БИНГ НЭЙТАН И КОМПАНИЯ

БИНГ НЭЙТАН

Он — воин презренного племени, чемпион по вызыванию раздражения, добровольный отвергатель современной жизни и мечтатель о новой реальности, созданной на руинах прогнившего мира. Вопреки всем соратникам его племени, он не верит в нужность политических акций. Он не принадлежит никаким течениям и никаким партиям, никогда не выступал публично, и у него нет никакого желания вести гневные орды на улицы, чтобы жечь здания и свергать правительства. Его отношение к миру — это лишь его индивидуальная позиция, но если бы он смог жить свою жизнь только по своим законам, он уверен, другие последовали бы за ним.

Когда он рассуждает о мире, тогда он говорит лишь о своем мире, о небольшой окружающей его сфере жизни, и этот мир — не мир вообще, потому что тот слишком велик и разобщен и невозможно повлиять на него. Поэтому его внимание сконцентрировано на местных, особенных, почти невидимых деталях каждодневных событий. Решения, принимаемые им, всегда невелики, но невеликость не означает неважность; и, день за днем, он борется за возможность следовать главному правилу его ожидания будущего: не принимать обычность происходящего, сопротивляться любым устоявшимся мнениям. Со времен вьетнамской войны, начавшейся за двадцать лет до того, как он был рожден, он считает, что идея Америка больше не существует, что страна уже более не может предложить ничего желанного, а то, что продолжает объединять разобщенные массы людей, и то, в чем все американцы едины — это вера в идею прогресса. Он не соглашается, он говорит, что они неправы, что технологические открытия прошлых десятилетий, на самом деле, только изменили возможности жизни. В обществе потребления, порожденного жадностью, озабоченных одной лишь выгодой корпораций, атмосфера в обществе становится более враждебной, более ненадежной, полной бессмысленного существования и лишенной объединяющих целей. Его протесты смешны, возможно, результаты его раздражающих всех поступков незаметны или ничтожны, но они помогают ему сохранять в себе достоинство человеческого существования, его благородство. Он уверен в том, что у будущего нет будущего, а поскольку важно только настоящее, то пусть это будет настоящее, пропитанное духом прошлого. Вот поэтому у него нет ни мобильного телефона ни компьютера, ничего созданного цифровой технологией — он не хочет быть обязан ничем современным технологиям. Вот поэтому он проводит свои выходные, играя на ударных инструментах в джазовой группе — джаз мертв и интересен лишь небольшой кучке людей. Вот поэтому он начал свой бизнес три года тому назад — он не мог просто сидеть и ничего не делать. Больница Для Сломанных Вещей находится на Пятой Авеню в бруклинском районе Парк Слоуп. С одной стороны — автоматическая прачечная, с другой стороны — магазин винтажной одежды, моды прошлых лет; его бизнес — неприметный вход без витрины в помещение, где ремонтируются вещи прошлых времен, вещи, исчезнувшие с лица Земли: печатные машинки, чернильные ручки, механические часы с заводом, ламповые радиоприемники, проигрыватели пластинок, заводные игрушки, машины для продажи сладостей и телефоны с наборными дисками. Совершенно неважно, что девяносто процентов денег, зарабатываемых им, поступает от изготовления картинных и плакатных рамок. Его мастерская предлагает уникальный и неоценимый сервис; и каждый раз, когда он приступает к работе над очередным поломанным артефактом античной промышленности пятидесятилетней давности, в нем закипают желания и страсти генерала, вступившего в войну.

Осязаемость. Это слово он использует чаще всего, когда обсуждает свои идеи с друзьями. Мир — осязаем, говорит он. Человеческие создания — осязаемы. Им даны тела, и потому, что их тела все еще чувствуют боль, подвержены болезням и неминуемой смерти, человеческая жизнь не изменилась ни на йоту со времен его появления. Да, открытие огня дало человеку тепло и избавило от сырой еды; постройки мостов дали ему возможность пересекать реки и ручьи не замочив ног; изобретение аэроплана позволило ему пересекать континенты и океаны с такими новоизобретенными феноменами, как акклиматизационная усталость и кинофильмы в полете — и, хоть человек изменил мир вокруг себя, человек сам по себе не изменился. Процессы жизни постоянны. Ты живешь, а потом умираешь. Ты рождаешься из тела женщины, и если сумеешь пережить это рождение, твоя мать должна выкормить тебя и позаботиться о твоем последующем проживании; и все, что случается с тобой от рождения до смерти, каждое чувство, вызревающее в тебе, каждый выплеск злобы, каждая вспышка сексуального желания, каждый приступ слез, каждый порыв смеха, все, что ты когда-нибудь прочувствуешь за все время твоей жизни, все уже было прочувствовано всеми, кто был раньше тебя, будь ты космонавт или пещерный человек, живи ты в пустыне Гоби или за Полярным кругом. Все это пришло в его голову внезапно, пророческим озарением, когда ему было шестнадцать лет. Перелистывая страницы иллюстрированной книги о свитках Мертвого моря, ему попались фотографии вещей, откопанных вместе с текстами: тарелки и приспособления для еды, соломенные корзины, кувшины, кружки, все в целом виде. Он изучал их пристально некоторое время, не отдавая себе отчета в том, почему эти предметы так были интересны ему; и потом, по прошествии некоторого времени, он понял. Декоративные орнаменты на посуде были идентичны орнаменту посуды, выставленной на витрине магазина напротив. Соломенные корзины были идентичны корзинам миллионов европейцев, отправляющихся с ними за покупками. Вещи на фотографиях были сделаны две тысячи лет тому назад, и все равно они выглядели совершенно новыми, современными. Это было открытием, изменившим его взгляд на время: если человек, живший две тысячи лет тому назад, обитавший на самых дальних окраинах Римской империи, смог сделать вещь для домашнего обихода, которая выглядела точно так же, как и сегодняшняя вещь, насколько сознание того человека или его сердце или его внутренности могли отличаться от него, разглядывающего эти фотографии? Эту историю он без устали рассказывает своим друзьям, как контраргумент популярным рассуждениям на тему, что новые технологии изменили человеческое сознание. Микроскопы и телескопы дали нам способность увидеть больше, говорит он, но наши обычные дни все так же принадлежат владениям невооруженного взгляда. Электронные послания быстрее почтовых отправлений, говорит он, но, в конце концов, они лишь разновидность писем. Он выкатывает один пример за другим. Он знает, что злит их своими догадками и мнениями, что им становится скучно от его длинных многословных речей, но эти вещи важны для него, и если он начинает говорить о них, ему трудно остановиться.

Он похож на большого ленивого медведя с коричневого цвета бородой и золотой сережкой в левом ухе — шесть футов ростом и покачивающейся походкой двухсот двадцати фунтов веса. Его обычная одежда состоит из черных провисших джинсов, желтых рабочих ботинок и клетчатой рубахи дровосека. Он нечасто меняет свое нательное белье. Он шумно ест. Ему не везет в сердечных отношениях. Изо всех занятий в его жизни, самое любимое — играть на ударных инструментах. Он был шумным ребенком, возмутителем спокойствия недисциплинированной жизнерадостностью и неловкой, внезапной агрессивностью; и когда его родители подарили ему барабан на двенадцатилетие, надеясь, что его разрушительные позывы примут другую форму, их желание сбылось. Семнадцать лет спустя, его коллекция выросла от стандартного набора (малый барабан, том-томы, боковой, бас-барабан, тарелки, хай-хэт) до двух десятков барабанов различных форм и размеров из разных частей мира — мурумба, бата, дарбука, окедо, калангу, роммелпот, бодрэн, дхола, ингунгу, коборо, нтенга и бубен. В зависимости от инструмента он играет палочками, молоточками или руками. Его склад перкусии забит установками колокольчиков, гонгов, буллроаров, кастаньет, клапперов, чаймс, стиральных досок и калимба, но ему приходится играть и с цепями, ложками, камнями, шлифовальной шкуркой и погремушками. Группа, в которой он играет, называется Власть Толпы; и они играют два-три раза в месяц, в основном, в небольших барах и клубах Бруклина и нижнего Манхэттена. Если они начнут зарабатывать большие деньги, он с радостью бросит все и проведет остаток жизни в концертном туре с ними по всему миру, но сейчас они с трудом покрывают свои затраты. Ему нравится резкий, диссонансный, импровизационный звук их игры — продирающий фанк, он называет это — и у них есть их верные поклонники. Но их не так много, совсем немного, оттого ему приходится проводить утро и день в Больнице Для Сломанных Вещей, вставляя плакаты и картины в рамки и починяя реликвии, сделанные во времена, когда наши деды были еще детьми.

Когда Эллен Брайс рассказала ему о том доме в Сансет Парк прошедшим летом, он увидел в этом возможность проверить свои идеи на прочность, выйти за пределы его невидимых, одиночных атак на систему и перейти к общим действиям. Это самый смелый шаг, когда-либо предпринятый им; и он отдает себе отчет в том, что их притязания на этот дом незаконны. Наступили тяжелые времена для всех, и покосившееся опустевшее деревянное здание в этом районе выглядит как объявление для всех вандалов и поджигателей-арсонистов, приглашение, чтобы кто угодно влез туда и разгромил его, вызов окружающему благополучному соседству. Занимая этот дом, он и его друзья заботятся о безопасности всех вокруг и о том, чтобы жизнь тех была более спокойна. Сейчас — начало декабря; они живут здесь почти четыре месяца. И потому, что идея переехать сюда принадлежит ему, и потому, что это был он, кто выбрал солдат в свою небольшую армию, и потому, что только он знает что-то о ремонте помещений, сантехники и электропроводки, он — их неофициальный лидер группы. Не общепризнанный лидер, скорее всего, но вынужденный; и эксперимент, знают они, не удался бы без его присутствия.

Эллен была первой, кого он решил выбрать. Без нее он никогда не решился бы войти в Сансет Парк и открыть для себя этот дом, и потому он предоставил ей право первого отказа. Он знал ее, когда они еще были детьми и впервые встретились в начальной школе в Аппер Уэст Сайд, но затем они потеряли друг друга из виду, чтобы обнаружить семь месяцев тому назад, что они — оба живут в Бруклине, и к тому же довольно близкие соседи в районе Парк Слоуп. Она зашла в его Больницу, чтобы поместить что-то в рамку, и, хоть он и не узнал ее с первого взгляда (кто бы смог распознать в двадцатидевятилетней женщине девочку двенадцати лет?), когда он написал ее фамилию на заказе, то тут же понял, что это была Эллен Брайс, которую он знал в детстве. Странная маленькая Эллен Брайс, теперь взрослая, работающая агентом по продаже недвижимости фирмы, расположенной на пересечении Седьмой Авеню и Девятой Стрит, художница в свое свободное время, как и он — музыкант в свое; но при этом его хобби и работа как-то близки по духу, а у нее — нет. В тот день в мастерской он начал заваливать ее дружественными бестактными вопросами и вскоре узнал, что она была не замужем, что ее родители-пенсионеры живут в каком-то городке в Северной Каролине, и что ее сестра беременна двойняшкой мальчиков. Его встреча с Милли Грант состоится лишь через шесть недель после этого (та Милли, которую должен заменить Майлс Хеллер), и потому, что и он и Эллен были не связаны ничем, он предложил ей выпить с ним.

Ничего толкового из этой выпивки не вышло, и из ужина, на который он пригласил ее через три дня, потому что отсутствие какой-либо связи с ними в детстве перешло и во взрослую жизнь. Они оба не были связаны никакими обязательствами; и, хоть никакой роман между ними не маячил на горизонте, они стали встречаться иногда друг с другом, и между ними начались складываться добрые дружественные отношения. Ему не было никакого дела до того, что ей не понравился концерт Власти Толпы (громкий хаос их музыки был не для каждого), и то, что ему крайне не понравились ее скучные рисунки и картины (со множеством деталей, отлично прорисованные пейзажи и виды города, как ему казалось, лишенные живости и оригинальности). Что было важным — это то, что ей, похоже, нравилось слушать его, и то, что она никогда не отказывалась, когда он просил ее о чем-нибудь. Что-то в нем было созвучно чувству одиночества, обволакивавшего ее, и он был тронут ее тихой добротой и беззащитностью в ее взгляде; и все же, чем крепче становилась их дружба, тем меньше он понимал, как относиться к ней. Эллен не была безобразной. У нее было стройное тело, ее лицо — приятно глазу, но вся она излучала ауру беспокойства и покорности; и, глядя на ее очень бледную кожу и прямые, безжизненные волосы, он задавался вопросом — может, она погружена в какую-то депрессию, влача свои дни в подвале Отеля Меланхолия. Когда он виделся с ней, он делал что угодно, лишь бы рассмешить ее — с разными результатами.

В начале лета, в тот же самый день, когда Пилар Санчез переехала жить к Майлсу Хеллеру в южной Флориде, разразился скандал здесь, на севере. Договор на использование площади для Больницы подошел к концу, и хозяин выдвинул условие поднятия стоимости рента на двадцать процентов. Он сказал, что не сможет заплатить тому, что дополнительные траты разорят его, но стервец даже и не поморщился. Единственным решением было съехать с квартиры и найти где-нибудь другое место для житья, подешевле. Эллен, занимавшаяся подыскиванием клиентов для съема жилья в компании на Седьмой Авеню, рассказала ему о Сансет Парк. Это было неспокойное место, сказала она, но совсем недалеко от того, где он жил сейчас, а цена рента была почти наполовину меньше подобного рента в Слоуп Парк. Ближайшим воскресеньем они пошли посмотреть на эту территорию между Пятнадцатой и Шестьдесят Пятой Стрит в восточном Бруклине.

Эллен показала ему шесть-семь адресов в тот день, и ни один из них не понравился ему; и потом, когда они шли мимо кладбища, они случайно повернули, чтобы пройти насквозь один блок зданий между Четвертой и Пятой Авеню, и увидели дом, неприметное небольшое двух-этажное деревянное строение с крытой верандой на входе, выглядящее здесь так, будто кто-то стащил это здание с фермы миннесотских прерий и воткнул случайно в середину Нью Йорка. Оно находилось между замусоренным пустырем с каркасом автомобиля посередине и металлическим скелетом наполовину выстроенного дома, чье строительство застопорилось больше года тому назад. Кладбище было как раз напротив этого дома, отчего не было ни одного жилого дома на этой улице, что, в общем-то, означало — заброшенный дом был невидим в этом почти необитаемом блоке. Он спросил Эллен, что она знает об этом доме. Хозяева умерли, сказала она, а их дети отказались выплатить налоговые задолженности родителей, и теперь этот дом принадлежит городу.

Месяц спустя, когда он окончательно решился на прежде невозможное для него, — рискнуть всем, чтобы жить в бесплатном доме, пока город не обнаружит его и не вышвырнет на улицу — он был поражен тем, что Эллен приняла его приглашение на переезд. Он пытался отговорить ее, рассказав о всех трудностях и возможных проблемах, с которыми им придется встретиться, но она не поддалась, говоря, что да — означает да, и зачем нужно было спрашивать ее, если хотел услышать нет?

Ночью они зашли в этот дом и обнаружили там четыре спальни — три на верхнем этаже и одна побольше внизу, приделанная позже к задней части дома. Место было в очень жалком виде — вся поверхность покрыта пылью и сажей, водяные пятна растекались по стене вокруг кухонной раковины, потрескавшийся линолеум, расколотые плашки пола, мыши и белки устраивали гонки под крышей, сломанный стол, безногие стулья, паучьи сети в углах, но, ко всеобщему удивлению, ни одного разбитого окна, и, хоть вода из крана была настолько коричневой, что могла сойти за чай, канализация и водопровод были в полном порядке. Чуть-чуть испачкаться, сказала Эллен. Только и всего, что нужно. Неделя-две чистки и покраски, и все будет нормально.

Он потратил несколько дней на поиски людей для оставшихся двух спален, но никто из его музыкальной группы не заинтересовался; и когда он дошел до конца списка всех друзей и знакомых, он вдруг обнаружил, что идея проживания в заброшенном доме не настолько привлекательна всем, как ему казалось ранее. Затем Эллен встретилась с Алис Бергстром, соседкой по комнате со времен колледжа, и случайно обнаружила, что та должна была съехать с ее квартиры в Морнингсайд Хайтс. Алис работала над диссертацией, которую она надеялась закончить в течение года, а переезд к ее парню — это даже не обсуждалось. И если бы они захотели жить месте, это просто было невозможно. Его квартирка состояла из малюсенькой комнаты, размером с почтовую марку, и там просто не было достаточно места для того, чтобы двое людей находилось в одно и то же время вместе. И им обоим надо было работать на дому. Джек Баум был писателем, пишущим рассказы (что-то публиковалось, большинство — нет), и его заработка преподавателя в общественном колледже в Куинсе едва хватало на жизнь. У него не было денег, чтобы одолжить их Алис, он не мог помочь ей в поисках жилья, и у Алис почти не было средств для существования, так что она не знала, что предпринять. На время написания диссертации она получала небольшую стипендию, на которую невозможно было прожить; и даже с ее приработком в ПЕН-центре она выживала на диете лапши, риса и бобов, изредка украшая еду сэндвичем с яйцом. Услышав историю ее лишений, Эллен предложила ей поговорить с Бингом.

Их троица встретилась следующей ночью в бруклинском баре, и после десяти минут разговора он решил, что Алис будет ценным добавлением к их группе. Она была высокой, широкой в костях девушкой скандинавских кровей из Висконсина с круглым лицом и крепкими руками, человеком сильным и серьезным, у кого к тому же были быстрый на ответы рот и острое чувство юмора — редкая комбинация, отчего он быстро согласился на ее присутствие после первых же слов. К тому же было важно, что она — подруга Эллен. Удивительной соратницей оказалась и Эллен — по непонятным ему причинам она присоединилась к его невообразимому, донкихотскому приключению — но его продолжало волновать поселившаяся в ней постоянная грусть, остававшаяся с ней куда бы они ни пошла; и он был очень тронут, увидев, как полегчало ей при виде Алис, насколько счастливее и живее стала она, когда они трое встретились в баре; и в нем появилась надежда, что жизнь в одном доме с ее старой подругой вылечит ее.

До того, как он встретился с Алис Бергстром, он уже был знаком с Милли Грант, но прошло еще несколько недель после той встречи в баре, когда он наконец вывернул наизнанку все свое мужество и спросил ее, если б у нее возник интерес занять четвертую и последнюю спальню в доме. Он уже был тогда влюблен в нее, влюблен в нее так, как никогда не был влюблен в своей жизни до того, и он не смел спросить ее, потому что думал, что ее отказа ему не вынести ни за что. За его двадцать девять лет жизни до тех пор, пока он не наткнулся на Милли после концерта в баре в последний день весны, вся история взаимоотношений его с женщинами была сплошным нескончаемым фиаско. Он был толстяком, у которого никогда не было подружки в школе, застенчивым простаком, потерявшем девственность в возрасте двадцати лет, джазовым барабанщиком, чурающимся зрителей, глупцом, покупающим у проституток минет, когда становилось невмоготу, голодным сатиром, мастурбирующим от порнографии в темноте спальни. Он ничего не знал о женщинах. У него было меньше опыта с ними, чем у любого подростка. Он мечтал о женщинах, он ухаживал за женщинами, он говорил о своей любви женщинам, но вновь и вновь терпел одно поражение за другим. А сейчас он решился на самое большое испытание в своей жизни, стоя на пороге незаконного вселения в дом в Сансет Парк и, возможно, последующей за этим тюрьмой, и с ним были одни лишь женщины. Час его триумфа, наконец, подошел.

Почему Милли ответила его чувствам? Он и сам не понимает, да и как можно быть в чем-нибудь уверенным, когда речь заходит о неопределенности влечения и страсти, но причиной ему видится какая-то связь с домом в Сансет Парк. Не из-за самого дома, а из-за плана въехать сюда, который уже не давал ему покоя с тех пор, когда встретил ее; и этот план превратился из мечтательных и бесформенных мыслей в твердое решение действия; и он, должно быть, весь горел этой идеей той ночью, рассыпаясь дождем искр, окружившими его словно магнетической силой и зарядившими атмосферу вокруг него живительной энергией, неостановимой мощью, отчего он стал более привлекательным и желанным — вот, что могло привлечь ее к нему. Она — не красавица, нет, не по обычным стандартам, определяющим привлекательность (нос чуть заострен, левый глаз чуть смотрит в сторону, слишком тонкие губы), но у нее — изумительная голова красных пружинистых волос и грациозное привлекательное тело. Они очутились в одной кровати той же ночью; и когда он увидел, что ее не оттолкнуло его бесформенное, круглое корпус хоррендус, он пригласил ее на ужин следующей ночью; и потом они опять оказались в кровати. Двадцатисемилетняя Милли Грант, танцовщица на пол-ставки, распорядительница в ресторане на пол-ставки, родилась и выросла в Уитон штата Иллинойс; на теле у нее были четыре небольшие татуировки и кольцо в пупке; страстная защитница многочисленных конспирологических теорий (от убийства Кеннеди и атаки 9/11 до опасностей питья воды из-под крана), любительница громкой музыки, бесконечный рассказчик, вегетарианка, активистка общества защиты животных, непоседливое, будто на пружинах, создание с быстро меняющимися чувствами и громким смехом — та, с кем легко быть в долгой поездке. Но он не смог удержать ее. Он не понимает, что было не так, но после двух с половиной месяцев жизни в доме, однажды утром она проснулась и заявила, что уезжает танцевать с какой-то труппой в Сан Франсиско. Она показывалась им весной, сказала она, была последней, кто не прошла, а сейчас одна танцорша забеременела и ушла из труппы, поэтому они наняли ее. Извини, Бинг. Все было хорошо и всякое такое, но ей предоставился шанс, которого она так долго ждала; и она не совершит глупость, не приняв приглашения. Он не знал, верить ее словам или нет — может, Сан Франсиско просто означало до свидания, а, может, она на самом деле уезжала туда. А сейчас, когда ее нет, он спрашивает себя — был ли он хорош для нее в постели, удовлетворял ли он ее полностью. Или, как раз наоборот, она почувствовала, что он помешан на сексе, и все его разговоры о виденных им в порнофильмах сценах совокупления отвратили ее от него. Ему не узнать. Она была недосягаема для него с того утра, когда покинула дом; и он уже и не ждет от нее никаких вестей.

Через два дня после отъезда Милли он написал письмо Майлсу Хеллеру. Он, конечно же, немного преувеличил, говоря, что в доме жило четыре человека, а не три, но четыре — лучшее число, чем три; и он не хотел дать повод Майлсу начать думать, что его великое анархистское вторжение выцвело до ничтожного себя и двух женщин. В его сознании четвертым был Джэйк Баум, писатель; и, по правде говоря, Джэйк навещал Алис пару раз в неделю, но не был постоянным членом домашнего сообщества. Он сомневается, что Майлсу будет интересно знать это, но если тот заинтересуется, будет очень легко придумать какую-нибудь туфту для объяснения.

Ему нравится Майлс Хеллер, но он также думает, что Майлс не от мира сего, и рад его внезапному окончанию роли одинокого ковбоя. Семь лет тому назад, когда он получил первое из пятидесяти двух писем Майлса, он незамедлительно позвонил Моррису Хеллеру и рассказал ему, что с его сыном не случилось ничего страшного, и он работает поваром в дайнер-кафе южной части Чикаго. До этого о Майлсе не было слышно почти шесть месяцев. Сразу после его исчезновения Моррис и Уилла пригласили Бинга к себе на квартиру, чтобы задать ему вопросы о Майлсе и о том, что могло с ним случиться. Он никогда не забудет, как рыдала Уилла, никогда не забудет страдающее лицо Морриса. В тот день у него не было, что сказать, но он пообещал, если он когда-нибудь услышит от Майлса или хоть что-нибудь о нем, то тут же свяжется с ними. Он звонит им уже семь лет — пятьдесят два раза, после каждого письма. Его печалит то, что ни Моррис ни Уилла не прыгнули в первый же самолет и не прилетели ни в одно из тех мест, где обитал Майлс — не затем, чтобы притащить его домой, а просто увидеться с ним и объясниться. Но Моррис говорит, что тут ничего не поделать. Пока сын не желает появиться в доме, у них нет другого выбора, как только ждать и надеяться на перемену. Бинг рад, что Моррис Хеллер и Уилла Паркс — не его родители. Без сомнения они оба хорошие люди, но такие же упрямые и такие же не от мира сего, как Майлс.

АЛИС БЕРГСТРОМ

Никто не следит за ними. Никому нет никакого дела до того, что в пустом доме снова кто-то живет. Они обжились.

Когда она набралась решимости и присоединилась к команде Бинга и Эллен прошлым летом, ей казалось, им придется жить в тени, осторожно прокрадываться из или к задней двери, когда никого не будет в округе, прятаться за глухими жалюзи, скрывая свой свет внутри от неосторожного блика в окнах, всегда в страхе, всегда оглядываясь вокруг, всегда в ожидании грома и молний на их головы. Она решилась на подобные условия, потому что была в отчаянии, и у нее не оставалось никакой другой возможности. Она потеряла прежнюю квартиру, и как возможно заплатить за новую квартиру, если нет и денег? Все было бы легче, если бы ее родители смогли ей помочь, но они еле перебивались с финансами, выживая на государственное пособие и вырезая купоны из газет в вечном поиске скидок, распродаж, любого способа срезать хоть немного с их месячных затрат. Она ожидала встречи с суровой жизнью, жизнью, полной страхов и неприятностей в заброшенном обосранном доме, но в этом она была неправа, и неправа еще во многом; и если Бинг и был иногда совершенно невыносим, когда стучал кулаком по столу высказывая очередные его нравоучения, когда ел суп и облизывал свои губы с застрявшими крошками в бороде, она была неправа в оценке его ума, совершенно не ожидая от него, что он смог разработать до малейших деталей здравомыслящий план. Никаких дерганий, сказал он. Если вести себя будто они здесь случайны, то все соседи насторожатся при виде посторонних. Они должны заниматься своим делом прямо у всех на глазах, держаться прямо и представляться настоящими хозяевами дома, который был куплен ими у города за гроши, да, да, за ужасно смешные деньги, потому что они избавили город от затрат на снос. Бинг был прав. Эта была правдоподобная история, и люди ее приняли. После того, как они въехали прошлым августом, их появление вызвало небольшое замешательство любопытствующих, но вскоре все прошло, а теперь и вовсе все небольшое население блока привыкло к их присутствию. Никто не следит за ними, никому нет до них дела. Дом семьи Донохью был, наконец-то, продан, солнце вставало и садилось, и жизнь продолжалась, как ни в чем ни бывало.

В первые недели они сделали все, что смогли, чтобы обустроить комнаты, прилежно атакуя все признаки разрухи и гниения, занимаясь каждой проблемой будто наиважнейшей в их жизни; и потихоньку они превратили этот заброшенный свинарник в нечто такое, что можно было с большой натяжкой назвать лачугой. Еще далеко до комфортабельного жилья, бесчисленное количество неудобств достается им каждый день, а теперь, когда погода становится холодной, кусачий ветер врывается в дом сквозь тысячи трещин стен, им приходится надевать на себя несколько тяжелых свитеров и три пары носок утром. Но она не жалуется. За прошедшие четыре месяца, не имея расходов на жилье, она сэкономила три с половиной тысячи долларов; и впервые за долгое время она может легко вздохнуть без никакого давления, без никакого чувства зажатых до предела легких. Ее работа успешно продвигается, она уже видит ее конец на далеком горизонте, и она уверена в том, что у нее хватит терпения довести ее до конца. Окно ее комнаты выходит на кладбище, и, когда она пишет свою диссертацию за небольшим столом, стоящим прямо перед окном, она подолгу смотрит на покой широкого, усыпанного холмиками пространства кладбища Грин-Вуд, где похоронено почти полмиллиона тел — почти столько же, сколько жителей в Милуоки, городе, где она родилась, городе, где живет большинство ее родных; и она находит это странным, странным и даже пугающим то, что столько мертвецов лежит под землей прямо напротив ее окна, сколько живут в том месте, где началась ее жизнь.

Ей не жалко, что Милли нет с ними. Бинг в расстройстве, конечно, все еще ошеломлен внезапным отъездом подруги, но ей кажется, что им будет лучше без этой раздражительного, рыжеголового шторма нытья и бессмысленных колкостей, без ее немытой за собой посуды и громкого радио, без нее, почти раздавившей бедную, хрупкую в душе Эллен своими комментариями об ее картинах и рисунках. Мужчина по имени Майлс Хеллер должен присоединиться к ним завтра или послезавтра. Бинг говорит, что он преклоняется перед этим самым умнейшим и интереснейшим человеком из всех его знакомых. Они познакомились подростками, еще в школе, так что их дружба тянется настолько долго, что Бинг знает о чем говорит — скорее всего, хватил через край, а Бинг часто преувеличивает, так что только время может доказать, если сеньор Хеллер попадает под его описание.

Суббота, серая суббота в начале декабря, и она одна в доме. Бинг ушел час назад на репетицию его группы, Эллен проводит день с ее сестрой и маленькими двойняшками в Аппер Уэст Сайд, а Джэйк — в Монтеклэр, Нью Джерси, в гостях у брата и его, только что родившей, жены. Дети появляются вокруг, в каждой части глобуса женщины тужатся, силятся и выдают из себя новые батальоны новорожденных, вкладывают свою долю в продолжение человеческого рода; и в определенный момент не-так-уж-отдаленного будущего она надеется предоставить свое чрево для теста и увидеть, сможет ли она вложить свою долю. Остается лишь одно — найти правильного отца ребенка. На протяжение почти двух лет она думала, что это был Джэйк Баум, но сейчас в ней появляются сомнения о нем, что-то между ними рушится, мало-помалу каждодневные обрушения медленно лишают их общей почвы, и если разрушения не остановятся, не потребуется много времени на то, чтобы весь берег был бы унесен в море, а с ним и все селения ушли бы под воду. Шесть месяцев тому назад она не задавалась таким вопросом, а теперь она в раздумьях — сможет ли она продолжать отношения с ним. Джэйк никогда не относился к ней очень сердечно, но в нем присутствовала мягкость, которая ей очень нравилась в нем, очаровательный ироничный взгляд на мир, отчего ей становилось легче и казалось, что они очень подходят друг другу — одинаковые создания под разной кожей. А сейчас — он отдаляется от нее. Он выглядит сердитым и удрученным, его когда-то легкомысленные остроты стали циничными, и он, похоже, никогда не устает от своих колкостей в адрес его студентов и коллег-преподавателей. ЛаГуардия Коммьюнити Колледж стал Чтозахерня технологическим, Вытрижопу универом и Институтом для Повышения Идиотизма. Ей очень не нравится слышать такие слова. Его студенты в большинстве своем — небогатые работяги-иммигранты, посещающие колледж из-за низкооплачиваемой работы, такое положение дел было ей как никогда знакомо, да и кто он такой, чтобы смеяться над ними за то, что им нужно образование? С его писательством — все то же самое. Половодье едких ремарок каждый раз, когда получает отказ, ядовитое презрение литературному миру, затаенная обида против каждого редактора, кто не смог увидеть его талант. Она уверена, что у него есть талант, что его работы становятся лучше, но его талант — невелик, и ее надежды на его будущее — тоже невелики. Возможно, это и есть часть их проблем. Возможно, он чувствует, что у нее нет большой веры в него, и, несмотря на все ее ободряющие речи, все долгие разговоры, в которых она приводила примеры лишения ранних лет то одного великого писателя, то другого, он, похоже, никогда не воспринимал ее слова. Она сочувствует его огорчениям, но захочет ли она провести всю свою жизнь с человеком отчаявшимся, с человеком, постепенно становящимся неудачником в его же глазах?

Хотя, при этом, она не должна преувеличивать. Чаще всего он все же очень добр к ней, и он никогда не выказывал ни малейшего намека на то, что устал от их отношений, и никогда не предлагал разойтись. Он все еще молод, прежде всего, еще нет тридцати одного года, что может считаться чрезвычайно молодым возрастом для писателя, и его истории становятся лучше, есть шанс, что случится что-то хорошее, какой-нибудь успех, а с этим изменится и его настроение. Она может прожить с ним его неудачи, если надо, это не проблема, она может вынести все, пока она чувствует его уверенность в ней, но это-то она как раз и перестала ощущать в нем, и пусть он, похоже, собирается избавиться от старых вредных привычек, она все больше убеждается, нет, убедиться, возможно, слишком сильное слово, ей все больше нравится думать, что он больше не любит ее. Он не говорил таких слов. Он так смотрит на нее сейчас, так он начал смотреть на нее последние месяцы, безо всякого интереса, его глаза безразличны, несконцентрированы, будто он видит перед собой ложку или полотенце, пылинку. Он почти не касается ее, когда они наедине, да и до того, как она переехала в дом на Сансет Парк, их сексуальная жизнь постепенного угасала. В этом все дело, несомненно все проблемы начинаются и кончаются здесь, и она винит себя за происшедшее, она не может перестать верить в то, что вся вина — на ней. Она всегда была большой, всегда больше остальных девочек в школе — выше, шире, крепче, атлетичнее, но никогда толще всех, никогда тяжелее всех ее размера, просто больше. Когда она встретила Джэйка два с половиной года тому назад, в ней было пять футов и десять дюймов роста и сто пятьдесят семь фунтов веса. Она все также пять-десять, но вес стал сто семьдесят. Те тринадцать фунтов и есть разница между сильной, внушительной женщиной и женщиной-горой. Она сидит на диете с тех пор, как живет в Сансет Парк, но все ее старания ограничить себя в калориях приводят лишь к потере трех-четырех фунтов, и она вновь набирает их в последующие день-два. Ей отвратительно ее тело, и у нее нет больше мужества видеть себя в зеркало. Я жирная, говорит она Джэйку. Вновь и вновь она говорит это, Я жирная, я жирная, и она не в силах остановить себя от повторений этих слов, и если даже ей противен вид ее собственного тела, представь, как должен чувствовать он себя, когда она снимает одежду и залезает к нему в кровать.

Смеркается, и, когда она встает с постели, чтобы включить лампу, она говорит себе, что не должна плакать, что только слабаки и дураки жалеют себя, и поэтому она не должна жалеть себя, ведь, она и не то и не другое, и она знает, что любовь — это не только тела, их размеры, формы и их величина, а если Джэйку не нравится немного поправившаяся, страстно пытающаяся похудеть подруга, тогда Джэйк может отправляться ко всем чертям. Через некоторое время она садится за рабочий стол. Она включает лаптоп и на следующие полчаса погружается в свою работу, перечитывая и исправляя последние тексты из ее диссертации, написанные утром.

Тема диссертации — Америка в послевоенные годы Второй мировой войны, исследование отношений и конфликтов между мужчинами и женщинами, показанные в книгах и кинофильмах в период 1945–1947 годов, в основном, в детективах и коммерческой продукции Голливуда. Тема, возможно, довольно широка для академического изучения, но она не смогла бы представить себя, проводящей годы своей жизни в сравнивании ритмических построений Поупа и Байрона (один из ее знакомых занимается этим) или анализом метафор поэзии Мелвилла времен гражданской войны (еще один знакомый занят этим). Она хотела взяться за нечто большее, нечто важное для человечества, что будет интересно ей, как человеку, и она знает — она принялась за эту тему из-за своих дедушек и бабушек, из-за их сестер и братьев, участвовавших в войне, живших в ту войну, изменившихся войной. Она считает, что традиционные правила поведения между мужчинами и женщинами были разрушены боями и жизнью тыла; и, когда закончилась война, американская жизнь должна была быть изобретена заново. Она ограничила себя определенным количеством текстов и фильмов, наиболее эмблематичными для нее, теми, что показывали дух того времени в самом наичистом, наиярчайшем проявлении; и она уже написала главы о Кондиционерном Кошмаре Хэнри Миллера, о брутальном женоненавистничестве Микки Спиллэйна в Я, Суд Присяжных, о раздвоенной личности шлюхи-девственницы в фильме-нуар Жака Турне Из Прошлого, и тщательно препарировала нашумевший антифеминистский манифест Современная Женщина: Пропавший Пол. Сейчас она приступает к главе о фильме 1946 года Уильяма Уайлера Лучшие Годы Нашей Жизни, центральной работе ее труда; этот фильм она считает национальным эпосом того времени в американской истории — линии жизней трех человек, разбитых войной и трудностями, с которыми они столкнулись по возвращению домой, и такими же были в то время жизни миллионов других американцев.

Вся страна видела эту ленту, выигравшую награды Киноакадемии за лучший фильм, лучшего режиссера, лучшую мужскую роль, лучшую мужскую роль второго плана, лучший монтаж, лучшую киномузыку и лучший адаптированный киносценарий, но, хоть критики отнеслись к фильму восторженно (одна из самых прекрасных и воодушевляющих сцен человеческой стойкости, когда-либо представленных в кино, написал Бозли Краузер в Нью Йорк Таймс), не все разделили эти восторги. Манни Фарбер учинил разнос киноленте — лошадиная повозка, полная либеральной туфты; и в своей пространной двухчастной рецензии, опубликованной в Нэйшн, Джэймс Аги и проклял и приветствовал Лучшие Годы Нашей Жизни, называя фильм очень надоедливым из-за его мягкости, его робости, а затем завершая И все равно я почувствовал, что мне понравился и стал обожаемым этот фильм в сотни раз больше, чем все его ошибки и разочарования. Она соглашалась, что у фильма есть слабые места, что в нем много сентиментальности и предсказуемости, но в конце концов она думает, что его ценности перевешивают его недостатки. Актерские роли сильны, сценарий полон запоминающихся фраз (В прошлом году — убей Япов, в этом году — делай деньги; Я думаю, что надо начать массовое производство тебя; Я занимаюсь мусором, и многие люди думают, что для этого занятия я очень подхожу и своей подготовкой и своим темпераментом), и камера Грегга Толанда совершенно исключительна. Она достает свой экземпляр Энциклопедии Фильмов Эфрэйма Катца и читает в главе о Уильяме Уайлере: Революционная дальнефокусная камера, выверенная Толандом, позволила Уайлеру выработать его узнаваемую технику съемки длинным дублем, в котором персонажи появлялись в одном кадре на протяжении всей сцены, избегая коротких переходов от одного персонажа к другому, чем нарушалась цельность восприятия сцены. Двумя абзацами ниже, в конце краткого описания киноленты Лучшие Годы Нашей Жизни, автор добавляет, фильм содержит несколько очень сложных композиций, когда-либо снятых на пленку. И важнее всего, по крайней мере для ее диссертации, эта история концентрируется как раз вокруг тех элементов конфликта мужчина-женщина, какие прежде всего интересны ей. Мужчины более не знают, как обращаться со своими женами и подругами. Они потеряли интерес к дому, чувству дома. После стольких лет лет отдаленности от женщин, лет, проведенных в боях и человеческой мясорубке, лет, отданных выживанию посреди ужасов и опасностей войны, они отрезаны от их гражданского прошлого, искалечены, замкнуты в кошмарных снах повторений прошлого, и женщины, оставленные ими, становятся для них чужими. Так начинается фильм. Нет покоя и мира, и что же теперь произойдет?

У нее есть небольшой телевизор и ДВД-проигрыватель. Из-за того, что к дому не подключен телевизионный кабель, она не может смотреть обычные каналы, но может смотреть фильмы; и сейчас, перед началом работы над главой о фильме Лучшие Годы Нашей Жизни, она решает еще раз посмотреть его целиком перед тем, как приступить к диссертации. Наступила ночь, но, усевшись поудобнее в ее постели, она решает выключить лампу, чтобы смотреть фильм в полной темноте.

Все, конечно же, очень знакомо ей. После четырех-пяти просмотров она практически знает фильм наизусть, но она решает рассматривать детали, что могли избежать ее внимания ранее, быстро пролетаемые детали, придающие фильму плоть. Уже в первой сцене, когда Дана Эндрюс в аэропорту безуспешно пытается купить билет в Бун Сити, она замечает бизнесмена с клюшками для гольфа, мистера Гиббонса, который спокойно оплачивает перегруз багажа, игнорируя страдания капитана ВВС Эндрюс, который в свою очередь помог выиграть войну для этого мистера Гиббонса и его сограждан; она решает, начиная отсюда, что будет наблюдать за каждым проявлением безразличия к вернувшимся солдатам. Она удовлетворенно замечает все больше и больше подобного с развитием сюжета: служащий в доме, где живет Фредрик Марч, например, неохотно впускающий сержанта внутрь его дома, или менеджер аптеки Мидуэй Драгс, мистер Торп, ехидно не считающий службу в армии за рабочее время и предлагающий низкооплачиваемую работу, или даже жена Эндрюса, Вирджиниа Мэйо, с ее словами прекрати вспоминать, что он не сможет ничего добиться, если не прекратит думать о войне, как будто война была каким-то происшествием, сравнимым с болезненным походом к дантисту.

Все больше деталей, все больше мелких деталей: Вирджиниа Мэйо снимает накладные ресницы; ревматик мистер Торп закапывает лекарство в левую ноздрю; Мирна Лой пробует поцеловать спящего Фредрика Марча, а тот едва не бьет ее в ответ; сдавленный всхлип матери Харолда Расселла, когда видит протез вместо руки сына в первый раз; Дана Эндрюс лезет в свой карман за деньгами, когда Тереза Райт будит его, показывая за одно быстрое, инстинктивное движение — сколько ночей он должно быть провел, расплачиваясь за них утром; Мирна Лой кладет цветы на поднос с завтраком для мужа, а потом убирает их; Дана Эндрюс получает заказанную фотографию и рвет ее напополам, сохраняя для себя лицо Терезы Райт, а затем, после короткого раздумья, рвет и ее половину; Харолд Расселл приходит в замешательство во время своей свадебной церемонии в конце фильма; отец Даны Эндрюс неловко прячет свою бутылку джина при первой встрече с сыном, вернувшимся с войны; рекламный плакат на окне проезжающей машины такси Решился на хот-дог?

Ей особенно интересно исполнение Терезы Райт роли Пегги, молодой женщины, влюбившейся в несчастливо женатого Дану Эндрюс. Она хочет знать, почему ее притягивает этот персонаж, когда всё говорит ей, что у Пегги нет заметных недостатков для того, чтобы быть живым характером — слишком уравновешенная, слишком хорошая, слишком очаровательная, слишком умная, сплошное олицетворение идеальной американской девушки — и все равно, каждый раз, когда она смотрит фильм, ей нравится этот персонаж более, чем кто-нибудь другой. С первого момента появления Райт на экране — в начале фильма, когда ее отец Фредрик Марч возвращается домой к Мирне Лой и их двум детям — она решает следить за каждым нюансом поведения Райт, разбирая по полочкам ее актерскую игру, чтобы понять почему этот персонаж, потенциально самый слабый в фильме, оказывается к концу киноленты тем, на котором держится вся история. Она не одинока в своих размышлениях. Даже Аги, чрезвычайно строгий в оценках фильма, становится экспансивным в выражении своих чувств о мастерстве Райт. Эта новая для нее роль, полностью лишенная больших сцен, трюков и буйства эмоций — кому-то бы даже показалось, что здесь нет актерства — является одной из самых мудрейших и прекраснейших работ, которые я когда-либо видел за много лет.

После длинного кадра с Марч и Лой, обнявшихся в конце коридора (один из знаковых моментов фильма), камера переходит к крупному плану Райт — и тогда, на несколько секунд, когда Пегги занимает экран, Алис знает, на что ей надо обратить свое внимание. Актерская работа Райт сосредоточена полностью на ее глазах и лице. Следи за ее глазами и лицом, и загадка ее мастерства будет разгадана; за глазами, необычно выразительными глазами, с еле заметным, но очень живым выражением; за лицом, на котором отпечатаны все ее эмоции с таким чувствительным, непедалируемым правдоподобием, что невозможно не поверить ее живому персонажу. Глаза и лицо Райт в роли Пегги выносят все ее внутренние чувства наружу, и даже, когда она молчит, мы знаем, о чем ее мысли и чувства. Да, без лишних вопросов она — самый чистый, самый честный персонаж в фильме, да и как пройти мимо гневных слов своим родителям об Эндрюс и его жене, Я сломаю их семейные отношения, или мимо раздраженной реплики, когда она удерживает богатого, привлекательного поклонника от поцелуя за ужином, говоря Не будь скучным, Вуди, или мимо короткого заговорщицкого смеха с ее матерью, когда они желают другу другу спокойной ночи после того, как двое пьяных мужчин ушли спать? И вот объяснение тому, почему Эндрюс считает, что надо начать массовое производство ее. Потому что она лишь одна, а насколько мир был бы лучше (насколько мужчины были бы лучше!), если бы было больше Пегги вокруг нас.

Она старается изо всех сил сохранять свою концентрацию, удерживать глаза на экране, но посередине фильма мысли овладевают ею. Наблюдая за Харолдом Расселлом, третьим с Марчем и Эндрюсом главным персонажем фильма, непрофессиональным актером, потерявшим руку во время войны, она начинает думать об ее дяде Стэне, муже бабушкиной сестры Кэролайн, одноруком ветеране, участнике дня высадки в Нормандии с густыми бровями, о Стэнли Фитцпатрике, опрокидывавшим один бокал за другим на семейных праздниках, любящим рассказывать сальные шутки ее братьям на бабушкиной веранде, о нем, как и многие, так и не сумевшим измениться после войны, о человеке тридцати семи разных работ, о дяде Стэне, которого уже нет в живых десять лет, и историях, рассказанных бабушкой в поздние года, как он любил немного побить Кэролайн, ныне покойную Кэролайн, побить ее так, что та потеряла в один день пару зубов; и потом — оба ее дедушки, оба все еще живые, один угасает, а другой — в ясном уме, воевавшие молодыми на Тихом океане и в Европе, такими молодыми, что были почти что детьми; и, хоть, она пробовала разговорить того дедушку в ясном уме, Билла Бергстрома, тот никогда много не говорил, отделываясь туманными общими словами, для него все еще было невозможно рассказывать об этом даже после стольких лет; все они вернулись домой не своими, поломанными на всю оставшуюся жизнь, и годы после войны оставались годами войны, годами кошмаров и холодного пота, годами внезапных желаний пробить кулаком стену; и дедушка развлекал ее рассказами о том, как хотел пойти учиться в колледж по армейскому кредиту, о том, как однажды встретился с бабушкой в автобусе и тут же влюбился в нее с первого взгляда; вранье, вранье с начала и до конца — не он ли из тех, кто не расскажет ничего, член партии поколения мужчин, которые не рассказывают, и потому ей приходится полагаться на рассказы единственной еще живой бабушки, но она, ведь, не была солдатом во время войны, она не знает, что там происходило, и все, о чем она может говорить — это три ее сестры и их мужья, умершие Кэролайн и Стэн Фитцпатрик и Аннабелл, чей муж был убит под итальянским городом Анзио, и которая потом вышла замуж за Джима Фарнсворта, ветерана войны на Тихом океане, но этот брак тоже долго не продлился, он был ей неверен, он подделывал чеки или что-то там еще во время биржевых лихорадок, детали неясны, но Фарнсворт исчез задолго до ее рождения, и единственного, знакомого ей мужа звали Майк Меггерт, коммивояжер, тоже никогда не рассказывающий о войне; и, наконец, осталась Глория, Глория и Фрэнк Крушниак, семейная пара с шестью детьми, но война Фрэнка отличалась от войны других, он прикинулся тяжелобольным и никогда не служил в армии, так что и он тоже ничего не рассказывал; и когда она начинает думать об этом поколении молчащих мужчин, мальчиков, выросших в годы Депрессии, и позже ставших солдатами и не-солдатами войны, она понимает, почему они молчат, почему они не хотят возвращаться в прошлое, и как забавно, думает она, как бессмысленно, что в ее поколении, которому не было дано достаточно поводов для разговоров, появилось столько мужчин, которые никак не могут прекратить говорить, мужчин подобных Бингу, к примеру, или Джэйку, разглагольствующему о себе при первом удобном случае, у кого всегда есть мнение по любому поводу, у кого вылетают слова с утра до ночи, но то, что он говорит, не означает, что она хочет его слушать; а с теми молчащими, пожилыми, с теми, кого почти не осталось, она отдаст что угодно, лишь бы услышать их нужные слова.

ЭЛЛЕН БРАЙС

Она стоит на веранде дома, вглядываясь в туман. Сейчас воскресное утро, и воздух — почти теплый, слишком теплый для начала декабря, отчего кажется, что сегодня — день другого сезона года или другой широты, влажная мягкая погода, напоминающая ей тропики. Она смотрит вдоль улицы, и густой туман делает кладбище невидимым. Странное утро, говорит она себе. Облака легли на землю, и мир стал невидим — это не то, что плохо или хорошо, решает она, просто странно.

Рано, слишком рано для воскресенья в любом случае, чуть позже семи, и Алис и Бинг все еще спят в своих кроватях на втором этаже, а она, как всегда, с первыми лучами солнца на ногах, даже если при этом совсем немного света, как в это скучное, истекающее туманом утро. Она не может вспомнить, когда в последний раз она смогла проспать целых шесть часов, шесть часов подряд без просыпания от тяжких снов или внезапного обнаруживания, что ее глаза открылись сами по себе на рассвете; и она знает, эти трудности со сном — плохой знак, безошибочное предупреждение о грядущих проблемах, но, несмотря на все слова матери, она не вернется к лекарствам. Принимать те таблетки было каждый раз равнозначно небольшому глотку смерти. Как только начинаешь лечение, твои дни превращаются в отупляющий режим забывчивости и растерянности, и нет дня, чтобы ты не чувствовала, как твоя голова набита ватными шариками и комками бумажных обрывков. Она не желает ограничивать свою жизнь, чтобы только жить подольше. Она жаждет будоражащих эмоций, мыслей, запечатлевших ускользающие моменты ее жизни, чтобы оставаться живой во всем, что было для нее когда-то живым. И никаких страданий. Она больше не может позволить себе покорно следовать эмоциям, но, несмотря на ее решимость сопротивляться, внутри ее вновь начинает подниматься давление, и она начинает ощущать вспышки прежней паники, узлом завязанное горло, кровь, стремительно пролетающую по венам, зажатое сердце и беспорядочные ритмы ее пульса. Страх без причины, как однажды описал это состояние для нее доктор Бернхэм. Нет, говорит она себе сейчас: страх того, что вместо жизни придет смерть.

Нет сомнений, что переезд сюда был правильным решением, и она никогда не жалела оставленное жилье на Президент Стрит в Парк Слоуп. Риск придал ей больше смелости, и Бинг и Алис были к ней очень добры, очень щедры и великодушны, так постоянны в их дружбе с ней, но, хоть она стала менее одинокой, иногда бывают времена, частые времена на самом деле, когда нахождение с ними только все ухудшает. Живя одна, она никогда не сравнивала себя ни с кем. Она справлялась со своими трудностями, ее ошибки были ее ошибками, и она страдала от них в рамках ее небольшого, ограниченного пространства. Сейчас она окружена страстными, энергичными людьми, и по сравнению с ними она похожа на блеклую бесчувственность, безнадежное ничто. Алис вскоре получит свой докторат и академический пост где-нибудь, Джэйк печатает историю за историей в небольших журналах, у Бинга есть музыкальная группа и его смешной неприметный бизнес, и даже Милли, острая на язык, никогда-незабываемая Милли, процветает в танцах. А она — она быстро двигается в никуда, быстрее, чем молодой щенок станет старым псом, быстрее, чем расцветет и завянет цветок. Возможность стать художником уперлась в стену, и большинство своего времени она тратит на показ квартир для возможных клиентов — работа, которой она занимается сцепив зубы, и которую она так боится потерять в один день. Все это так непросто вынести, но ко всему прочему здесь присутствует и секс, совокупления, которые она должна слышать сквозь тонкие стены наверху, и факт, что она — одинока в доме с двумя парами. Прошло много времени с тех пор, как она занималась любовью, восемнадцать месяцев по последним подсчетам, и она так проголодалась по физическому контакту, что с трудом может думать о чем-либо другом сейчас. Она мастурбирует в кровати каждую ночь, но мастурбация — не выход, она предлагает лишь временную разрядку, как будто аспирин больному зубу, и она не знает, как долго она сможет протянуть без того, чтобы быть поцелованной, без того, чтобы быть любимой. Бинг сейчас свободен, это правда, и она чувствует его интерес к ней, но она никак не может представить себя с Бингом, не видит себя, как ее руки касаются его широкой, волосатой спины, или как она пытается найти его губы сквозь заросли этой толстой бороды. Вновь и вновь после отъезда Милли, она думает о приближении с ним, но как только видит Бинга утром за завтраком, то понимает — это невозможно.

Ее мысли начинают будоражить ее, неконтролируемые игры сознания, внезапные порывистые провалы в темноту. Иногда они приходят в коротких вспышках — импульс сжечь дотла дом, соблазнить Алис, украсть деньги из сейфа фирмы — и потом, так же быстро, как прибывали, они исчезали в ничто. Другие были более постоянны, более действенны. Даже простой выход наружу чреват теперь опасностями, и в такие дни она даже не может смотреть на людей, проходящих по улице мимо нее, чтобы не раздеть их в своем воображении, сорвать с них одежду одним резким, внезапным рывком и затем разглядывать по ходу их тела. Эти прохожие становятся для нее не людьми, а телами, принадлежащими ей, кусками мяса, натянутые на кости и внутренние органы, а когда прохожих становится очень много на Седьмой Авеню, где расположен офис ее работы, сотни если не тысячи экспонатов проносятся мимо ее глаз каждый день. Она видит огромные, громоздкие груди толстых женщин, небольшие пенисы мальчиков, пробивающиеся волосы в паху тринадцатилетних подростков, розовые вагины матерей, толкающих перед собой младенцев в колясках, задницы стариков, безволосые половые губы девочек, пышные бедра, узкие бедра, широкие, колеблющиеся ягодицы, волосы на груди, впавшие пупки, напряженные соски, животы со шрамами от операций на аппендиците и кесаревого сечения, кал, выскальзывающий из ануса, мочу, вытекающую из длинных, наполовину эрегированных членов. Эти образы выворачивают ее наружу, она поражена, что ее сознание может показывать такую человеческую грязь, но как только эти образы стали приходить к ней, она уже была не в силах избавиться от них. Иногда она даже доходит до представлений, как ее язык входит в рот каждого прохожего, каждого, кто попался ей на глаза, стар ли он или молод, красив ли или ужасен, как ее язык облизывает каждое обнаженное тело, проникает языком в увлажненные вагины, накрывает ртом толстые, отвердевшие пенисы, отдавая себя с одинаковым пылом каждому мужчине, каждой женщине и ребенку в оргии всеобщей любви. Она не знает, как остановить эти видения. Они опустошают и выматывают ее эмоции, и дикие видения входят в ее голову, как будто были введены кем-то; и, хоть она постоянно воюет с их появлениями, но в этой битве ей не победить.

Недолгие вывихи сознания, вспышки страстной ярости, нечистоты выплескиваются из ее внутренних глубин, но во внешнем мире очевидности она позволила своим желаниям выйти из-под ее контроля лишь однажды, лишь один раз со всеми вытекающими последствиями. Баллада о Бенджамине Самуэлсе датирована летом 2000 года, восемь лет тому назад, восемь с половиной, если точно, что означает — почти треть ее жизни прошла с тех пор, и все еще помнится, и она никогда не переставала слышать эту песню в себе, и сейчас, на веранде этого воскресного утра, она не знает, случится ли подобное когда-нибудь в ее жизни. Ей было двадцать лет, и она только что закончила третий курс в университете Смит. Алис собиралась вернуться в Висконсин для летней работе в детском лагере возле озера Окономовок, и она спросила себя, хочет ли она получить эту работу, что можно было очень легко устроить. Нет, работа в летнем лагере ей была неинтересна, сказала она себе, у нее был неудачный опыт лагерного лета, когда ей было одиннадцать, и поэтому она решилась на другую работу, также близкую к дому — профессор Самуэлс и его жена, сняли в южном Вермонте на два с половиной месяца дом и нуждались в присмотре за их детьми Беа, Корой и Беном, девочками пяти и семи лет и парнем шестнадцати лет. Сын был слишком взрослым для присмотра, но в прошедшем школьном году наломал дров, еле-еле пройдя по многим предметам, и она должна была вести с ним уроки по английскому, американской истории и алгебре. Он был очень злой в начале лета — вместо футбольного лагеря в Нортхамптоне, перспектива провести одиннадцать недель с родителями и сестрами в невыносимой дыре посередине неизвестно чего. Но тогда она была очень красива, никогда она не была более красивее, чем в то лето, более гладкой и мягкой, чем высохшее создание, ставшее ей сейчас; и почему будет недовольным шестнадцатилетний подросток уроками прекрасной молодой девушки, одетой в летнюю одежду без рукавов и черные обтягивающие шорты? В начале второй недели они подружились, а в начале третьей — они начали проводить вечера в обществе друг друга в павильоне, небольшом отдельном строении в пятидесяти ярдах от главного здания, и там они смотрели кинофильмы, которые она выбирала в видеомагазине на ее экскурсиях в Браттлборо. Девочки и родители уже тогда спали. Профессор Самуэлс и его жена работали над книгами в то лето и соблюдали жесткое расписание, вставая в пять тридцать каждое утро и ложась спать в девять тридцать или десять вечера. Они менее всего были озабочены тем, что их сын и она проводят столько времени вдвоем в павильоне. Она была Эллен Брайс, прежде всего, мягкоголосой, спокойной девушкой, добившейся успехов в классе истории искусства профессора Самуэлса, и они могли положиться на ее ответственность во всех ситуациях.

Сексуальная жизнь с Беном — не было ее идеей, по крайней мере в начале. Ей нравилось смотреть на него, сила и поджарость тела футболиста часто будоражили ее, но он был все-таки мальчиком, ему исполнилось пятнадцать лет менее полгода тому назад, и как бы ни был он привлекателен, у нее не было никаких желаний по этому поводу. Но через месяц, в теплую июльскую ночь, наполненную звуками древесных жаб и миллионов цикад, он решился первым. Они сидели, как обычно, на разных концах небольшой софы, ночные бабочки, как обычно, стучались в сетки окон, ночной воздух, как обычно, пах соснами и сыростью, глупая комедия или вестерн, как обычно, шло на экране (выбор в видеомагазине был неширок), и потянуло на сон настолько, что она откинула голову и закрыла глаза на несколько секунд, может, десять секунд, может, двадцать секунд, и перед тем, как она смогла вновь открыть глаза, молодой мистер Самуэлс придвинулся к ее половине софы и поцеловал ее в губы. Она должна была бы оттолкнуть его или отвернуть свою голову, или встать и уйти, но ничего подобного тогда не пришло в ее голову, и она оставалась, где была, сидя на софе с закрытыми глазами, дозволив ему продолжать целовать ее.

Их никогда не застукали. Полтора месяца они были заняты сексуальной интригой (она никогда не смогла бы назвать происходящее любовной интригой), и потом лето закончилось. Она, скорее всего, не была влюблена в Бена, а в его тело, и даже сейчас, восемь с половиной лет спустя, она все еще помнит его невероятно гладкую кожу, ощущение его длинных рук вокруг нее, сладость его рта, вкус его самого. Она бы продолжила встречаться с Беном в Нортхэмптоне и после лета, но его ужасные оценки закончившегося школьного года напугали родителей настолько, что они отправили его в специальную школу в Нью Хэмпшир, и, внезапно, он исчез из ее жизни. Она скучала по нему больше, чем была готова, но прежде, чем она поняла, как много времени уйдет на то, чтобы позабыть его, сколько недель, месяцев, лет, она внезапно обнаружила себя лицом к лицу с другой проблемой. Месячные не приходили. Она сказала Алис об этом, и ее подруга затащила ее в близлежащую аптеку, чтобы купить тест на беременность. Результат был положительный, хотя лучше назвать — отрицательный, ужасный, неотвратимый, отрицательный. Она думала, что они были очень чисты, очень осторожны, чтобы избежать подобного, но, очевидно, что-то упустили; и что ей теперь остается делать? Она не могла никому сказать, кто был отец. Даже Алис, которая давила и давила на нее, и даже отцу ребенка, шестнадцатилетнему мальчику; да и за что наказывать его такой новостью, если он никак не мог ей помочь, если только она и была виновна во всей этой грязи? Она не могла рассказать Алис, она не могла рассказать Бену, и она не могла рассказать ее родителям — не о том, кто был отцом, а о том, кем она тогда была. Беременной девушкой, глупой студенткой с младенцем, созревающим внутри нее. Ее мать и отец не должны были знать ничего о происшедшем. От простой мысли, попытаться рассказать им все, хотелось тут же умереть.

Если бы она была смелее, она родила бы ребенка. Несмотря на все переживания во время полного цикла беременности, она хотела дойти до конца и родить ребенка, но она была слишком напугана предстоящими вопросами, слишком пристыжена будущей встречей со своей семьей, слишком слабой, чтобы ощутить себя самостоятельной, бросить университет и стать одной их матерей-одиночек. Алис отвезла ее в клинику. Это должна была быть быстрая, несложная процедура, и с медицинской точки зрения все прошло, как предполагалось, но для нее все происшедшее показалось жестоким и унизительным, и она возненавидела себя за то, что пошла против своих же внутренних импульсов, своих убеждений. Четыре дня спустя она приняла в себя пол-бутылки водки и двадцать таблеток снотворного. Алис не должно было быть на выходных, и если бы она не изменила своих планов в последнюю минуту и не вернулась бы назад в общежитие к четырем часам дня, ее спящая соседка по комнате спала бы до сих пор. Ее отвезли в Кули Дикинсон Хоспитал и прокачали желудок, и на этом закончились университет Смит и так-называемая, нормальная Эллен Брайс. Ее перевели в психическое отделение больницы и держали там двадцать дней; а затем она вернулась в Нью Йорк, где провела долгий, бесконечно депрессивный период времени со своими родителями, спя в ее детской комнате, видясь с доктором Бернхэмом три раза в неделю, посещая терапевтические групповые собрания и глотая дневную дозу таблеток, которые должны были вылечить ее, но не вылечили. Через некоторое время она решила записаться на классы рисунка в Школу Искусств, а на следующий год — на классы рисования красками, и понемногу она начала чувствовать, что почти вернулась в мир вокруг нее, что где-то есть нечто подходящее для нее в будущем. Когда муж ее сестры предложил ей работу в агентстве недвижимости в Бруклине, она наконец съехала с квартиры родителей и начала самостоятельную жизнь. Она знала, что эта работа была не по ней, что разговоры с таким количеством людей каждый день могут стать бесконечным испытанием для ее нервов, но она все равно приняла это предложение. Ей необходимо было уйти, необходимо было освободиться от постоянно беспокоящихся глаз матери и отца, и это был ее единственный шанс.

Прошло пять лет. Сейчас, стоя на веранде дома, закутанная в пальто, с ее утренним кофе, она решает, что должна начать все заново. Как бы ни было больно услышать слова Милли два месяца тому назад, ее грубые, критичные слова об ее рисунках и картинах, она их заслуживала. Ее работы никому не адресованы. Она понимает, что у нее есть техника, что она, даже, небесталанна, но она загнала себя в угол, преследуя одну-единственную идею, и эта идея недостаточно крепка, чтобы вынести вес добиваемой цели. Она полагала, что деликатность ее штриха может привести ее в возвышенный и строгий мир, когда-то обитаемый Моранди. Она хотела рисовать картины, которые бы выказали немое чудо простых вещей, святой эфир, реющий в космосе между вещами, перевели бы человеческое существование в нечто мелкое, включающее в себя все там за нашими пределами, вокруг нас, точно так же, как она знает, что невидимое сейчас кладбище простирается перед ней, хотя она не может его видеть. Но она была неправа, доверившись лишь вещам, и только вещам, растратив ее время на бессчетное количество зданий в ее картинах и рисунках, на пустые улицы, лишенных людей, на гаражи, бензоколонки и фабрики, на мосты и эстакады дорог, на красные кирпичи старых складов, блестящих в сумрачном свете Нью Йорка. Все оказалось робким уходом, пустыми упражнениями в стиле, хотя единственное, что она хотела рисовать — это выражения ее чувств. Нет никакой надежды для нее ни в чем, кроме как в том, чтобы начать все сначала. Больше никаких неживых объектов, говорит она себе, никаких натюрмортов. Она возвращается к человеческой фигуре и заставит себя сделать штрих более смелым и более чувственным, более выразительным, более диким, если угодно, как могут быть дикими ее внутренние мысли.

Она попросит Алис позировать ей. Сегодня воскресенье, тихое воскресенье без ничего особенного происходящего, и даже если Алис и будет работать сегодня над своей диссертацией, у нее найдется пара часов между сейчас и сном. Она возвращается в дом и поднимается по лестнице в свою комнату. Бинг и Алис все еще спят, и она идет осторожно, не желая их разбудить, снимает пальто и фланелевую пижаму и влезает в старые джинсы и толстый свитер, не беспокоя себя одеванием трусов и бюстгальтера, просто кожа под мягкой материей, желая почувствовать себя — насколько легка и подвижна она может быть сегодня, свободна на весь грядущий день. Она берет альбом для рисунков и Фэйбер-Кастелл карандаш с верха бюро, затем садится на кровать и открывает альбом на первой чистой странице. Держа карандаш в правой руке, она поднимает левую руку в воздух, наклоняет под углом сорок пять градусов и держит в подвешенном состоянии на расстоянии двенадцати дюймов от своего лица, изучая ее до тех пор, пока рука начинает казаться отдельной от ее тела. Теперь это — чужая рука, рука, принадлежащая кому-то другому, никому, женская рука с тонкими пальцами и закругленными ногтями, с полумесяцами у оснований ногтей, узкими запястьями с небольшим костяным утолщением, выступающим на левой стороне, с суставами и соединениями цвета слоновой кости, с почти прозрачной белой кожей поверх сетки кровеносных сосудов, с голубыми венами, несущих красную кровь, проникающую сквозь всю ее систему под ударам сердца и от движения воздуха в ее легких. Сгибы, запястье, фаланги, подкожное покрытие. Она прикладывает острие карандаша к пустому листу и начинает рисовать руку.

В девять тридцать она стучится в дверь Алис. Прилежная Бергстром уже за работой, стая пальцев летает по клавишам ее лаптопа, глаза прикованы к экрану перед ней, и Эллен извиняется за прерванную работу. Нет, нет, говорит Алис, все нормально, и затем она перестает печатать и поворачивается к подруге с одной из тех ее теплых улыбок на лице, нет, более, чем обычной улыбкой, где-то даже материнской улыбкой, не улыбкой матери Эллен, конечно, но такой, какую обычно все матери должны показывать своим детям, улыбкой — не приветствием, а предложением чего-нибудь, благословением. Она думает: Алис будет замечательной матерью, когда придет время… супер-матерью, говорит она себе, и затем, после сопоставления тех двух слов, она представляет Алис в виде Матери Настоятельницы, внезапно видя ее в монашеском образе, и от этого мгновенного отклонения в сторону она теряет нить мысли и не успевает спросить Алис, если бы она согласилась позировать ей, как та спрашивает ее:

Видела ли ты Лучшие Годы Нашей Жизни?

Конечно, говорит Эллен. Все знакомы с этим фильмом.

Понравилось?

Очень. Это один из моих самых любимых фильмов Голливуда.

Почему тебе понравилось?

Я не знаю. Он тронул меня. Я всегда плачу, когда смотрю.

Тебе не кажется, что он немного надуманный?

Конечно, надуманный. Это же Голливуд, правда? Все голливудские киноленты немного надуманны, тебе не кажется?

Это правда. Но этот фильм менее надуман, чем остальные — это ты хочешь сказать?

Вспомни сцену, когда отец помогает сыну уложиться спать.

Харолду Расселлу, солдату, потерявшему руку на войне.

Он не может сам отцепить свой крюк, он не может сам расстегнуть пуговицы пижамы, он не может сам выложить свои сигареты. Его отец должен все делать за него. Насколько я помню, в этой сцене нет музыки, немного слов диалога, но это — один из самых замечательных эпизодов в фильме. Совершенно честный. Чрезвычайно трогательный.

И стали они все жить-поживать?

Может да, может нет. Дана Андрюс говорит девушке —

Терезе Райт —

Он говорит Терезе Райт, что им еще много раз достанется. Может достанется, может нет. А персонаж Фредрика Марча, вечно пьяный, беспробудный, буйный алкоголик — его жизнь будет сплошным весельем через несколько лет?

А что ты скажешь о Харолде Расселле?

Он, в конце концов, женится на своей любви, но что это будет за семья? Он — простой, добросердечный мужчина, но такой чертовски замкнутый, такой эмоционально закупоренный, что я не вижу, каким образом она будет счастлива с ним.

Я даже не знала, как хорошо ты знакома с фильмом.

Моя бабушка сходила по нему с ума. Ей было шестнадцать лет, когда началась война, и она всегда говорила, что Лучшие Годы Нашей Жизни — это ее кино. Мы должны были смотреть вместе пять или шесть раз.

Они еще говорят о фильме несколько минут, а затем она, наконец, вспоминает о том, что хотела задать Алис тот вопрос, что привел ее к двери. Алис сейчас занята, но она будет рада отдохнуть час после обеда и попозировать ей тогда. Что Алис не понимает, так это то, что Эллен неинтересно рисовать ее портрет, она хочет рисовать все ее тело, и не просто в одежде, а полный рисунок обнаженной натуры, возможно, несколько рисунков, похожих на те, которые она рисовала в художественной школе. Наступает неловкий момент для них, когда они идут в комнату Эллен после обеда, и Эллен просит Алис снять свою одежду. Алис никогда не была моделью, она не привыкла быть голой под чьим-нибудь пристальным взглядом, и, хоть она и Эллен иногда ловили друг на друге взгляды, входя или выходя из туалета, это совсем не сравнимо с пыткой сидения целого часа, пока твоя подруга разглядывает тебя с ног до головы, особенно сейчас, когда она чувствует себя очень недовольной своим весом, и несмотря на то, что Эллен говорит Алис, что она красива, что ей не надо об этом беспокоиться, это просто художественная тренировка, художники привыкли рассматривать чужие тела, Алис слишком устыжена собой, чтобы уступить просьбе подруги, она извиняется, ужасно извиняется, но она не может продолжать и должна сказать, нет. Эллен потрясена отказом Алис сделать для нее простую вещь, ведь для нее это — первый шаг в преобразовании себя, как художника, что никак не меньше преобразования себя, как женщины, как человеческое создание, и как только она понимает, что Алис не хотела никоим образом обидеть ее, она чувствует себя обиженной, и она просит Алис покинуть комнату, она закрывает дверь, садится на постель и начинает плакать.

МАЙЛС ХЕЛЛЕР

Он думает об этом, как о шестимесячном тюремном заключении без права на досрочный выход из-за примерного поведения. Праздники Рождества и Пасхи позволят Пилар навестить его, но он будет заключен в свою камеру на все шесть месяцев. Он не должен мечтать о побеге. Никаких вырытых тоннелей посередине ночи, никакого противостояния охранникам, никакой перерезанной колючей проволоки, никаких бешеных собачьих погонь в лесу. Если он сможет протянуть свой срок без особых проблем и удержит себя в руках, он окажется на автобусе, направляющемся во Флориду двадцать второго мая, а на двадцать третье он будет с Пилар праздновать ее день рождения. До тех пор он как-нибудь протянет, задержав дыхание.

Удержать себя в руках. Эту фразу он продолжал повторять во время всего путешествия, во время семи телефонных разговоров с ней за тридцать четыре часа, проведших им на дороге. Ты должен удержать себя в руках. Когда она не рыдала в телефон или не слала проклятия в адрес ее маниакальной сучки-сестры, она, похоже, понимала, чего он хотел донести до нее. Он слышал себя, повторяющего вновь и вновь простые слова, которые еще два дня тому назад он не мог представить, как сказанные им, и все же, только часть его верила в произнесенное. Они должны быть сильными. Это был тест, и их любовь станет только глубже от этого. И там еще присутствовал совет, напутствие хорошо учиться в школе, помнить о хорошем питании, о том, чтобы ложиться спать пораньше, регулярно менять масло в машине, читать книги, оставленные им. Был ли это муж, говорящий со своей будущей женой, или отец, говорящий с ребенком? Немного и того и другого. Это был Майлс, говорящий с Пилар. Майлс, старающийся поддержать девушку, поддержать самого себя.

Он входит в Больницу Для Сломанных Вещей в три часа дня понедельника. Так было условлено. Если бы он пришел после шести часов, он должен был бы направиться прямиком в дом на Сансет Парк. Если бы он появился в течение дня, он повстречался бы с Бингом на его работе на Пятой Авеню в Бруклине. Колокольчик звякнул, когда он открыл и закрыл дверь, а, войдя внутрь, он удивился, каким маленьким было помещение, наверняка, самой маленькой больницей в мире, думает он, сумрачный захламленный храм с древними печатными машинками на витрине, с фигурой индейца магазина курительных принадлежностей, стоящей в дальнем левом углу, с моделями бипланов и монопланов, болтающихся под потолком, и стенами, покрытыми вывесками и плакатами, рекламирующими товары, покинувшими Америку десятки лет тому назад: жевательную резинку Блэк Джэк, сетку для волос О’Делл, витаминные добавки Геритол, таблетки Картер’с Литтл Ливер Пиллз, сигареты Олд Голд. От звука колокольчика из задней комнаты за прилавком появляется Бинг, выглядящий еще шире и с еще бóльшим количеством волос повсюду, чем он помнил его, большой, широко ухмыляющийся увалень, надвигающийся на него с распростертыми руками. Бинг — это улыбки и смех, это медвежьи объятия и поцелуи в щеки; и Майлс, пойманный врасплох таким сентиментальным приветствием, сам взрывается смехом, когда с трудом вырывается из железных объятий друга.

Бинг закрывает Больницу пораньше, и, подозревая, что Майлс проголодался после длительной дороги, он приводит его по Пятой Авеню через пару кварталов туда, где находится его любимое обеденное место, в видавшую лучшие времена забегаловку, в которой подают рыбу с чипсами, пастуший пирог, домашнюю колбасу с картофельным пюре, полный ассортимент еды британской морской империи. Не удивительно, что Бинг так раздался вширь, думает Майлс, обедая в этой жироварне несколько раз в неделю, но, сказать правду, сейчас он умирает с голоду, и что может лучше горячего пастушьего пирога наполнить желудок в этот холодный день? В то же время Бинг рассказывает ему о доме, о своей музыкальной группе, о неудавшейся любви с Милли, разбавляя свой рассказ короткими репликами о том, как хорошо на его взгляд выглядит Майлс, и как он рад вновь увидеть его. Майлс почти не отвечает, он занят едой, но в то же время поражен воодушевлением и разящим наповал доброжелательством Бинга; и чем больше Бинг говорит, тем больше ему кажется, что его друг по переписке прошедших семи лет — все тот же человек, каким он видел его в последний раз, немного старше, конечно, немного самоувереннее, очевидно, но по сути — тот же человек, хотя он, Майлс, стал совершенно другим, не тем ягненком из стада семь лет тому назад.

Под конец обеда на лице Бинга появляется некое выражение дискомфорта. Он замолкает на какое-то время, вертит свою вилку в руках, опускает глаза к столу, очевидно, не найдя нужных слов, и когда он вновь заговаривает, его голос становится более сдержанным, чем был ранее, почти переходит в шепот.

Я не хочу влезать к тебе в душу, говорит он, но мне интересно, если у тебя есть планы.

Планы для чего? спрашивает Майлс.

Увидеть родителей, хотя бы.

А тебе не все ли равно?

Не все равно, к сожалению, да. Я был твоим информатором долгое время, и мне хотелось бы уйти на пенсию.

Ты уже на пенсии. В тот самый момент, как я вышел сегодня из автобуса, ты получил золотые часы за выслугу лет. За годы верной службы. Ты же знаешь, как я тебе благодарен, да?

Мне не нужна твоя благодарность, Майлс. Я просто не хочу, чтобы ты вновь послал на хуй свою жизнь. Им не было легко, понимаешь.

Понимаю. Не думай, что я не понимаю.

Ну? Так ты увидишься с ними или нет?

Я хочу, я надеюсь…

Это что за ответ. Да или нет?

Да. Конечно, я встречусь, говорит он, не уверен, что сможет или нет, не зная, что Бинг разговаривал с его родителями пятьдесят два раза за прошедшие семь лет, не ведая, что его отец и его мать и Уилла, все знают об его приезде в Нью Йорк сегодня. Конечно, я встречусь, вновь говорит он. Просто дай мне передохнуть сначала.

Дом не похож ни на один дом, виденный им в Нью Йорке. Он знает, что город наполнен аномальными строениями, никак не вписывающимися в городскую жизнь — кирпичными домами и невысокими домами с садами вокруг них в определенных местах Куинса, например, с их застенчивой тоской по пригородному покою, или редкими деревянными домами в северной части Бруклин Хайтс, сохранившимися напоминаниями о жизни 1840-х годов — но этот дом в Сансэт Парк не представляет из себя ничего ни пригородного ни исторического, какой-то сарай, заброшенный образец архитектурной глупости, который не был бы на месте нигде — ни в Нью Йорке, ни за его пределами. Бинг не слал фотографий дома со своими письмами, не описывал ни вида дома ни его деталей, и потому у него не было никакого представления о том, что ожидать, но даже если он что-то и ожидал, то точно не такого.

Потрескавшаяся серая черепица, обрамленные красным три наборных окна на втором этаже, шаткая балюстрада на веранде, обшитая накрест белыми планками, четыре красного цвета столбика, вылезших на крышу продолжением веранды такого же кирпичного красного цвета, что и обрамление окон, но с не покрашенными ступенями и поручнями к ним, с торчащими во все стороны занозами, отчего они и были оставлены без никакого покрытия. Алис и Эллен все еще на работе, когда он и Бинг поднимаются по шести ступеням веранды и входят внутрь. Бинг проводит его по дому подробной экскурсией, явно довольный своими достижениями; и если помещения кажутся ему немного тесными (не из-за размеров комнат или количества комнат, но потому, что внутри было слишком много разных вещей — барабаны Бинга, холсты Эллен, книги Алис), но выглядят они на удивление чистыми, с починенными заплатками на стенах и свежей краской поверх, и потому — совершенно пригодными для житья. Кухня, туалет с душем и спальня — на первом этаже; три спальни — на втором. Но нет гостевой комнаты или комнаты отдыха, что означает, кухня — единственное место для общих встреч, вместе с верандой во времена хорошей погоды. Он получает в наследство спальню Милли на первом этаже, что в общем-то плюс, поскольку эта комната более всего подходит для уединения, если получится быть уединенным по соседству с кухней. Он кладет сумку на кровать, и, пока он разглядывает пейзаж за его окнами, в одном — пустырь с ржавым автомобилем, в другом — вид на заброшенную стройку, Бинг рассказывает ему о различных обычаях и протоколах, установившихся после их вселения. Каждый отвечает за что-то по дому, но кроме этого все свободны делать, что вздумается. Он — ремонтник-уборщик, Эллен отвечает за чистоту помещений, а Алис занимается покупками и большинством приготовления еды. Может, Майлсу захотелось бы разделить часть работы с Алис, чередоваться с ней временем покупок и приготовления еды. Майлс не возражает. Ему нравится готовить еду, говорит он, у него неплохо получается, и это не будет проблемой. Бинг продолжает рассказывать о том, что они, обычно, завтракают и ужинают вместе, потому что так дешевле и легче сэкономить хоть немного денег. Разделить на всех траты — помогает им выжить, и с приходом Майлса в их дом, траты на каждого человека, конечно, уменьшатся. Им всем выгодно, что он здесь, и разговор не только о деньгах, но и о том, как изменится настроение всех с приходом Майлса; и Бинг хочет, чтобы он понял, как ему радостно от того, что он вернулся. Майлс пожимает плечами, говоря при этом, что он надеется ужиться со всеми, но в глубине души он не уверен, что все пройдет гладко, что, может, ему надо было бы найти свое отдельное место обитания. Главная проблема — наличные, та же проблема, что и у других. У него больше нет работы, и его привезенных с собой трех тысяч долларов хватит ненадолго. Нравится или нет, но сейчас ему придется быть здесь, и пока его обстоятельства значительно не изменятся в лучшую сторону, ему придется выживать здесь. И так начинается отсчет его тюремного срока. Сестра Пилар сделала из него нового члена Четверки Сансет Парк.

Той ночью они устраивают торжественный ужин в его честь. Это — знак гостеприимства, и, хотя ему очень не хотелось быть центром внимания, он старается изо всех сил не показать того, как неудобно он чувствует себя в этой роли. Какие у него первые впечатления от них? Из них из всех Алис кажется ему более дружественной, более земной, и ему нравится ее прямой, мальчишеский взгляд провинциалки на вещи. Начитанная, с трезвым умом, понимает он, но непритязательная, несамовлюбленная, с талантом к негромким умным шуткам в самое неожиданное время. Эллен представляется ему сплошной загадкой. Она в то же время и привлекательна и непривлекательна, и открыта и замкнута, и за одну минуту она становится совсем другой. Долгие, неловкие ее молчания, а затем, когда она наконец заговаривает, ее слова не блещут проницательностью. Он чувствует в ней внутреннее волнение, беспокойство и в то же время глубокую доброту. Ели бы она при этом не смотрела бы на него так пристально, он смог бы сказать ей какие-нибудь теплые слова, но ее глаза смотрят только на него с того времени, как они все сели за стол, и ему очень неловко от ее прямого, вопрошающего интереса к нему. Там был еще Джэйк, гость Сансет Парка, худой, лысеющий, остроносый и с большими ушами Джэйк Баум, писатель, друг Алис. Первое время он был еще сносен, но потом Майлс меняет свое мнение о нем, заметив, что тот совершенно не утруждает себя выслушиванием других, особенно Алис, которую он прерывает снова и снова, часто обрезая ее на полуслове, чтобы закончить какую-то свою мысль; и вскоре Майлс понимает, что Джэйк — скучный человек, хоть и может цитировать Эзру Паунда по памяти и знает все команды-участники финалов Мировой Серии, начиная с 1932 года. Слава Богу, Бинг сглаживает все углы, блестяще справляясь с ролью церемониймейстера, и, несмотря на царящее напряжение в воздухе, он упрямо сохраняет фривольную интонацию вечера. Каждый раз, когда открывается очередная бутылка вина, он встает и произносит тост, празднуя вселение Майлса и грядущий четырех-месячный юбилей их маленькой революции, празднуя право на вселение всех сквоттеров. Единственное неудобство в дружеских словах лишь то, Майлс совсем не пьет, и он знает, что, если люди встречаются с кем-то, воздерживающимся от алкоголя, они автоматически считают этого человека алкоголиком на лечении. Майлс никогда не был алкоголиком, но было время, когда ему казалось, что он слишком много пил; и когда он бросил пить три года тому назад, то причиной этому была экономия денег, а не забота о здоровье. Они могут думать, что хотят, говорит он себе, ему это неважно, но каждый раз, когда Бинг поднимает бокал с очередным тостом, Джэйк поворачивается к Майлсу и зовет его присоединиться к ним. Ненамеренная ошибка в первый раз, ладно, но после было уже два тоста, и каждый раз Джэйк продолжает обращаться к нему. Если бы тот знал, на что способен Майлс в гневе, он бы тут же перестал, но Джэйк не знает об этом, и если он еще раз обратится к нему, то вечер закончится для него окровавленным носом или сломанной челюстью. Все эти годы он справлялся со своими вспышками гнева, а сейчас, в первый же день возвращения в Нью Йорк, Майлс вновь начинает закипать внутри, вновь готов кого-нибудь разорвать.

Потом становится еще хуже. Перед ужином он просит Бинга не рассказывать о том, кто его родители, чтобы имена Морриса Хеллера и Мэри-Ли Суанн не появились за разговором, и Бинг ответил, что да, конечно, без слов, но сейчас, в конце ужина, Джэйк затевает разговор о последнем романе Рензо Майклсона, Диалоги в Горах, вышедшем в издательстве отца в сентябре. И в этом нет ничего необычного, потому что книга продается очень успешно, без сомнения люди говорят о ней, а Баум — сам писатель, что означает, и ему интересна работа Рензо, но у Майлса нет никакого желания слышать болтовню об этом, особенно об этой книге, прочитанной им во Флориде, когда она впервые была опубликована, прочитанной им лишь когда рядом не было Пилар, потому что ему было тяжело читать ее; он понял с первых страниц, что два шестидесятилетних мужчины, сидящих и разговаривающих между собой о горе в Беркшайре, были Рензо и его отец, и было невозможно читать эту книгу без вырывавшихся наружу слез, зная, что и он сам был как-то вовлечен в печальности романа; и эти два человека, разговаривающих между собой о вещах, прожитых ими, старые друзья, лучшие друзья, его отец и его крестный отец, и тут же — надутый важностью Джэйк Баум, рассуждающий о книге; и всем своим нутром Майлс страстно желает, чтобы тот остановился. Баум говорит, что ему бы очень хотелось взять интервью у Майклсона. Он знает, что тот редко говорит с журналистами, но у него есть столько вопросов для него, и было бы очень неплохо для него, если бы он смог убедить Майклсона предоставить ему пару часов? Баум думает лишь о своих жалких амбициях, надеясь стать важной фигурой, высасывая соки из кого-нибудь, кто в десять тысяч раз больше его; и потом балда Бинг присоединятся с новостью, что он чистит и ремонтирует пишущие машинки для Рензо, для старины Майклсона, одного из вымирающей породы писателей, так и не переключившихся на компьютеры, и да, он знает его немного и может замолвить словечко за Джэйка, когда Рензо появится в его Больнице. И теперь Майлс почти готов броситься на Бинга и задушить его, но тут же, к счастью, разговор перескакивает на другой объект, когда Алис издает громкий, оглушающий чих, и внезапно Бинг начинает говорить о болезнях и зимних холодах; и ни слова более об интервью с Рензо Майклсоном.

После этого ужина он решает для себя исчезать при первом появлении Джэйка, избегая всех будущих встреч с ним за едой. Он не хочет ничего делать такого, за что пришлось бы жалеть позже, а Джэйк — такой человек, что сможет вытащить из него самое худшее. Получается так, что проблема эта не такая уж и тяжелая, как ему казалось. Баум показывается здесь только раз в две недели, и, хотя при этом Алис проводит пару ночей с ним в Манхэттене, Майлс чувствует, что у них не все гладко, что они перед лицом испытаний и, возможно, перед концом их отношений. Его это не касается, но сейчас, узнав Алис, он надеется на конец их отношений, потому что Баум не достоин такой женщины, как Алис, и она заслуживает гораздо лучшего.

Через три дня после прибытия он звонит отцу в офис. Ему отвечают, что мистера Хеллера нет в стране, и его не будет на работе до пятого января. Не хотите оставить сообщение для него? Нет, он говорит, он позвонит в следующем месяце, спасибо.

Он читает в газетах, что генеральные репетиции спектакля матери начнутся тринадцатого января.

Он не знает, чем занять себя. Кроме каждодневных разговоров с Пилар, обычно длящихся час-два, больше нет ничего определенного в его жизни. Он болтается бесцельно по улицам, стараясь привыкнуть к месту нынешнего проживания, но очень быстро теряет всякий интерес к Сансет Парку. Это место пахнет мертвечиной, кажется ему, оплакивающая опустошенность нищеты и борьбы иммигрантов за выживание, место без банков и книжных магазинов, только обналичивающие чеки конторы и обветшавшее здание публичной библиотеки, крохотный мирок в большом мире, и где время длится так медленно, что лишь немногие носят на руке часы.

Он проводит время после полудня, фотографируя предприятия у залива, старые здания, приютившие последние еле выживающие компании в этом районе, производители окон и дверей, плавательных бассейнов, женской одежды и униформы медсестер, но фотографии выходят безликими, неинтересными, без вдохновения. На следующий день он путешествует в Чайна-таун на Восьмой Авеню, где многочисленные магазинчики и офисы, толпы прохожих, утки, висящие в окне мясника, сотни живописных сцен, яркие краски жизни вокруг него, но все равно ничто не трогает его; и он возвращается назад, не сделав ни единого снимка. Ему необходимо время, чтобы привыкнуть, говорит он себе. Его тело может быть здесь, но голова все еще с Пилар во Флориде, и пусть он опять дома, этот Нью Йорк — не его Нью Йорк, не Нью Йорк его памяти. Такой же дистанцией автобусного путешествия он мог бы запросто попасть в какой-нибудь иностранный город, или в другой город Америки.

Понемногу он начинает привыкать ко взгляду Эллен. Его больше не пугает ее любопытство, и хоть она и говорит меньше остальных за завтраком или ужином, она может быть очень разговорчивой с ним наедине. В основном она разговаривает с ним, задавая вопросы, не личные вопросы об его жизни или его прошлом, но вопросы об его мнении на разные темы от погоды и проблем мира. Нравится ему зима? Кто лучший художник — Пикассо или Матисс? Беспокоит ли его проблема глобального потепления? Был ли он рад, когда Обама стал президентом? Почему мужчинам так нравится спорт? Кто его любимый фотограф? Несомненно, ее прямые вопросы кажутся детскими, но в то же время они же часто вызывают в нем откровенные ответы, и, следуя протоптанной ранее дорогой Алис и Бинга, он тоже начинает чувствовать себя ответственным за нее. Он понимает, что Эллен одинока, и она ничего не имела бы против того, чтобы проводить каждую ночь в его постели, но он уже рассказал так много о Пилар, что это становится невозможным. В один из ее выходных она приглашает его прогуляться с ней по кладбищу Грин-Вуд, нанести визит в Город Мертвецов, как она называет, и в первый раз за все время его пребывания в Сансет Парк, внутри него что-то происходит. Во Флориде были оставленные, позабытые, никому не нужные вещи, а здесь, в Бруклине, были никому не нужные люди. Ему кажется, что стоило бы пойти посмотреть.

С Алис у него есть возможность поговорить хоть с кем-то о книгах — чрезвычайная редкость за все его годы колледжа и жизни с Пилар. В самом начале он обнаруживает, что она в основном невежественна в европейской и южно-американской литературах, что, в общем-то, слегка разочаровывает, но она представляет собой тот тип академического работника, поднявшегося в своем узком мире до самых крутых вершин и более знакомого с Беовульфом и Дрейзером, чем с Данте и Борхесом, что это не становится для него большой проблемой; у них появляется очень много общих тем для разговоров, и через совсем немногое время у них появляются специальные слова и жесты, выказывающие их отношение к предмету, язык междометий, мимики, поднятых бровей, кивков головой и внезапных хлопков по колену. Она не говорит с ним о Джэйке, потому и он не спрашивает ее ни о чем. Он рассказал ей о Пилар, однако, не так много, не так много, кроме того, как ее зовут, и что она приедет сюда из Флориды на Рождественский отдых. Он говорит отдых вместо каникул, потому что отдых подразумевает колледж, а каникулы всегда означают школу; и он не хочет никому в доме дать повода для того, чтобы узнать возраст Пилар, пока она сам сюда не приедет — и тогда, надеется он, уже никто и не спросит его об этом. Но даже если и спросят, это не проблема. Единственный человек-проблема — это Анджела, и Анджела не узнает, что Пилар уехала. Он вновь и вновь обсуждает эту деталь с Пилар. Она не должна говорить никому из сестер о том, что едет, не только Анджеле, но и Терезе и Марии, как только она даст им знать об этом, они все узнают; и пусть шансы невелики, но Анджела может последовать за Пилар в Нью Йорк.

Он покупает небольшую книжку с иллюстрациями о кладбище Грин-Вуд, и теперь он ходит каждый день туда с камерой, бродит между могил, монументов и склепов, почти всегда один от холодного декабрьского воздуха, тщательно изучая бьющую через край, часто безвкусную архитектуру некоторых упокойных мест, гранитные колонны и обелиски, греческие мотивы и египетские пирамиды, огромные статуи лежащих на спинах, оплакивающих женщин. Размер кладбища — чуть больше половины Центрального Парка, вполне достаточно места, чтобы потеряться, чтобы позабыть о своем заключении в скучнейшем месте Бруклина и гулять между деревьев и растений, подниматься по холмам и блуждать по тропам этого широченного некрополиса, чтобы позабыть о городе за спиной и заключить себя в абсолютную тишину мертвецов. Он делает снимки могил гангстеров и поэтов, генералов и фабрикантов, жертв преступлений и издателей газет, скоропостижно умерших детей, женщины, прожившей еще семнадцать лет после ее столетия, жены и матери президента Теодора Рузвельта, похороненных друг с дружкой в тот же самый день. Здесь лежат Элиас Хауи, изобретатель швейной машинки, братья Кампфи, придумавшие безопасные лезвия, Хенри Стейнвей, основатель Стейнвей Пиано Компани, Джон Ундервуд, основатель Ундервуд Тайпрайтер Компани, Хенри Чадвик, изобретший систему подсчета очков в бейсболе, Элмер Сперри, придумавший гироскоп. Через крематорий, построенный в середине двадцатого века, прошли тела Джона Стейнбека, Вуди Гатри, Эдварда Р. Морроу, Юби Блэйка, и сколько еще, знаменитых и не знаменитых, сколько еще душ трансформировалось в дым в этом жутком и прекрасном месте? Он погружается в другой совершенно бесцельный проект, и его фотокамера становится инструментом записи его потерянных, ненужных мыслей, но, по крайней мере, это — хоть какое-то занятие, чтобы провести время, пока не началась его новая жизнь, и где, как не на Грин-Вуд кладбище он смог бы узнать, что настоящее имя актера Франка Моргана, исполнявшего роль Волшебника страны Оз, было Вупперманн?

Загрузка...