не дожив до старости! Это отребье не пустило нас к себе.

— Как не пустили?

— Так вот и не пустили. Сказали: «Не лезьте. Вы, может быть, разбойники, кто вас разберет там в темноте…» Мы и про приказ говорили, и про то, что у нас грамота есть…

— Какая грамота?

Глаза Безбородого забегали. Наклонившись всем телом вперед, он пытался разглядеть лицо собеседника.

— А вы кто будете? — вдруг спросил он. — У вас есть грамота? Или у вас нет грамоты? Кто вы, куда едете? А?

— А какое у вас право спрашивать про какие–то грамоты? — вскипел Джалалов.

— А такое, что я — хранитель печати господина парваначи. И есть приказ его светлости: «Если будет обнаружен кто–нибудь без моей грамоты на руках, ловите его и бросайте в яму, подвергнув побоям».

Рыжебородый и еще двое сидевших за костром басмачей, по–видимому из дехкан, зашевелились, придвинулись поближе и стали напряженно прислушиваться к разговору.

Курбан неторопливо поднялся:

— Надо коней, что ли, посмотреть.

Он отошел в темноту. Слышно было, как он похлопывает лошадь по шее и разговаривает с ней.

— Где ваша грамота? Ну? — повторил Безбородый.

Санджар, не спеша, передвинул на поясе кобуру с маузером.

— Вот моя грамота, видишь ты, Безбородый!

Хранитель печати вскочил, но Санджар схватил его за рукав и одним рывком посадил на место.

— Ты, Безбородый, не мусульманин, я вижу, если своих мусульман не признал. Что же ты ослеп, наверно, господин Абдукаюм Мухрдор? — И продолжал презрительно: — Посмотрите на этого Безбородого, очень старого, трехсотлетнего Безбородого. Ты видел, наверно, времена потопа, недаром так одряхлел. Всю жизнь ты занимался перепелиными боями да игрой в кости, да еще поглядывал на юношей. Посмотри на себя: ты вельможа, а у тебя на подбородке два волоска, да и те седые; ты обманывал двадцать раз самого сатану, а сейчас не можешь отличить белое от черного, друга от недруга…

Безбородый, выпучив рачьи глазки, ошеломленно смотрел на Санджара; нижняя губа его дрожала, из горла вырывались квакающие звуки. Молчаливые нукеры хихикнули, но разом осеклись, так как заговорил человек в лисьей шапке.

— Простите, господин, этого Безбородого, он всю ночь трясется от страха. Ему везде красные воины мерещатся. Я — Салих, ясаул, а вы наверно, с Кафирнигана едете? Вы не из армии Ибрагима?

— Откуда я еду и куда, господин ясаул, это мое дело, — сдвигая кобуру на место, важно проговорил Санджар, — но дела у меня секретные и серьезные, в которых ни перед вами, ни вот перед ним, Безбородым, отчитываться мы не собираемся…

Хранитель печати сразу, как только маузер был водворен на место, обрел дар слова. Пролепетав что–то о плохом свете костра, он вновь обратил свои проклятия на головы негостеприимных жителей кишлака Джума–базар.

Из слов Безбородого выяснилось, что он уполномочен самим Кудрат–бием собрать со всей округи налог на содержание мусульманского воинства. По всем кишлакам списки налогоплательщиков составлены баями и настоятелями приходских мечетей, на каждое селение наложена крупная денежная сумма, которая поровну разделена между домами.

— Народ Джума–базара совсем отбился от рук. Когда заслуживающие доверия сыновья помещиков и почтенных купцов, как владеющие грамотой, выданной самим парваначи, пошли со списком по дворам за налогом, на них начали кричать: «Убирайтесь! Где справедливость? И богатый должен отдать сто тенег, и бедный — сто тенег? Проваливайте, пока целы». Когда баи сказали, что Кудрат–бий пришлет своих воинов, эти вшивые навозники заорали: «А мы Красную Армию позовем!» Подумайте только! — возмущался ясаул.

— Они мусульманство забыли, — завизжал Безбородый. — Вот мы и приехали. Парваначи приказал: «Собирайте зякет. Против тех, кто отказывается, примените оружие, набег и огонь и все же получите зякет…

— Ай–яй–яй, какая неприятность! Так вот почему вас в кишлак не пустили. О злокозненные дехкане! Да как они посмели поступить так с верными сподвижниками самого господина курбаши, — иронически заметил Джалалов. — А почему же баи и помещики не оказали вам гостеприимства? Неслыханное это дело.

— Неслыханное, неслыханное. С сотворения мира не было случая, чтобы не приняли гостя, неслыханно… Все сейчас перевернулось… Сейчас даже столпы ислама, и те впадают в неверие. Слыхали о Закире Пансаде?

— А что случилось с почтеннейшим курбаши Закир Пансадом? — встрепенулся Санджар.

— Ну, вы не здешний и всего не знаете, — ответил Безбородый. — Не называйте этого богоотступника почтеннейшим. Он… страшно сказать… сговорился с русскими.

— Что вы сказали? — Санджар уже не жалел о встрече с басмачами. Он постарался воспользоваться откровенностью не в меру болтливого приближенного Кудрат–бия.

Подошел и Курбан. Он встал за спиной Санджара, опираясь на свой и санджаровский карабины, и не сводил глаз с басмачей.

— Да, сговорился, подлец и сын подлеца, с русскими. Взял своих гузарцев и ночью уехал в Регар. Там на базарной площади поклялся на коране, что больше не будет воевать с русскими, отдал оружие и получил разрешение вернуться к себе. Только Закир Пансад не успел и до Денау доехать.

— Почему?

— Его по дороге зарезали. Без шума, без крика. Чик, и готово.

— Воистину так будет со всеми изменниками.

От Санджара не укрылся подозрительный и вместе с тем тревожный взгляд, брошенный при этих словах Безбородым на молчаливых нукеров. Те сидели, как и раньше, спокойные и безразличные, с каменными лицами, ничем не выдавая своих чувств.

Безбородый многозначительно протянул:

— Его высокое достоинство господин парваначи повелел всякого, кто осмелится затеять переговоры с большевиками, сажать на кол или снимать с живого кожу.

— Конечно, конечно, — прозвучал из темноты голос Курбана, — острый кол, проткнувший кишки, отобьет у любого храбреца, будь он даже самим львом, желание сбежать из мусульманского войска.

Санджар поднялся.

— Ну, давайте в дорогу. Прощайте, воины ислама.

Отъехав шагов пятьдесят, Джалалов не без робости заговорил. Он всегда немного робел, когда брался за рискованное и опасное дело. Сейчас он внес предложение, и тут же пожалел, что у него сорвались такие слова.

— А их очень просто… Отсюда видно, как на ладони… Смотрите, какая превосходная мишень.

— Тсс… — зашипел на него Санджар. — Разве здесь только они? Их куча здесь. Они сидят вокруг кишлака под всеми дувалами, чтобы на рассвете кинуться на дехкан. Надо выбираться отсюда подобру–поздорову. Как бы этот Безбородый не раздумал.

— Но почему он не попытался нас задержать?

— Во–первых, он и впрямь поверил, что мы из басмачей, и к тому же из видных, а во–вторых, — завтра его ждет богатая добыча. Он рассчитал так: если мы басмачи, то придется с нами делиться, если не басмачи — кто его знает, чем кончится схватка? Еще встревожишь жителей кишлака, и они сами возьмутся за дубины да вилы.

Посвистав какой–то бодрый мотив, Курбан подвел итог неожиданной встрече с басмачами:

— Проклятый Безбородый, старый Безбородый, поганый Безбородый. Он любого храброго джигита за две копейки продаст, а мудреца за три копейки. Вонючий Безбородый — где только есть плохое, там он ищет и находит…

Когда Санджар со спутниками добрался до комендатуры Регара, было совсем светло, а в кабинете коменданта Кошуба разговаривал с молодым парнем из Джума–базара, где сегодня Безбородый собирал налог. Дехкане просили помощи.

…В первозданном нагромождении скал, холмов, обрывов затерялись мелкие группы всадников. Выцветшие зеленоватые гимнастерки, порыжевшие сбруи и запыленные кони сливались с пестрой расцветкой местности. И только изредка искрой, вспыхнувший под солнечным лучом металл да далекое звонкое ржание коня, почуявшего своего товарища, выдавали движение крупных сил красной конницы, двигавшейся к мазару Идриса Пайгамбара и гигантским серпом охватившей обширные пространства горной страны. На узкой тропинке, вьющейся по головоломной крутизне, вдруг возникали фигуры беспечно мурлыкающих песенку красноармейцев. Они оказывались внезапно среди глыб известняка, обрушившихся во время недавнего горного обвала, ползли, обдирая руки и голени, по острым гребням гранитных хребтов или медленно шагали по серой полыни высохших саев.

Движение не прекращалось и ночью. Но ничто не выдавало его: как и всегда, спокойно теплилось в горах несколько крошечных огоньков — одиноких костров, да прохладный ветер доносил тоскливую песню пастуха.

…Ночь медленно растворилась в тенистых ущельях, когда отряд Кошубы вышел в каменистый сай и двинулся по его жесткому ложу. Местами дождевые потоки проложили глубокие рытвины, усеянные крупной белой галькой, местами шли, насколько хватал глаз, ровные, покрытые сухой травой глинистые площадки.

Едва только показалось над вершинами Гиссара солнце, как стало нестерпимо душно.

— Вот как!.. — почти про себя заметил Джалалов.

— Что как? — сказал Кошуба. Он почти непрерывно брался за бинокль, пытливо изучая местность.

— Да вон там — чинары, мазар и та плотина…

— А–а!

Кошуба с полуслова понял, что хотел сказать Джалалов. Ему была известна история хакима денауского, в неистребимой злобе разрушившего плотину и оставившего несколько кишлаков без воды, без жизни.

Неожиданно пригнувшись к терпко пахнущей потом шее коня, Кошуба ахнул как–то по своему, и конь, задорно тряхнув головой, полным карьером помчался по твердой лысой луговине. За ним с оживленными возгласами кинулись Джалалов, Курбан и несколько конников.

Вихрем пролетели они вдоль обрыва, внизу которого белел вспененный поток, перемахнули боковой неглубокий овражек, проскочили голову разрушенной, развороченной плотины и на полном скаку осадили коней в тени чинар у кирпичного здания гробницы строителя арыков.

Поразительная перемена! Жара сразу же исчезла. Среди могучих белых стволов чинаров, подпирающих гигантский шатер густой, плотной листвы, прохладно; пахнет сыростью и прелью. Высоко, под самыми небесами, мелодично посвистывают иволги. Заливаются трелью соловьи.

Тут забудешь сразу, что живешь в знойной Азии, что только что в белой галечной пустыне тебя к земле давила весомая, тяжелая духота…

Кошуба сорвал с головы фуражку и подставил разгоряченный лоб струйкам прохладного ветерка.

— Ого, — пробормотал вдруг комбриг, — мы, оказывается, здесь не одни.

Два пожилых человека в пышных чалмах, спугнутые неожиданным появлением всадников, вскочили с корней могучих деревьев, где они расположились в холодке, и, подхватив полы белых халатов, кинулись к пролому дувала, сложенного из обломков скалы.

— Стой, назад! — крикнул Кошуба. Почтенные богомольцы замерли на месте.

— Ну, ну, — чуть усмехнувшись сурово сказал комбриг, — кто такие? — Он легко спрыгнул с коня. — Что здесь делаете?

— Сжалься, милостивый господин, — загнусавил чалмоносец постарше и потолще. — Сжалься! Мы только ничтожные рабы, нищие монахи, возносящие молитвы к престолу…

— Знаю, знаю, — оборвал монаха Кошуба, пристально разглядывая его упитанное лицо с шелковистой черной бородкой, — вижу… Немножко молитесь боженьке, немножко обираете темный народ, немножко шпионите за Красной Армией…

Чалмоносцы сложили руки на груди и, униженно кланяясь, забормотали:

— О, мы только мирные шейхи. В нас нет вины и на перечное зернышко…

Их глаза блудливо бегали по сторонам, переходя с немногочисленной группы бойцов Кошубы на темную зелень сада, раскинувшегося позади здания мазара. С удивлением и надеждой они взглядывали на темную толпу дехкан, медленно приближавшуюся в облаке пыли по раскаленному каменистому ложу сая.

Желая оттянуть время, монахи гнусавили:

— Помилуйте! Мы только собиратели милостыни, мы умоляем всевышнего смилостивиться над несчастными отступниками, которых коснулась карающая длань за их непочтение, за пренебрежение обычаями отцов!

Голоса монахов все повышались, лица становились наглее. Теперь они уж не столько умоляли, сколько взывали к чьему–то заступничеству.

— И что вы за люди! Как можете вы столь дерзновенно врываться под сень священной обители и прерывать молитвенный покой сего места?..

Обернувшись к бойцам, стоявшим молча, с суровыми лицами, Кошуба приказал:

— Не спускайте с этих… божьих людей глаз. Тут недавно один божий человек удрал прямо на глазах, — он не без иронии посмотрел на Джалалова и Курбана, и их лица начали медленно наливаться краской.

Сам он быстро зашагал к плотине.

Собственно говоря, плотины уже не было.

Груды гальки, обломки скал, хворост, глыбы конгломерата, камни громоздились в полном беспорядке. Вода рвалась с ревом в промоины и бреши, билась и кипела в ямах. Казалось, здесь недавно произошел горный обвал, перегородивший дерзкий поток.

Примерно около половины сооружения сохранилось, но река упорно размывала его и угрожала окончательно стереть с лица земли.

Прыгая с камня на камень, карабкаясь вверх и вниз по мокрым глыбам, командир и сопровождавшие его Джалалов и Курбан с большим трудом перебрались через поток.

Здесь, на высоком берегу, копошились несколько человек. Полуголые, в рубищах, почерневших от грязи и пота, с засаленными тряпками вместо чалм, босые люди работали с остервенением, со злобой. Их было немного, не больше десятка. За шумом потока они не заметили приближения комбрига.

С величайшим трудом, напрягая последние силы, они волокли к плотине при помощи волосяных арканов громадные шершавые валуны. Пот лился по их влажным спинам, рты были широко раскрыты, запекшиеся губы потрескались, хриплое дыхание с бульканием вырывалось из впалых грудей.

Почти все работавшие были глубокими стариками.

Только когда Кошуба добрался вплотную до строителей, ему стало понятно, чем они заняты. Старики задались целью спасти уцелевшую часть плотины.

Они пытались укрепить ее конец острым зубом, врезавшимся в середину потока. В этом месте вода яростно кидалась на хрупкое сооружение и медленно, но методически отгрызала кусок за куском. Старики сбрасывали в поток камни и обломки скалы, притащенные с высокого скалистого берега. Но сколько ни летело вниз камней, все они даже без всплеска бесследно исчезали в рычащей, белой от пены пучине…

— Что вы делаете? — крикнул комбриг первому попавшему ему навстречу старику. — Вы без пользы тратите время и силы.

— Салом, таксыр командир, — хрипло ответил старик, — отойди, отойди, мы спешим… не мешай.

Он волочил крупный черный обломок скалы. Старик изнемогал от усталости, но не остановился даже тогда, когда Кошуба заговорил с ним.

— Мы спешим, — кричал он, раскачиваясь, чтобы новым рывком сдвинуть с места тяжесть. Жилы надулись у него на руках, грубая шерстяная веревка врезалась в плечи. Он страдал ужасно, все лицо его перекосилось от боли, но он с отчаянием обреченного стремился всем телом вперед.

— Эй, ухнем! — вдруг закричал командир. — Подмогните!

И он навалился всем телом на каменистую глыбу. К нему подскочил Курбан, и камень легко сдвинулся с места. Старик сначала не понял, что случилось, и сделал легко несколько шагов, но вдруг он обернулся и посмотрел через плечо. Лицо его озарилось страдальческой улыбкой.

«Никогда я не забуду его лица, — говаривал впоследствии Кошуба. — На сердце стало горячо. Я увидел, что старик потрясен. Ведь по старым понятиям я для него был всемогущим начальником, господином, и вдруг я работаю рука об руку с ним, как подлинный друг, кровный брат. Все перевернулось у него в голове».

Пока камень волокли по ребру плотины, старик отрывисто выкрикивал:

— Плотина… разорил, разрушил ее хаким. Все пропало: сады, огороды, виноград. Все! Все засохнет, умрет… Но придут спокойные времена, кончится война, народ образумится, не будет бессильно стонать, опустив руки, взывая к небу… Народ придет сюда работать. Когда придет, не знаю, но придет. Год, полтора будет работать и исправит зло, сделанное хакимом. А сейчас… сейчас надо оградить от злобы реки то, что осталось, уцелело. Скоро летний паводок начнется. Вода поднимется и съест плотину по камешку. И сейчас уже трудно… ой, как трудно! Три дня работаем, и ничего не выходит…

— Почему, — закричал Кошуба, чтобы заглушить грохот потока, — кишлачники не идут, не работают вместе с вами?

— Они боятся.

— Кого?

— Хакима боятся.

Они сбросили камень в поток и пошли обратно. На берегу рев воды не был так силен, и говорить стало легче.

— Но ведь хаким убежал, — заметил Кошуба.

Старик сказал, оглянувшись на мазар:

— Хаким убежал, да детки его остались.

— Где?

— Вон там.

И старик осторожно, чтобы не было заметно со стороны, показал в сторону мазара.

— Кто они?

— Они богу молятся. Они сказали: гибель плотины — воля божья. Никто не может идти против воли аллаха всесильного. Кто же не побоится такого заклятия?

— Ну?

— Ну, из кишлака никто не захотел идти.

— Почему же вы пошли?

— Я Азиз — мираб, а те старики тоже были от нашего кишлака приставлены, смотреть за водой. Ну, а мы, по воле бога, прозевали плотину. Мы — причина несчастья. И что нам теперь проклятия Шейхов, мы погубили кишлак, мы погубили народ. Нам все равно теперь умирать. Вот мы и работаем. Надо сохранить, что осталось. Закрепить, чтобы река не сожрала. Потом будет легче построить плотину… Придут люди и опять сделают плотину, через пять лет, через десять лет.

— А почему не раньше? — проговорил, слегка задыхаясь, Кошуба. Он снова толкал большую глыбу, помогая старику.

— Командир… Об этой плотине думали сто лет, прежде чем построить. Двадцать раз начинали и бросали. Как начнут, — чинары посадят. Вон какие деревья выросли, пока раздумывали, а строили двадцать лет, а может, и больше. Поработают, поработают… и бросят. А там река опять все разорит. Снова начинают. Сразу видно, что ты не знаешь этого дела… Неопытный ты. А мы всю жизнь на арыках.

— Хорошо, я неопытный… Ну, а сколько, по–твоему, старик, нужно времени, чтобы перегородить реку опять?

Старик подумал и горько вздохнул:

— Много, много времени. Не доживу я, не увижу я, не смогу я больше посидеть в тени своего урюка. Он уже через месяц потеряет листву, он засохнет за это лето до корня. О!.. А я сажал его, когда сын родился, а у меня теперь внук взрослый. Эх, мой садик, мой садик…

Когда камень полетел в поток и старик поднял голову, лицо его было в слезах.

Один за другим брели, сгорбившись, старцы. Они тащили камни, землю, но все это было ничто по сравнению с разрушительной силой дикой стихии.

А один старик, весь трясущийся, совсем дряхлый, тащил в дрожащих руках небольшие камешки и, разевая беспомощно беззубый рот, покрикивал:

— Братья, еще усилие! Ох, братья, еще усилие!

Сбросив вниз еще одну глыбу, командир той же неверной дорогой перебрался через поток. У чинаров к этому времени уже собрался весь красноармейский отряд. Поодаль остановились на отдых табором кишлачники, шедшие в изгнание. Их было несколько сотен. Гнетущее впечатление производила эта безмолвная толпа: ни возгласа, ни слова, ни смеха не было слышно. Даже дети не плакали. Они лишь боязливо жались к взрослым. И только их огромные голодные глаза взывали к состраданию. Лица женщин были мертвенно бледны. Они с полнейшим безразличием глядели на плотину, на строгих подтянутых бойцов, на сытые физиономии шейхов. Ни малейшего интереса нельзя было прочитать в их пустых взглядах…

Комбриг прошел мимо них, поглядывая по сторонам и бормоча что–то себе в усы.

Без команды бойцы выстроились и подтянулись при приближении комбрига.

— Дневка! — крикнул Кошуба. — Вольно… — Он вскочил на конгломератовый выступ и обратился к своим: бойцам: — Товарищи, вы видите? — Он показал рукой на реку, плотину, на копошащиеся на ней в потоке солнечных лучей фигурки стариков. — Здесь произошло злое дело. Бек своими руками разрушил плотину. Эксплуататор мстит народу, трудящемуся люду, крестьянам. Сам–то он сбежал, богатства, денежки прихватил с собой, а вот землю не унесешь в кармане. А что в здешних краях земля без воды?.. Ну, какие мнения на этот счет?

— Надо помочь! Подсобить надо! — раздались голоса бойцов.

— Правильно, товарищи! А как помочь?.. Очень просто. Сам Владимир Ильич показал нам пример. Вспомните, товарищи, как Ленин на коммунистическом субботнике бревна таскал на своих плечах ради восстановления народного хозяйства. Товарищи, вношу предложение провести первый в горах Таджикистана коммунистический субботник. Голосую. Кто за? Единогласно. Давай, ребята!

В пять минут бойцы, за исключением охранения, посбрасывали с себя гимнастерки и с песнями бросились помогать старикам.

С азартом работал и сам Кошуба. Но он часто отрывался и, поднявшись на высокое место, осматривал местность в бинокль.

Бойцы работали весело. Сотни пудов камня летели в реку, но она была ненасытна, и командир хмурился.

— Что, товарищ командир, — вдруг прошамкал старческий голос, — чем недоволен высокий господин?

Резко повернувшись на каблуках, Кошуба столкнулся лицом к лицу с ишаном, главой рода, ведшим жителей, обреченных на гибель кишлаков, в изгнание.

В старике произошла разительная перемена. От недавней расслабленности, покорности судьбе в нем не осталось и следа. Он выпрямился, хотя по–прежнему опирался на плечи двух своих учеников. Глаза его горели, и весь облик говорил о том, что он полон интереса и внимания.

— Чем же недоволен командир? — повторил свой вопрос ишан.

— Чем я недоволен? — резко сказал Кошуба. — А тем я недоволен, уважаемый отец, что вы ведете своих сыновей, братьев, сестер и детей к гибели, к смерти от голода и лишений. Тем недоволен, святой отец, что вы по своей вине подохнете скоро сами, бесславно и безвестно, и погубите весь свой род, все свое племя, тем я недоволен…

— Остановись… остановись… что говоришь ты мне, командир?

— Я говорю то, что думаю, а думаю я правду.

— Остановись… Разве я не отец для своего племени? Разве я не возношу молитвы к суровому нашему богу, чтобы смягчил он участь виновных, в безверьи, преступивших его веления.

— Слышали мы все это… Посмотрите! Десять дряхлых больных людей своим потом и кровью хотят сохранить для своих детей, для своего народа хоть часть того, что погибает по милости хакима. Поистине вот они святые люди, если допустить, что есть на земле святые, а не вы и не те жирные бездельники, что сидят в холодке и перебирают зерна четок…

— Остановись… Все равно, ты не отвратишь гнева аллаха… Не остановишь реки…

В пылу спора Кошуба не заметил, как вокруг них столпились кишлачники. Только теперь он обратил внимание на их лихорадочно горевшие, глубоко запавшие глаза, на приоткрытые в изумлении рты, на полные внимания лица.

На одну секунду тревога заставила дрогнуть сердце командира. Он один, он сжат толпой отчаявшихся, обезумевших от горя людей, повинующихся слепо своему вожаку — фанатичному, полубезумному старцу, по одному слову которого они могут растерзать «неверующего».

Поборов искушение кликнуть своих бойцов, Кошуба, решительно вздернув плечи, шагнул вперед. Толпа шарахнулась от него, но он жестом руки остановил людей.

— Братья, — сказал он.

В толпе послышались тихие возгласы. Страх исчез на лицах.

— Братья, Ленин сказал…

— Ленин, Ленин, — снова заговорили в толпе.

— Ленин сказал: земля — крестьянам. Хаким не хотел отдать вам землю. Он, как жадная собака, хотел вырвать ее из ваших рук. Братья. Вы видите? — он отстранил ишана и показал на плотину. — Один человек — ничто перед стихией. Один тонкий прутик может сломать и ребенок. Соедините десять тонких прутиков, и их сломает только взрослый, а двадцать — только силач, А сто? Смотрите, десять стариков ничего не смогли сделать с рекой. Как зверь, как тигр, она нападала на них. Пришли красноармейцы помочь, и уже река начала отступать. Что же надо сделать? Скажите!

Секунду длилось молчание.

Плечистый, кряжистый, с черными, в палец толщиной, бровями дехканин отделился от толпы и подошел к командиру.

— Ленин, — хрипло проговорил чернобровый, — скажи, чему учит Ленин? — Не дожидаясь ответа, он обернулся к толпе: — Идем! — вдруг закричал он. — Идем, мусульмане! Мы обуздаем проклятую реку.

— Остановитесь, — завопил ишан, — кого вы слушаете? Остановитесь! Вы готовите себе гибель вечную!..

Чернобровый остановился перед старцем:

— Хватит… Довольно! Мы видели, куда вел ты нас… В могилу вел ты нас. Отойди с дороги. За мной, друзья!

Не все крестьяне пошли за чернобровым силачом. Многие со страхом поглядывали на старца–ишана, который стоял над самой рекой, безмолвно вперив недвижный взгляд в мчащиеся воды, будто молил их подняться и обрушиться на отступников.

Тогда Кошуба подошел к нему и вежливо сказал:

— А теперь, ваше… как вас, преподобие, прошу, пройдите вон туда.

— Что вы хотите со мной сделать? — надменно проговорил ишан. — Мы святого образа жизни люди, не боимся ни мук, ни смерти.

— Успокойтесь, пройдите вон туда в мазар. Сойдите с дороги народа. Люди хотят работать. А вы мешаете им, вы встали на пути народа к счастью.

Тяжело опираясь на плечи мюридов, ишан ушел.

Он вновь согнулся, и голова его тряслась еще больше, чем раньше.

Когда командир проходил мимо шейхов, один из них встал и, поглядывая на двинувшуюся мимо толпу, подчеркнуто громко сказал:

— Командир, позвольте нам принять участие в работе.

— Нет, — крикнул чернобровый. Он вернулся в табор, чтобы взять кетмень. — Нет!

Несколько дехкан остановились, любопытные лица повернулись к чернобровому.

— Нет, друзья, — сказал он. — Нет. Дело, которое мы сейчас делаем, дело Ленина, великого Ленина, слово которого дошло до нас, до наших гор, и пусть слушают его те, к кому направлены эти слова. Мы будем работать на плотине сами, как велит нам Ленин. А этих дармоедов мы не подпустим и на сто шагов, чтобы их грязные руки не запачкали камней плотины, чтобы не опоганилась вода, которая потечет на наши поля.

И он ушел — уверенный, гордый своей силой.

«Как быстро меняется человек», — подумал Кошуба.

Он повернулся к плотине и долго смотрел на работу. Довольная улыбка играла на его загорелом лице.

Вдоль тела плотины, по дорожке, идущей по верху, и по бокам, на крупных бугристых скатах ее, вытянулись цепочки людей.

Уже не сотни, а тысячи камней и многопудовых обломков текли непрерывным потоком по рукам строителей с берега и низвергались в прорыв. Слышались только ритмические, могучие крики: «Xa! Xa!»

Уставшие выходили из цепочки передохнуть, но на их место моментально становились новые люди и с тем же возгласом — «Ха!» брались за работу.

Уже потащили фашины, связанные из прутьев ивняка. Уже засыпали мелкие отверстия песком и землей. Ниже плотины вода в потоке потеряла свой нежный лазоревый цвет и кристальный блеск, замутилась и стала похожа на густое кофе с молоком.

Работали все с увлечением. Общий труд захватил и старых и малых. Не видно было отстающих, уклоняющихся.

Среди строителей мелькали островерхие буденовки бойцов. Бойцы руководили работой и сами с азартом ворочали каменные глыбы.

То там, то здесь появлялась далеко заметная белая косоворотка Джалалова. Он временами задерживался среди остановившихся передохнуть дехкан.

Выразительная жестикуляция показывала, что он не теряет времени и агитирует со всей страстностью своего молодого сердца. А еще через секунду Джалалов, впрягшись в хомут из узловатых веревок, бок о бок с несколькими дехканами тянул уже огромный камень.

Плотина заметно выдвинулась в русло реки, а выше ее начало образовываться озерко внушительных размеров.

Вода медленно поднималась.

Время от времени кто–нибудь из строителей бежал к голове арыка и смотрел, много ли воде осталось до него.

«Еще не один день тяжелой работы понадобится, чтобы всерьез и надолго обуздать поток, — подумал Кошуба. — Сегодня они взяли рывком, но завтра нас здесь не будет. Хватит ли у них выдержки, чтобы довести дело до конца?»

Перед мысленным взором его возникла картина: громыхающий экскаватор вгрызается в гору, ворочает глыбы земли. Он видел как–то такую машину. Сюда бы ее! Вот дело бы пошло…

Ему не хотелось бросать так хорошо начатое дело. Но оставаться здесь было нельзя.

К северу вздымались гранитные бастионы хребта. Он хмуро глядел провалами черных ущелий и сеял в сердце тревогу. Там, где–то в ущелье, притаился Кудрат–бий, и кто его знает, что замышляет басмач?!

Быть может, сидит сейчас не так уж и далеко, с недоумением взирает в бинокль на непонятную для него затею красноармейцев и копит, и копит ярость.

— Время, время, — сердито пробормотал вслух Кошуба, опять взглянув на плотину. — Время. Недельку бы нам, только недельку. И тогда никакой паводок нас бы не напугал, а слава о коммунистическом субботнике разнеслась бы по всем горам и долинам, а может быть, понеслась бы и далеко на юг, за рубеж.

Он снова взглянул на поток. Ну, и силища в этой воде! Сколько огромных глыб сворачивает она. Сколько людских усилий пропадает зря… Эх, нет опоры у камней, нет связок. Беда, что он, Кошуба, ничего не понимает в ирригации.

Вдруг новая мысль вспыхнула, заметалась беспокойным пламенем в мозгу. Глаза командира проследили за длинной узкой тенью, пересекавшей русло потока и легшей темнозеленой полосой выше плотины и почти параллельно ей.

Тень падала от гигантского, стройного как древний минарет самаркандского Регистана, чинара, стоявшего у самой плотины.

Многолетнее дерево гордо вознесло свою пушистую крону к синему бездонному небу.

А! Вот как!

Кошуба снова перевел глаза на реку. Посмотрел жадно на ствол чинара, на его вершину.

— А что, если… — вслух проговорил Кошуба. Он махнул рукой чернобровому силачу: — Сюда!

Подошел чернобровый и еще два–три дехканина.

— Ну–ка, несите топоры! — он показал на чинар.

Через несколько минут, перекрывая рев потока, застучали топоры. Брызнули зеленые щепки. Засучив рукава, комбриг взялся за длинную рукоятку колуна.

Подошло еще несколько дехкан. Удары сыпались на основание ствола без передышки.

Уставших немедленно сменяли.

«Теперь дело пойдет, — думал комбриг. — Черт возьми, я не инженер, но ясно, что огромный ствол перегородит поток, послужит основой для плотины. Свалим дерево и двинемся… Пора.

Действительно, пора было продолжать поход. Уже два или три бойца разведки один за другим примчались полным карьером и шепотом докладывали комбригу о появлении подозрительных всадников.

О плотине теперь можно было не беспокоиться. Она будет достроена.

Это было ясно и строителям. Движение людских масс на плотине ускорилось, каменная лавина почти непрерывным потоком хлынула в пучину. Увидев близкий успех, на помощь мужчинам пришли женщины, старики, подростки. Люди забыли про голод, про лишения, надежда вселила в людей новые силы. Успех был обеспечен. Понимал это и старец–ишан. Он появился под стрельчатым сводом мазара. Несколько минут ишан смотрел из–под ладони на плотину, на первую в истории горной страны народную стройку. И он понял ее смысл не хуже самого Кошубы. Он понял, что тысячелетний несокрушимый авторитет ислама вдруг зашатался. Он понял, что покорная паства безвозвратно ускользает от него.

Перед его обезумевшим взглядом мелькнули видения разрушенных домов молитвы, мечетей, мазаров. Рев реки превратился в грохот разрушения…

Он оттолкнул прислужников и широкими шагами пошел к группе дровосеков. Он закричал, но крик его сорвался в старческий визг. Он так и шел, громко визжа.

Стук топоров смолк. Дехкане опустили руки и растерянно смотрели на приближавшегося ишана. На плотине тоже движение замедлилось. И оттуда с тревогой смотрели, что же будет дальше.

Выхватив топор у замершего в страхе дехканина, Кошуба крикнул чернобровому.

— А ну–ка!

И ударил со всей силой по дереву.

Но чернобровый не поднял топора. Все его огромное тело дрожало. В глазах застыл страх.

Ишан приближался. Полы его белого халата развевались.

— Прекратите! — негодующе прокричал он. — Прекратите… Священное дерево посажено нашими предками с молитвой, благоговением… Прекратите, или небесный гнев покарает вас!

Кошуба шагнул к ишану:

— Уйди, старик, не мешай…

— Ты, презренный, погибнешь. Народ не допустит, чтобы неверный кощунствовал над мусульманскими святынями. Уйди!

На плотине работа прекратилась, — люди прислушивались к словам ишана, многие, бросив на полпути камни, перебирались через поток. Толпа вокруг ишана росла… А ишан продолжал выкрикивать угрозы и проклятия.

— Что же? — обратился Кошуба к дехканам. — Неужели вы его послушаетесь?

Кто–то смущенно пробормотал:

— Он гнев божий навлечет на нас и на наших детей.

— Нельзя рубить священное дерево! — крикнул другой»

— Гром небесный навлечет на нас. Опалит нас молния. Не надо рубить, командир. Просим тебя.

Тогда Кошуба повысил голос:

— Значит, вам плотина не нужна? Значит, вам вода не нужна? Значит, вам жизнь не нужна?

Снова раздались голоса.

— Все нужно. И плотину сделаем, и воду на землю пустим, и жить здесь будем. Спасибо, ты нас научил, помог нам, только…

— Что только?..

— Дерево не позволим рубить.

— Боимся!

— Боимся гнева аллаха!

А ишан все вопил, призывая гнев божий на головы людей, которые идут за кафиром–большевиком. Подбежал Джалалов, за ним Курбан.

— Что случилось? Народ разбегается. Все смотрят на ишана. Машут рукой и уходят.

— Они боятся ишана. Они говорят, что он может огонь с неба свести.

— Хороши агитаторы, а я на вас надеялся…

Джалалов и Курбан только руками развели. Замешательство становилось угрожающим. Тогда Кошуба обратился к дехканам:

— Хорошо. Идите, работайте. Мы не будем рубить это дерево. Идите на плотину. И заберите шейхов, пусть камни таскают.

Приказав бойцам увести ишана, Кошуба кликнул своего вестового и шепотом отдал ему какое–то приказание.

Через полчаса крестьянам и красноармейцам было объявлено, что все должны отойти подальше.

Удара взрыва из–за шума реки почти не было слышно.

Могучий чинар задрожал, застонал, медленно качнулся и с шумом рухнул в брешь в плотине, подняв корнями фонтан земли…

Единодушьый вопль сотен глоток пронесся над плотиной, над степью, отдался глухим эхом в горах.

И сразу водворилось молчание. Многие присели и в страхе закрыли головы руками. Они ждали божьего гнева, молнии, которая испепелит их бедные тела. Женщины истерически зарыдали. Им начали вторить дети.

Но небо по–прежнему было чисто и ясно. Зной умерился. Солнце спускалось к Байсуну. Постепенно плач утихал. Люди поднимали головы, оглядывались и, успокоенные, снова брались за носилки и камни.

Со стороны мазара раздался крик. У входа его в пыли бился в судорогах белый жалкий комок. Ишан не выдержал поражения…

— А теперь трубите сбор! — крикнул Кошуба.

Под серебряные звуки горна народ бежал к поверженному чинару. Застучали топорами дровосеки, обрубая ветви. В струях обузданного потока заблестели на солнце мокрые спины людей, вцепившихся в могучий ствол.

Сотни рук потянули его. Вот он шевельнулся. Еще усилие! Вот он сдвинулся… Еще, еще…

Колоссальная балка легла как раз поперек потока. И сейчас же рядом посыпались валуны, галька, обломки скалы…

Через минуту к Кошубе подошел старик.

— Таксыр! Еще дерево?

Он показал на еще более могучий чинар. Командир подозвал подрывников…

Через полчаса отряд с песней покинул плотину. Когда бойцы обогнули мазар и поднялись на возвышенность, Кошуба обернулся и посмотрел в бинокль.

Водоем выше плотины значительно вырос. Ясно было, что скоро вода проникнет в арык.

Кошуба повернулся к Джалалову:

— Запомни, товарищ, сегодняшний день. Сегодня в дебрях Азии, в Восточной Бухаре, в горах у подножья Памира ты организовал первый ленинский коммунистический субботник. — Он передал бинокль Джалалову. — На, смотри! Видишь? Раньше, при эмире, нужны были годы рабского труда, чтобы повернуть эту дрянную речушку на поля, а теперь сколько, по–твоему, им еще понадобится работать?

— Сколько?.. Недели две, самое большое… Конечно, если они не разбегутся.

— Ну нет, теперь они поняли, что все зависит не от шейхов: не от ишана, не от господа бога, а от них самих, и они сделают такую плотину, что ее никаким паводком не смоет. Ну, а для того, чтобы они могли работать спокойно, мы, как только доберемся до Регара, попросим послать им зерна или муки.


XI


Нищие — все в струпьях, в коросте, язвах, едва прикрытые почерневшими от грязи просаленными лохмотьями, сидели со своими тыквенными чашечками или деревянными мисочками для подаяния по обочинам дорог и надрывными голосами вопили:

— Полушку, о, ради милосердного, полушечку или кусочек лепешки!

Некоторые из них показывали изъеденные проказой лица или выставляли наружу полусгнившие пальцы.

Дехкане, съехавшиеся из окрестных кишлаков, запрудили большую площадь. Любители поболтаться по базару, посидеть в чайхане и, главное, послушать новости о мире и войне не останавливались перед необходимостью тащиться верхом на осле по топкой глинистой дороге всю темную ночь под дождем, имея для продажи лишь несколько наскаду — тыквенных табакерок или десять–пятнадцать фунтов кишмиша. Тысячная толпа шумела, кричала и усиленно месила липкую грязь.

Каждый приехавший разложил свои товары в строго определенном месте, отведенном и указанном базарным старостой. Отдельно расположились торговцы тканями, у которых можно было купить и цинделевский цветистый «ситчик, и индийскую кисею, и китайскую чесучу, и обыкновенный полосатый тик, и грубую, местной выделки, бязь, и тончайший крепдешин. Но весь мануфактурный ряд тянулся шагов на десять, а товар каждого купца, благообразного и солидного, умещался свободно в небольшом хурджуне. Торговали здесь и чугунной посудой, и медными чеканными кувшинами из Бухары, и голубыми китайскими пиалами «джидогуль», умело подделанными российской фирмой «Губкин, Кузнецов и Ко». Отдельно расположились ряды гребенщиков, торговавших гребенками из желтого тутового дерева, продавцов масляных светильников, предлагавших, между прочим, керосиновые горелки без фитилей и фитили без горелок, ювелиров, продававших серебряные кольца и женские звенящие подвески из российских двугривенников и индийских рупий. Два уратюбинца разложили на платке отличной выделки ножи с костяными ручками; рядом продавали серпы, женские штаны, суконные халаты, свалявшуюся баранью шерсть, халву, старое тряпье, снег с виноградным медом, грязное коровье масло в кожаных мешках, зеленый чай, веревки, золотые изделия. Тут же, то рысью, то галопом, скакали, вздымая фонтаны грязи, лошади, которых на все лады выхваляли барышники, поразительно напоминавшие своей внешностью цыган, но клятвенно заверявшие, что они правоверные мусульмане. Молчаливые черные локайцы, не разбирая дороги, гнали десятки овец и коз прямо в гущу толпы, вызывая возмущение торговцев хрупкой глиняной посудой. Знахари в белых чалмах и черных или темно–синих очках продавали какие–то порошки, слабительные пилюли, тибетские притирания от сифилитических язв, напитки от бесплодия, средства от зачатия и от запоров, глауберову соль, кислоты, семена ароматичной травы исрык, благовония, краски и прочие снадобия, не столько исцеляющие, сколько порождающие всяческие болезни. Менялы наперебой предлагали выгодно сменять индийские рупии на персидские краны, английский фунт на советский червонец, китайские ланы на уже давно потерявшие всякую ценность бухарские ассигнации, нарисованные вручную. И над всей этой толпой неслось заунывное мутящее душу пение маддахов — бродячих монахов.


Чего ты хочешь от небес?

Что ты ищешь на земле?


Отвлеченные песнопения не мешали лохматым маддахам ловко обирать легковерных горцев, восторженно любовавшихся мишурным великолепием базара.

Десятки самоварчей отчаянно стучали крышками чайников и выкрикивали: «Чай готов, чай готов», стараясь перекричать голоса поваров, предлагавших вонючую рыбу, продавцов вареного гороха, шашлычников, лепешечников.

Несмотря на кажущееся оживление и беспечность, базар сегодня был смутно тревожный и напряженный. Сделки носили грошовый характер, люди неохотно вынимали и показывали деньги.

— Только сто тенег, только сто каких–то несчастных тенег, — уговаривал сухой, жилистый купец небольшого юркого дехканина, вертя перед его лицом халат из ярко–синего лежалого сукна.

Дехканин теребил бородку и, испуганно поглядывая на окруживших его тесным кольцом любопытных, протестовал:

— Что вы, что вы, я только поглядеть. Откуда у меня сто тенег? У меня никогда не было ста тенег. Да я от самого рождения не видел даже как другой кто–нибудь считал сто тенег.

И он нырнул в толпу.

Базарный староста ходил по базару и собирал взносы за право торговать, но и у него что–то дело не клеилось.

К полудню тревога усилилась. Распространился слух, что из кишлака не выпускают. Кто, что? Никто не знал.

Толпа шарахнулась на Каратагскую дорогу. Там действительно стояли какие–то вооруженные люди. Они молча преграждали выход из селения.

Дехкане метнулись в другую сторону — и там всадники. Кое–кто начал пробираться задами дворов в горы.

Внезапно раздались крики. Усиленно размахивая камчами, в толпу врезалась группа всадников. «Басмачи, басмачи!» — понеслось по площади.

Басмачи тащили на аркане молодого парня в красной чалме с блестками. Лицо его, все в кровоподтеках, было страшно. За всадниками важно выступали местные богатеи. Все сразу признали в них бывшего мингбаши, баев, помещиков. В толпе послышался ропот. Кто–то выкрикнул:

— Смотрите, вон идут эти пожирающие детей! Куда они тащат Касыма?

Рыжебородый великан — это был ясаул Салих, не слезая с лошади, завопил:

— Тише! Молчать!

Он взмахнул камчой и ударил Касыма, норовя попасть по глазам. Толпа ахнула. Тогда второй всадник визгливо закричал:

— Я хранитель печати самого парваначи! Слушайте меня, вот эта собака отказалась платить закет, а говорится в писании: «Против неплательщиков налогов применяйте оружие!» «Бей его, ясаул, я приказываю! Этот недоносок осмелился ударить палкой байбачу, когда тот потребовал закет. Бей его, мерзавца! У него брат в Красной Армии служит, продался Советам. А сейчас стало известно: этот самый Касым сегодня ночью бегал к большевикам и требовал присылки войск.

Под свистящими ударами камчи Касым шатался, но все еще пытался удержаться на ногах. Стоны вырывались из его груди. Вдруг он закричал:

— Мусульмане, помогите! Я ночь не отличаю от дня… помогите…

По знаку Безбородого ясаул наклонился и, ткнув Касыму двумя пальцами в глаза, заставил его поднять голову. В это же мгновение стоявший рядом басмач резнул по шее жертвы ножом. Захлебываясь собственной кровью, Касым упал в грязь. Басмачи, поднимая коней на дыбы, заставляли их топтать тяжелыми кованными копытами тело бившегося в агонии человека.

Толпа двинулась было на басмачей, но тотчас же под дулами винтовок откатилась назад. Началась давка. Внезапно раздались грозные крики: «Тихо! Тихо!»

Раздвигая толпу, через площадь ехал на своем аргамаке Кудрат–бий. Не взглянув на все еще дергавшееся тело, он выехал на возвышенное место. К нему подскакали, прямо по разложенным на земле товарам, ясаул и Безбородый. Кудрат–бий кивнул головой. Безбородый завизжал:

— Эй, мятежники! Против кого вы замыслили зло, неблагодарные? Вы забыли, что говорили мудрые: «Да не встречусь я с гневом великих!» Вы обезумели и сами теперь заставили себя плакать. Пеняйте на себя!

— Нетерпеливо поморщившись, Кудрат–бий проворчал:

— Не теряй времени, Безбородый!

Хранитель печати, надрываясь, прокричал:

— Главнокомандующий повелел: «Бисмилля! Во имя бога милосердного и всемилостивого! Великий и преславный эмир вручил мне в управление Гиссарскую, Денаускую, Миршадинскую, Байсунскую, Локайскую и Регарскую провинции и препоручил народ наш моим заботам и попечению. Мы защищали благополучно народ наш от большевиков–кафиров и оказывали милость войску нашему и верным нам людям и сумели привести непокорных и глупцов, возомнивших многое о себе, в подчинение, так что и они повседневно выражают нам, беку гиссарскому, чувства преданности и уважения. Проявляйте же, мусульмане, верноподданные чувства величайшему из эмиров, исполняйте его благочестивые повеления, и страна ваша станет благоустроенной, а жизнь ваша — счастливой. Кишлак Джума–базар должен обеспечить войско мусульманское всем необходимым». А потому, — Безбородый указал на окровавленное тело, — смотрите: кто окажет сопротивление, пусть знает — он захлебнется своей кровью, как эта падаль.

Толпа стояла, боясь пошевелиться. Десятки вооруженных басмаческих нукеров ловко и быстро обыскивали каждого, залезали за пазухи, развязывали поясные платки и вынимали кошельки. С тех, у кого была одежда получше, стаскивали халаты, сапоги. На отобранных у дехкан ишаков и лошадей грузили муку, рис, сушеный урюк, кишмиш. Даже у знахарей отняли их снадобья и ссыпали, все перемешав, в мешки.

Из улиц и переулков неслись вопли женщин, плач детей. Там тоже хозяйничали бандиты.

Солнце клонилось к горам. На площади растянулся караван тяжело груженых лошадей и ослов. Бряцая оружием, двигались за ними басмачи. Сбившись в кучу, к стенам домов жались дехкане; никто не решался роптать.

Вдруг из–за угла, отталкивая басмачей, выбежала старуха. Седые желтоватые волосы ее выбились из–под платка. Она на секунду замерла, озирая площадь. Увидев недвижное тело, старуха закрыла руками лицо и со стоном «Дитя мое!» грохнулась на землю.

Кудрат–бий вопросительно взглянул на Безбородого.

— Мать мятежника, — сказал тот и поспешил добавить: — другой ее сын вступил в Красную Армию.

Тронув лошадь, Кудрат–бий бросил:

— Пристрелить ведьму!

Ясаул бросился к лежавшей в грязи старухе, но не успел выполнить приказания Курбаши.

— Красноармейцы! Красноармейцы!

На холмах, окружающих кишлак, затрещали выстрелы.

На площадь ворвались дозорные басмачи. Они в один голос кричали:

— Окружены! Окружены!

Кудрат–бий и его помощники заметались по кишлаку. На улочках царило смятение. Боясь попасть под пули, люди прятались кто куда.

Но стрельба вскоре стихла. Кошуба запретил вести огонь, опасаясь жертв среди мирного населения. С клинками наголо конники промчались по улочкам кишлака к опустевшей базарной площади, усеянной черепками битой посуды, клочками ваты, шерсти.

Старуха стояла на коленях в луже дождевой воды и обмывала изуродованное лицо сына.

Жалобный вопль понесся над тонувшей в сумерках площадью. Из улочек и переулков при желтом свете, восходящей над горами луны выходили одетые в темное женщины. С заунывным плачем и причитаниями они приближались к убитому.

Медленно шли с посохами в руках белобородые старики. Собирались молчаливые дехкане…

Далеко в горах рассыпалась дробь перестрелки.

Тогда старуха подняла лицо к небу и страстно проговорила:

— Бог! Слышишь ты меня, бог всемилостивый? Пошли смерть кровавому курбаши Кудрату! Молю тебя, пусть смерть его будет нелегкая!

— О–омин! — хором сказали старики и молитвенно провели руками по лицам и бородам.

Под звуки далекой битвы кишлак Джума хоронил Касыма.


XII


Видно, проклятие матери настигло могущественного курбаши, всесильного гиссарского бека, наместника самого эмира бухарского, носителя всех высоких званий и чинов эмирата, бывшего вельможу ханского дворца Али–мардана, по прозвищу Кудрат–бий.

Много дней Кошуба с помощью Санджара плел сеть. Отряды красноармейцев и добровольцев медленно, шаг за шагом, оттесняли басмачей от афганской границы через Бабатаг к северу и, наконец, прижали их к Гиссарскому снеговому хребту. Клетка захлопнулась…


Под ожесточенным огнем красных конников обезумевшие от страха басмачи, побросав коней, новенькие английские винтовки, добычу, бросились в горы. Они бежали мимо ханаки Хызра Пайгамбара и, стеная, протягивали руки к вековым вязам, таинственно шумевшим в свете луны. Бандиты бросались к воротам святыни. Колотили толстые доски кулаками, царапали ногтями, пытаясь проникнуть внутрь, но на их нетерпеливый стук глухой голос отвечал:

— Проходите, проходите… Мир вам…

Высились мрачные порталы здания, мертвенно поблескивали купола. Черные тени падали на землю, и басмачам казалось, что нет лучшей крепости, чем ханака, что в ней можно найти спасение.

И снова воины ислама стучались в ворота исламской святыни и со слезами вопили:

— Откройте!

— Идите мимо…

— Проклятые, откройте!

— Не богохульствуйте! Место молитвы не станет местом битвы.

И басмачи бежали в каменистые ущелья, где натыкались на бойцов Санджара. Посвистывали пули. Далеко по долине неслись жалобные вопли сдающихся на милость: «Аман! Аман!»

На тропинке, взбегавшей из сая к святилищу, пуля поразила Кудрат–бия.

Хрипя, цепляясь еще сохранившими силу руками за седло, он опустился на придорожный камень. Мимо бежали его бандиты, но они оставались глухи и немы к мольбам курбаши. Прошли времена, когда его слова были законом, когда его имя заставляло их трепетать.

Еще год, полгода назад, может быть, они отстаивали бы Кудрат–бия грудью и сложили бы за него свои головы. Сейчас каждый думал только о том, чтобы унести ноги.

Затуманенным взором следил Кудрат–бий, как мимо, ведя на поводу лошадь, прошел ясаул, поддерживая простреленную руку, безмолвно, как тень, проскользнул Безбородый.

— Донесите меня до хауза, — простонал курбаши. Никто не обернулся.

Он терял сознание.

Облако затянуло луну. Кудрат–бий, открыл глаза, на него смотрел Ниязбек.

— Боже! — сказал он, узнав Кудрат–бия. — Что с вами?

— Умираю, — простонал курбаши, — я ранен…

На тропинке появились два басмача. Не разобрав, кто перед ними, они выставили перед собой руки и отчаянно завопили:

— Аман! Аман! — и в ужасе попятились назад.

— Да молчите вы! — прикрикнул Ниязбек.

Разглядев белую чалму и черную бороду, басмачи умолкли, но все еще жались в страхе друг к другу. Оружия у них не было. На шеях позвякивали конские уздечки, которые, по старинному обычаю, сдающиеся воины вешали на себя в знак покорности.

— Трусы!.. Зайцы!..

Разразившись бранью, Ниязбек заставил нукеров поднять грузного курбаши на лошадь. Медленным шагом двинулись они по узкой дорожке, поддерживая с обеих сторон тихо стонущего Кудрат–бия.

За чуть серевшим кирпичным зданием ханаки всадники свернули прямо в заросли. Видно, Ниязбек хорошо знал место; он вел своих спутников уверенно. Продравшись сквозь высокие кусты, они сразу же выбрались на открытый склон холма. Лошади, хрипя и фыркая, начали пятиться назад. Кругом в мутном свете ночи белели надгробия.

Сухая колючка потрескивала под копытами коней. Из–за стены, примыкавшей к кладбищу, донесся шум. С высоты седла Ниязбек мог разглядеть, что делается за стеной ханаки.

Слабый боковой свет озарял дикие лица дервишей. Они передвигались на определенном расстоянии друг от друга вдоль галереи, кружась на одной ноге. Одну руку дервиши держали поднятой вверх, другая была опущена. Посреди круга стоял пир и ритмично ударял ногой об пол. Слышалось не то пение, не то странная музыка, сопровождавшаяся глухими выкриками…

В мазаре происходил зикр — священный танец радения.

Но сейчас было не до молитв, и Ниязбек бесцеремонно крикнул:

— Эй, ишан, эй!

Никто не ответил. Дервиши продолжали кружиться.

— Эй, ишан!

Шумели деревья, где–то ворчала, плескаясь, речка, звенела старинная мелодия. Кудрат–бий застонал:

— Дайте подушку, дайте прилечь… кровь уходит.

Тогда Ниязбек соскочил с коня и исчез в тени, падающей от стены. Опять прозвучал его голос:

— Эй, ишан!

— Что надо?

Звякнул затвор калитки, послышались голоса. Ниязбек, повышая голос, уговаривал. Собеседник возражал.

Послышались шаркающие шаги. Из темноты вынырнули фигуры людей. Теперь можно было разобрать, что с Ниязбекрм приковылял Ползун.

Узнав его, Кудрат–бий радостно заволновался:

— Друг! Ишан, друг! Салом–алейкум!

— Валейкум — салом! Это вы, таксыр?

— Скорее, друг! Примите ищущего убежища под святым сводом. — Он говорил с трудом, делая паузы после каждого слова.

— Вы ранены? — спросил Ползун.

— Умираю… Осмотреть надо рану… с кровью вытекает из тела жизнь.

Он сделал движение, чтобы спуститься с седла. Басмачи засуетились, помогая ему.

— Стойте, не надо, — остановил их Ползун, — сюда нельзя.

Ниязбек возмутился:

— Почему? Неужели сам парваначи не найдет у святого Пайгамбара приют и исцеление? Как вы можете?!

— Да будет вам известно, Хызр–Пайгамбар — вечный странник, и милость он дает только тому, кто пускается в странствие. О, Хызр! — Ползун картинно поднял лицо к небу.

Ниязбек не мог говорить. он задыхался от злобы. А ишан, отбросив благочестивые разговоры, с цинической откровенностью высказал свои опасения:

— Нельзя! Если вас найдут здесь, мы погибнем, и вы не спасетесь. Скорее отправляйтесь дальше, не теряйте времени. За речкой в кишлаке Санг–и–Кабуд постучитесь в третьи ворота. Это дом помещика Махмуда. Он вас примет.

— Спрячь меня… У тебя есть тайник, — хрипел Кудрат–бий.

Перед затуманенным его взором метались черные тени. Кружилась голова под медлительные такты монотонной музыки.

Издалека донесся бесстрастный голос:

— Нельзя. Уезжайте. Сейчас здесь будут красные. Уже совсем беззвучно Кудрат–бий прошептал:

— Перевяжите рану… кровь…

Но никто его не слушал. По встряхиванию и покачиванию, отдававшимся тупой болью во всем теле, Али–Мардан понял, что лошадь снова двинулась вперед. Заваливаясь от слабости на луку седла, он хрипел:

— Собака! Яд в твоих словах, ядовитая слюна на твоих губах…

За спиной хлопнула калитка. Еще несколько минут доносились звуки заунывной музыки, потом все стихло.

Горечь поражения, гибель всех планов, падение величия и потеря власти — все это в воспаленном сознании Кудрат–бия стерлось, потонуло перед ужасным сознанием, что служители святилища прогнали его от своих дверей как бездомную собаку, отказали ему в помощи.

Сверкала и пенилась вода речки. Плясала холодная луна в струях потока.

Шел долгий и мучительный подъем. Копыта лошадей скрежетали по щебенке.

Потом, на спуске, каждый шаг отдавал болезненным ударом в мозгу. Силы уходили…

Очнулся Кудрат–бий от звуков голосов. Холодный ветерок освежал покрытый потом лоб. Непреодолимо клонило лечь, вытянуться. Рана почти не болела, в ней только пульсировала медленно вытекающая кровь.

Около ворот стоял человек в нижнем белье. Позевывая, он говорил:

— Пожалуйста… Заходите. Только у нас опасно.

Ниязбек молчал.

— Они сказали, что если басмача хоть одного, хоть двух увидят, то свяжут и отдадут красным.

— Кто они?

— Наши дехкане. Нашего кишлака народ…

— Это все голытьба бесштанная, а вы?

Человек почесал всей пятерней голую волосатую грудь.

— Мы что же? Мы ничего… — в голосе его не было ни малейшей твердости, — пожалуйте, только…

— Что только? Ну, я спрашиваю?

Человек подошел поближе:

— Они убьют меня… И вам никакой пользы не будет. Он посмотрел по сторонам.

И Ниязбек, и басмачи, и почти ничего уже не сознающий Кудрат–бий почувствовали опасность, надвигающуюся на них. Она таилась в темной массе приземистых домов, во враждебном шорохе листьев черневших на фоне звездного неба деревьев, в суровом холодном молчании ночного кишлака. Казалось, она смотрит на кучку людей, жмущихся у байских ворот, из всех углов, переулков, из–за заборов…

После долгого молчания Кудрат–бий, едва ворочая языком, проговорил:

— Помещик! Я сделаю тебя беком.

Тот подошел ближе. Черты лица Кудрат–бия заострились, темная борода оттеняла восковую бледность щек.

Помещик отшатнулся — провалами черных глаз на него смотрел мертвец. С минуту помещик колебался.

— Поезжайте, господин, по долине. Там будет сад… ишанский сад. Там безопасно, — глухо пробормотал он.

Последние силы оставляли Кудрат–бия. Он прошептал:

— И здесь… гонят… — и смолк.

На околице селенья, у подножья островерхих скал стояли темные фигуры дехкан, разбуженных лаем собак. Кутаясь в наброшенные на плечи халаты и ватные одеяла, они молча и настороженно смотрели на медленно двигавшихся по каменистой дороге всадников, покидавших спящее селение.

Гонимые страхом смерти, басмачи углубились в бесприютные, холодные горы. Али–Мардан бредил. Ниязбек ехал рядом и напряженно вслушивался в его бессвязные слова. Али–Мардан говорил что–то о руднике Сияния, о Санджаре, о кишлаке Кенегес, о драгоценностях эмира…

Вскоре раненый замолк.

Медленно двигались всадники. Постепенно становилась видна извивающаяся среди камней дорожка, кусты ежевики по бокам. С чуть розовевших на жемчужном небе горных вершин тянуло свежестью. Раненый испуганно заговорил:

— Прогоните!.. Стойте, дальше ехать нельзя. Оборотень!

На дороге стоял небольшой белый с рыжими подпалинами теленок. Он смотрел на приближающихся всадников и не шевелился… Невероятным усилием воли кур–баши выпрямился и остановил коня.

— Назад, это оборотень! Назад… он за мной пришел. Голос дрожал, срывался.

Ниязбек махнул рукой, и теленок сбежал с дороги. Курбаши грузно свалился на шею коня и жалобно простонал:

— Теперь я умру. Он за мной пришел. Он несет весть из могилы.

Дальше слов нельзя было разобрать.

Под утро тело Кудрат–бия привезли в уединенный горный сад.

Немного позже приехал на осле ишан Ползун.

Все страшно спешили. Внизу в долине уже видели всадников Санджара.

В низенькой хибарке при скудном свете коптилки в полном молчании совершили омовение трупа.

Заупокойные молитвы прочитали наспех, стараясь не смотреть на пожелтевшее мертвое лицо. Размотали кисейную чалму и обернули ею тело вместо савана.

Место для могилы выбрали посередине небольшого люцернового поля. Несмотря на спешку, соблюли все требования ритуала — вырыли глубокую яму, а в ее стенке сделали боковую нишу, куда и положили мертвеца; затем засыпали яму так, чтобы на труп не упало ни одного комочка земли.

Ползун сам запряг в омач пару быков и с помощью Ниязбека вспахал люцерновое поле.

От могилы не осталось ни малейшего следа.


ХIII

Санджар спешился. Он не спрыгнул с коня легко и ловко, как всегда. Он очень медленно слез, устало бросив:

— Возьмите Тулпара…

Бессонные ночи, скачка по локайским холмам, через головокружительные горные перевалы, бесконечная тряска в седле, — все дало себя знать. Голова налилась свинцом, ноги стали деревянными. Чтобы шагнуть, нужно было затратить неимоверные усилия. Одна рука совсем не двигалась, плечо больно ныло — открылась прошлогодняя рана. С трудом шевеля языком, Санджар сказал:

— Хорошо бы заснуть… — и, волоча ноги, побрел к айвану, куда его манили одеяла и подушки. Санджар уже ничего не слышал. Он засыпал стоя.

Командир повалился на постель, как был: в кожаной куртке, с пулеметными лентами, саблей, пистолетом, в сапогах со шпорами…

Дивизионный врач, старый туркестанец, с лицом, высушенным азиатским солнцем, появился тотчас же. Он долго пытался разбудить командира, но безрезультатно.

Тогда с помощью Курбана он раздел сонного Санджара, осмотрел и очистил рану, перевязал ее, сделал необходимые вливания.

Санджар так и не проснулся.

— Ну и организм, — сказал доктор Курабну, поливавшему ему на руки из кувшина. — Правда, рана не опасна, но очень болезненна, а он и глаз не открыл…

Курбан понимающе кивал головой, не совсем соображая, о чем говорит врач, так как ему самому безмерно хотелось спать.

— Конечно, конечно, на то он Санджар.

Они говорили шепотом, хотя в этом не было никакой нужды.

Резкий, сухой голос, прозвучавший, как удар пастушьего кнута, заставил обоих вздрогнуть.

— Санджара–командира к великому назиру! Великий назир будет принимать в Саду Отдохновения командира добровольческого отряда Санджар–бека. Где Санджар–бек?

Перед ними стоял толстый человек с хитро прищуренными глазками.

— Тсс… командир спит.

— Нельзя спать. Санджар–беку надлежит предстать перед очами великого назира. Разве не получил он в пути предписания?

— Он спит, и ранен к тому же. Уходите!

— Его требует их милость, господин великий назир. Сейчас же, по срочному делу, — продолжал кричать толстяк.

Ни слова не говоря, Курбан схватил посланца назира за шиворот и вытолкал вон. Тот бранился, протестовал, но сладить с железной курбановой рукой не смог.

Калитка грохнула перед самым носом толстяка. Он долго еще барабанил в нее кулаками и громкими криками пытался привлечь к себе внимание. Но Санджар спал, и Курбан, положив голову на седло; даже лошади погрузились в усталую дремоту, не притронувшись к корму…

Наконец ворота приоткрылись, и верхом на коне выехал доктор. Он досадливо поглядел на суетившегося толстяка, пожал плечами и ускакал.

За Санджаром приходили несколько раз, но, памятуя наказ доктора, хозяева дома так никого и не пустили во двор…

Только к вечеру настойчивый толстяк добился своего — Санджара разбудили. Узнав, в чем дело, он быстро оделся и, превозмогая боль в плече и ломоту во всем теле, отправился к бекскому саду, где находилась ставка великого назира.

Встречные прохожие, при виде плотной фигуры прославленного командира, рассыпались в приветствиях и добрых пожеланиях.

Санджар шагал бодро. Хотя рана и слабость еще давали себя чувствовать, но настроение у него было отличное. Только сейчас, немного отдохнув, он отдал себе отчет в том, что проведенная операция была очень удачной. Курбаши не удалось уйти от карающей руки народа. Шайка Кудрат–бия перестала существовать. Дехкане, наконец, вздохнут свободно.

Санджар был доволен и, как должное, принимал приветствия жителей города.

«Назир — один из руководителей Бухарской народной республики. Ему интересно знать, как бьют басмачей. Он попросит рассказать о разгроме и гибели Кудрат–бия… Жаль, что друг Кошуба уехал в Дюшамбе с экспедицией…»

Так думал Санджар, отгоняя неприятное воспоминание о прошлой встрече, о женственно–нежном лице великого назира, о тяжелом, ненавидящем его взгляде.

Внезапно Санджар замедлил шаг.

Два десятка бедно одетых дехкан стояли в ожидании у настежь открытых больших ворот. Санджара поразило, что все они застыли в почтительных позах просителей, — все, как один, склонились в полупоклоне, сложив благоговейно руки на животах.

Санджар взглянул через ворота. В глубине обширного двора, в тени пышных карагачей, на глиняном возвышении, покрытом коврами и шелковыми одеялами, возлежал на подушках в белой чалме и дорогом легком халате сам великий назир. Около него сидели несколько роскошно одетых людей. На скатерти грудами лежали золотистые сдобные лепешки, фрукты, сладости.

От самых ворот до возвышения по двору шла дорожка из разостланных паласов и ковров. Боясь ступить на них ногой, по бокам дорожки стояли такие же, как и у ворот, просители. Внимание Санджара привлек один старик в синей, расшитой блестками и украшенной желтой бахромой, чалме. Его ветхий, из домотканого сукна халат был безукоризненно чист, ноги старика были обуты в поношенные сапоги с загнутыми вверх носками. Старик тоже держал почтительно руки на животе, и шея его была согнута, но взгляд, устремленный на великого назира, был мрачен, губы под тонкими усами язвительно кривились. Санджар подошел к нему.

— Отец, — спросил он, — чего вы ждете здесь?

Старик встрепенулся. С минуту он недоверчиво разглядывал командира; но вдруг его усталое лицо оживилось улыбкой.

— Здоровье Санджару–непобедимому, — почтительно, но радостно проговорил дехканин.

— Здравствуйте, отец, откуда вы меня знаете?

— О, как коротка память у нынешней молодежи! Вспомните Сары–Кунда…

— Сираджеддин! — невольно вскрикнул Санджар. — Староста славного кишлака Сары–Кунда!

Он обнял старика и увлек в сторону.

— Но позвольте, отец, что вы здесь делаете?

— Я ищу справедливости, — сказал Сираджеддин, — я пришел искать справедливости у великого назира.

— Так идите же! Что вы стоите здесь, как бедный племянник у дверей байского дома? Идите и расскажите о ваших заслугах…

Сираджеддин перебил его:

— Я говорил! Я просил! Но мне приказали кланяться и ждать. Ждать, пока взгляд назира заметит меня. Я ушел бы, но разве я могу! Сарыкундинцы послали меня, сарыкундинцы ждут…

И Сираджеддин рассказал о странных делах, которые творятся в кишлаке Сары–Кунда.

После изгнания басмачей дехкане вздохнули свободно. Они отобрали у баев землю и поделили ее между батраками и бедняками. В кишлаке создан Союз бедноты — «Кошчи» и кооперативное общество по совместной обработке земли. Дехкане делали ошибки, путались в самых простых вещах, как говорил Сираджеддин, «не отличали часто верха от низа», но все же они жили по–новому, и времена беков и рабства для них канули в небытие.

— Но вот из Байсуна приехали представители исполкома, — рассказывал старик. — Говорят они из джадидов. Собрали дехкан и предложили избрать сельсовет. Это хорошо. Но зачем они заставили выбрать в сельсовет нашего бая, ишана и этого мерзавца, пожирателя невинных детей, басмача Сабира… Теперь бай ходит с камчой и, угрожая, требует свою землю обратно. Убийца Сабир каждый день приходит к мечети и у всех на глазах чистит свою берданку, похваляясь, что не пройдет и нескольких дней, как басмачи перережут всех дехкан…

Басмач Сабир объявил себя бием, а ишана назначил блюстителем нравственности кишлака. Бий Сабир требует с народа старые эмирские налоги: херадж — с посевов, танабана — с садов и огородов, салык и закет — с имущества и дохода… Есть малодушные, которые испугались угроз и платят. Деньги басмач делит с баем и ишаном совершенно открыто, без малейшего стеснения. Более того, Сабир хочет ввести вновь подушную подать, которая устанавливалась только в период священных войн против неверных. Нетрудно понять, кто здесь подразумевается под неверными. Тем дехканам, которые не платят налогов, Сабир угрожает кровавой расправой. Он заявляет: «Никакой снисходительности!» И обливает зловонной бранью неаккуратного налогоплательщика. Особенно нагло повел себя ишан–мухтасиб. Вооружившись длинной палкой, он шныряет в часы молитвы по улочкам кишлака, проскальзывает во дворы и, обнаружив нерадивых молельщиков, накидывается на них, угрожая палочными ударами. Боясь, что ему дадут сдачи, он ходит в сопровождении двух помощников. Это байские сынки, известные лоботрясы. Пользуясь покровительством «властей», они нагло бесчинствуют. Избили двух бедняков, пристают к девушкам. Женщина осмелившаяся появиться на улице с открытым лицом, рискует быть побитой камнями, хотя даже и при эмире в Сары–Кунда чачван одевали женщины только байских и духовных семей.

Сираджеддин рассказал, что дехкане посылали ходоков в Байсун просить заступничества, но натолкнулись там на волокиту. Председателем городского совета оказался бывший эмирский казий. Он не скрывает своего прошлого, но всячески подчеркивает и выставляет напоказ свою принадлежность к партии джадидов–младобухарцев. В своих речах он любит говорить о революционных заслугах, но по всей округе известно, что к «казию», так попрежнему его зовут дехкане, без подношений ходить нечего:

«Казий» выслушал сарыкундинских просителей и приказал милиции задержать их. Около недели они просидели под замком. Выпустив их, «казий» в назидание объявил: «Жаловаться нужно обоснованно. Помните: проявлять при сборе налога снисходительность — значит наносить вред народным интересам. Против тех, кто будет уклоняться от платежа налогов, мы применим оружие, набег и ограбление».

Ходоки вернулись к обескураженным сарыкундинцам, у которых Сабир грозил отобрать весь урожай якобы за недоимки прошлых лет… Тогда сарыкундинцы изгнали из кишлака Сабира и его прихвостней, но «казий» грозит «бунтовщикам» страшными карами.

Не желая слушать дальше, Санджар потянул за рукав старика.

— Пойдемте к назиру… Расскажите ему обо всем. Требуйте своих прав!..

Но Сираджеддин движением головы показал в сторону замерших в почтительных позах просителей. Жаркое солнце накалило землю. Пот градом катился по лицам дехкан, но никто из стоявших у ворот, не осмеливался пересечь двор и укрыться в тени деревьев, обрамляющих хауз.

Лишь изредка, когда великий назир случайно бросал взгляд в сторону ворот, стоявший ближе всех проситель пробегал, согнувшись еще более почтительно, несколько шагов вперед и снова замирал, как только назир отводил глаза.

Проходившие мимо слуги яростно шикали на просителей:

— В сторону, в сторону, уберите свои грязные лапы с ковра.

Сираджеддин сказал:

— Один раз я был в Сары–Джуе на бекском дворе, видел вот такое… Но теперь… власть–то народа!

— Пошли, — сказал Санджар так громко, что все сидевшие у хауза обернулись и посмотрели в его сторону.

— Пойдем к великому назиру, — и командир четким шагом направился к возвышению, таща за руку упиравшегося Сираджеддина.

Уже на полпути глаза Санджара встретились с взглядом великого назира, и этот взгляд, как и тогда, при первой встрече, был холодный и неприязненный. Но он не остановил Санджара. Подойдя к возвышению, командир решительно звякнул шпорами и, приложив по–красноармейски руку к меховой шапке с красной звездой, отрапортовал:

— Командир добровольческого отряда Санджар по вашему приказанию прибыл.

Он ждал приветствия. Но оно не последовало. Сидевшие молча разглядывали стоявшего перед ними воина и выжидали, что скажет великий назир. Тогда заговорил сам Санджар. Волнуясь и путаясь, он рассказал о деле старосты Сираджеддина, о доблестных сарыкундинцах и их жалобе. Закончил он свою краткую горячую речь словами:

— Разве для того проливалась кровь героев, чтобы на их шею опять посадили кровососов–лихоимцев и баев с их вонючими ублюдками? Сейчас у нас Советская власть, власть рабочих и дехкан. И мы не позволим, чтобы разная мразь тянула свои лапы к завоеваниям революции.

Слабым движением руки великий назир предложил Санджару замолчать. Лицо назира потемнело и стало жестким. Губы скривились в усмешке.

— Уважаемый… э… э… уважаемый, мы вас звали, но разве для этого? Разве мы интересовались вашим мнением об этом кишлаке Сар… Сар… как его?

— Сары–Кунда, — подсказал сотник

— Да, да, спасибо, об этом… этом кишлаке. Вы, кажется, военный человек. Ну и надеемся, вы будете заниматься вашими военными делами, пожалуйста, а государственные вопросы… да… вопросы государственные предоставьте кому это доверено… народом. — Обернувшись к сотнику, назир промолвил: — Займитесь стариком. Объясните ему неудобство и неприличие его поступка… Пусть обратится к этому, как его… — Устроившись поудобнее на подушке, он холодно взглянул на Санджара: — Уважаемый… Мы вас звали… выразить одобрение, одобрение храбрости вашей и ваших… э… людей. Да… да.

Он медленно и нехотя цедил слова. И удивительно — содержание их никак не вязалось с холодным равнодушием тона, которым они произносились. И удовлетворение, которое в первое мгновение испытал Санджар, начало сменяться чувством недоумения. В памяти промелькнула первая встреча с назиром, там, у дорожного источника. А назир все так же сухо и холодно тянул:

— Поразительная храбрость ваша, товарищ… товарищ…

Один из сидевших на возвышении подсказал: «Командир Санджар».

— Да, да, благодарю… товарищ Санджар. Но, отдавая должное вашей отваге, мы должны… вы только не примите наших слов как осуждение…

Санджар насторожился.

— Вы, нам передавали, нарушили приказ командования. Вы ушли с отрядом в Бабатаг. Вы долго отсутствовали… Оставили штаб в неизвестности… что внесло путаницу…

— Это не так! — запротестовал Санджар. — Мы преследовали Кудрат–бия, мне было приказано…

— Простите, товарищ… — И снова назир наморщил лоб, якобы досадуя на свою забывчивость.

Обернувшись к своим собеседникам, он многозначительно покачал головой, как бы говоря: «А вы хотите от него дисциплины! Да он и разговаривать с людьми не умеет».

— Так вот что, — продолжал великий назир, и голос его стал елейным. — Времена партизанщины прошли. И мы боимся, что такие ваши действия могут принести вред вместо пользы. Поэтому…

Командир шагнул вперед. Все прыгало перед ним в тумане. Ярость душила его.

— Я воин… я темный пастух. Стал воином народа. Я сражаюсь с черной стаей волков уже три года. Я не заслужил… Мои действия вредят? Нет!

Тогда великий назир, успокоительно подняв руку, проговорил:

— Спокойнее… Не волнуйтесь. Ваши заслуги нам известны, но ваши недостатки известны тоже. Когда мы сложили ваши заслуги на одну чашу весов, а ваши пороки на другую чашу, — вторая чаша перетянула. И мы решили… — он обвел присутствующих взглядом. — Да, мы решили сказать. Вы неправильно воюете. Басмачи — обманутый народ. Мирный народ. Вы безжалостно истребляете их. Когда нужно действовать уговорами и лаской, вы пускаете в ход саблю и пулю. Вы убили Салиха–курбаши, вы убили Сулеймана–ишана… наконец, погиб сам Кудрат–бий.

— Но они уничтожены в бою! Они жгли кишлаки, резали дехкан, предавали позору женщин и девушек. Они… Врага, если встретишь, не щади!

— Разве Кудрат–бий не изъявил покорность? Он сложил оружие в Денау… А вы… Наше решение: отряд ваш, как формирование Бухарской народной республики, направляется на отдых… временно, конечно. Вам мы дадим отпуск. Отдохните тоже… Примите нашу благосклонность.

Земля и небо пошатнулись. Как мог этот картавящий юнец говорить такие слова ему, Санджару, участнику бесчисленных боевых схваток с басмачами? Как смеет этот юноша, пусть он будет сам великий назир, судить его?.. Где Кошуба? Где его начальник? Он бы не позволил…

И Санджар сдавленным голосом проговорил:

— Это клевета, меня оклеветали.

Он круто повернулся и, не видя ничего перед собой, пошел к воротам. По знаку назира сотник и еще один вооруженный человек побежали вслед за Санджаром. Сотник притронулся к его руке.

Тогда командир остановился. Вид его был так страшен, что сотник отпрянул назад.

Санджар посмотрел на него невидящим взглядом и ушел.

Никто не посмел остановить его.

Старинная узбекская пословица гласит: «Голова храбреца к земле не опускается».

Санджар поскакал в Миршаде, куда ушел после боя у мазара Хызра Пайгамбара его отряд. О чем думал командир, когда он гнал коня по пыльной дороге? Какие мысли теснились в его горячей голове? Никто не может сказать. А сам Санджар не рассказывал о своих переживаниях тех дней. Он спешил к своим друзьям и соратникам, чтобы посоветоваться с ними, обсудить все случившееся.

Санджар примчался в Миршаде под вечер. Он издали равнодушно пробежал глазами по знакомой картине. Тянулись рядами черные юрты полукочевых узбеков. Высились белые глиняные столбы, соединенные полукружиями дувалов, защищавших от сора и грязи глубокие колодцы. Около них толпились стада овец, пригнанных на водопой.

Косые лучи золотили пыль у многочисленных чайхан, вытянувшихся рядами вдоль единственной кривой улицы. На постоялых дворах в караван–сараях ревели ишаки.

Уже с первого взгляда Санджара поразила пустота Миршаде. Он не видел ни одного своего бойца.

— Привет храброму Санджар–беку! — крикнул чайханщик Самад, «вместилище всех новостей и сплетен», как его называли на всем протяжении Дюшамбинского тракта.

— Салям! — ответил Санджар.

Чайханщик подбежал к Санджару и зашептал:

— Вашего отряда нет…

— Как! Что вы сказали?

— Его нет…

И Самад рассказал командиру, что сегодня на рассвете прибыл в Миршаде отряд милиции с приказом Бухарского правительства о роспуске отряда Санджара. Бойцам предложили немедленно разойтись по домам.

По мере рассказа голова Санджара опускалась все ниже и ниже. Он ничего не сказал Самаду, хлестнул Тулпара и ускакал в сторону Ущелья Смерти.

— Выпейте чаю! — крикнул чайханщик. — Отдохните! Но фигура всадника растворилась в быстро спускавшихся с гор красноватых сумерках…

XIV

Странно было услышать среди совершенно пустынных холмов нежный детский голосок. На кочковатой жесткой дороге, заливаясь серебристым смехом, стояла совсем крохотная девочка в бархатном камзоле, в золотой тюбетейке с фазаньим перышком.

Ее неожиданное появление будто разорвало напряжение, сковывавшее путешественников многие тягостные дни и ночи. Люди изумленно оглядывались по сторонам, шевелили плечами, как будто с них свалилась большая тяжесть и, смущенно улыбаясь, поглядывали на девочку.

— Папа, — сказала девочка по–гиссарски, — какие красивые лошадки!

Она остановилась и, раскачиваясь на неуверенных пухлых, в перевязочках, ножках, раскинула широко объятия, вполне уверенная, что вся скрипящая и топочущая махина экспедиции, вывернувшаяся из–за поворота дороги, остановится по одному мановению ее руки. И весь грохочущий караван арб, всадников, верблюдов застопорил, как вкопанный, перед девочкой.

Она снова засмеялась, задорно и торжествующе.

— Честное слово, — прозвучал осипший голос Николая Николаевича, — твоя карточка, Джалалов, столь отвратна в своем обросшем, неумытом виде, что ты должен бы напугать ее, а она тебе улыбается…

Все посмотрели друг на друга. Да, непривлекательно выглядели участники экспедиции: покрытые щетиной лица с воспаленными красными глазами, с облупившимися носами и щеками, полинявшие от солнца гимнастерки, просалившиеся от конского пота штаны, рваная, запыленная обувь…

Особенно тяжело дались последние двое суток. Слухи сменялись слухами. По ночам на юге полыхали зарева, частенько доносились далекие раскаты пальбы. Горели чьи–то сигнальные костры. Днем по окрестным горам мчались подозрительные всадники. В караване поймали басмаческого лазутчика.

Ибрагимбековские банды пытались наверстать упущенное Кудрат–бием. И каждый дал волю своим нервам: смолкли шутки, разговоры, смех. Все, даже Джалалов, пали духом. Ждали худшего.

И внезапно, при виде смеющейся девочки, все вспомнили, что мир состоит не только из басмачей, пыли, знойной духоты, свинцовой усталости, что есть еще жизнь, радость, смех!

— Доченька, куда ты?

Из–за развалившегося дувала вышел такой высокий, такой чернобородый до синевы, такой смуглый таджик в красной чалме, что все даже были ошеломлены немного. Таджик подхватил девочку за руки и только тогда величественно поздоровался.

— А–а–а, — протянул Николай Николаевич, — неужели у вас нет более подходящего места, чтобы обучать ваше несмышленое дитя хождению на задних лапках?

— Что угодно? — синебородый удивленно поднял глаза.

— А далеко ли еще до Дюшамбе? — перебил Джалалов.

Великан ласково улыбнулся, но не Джалалову, а дочке, и на вопрос ответил вопросом:

— Есть ли у почтенных путешественников глаза?

В словах таджика звучала явная насмешка, и Джалалов вскипел:

— Мы спрашиваем, а вы…

— Постойте, — осторожно проговорил таджик, — посмотрите перед собой.

И тогда из множества грудей вырвалось:

— Впереди Дюшамбе!..

В туманной мгле, стлавшейся над плоской долиной, прорезанной блестящими лентами протоков реки, темнели зеленые чинары и пирамидальные тополя Дюшамбе.

— Мы у цели. Мы в сердце таинственной страны гор — Восточной Бухары. Еще час пути, и кончатся наши мытарства, — еще час пути, — и нас ждет заслуженный отдых…

Кто сказал это, неважно. Во всяком случае, он выразил единодушное мнение едва ли не всех участников экспедиции.

— Отдых? Тихая жизнь? — прозвучал совсем неожиданно суховатый голос. — Кто размечтался об отдыхе?

К краю обрыва, откуда расстилается вид на Дюшамбе, выехал Кошуба. Всем бросилось в глаза, что комбриг сегодня был особенно подтянут. Его, видавшая виды, выцветшая гимнастерка выглядела даже щеголевато, воротник застегнут на все пуговицы, подшит чистый подворотничок. Командир был гладко выбрит. Сапоги начищены до блеска.

Несколько минут Кошуба молча смотрел на город.

— Вот Дюшамбе! Вчера еще летняя резиденция гиссарских беков — властителей Кухистана, господ над таджиками, владетелей их душ и тел. Завтра — столица свободной, самостоятельной горной республики, гордого, свободного таджикского народа. И, конечно, этот город не будет называться так некрасиво, по базарному дню — Средой. Нет, трудящиеся найдут ему достойное название, подобающее героической истории таджикского народа.

Сам того не замечая, Кошуба перешел на торжественный тон.

Но вдруг он заговорил по–другому:

— Смотрите, вы, мечтающие об отдыхе! Что вы видите? Полосу зелени, мирные домики, утопающие в изумрудных садах. И вы кричите: Дюшамбе, Дюшамбе! Думаете увидеть нечто вроде города восточных сказок Бухары или хотя бы красивого кишлака Каратага? Так лучше вас предупредить заранее: там ничего нет. Ни базаров, ни медресе, ни домов. Все разбито, все разрушено. Там, за стеной зелени, — развалины. Эмир, когда бежал из Дюшамбе, приказал все разрушить. Его кровавые прихвостни так и сделали. И там ничего не осталось, кроме битых кирпичей и скорпионов…

— Хотелось бы знать, — проворчал Джалалов, — зачем тогда мы сюда тащились!?

Командир медленно раскурил трубку и долго смотрел на желтые обрывы, белую пенящуюся воду Варзоб–Дарьи, на черную точку не то всадника, не то барана, ползущую по далекому склону уже выгоревшего холма, высившегося над садами Дюшамбе. Широкая полоса серой гальки начиналась на севере от самого черного зева ущелья, где тоненькой арочкой виднелся мост. Вправо, до темных невысоких гор Локая на юге, тянулись заросли камыша. Сквозь туман вдали белел высокий холм, увенчанный башнями. То был Гиссар, в недавнем прошлом столица гиссарского бекства, ныне почти совсем заброшенный и вымерший от малярии город.

Вдруг Кошуба прервал молчание. Он протянул вперед руку и громко, так, чтобы все слышали, сказал:

— Вот здесь я вижу в недалеком будущем мост. Большой красивый железнодорожный мост, по которому пройдет до дюшамбинского вокзала московский поезд.

Все переглянулись. О каком железнодорожном мосте, о каком вокзале, о каком поезде говорит он здесь, в диких дебрях, в сотнях верст пути от ближней железнодорожной станции?.. И о каком скором поезде можно говорить людям, уже больше месяца не слышавшим паровозного гудка?

— Я вижу перед собой красивый город, который построит советский народ в изумительной долине Варзоб–Дарьи, — продолжал Кошуба. — Я уверен, что город, который будет здесь создан, превзойдет красотой многие города нашей страны. И вы, товарищи, сделаете все, чтобы этого добиться. Добиться, чтобы здесь вырос город, достойный эпохи социализма. Вы приехали сюда не отдыхать, как кто–то сейчас сказал, а работать, и как еще работать! То, что вы видели в пути, все пустяки; то были цветики, а ягодки впереди. И труды и, быть может, смертельная опасность ждут каждого из вас. — Вот вы, Николай Николаевич, — Кошуба обернулся к доктору, — молодой врач. Таких молодых врачей в Ленинграде сотни. Извините, но опыта у вас нет, навыков нет. Правда?

— Правда, — неуверенно буркнул Николай Николаевич. Он не понимал, куда клонит командир.

— Так вот, в Ленинграде, Москве, Туле, Ташкенте — сотни врачей, а здесь, в Дюшамбе и на пятьсот километров кругом, Николай Николаевич будет первым и едва ли не единственным врачом. С сотворения мира здесь не бывал никто из медиков, если не считать колдунов, габибов и прочих знахарей–шарлатанов, темных, невежественных. Зато было и есть неисчислимое количество болезней и больных. Можно ли думать об отдыхе врачу, когда здесь умирают дети от такой неопасной, по сути, болезни, как сухая экзема? Когда никем не леченная чесотка вконец изнуряет больных, лишает их работоспособности, превращает в инвалидов. И вот вы, Саодат, — и он быстро повернулся в седле к молодой женщине. — Вы выбрали тяжелый путь. Мне только вчера пришлось услышать в чайхане многозначительную фразу: «Одежда куцая, волосы на голове коротко острижены, руки голые, женщина занимает место мужчины. Приближается день страшного суда». Говорил так единственный грамотей кишлака, ныне назначенный учителем только что открытой новой школы. А что творится в горных и степных кишлаках, где и таких грамотеев нет?

Глаза Саодат потемнели, губы сжались. Она упрямо тряхнула косами. Весь ее вид говорил: «Не смотрите, что я слаба и нежна на вид. Я знаю, на что иду».

Снова закурив, Кошуба смущенно улыбнулся.

— Получилось вроде поучения. Вот вы, Джалалов. Вы — огонь. У вас душа горит, а руки тянутся к самому горячему делу. Вы — бухарец, Джалалов, а будете работать среди горных таджиков, и вам будет очень трудно первое время, потому что эмиры бухарские много столетий тиранили и угнетали горцев. Но я уверен, что это вас не остановит. Подымите выше голову, друг, и пусть не пугают вас дела. А сколько их! Тут и политработа, и организация трудового дехканства, и укрепление местных исполкомов, и помощь разоренному басмачеством населению, и создание честной, проверенной милиции, и наделение землей безземельных, и семенная ссуда, и восстановление арыков, и, боже мой, сколько всякой работенки. Знаю, что вы, как в узбекской сказке… Забыл ее название… так там говорится: «Пусть зубы шакала вонзятся в мое сердце, пусть летучая мышь вцепится в мои волосы, пусть змея железными кольцами обовьется вокруг шеи, пусть стрела пронзит грудь, пусть тело мое покроется язвами, но с прямого пути я не сойду». Пусть клятва эта будет моим напутствием, друзья.

Возгласы удивления послышались кругом.

— Почему напутствием?

— Разве вы не с нами?

— В чем дело?

Из–под свода крытой арбы высунулась, вся в бинтах, голова. Медведь искал одним оставшимся глазом Кошубу. Командир встрепенулся.

— Ой, ой! Товарищ, Медведь, — сказал он ласково, — марш обратно. Вам надо лежать и лежать. Отдохнете, полечитесь, и вас доставят обратно в Ташкент.

— В Ташкент?

— Да, вам не повезло. И в таком пекле вам нечего делать.

— Ну, нет, — весело заговорил Медведь. — Вот уже на этот раз вы ошибаетесь, извините старика. Меня отсюда теперь не выманите. Когда я ехал сюда, я воображал, как подобает ученому, вышивочки да орнаментики изучать… Оказывается, совсем не так. Нет, спасибо покойнику Кудрат–бию за науку. Я знаю таджикский язык, я имею образование, и мне найдется здесь работа…

— Но… — начал было Кошуба.

— Я здесь останусь и, надеюсь, от того, что я помогу, например, делу народного образования, моя наука не пострадает.

Ученый исчез за пологом арбы.

— Ну, кажется, я заговорился с вами, прощайте, — глухо сказал Кошуба.

Снова прозвучал хор голосов.

— Почему же?

— Ведь Дюшамбе рядом?..

…Кошуба молча спрыгнул с лошади и подошел к арбе, где сидела Саодат. Лицо ее было очень грустно. Она наклонилась и протянула свою тоненькую белую руку Кошубе. Оба они молчали. Глаза Саодат были опущены и взгляд ее скрыт длинными ресницами. Кошуба был смущен и разглядывал пальчики, задержавшиеся в его темной ладони.

— Смотрите, — сказал сдавленным голосом Николай Николаевич, — как высоко парит орел!

Все, жмурясь от лучей поднимающегося солнца начали выискивать в небесной синеве орла…

Топот коня заставил всех обернуться. Саодат уже спряталась под навесом арбы.

Всадник скакал галопом по тропинке вдоль вереницы арб…


XV

Ниязбек долго не слезал с коня. Сохраняя непринужденный вид, он несколько раз проехал мимо разбросанных на склонах одинокого степного холма строений.

Несомненно, это был тот самый кишлак Кенегес, о котором говорил Али–Мардан. И название, и многие приметы совпадали. Но как быть дальше? Где искать дом, в котором были оставлены сокровища рудника Сияния? А быть может, нет никаких сокровищ, может быть, они давно исчезли?

Снова и снова Ниязбек вглядывался в желтые квадратные мазанки, стараясь угадать, какая же из них? Навстречу попадались одинокие прохожие. Мужчины отчужденно бормотали приветствия, не проявляя ни малейшего желания вступить в беседу с незнакомцем, имевшим слишком независимый вид, женщины же, пугливо сверкнув черными глазами и кое–как натянув на голову халат, стремглав кидались за первый попавшийся дувал.

Целая свора злобно лаявших овчарок следовала за всадником по пятам; собаки высоко подпрыгивали, стараясь вцепиться в его сапог зубами.

Что предпринял бы дальше Ниязбек — трудно сказать. Никакого готового плана у него в голове не было.

Помог случай. Проехав мимо медленно шагавшего навстречу по пыльной тропинке старика, Ниязбек вдруг сообразил, что уже видел это лицо с седыми клочковатыми бровями, бегающими глазами и недовольно выпяченной нижней губой.

Он стремительно обернулся и встретился с злым взглядом прохожего.

Тенгихарамский помещик и старик внимательно изучали друг друга. Они не произнесли ни слова.

Нет, ничего в этом человеке не было примечательного. Самое заурядное, грубо вылепленное природой лицо, каких в степи можно встретить немало. И в одежде не было ничего своеобразного. Большая грязная чалма, потрепанный, посеревший от пыли желтый халат, запыленные порыжевшие сапоги. Обыденная одежда степняка.

Прохожий тоже остался, видимо, недоволен осмотром. Вобрав голову в плечи, он отвернулся и пошел своей дорогой.

В эту минуту Ниязбек вспомнил:

«Гузар. Питейный дом, ярко освещенная богатая михманхана. Так вот кто!»

— Эй, Сайд Ахмад!

Прохожий резко обернулся.

— Что надо? — огрызнулся он. Вдруг лицо его просветлело. — А, это вы? То–то, смотрю, где я этого человека видел? Что вы у нас делаете?

Длинно и туманно Ниязбек начал рассказывать, как он попал в Кенегес, но Сайд Ахмад снова помрачнел и поспешно перебил собеседника:

— Хорошо, хорошо, только не здесь разговаривать, на дороге…

И взглядом показал в сторону. Там, на краю тропинки словно из–под земли выросли пять или шесть дехкан. Лица их были равнодушны и непроницаемы, только по глазам можно было заметить, что они крайне заинтересованы и слушают с напряженным вниманием.

Громко, чтобы все слышали, Сайд Ахмад заговорил:

— Пожалуйте, любезный странник. Будете гостем. Прошу в мою хижину, отдохните с дороги. А там и поговорим о делах.

Он высокомерно посмотрел на дехкан и пошел по тропинке, показывая дорогу.

Сайд Ахмад привел Ниязбека к стоявшему на отлете домику, выделявшемуся среди остальных мазанок кишлака Кенегес только несколько более крупными размерами и небольшим, огороженным дувалом, двором.

Проводив неожиданного гостя в низкую, темную комнату, Сайд Ахмад сделал широкий жест рукой и стонущим голосом протянул:

— Прошу, прошу. Вот как живем мы теперь, мы, кому принадлежала половина здешней степи. Вот все, что оставили большевики и их отродье нам, мусульманам.

И он запричитал, по–бабьи охая и всхлипывая. Он вскакивал, выбегал, отдавал кому–то распоряжения, снова возвращался, присаживался на пыльную кошму и все жаловался на горькую судьбу, на неблагодарных, и неизменно возвращался к революции, из–за которой он потерял и имение, и стада, и жен.

— Хочу, друг, все бросить, уйти в священный город мусульман —Мазар–и–Шериф.

— Но это в стране афган… Там, если в таком виде приедете, — Ниязбек окинул взглядом скромную одежду степняка, — в таком виде никто, кроме черной кости, с вами и разговаривать не захочет. Там глаза открываются только при сиянии золота и шелесте шелка.

Сайд Ахмад вздохнул:

— Знаю, и потому только согласился воспользоваться гостеприимством здешних вшивых пастухов. Они из рода кенегес, и я кенегес. Вот и живу. Только…

— Что только?

— Только и устои рода рушатся. И среди кенегесцев завелись большевики. Подымают голос. Того и гляди…

Только теперь Ниязбек рассмотрел, как изменился грозный помещик. Он осунулся, постарел. Руки дрожали.

— Что случилось?

Сайд Ахмад только безнадежно покачал головой.

— Из Каршей приехали… Хотели арестовать. Еле от них ушел.

Он снова тяжело вздохнул.

Оба долго и жадно ели из грубой деревянной миски. Ниязбек так был поглощен своими мыслями, что и не разобрал толком, чем его накормили…

«Говорить ему или не говорить? Лучше, конечно, не говорить. Но как тогда найти? А этот Сайд Ахмад, оказывается, кенегесец. В степи родовые устои крепки…»

Он решился.

Кратко рассказав о кладе, оставшемся в одном из домов кишлака, Ниязбек попросил помощи.

— Трудное дело, темное дело, — покачал головой Сайд Ахмад, но глаза его загорелись алчным огнем. — Трудное дело. Как узнать, как узнать? Вот разве поговорить с Дедом.

— А кто такой Дед?

— Самый старый в роде. Без него ничего не делают. Все его слушают. — Ниязбек поднялся: — Идемте к нему.

— Зачем же? Подождите. — И он позвал: —Айниса! Айниса!

В комнату вошла, постукивая калошами, очень молодая, цветущая женщина, вся увешанная серебряными украшениями.

— Постыдитесь, в комнате посторонний, — заворчал Сайд Ахмад, — закройте лицо.

Женщина, не обращая внимания на замечание, смотрела во все глаза на Ниязбека. Только на повторное замечание Сайд Ахмада она нагловато улыбнулась и резко спросила:

— Что вам?

— Сбегай к папаше Гафуру и скажи, чтобы Дед пришел. Я хочу…

— Буду я шляться ночью по кишлаку…

— Ну, иди сейчас же!

— Идите сами.

Круто повернувшись, она вышла, вызывающе покачивая бедрами. Ниязбек с недоумением и явным интересом посмотрел ей вслед, затем перевел взгляд на хозяина.

— Дочь ваша?

Сайд Ахмад, кряхтя, поднялся и, сконфуженно заморгав, пробормотал:

— Нет, нет! Жена. Недавно… э… Супруга. Строптива только…

— Что ж вы не поучите ее?

— Ох, ох! Если бы раньше… В старое время… э… — и доверительно зашептал: — Теперь молодые жены не очень–то почитают нас, стариков. В прошлом году женился, а она, чуть что, кричит: «Старый козел! Вонючий козел! Ты бы себе бабушку Салиму в жены взял. А куда тебе молодую!»

Обрадовавшись знакомому, старик забыл о том, что не полагается откровенничать в делах семейных, и разболтался, шепелявя и брызгая слюной.

— Неслыханно! Вы бы поучили ее, — повторил брезгливо Ниязбек.

Но Сайд Ахмад, уже в дверях, пробормотал что–то «о новых временах, о развратных влияниях» и ушел.

Ходил он долго. Сквозь дремоту Ниязбек слышал далекий лай собак.

Наконец послышались голоса, шаги. Хозяин вернулся в сопровождении глубокого старца.

Старик почтительно называл Сайд Ахмада «таксыр», но подозрительно посматривал на Ниязбека и на все вопросы отговаривался незнанием.

Ниязбек долго ходил вокруг да около. Но вдруг, по неуловимым колебаниям в голосе старца, Ниязбек понял: «Дед что–то знает!» Тогда он решил схитрить.

— Уважаемый отец, — почтительно заговорил он, — вы напрасно становитесь на пути утаивания и осторожности. Сам светоч всех доблестей, воин Санджар–бек прислал меня.

— О, Санджар! Могучий богатырь. Он поднял оружие за нас, пастухов.

— Так вот, Санджар хочет знать, когда здесь был человек эмира — Али–Мардан?

— Бухарский пес был здесь в дни, когда народ и красные воины низвергли в прах эмирский арк, а сам эмир еле унес свою жирную задницу в Гиссар.

— Что здесь делал Али–Мардан?

— Он искал убежища.

— И он получил его?

— Нет. Мы, старейшины рода кенегес, решили: этот бухарец нанес обиду кенегесцу, а потому он не гость нам.

— В чьем доме он останавливался тогда?

— Он переночевал в доме Касыма.

Ниязбек и Сайд Ахмад переглянулись. Нить была в их руках.

Утром они посетили дом Касыма. Поверив, что Ниязбек представитель Советской власти, Касым подробно рассказал о том, как три года назад в кишлаке появился усталый вельможа и как его прогнали старейшины рода кенегес.

— Когда он ушел, он ничего не оставил?

Касым задумался. Он припоминал. Тень сомнения затуманила его мозг.

— Говорите! — нетерпеливо настаивал Ниязбек.

— Хорошо. Я скажу. Тот человек оставил… — Он встал, открыл стоявший в нише сундук и, порывшись в нем, достал дорогой бархатный пояс, какие носили во времена эмира знатные бухарцы.

Ниязбек и Сайд Ахмад жадно ощупали пояс со всех сторон.

Значит, слова Али–Мардана о сокровище не были пустым разговором.

— Почтеннейший, — резко воскликнул Ниязбек, — где то, что было в поясе?

Он испытующе оглядел Касыма — его истрепанный халат, порыжевшие сапоги.

Если бы сокровище попало в руки этого пастуха, вряд ли он жил бы сейчас так нищенски. Нет, не может быть! Но тогда где же…

И Ниязбек проговорил мрачно:

— Имейте в виду, вы ответите перед судом, если хоть один грош из того, что было в поясе, пропал. Это… собственность казны.

Хозяин оробел. Сквозь загар было видно, как кровь то приливает к его лицу, то отливает от него. Касым мучительно старался что–то припомнить. Наконец он выдавил из себя:

— Камешки…

— Где они? — В один голос воскликнули Ниязбек и Сайд Ахмад. — Сейчас же давайте сюда…

Оба вскочили и угрожающе смотрели на пастуха. Тот с удивлением взглянул на одного, на другого.

— Я честный мусульманин. Всю жизнь я жил своим трудом и чужого не брал… Чужого мне не нужно. Идем! — Он вывел их на двор и подвел к очагу. — Вот здесь.

Толкаясь и мешая друг другу, Ниязбек и Сайд Ахмад разломали глиняные стенки очага.

— Вот они! — прохрипел Ниязбек, выбирая из глины и пыли невзрачные камешки.

Растерянно смотрел Касым на двух почтенных людей, которые бормоча проклятия и захлебываясь от радости, рылись в пыли. Он наклонился и поднял один камешек, откатившийся к его ногам. Повертев в руке, Касым поднес его поближе к глазам и недоуменно покачал головой. Сайд Ахмад поднялся и грубо схватил Касыма за руку.

— Ты что? Ты зачем берешь?

Пастух безропотно разжал пальцы и выпустил камешек. Цепкая рука помещика сразу же подхватила его.

— Зачем они вам? — спросил Касым. — Какая от них польза?

— В них большая сила, — раздраженно проговорил Ниязбек, все еще шаря в груде сухой глины, — только набери песку полон рот и помалкивай. Если ты хороший мусульманин, то должен понимать, что здесь болтуну не избежать гнева эмира. Понял?..

— Эмира? — удивленно пробормотал Касым.

Им овладели сомнения. Едва только непрошенные гости ушли, Касым уехал из кишлака. Нахлестывая коня камчой, он бормотал: «камешки», «большая сила», «достояние народа», «гнев эмира».

Пересчитывая камни в михманхане Сайд Ахмада, Ниязбек нечаянно посмотрел в открытую дверь на расстилавшуюся до самого горизонта степь.

— Смотрите. Кто это едет?

— Это Касым!

— Куда он поехал?

Скотовод не отвечал. В бессильной злобе он сжимал и разжимал кулаки. Ниязбек встревожился:

— Надо скорее убираться отсюда. Этот человек приведет в кишлак кого–нибудь… кого не нужно.

Они долго следили за медленно удалявшимся всадником.

— Когда он доберется до Кассана? — спросил Ниязбек.

— Утром… если будет ехать всю ночь.

Ни слова не говоря, тенгихарамский помещик вышел во двор и начал седлать коня. Сайд Ахмад последовал его примеру. Сборы были недолги. Когда кишлак погрузился в сумерки, из саидахмадовской усадьбы выехали два всадника. Они ехали почти неслышно по дороге, устланной толстым слоем пыли. Тем не менее, их услышали.

У подножья холма от приземистого кишлачного домика отделилась тень. На дорогу вышел человек. Густым басом он проговорил:

— А, здравствуйте, хозяин!

Сайд Ахмад нетерпеливо бросил:

— Здравствуйте. Что вы стали на дороге? Что вам надо?

Дехканин сделал шаг в сторону.

— Дорога ночью полна неудобств. Если позволите посоветовать, лучше не ездите.

— Убирайся ты лучше со своими советами…

— Лучше поверните лошадей назад, — сказал дехканин, — вас ждут неприятности на ночной дороге.

«Хлестнуть коня. Сшибить окаянного дурака, посмевшего встать на дороге. Ускакать. Да и кто догонит их на жалких кляченках?» Мысли мелькали как вспышки зарниц…

Но в голосе дехканина, звучавшем глухо, было что–то, внушавшее Ниязбеку тревогу. За низким дувалом и дальше по улочке слышалось шуршание подошв, сдержанные голоса, покряхтывание. Может быть, это были обычные шорохи ночного селения, и только обостренное тревогой воображение видело в них угрозу, но, во всяком случае, промелькнувшие позади одного из строений две тени с длинными предметами, весьма напоминающими тяжелые старинные ружья, никак нельзя было принять за галлюцинацию. Заметил эти тени и Сайд Ахмад. Неожиданно мягко он проговорил:

— Дружок, вы напрасно волнуетесь. Мы хорошо знаем свой путь. Мы хотим попасть на зимовку в Самык–кудук. Там завтра свадьба…

— Нет, не ездите, хозяин, — упрямо твердил дехканин.

— Нам очень нужно…

Тогда вмешался Ниязбек. Он наклонился к скотоводу и шепотом сказал ему:

— Вернемся. — Громко он проговорил: — Спасибо, друг. Вы правы… Мы поедем завтра утром.

В полном молчании они поднялись на вершину холма, спешились и, крадучись, задами глиняных мазанок начали пробираться на кассанскую дорогу. Казалось, все благоприятствовало им: и разбросанность домов кишлака, и бесчисленные тропинки, пересекавшие во всех направлениях холм, и тьма безлунной ночи. Весь кишлак, как обычно бывает в степи, лег спать с заходом солнца, и даже собаки как–то нехотя и лениво ворчали, провожая беглецов.

Но выбраться из селения не удалось и по кассанской дороге. И здесь их поджидали. Более того, Ниязбек и Сайд Ахмад убедились, что за каждым их шагом следили. Ужас начал проникать в их души, когда они увидели, что кишлак Кенегес не выпускает их.

Пришлось вернуться.

Добравшись до михманханы, Ниязбек свалился на ковер.

— Что они хотят от нас? — бормотал Сайд Ахмад. Нижняя губа у него отвисла, обнажив желтые корешки гнилых зубов.

— Проклятая! — сорвалось с губ Ниязбека. — Это ваша жена разболтала всему свету. Свернуть надо подлой шлюхе шею… Где она?

Скотовод, не отвечая, возился с фонарем.

— Надо посмотреть, не подслушивает ли это дерьмо опять под дверью. Пойдите же! — крикнул раздраженно Ниязбек.

— Да нет же, я смотрел. Ее нет в доме. Когда мы уезжали, она спала. А теперь ее нет.

— Хорош муженек! Жена шляется где–то, треплет подол своей рубашки по чужим одеялам, а ему все равно.

— Молчите, мой бек! — в дрожащем голосе Сайд Ахмада зазвучало глухое раздражение. — Молчите о чужой жене. Вот скажите, что нам делать? А?

Ниязбек высыпал на скатерть драгоценные камни и начал раскладывать их на три кучки. В одну кучку он клал по три, в другую — по два и в третью — по одному камешку. Скотовод с интересом следил за ним, временами прислушиваясь к тому, что творится за дверью. Но там царила полная тишина. Наконец, он спросил:

— Что вы делаете, мой бек?

— Вот это эмиру, — показал Ниязбек на самую большую кучку, — а это вам. И он ткнул пальцем в самую маленькую.

Даже при слабом свете фонаря можно было заметить, что Сайд Ахмад передернулся. Он ничего не сказал, а только тяжело, с присвистом вздохнул. И этот вздох был так красноречив, что Ниязбек невольно поднял голову. Посмотрев на скотовода, он небрежно заметил:

— Что такое вы? Вы только оказавший нам гостеприимство. И ваша доброта возмещена сторицею. Каждый камешек — богатство, а смотрите сколько я вам отсыпал. Ну, так и быть великий эмир не сочтет за обиду, если… мы возьмем у него немножко.

И он небрежно взял из большой кучи горсточку камешков и подсыпал в самую маленькую. Поколебавшись немного, он отделил ребром ладони от эмирской доли изрядную часть и присоединил к своей.

— Их величество, — пояснил он, слегка усмехнувшись, — и так богат, и проживает в Кабуле в довольстве и достатке, а нас большевики обездолили и ввергли в нищету.

— Тогда… — Сайд Ахмад выразительно посмотрел на большую кучку камней.

Поколебавшись секунду, Ниязбек быстро–быстро начал делить эмирскую долю. Он посмеивался в усы, но, видимо, не совсем был спокоен, так как раз или два воровато оглянулся, как будто побаивался, что за ним следят.

Но вот он встал и потянулся:

— Ну, хозяин… Спасибо. Вы оставайтесь, а я уйду.

Он тщательно уложил мешочек в хурджун.

Только, тогда Сайд Ахмад заговорил.

— А я? А мы?

— Вы здешний… вас не тронут. Желаю вам всяческого благополучия.

Почтительно кланяясь и бормоча прощальные приветствия и пожелания. Сайд Ахмад подхватил хурджун и засеменил вслед за Ниязбеком. На дворе было по–прежнему темно. Только в вышине слабо мерцали затянутые дымкой звезды.

Перекинув через плечо поданный ему хурджун, Ниязбек перелез через дувал и, крадучись, начал выбираться из кишлака. Долго полз он на животе, замирая при малейшем шорохе. Крепкие, как железо, колючки раздирали кожу на руках и коленях, рвали одежду. Подавляя стоны и чуть слышно шепча ругательства, обливаясь потом, он все полз и полз. Уже последние дома остались позади, а Ниязбек не решался подняться на ноги.

Наконец он, совершенно обессиленный, свалился в неглубокую канавку.

Было все так же темно. Несмотря на страшную усталость и саднящую боль в руках, Ниязбек чувствовал небывалый подъем. Все ликовало в его душе. Он вырвался из лап кенегесцев. Клад в его руках. Он сунул руку в хурджун — и замер.

Мешочек исчез. Холодный пот выступил на лбу. Ниязбек колебался только минуту. «Нет! Сайд Ахмад не получит теперь ничего».

И он двинулся обратно. В ярости он забыл о всяких предосторожностях. Он вошел в кишлак и едва сделал несколько шагов по улочке, как его окружили дехкане с тяжелыми дубинками в руках. Зажгли фонарь.

— В чем дело? — прозвучал чей–то голос.

Ниязбек растерянно бормотал:

— Что вы хотите? Я уважаемый человек. Что вам надо от меня?

— Поистине, потерявший халат боится щипков. А что же ты ночью делаешь в степи?

— Хожу… Пройтись вышел…

Тот же голос проговорил:

— Пойдем!

— Куда?

— А вот сейчас увидишь.

Ниязбека повели. Он доказывал, угрожал… Его столкнули в яму из–под зерна. В углу зашевелился человек.

— Кто тут?

— А кто вы? — испуганно вскрикнул Ниязбек. — Боже, это вы, Сайд Ахмад?

— Не подходите! У меня нож, острый нож, — завизжал старик, — не приближайтесь.

Усевшись поудобнее на земле, Ниязбек удовлетворенно проговорил:

— И вы, любезный друг, здесь. Ну, я очень доволен: вошь попала под ноготь, очень доволен.

— Не подходите! — продолжал вопить Сайд Ахмад.

Наверху кто–то негромко заметил:

— Ворона вороне глаз выклюет.

Другой ответил:

— Кто попал в воду, сухим не выйдет, кто попал в могилу, живым не выйдет.

Ниязбек завернулся поплотнее в халат и затих. Он не сказал больше ни слова.


XVI

Горячий «афганец» прижимал тяжелую пелену серо–желтой пыли к белесой от выступившей соли степи, и от этого становилось все труднее и труднее дышать. Горы скрылись в дымке, горизонт сузился до маленького, совсем крохотного пространства вокруг невесть как выросшего среди великой суши единственного тополя. Хотя было и мрачно от того, что солнце превратилось в кирпично–красный круг, не столько светивший, сколько излучавший зной и жар, но глянцевая свежая зелень молодого деревца улыбалась истомленному путнику и приветливо манила его в слабую свою тень.

Прислонясь к бархатистой белой коре тополя, прямо на земле сидел великий назир. Его нежное, тонкое лицо потеряло обычную привлекательность. Оно побагровело и покрылось бурыми пятнами. Гримаса раздражения исказила его.

Энергично потирая колени, назир капризно тянул:

— Когда, наконец, когда же? Сколько нам еще здесь придется проторчать?

Назир не поднимал глаз, но при всем том ясно было, что он обращался к стоявшему в пяти шагах от него толстому человеку, державшему под уздцы двух коней. К седлу одного из них был приторочен убитый джейран.

Толстяк серьезно и даже сурово смотрел на назира и не торопился с ответом! Он только украдкой сдвинул со лба свою большую синюю в полоску чалму и неторопливо почесал кончик носа.

После довольно длительной паузы назир, наконец, поднял веки и взглянул на своего молчаливого собеседника. Выражение лица толстяка мгновенно изменилось. Oт суровости не осталось и следа. По всей его широкой физиономии разлилось добродушие, глаза стали масляные, щеки затряслись от сдержанного смешка.

— Ну, председатель, или как там тебя… Что же ты молчишь?

— Нижайшие извинения, великодушного прощения просим, что вы изволите приказать?

Тот, кого назир назвал председателем, склонился в легком почтительном поклоне, чего никак нельзя было ожидать при его грузной, неуклюжей фигуре.

— Что изволите… что изволите, — передразнил назир и фыркнул, — подлец ты, хоть и председатель… Я спрашиваю, долго мы будем здесь глотать пыль?

— Нам не дано знать.

— А кто же знает?

Осторожно откашлявшись в жирную ладонь, толстяк еще подобострастнее проговорил:

— Вы, господин назир, приказали указать вам путь к Белому тополю. Мы выполнили ваше приказание…

— Дурак, — процедил назир и бессильно опустил веки. Страдальческие складки залегли в уголках его изящно очерченных губ.

Вот уже часа два он сидел под тополем и нетерпеливо ждал. Кого он ждал, он не говорил, а толстяк не находил нужным спрашивать.

Сегодня его, председателя пограничного сельсовета, разбудили на рассвете шумливые люди, оказавшиеся приближенными великого назира, и приказали поднять дехкан для устройства облавы на антилоп, более известных в Средней Азии под названием джейранов. Ворчали кишлачники, потихонечку проклиная приезжих охотников, но пришлось им бросить свои дехканские дела и тащиться под палящие лучи солнца в солончаки, где, как пугливые тени, носятся легконогие джейраны. Не угнаться за ними самым резвым скакунам и, чтобы охота была успешной, нужно устраивать облавы. Много верст пришлось прошагать по знойной степи дехканам, пока они смогли вспугнуть джейранов и погнать их в нужном направлении, прямо на охотников.

В разгар охоты назир подозвал толстяка–председателя и приказал: «Веди меня в урочище Белый тополь… Знаешь дорогу?» Председатель ничего не ответил, а только кивнул головой. Назир запретил своим спутникам следовать за ним. Белый тополь оказался довольно близко, да и сам назир, очевидно неплохо знал к нему дорогу. Доехали за полчаса. Около одинокого дерева, чудом выросшего в мертвой степи и чудом уцелевшего среди буйных сухих ветров, никого не оказалось. Назир слез с лошади, решив, видимо, ждать. Кругом на много километров не видно было ни души. Вскоре потянул «афганец», и все — и степь, и холмы, и далекие горы затянуло мглой.

Злобно бормоча что–то под нос, назир смахивал песок с шелкового халата и нет–нет принимался рукавом стирать со лба испарину, размазывая бурую грязь. Ветер нисколько не освежал. Он только с силой загонял песчинки в уши, глаза, нос, раздражал.

Толстяк присел около лошадей на корточки и камчой пытался задерживать мчавшиеся по земле былинки, комки иссохшей колючки, соломинки. Духота, песок, колючий вихрь нисколько не отражались на самочувствии председателя, он даже затянул вполголоса какую–то песенку. Но ему скоро надоело петь и, сладко зевнув, он проговорил:

— Хорошая охота! А?

Едва ли он ждал ответа, просто ему было скучно и захотелось как–нибудь нарушить молчание. Но назир вдруг встрепенулся.

— Хорошая, говоришь? Ты смеешься, малоумный. Какая же это охота? Одно мучение. Только такое мужичье с дубленой шкурой, как ты, может выносить укусы проклятого гармсиля. — Помолчав, он спросил: — Послушай, ты здешний?

— Да.

— Давно живешь здесь?

— Давно.

— Как тебя звать?

— Гулямом.

— Ты Гулям Магог?

— Так меня прозвали.

— Ты что, у Кудрат–бия служил? Почему от него ушел?

Толстяк поднял очи горе и, вздохнув с таким шумом, как будто он выпускал воздух не из груди, а из могучих кузнечных мехов, пробормотал что–то насчет коловращения судеб и неблагоприятных обстоятельств, приведших курбаши Кудрат–бия на путь погибели.

— Ты знаешь, господин бараний курдюк, — нетерпеливо прервал Магога назир, — тебя должны были расстрелять?

Магог удивился:

— За что?

— Как за что? Дурья твоя башка. За дезертирство. Ты же ушел к Кудрат–бию из Красной Армии. Ты же дезертир.

Пухлое лицо Гуляма Магога олицетворяло полнейшее недоумение. Он открыл рот, чтобы возразить, но тут же, спохватился и только успел издать нечленораздельный звук — среднее между «э…» и «у…» А назир продолжал:

— Да, господин хороший, тебя уже расстреляли бы и твой жир пошел бы на плов могильным червям… А ты знаешь, болван, кому ты обязан своей вонючей жизнью?

Выразительными гримасами, суетливыми жестами коротеньких своих ручек Магог постарался показать, что он не знает имени своего спасителя. Гулям боялся, что, скажи он хоть слово, и он выдаст себя.

— Да будет тебе известно, — продолжал назир, — что мы остановили приговор…

— А разве был приговор? — вырвалось у Гуляма.

— Мы отменили приговор… вот этой самой рукой.

Он протянул руку, очевидно, надеясь, что Магог бросится целовать ее, но толстяк хитро зажмурил свои маленькие глазки и, раскачиваясь, стонал: «Велик аллах, избавивший нас от неминуемой гибели».

Гулям Магог имел все основания недоумевать и удивляться. Из всего, что сейчас говорил назир, соответствовало истине только то, что Магог действительно служил в Красной Армии. Все остальное было, как сразу же понял Магог, плодом досужего вымысла назира, который для не совсем ясных целей попытался обманом снискать его, Магога, признательность.

Стало очевидно, что назир многого не знал и не имел никакого представления об истинной роли Гуляма. Не знал он и о том, что Гулям был в разведке и выполнял особо ответственные задания командования. Так было и сейчас. На днях комдив Кошуба вызвал Магога, долго расспрашивал о его родном кишлаке и сказал: «Дорогой мой, снимай армейскую форму, получай у каптенармуса халат и отправляйся–ка домой. Нет! Никаких возражений… Слушать мою команду! Кишлачишко твой уж больно хорошо на самой границе стоит. Ты каждую там собаку знаешь. Поезжай. Держи связь с начальником погранзаставы… Понял?» — Кошуба так многозначительно похлопал толстяка по плечу, что тот только понимающе улыбнулся.

Не успел Магог поселиться в родном кишлаке, как односельчане поспешили выбрать его председателем только что организованного сельского совета. Они считали, что для этого у них имеются все основания: Гулям был бедняком, ненависть его к баям и басмачам была хорошо известна, наконец, он демобилизовался из Красной Армии с хорошими отзывами командования. С пограничниками у Магога установились самые теплые отношения.

…Не дождавшись изъявлений благодарности, назир снова заговорил:

— Ты мусульманин, неблагодарная ты скотина?

— О, конечно, мы…

— Так помни же об обязанностях мусульманина перед мусульманином.

Магог только собрался ответить, но назир поднял руку:

— Тише ты, болтун…

Где–то совсем близко слышались голоса, позвякивание подков. Но за густой пылью всадников нельзя было разглядеть.

Тогда назир быстро заговорил, обращаясь к Магогу:

— Ты мусульманин, и помни это. Ты был в воинстве ислама, и помни это. Мы сохранили тебе жизнь, и помни это… А теперь крикни… Дадим знать, что мы здесь.

Минуту спустя в бурой мгле вырисовались смутные силуэты двух верховых, а еще немного погодя всадники уже слезали с коней у тополя.

Магогу бросилось в глаза, что при появлении всадников назир проявил суетливость и подобострастие, совсем не подобающие его высокому званию, тем более, что приехавшие люди были по виду своему очень невзрачны, а одеты бедно, чуть ли не в отрепья. И, несмотря на то, что свое «вассалям алейкум» они произнесли нараспев и как подобает мусульманам, подержали руки назира в своих руках, их темные от загара лица оставались в течение всего разговора мрачными и суровыми. Более молодой из них, которого коротко называли эфенди, держался властно и повелительно. Он часто перебивал своих собеседников на полуслове. В обращении его со своим спутником сквозило чуть заметное пренебрежение, а с назиром он обращался по меньшей мере, как хозяин со слугой. И самое удивительное — надменный назир принимал такое обращение как должное, — по крайней мере так показалось Гулям Магогу.

— Эфенди, — пригласил назир приезжего и рукой показал на пятно тени под тополем, — прошу вас, мы…

— Это что за бык? — перебил эфенди, остановившись перед все еще сидевшим около лошадей Гулям Магогом. — Что этому пузану здесь нужно? А ну–ка, проваливай отсюда!

— Помилуйте, эфенди, это только неграмотный босяк. Он нам не помешает. Он был в рядах борцов за веру.

— Ах, так, — эфенди испытующе сверлил глазами добродушное, расплывшееся лицо Магога, стараясь поймать его взгляд. Но Магог незаметно дернул поводья, и кони шарахнулись в сторону. Эфенди мог теперь сколько угодно разглядывать широченный гулямовский зад. Увидев, что возня с лошадьми затянулась, эфенди повернулся к назиру и, казалось, забыл про толстяка.

— Так. Ну, что же, приступим. Только покороче. Времени у нас мало.

Назир молчал. Губы эфенди покривились, и он с усмешечкой спросил:

— Что же? Язык у вас отнялся? Зачем вы нас вызвали? Только для того, чтобы в этой дрянной яме париться в своем собственном соку?

Назир, наконец, заговорил, и Магог поразился — до чего жалобен стал его голос! В нем звучали плаксивые, даже истерические нотки.

— Я не могу больше. Я не могу. Я покидаю здешние края, на них легла тень несчастья…

Эфенди ничего не сказал. Теперь глаза его смотрели на назира уже не напряженно, а с нескрываемым любопытством. Воспользовавшись тем, что про него забыли, Магог бросил заниматься лошадьми и весь обратился в слух, стараясь не пропустить ни одного слова. Он, как выражался впоследствии, повесил уши внимания на гвоздик любопытства, или, если оставить в стороне цветы восточного красноречия, уподобился своей сплетнице–сестрице, всерьез заболевшей только потому, что ей не удалось узнать, что говорил на ухо настоятель мечети хорошенькой жене Бутабая, когда… Впрочем, сейчас было не до всех этих сплетен. Магог подошел еще ближе и, усевшись прямо на горячую землю, начал рукояткой камчи чертить на песке линии, состроив на своей физиономии маску скуки и равнодушия.

— Я остался по приказанию ваших начальников, — продолжал назир. — Я пошел на тысячи самых тонких хитростей, я ежесекундно подставлял свою голову под меч ЧЕК'а, я… Да что там и говорить, я, рискуя жизнью, выполнял каждое ваше указание, даже если оно было сделано шепотом, я старался выполнять все, о чем вы не успели еще подумать. И что же? Где обещанные войска, которые должны были ринуться подобно всеосвежающему пламени из–за Дарьи, где конница под зеленым знаменем пророка, где пушки, о которых мне писали из Мазар–и–Шерифа, где пулеметы?.. Проклятие! Почему не посылаете вы нашему воинству пулеметы, пушки? Где обещанные многоопытные офицеры инглизы?.. Где, я спрашиваю вас!..

Приезжие хранили по–прежнему настороженное молчание и едва заметно переглядывались. Всегда медлительный в своих движениях, на этот раз назир резко жестикулировал, неуклюже взмахивая руками. Он то наступал на своих собеседников, то начинал бегать взад и вперед. Наскочив на спокойно сидевшего Магога, он выругался и, подбежав к эфенди, хрипло закричал:

— Господин эмир сбежал как трусливый джейран и, услаждаясь розовотелыми пери, позвякивает золотыми червончиками, полученными за краденный каракуль. А мы? Отдав, ха, добровольно большевикам свои сады и дома, свои стада и богатства, мы изображаем из себя революционеров и обязаны день и ночь путаться с ободранцами, которые с сотворения мира не осмеливались переступить даже порога дома достойных людей.

Заметно стало, что эфенди едва сдерживается. Он поднял руку, и этого оказалось достаточно, чтобы назир остановился на полуслове.

— Вы, господин, плохо руководите армией ислама. Как могло получиться, что Кудрат–бий погиб, что могучие его отряды рассеяны? Где амуниция, которую мы вам прислали, где винтовки, где золото?.. Почему еще мешают нам такие выскочки как неграмотный пастух Санджар? Как умудрились вы пропустить в Дюшамбе сотни арб и тысячи верблюдов с товарами, с советскими работниками, с советскими деньгами?.. Как это случилось, когда у вас были тысячи воинов ислама, а эту экспедицию охраняло несколько десятков красных кавалеристов, которых вы могли и должны были стереть в … — эфенди сделал выразительную паузу и растер подошвой своего сапога комок глины. — Из–за вашего ротозейства советские работники стали хозяевами Восточной Бухары, советские деньги изгоняют нашу валюту, московская мануфактура задушила манчестерские ткани. Еще неделю назад мы были хозяевами здесь, товары с всемирно известной маркой «Made in England» совершали торжественный марш на север, а теперь, прозевав экспедицию, вы нанесли нам смертельный удар, наша коммерция рухнула, как карточный домик. Какой рынок ускользнул! Индусские и кабульские купцы, как зайцы, перебираются через Пяндж. Завтра сюда, в Восточную Бухару, ни один коммерсант не посмеет сунуть нос. Какие убытки! Клянусь, вы ответите нам за это, господин назир. Вы знаете — в каждом порядочном торговом доме такой порядок: когда приказчик нерадив и неспособен, его прогоняют вон… А? Как вы думаете?

Казалось, назир только и ждал этих слов. С необычайной живостью он приблизил свое лицо к лицу эфенди и, брызгая слюной, прохрипел:

— Слава всевышнему. Я согласен… Я больше не работаю на вас… Довольно. У меня в Кабуле хватит денег, чтобы обойтись и без ваших фунтов стерлингов.

Эфенди, поглядев на своего спутника, резко бросил по–персидски:

— Ну, майор, разъясните сему молокососу обстановку.

Едва ли можно было допустить, что под обличием грязного заросшего кудлатой бородой степняка мог прятаться не только майор, но даже и гораздо более низкий военный чин, но спутник эфенди при обращении к нему поднял холодные, жестокие глаза и глухим, безжизненным тоном проговорил:

— Послушайте, мальчик, вы не с папочкой и мамочкой в игрушечки играете. Поймите только одно, упорство до добра не доводит. Не успеете вы показаться в Кабуле и вас…

Майор выразительно пощелкал пальцами и замолк.

Этот мертвенный голос, эта циничная усмешечка подействовали сразу же. Назир пришел в себя. Хныкающим тоном он рассказал о все усложняющейся обстановке в Восточной Бухаре, о том, что простой народ перестал слушать помещиков и духовенство, что басмачи потеряли в глазах трудового дехканства всякий авторитет, что людям надоели войны и кровь, что большевиков полюбили и стали уважать…

— Уважать… большевиков? — в свою очередь взвизгнул эфенди. — Бояться, слушаться из–под палки — это я еще понимаю, а чтобы уважать… Вы бредите!

— Именно уважают, а большевики никого не заставляют слушаться из–под палки. Вот возьмите Кошубу — самый беспощадный большевик, а он не только никого не ударил, но даже и не прикрикнул на дехканина. Его так и зовут — справедливый Кошуба…

— Э, да вы, миленький, тоже, кажется, за большевиков! Но, к черту болтологию, к черту агитацию! Наше последнее слово таково. Продержитесь месяца три–четыре. Действуйте еще осторожнее, чем до сих пор. Копите силы. Пусть большевики подумают, что начинается успокоение, пусть немного расхлябаются. Пока только усильте связи с «Мелли иттихад», с верными людьми из бывших младобухарцев, вводите их в советский аппарат, пусть они станут советскими чиновниками, пусть они проникают всюду. Чем больше будет среди большевиков наших людей, тем лучше… Действуйте. Не за горами день, когда мы бросим к вам целую армию, боевую армию, и тогда… берегитесь, большевики!

Еще продолжая говорить, эфенди направился к лошади. Назир шел за ним и упрямо повторял:

— Ничего не выйдет… Я больной. Отпустите меня. Я не могу, я поеду с вами…

Сняв с седла тяжелый хурджун, эфенди бросил его на землю и со словами: «На, слюнтяй, на мелкие расходы» — легко вскочил на коня и, не прощаясь, поскакал в сторону от тополя. Майор последовал его примеру. Через минуту фигуры всадников скрылись в густой мгле гармсиля.

Долго стоял назир в полной растерянности, вперив пустой взгляд в землю. Губы его кривились, а по щекам пробегали легкие судороги.

Снова подул резкими порывами горячий ветер, погнал по солончаку зашуршавшие, зазвеневшие песчинки, степную солому, блеклые листочки колючки. Стало еще более душно. Назир нехотя поднял голову, и тут его взгляд встретился с взглядом все так же неподвижно сидевшего на земле Гуляма Магога. На целую минуту глаза назира потемнели от ничем неприкрытого ужаса. Он мучительно соображал. Мысли его ясно читались и по глазам и по всей растерянной физиономии, и Гуляму Магогу ничего не стоило их прочесть.

«А, молодой человек, — размышлял толстяк, пока назир старался оправиться от безумного волнения, сжавшего ему до боли сердце, — ага, ты только сейчас сообразил, что мы тоже имеем уши, что мы тоже кое–что понимаем в вопросах жизни нашей родной страны и в делах некоторых темных людишек, которые из заграницы лезут со своими цепкими лапами к нашему горлу, хотят, очень хотят волосяной аркан на горле народа затянуть… Вот о чем ты думаешь, дорогой юноша. И ты думаешь еще, как бы хорошо было, если б этого неприятного свидетеля твоей неприятной беседы здесь не было. И ты еще думаешь, господин выродок, о том, как бы этому свидетелю заткнуть глотку и оставить его здесь посреди пустыни, чтобы шакалы ободрали и слопали его мясо, а солнце и гармсили высушили его кости. Ну, нет, господин потаскушка, аллах не напрасно вложил зернышко мудрости в череп Гуляму, и мы еще проведем за нос вашу паршивую желторотую милость…»

— Эй ты, жирняк, — хрипло проговорил назир, — что ты расселся, как кази–калан бухарский…

— А, что угодно вашей милости?

— Ты что, оглох? Иди сюда… Положи хурджун на нашего коня…

— А? — Магог приложил ладонь к уху и рысцой побежал к назиру. — А? Что вы изволили приказывать? Ветер, господин… относит ваши слова, господин…

— Да ты глуховат, я вижу, — с заметным облегчением сказал назир и повторил крикливым, капризным голосом приказание.

— Будет исполнено, будет исполнено, вот теперь мы слышим… — и Гулям Магог потащил тяжелый хурджув к своей лошади.

— Стой! — крикнул назир. — Стой… не туда несешь, говорят тебе… глухой дурак. У тебя жиром, что ли, уши заплыли?

Но до тех пор, пока он не схватил за плечо Гулям Магога, тот так и не обернулся на крик.

Толстяк так наивно моргал глазами, так забавно оттопыривал нижнюю губу, что назир, даже если и имел в душе какие–нибудь сомнения, теперь окончательно уверовал в то, что этот грузный, бестолковый степняк глуховат, придурковат и совершенно безвреден. Проследив за тем, чтобы хурджун был хорошо приторочен к седлу, назир взобрался на коня и, приказав показывать дорогу, направился к далеким холмам, чуть маячившим в желто–пегой мари.

Но когда Гулям Магог, следуя приказанию, вздумал поехать впереди, назир истерическим выкриком остановил его:

— Куда? не смей вырываться вперед… Позади меня поедешь.

Магог в полном недоумении остановил лошадь.

— Так–то, — проворчал, проезжая мимо, назир.

— Но… а дорогу как я буду показывать?

— А ты вежливо объясняй: «Будьте милостивы, поверните вправо! Поверните, если вас это не затруднит, налево!» — И тихо добавил: — Так вас, мужланов, надо учить…

«Афганец» все крепчал. Степь уже не шелестела, не звенела. Низко над землей сплошным потоком мчался, ревя и воя, песчаный поток. Песок больно хлестал по лицу, по рукам. В воздухе стоял все нарастающий стон, заглушавший все прочие звуки. Быть может, поэтому назир только один раз, да и то очень смутно, слышал голос своего проводника…

Когда назир уже в кромешной тьме по чуть мерцавшему огоньку костра набрел на своих людей, он вознамерился строго допросить Гулям Магога, но оказалось, что тот исчез.

— Видно, он не только глух, но и слеп. Мы же сами нашли дорогу, — самодовольно заявил своим спутникам назир и, рисуясь, добавил: — Что значит закалять свою волю и тело охотой… Ну, а теперь в путь. Скорее из этой проклятой долины.

Через минуту кавалькада двинулась прямо на север.


Темна ночь, когда свирепствует «афганец» на границе. Скрежещет по оконному стеклу крупный песок. Далеко на чужой стороне полыхают зарева тревожных костров…

Прижав к уху трубку полевого телефона, пограничник четко и раздельно произносит слова рапорта. Несмотря на стоящую в комнате пыль, несмотря на гнетущую духоту, командир в полной красноармейской форме. Гимнастерка застегнута на все пуговицы, ремни и кобура блестят, слышно позвякивание шпор. На тоненьком ремешке на руке висит дорогой работы камча. Из–под щеголеватой буденовки выбиваются русые кудри; щеки, подбородок тщательно выбриты.

— Докладывает начальник заставы, — говорит в телефонную трубку пограничник, — разрешите доложить…

Он вскидывает глаза на толстощекое, лоснящееся лицо Гуляма Магога и многозначительно хмурит брови. Толстяк навалился всем телом на грубо обтесанные доски стола и так внимательно слушает, что даже губы у него шевелятся. Точно он старается вместе с начальником заставы передать кому–то на другом конце провода все самые последние новости.

— Одного взяли, — продолжает докладывать пограничник, — из Дарьи вытащили… Захлебнулся, но отошел… Нет, товарищ комбриг, не говорит, ничего не говорит. На кого похож?.. Вроде как не здешний, — и обличье и одежда. Нет, не афганец, нет… Разрешите доложить, товарищ Кошуба, второго упустили, то есть утонул он… Да, так точно.

Последовала небольшая пауза. «Зуммер», попискивая, передавал, судя по выражению лица командира, что–то очень значительное. От сознания важности минуты Гулям даже приподнялся на табурете, и стол затрещал под напором его могучего тела.

Пограничник отчаянно замахал на него рукой и прокричал в трубку:

— Товарищ Кошуба, дело–то очень серьезное. Прикажите самому доставить нарушителя. Надо лично вам доложить про… Этот самый задержанный встречался у Белого тополя с одним бухарским работником… А… что? По телефону нельзя? Так точно, нельзя. Послезавтра быть в Дюшамбе? Есть, быть в Дюшамбе. С Гулямом? Есть быть с Гулямом.

Толстяк совсем лег на стол и с напряженной и в то же время умильной улыбкой смотрел на пограничника.

— Скажите командиру Кошубе, — молил он свистящим шепотом, — скажите начальнику и другу нашему Кошубе, что друг его и верный слуга Гулям по прозвищу Магог шлет ему поклон и пожелание всяческого благополучия.


XVII

Трудно проследить путь одинокого всадника на горных каменистых тропах… Затерялся в горах и след Санджара.

Рассказывают, что видели командира в Сары–Кунда.

Был большой той у мечети и ликование народа. Санджар сидел на почетном месте в кругу стариков, рука об руку с Сираджеддином. Только Сабирбай да мухтасиб не присутствовали на празднике. Сабир, узнав, что приехал Санджар, впал в великий гнев и, как говорили дехкане, черная кровь дошла до сердца и он в гневе умер. А «вонючий» блюститель нравственности бежал прямо из мечети в горы столь поспешно, что забыл свои калоши и резной посох.

Видели якобы Санджара в Ущелье Смерти.

Одинокий, он скакал ночью при свете желтой луны по берегу соленой речки, и тень его отражалась в поблескивающих струях. Говорили, что вслед за Санджаром скакали на некотором расстоянии еще два всадника. У Могилы Афганца, когда луна зашла за тучи, внезапно послышалась стрельба, лязг стали о сталь. Ночную тьму прорезало дикое ржание лошадей, человеческий вопль. А когда луна выкатилась снова на звездный простор небес, всадник все так же ровным галопом скакал на запад. На следующий день ехавшие в Миршаде кочевые узбеки обнаружили уже застывшие трупы двух неизвестных, увешанных дорогим оружием.

Впрочем, так ли это было, трудно сказать. Имя Санджара–непобедимого и поступки его стремительно обрастали легендами, и правду становилось нелегко отличить от вымысла…

Рассказывают, что вблизи Байсуна Санджар, как вихрь, ринулся с саблей наголо в кишлак Сагын, где свирепый басмач Пансат Исмаил, непримиримый враг Советов, пировал на своей свадьбе с дочерью местного помещика Атабека. Басмачи разбежались, как трусливые шакалы, а самого Пансата Санджар вел за собой много верст на веревке, привязанной к седлу.

Дехкане несколько раз кидались с палками и камнями на подлого курбаши и пытались прикончить его. И только потому, что Санджар говорил народу: «Не трогайте эту вонуючую гадину, дайте мне отвести его в Байсун! Там будет над ним суд скорый и правый», — люди сдерживали себя и ограничивались криками и угрозами. Но когда Санджар уехал из Байсуна, они вырвали курбаши из рук милиционеров и повесили его на базаре….

Видели Санджара и дальше на древней дороге, что идет от Самарканда через железные ворота лесистого Дербента к Городу Львов — Ширабаду.

Всадника замечали и запоминали, ибо имя Санджара–непобедимого стало любимым и уважаемым в народе.

В гарнизонах славному воину оказывали почетные встречи. Коменданты давали ему в провожатые сильную охрану, так как в те дни не принято было ездить в горах в одиночестве. Но Санджар неизменно отказывался от конвоя и, как одержимый, устремлялся в дальнейший путь.

Комендант гарнизона Тенги–Харам, вопреки воле командира, послал десять красных конников сопровождать его до следующей станции. И кстати. Потому что банда отпетых кзыл–аяков налетела на Санджара и, как ни был он храбр, они сгубили бы его, не подоспей бойцы, ехавшие на близком расстоянии.

К легендам нужно отнести, несомненно, и рассказ о том, что Санджар приехал в дом Гияс–ходжи в кишлаке Янги–Кент. Он пробыл здесь, по обычаю, трое суток: «Гость дорог три дня», но не дождался мутавалли и, уехав, сказал: «Передайте же вашему мудрому, как лисица, хозяину, если только он осмелится здесь показаться: счастлив он, что не застал я его здесь. Но мы с ним еще встретимся…»

Санджар пил айран и отдыхал у того самого колодца, хранителем которого был безумный отшельник.

За три года многое изменилось в Карнапчульской степи. Не было больше помещика, никто не трепетал при упоминании его имени, а у колодца по вечерам собирались на водопой стада, принадлежащие кишлачным скотоводческим артелям и отдельным дехканам.

Отшельник перестал мечтать о звании святого и стал всеми уважаемым бош–чабаном, то есть главным, пастухом местных отар…

Скоро след Санджара затерялся на бесчисленных, больших и малых дорогах и дорожках, верблюжьих тропах и тропках безбрежной Карнапчульской степи. Да и где тут встретить одинокого всадника, когда от одного малолюдного кишлака до другого здесь нужно ехать от восхода солнца до заката…


XVIII

— Молчи, Волк, молчи! Ты мешаешь мне думать.

Прижимая обрубленные уши к густой шерсти загривка, могучий пес поднимал голову, смотрел сквозь красные языки пламени костра и робко взвизгивал. Волк прислушивался к далеким звукам ночной степи.

Стрекотали мириады кузнечиков, пели цикады, шелестели на ветру сухие, жесткие стебли травы. Далеко–далеко выла гиена. По твердой земле шлепали чьи–то калоши и стучал посох.

— Молчи, Волк, — шептала тетушка Зайнаб, — или ты, глупый, не узнаешь? То слепой суфи идет спать к себе домой.

Тетушка Зайнаб запустила руку в шерсть Волка и ласково потрепала упрямую голову. Но замер шум одиноких шагов, а собака все еще вела себя беспокойно. Она встала, отряхнулась и подошла к открытой двери, вглядываясь в темноту.

Старуха помешала угли в очаге. Сноп искр метнулся к потолку и на минуту озарил скорбно поджатые губы и затуманенные глаза. Чугунный кувшинчик, поставленный в самый жар углей, давно раскипелся и, плескаясь и плюясь, вздымал облака пара. Но тетушка Зайнаб не обращала на него внимания. Она ничего не видела и не слышала.

Встрепенулась старушка только при звуке быстрых, легких шагов и нежного голоса…

С улицы приближалась песня.


Курухайт, Чибор, конь моего тюри!

Веселей скачи, не отставай, смотри.

Для тебя яйлой высокогорной будь,

Белая моя девическая грудь!

Волосы мои на щетку отдам,

Чтобы чистить шерстку мягкую твою.

Конь алмазноногий, быстро доскачи,

Снежные холмы грудей моих топчи,

Только с милым другом нас не разлучи…


— Здравствуйте, тетя Зайнаб! Здравствуй,злой Волк!

В дверях появилась, блистая серебряными украшениями и румянцем нежных щек, Гульайин. Она сбросила изящные кожаные калоши на высоких туркменских каблучках и, ласково обняв старуху одной рукой за плечи, присела на корточки около очага и выхватила кувшинчик из огня.

— Ой, тетя, у вас вся вода ушла. Я тут кое–что принесла, попробуйте. Я напекла.

Тряхнув тяжелыми глянцевыми косами так, что зазвенели все подвески, она развернула платок, в котором лежали белые лепешки, посыпанные кунжутом. Приятный запах распространился по комнате.

— Что ты там пела, дочка, — спросила Зайнаб, — не очень… подобающее девушке?

— Ну вот! Почему неподобающее? Это в дастане девушка поет о коне своего жениха, поджидая его.

— А ты кого поджидаешь?

То ли пламя костра вспыхнуло особенно сильно, то ли отсвет красного платья пал на лицо Гульайин, но щеки ее сейчас казались пунцовыми.

— Никого…

Пурпур залил лоб, уши, подбородок, шею девушки.

— А я все смотрю, — задумчиво проговорила тетушка Зайнаб, — что это Волк волнуется, на месте не сидит? Он, плут, свежий хлеб почуял. Ну, доченька, спасибо! Давай чаю попьем…

— Ой, тетя, мне некогда. Там у нас гости.

— Кто же, Гульайин?

— Тетушки из Таджик–кудука приехали, — личико Гульайин омрачилось и поблекло. — Ой, кажется они сватать меня приехали.

— Ну и правильно. Что за непорядки! Тебе, доченька, уже скоро девятнадцать, твои однолетки по два ребенка уже имеют, а ты все еще блохой прыгаешь. Да, а твой папаша Сабир–ата, хоть и похож своей черной бородищей и большой чалмой на самого кушбеги бухарского, а мягкий он, как вата. Все потакает капризам своей дочки… Балует он тебя. Новые времена, новые нравы. Да разве в наши дни с нами, женщинами, стали бы разговаривать?!

Девушка простодушно улыбнулась.

— Папаша у меня очень послушный… — и передразнивая, по–видимому, отца, басом продолжала, поглаживая воображаемую бороду. — Дочь моя, я так хочу, делай так, как я повелеваю. Ой, доченька, ой, что я сказал такого, что твои глазки опечалились? Нет, нет, поступай по–своему. Как хочешь! Как хочешь! Даже, если за тебя предложат калым, как в сказке — тысячу верблюдов, тысячу баранов, тысячу псов без хвостов и тысячу блох, и то я не буду огорчать свою Гульайин.

— Редкий у тебя отец, дочка. Но почему же ты замуж не идешь? Ведь такие подходящие женихи есть…

— Ой, тетя, успею еще…

— Смотри, егоза, хоть у нас новые порядки, и даже мы, женщины, стали рассуждать, только как бы тебе не попасть в перестарки. Кто тебя лет двадцати возьмет?

— Тетя, оставим это…

Гульайин нагнулась к углям и начала усиленно раздувать их, хотя никакой надобности в этом не было. Когда она подняла голову, лицо ее было снова красно, очевидно, от жара пламени.

Тетушка Зайнаб многозначительно поджала губы. Она–то знала истинную причину смущения Гульайин, но разве об этом можно и нужно говорить? Да к тому же…

— Ветер мчит лист, сорванный ураганом с ветки, по степи… Когда–то он вернется к родному дереву?

Девушка снова опустила голову и сказала:

— До страшного суда будут сражаться герои. — Вдруг она показала на Волка. — Смотрите, тетя, что с ним?

Пес снова начал повизгивать. Он топтался на месте, кружился, выбегал на двор, снова возвращался, напряженно прислушивался.

— Волк, перестань, иди сюда, ложись! — крикнула тетушка Зайнаб. — Заболел, что ли?

Собака нехотя подошла к хозяйке, покорно ткнулась холодным мокрым носом в ее руку и вдруг с воем кинулась в дверь и исчезла в темноте. Испуганно смотрели вслед ей женщины, прислушиваясь к все удалявшемуся радостному лаю.

— Ва–алло, — бормотала тетушка Зайнаб, — уж не взбесился ли наш Волк?

— Нет! — взволнованно вскочила с места Гульайин. — Волк радуется…

Она стояла около двери, держась за сердце, и бесчисленные серебряные подвески на голове, на плечах, на высокой груди опять весело зазвенели, переливаясь блеском.

Тетушка Зайнаб тоже вскочила и, приоткрыв рот, замерла, не в состоянии сделать ни шага.

В кишлаке творилось что–то необычное. Все собаки разразились, как по команде, дружным лаем. Скрипели двери, слышались тревожные голоса.

Совсем близко раздался топот копыт. Кто–то громко сказал:

— Салом, салом!

В ответ прозвучал неуверенный голос:

— Кто там?

Лошади зафыркали на дворе, звякнул металл о металл. Послышались властные, решительные шаги, зазвенели шпоры.

— Можно войти? — прогремел мужественный голос. В дверях выросла фигура военного. Он вынужден был наклонить голову, чтобы не удариться о притолоку. На груди его поблескивали ордена.

Зайнаб и Гульайин вскрикнули от неожиданности и разочарования.

Войдя в комнату, командир улыбнулся и сказал приветливо.

— Здравствуйте. Пусть не доставит вам мой приход беспокойства.

— Кто вы? — испуганно спросила тетушка Зайнаб.

Она так растерялась, что не прикрыла полой халата лицо. Не до этого ей было. С величайшим волнением смотрела она на неожиданного гостя. И вдруг узнала его. Ведь он приходил к ней, когда она приезжала в Гиссарскую долину в поисках Санджара. Неожиданный гость, не отвечая на вопрос, спросил:

— Где ваш сын? Где же Санджар?

Старушка растерянно молчала. Тогда выступил вперед только что вошедший в михманхану староста кишлака Кош–Как Сабир–ата. Тот самый бородатый Сабир–ата, который любил говорить: «Украшение базара — лавочки, украшение мужчины — борода». Вежливо и стеснительно покашливая в руку, он заметил:

— Гость, извините глупость тетушки Зайнаб. Да к тому же женщинам неприлично вступать в разговоры с посторонними мужчинами. Лучше я скажу. Сын тетушки Зайнаб Санджар вот уже три года в бегах… убежал из кишлака и ничего о нем не слышно.

— Неправда, — неожиданно звонко выкрикнула Гульайин, — Санджар стал воином, и весь кишлак знает это.

— Дочь моя, — степенно возразил кошкакский старшина, свирепо шевеля холеными усами и густыми бровями. — Совет женщины годится только женщине. Тебе здесь совсем не место. Убирайся домой!

— Ну вот, ну вот, — воскликнула девушка. — Тут новости, а меня гонят.

Глаза ее предательски заблестели, бахромой головного платка она смахнула воображаемую слезинку.

— Доченька, не надо, не надо, — испуганно забормотал Сабир–ата и в смущении стал теребить свою прославленную бороду. — Как хочешь, только прикрой лицо. Все же, по закону…

Командир засмеялся.

— Зачем же закрывать такую прелестную розу от глаз людей? Тетушка Зайнаб! Меня зовут Кошуба. Я товарищ и друг вашего сына Санджара. И я приехал узнать, где он и что с ним?

— Где он? Что с ним? Мы сами не знаем.

Тревога и боль прозвучала в ответе старушки. Тогда Сабир–ата, отстранив тетушку и свою своенравную дочь, подошел к очагу и, расправив одеяла, пригласил Кошубу присесть:

— Прошу пожаловать, дорогой гость. Отдохните с дороги у домашнего очага. Прошу, прошу! А вы, женщины, принимайте гостя.

Через минуту комната была полна народу. Во дворе у дверей толпились женщины. Свет костра нет–нет и выхватывал из темноты их лица.

Садясь к огню, Кошуба произнес установленное обычаем «бисмилля»… чем приятно поразил степняков. В этом «бисмилля» пастухи и дехкане не столько видели мусульманскую молитву, сколько призыв к добрым силам помочь дому и обитателям его в их делах. Старейший из старейших жителей кишлака, Баба–калян, наклонился к соседу и сказал шепотом:

— Сынок, добрый человек наш гость…

«Сынок» важно погладил седую бороду и прошамкал в ответ что–то благочестивое. Ему было по меньшей мере лет восемьдесят.

Никто не раскрывал больше рта; все с интересом разглядывали гостя.

Несмотря на только что проделанный дальний путь, Кошуба, как всегда, был тщательно выбрит; аккуратно подстриженные усы делали его лицо солидным, представительным. Степняки, видевшие на своем веку из военных только оборванных, грязных и всегда голодных эмирских воинов, остались довольны результатами осмотра, Кошуба подождал вопросов, но, так как никто не заговорил, он сам решил рассказать о цели своего приезда,

— Очень жалею, — сказал он, — очень огорчен, что не вижу в родном доме, у родного очага брата моего Санджара. Семьдесят ташей я проскакал на своем коне, чтобы обнять его и приветствовать… — Кошуба помолчал. Неожиданно он задал вопрос. — Кем был у вас в кишлаке Санджар?

Сабир–ата наклонился вперед и ответил:

— Чабаном. Подпаском. Три года назад Санджар был молод, и ему нельзя было доверить отару.

Повернувшись к Сабиру–ата, Кошуба прижал руку к сердцу, как бы благодаря за разъяснение, и продолжал:

— Кем стал сейчас молодой юноша, которому три года тому назад нельзя было доверить стадо бессловесных животных? — И, так как все молчали в напряженном ожидании, Кошуба ответил на вопрос сам: —Позвольте сказать мне, человеку, который идет трудными путями битв почти десятилетие. Я скажу: юноша стал мужем. Пастух стал богатырем, он — Рустам! Он — Алпамыш! Вот кем стал ваш Санджар…

Ропот удовлетворения прокатился по комнате. Радостно вскрикнула тетушка Зайнаб, но мгновенно закрыла рот рукой. Даже при неверном свете костра можно было заметить, что лицо Гульайин залил густой румянец.

— Да, советский воин Санджар прославил себя великими подвигами, — продолжал торжественно Кошуба. — Звенящая сабля Санджара снесла немало басмаческих голове Воины добровольческого отряда Санджара избавили от верной гибели цветущие кишлаки. Санджар защищал дехкан от алчности баев, девушек от позора, вдов от притеснения, детей от голодной смерти. Сам великий вождь трудящихся Владимир Ильич Ленин знает о достойном чести и прославления Санджаре… — Волнуясь, Кошуба встал и, обращаясь к тетушке Зайнаб, сказал:

— Тетушка Зайнаб! Советское государство и Красная Армия благодарят вас за то, что вы вырастили такого сына.

Сидя в уголку и закрывшись платком, старушка плакала.

Тогда Кошуба обратился к старикам:

— Спасибо вам, аксакалы, что вы воспитали в своем кишлаке такого доблестного воина!

Он обвел взглядом лица присутствующих и на секунду залюбовался живописной картиной. Словно выточенные из темно–красного дерева, теснились вокруг костра лица с ниспадающими на халаты черными и белыми бородами, с густыми насупленными бровями. За кольцом уважаемых людей до самой двери сидели пастухи; многие пришли со своими посохами, многие кутались в тяжелые овчины. Судя по доносившимся со двора возгласам и шуму, и там было полно народу.

Весь степной кишлак Кош–Как пришел сегодня к бедному домику тетушки Зайнаб послушать о славе ее приемного сына.

Тетушка Зайнаб снова всхлипнула. Гульайин наклонилась к ней и, нежно поглаживая по плечу, быстро–быстро зашептала:

— Не плакать нужно… радоваться следует. Тетя, тетечка. Ой, сердце мое сжимается. Куда убежал Волк? Вы ничего не слышите?

Вытирая слезы, тетушка Зайнаб улыбнулась и, подняв голову, начала прислушиваться. И сквозь шум голосов она, со свойственным степнячке умением различать самые далекие и тонкие звуки, услышала…

Не веря своим ушам, она покачала головой и проговорила все так же тихо:

— Ничего не слышу.

— А я слышу… Слушайте!

Далеко, далеко в ночи лаяла собака. И лай этот, захлебывающийся и истеричный, выражал безумную радость. А в перерывах чуть слышался дробный топот копыт по иссохшей от летнего солнца степи…

Широко открыв глаза, тетушка Зайнаб и Гульайин сквозь ночь пытались рассмотреть неведомого всадника. Они почти верили, почти знали, кто это. Но не только вслух друг другу, даже самим себе, в самых глубинах души они не решались произнести такое любимое, такое священное для них имя…

Как сквозь сон, до ушей тетушки Зайнаб донеслись слова Кошубы:

— Матушка, я так жалею, что не увидел под этой крышей вашего сына. Я не могу больше здесь задерживаться. Я уезжаю. Прошу же вас передать Санджару…

— Салом! Кто говорит об отъезде? Я не пущу вас, Кошуба.

Все вздрогнули.

В черном четырехугольнике открытой двери, как в рамке, стоял Санджар. Свет ударял ему в глаза, и он невольно зажмурился, протянув вперед руки.

Дико вскрикнула тетушка Зайнаб. Бросившись к сыну, она обхватила его руками и, плача, запричитала.

— Санджар! — прозвенел девичий голос.

— Санджар! Санджар! — зашумела толпа. — Санджар Непобедимый!

Отбросив сдержанность Зайнаб обнимала Санджара и шептала: «Сынок! Мальчик мой!»

С пылающими щеками, с горящими, как звезды, глазами стояла в двух шагах Гульайин и смотрела на Санджара. Но едва только он посмотрел на нее и взгляды их встретились, она закрыла лицо руками и выбежала из михманханы.

Шагнул вперед Кошуба. Голос его слегка прерывался и правая щека подергивалась, как всегда, когда он был сильно чем–либо взволнован.

— Здравствуй друг! Разве так делают друзья…

— Здравствуйте, командир!

— Разве так делают… Не посоветовавшись ускакал… Они обнялись и расцеловались троекратно по–русскому обычаю. Все еще не выпуская его руки из своей, Кошуба заговорил, поглядывая на тетушку Зайнаб, повисшую на другой руке воина.

— Я приехал поздравить тебя Санджар. Советское правительство наградило тебя орденом Боевого Красного Знамени.

Он не смог продолжать; его слова утонули в возгласах одобрения.

Но во взгляде его, устремленном на воина, вдруг промелькнула тревога. И появившаяся было на лице Санджара детски–счастливая улыбка мгновенно исчезла. Лицо его посуровело.

— Что это? — проговорил вполголоса Кошуба.

— Где–то стреляют, — с сердцем отрезал Санджар. — И сюда они добираются…

Командиры переглянулись. Кошуба вышел. И тотчас же со двора донеслась негромкая его команда: «По коням!»

Замерший в напряженном внимании Санджар вздрогнул и бросился к двери.

— Сын мой! — рванулась за ним тетушка Зайнаб. Но его уже не было в комнате.

… И в недрах ночной степи глухо загудел стремительно удаляющийся топот копыт многих коней…



Загрузка...