САША ЧЕРНЫЙ — ПОЭТ


Из книги «Сатиры»

ЛАМЕНТАЦИИ

Хорошо при свете лампы

Книжки милые читать.

Пересматривать эстампы

И по клавишам бренчать, —

Щекоча мозги и чувство

Обаяньем красоты.

Лить душистый мед искусства

В бездну русской пустоты…

В книгах жизнь широким пиром

Тешит всех своих гостей.

Окружая их гарниром

Из страданья и страстей:

Смех, борьба и перемены,

С мясом вырван каждый клок!

А у нас… углы да стены

И над ними потолок.

Но подчас, не веря мифам.

Так событий личных ждешь!

Заболеть бы, что ли, тифом.

Учинить бы, что ль, дебош?

В книгах гений Соловьевых,

Гейне, Гёте и Золя,

А вокруг от Ивановых

Содрогается земля.

На полотнах Магдалины.

Сонм Мадонн, Венер и Фрин,

А вокруг — кривые спины

Мутноглазых Акулин.

Где событья нашей жизни.

Кроме насморка и блох?

Мы давно живем, как слизни,

В нищете случайных крох.

Спим и хнычем. В виде спорта,

Не волнуясь, не любя.

Ищем Бога, ищем черта.

Потеряв самих себя.

И с утра до поздней ночи

Все, от крошек до старух,

Углубив в страницы очи.

Небывалым дразнят дух.

В звуках музыки — страданье.

Боль любви и шепот грез.

А вокруг одно мычанье.

Стоны, храп и посвист лоз.

Отчего? Молчи и дохни.

Рок — хозяин, ты — лишь раб.

Плюнь, ослепни и оглохни,

И ворочайся, как краб!

…………………………………………

Хорошо при свете лампы

Книжки милые читать.

Перелистывать эстампы

И по клавишам бренчать.

1909

ПРОБУЖДЕНИЕ ВЕСНЫ

Вчера мой кот взглянул на календарь

И хвост трубою поднял моментально.

Потом подрал на лестницу, как встарь,

И завопил тепло и вакханально:

«Весенний брак! Гражданский брак!

Спешите, кошки, на чердак…»

И кактус мой — о, чудо из чудес! —

Залитый чаем и кофейной гущей.

Как новый Лазарь, взял да и воскрес

И с каждым днем прет из земли все пуще.

Зеленый шум… Я поражен:

«Как много дум наводит он!»

Уже с панелей смерзшуюся грязь,

Ругаясь, скалывают дворники лихие.

Уже ко мне забрел сегодня «князь».

Взял теплый шарф и лыжи беговые…

«Весна, весна! — пою, как бард. —

Несите зимний хлам в ломбард».

Сияет солнышко. Ей-богу, ничего!

Весенняя лазурь спугнула дым и копоть,

Мороз уже не щиплет никого.

Но многим нечего, как и зимою, лопать…

Деревья ждут… Гниет вода.

И пьяных больше, чем всегда.

Создатель мой! Спасибо за весну! —

Я думал, что она не возвратится, —

Но… дай сбежать в лесную тишину

От злобы дня. холеры и столицы!

Весенний ветер за дверьми…

В кого б влюбиться, черт возьми?

1909

АНАРХИСТ

Жил на свете анархист,

Красил бороду и щеки.

Ездил к немке в Териоки

И при этом был садист.

Вдоль затылка жались складки

На багровой полосе.

Ел за двух, носил перчатки —

Словом, делал то, что все.

Раз на вечере попович.

Молодой идеалист.

Обратился: «Петр Петрович,

Отчего вы анархист?»

Петр Петрович поднял брови

И, багровый, как бурак.

Оборвал на полуслове:

«Вы невежа и дурак!»

1910

ПОШЛОСТЬ Пастель

Лиловый лиф и желтый бант у бюста.

Безглазые глаза — как два пупка.

Чужие локоны к вискам прилипли густо

И маслянисто свесились бока.

Сто слов, навитых в черепе на ролик, —

Замусленную всеми ерунду, —

Она, как четки набожный католик.

Перебирает вечно на ходу.

В ее салонах — все, толпою смелой.

Содравши шкуру с девственных идей.

Хватают лапами бесчувственное тело

И рьяно ржут, как стадо лошадей.

Там говорят, что вздорожали яйца

И что комета стала над Невой, —

Любуясь, как каминные китайцы

Кивают в такт под граммофонный вой.

Сама мадам наклонна к идеалам:

Законную двуспальную кровать

Под стеганым атласным одеялом

Она всегда умела охранять.

Но, нос суя любовно и сурово

В случайный хлам бесштемпельных «грехов»,

Она читает вечером Баркова

И с кучером храпит до петухов.

Поет. Рисует акварелью розы.

Следит, дрожа, за модой всех сортов.

Копя остроты, слухи, фразы, позы

И растлевая музу и любовь.

На каждый шаг — расхожий катехизис,

Прин-ци-пи-аль-но носит бандажи.

Некстати поминает слово «кризис»

И томно тяготеет к глупой лжи.

В тщеславном, нестерпимо остром зуде

Всегда смешна, себе самой в ущерб,

И даже на интимнейшей посуде

Имеет родовой дворянский герб.

Она в родстве и дружбе неизменной

С бездарностью, нахальством, пустяком.

Знакома с лестью, пафосом, изменой

И, кажется, в амурах с дураком…

Ее не знают, к счастью, только…

Кто же? Конечно — дети, звери и народ.

Одни — когда со взрослыми не схожи.

А те — когда подальше от господ.

Портрет готов. Карандаши бросая.

Прошу за грубость мне не делать сцен:

Когда свинью рисуешь у сарая —

На полотне не выйдет belle Héléne[7].

1910

ПОТОМКИ

Наши предки лезли в клети

И шептались там не раз:

«Туго, братцы… Видно, дети

Будут жить вольготней нас».

Дети выросли. И эти

Лезли в клети в грозный час

И вздыхали: «Наши дети

Встретят солнце после нас».

Нынче так же, как вовеки.

Утешение одно:

Наши дети будут в Мекке,

Если нам не суждено.

Даже сроки предсказали:

Кто — лет двести, кто — пятьсот,

А пока лежи в печали

И мычи, как идиот.

Разукрашенные дули,

Мир умыт, причесан, мил…

Лет чрез двести? Черта в стуле!

Разве я Мафусаил?

Я, как филин, на обломках

Переломанных богов.

В передавшихся потомках

Нет мне братьев и врагов.

Я хочу немножко света

Для себя, пока я жив;

От портного до поэта —

Всем понятен мой призыв…

А потомки… Пусть потомки.

Исполняя жребий свой

И кляня свои потемки.

Лупят в стенку головой!

1908

КРЕЙЦЕРОВА СОНАТА

Квартирант сидит на чемодане

И задумчиво рассматривает пол.

Те же стулья, и кровать, и стол,

И такая же обивка на диване.

И такой же бигус на обед. —

Но на всем какой-то новый свет…

Блещут икры полной прачки Феклы.

Перегнулся сильный стан во двор.

Как нестройный, шаловливый хор.

Верещат намыленные стекла,

И заплаты голубых небес

Обещают тысячи чудес.

Квартирант сидит на чемодане.

Груды книжек покрывают пол.

Злые стекла свищут: эй, осел!

Квартирант копается в кармане.

Вынимает стертый четвертак.

Ключ, сургуч, копейку и пятак…

За окном стена в сырых узорах.

Сотни ржавых труб вонзились в высоту,

А в Крыму миндаль уже в цвету…

Вешний ветер закрутился в шторах

И не может выбраться никак.

Квартирант пропьет свой четвертак!

Так пропьет, что небу станет жарко.

Стекла вымыты. Опять тоска и тишь.

Фекла, Фекла, что же ты молчишь?

Будь хоть ты решительной и яркой:

Подойди, возьми его за чуб

И ожги огнем весенних губ…

Квартирант и Фекла на диване.

О, какой торжественный момент!

«Ты — народ, а я — интеллигент, —

Говорит он ей среди лобзаний. —

Наконец-то, здесь, сейчас, вдвоем,

Я тебя, а ты меня — поймем…»

1909

ОТЪЕЗД ПЕТЕРБУРЖЦА

Середина мая, и деревья голы…

Словно Третья Дума делала весну!

В зеркало смотрю я, злой и невеселый.

Смазывая йодом щеку и десну.

Кожа облупилась, складочки и складки,

Из зрачков сочится скука многих лет.

Кто ты, худосочный, жиденький и гадкий?

Я?! О нет, не надо, ради Бога, нет!

Злобно содрогаюсь в спазме эстетизма

И иду к корзинке складывать багаж:

Белая жилетка, Бальмонт, шипр и клизма.

Желтые ботинки, Брюсов и бандаж.

Пусть мои враги томятся в Петербурге!

Еду, еду, еду — радостно и вдруг.

Ведь не догадались думские Ликурги

Запрещать на лето удирать на юг.

Синие кредитки вместо Синей Птицы

Унесут туда, где солнце, степь и тишь.

Слезы увлажняют редкие ресницы:

Солнце… Степь и солнце вместо стен и крыш.

Был я богоборцем, был я мифотворцем

(Не забыть панаму, плащ, спермин и «код»).

Но сейчас мне ясно: только тошнотворцем.

Только тошнотворцем был я целый год…

Надо подписаться завтра на газеты,

Чтобы от культуры нашей не отстать.

Заказать плацкарту, починить штиблеты

(Сбегать к даме сердца можно нынче в пять).

К прачке и в ломбард, к дантисту-иноверцу,

К доктору — и прочь от берегов Невы!

В голове — надежды вспыхнувшего сердца.

В сердце — скептицизм усталой головы.

1908

ИСКАТЕЛЬ (Из дневника современника)

С горя я пошел к врачу.

Врач пенсне напялил на нос:

«Нервность. Слабость. Очень рано-с!

Ну-с, так я вам закачу

Гунияди-Янос».

Кровь ударила в виски:

Гунияди?! От вопросов.

От безверья, от тоски?!

Врач сказал: «Я не философ.

До свиданья».

Я к философу пришел:

«Есть ли цель? Иль книги — ширмы?

Правда «школ» — ведь правда фирмы?

Я живу, как темный вол.

Объясните!»

Заходил цветной халат

Парой егеровских нижних:

«Здесь бессилен сам Сократ!

Вы — профан. Ищите ближних».

— «Очень рад».

В переулке я поймал

Человека с ясным взглядом.

Я пошел тихонько рядом:

«Здравствуй, ближний…» — «Вы нахал!»

— «Извините…»

Я пришел домой в чаду,

Переполненный раздумьем.

Мысль играла в чехарду

То с насмешкой, то с безумьем.

Пропаду!

Тихо входит няня в дверь.

Вот еще один философ:

«Что сидишь, как дикий зверь?

Плюнь да веруй — без вопросов…»

— «В Гунияди?»

— «Гу-ни-я-ди? Кто такой?

Не немецкий ли святой?

Для спасения души —

Все святые хороши…»

Вышла.

1909

ОПЯТЬ…

Опять опадают кусты и деревья.

Бронхитное небо слезится опять,

И дачники, бросив сырые кочевья.

Бегут, ошалевшие, вспять.

Опять, перестроив и душу, и тело

(Цветочки и летнее солнце — увы!).

Творим городское, ненужное дело

До новой весенней травы.

Начало сезона. Ни света, ни красок.

Как призраки, носятся тени людей, —

Опять одинаковость сереньких масок

От гения до лошадей.

По улицам шляется смерть. Проклинает

Безрадостный город и жизнь без надежд,

С презреньем, зевая, на землю толкает

Несчастных, случайных невежд.

А рядом духовная смерть свирепеет

И сослепу косит, пьяна и сильна.

Всё мало и мало — коса не тупеет,

И даль безнадежно черна.

Что будет? Опять соберутся Гучковы

И мелочи будут, скучая, жевать,

А мелочи будут сплетаться в оковы,

И их никому не порвать.

О, дом сумасшедших, огромный и грязный!

К оконным глазницам припал человек:

Он видит бесформенный мрак безобразный,

И в страхе, что это навек,

В мучительной жажде надежды и красок

Выходит на улицу, ищет людей…

Как страшно найти одинаковость масок

От гения до лошадей!

1908

КУЛЬТУРНАЯ РАБОТА

Утро. Мутные стекла как бельма.

Самовар на столе замолчал.

Прочел о визитах Вильгельма

И сразу смертельно устал.

Шагал от дверей до окошка.

Барабанил марш по стеклу

И следил, как хозяйская кошка

Ловила свой хвост на полу.

Свистал. Рассматривал тупо

Комод, «Остров мертвых», кровать.

Это было и скучно и глупо —

И опять начинал я шагать.

Взял Маркса. Поставил на полку.

Взял Гёте — и тоже назад.

Зевая, подглядывал в щелку.

Как соседка пила шоколад.

Напялил пиджак и пальтишко

И вышел. Думал, курил…

При мне какой-то мальчишка

На мосту под трамвай угодил.

Сбежались. Я тоже сбежался.

Кричали. Я тоже кричал.

Махал рукой, возмущался

И карточку приставу дал.

Пошел на выставку. Злился.

Ругал бездарность и ложь.

Обедал. Со скуки напился

И качался, как спелая рожь.

Поплелся к приятелю в гости.

Говорил о холере, добре,

Гучкове, Урьеле д’Акосте —

И домой пришел на заре.

Утро… Мутные стекла как бельма.

Кипит самовар. Рядом «Русь»

С речами того же Вильгельма.

Встаю — и снова тружусь.

1908

ЖЕЛТЫЙ ДОМ

Семья — ералаш, а знакомые — нытики.

Смешной карнавал мелюзги.

От службы, от дружбы, от прелой политики

Безмерно устали мозги.

Возьмешь ли книжку — муть и мразь:

Один кота хоронит.

Другой слюнит, разводит грязь

И сладострастно стонет…

Петр Великий, Петр Великий!

Ты один виновней всех:

Для чего на север дикий

Понесло тебя на грех?

Восемь месяцев зима, вместо фиников —

морошка.

Холод, слизь, дожди и тьма — так и тянет

из окошка

Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой…

Негодую, негодую… Что же дальше. Боже мой?!

Каждый день по ложке керосина

Пьем отраву тусклых мелочей…

Под разврат бессмысленных речей

Человек тупеет, как скотина…

Есть парламент, нет? Бог весть,

Я не знаю. Черти знают.

Вот тоска — я знаю — есть,

И бессилье гнева есть…

Люди ноют, разлагаются, дичают,

А постылых дней не счесть.

Где наше — близкое, милое, кровное?

Где наше — свое, бесконечно любовное?

Гучковы, Дума, слякоть, тьма, морошка..

Мой близкий! Вас не тянет из окошка

Об мостовую брякнуть шалой головой?

Ведь тянет, правда?

1908

ЗЕРКАЛО

Кто в трамвае, как акула.

Отвратительно зевает?

То зевает друг-читатель

Над скучнейшею газетой.

Он жует ее в трамвае,

Дома, в бане и на службе,

В ресторанах, и в экспрессе,

И в отдельном кабинете.

Каждый день с утра он знает,

С кем обедал Франц-Иосиф

И какую глупость в Думе

Толстый Бобринский сморозил…

Каждый день, впиваясь в строчки.

Он глупеет и умнеет:

Если автор глуп — глупеет.

Если умница — умнеет.

Но порою друг-читатель

Головой мотает злобно

И ругает, как извозчик,

Современные газеты.

«К черту! То ли дело Запад

И испанские газеты…»

(Кстати — он силен в испанском.

Как испанская корова.)

Друг-читатель! Не ругайся.

Вынь-ка зеркальце складное.

Видишь — в нем зловеще меркнет

Кто-то хмурый и безликий?

Кто-то хмурый и безликий.

Не испанец, о, нисколько.

Но скорее бык испанский.

Обреченный на закланье.

Прочитай: в глазах-гляделках

Много ль мыслей, смеха, сердца?

Не брани же, друг-читатель.

Современные газеты…

1908

ИНТЕЛЛИГЕНТ

Повернувшись спиной к обманувшей надежде

И беспомощно свесив усталый язык,

Не раздевшись, он спит в европейской одежде

И храпит, как больной паровик.

Истомила Идея бесплодьем интрижек.

По углам паутина ленивой тоски.

На полу вороха неразрезанных книжек

И разбитых скрижалей куски.

За окном непогода лютеет и злится…

Стены прочны, и мягок пружинный диван.

Под осеннюю бурю так сладостно спится

Всем, кто бледной усталостью пьян.

Дорогой мой, шепни мне сквозь сон по

секрету.

Отчего ты так страшно и тупо устал?

За несбыточным счастьем гонялся по свету

Или, может быть, землю пахал?

Дрогнул рот. Разомкнулись тяжелые вежды.

Монотонные звуки уныло текут:

«Брат! Одну за другой хоронил я надежды.

Брат! От этого больше всего устают.

Были яркие речи и смелые жесты

И неполных желаний шальной хоровод.

Я жених непришедшей прекрасной невесты,

Я больной, утомленный урод».

Смолк. А буря всё громче стучалась в окошко.

Билась мысль, разгораясь и снова таясь.

И сказал я, краснея, тоскуя и злясь:

«Брат! Подвинься немножко».

1908

1909

Родился карлик Новый Год,

Горбатый, сморщенный урод,

Тоскливый шут и скептик,

Мудрец и эпилептик.

«Так вот он — милый Божий свет?

А где же солнце? Солнца нет!

А впрочем, я не первый.

Не стоит портить нервы».

И люди людям в этот час

Бросали: «С Новым Годом вас!»

Кто честно заикаясь.

Кто кисло ухмыляясь…

Ну как же тут не поздравлять?

Двенадцать месяцев опять

Мы будем спать и хныкать

И пальцем в небо тыкать.

От мудрых, средних и ослов

Родятся реки старых слов.

Но кто еще, как прежде.

Пойдет кутить к надежде?

Ах, милый, хилый Новый Год,

Горбатый, сморщенный урод!

Зажги среди тумана

Цветной фонарь обмана.

Зажги! Мы ждали много лет —

Быть может, солнца вовсе нет?

Дай чуда! Ведь бывало

Чудес в веках немало…

Какой ты старый, Новый Год!

Ведь мы равно наоборот

Считать могли бы годы.

Не исказив природы.

Да… Много мудрого у нас…

А впрочем, с Новым Годом вас!

Давайте спать и хныкать

И пальцем в небо тыкать.

1908

НОВАЯ ЦИФРА 1910

Накрутить вам образов, почтеннейший?

Нанизать вам слов кисло-сладких.

Изысканно гадких

На нити банальнейших строф?

Вот опять неизменнейший

Тощий младенец родился,

А старый хрен провалился

В эту… как ее?..

В Лету.

Как трудно, как нудно поэту!..

Словами свирепо-солдатскими

Хочется долго и грубо ругаться.

Цинично и долго смеяться. —

Но вместо того — лирическо-штатскими

Звуками нужно слагать поздравленье,

Ломая ноги каждой строке

И в гневно-бессильной руке

Перо сжимая в волненье.

Итак: с Новою Цифрою, братья!

С весельем… то бишь с проклятьем —

Дешевым шампанским.

Цимлянским

Наполним утробы.

Упьемся! И в хмеле, таком же дешевом,

О счастье нашем грошовом

Мольбу к Небу пошлем,

К Небу, прямо в серые тучи:

Счастья, здоровья, веселья,

Котлет, пиджаков и любовниц.

Пищеваренье и сон —

Пошли нам, серое Небо!

Молодой снежок

Вьется, как пух из еврейской перины.

Голубой кружок

(То есть луна) — такой смешной и невинный.

Фонари горят

И мигают с усмешкою старых знакомых.

Я чему-то рад

И иду вперед беспечней насекомых.

Мысли так свежи.

Пальто на толстой подкладке ватной,

И лучи-ужи

Ползут от глаз к фонарям и обратно…

Братья! Сразу и навеки

Перестроим этот мир.

Братья! Верно, как в аптеке:

Лишь любовь дарует мир.

Так устроим же друг другу

С Новой Цифры новый пир —

Я согласен для начала

Отказаться от сатир!

Пусть больше не будет ни глупых, ни злобных.

Пусть больше не будет слепых и глухих.

Ни жадных, ни стадных, ни низко-утробных —

Одно лишь семейство святых…

…………………………………………

Я полную чашу российского гною

За Новую Цифру, смеясь, подымаю!

Пригубьте, о братья! Бокал мой до краю

Наполнен ведь вами — не мною.

1909

ДИЕТА

Каждый месяц к сроку надо

Подписаться на газеты.

В них подробные ответы

На любую немощь стада.

Боговздорец иль политик.

Радикал иль черный рак.

Гениальный иль дурак.

Оптимист иль кислый нытик —

На газетной простыне

Все найдут свое вполне.

Получая аккуратно

Каждый день листы газет,

Я с улыбкой благодатной.

Бандероли не вскрывая.

Аккуратно, не читая.

Их бросаю за буфет.

Целый месяц эту пробу

Я проделал. Оживаю!

Потерял слепую злобу.

Сам себя не истязаю;

Появился аппетит,

Даже мысли появились…

Снова щеки округлились, —

И печенка не болит.

В безвозмездное владенье

Отдаю я средство это

Всем, кто чахнет без просвета

Над унылым отраженьем

Жизни мерзкой и гнилой.

Дикой, глупой, скучной, злой…

Получая аккуратно

Каждый день листы газет.

Бандероли не вскрывая.

Вы спокойно, не читая,

Их бросайте за буфет.

1910

МЯСО (Шарж)

Брандахлысты в белых брючках

В лаун-теннисном азарте

Носят жирные зады.

Вкруг площадки, в модных штучках.

Крутобедрые Астарты,

Как в торговые ряды.

Зазывают кавалеров

И глазами, и боками.

Обещая всё для всех.

И гирлянды офицеров,

Томно дрыгая ногами,

«Сладкий празднуют успех».

В лакированных копытах

Ржут пажи и роют гравий.

Изгибаясь, как лоза, —

На раскормленных досыта

Содержанок, в модной славе.

Щуря сальные глаза.

Щеки, шеи, подбородки,

Водопадом в бюст свергаясь,

Пропадают в животе.

Колыхаются, как лодки,

И, шелками выпираясь.

Вопиют о красоте.

Как ходячие шнель-клопсы.

На коротких, пухлых ножках

(Вот хозяек дубликат!)

Грандиознейшие мопсы

Отдыхают на дорожках

И с достоинством хрипят.

Шипр и пот, французский говор…

Старый хрен в английском платье

Гладит ляжку и мычит.

Дипломат, шпион иль повар?

Но без формы люди — братья. —

Кто их, к черту, различит?..

Как наполненные ведра.

Растопыренные бюсты

Проплывают без конца —

И опять зады и бедра…

Но над ними — будь им пусто! —

Ни единого лица!

Июль 1909

Гунгербург

ВСЕРОССИЙСКОЕ ГОРЕ

Всем добрым знакомым с отчаянием посвящаю

Итак — начинается утро.

Чужой, как река Брахмапутра,

В двенадцать влетает знакомый.

«Вы дома?» К несчастью, я дома.

В кармане послав ему фигу.

Бросаю немецкую книгу

И слушаю, вял и суров.

Набор из ненужных мне слов.

Вчера он торчал на концерте —

Ему не терпелось до смерти

Обрушить на нервы мои

Дешевые чувства свои.

Обрушил! Ах, в два пополудни

Мозги мои были как студни…

Но, дверь запирая за ним

И жаждой работы томим,

Услышал я новый звонок:

Пришел первокурсник-щенок.

Несчастный влюбился в кого-то…

С багровым лицом идиота

Кричал он о «ней», о богине,

А я ее толстой гусыней

В душе называл беспощадно…

Не слушал! С улыбкою стадной

Кивал головою сердечно

И мямлил: «Конечно, конечно».

В четыре ушел он… В четыре!

Как тигр я шагал по квартире,

В пять ожил и, вытерев пот.

За прерванный сел перевод.

Звонок… С добродушием ведьмы

Встречаю поэта в передней.

Сегодня собрат именинник

И просит дать взаймы полтинник.

«С восторгом!» Но он… остается!

В столовую томно плетется.

Извлек из-за пазухи кипу

И с хрипом, и сипом, и скрипом

Читает, читает, читает…

А бес меня в сердце толкает:

Ударь его лампою в ухо!

Всади кочергу ему в брюхо!

Квартира? Танцкласс ли? Харчевня?

Прилезла рябая девица:

Нечаянно «Месяц в деревне»

Прочла и пришла «поделиться»…

Зачем она замуж не вышла?

Зачем (под лопатки ей дышло!).

Ко мне направляясь, сначала

Она под трамвай не попала?

Звонок… Шаромыжник бродячий.

Случайный знакомый по даче.

Разделся, подсел к фортепьяно

И лупит. Не правда ли, странно?

Какие-то люди звонили.

Какие-то люди входили.

Боясь, что кого-нибудь плюхну,

Я бегал тихонько на кухню

И плакал за вьюшкою грязной

Над жизнью своей безобразной.

1910

ОБСТАНОВОЧКА

Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом.

Жена на локоны взяла последний рубль.

Супруг, убитый лавочкой и флюсом.

Подсчитывает месячную убыль.

Кряхтят на счетах жалкие копейки:

Покупка зонтика и дров пробила брешь,

А розовый капот из бумазейки

Бросает в пот склонившуюся плешь.

Над самой головой насвистывает чижик

(Хоть птичка Божия не кушала с утра).

На блюдце киснет одинокий рыжик.

Но водка выпита до капельки вчера.

Дочурка под кроватью ставит кошке клизму,

В наплыве счастия полуоткрывши рот,

И кошка, мрачному предавшись пессимизму,

Трагичным голосом взволнованно орет.

Безбровая сестра в облезшей кацавейке

Насилует простуженный рояль.

А за стеной жиличка-белошвейка

Поет романс: «Пойми мою печаль!»

Как не понять?! В столовой тараканы,

Оставя черствый хлеб, задумались слегка,

В буфете дребезжат сочувственно стаканы,

И сырость капает слезами с потолка.

1909

СЛУЖБА СБОРОВ

Начальник Акцептации сердит:

Нашел просчет в копейку у Орлова.

Орлов уныло бровью шевелит

И про себя бранится: «Ишь, бандит!»

Но из себя не выпустит ни слова.

Вокруг сухой, костлявый, дробный треск —

Как пальцы мертвецов, бряцают счеты.

Начальнической плеши строгий блеск

С бычачьим лбом сливается в гротеск. —

Но у Орлова любоваться нет охоты.

Конторщик Кузькин бесконечно рад:

Орлов на лестнице сказал его невесте.

Что Кузькин как товарищ — хам и гад,

А как мужчина — жаба и кастрат…

Ах, может быть, Орлов лишится места!

В соседнем отделении содом:

Три таксировщика, увлекшись чехардою.

Бодают пол. Четвертый же, с трудом

Соблазн преодолев, с досадой и стыдом

Им укоризненно кивает бородою.

Но в коридоре тьма и тишина.

Под вешалкой таинственная пара —

Он руки растопырил, а она

Щемящим голосом взывает: «Я жена…

И муж не вынесет подобного удара!»

По лестницам красавицы снуют.

Пышнее и вульгарнее гортензий.

Их сослуживцы «фаворитками» зовут —

Они не трудятся, не сеют — только жнут.

Любимицы Начальника Претензий…

В буфете чавкают, жуют, сосут, мычат.

Берут пирожные в надежде на прибавку.

Капуста и табак смесились в едкий чад.

Конторщицы ругают шоколад

И бюст буфетчицы, дрожащий на прилавке…

Второй этаж. Дубовый кабинет.

Гигантский стол. Начальник Службы Сборов,

Поймав двух мух, покуда дела нет.

Пытается определить на свет.

Какого пола жертвы острых взоров.

Внизу в прихожей бывший гимназист

Стоит перед швейцаром без фуражки.

Швейцар откормлен, груб и неречист:

«Ведь грамотный, поди, не трубочист!

«Нет мест» — вон на стене висит бумажка».

1909

ПАСХАЛЬНЫЙ ПЕРЕЗВОН

Пан-пьян! Красные яички.

Пьян-пан! Красные носы.

Били-бьют! Радостные личики.

Бьют-били! Груды колбасы.

Дал-дам! Праздничные взятки.

Дам-дал! И этим и тем.

Пили-ели! Визиты в перчатках.

Ели-пили! Водка и крем.

Пан-пьян! Наливки и студни.

Пьян-пан! Боль в животе.

Били-бьют! И снова будни.

Бьют-били! Конец мечте.

1909

ГОРОДСКАЯ СКАЗКА

Профиль тоньше камеи.

Глаза как спелые сливы.

Шея белее лилеи

И стан как у леди Годивы.

Деву с душою бездонной,

Как первая скрипка оркестра.

Недаром прозвали мадонной

Медички шестого семестра.

Пришел к мадонне филолог,

Фаддей Симеонович Смяткин.

Рассказ мой будет недолог:

Филолог влюбился по пятки.

Влюбился жестоко и сразу

В глаза ее, губы и уши.

Цедил за фразою фразу,

Томился, как рыба на суше.

Хотелось быть ее чашкой.

Братом ее или теткой.

Ее эмалевой пряжкой

И даже зубной ее щеткой!..

«Устали, Варвара Петровна?

О, как дрожат ваши ручки!» —

Шепнул филолог любовно,

А в сердце вонзились колючки.

«Устала. Вскрывала студента:

Труп был жирный и дряблый.

Холод… Сталь инструмента.

Руки, конечно, иззябли.

Потом у Калинкина моста

Смотрела своих венеричек.

Устала: их было до ста.

Что с вами? Вы ищете спичек?

Спички лежат на окошке.

Ну, вот. Вернулась обратно,

Вынула почки у кошки

И зашила ее аккуратно.

Затем мне с подругой достались

Препараты гнилой пуповины.

Потом… был скучный анализ:

Выделенье в моче мочевины…

Ах, я! Прошу извиненья:

Я роль хозяйки забыла. —

Коллега! Возьмите варенья —

Сама сегодня варила».

Фаддей Симеонович Смяткин

Сказал беззвучно: «Спасибо!»

А в горле ком кисло-сладкий

Бился, как в неводе рыба.

Не хотелось быть ее чашкой.

Ни братом ее и ни теткой.

Ни ее эмалевой пряжкой.

Ни зубной ее щеткой!

1909

В гостях (Петербург)

Холостой стаканчик чаю

(Хоть бы капля коньяку).

На стене босой Толстой.

Добросовестно скучаю

И зеленую тоску

Заедаю колбасой.

Адвокат ведет с коллегой

Специальный разговор.

Разорвись — а не поймешь!

А хозяйка с томной негой.

Устремив на лампу взор,

Поправляет бюст и брошь.

«Прочитали Метерлинка?»

— «Да. Спасибо, прочитал…»

— «О, какая красота!»

И хозяйкина ботинка

Взволновалась, словно в шквал.

Лжет ботинка, лгут уста…

У рояля дочь в реформе.

Взяв рассеянно аккорд.

Стилизованно молчит.

Старичок в военной форме

Прежде всех побил рекорд —

За экран залез и спит.

Толстый доктор по ошибке

Жмет мне ногу под столом.

Я страдаю и терплю.

Инженер зудит на скрипке.

Примирясь и с этим злом,

Я и бодрствую, и сплю.

Что бы вслух сказать такое?

Ну-ка, опыт, выручай!

«Попрошу… еще стакан…»

Ем вчерашнее жаркое.

Кротко пью холодный чай

И молчу, как истукан.

1908

ЕВРОПЕЕЦ

В трамвае, набитом битком.

Средь двух гимназисток, бочком.

Сижу в настроенье прекрасном.

Панама сползает на лоб.

Я — адски пленительный сноб,

В накидке и в галстуке красном.

Пассаж не спеша осмотрев.

Вхожу к «Доминику», как лев.

Пью портер, малагу и виски.

По карте, с достоинством ем

Сосиски в томате и крем,

Пулярдку и снова сосиски.

Раздуло утробу копной…

Сановный швейцар предо мной

Толкает бесшумные двери.

Умаявшись, сыт и сонлив,

И руки в штаны заложив.

Сижу в Александровском сквере.

Где б вечер сегодня убить?

В «Аквариум», что ли, сходить?

Иль, может быть, к Мери слетаю?

В раздумье на мамок смотрю.

Вздыхаю, зеваю, курю

И «Новое время» читаю…

Шварц, Персия, Турция… Чушь!

Разносчик! Десяточек груш…

Какие прекрасные грушки!

А завтра в двенадцать часов

На службу явиться готов.

Чертить на листах завитушки.

Однако: без четверти шесть.

Пойду-ка к «Медведю» поесть,

А после — за галстуком к Кнопу.

Ну как в Петербурге не жить?

Ну как Петербург не любить

Как русский намек на Европу?

1910

МУХИ

На дачной скрипучей веранде

Весь вечер царит оживленье.

К глазастой художнице Ванде

Случайно сползлись в воскресенье

Провизор, курсистка, певица.

Писатель, дантист и девица.

«Хотите вина иль печенья?» —

Спросила писателя Ванда,

Подумав в жестоком смущенье:

«Налезла огромная банда!

Пожалуй, на столько баранов

Не хватит ножей и стаканов».

Курсистка упорно жевала.

Косясь на остатки от торта.

Решила спокойно и вяло:

«Буржуйка последнего сорта».

Девица с азартом макаки

Смотрела писателю в баки.

Писатель, за дверью на полке

Не видя своих сочинений,

Подумал привычно и колко:

«Отсталость!» И стал в отдаленье.

Засунувши гордые руки

В трикóвые стильные брюки.

Провизор, влюбленный и потный.

Исследовал шею хозяйки.

Мечтая в истоме дремотной:

«Ей-богу, совсем как из лайки!..

О, если б немножко потрогать!»

И вилкою чистил свой ноготь.

Певица пускала рулады

Всё реже, и реже, и реже.

Потом, покраснев от досады.

Замолкла: «Не просят! Невежи…

Мещане без вкуса и чувства!

Для них ли святое искусство?»

Наелись. Спустились с веранды

К измученной пыльной сирени.

В глазах умирающей Ванды

Любезность, тоска и презренье:

«Свести их к пруду иль в беседку?

Спустить ли с веревки Балетку?»

Уселись под старой сосною.

Писатель сказал: «Как в романе…»

Девица вильнула спиною.

Провизор порылся в кармане

И чиркнул над кислой певичкой

Бенгальскою красною спичкой.

1910

КУХНЯ

Тихо тикают часы.

На картонном циферблате —

Вязь из розочек в томате

И зеленые усы.

Возле раковины щель

Вся набита прусаками.

Под иконой ларь с дровами

И двугорбая постель.

Над постелью бывший шах.

Рамки в ракушках и бусах, —

В рамках — чучела в бурнусах

И солдаты при часах.

Чайник ноет и плюет.

На окне обрывок книжки:

«Фаршированные пышки».

«Шведский яблочный компот».

Пахнет мыльною водой.

Старым салом и угаром.

На полу пред самоваром

Кот сидит как неживой.

Пусто в кухне. «Тик» да «так».

А за дверью на площадке

Кто-то пьяненький и сладкий

Ноет: «Дарья, четвер-так!»

1922

В РЕДАКЦИИ «ТОЛСТОГО» ЖУРНАЛА

Серьезных лиц густая волосатость

И двухпудовые, свинцовые слова:

«Позитивизм», «идейная предвзятость»,

«Спецификация», «реальные права»…

Жестикулируя, бурля и споря.

Киты редакции не видят двух персон:

Поэт принес «Ночную песню моря»,

А беллетрист — «Последний детский сон».

Поэт присел на самый кончик стула

И кверх ногами развернул журнал,

А беллетрист покорно и сутуло

У подоконника на чьи-то ноги стал.

Обносят чай… Поэт взял два стакана,

А беллетрист не взял ни одного.

В волнах серьезного табачного тумана

Они уже не ищут ничего.

Вдруг беллетрист, как леопард, в поэта

Метнул глаза: «Прозаик или нет?»

Поэт и сам давно искал ответа:

«Судя по галстуку, похоже, что поэт»…

Подходит некто в сером, но по моде,

И говорит поэту: «…«Плач земли»?..»

— «Нет, я вам дал три «Песни о восходе»

И некто отвечает: «Не пошли!»

Поэт поник. Поэт исполнен горя:

Он думал из «Восходов» сшить штаны!

«Вот здесь еще… «Ночная песня моря»,

А здесь — «Дыханье северной весны».

— «Не надо, — отвечает некто в сером. —

У нас лежит сто весен и морей».

Душа поэта затянулась флером,

И розы превратились в сельдерей.

«Вам что?» И беллетрист скороговоркой:

«Я год назад прислал «Ее любовь».

Ответили, пошаривши в конторке:

«Затеряна. Перепишите вновь».

— «А вот, не надо ль?.. — беллетрист запнулся. —

Здесь… семь листов — «Последний детский сон».

Но некто в сером круто обернулся —

В соседней комнате залаял телефон.

Чрез полчаса, придя от телефона.

Он, разумеется, беднягу не узнал

И, проходя, лишь буркнул раздраженно:

«Не принято! Ведь я уже сказал!..»

На улице сморкался дождь слюнявый.

Смеркалось… Ветер. Тусклый, дальний гул.

Поэт с «Ночною песней» взял направо,

А беллетрист налево повернул.

Счастливый случай скуп и черств, как Плюшкин.

Два жемчуга — опять на мостовой…

Ах, может быть, поэт был новый Пушкин.

А беллетрист был новый Лев Толстой?!

Бей, ветер, их в лицо, дуй за сорочку —

Надуй им жабу, тиф и дифтерит!

Пускай не продают души в рассрочку.

Пускай душа их без штанов парит…

1909

СТИЛИЗОВАННЫЙ ОСЕЛ (Ария для безголосых)

Голова моя — темный фонарь с перебитыми

стеклами,

С четырех сторон открытый враждебным ветрам.

По ночам я шатаюсь с распутными пьяными Феклами, По утрам я хожу к докторам.

Тарарам.

Я волдырь на сиденье прекрасной российской

словесности.

Разрази меня гром на четыреста восемь частей!

Оголюсь и добьюсь скандалезно-всемирной известности,

И усядусь, как нищий-слепец, на распутье путей.

Я люблю апельсины и всё, что случайно рифмуется,

У меня темперамент макаки и нервы как сталь.

Пусть любой старомодник из зависти злится и дуется

И вопит: «Не поэзия — шваль!»

Врешь! Я прыщ на извечном сиденье поэзии.

Глянцевито-багровый, напевно-коралловый прыщ.

Прыщ с головкой белее несказанно жженой магнезии

И галантно-развязно-манерно-изломанный хлыщ.

Ах, словесные тонкие-звонкие фокусы-покусы!

Заклюю, забрыкаю, за локоть себя укушу.

Кто не понял — невежда. К нечистому!

Накося-выкуси. Презираю толпу. Попишу? Попишу, попишу…

Попишу животом, и ноздрей, и ногами, и пятками.

Двухкопеечным мыслям придам сумасшедший размах.

Зарифмую всё это для стиля яичными смятками

И пойду по панели, пойду на бесстыжих руках…

1908

НЕДОРАЗУМЕНИЕ

Она была поэтесса.

Поэтесса бальзаковских лет.

А он был просто повеса.

Курчавый и пылкий брюнет.

Повеса пришел к поэтессе.

В полумраке дышали духи.

На софе, как в торжественной мессе.

Поэтесса гнусила стихи:

«О, сумей огнедышащей лаской

Всколыхнуть мою сонную страсть.

К пене бедер за алой подвязкой

Ты не бойся устами припасть!

Я свежа, как дыханье левкоя…

О, сплетем же истомности тел!»

Продолжение было такое.

Что курчавый брюнет покраснел.

Покраснел, но оправился быстро

И подумал: была не была!

Здесь не думские речи министра.

Не слова здесь нужны, а дела…

С несдержанной силой кентавра

Поэтессу повеса привлек.

Но визгливо-вульгарное: «Мавра!!» —

Охладило кипучий поток.

«Простите… — вскочил он. — Вы сами…»

Но в глазах ее холод и честь:

«Вы смели к порядочной даме.

Как дворник, с объятьями лезть?!»

Вот чинная Мавра. И задом

Уходит испуганный гость.

В передней растерянным взглядом

Он долго искал свою трость…

С лицом белее магнезии

Шел с лестницы пылкий брюнет:

Не понял он «новой поэзии»

Поэтессы бальзаковских лет.

1909

ПЕРЕУТОМЛЕНИЕ

Посвящается исписавшимся «популярностям»

Я похож на родильницу,

Я готов скрежетать…

Проклинаю чернильницу

И чернильницы мать!

Патлы дыбом взлохмачены.

Отупел, как овца. —

Ах, все рифмы истрачены

До конца, до конца!..

Мне, правда, нечего сказать сегодня, как всегда.

Но этим не был я смущен, поверьте, никогда —

Рожал словечки и слова, и рифмы к ним рожал,

И в жизнерадостных стихах, как жеребенок, ржал.

Паралич спинного мозга!

Врешь, не сдамся! Пень-мигрень,

Бебель-стебель, мозга-розга.

Юбка-губка, тень-тюлень.

Рифму, рифму! Иссякаю —

К рифме тему сам найду…

Ногти в бешенстве кусаю

И в бессильном трансе жду.

Иссяк. Что будет с моей популярностью?

Иссяк. Что будет с моим кошельком?

Назовет меня Пильский дешевой

бездарностью,

А Вакс Калошин — разбитым горшком…

Нет, не сдамся… Папа-мама,

Дратва-жатва, кровь-любовь,

Дама-рама-панорама,

Бровь, свекровь, морковь… носки!

1908

НЕТЕРПЕЛИВОМУ

Не ной… Толпа тебя, как сводня,

К успеху жирному толкнет,

И в пасть рассчетливых тенет

Ты залучишь свое «сегодня».

Но знай одно — успех не шутка:

Сейчас же предъявляет счет.

Не заплатил — как проститутка,

Не доночует и уйдет.

1910

НЕДЕРЖАНИЕ

У поэта умерла жена…

Он ее любил сильнее гонорара!

Скорбь его была безумна и страшна —

Но поэт не умер от удара.

После похорон сел дома у окна,

Весь охвачен новым впечатленьем —

И спеша родил стихотворенье:

«У поэта умерла жена».

1909

СИРОПЧИК

Дамам, чирикающим

в детских журналах

Дама, качаясь на ветке,

Пикала: «Милые детки!

Солнышко чмокнуло кустик…

Птичка оправила бюстик

И, обнимая ромашку.

Кушает манную кашку…»

Дети, в оконные рамы

Хмуро уставясь глазами.

Полны недетской печали,

Даме в молчанье внимали.

Вдруг зазвенел голосочек:

«Сколько напикала строчек?..»

1910

ПАНУРГОВА МУЗА

Обезьяний стильный профиль.

Щелевидные глаза.

Губы — клецки, нос — картофель:

Ни девица, ни коза.

Волоса — как хвост селедки,

Бюста нет — сковорода,

И растет на подбородке —

Гнусно молвить — борода.

Жесты резки, ноги длинны.

Руки выгнуты назад.

Голос тоньше паутины

И клыков подгнивших ряд.

Ах ты, душечка! Смеется, —

Отворила ворота…

Сногсшибательно несется

Кислый запах изо рта.

Щелки глаз пропали в коже.

Брови лысые дугой.

Для чего, великий Боже,

Выводить ее нагой?!

1910

ВЕШАЛКА ДУРАКОВ

1

Раз двое третьего рассматривали в лупы

И изрекли: «Он глуп». Весь ужас здесь был

в том,

Что тот. кого они признали дураком.

Был умницей — они же были глупы.

2

«Кто этот, лгущий так туманно.

Неискренно, шаблонно и пространно?»

— «Известный мистик N, большой чудак».

— «Ах, мистик? Так Я полагал — дурак».

3

Ослу образованье дали.

Он стал умней? Едва ли.

Но раньше, как осел,

Он просто чушь порол.

А нынче — ах злодей —

Он, с важностью педанта,

При каждой глупости своей

Ссылается на Канта.

4

Дурак рассматривал картину:

Лиловый бык лизал моржа.

Дурак пригнулся, сделал мину

И начал: «Живопись свежа…

Идея слишком символична.

Но стилизовано прилично»

(Бедняк скрывал сильней всего,

Что он не понял ничего).

5

Умный слушал терпеливо

Излиянья дурака:

«Не затем ли жизнь тосклива,

И бесцветна, и дика,

Что вокруг, в конце концов.

Слишком много дураков?»

Но, скрывая желчный смех.

Умный думал, свирепея:

«Он считает только тех.

Кто его еще глупее, —

«Слишком много» для него…

Ну а мне-то каково?»

6

Дурак и мудрецу порою кровный брат:

Дурак вовек не поумнеет.

Но если с ним заспорит хоть Сократ —

С двух первых слов Сократ глупеет!

7

Пусть свистнет рак,

Пусть рыба запоет.

Пусть манна льет с небес, —

Но пусть дурак

Себя в себе найдет —

Вот чудо из чудес!

1910

БАЛЛАДА (Из «Sinngedichte»[8] Людвига Фульда)

Был верный себе до кончины

Почтенный и старый шаблон.

Однажды, с насмешкой змеиной.

Кинжалом он был умерщвлен.

Когда с торжеством разделили

Наследники царство и трон, —

То новый шаблон, говорили.

Похож был на старый шаблон.

1908

ПОСЛЕ ПОСЕЩЕНИЯ ОДНОГО «ЛИТЕРАТУРНОГО ОБЩЕСТВА»

Мы культурны: чистим зубы,

Рот и оба сапога.

В письмах вежливы сугубо —

«Ваш покорнейший слуга».

Отчего ж при всяком споре.

Доведенном до конца.

Вместо умного отпора

Мы с бессилием глупца.

Подражая папуасам.

Бьем друг друга по мордасам?

Бьем, конечно, языком.

Но больней, чем кулаком…

1909

ТРАГЕДИЯ

Рожденный быть кассиром в тихой бане

Иль агентом по заготовке шпал,

Семен Бубнов сверх всяких ожиданий

Игрой судьбы в редакторы попал.

Огромный стол. Перо и десть бумаги —

Сидит Бубнов, задравши кнопку-нос…

Не много нужно знаний и отваги.

Чтоб ляпать всем: «Возьмем». «Не подошло-с!»

Кто в первый раз — скостит наполовину.

Кто во второй — на четверть иль на треть…

А в третий раз — пришли хоть требушину.

Сейчас в набор, не станет и смотреть!

Так тридцать лет чернильным папуасом

Четвертовал он слово, мысль и вкус,

И наконец, опившись как-то квасом.

Икнул и помер, вздувшись, словно флюс.

В некрологах, средь пышных восклицаний.

Никто, конечно, вслух не произнес,

Что он, служа кассиром в тихой бане.

Наверно, больше б пользы всем принес.

1912

ПЕСНЯ СОТРУДНИКОВ САТИРИЧЕСКОГО ЖУРНАЛА

Поэт

Погиб свободный смех,

А мы живем…

Тоска в глазах у всех.

Что мы споем?


Все

Убежав от мертвой злобы.

Мы смеялись — ой-ли-ла!

Открывалось дно трущобы,

И чуть-чуть яснела мгла.

Но известные утробы

Съели юмор — ой-ли-ла!

И, исполнен хилой злобы.

Юмор стонет, как пила.


Художник

Голова горит от тем.

Карандаш остер и тонок.

Лишь художник тих и нем.

Как спеленатый ребенок…


Юморист

Врешь! Ребенок

Из пеленок

Буйно рвется и кричит,

А художник.

Как заложник.

Слышит, видит… и молчит.


Поэт

Звени, мой стих, и плачь!

Мне хуже всех —

Я должен, как палач,

Убить свой смех…


Все

«Смеха не надо бояться»,

В смехе последний оплот:

Не над чем разве смеяться?

Лучше без слов задыхаться

Чадом родимых болот?


Юморист

Вопрос гораздо проще —

Они сказали: «Нет!»

Друзья, вернемся к теще —

Невиннейший сюжет…


Все

Он прав — играть не стоит в прятки.

Читатель дорогой!

Подставь чувствительные пятки

И знай брыкай ногой.


Поэт (запевает)

Зять с тещей, сидя на ольхе.

Свершали смертный грех…

Смешно? Хи-хи. Смешно? Хэ-хэ.

Греми, свободный смех!

Все

Ноги кверху! Выше, выше…

Счастлив только идиот.

Пусть же яростней и лише

Идиотский смех растет.

Превратим старушку лиру

В балалайку. Жарь до слез!

Благородную сатиру

Ветер северный унес…

1908

ПОСЛАНИЯ

ПОСЛАНИЕ ПЕРВОЕ

Семь дней валяюсь на траве

Средь бледных незабудок.

Уснули мысли в голове,

И чуть ворчит желудок.

Песчаный пляж. Волна скулит,

А чайки ловят рыбу.

Вдали чиновный инвалид

Ведет супругу-глыбу.

Друзья! Прошу вас написать —

В развратном Петербурге

Такой же рай и благодать,

Как в тихом Гунгербурге?

Семь дней газет я не читал…

Скажите, дорогие.

Кто в Думе выкинул скандал,

Спасая честь России?

Народу школа не дана ль

За этот срок недельный?

Какая в моде этуаль?

И как вопрос земельный?

Ах, да — не вышли ль, наконец.

Все левые из Думы?

Не утомился ль Шварц-делец?

А турки?.. Не в Батуме?

Лежу, как лошадь, на траве —

Забыл о мире бренном,

Но кто-то ноет в голове:

Будь злым и современным…

Пишите ж, милые, скорей!

Условия суровы:

Ведь правый думский брадобрей

Скандал устроит новый…

Тогда, увы, и я и вы

Не будем современны.

Ах, горько мне вставать с травы

Для злобы дня презренной!

1908

Гунгербург

ПОСЛАНИЕ ВТОРОЕ

Хорошо сидеть под черной смородиной.

Дышать, как буйвол, полными легкими.

Наслаждаться старой, истрепанной «Родиной»

И следить за тучками легкомысленно-легкими.

Хорошо, объедаясь ледяной простоквашею.

Смотреть с веранды глазами порочными.

Как дворник Петер с кухаркой Агашею

Угощают друг друга поцелуями сочными.

Хорошо быть Агашей и дворником Петером,

Без драм, без принципов, без точек зрения.

Начав с конца роман перед вечером.

Окончить утром — дуэтом храпения.

Бросаю тарелку, томлюсь и завидую,

Надеваю шляпу и галстук сиреневый

И иду в курзал на свидание с Лидою,

Худосочной курсисткой с кожей шагреневой.

Навстречу старухи, мордатые, злобные.

Волочат в песке одеянья суконные.

Отвратительно старые и отвисло-утробные,

Ползут и ползут, словно оводы сонные.

Где благородство и мудрость их старости?

Отжившее мясо в богатой материи

Заводит сатиру в ущелие ярости

И ведьм вызывает из тьмы суеверия…

А рядом юные, в прическах на валиках,

В поддельных локонах, с собачьими лицами.

Невинно шепчутся о местных скандаликах

И друг на друга косятся тигрицами.

Курзальные барышни, и жены, и матери!

Как вас нетрудно смешать с проститутками.

Как мелко и тинисто в вашем фарватере.

Набитом глупостью и предрассудками…

Фальшивит музыка. С кровавой обидою

Катится солнце за море вечернее.

Встречаюсь сумрачно с курсисткой Лидою —

И власть уныния больней и безмернее…

Опять о Думе, о жизни и родине.

Опять о принципах и точках зрения…

А я вздыхаю по черной смородине

И полон желчи, и полон презрения…

1908

Гунгербург

ПОСЛАНИЕ ТРЕТЬЕ

Ветерок набегающий

Шаловлив, как влюбленный прелат.

Адмирал отдыхающий

Поливает из лейки салат.

За зеленой оградою,

Растянувшись на пляже, как краб.

Полицмейстер с отрадою

Из песку лепит формочкой баб.

Средь столбов с перекладиной

Педагог на скрипучей доске

Кормит мопса говядиной,

С назиданьем при каждом куске.

Бюрократ в отдалении

Красит масляной краской балкон.

Я смотрю в удивлении

И не знаю: где правда, где сон?

Либеральную бороду

В глубочайшем раздумье щиплю…

Кто, приученный к городу,

В этот миг не сказал бы: «Я сплю»?

Жгут сомненья унылые.

Не дают развернуться мечте, —

Эти дачники милые

В городах совершенно не те!

Полицмейстер крамольников

Лепит там из воды и песку.

Вместо мопсов на школьников

Педагог нагоняет тоску.

Бюрократ черной краскою

Красит всю православную Русь…

Но… знакомый с развязкою —

За дальнейший рассказ не берусь.

1908

Гунгербург

ПОСЛАНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

Подводя итоги летом

Грустным промахам зимы.

Часто тешимся обетом.

Что другими будем мы.

Дух изношен, тело тоже,

В паутине меч и щит,

И в душе сильней и строже

Голос совести рычит.

Сколько дней ушло впустую…

В сердце лезли скорбь и злость,

Как в открытую пивную.

Где любой прохожий — гость.

В результате: жизнь ублюдка.

Одиноких мыслей яд,

Несварение желудка

И потухший, темный взгляд.

Баста! Лето… В семь встаю я,

В десять вечера ложусь,

С ленью бешено воюя.

Целый день, как вол, тружусь.

Чищу сад, копаю грядки,

Глажу старого кота

(А вчера играл в лошадки

И убил в лесу крота).

Водку пью перед едою

(Иногда — по вечерам)

И холодною водою

Обтираюсь по утрам.

Храбро зимние сомненья

Неврастеньей назвал вдруг,

А фундамент обновленья

Всё не начат… Недосуг…

Планы множатся, как блохи

(Май, июнь уже прошли).

Соберу ль от них хоть крохи?

Совесть, совесть, не скули!

Вам знакома повесть эта?

После тусклых дней зимы

Люди верят в силу лета

Лишь до новой зимней тьмы…

Кто желает объясненья

Этой странности земной.

Пусть приедет в воскресенье

Побеседовать со мной.

1908

Гунгербург

ПОСЛАНИЕ ПЯТОЕ

Вчера играло солнце

И море голубело —

И дух тянулся к солнцу.

И радовалось тело.

И люди были лучше,

И мысли были сладки —

Вчера шальное солнце

Пекло во все лопатки.

Сегодня дождь и сырость…

Дрожат кусты от ветра.

И дух мой вниз катится

Быстрее барометра.

Сегодня люди — гады,

Надежда спит сегодня —

Усталая надежда.

Накрашенная сводня.

Из веры, книг и жизни.

Из мрака и сомненья

Мы строим год за годом

Свое мировоззренье…

Зачем вчера при солнце

Я выгнал вон усталость.

Заигрывал с надеждой

И верил в небывалость?..

Горит закат сквозь тучи

Чахоточным румянцем.

Стою у злого моря

Циничным оборванцем.

Всё тучи, тучи, тучи…

Ругаться или плакать?

О, если б чаще солнце?

О, если б реже слякоть!

1908

Гунгербург

ПОСЛАНИЕ ШЕСТОВ

В жаркий полдень влез, как белка.

На смолистую сосну.

Небо — синяя тарелка, —

Клонит медленно ко сну.

Впереди стальное море и далекий горизонт.

На песчаном пляже дама распустила красный зонт.

Пляска шелковых оборок,

Шляпа-дом, корсет, боа…

А… купчиха! Глаз мой зорок —

Здравствуй, матушка Москва!

Тридцать градусов на солнце — даже мухи спят

в тени, —

Распусти корсет и юбки и под деревом усни…

И, обласкан теплым светом,

В полудреме говорю:

Хорошо б кольцо с браслетом

Ей просунуть сквозь ноздрю…

Свищут птицы, шепчут сосны, замер парус вдалеке.

Засыпаю… до свиданья, засыпаю… на суке…

«Эй, мужчина! — дачный сторож

Грубо сон мой вдруг прервал. —

Слезьте с дерева, да скоро ж!

Дамский час давно настал».

На столбе направо никнет в самом деле красный

флаг.

Злобно с дерева слезаю и ворчу — за шагом шаг.

Вон желтеет сквозь осины

Груда дряблых женских тел —

Я б смотреть на эти спины

И за деньги не хотел…

В лес пойду за земляникой… Там ведь дамских нет

часов.

Там никто меня мужчиной не облает из кустов.

1908

Гунгербург

БУЛЬВАРЫ

Праздник. Франты гимназисты

Занимают все скамейки.

Снова тополи душисты.

Снова влюбчивы еврейки.

Пусть экзамены вернулись…

На тенистые бульвары,

Как и прежде, потянулись

Пары, пары, пары, пары…

Господа семинаристы

Голосисты и смешливы.

Но бонтонны гимназисты

И вдвойне красноречивы.

Назначают час свиданья.

Просят «веточку сирени».

Давят руки на прощанье

И вздыхают, как тюлени.

Адъютантик благовонный

Увлечен усатой дамой.

Слышен голос заглушенный:

«Ах, не будьте столь упрямой!»

Обещает. О. конечно.

Даже кошки и собачки

Кое в чем небезупречны

После долгой зимней спячки…

Три акцизника портнихе

Отпускают комплименты.

Та бежит и шепчет тихо:

«А еще интеллигенты!»

Губернатор едет к тете.

Нежны кремовые брюки.

Пристяжная на отлете

Вытанцовывает штуки.

А в соседнем переулке

Тишина, и лень, и дрема.

Всё живое на прогулке,

И одни старушки дома.

Садик. Домик чуть заметен.

На скамье у старой елки

В упоенье новых сплетен

Две седые балаболки.

«Шмит к Серовой влез в окошко…

А еще интеллигенты!

Ночью, к девушке, как кошка…

Современные… Студенты!»

1908

СВЯЩЕННАЯ СОБСТВЕННОСТЬ

Беседка теснее скворешни.

Темны запыленные листья.

Блестят наливные черешни…

Приходит дородная Христя,

Приносит бутылку наливки.

Грибы, и малину, и сливки.

В поднос упираются дерзко

Преступно-прекрасные формы.

Смущенно, и робко, и мерзко

Уперлись глазами в забор мы…

Забыли грибы и бутылку,

И кровь приливает к затылку.

«Садитесь, Христина Петровна!» —

Потупясь, мы к ней обратились

(Все трое в нее поголовно

Давно уже насмерть влюбились),

Но молча косится четвертый:

Причины особого сорта…

Хозяин беседки и Христи,

Наливки, и сливок, и сада

Сжимает задумчиво кисти,

А в сердце вползает досада:

«Ах, ешьте грибы и малину

И только оставьте Христину!»

1908

НА СЛАВНОМ ПОСТУ

Фельетонист взъерошенный

Засунул в рот перо.

На нем халат изношенный

И шляпа болеро…

Чем в следующем номере

Заполнить сотню строк?

Зимою жизнь в Житомире

Сонлива, как сурок.

Живет перепечатками

Газета-инвалид

И только опечатками

Порой развеселит.

Не трогай полицмейстера,

Духовных и крестьян.

Чиновников, брандмейстера.

Торговцев и дворян.

Султана, предводителя.

Толстого и Руссо,

Адама-прародителя

И даже Клемансо…

Ах, жизнь полна суровости.

Заплачешь над судьбой:

Единственные новости —

Парад и мордобой!

Фельетонист взъерошенный

Терзает болеро:

Парад — сюжет изношенный,

А мордобой — старо!

1908

ПРИ ЛАМПЕ

Три экстерна болтают руками,

А студент-оппонент

На диван завалился с ногами

И, сверкая цветными носками.

Говорит, говорит, говорит…

Первый видит спасенье в природе.

Но второй, потрясая икрой,

Уверяет, что только в народе.

Третий — в книгах и в личной свободе,

А студент возражает всем трем.

Лазарь Розенберг, рыжий и гибкий,

В стороне на окне

К Дине Блюм наклонился с улыбкой.

В их сердцах ангел страсти на скрипке

В первый раз вдохновенно играл.

В окна первые звезды мигали.

Лез жасмин из куртин.

Дина нежилась в маминой шали,

А у Лазаря зубы стучали

От любви, от великой любви!..

Звонко пробило четверть второго —

И студент-оппонент

Приступил, горячась до смешного,

К разделению шара земного.

Остальные устало молчали.

Дым табачный и свежесть ночная…

В стороне, на окне.

Разметалась забытая шаль, как больная,

И служанка внесла, на ходу засыпая.

Шестой самовар…

1908

ШКАТУЛКА ПРОВИНЦИАЛЬНОГО «CABALERO»[9] (Опись)

Шпоры, пачка зубочисток.

Сорок писем от модисток.

Шитых шелком две закладки.

Три несвежие перчатки.

Бинт и средство для усов,

Пара сломанных часов.

Штрипки, старая кокарда.

Семь квитанций из ломбарда.

Пистолет, salol[10] в облатках.

Анекдоты в трех тетрадках.

«Эсс-буке» и «Гонгруаз»,

Два листка кадрильных фраз.

Пять предметов из резинки.

Фотография от Зинки,

Шесть «варшавских» cartes postales[11].

Хлястик, карты и вуаль.

Красной ленточки клочок

И потертый темлячок.

1908

НА ГАЛЕРКЕ (В опере)

Предо мною чьи-то локти.

Ароматный воздух густ,

В бок вцепились чьи-то ногти.

Сзади шепот чьих-то уст:

«В этом месте бас сфальшивил!»

«Тише… Браво! Ш-а! Еще!!»

Кто-то справа осчастливил —

Робко сел мне на плечо.

На лице моем несчастном

Бьется чей-то жирный бюст.

Сквозь него на сцене ясно

Вижу будочку и куст.

Кто-то дышит прямо в ухо.

Бас ревет: «О, па-че-му?!.»

Я прислушиваюсь сухо

И не верю ничему.

1908

РАННИМ УТРОМ

Утро. В парке — песнь кукушкина.

Заперт сельтерский киоск.

Рядом — памятничек Пушкина,

У подножья — пьяный в лоск:

Поудобнее притулится.

Посидит и упадет…

За оградой вьется улица.

А на улице народ:

Две дворянки, мама с дочкою,

Ковыляют на базар;

Водовоз, привстав над бочкою.

Мчится словно на пожар;

Пристав с шашкою под мышкою.

Две свиньи, ветеринар.

Через час — «приготовишкою»

Оживляется бульвар.

Сколько их, смешных и маленьких,

И какой сановный вид!

Вон толстяк в галошах-валенках

Ест свой завтрак и сопит.

Два — друг дружку лупят ранцами.

Третий книжки растерял,

И за это «оборванцами»

Встречный поп их обругал.

Солнце рдеет над березами.

Воздух чист, как серебро.

Тарахтит за водовозами

Беспокойное ведро.

На кентаврах раскоряченных

Прокатил архиерей,

По ошибке, страхом схваченный,

Низко шапку снял еврей.

С визгом пес пронесся мнительный —

«Гицель» выехал на лов.

Бочки. Запах подозрительный

Объясняет всё без слов.

Жизнь всё ярче разгорается:

Двух старушек в часть ведут,

В парке кто-то надрывается —

Вероятно, морду бьют.

Тьма, как будто в Полинезии…

И отлично! Боже мой.

Разве мало здесь поэзии.

Самобытной и родной?!

1909

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

А. И. Куприну

Из-за забора вылезла луна

И нагло села на крутую крышу.

С надеждой, верой и любовью слышу.

Как запирают ставни у окна.

Луна!

О, томный шорох темных тополей

И спелых груш наивно-детский запах!

Любовь сжимает сердце в цепких лапах,

И яблони смеются вдоль аллей.

Смелей!

Ты там, как мышь, притихла в тишине?

Но взвизгнет дверь пустынного балкона.

Белея и шумя волнами балахона.

Ты проскользнешь, как бабочка, ко мне.

В огне…

Да — дверь поет. Дождался наконец.

А впрочем, хрип, и кашель, и сморканье,

И толстых ног чужие очертанья —

Всё говорит, что это твой отец.

Конец.

О, носорог! Он смотрит на луну.

Скребет бока, живот и поясницу

И. придавив до плача половицу,

Икотой нарушает тишину.

Ну-ну…

Потом в туфлях спустился в сонный сад,

В аллее яблоки опавшие сбирает.

Их с чавканьем и хрустом пожирает

И в тьму вперяет близорукий взгляд.

Назад!

К стволу с отчаяньем и гневом я приник.

Застыл. Молчу. А в сердце кастаньеты…

Ты спишь, любимая? Конечно, нет ответа.

И не уходит медленный старик —

Привык!

Мечтает… Гад! Садится на скамью…

Вокруг забор, а на заборе пики.

Ужель застряну и в бессильном крике

Свою любовь и злобу изолью?!

Плюю…

Луна струит серебряную пыль.

Светло. Прости!.. В тоске пе-ре-ле-за-ю.

Твои глаза заочно ло-бы-за-ю

И… с тррреском рву штанину о костыль.

Рахиль!

Как мамонт бешеный, влачился я, хромой.

На улицах луна и кружево каштанов…

Будь проклята любовь вблизи

отцов-тиранов!

Кто утолит сегодня голод мой?

Домой!..

1910

НА МУЗЫКАЛЬНОЙ РЕПЕТИЦИИ

Отслонив хребет, галантный дирижер

Талантливо гребет обеими руками —

То сдержит оком бешеный напор.

То вдруг в падучей изойдет толчками…

Кургузый добросовестный флейтист,

Скосив глаза, поплевывает в дудку.

Впиваясь в скрипку, тоненький, как глист,

Визжит скрипач, прижав пюпитр к желудку.

Девица-страус, сжав виолончель.

Ключицами прилипла страстно к грифу

И, бесконечную наяривая трель.

Всё локтем ерзает по кремовому лифу.

За фисгармонией унылый господин

Рычит, гудит и испускает вздохи,

А пианистка вдруг, без видимых причин.

Куда-то вверх полезла в суматохе.

Перед трюмо расселся местный лев.

Сияя парфюмерною улыбкой, —

Вокруг колье из драгоценных дев

Шуршит волной, томительной и гибкой…

А рядом чья-то mèreе[12], в избытке чувств

Вздыхая, пудрит нос, горящий цветом мака:

Ах, музыка, искусство из искусств.

Безумно помогает в смысле брака!..»

1921

Вильна

НА РЕКЕ

Господа волонтеры

Катаются в лодке

И горланят над сонной водою.

На скамье помидоры.

Посудина с водкой.

Пиво, сыр и бумажка с халвою.

Прямо к старой купальне

На дамские ноги

Правят нос, закрывая погоны.

Но передний печально

Вдруг свистнул: «О боги!

Это ноги полковничьей бонны».

И уходит бросками

Скрипящая лодка.

Задыхаясь, рвут весла и гонят.

Упираясь носками.

Хохочут: «Лебедка!

Волонтер тебя пальцем не тронет!»

На челне два еврея

Поют себе хором:

«Закувала та сыза зозу-ля…»

Рулевой, свирепея.

Грозит помидором,

А сосед показал им две дули.

«Караул! Что такое?!»

Галдеж перебранки.

Челн во все удирает лопатки.

Тишина над рекою…

На грузной лоханке

Показался мороженщик с кадкой.

Навертел крокодилам

Три полные чашки.

Лодка пляшет и трется о лодку.

В синьке неба — белила.

Вспотели рубашки.

Хороша ли с мороженым водка?

1910

У МОРЯ

Облаков жемчужный поясок

Полукругом вьется над заливом.

На горячий палевый песок

Мы легли в томлении ленивом.

Голый доктор, толстый и большой.

Подставляет солнцу бок и спину.

Принимаю вспыхнувшей душой

Даже эту дикую картину.

Мы наги, как дети-дикари.

Дикари, но в самом лучшем смысле.

Подымайся, солнце, и гори.

Растопляй кочующие мысли!

По морскому хрену, возле глаз.

Лезет желтенькая божия коровка.

Наблюдаю трудный перелаз

И невольно восхищаюсь: ловко!

В небе тают белые клочки.

Покраснела грудь от ласки солнца.

Голый доктор смотрит сквозь очки,

И в очках смеются два червонца.

«Доктор, друг! А не забросить нам

И белье, и платье в сине море?

Будем спины подставлять лучам

И дремать, как галки на заборе…

Доктор, друг… мне кажется, что я

Никогда не нашивал одежды!»

Но коварный доктор — о змея! —

Разбивает все мои надежды:

«Фантазер! Уже в закатный час

Будет холодно, и ветрено, и сыро.

И притом фигуришки у нас:

Вы — комар, а я — бочонок жира.

Но всего важнее, мой поэт.

Что меня и вас посадят в каталажку».

Я кивнул задумчиво в ответ

И пошел напяливать рубашку.

Июль 1909

Гунгербург

ИЗ ФИНЛЯНДИИ

Я удрал из столицы на несколько дней

В царство сосен, озер и камней.

На площадке вагона два раза видал.

Как студент свою даму лобзал.

Эта старая сцена сказала мне вмиг

Больше ста современнейших книг.

А в вагоне — соседка и мой vis-à-vis[13]

Объяснялись тихонько в любви.

Чтоб свое одинокое сердце отвлечь.

Из портпледа я вытащил «Речь».

Вверх ногами я эту газету держал:

Там, в углу, юнкер барышню жал!

Был на Иматре. Так надо.

Видел глупый водопад.

Постоял у водопада

И, озлясь, пошел назад.

Мне сказала в пляске шумной

Сумасшедшая вода:

«Если ты больной, но умный —

Прыгай, миленький, сюда!»

Извините. Очень надо…

Я приехал отдохнуть.

А за мной из водопада

Донеслось: «Когда-нибудь!»

Забыл на вокзале пенсне, сломал отельную лыжу.

Купил финский нож — и вчера потерял.

Брожу у лесов и вдвойне опять ненавижу

Того, кто мое легковерие грубо украл.

Я в городе жаждал лесов, озер и покоя.

Но в лесах снега глубоки, а галоши мелки.

В отеле всё те же комнаты, слуги, жаркое,

И в окнах — финского неба слепые белки.

Конечно, прекрасно молчание финнов и финок,

И сосен, и финских лошадок, и неба, и скал,

Но в городе я намолчался по горло, как инок.

И здесь я бури и вольного ветра искал…

Над нетронутым компотом

Я грущу за табльдотом:

Все разъехались давно.

Что мне делать — я не знаю.

Сплю, читаю, ем, гуляю —

Здесь — иль город: всё равно.

Декабрь 1909 или январь 1910

КАРНАВАЛ В ГЕЙДЕЛЬБЕРГЕ

Город спятил. Людям надоели

Платья серых будней — пиджаки.

Люди тряпки пестрые надели,

Люди все сегодня — дураки.

Умничать никто не хочет больше.

Так приятно быть самим собой…

Вот костюм кичливой старой Польши,

Вот бродяги шествуют гурьбой.

Глупый Михель с пышною супругой

Семенит и машет колпаком.

Белый клоун надрывается белугой

И грозит кому-то кулаком.

Ни проехать, ни пройти.

Засыпают конфетти.

Щиплют пухленьких жеманниц.

Нет манер, хоть прочь рубаху!

Дамы бьют мужчин с размаху,

День во власти шумных пьяниц.

Над толпою серпантин

Сетью пестрых паутин

Перевился и трепещет.

Треск хлопушек, свист и вой.

Словно бешеный прибой,

Рвется в воздухе и плещет.

Идут, обнявшись, смеясь и толкаясь,

В открытые настежь пивные.

Идут как братья, шутя и ругаясь,

И все такие смешные…

Смех людей соединил.

Каждый пел и каждый пил,

Каждый делался ребенком.

Вон судья навеселе

Пляшет джигу на столе.

Вон купец пищит котенком.

Хор студентов свеж и волен, —

Слава сильным голосам!

Город счастлив и доволен.

Льется пиво по столам…

Ходят кельнерши в нарядах —

Та матросом, та пажом,

Страсть и дерзость в томных взглядах:

«Помани, и… обожжем!»

Пусть завтра опять наступают будни.

Пусть люди наденут опять пиджаки,

И будут спать еще непробудней, —

Сегодня мы все — дураки!

Братья! Женщины не щепки —

Губы жарки, ласки крепки.

Как венгерское вино.

Пейте, лейте, прочь жеманство!

Завтра трезвость, нынче пьянство…

Руки вместе — и на дно!

1909

Из книги «Сатиры и лирика»

В ПРОСТРАНСТВО

В литературном прейскуранте

Я занесен на скорбный лист:

«Нельзя, мол, отказать в таланте.

Но безнадежный пессимист».

Ярлык пришит. Как для дантиста

Все рты полны гнилых зубов.

Так для поэта-пессимиста

Земля — коллекция гробов.

Конечно, это свойство взоров!

Ужели мир так впал в разврат.

Что нет натуры для узоров

Оптимистических кантат?

Вот редкий подвиг героизма.

Вот редкий умный господин.

Здесь — брак, исполненный лиризма.

Там — мирный праздник именин…

Но почему-то темы эти

У всех сатириков в тени,

И все сатирики на свете

Лишь ловят минусы одни.

Вновь с «безнадежным пессимизмом»

Я задаю себе вопрос:

Они ль страдали дальтонизмом

Иль мир бурьяном зла зарос?

Ужель из дикого желанья

Лежать ничком и землю грызть

Я исказил все очертанья.

Лишь в краску тьмы макая кисть?

Я в мир, как все, явился голый

И шел за радостью, как все…

Кто спеленал мой дух веселый —

Я сам? Иль ведьма в колесе?

О Мефистофель, как обидно.

Что нет статистики такой.

Чтоб даже толстым стало видно.

Как много рухляди людской!

Тогда, объяв века страданья.

Не говорили бы порой.

Что пессимизм как заиканье

Иль как душевный геморрой…

1910 или 1911

ЧЕЛОВЕК В БУМАЖНОМ ВОРОТНИЧКЕ

Занимается письмоводством.

Отметка в паспорте

Позвольте представиться: Васин.

Несложен и ясен, как дрозд.

В России подобных орясин —

Как в небе полуночном звезд.

С лица я не очень приятен:

Нос толстый, усы — как порей,

Большое количество пятен

И также немало угрей…

Но если постричься, побриться

И спрыснуться майским амбре —

Любая не прочь бы влюбиться

И вместе пойти в кабаре.

К политике я равнодушен.

Кадеты, эсдеки — к чему-с?

Бухгалтеру буду послушен

И к Пасхе прибавки добьюсь.

На службе у нас лотереи…

Люблю, но, увы, не везет:

Раз выиграл баночку клею,

В другой — перебитый фагот.

Слежу иногда за культурой:

Бальмонт, например, и Дюма,

Андреев… с такой шевелюрой —

Мужчины большого ума!..

Видали меня на Литейном?

Пейзаж! Перед каждым стеклом

Торчу по часам ротозейно:

Манишечки, пряничный лом…

Тут мятный, там вяземский пряник.

Здесь выпуски «Ужас таверн».

Там дивный фраже-подстаканник

С русалкою в стиле модерн.

Зайдешь и возьмешь полендвицы

И кетовой (четверть) икры.

Привяжешься к толстой девице.

Проводишь, предложишь дары.

Чаек. Заведешь на гитаре

Чарующий вальс «На волнах»

И глазом скользишь по Тамаре…

Невредно-с! Удастся иль швах?

Частенько уходишь без толку:

С идеями или глупа.

На Невском бобры, треуголки.

Чиновники, шубы… Толпа!

Нырнешь и потонешь бесследно.

Ах, черт, сослуживец… «Балда!»

— «Гуляешь?» — «Гуляю» — «Не вредно!»

— «Со мною?» — «С тобою». — «Айда!»

1911

УТЕШЕНИЕ

В минуты.

Когда, озираясь, беспомощно ждешь перемены.

Невольно

Скуратова образ всплывает, как призрак гангрены…

О счастье.

Что в мир мы явились позднее, чем предки!

Всё лучше

По Чехову жить, чем биться под пытками в клетке…

Что муки

Духовных застенков, смягченных привычной печалью.

Пред адом

Хрустящих костей и мяса под жадною сталью?

У нас ведь

Симфонии, книги, поездки в Европу… и Дума —

При Грозном

Так страшно и так бесконечно угрюмо…

Умрем мы,

И дети умрут, и другое придет поколенье —

В минуты

Повышенных, новых и острых сомнений

Вновь скажут

Они, озираясь, с беспомощным смехом угрюмым:

«О счастье.

Что мы родились после той удивительной Думы!

Всё лучше

К исканиям новым идти, томясь и срываясь.

Чем молча

Позором своим любоваться, в плену задыхаясь».

1911

ПРЯНИК

Как-то, сидя у ворот,

Я жевал пшеничный хлеб,

А крестьянский мальчик Глеб

Не дыша смотрел мне в рот.

Вдруг он буркнул, глядя вбок:

«Дай-кась толичко и мне!»

Я отрезал на бревне

Основательный кусок.

Превосходный аппетит!

Вмиг крестьянский мальчик Глеб,

Как акула, съел свой хлеб

И опять мне в рот глядит.

«Вкусно?» Мальчик просиял:

«Быдто пряник! Дай ищо!»

Я ответил: «Хорошо»,

Робко сжался и завял…

Пряник?.. Этот белый хлеб

Из пшеницы мужика —

Нынче за два пятака

Твой отец мне продал, Глеб.

1911

РОЖДЕНИЕ ФУТУРИЗМА

Художник в парусиновых штанах,

Однажды сев случайно на палитру.

Вскочил и заметался впопыхах:

«Где скипидар?! Давай — скорее вытру!

Но, рассмотревши радужный каскад.

Он в трансе творческой интуитивной дрожи

Из парусины вырезал квадрат

И… учредил салон «Ослиной кожи».

Весна 1912

ТРАГЕДИЯ

Я пришел к художнику Миноге —

Он лежал на низенькой тахте

И, задравши вверх босые ноги.

Что-то мазал кистью на холсте.

Испугавшись, я спросил смущенно:

«Что с тобой, maestro[14]? Болен? Пьян?»

Но Минога гаркнул раздраженно,

Гениально сплюнув на диван:

«Обыватель с заячьей душою!

Я открыл в искусстве новый путь, —

Я теперь пишу босой ногою…

Всё, что было, — пошлость, ложь и муть.

Футуризм стал ясен всем прохожим.

Дальше было некуда леветь…

Я нашел!» — и он. привстав над ложем.

Ногу с кистью опустил, как плеть.

Подстеливши на пол покрывало,

Я колено робко преклонил

И, косясь на лоб микрокефала.

Умиленным шепотом спросил:

«О Минога, друг мой. неужели? —

Я себя ударил гулко в грудь. —

Но, увы, чрез две иль три недели

Не состарится ль опять твой новый путь?»

И Минога тоном погребальным

Пробурчал, вздыхая, как медведь:

«Н-да-с… Извольте быть тут гениальным…

Как же, к черту, дальше мне леветь?!»

Начало 1910-х

* * *

Безглазые глаза надменных дураков.

Куриный кодекс модных предрассудков.

Рычание озлобленных ублюдков

И наглый лязг очередных оков…

А рядом, словно окна в синий мир.

Сверкают факелы безумного Искусства:

Сияет правда, пламенеет чувство,

И мысль справляет утонченный пир.

Любой пигмей, слепой, бескрылый крот.

Вползает к Аполлону, как в пивную, —

Нагнет, икая, голову тупую

И сладостный нектар как пиво пьет.

Изучен Дант до неоконченной строфы.

Кишат концерты толпами прохожих.

Бездарно и безрадостно похожих.

Как несгораемые тусклые шкафы…

Вы, гении, живущие в веках,

Чьи имена наборщик знает каждый.

Заложники бессмертной вечной жажды.

Скопившие всю боль в своих сердцах!

Вы все — единой донкихотской расы,

И ваши дерзкие, святые голоса

Всё так же тщетно рвутся в небеса,

И вновь, как встарь, вам рукоплещут

папуасы…

1921

РУССКОЕ

«Руси есть веселие пити».

Не умеют пить в России!

Спиртом что-то разбудив,

Тянут сиплые витии

Патетический мотив

О мещанском духе шведа,

О началах естества,

О бездарности соседа

И о целях божества.

Пальцы тискают селедку…

Водка капает с усов,

И сосед соседям кротко

Отпускает «подлецов».

Те дают ему по морде

(Так как лиц у пьяных нет),

И летят в одном аккорде

Люди, рюмки и обед.

Благородные лакеи

(Помесь фрака с мужиком)

Молча гнут хребты и шеи.

Издеваясь шепотком…

Под столом гудят рыданья,

Кто-то пьет чужой ликер.

Примиренные лобзанья,

Брудершафты, спор и вздор…

Анекдоты, словоблудье.

Злая грязь циничных слов…

Кто-то плачет о безлюдье,

Кто-то врет: «Люблю жидов!»

Откровенность гнойным бредом

Густо хлещет из души…

Людоеды ль за обедом

Или просто апаши?

Где хмельная мощь момента?

В головах угарный шиш,

Сутенера от доцента

В этот миг не отличишь!

Не умеют пить в России!..

Под прибой пустых минут.

Как взлохмаченные Вии,

Одиночки молча пьют.

Усмехаясь, вызывают

Все легенды прошлых лет

И, глумясь, их растлевают.

Словно тешась словом: «Нет!»

В перехваченную глотку,

Содрогаясь и давясь.

Льют безрадостную водку

И надежды топчут в грязь.

Сатанеют равнодушно.

Разговаривают с псом,

А в душе пестро и скучно

Черти ходят колесом.

Цель одна: скорей напиться…

Чтоб смотреть угрюмо в пол

И. качаясь, колотиться

Головой о мокрый стол…

Не умеют пить в России!

Ну а как же надо пить?

Ах, взлохмаченные Вии…

Так же точно — как любить!

1911

ТАК СЕБЕ

Тридцать верст отшагав по квартире.

От усталости плечи горбя.

Бледный взрослый увидел себя

Бесконечно затерянным в мире.

Перебрал всех знакомых, вздохнул

И поплелся, покорный как мул.

На углу покачался на месте

И нырнул в темный ящик двора.

Там жила та, с которою вместе

Он не раз убивал вечера.

Даже дружба меж ними была —

Так знакомая близко жила.

Он застал ее снова не в духе.

Свесив ноги, брезгливо-скучна,

И крутя зубочисткою в ухе,

В оттоманку вдавилась она.

И белели сквозь дымку зефира

Складки томно-ленивого жира.

Мировые проблемы решая.

Заскулил он, шагая пред ней,

А она потянулась, зевая.

Так что бок обтянулся сильней,

И, хребет выгибая дугой.

По ковру застучала ногой.

Сел. На плотные ноги сурово

Покосился и гордо затих.

Сколько раз он давал себе слово

Не решать с ней проблем мировых!

Отмахнул горьких дум вереницу

И взглянул на ее поясницу.

Засмотрелся с тупым любопытством,

Поперхнулся и жадно вздохнул.

Вдруг зарделся и с буйным бесстыдством

Всю ее, как дикарь, оглянул…

В сердце вгрызлись голодные волки.

По спине заплясали иголки.

Обернулась, зевая, сирена

И невольно открыла зрачки:

Любопытство и дерзость мгновенно

Сплин и волю схватили в тиски,

В сердце грызлись голодные щуки,

И призывно раскинулись руки…

…………………………………………

Воротник поправляя измятый.

Содрогаясь, печален и тих,

В дверь, потупясь, шмыгнул воровато

Разрешитель проблем мировых.

На диване, брезгливо-скучна,

В потолок засмотрелась она.

1911

СТРАШНАЯ ИСТОРИЯ

1

Окруженный кучей бланков.

Пожилой конторщик Банков

Мрачно курит и косится

На соседний страшный стол.

На занятиях вечерних

Он вчера к девице Керних,

Как всегда, пошел за справкой

О варшавских накладных

И, склонясь к ее затылку.

Неожиданно и пылко

Под лихие завитушки

Вдруг ее поцеловал.

Комбинируя событья.

Дева Керних с вялой прытью

Кое-как облобызала

Галстук, баки и усы.

Не нашелся бедный Банков,

Отошел к охапкам бланков

И, куря, сводил балансы

До ухода, как немой.

2

Ах, вчера не сладко было!

Но сегодня как могила

Мрачен Банков и косится

На соседний страшный стол.

Но спокойна дева Керних:

На занятиях вечерних

Под лихие завитушки

Не ее ль он целовал?

Подошла как по наитью

И, муссируя событье.

Села рядом и солидно

Зашептала не спеша:

«Мой оклад полсотни в месяц.

Ваш оклад полсотни в месяц, —

На сто в месяц в Петербурге

Можно очень мило жить.

Наградные и прибавки,

Я считаю, на булавки.

На Народный дом и пиво.

На прислугу и табак».

Улыбнулся мрачный Банков —

На одном из старых бланков

Быстро свел бюджет их общий

И невесту ущипнул.

Так Петр Банков с Кларой Керних

На занятиях вечерних.

Экономией прельстившись.

Обручились в добрый час.

3

Проползло четыре года.

Три у Банковых урода

Родилось за это время

Неизвестно для чего.

Недоношенный четвертый

Стал добычею аборта.

Так как муж прибавки новой

К Рождеству не получил.

Время шло. В углу гостиной

Завелось уже пьянино

И в большом недоуменье

Мирно спало под ключом.

На стенах висел сам Банков,

Достоевский и испанка.

Две искусственные пальмы

Скучно сохли по углам.

Сотни лиц различной масти

Называли это счастьем…

Сотни с завистью открытой

Повторяли это вслух!

Это ново? Так же ново.

Как фамилия Попова,

Как холера и проказа.

Как чума и плач детей.

Для чего же повесть эту

Рассказал ты снова свету?

Оттого лишь, что на свете

Нет страшнее ничего…

1913

КОЛЫБЕЛЬНАЯ (Для мужского голоса)

Мать уехала в Париж…

И не надо! Спи, мой чиж.

А-а-а! Молчи, мой сын.

Нет последствий без причин.

Черный, гладкий таракан

Важно лезет под диван.

От него жена в Париж

Не сбежит, о нет, шалишь!

С нами скучно. Мать права.

Новый гладок, как Бова,

Новый гладок и богат.

С ним не скучно… Так-то, брат!

А-а-а! Огонь горит.

Добрый снег окно пушит.

Спи, мой кролик, а-а-а!

Всё на свете трын-трава…

Жили-были два крота…

Вынь-ка ножку изо рта!

Спи, мой зайчик, спи, мой чиж.

Мать уехала в Париж.

Чей ты? Мой или его?

Спи, мой мальчик, ничего!

Не смотри в мои глаза…

Жили козлик и коза…

Кот козу увез в Париж…

Спи, мой котик, спи, мой чиж!

Через… год… вернется… мать…

Сына нового рожать…

1910

В АЛЕКСАНДРОВСКОМ САДУ

На скамейке в Александровском саду

Котелок склонился к шляпке с какаду:

«Значит, в десять? Меблированные «Русь»…»

Шляпка вздрогнула и пискнула:

«Боюсь». — «Ничего, моя хорошая, не трусь!

Я ведь в случае чего-нибудь женюсь!»,

Засерели злые сумерки в саду —

Шляпка вздрогнула и пискнула: «Приду!»

Мимо шлялись пары пресных обезьян,

И почти у каждой пары был роман…

Падал дождь, мелькали сотни грязных ног,

Выл мальчишка со шнурками для сапог.

1911

ЛУКАВАЯ СЕРЕНАДА

Розина!

Какая причина.

Что сегодня весь день на окошке твоем жалюзи?

Дело было совсем на мази —

Ты конфеты мои принимала.

Ты в ресницы меня целовала, —

А теперь, под стеною, в грязи.

Безнадежно влюбленный,

Я стою, словно мул истомленный,

С мандолиной в руках.

Ах!

О Розина!

Ты чище жасмина…

Это знает весь дом как вполне установленный факт.

Но, забывши и клятвы и такт.

Почему ты с художником русским

В ресторане кутила французском?!

Пусть пошлет ему Бог катаракт!

Задушу в переулке повесу…

Закажу похоронную мессу

И залью шерри-бренди свой грех…

Эх!

О Розина!

Умираю от сплина…

Я сегодня по почте, мой друг, получил гонорар…

Нарядись в свое платье веселого цвета «омар». —

Поплывем мы к лазурному гроту.

Дам гребцам тридцать лир за работу,

В сердце алый зардеет пожар — В складках нежного платья

Буду пальцы твои целовать я.

Заглушая мучительный вздох…

Ох!

О Розина!

Дрожит парусина. —

Быстрый глаз твой с балкона лукаво стрельнул

и пропал, В небе — вечера нежный опал.

Ах, на лестнице тихо запели ступени.

Подгибаются сладко колени, —

О единственный в мире овал!

Если б мог, свое сердце к порогу.

Как ковер, под прекрасную ногу

Я б швырнул впопыхах…

Ах!

1912

Капри

ЧЕЛОВЕК

Жаден дух мой! Я рад, что родился

И цвету на всемирном стволе.

Может быть, на Марсе и лучше.

Но ведь мы живем на Земле.

Каждый ясный — брат мой и друг мой,

Мысль и воля — мой щит против «всех».

Лес и небо — как нежная правда,

А от боли лекарство — смех.

Ведь могло быть гораздо хуже:

Я бы мог родиться слепым.

Или платным предателем лучших.

Или просто камнем тупым…

Всё случайно. Приятно ль быть волком?

О, какая глухая тоска

Выть от вечного голода ночью

Под дождем у опушки леска…

Или быть безобразной жабой.

Глупо хлопать глазами без век

И любить только смрад трясины…

Я доволен, что я человек.

Лишь в одном я завидую жабе —

Умирать ей, должно быть, легко:

Бессознательно вытянет лапки.

Побурчит и уснет глубоко.

1912

Из книги «Жажда»

НА ПОПРАВКЕ

Одолела слабость злая.

Ни подняться, ни вздохнуть:

Девятнадцатого мая

На разведке ранен в грудь.

Целый день сижу на лавке

У отцовского крыльца.

Утки плещутся в канавке.

За плетнем кричит овца.

Всё не верится, что дома…

Каждый камень — словно друг.

Ключ бежит тропой знакомой

За овраг в зеленый луг.

Эй, Дуняша, королева.

Глянь-ка, воду не пролей!

Бедра вправо, ведра влево,

Пятки сахара белей.

Подсобить? Пустое дело!..

Не удержишь — поплыла.

Поплыла, как лебедь белый.

Вдоль широкого села.

Тишина. Поля глухие.

За оврагом скрип колес…

Эх, земля моя Россия,

Да хранит тебя Христос!

1916

АИСТЫ

В воде декламирует жаба.

Спят груши вдоль лона пруда.

Над шапкой зеленого граба

Топорщатся прутья гнезда.

Там аисты, милые птицы.

Семейство серьезных жильцов…

Торчат материнские спицы,

И хохлятся спинки птенцов.

С крыльца деревенского дома

Смотрю — и как сон для меня:

И грохот далекого грома,

И перьев пушистых возня.

И вот… От лугов у дороги.

На фоне грозы, как гонец.

Летит, распластав свои ноги,

С лягушкою в клюве отец.

Дождь схлынул. Замолкли перуны.

На листьях — расплавленный блеск.

Семейство, настроивши струны,

Заводит неслыханный треск.

Трещат про лягушек, про солнце,

Про листья и серенький мох —

Как будто в ведерное донце

Бросают струею горох…

В тумане дороги и цели.

Жестокие черные дни…

Хотя бы, хотя бы неделю

Пожить бы вот так, как они!

1919 или 1920

* * *

Здравствуй, Муза! Хочешь финик?

Или рюмку марсалы?

Я сегодня именинник…

Что глядишь во все углы?

Не сердись: давай ладошку,

Я к глазам ее прижму…

Современную окрошку.

Как и ты, я не пойму.

Одуванчик бесполезный.

Факел нежной красоты!

Грохот дьявола над бездной

Надоел до тошноты…

Подари мне час беспечный!

Будет время — все уснем.

Пусть волною быстротечной

Хлещет в сердце день за днем.

Перед меркнущим камином

Лирой вмиг спугнем тоску!

Хочешь хлеба с маргарином?

Хочешь рюмку коньяку?

И улыбка молодая

Загорелась мне в ответ:

«Голова твоя седая,

А глазам — шестнадцать лет!»

1923

* * *

Прокуроров было слишком много!

Кто грехов Твоих не осуждал?..

А теперь, когда темна дорога

И гудит-ревет девятый вал,

О Тебе, волнуясь, вспоминаем, —

Это всё, что здесь мы сберегли…

И встает былое светлым раем.

Словно детство в солнечной пыли…

1923

ВЕСНА НА КРЕСТОВСКОМ

А. И. Куприну

Сеть лиственниц выгнала алые точки.

Белеет в саду флигелек.

Кот томно обходит дорожки и кочки

И нюхает каждый цветок.

Так радостно бросить бумагу и книжки.

Взять весла и хлеба в кульке.

Коснуться холодной и ржавой задвижки

И плавно спуститься к реке…

Качается пристань на бледной Крестовке.

Налево — Елагинский мост.

Вдоль тусклой воды серебрятся подковки,

А небо — как тихий погост.

Черемуха пеной курчавой покрыта.

На ветках мальчишки-жулье.

Веселая прачка склонила корыто.

Поет и полощет белье.

Затекшие руки дорвались до гребли.

Уключины стонут чуть-чуть.

На веслах повисли какие-то стебли.

Мальки за кормою как ртуть…

Под мостиком гулким качается плесень.

Копыта рокочут вверху.

За сваями эхо чиновничьих песен,

А ивы — в цыплячьем пуху…

Краснеют столбы на воде возле дачки.

На ряби — цветная спираль.

Гармонь изнывает в любовной горячке,

И в каждом челне — пастораль.

Вплываю в Неву. Острова — как корона:

Волнисто-кудрявая грань…

Летят рысаки сквозь зеленое лоно.

На барках ленивая брань.

Пестреет нарядами дальняя Стрелка.

Вдоль мели — щетиной камыш.

Всё шире вода — голубая тарелка.

Всё глубже весенняя тишь…

Лишь катер порой пропыхтит торопливо,

Горбом залоснится волна,

Матрос — словно статуя, вымпел — как грива.

Качнешься — и вновь тишина…

О родине каждый из нас вспоминая,

В тоскующем сердце унес

Кто Волгу, кто мирные склоны Валдая,

Кто заросли ялтинских роз…

Под пеплом печали храню я ревниво

Последний счастливый мой день:

Крестовку, широкое лоно разлива

И Стрелки зеленую сень.

1921

ПОЛТАВСКИЙ РАЙ

Славный садик у Дмитро —

Сероглазого мальчишки!

Тесно, тихо, и пестро,

И прохладно, как в кубышке…

На завалинке сидим,

Пресерьезные, как турки.

Тень от листьев словно дым.

Пахнет известь штукатурки…

Пышут охрой ноготки —

Деревенские цветочки.

Всё на свете пустяки,

Кроме… Писаревой дочки!

Черт ли нас разыщет здесь?

Тихий остров без названья —

И на нем густая смесь

Тени, красок и жужжанья…

Цвет настурций ярче ран.

Всё проходит, всё забвенно.

В клуне хрюкает кабан

Мелодично и блаженно.

Синий-синий сон небес.

Облака свернулись в вату,

И подсолнечников лес

Обступил, как джунгли, хату.

1914

РЕПЕТИТОР

Тане Львовой захотелось в медицинский институт.

Дядя нанял ей студента, долговязого как прут.

Каждый день в пустой гостиной он,

крутя свой длинный ус.

Объяснял ей Imperfectum[15] и причастия на «из».

Таня Львова, как детеныш, важно морщила свой нос

И, выпячивая губки, отвечала на вопрос.

Но порой, борясь с дремотой,

вдруг лукавый быстрый взгляд

Отвлекался от латыни за окно, в тенистый сад…

Там, в саду, так много яблок на дорожках и в траве:

Так и двинула б студента по латинской голове!

1923

Стихотворения, не вошедшие в сборники

1905–1913

БАЛБЕС

За дебоши, лень и тупость.

За отчаянную глупость

Из гимназии балбеса

Попросили выйти вон…

Рад-радешенек повеса.

Но в семье и плач и стон…

Что с ним делать, ради неба?

Без занятий идиот

За троих съедает хлеба.

Сколько платья издерет!..

Нет в мальчишке вовсе прока —

В свинопасы разве сдать

И для вящего урока

Перед этим отодрать?

Но решает мудрый дядя.

Полный в будущее веры.

На балбеса нежно глядя:

«Отдавайте в… офицеры…

Рост высокий, лоб покатый.

Пусть оденется в мундир —

Много кантов, много ваты.

Будет бравый командир!»

Про подобные примеры

Слышим чуть не каждый час.

Оттого-то офицеры

Есть прекрасные у нас…

Январь 1906

КОМУ ЖИВЕТСЯ ВЕСЕЛО?

Попу медоточивому.

Развратному и лживому,

С идеей монархической,

С расправою физической…

Начальнику гуманному,

Банкиру иностранному.

Любимцу иудейскому —

Полковнику гвардейскому;

Герою с аксельбантами,

С «восточными» талантами;

Любому губернатору.

Манежному оратору,

Правопорядку правому.

Городовому бравому

С огромными усищами

И страшными глазищами;

Сыскному отделению

И Меньшикову-гению,

Отшельнику Кронштадтскому,

Фельдфебелю солдатскому.

Известному предателю —

Суворину-писателю,

Премьеру — графу новому.

Всегда на всё готовому, —

Всем им живется весело.

Вольготно на Руси…

Январь 1906

ДО РЕАКЦИИ Пародия

Дух свободы… К перестройке

Вся страна стремится.

Полицейский в грязной Мойке

Хочет утопиться.

Не топись, охранный воин, —

Воля улыбнется!

Полицейский! Будь покоен —

Старый гнет вернется…

16 февраля 1906

ЖАЛОБЫ ОБЫВАТЕЛЯ

Моя жена — наседка.

Мой сын, увы, эсер.

Моя сестра — кадетка.

Мой дворник — старовер.

Кухарка — монархистка.

Аристократ — свояк.

Мамаша — анархистка,

А я — я просто так…

Дочурка-гимназистка

(Всего ей десять лет),

И та социалистка, —

Таков уж нынче свет!

От самого рассвета

Сойдутся и визжат, —

Но мне комедья эта.

Поверьте, сущий ад.

Сестра кричит: «Поправим!»

Сынок кричит: «Снесем!»

Свояк вопит: «Натравим!»

А дворник: «Донесем!»

А милая подруга.

Иссохшая, как тень,

Вздыхает, как белуга,

И стонет: «Ах, мигрень!»

Молю тебя, Создатель

(Совсем я не шучу),

Я русский обыватель —

Я просто жить хочу!

Уйми мою мамашу,

Уйми родную мать —

Не в силах эту кашу

Один я расхлебать.

Она, как анархистка.

Всегда сама начнет.

За нею гимназистка

И весь домашний скот.

Сестра кричит: «Устроим!»

Свояк вопит: «Плевать!»

Сынок шипит: «Накроем!»

А я кричу: «Молчать!!.»

Проклятья посылаю

Родному очагу

И втайне замышляю —

В Америку сбегу!..

Начало 1906

* * *

Четыре нравственных урода —

Один шпион и три осла —

Назвались ради ремесла

«Союзом русского народа».

Громить и грабить — сесть в тюрьму,

И конкуренция большая:

Одних воров какая стая —

Известно Богу одному.

А здесь идея и значки.

Своя печать, свобода глотки,

Любовь начальства, много водки.

Патриотизм и пятачки…

1908

* * *

Мы сжились с богами и сказками.

Мы верим в красивые сны.

Мы мир разукрасили красками

И душу нашли у волны,

И ветру мы дали страдание,

И звездам немой разговор.

Всё лучшее наше создание

Еще с незапамятных пор.

Аскеты, слепцы ли, безбожники —

Мы ищем иных берегов.

Мы все фантазеры художники

И верим в гармонию слов.

В них нежность тоски обаятельна.

В них первого творчества дрожь…

Но если отвлечься сознательно

И вспомнить, что всё это ложь.

Что наша действительность хилая —

Сырая, безглазая мгла.

Где мечется глупость бескрылая

В хаосе сторукого зла.

Что боги и яркие сказки

И миф воскресенья Христа —

Тончайшие, светлые краски.

Где прячется наша мечта, —

Тогда б мы увидели ясно.

Что дальше немыслимо жить…

Так будем же смело и страстно

Прекрасные сказки творить!

1908

«ПЬЯНЫЙ» ВОПРОС

Мужичок, оставьте водку.

Пейте чай и шоколад.

Дума сделала находку:

Водка — гибель, водка — яд.


Мужичок, оставьте водку.

Водка портит Божий лик,

И уродует походку,

И коверкает язык.


Мужичок, оставьте водку.

Хлеба Боженька подаст

После дождичка в субботку…

Или «ближний» вам продаст.


Мужичок, оставьте водку.

Может быть (хотя навряд).

Дума сделает находку,

Что и голод тоже яд.


А пройдут еще два года —

Дума вспомнит: так и быть.

Для спасения народа

Надо тьму искоренить…


Засияет мир унылый —

Будет хлеб и свет для всех!

Мужичок, не смейся, милый.

Скептицизм — великий грех.


Сам префект винокурении

В Думе высказал: «Друзья,

Без культурных насаждений

С пьянством справиться нельзя…»


Значит… Что ж, однако, значит?

Что-то сбились мы слегка, —

Кто культуру в погреб прячет?

Не народ же… А пока —


Мужичок, глушите водку.

Как и все ее глушат,

В Думе просто драло глотку

Стадо правых жеребят.


Ах, я сделал сам находку:

Вы культурней их во всем —

Пусть вы пьете только водку,

А они коньяк и ром.

Начало 1908

ЮДОФОБЫ

Они совершают веселые рейсы

По старым клоакам оплаченной лжи:

«Жиды и жидовки… Цибуля и пейсы…

Спасайте Россию! Точите ножи!»

Надевши перчатки и нос зажимая

(Блевотины их не выносит мой нос).

Прошу мне ответить без брани и лая

На мой бесполезный, но ясный вопрос:

Не так ли: вы чище январских сугробов

И мудрость сочится из ваших голов, —

Тогда отчего же из ста юдофобов

Полсотни мерзавцев, полсотни ослов?

1909

СТРАННЫЙ ОБЫЧАЙ

Когда-то татары

Во время закуски

Бросали под доски

Захваченных русских.

Престранный обычай!

Иль эта расправа

Для их аппетита

Служила приправой?

Российскую прессу

Не меньше пестуют:

Сдавили под прессом

И сверху пируют…

Но к русским татары

Гуманнее были —

Ведь те из-под досок

Свободно вопили!

1909

ГЕРОЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ

Наше время, подлое и злое.

Ведь должно было создать нам наконец

Своего любимого героя, —

И дитя законнейшее строя

Народилось… Вылитый отец!

Наш герой, конечно, не Печорин, —

Тот был ангелом, а нам нужнее бес;

Чичиков для нас не слишком черен,

Устарел Буренин и Суворин,

И теряет Меньшиков свой вес.

Пуришкевич был уже пределом,

За который трудно перейти…

Но пришел другой. И сразу нежно-белым

Пуришкевич стал душой и телом —

Даже хочется сказать: «Прости!»

Что Дубровин или Передонов?

Слабый, чуть намеченный рельеф…

Нет! Сильней и выше всех законов

Победитель Натов Пинкертонов —

Наш герой Азеф!

Февраль 1909

ПОДШОФЕ

«Чело-ввек! Какого черта

Притащил ты мне опять?»

— «А-lá-аглицкого торта

Приказали Вы подать».

— «Торта? Гм… К свиньям собачьим…

Ярославец?.. Са-та-на…

Сядь-ка лучше. Посудачим…

Хочешь белого вина?»

— «Не могу-с. Угодно торта?

Я лакей, а вы барон…»

— «Человек, какого черта?

Брось дурацкий этот тон!

Удивил! У нас на службе

Все лакеи, как один.

Сядь, ну, сядь — прошу по дружбе».

— «Неудобно-с, господин».

1910

ГЕРОЙ (Дурак без примеси)

На ватном бюсте пуговки горят.

Обтянут зад цветной диагональю,

Усы как два хвоста у жеребят,

И ляжки движутся развалистой спиралью.

Рукой небрежной упираясь в талью.

Вперяет вдаль надменно-плоский взгляд

И, всех иных считая мелкой швалью.

Несложно пыжится от головы до пят.

Галантный дух помады и ремней…

Под козырьком всего четыре слова:

«Pardon!», «Mersi!», «Канашка!» и «Мерзавец!»

Грядет, грядет! По выступам камней

Свирепо хляпает тяжелая подкова —

Пар из ноздрей… Ура, ура! Красавец.

1910

КНИГИ

Есть бездонный ящик мира —

От Гомера вплоть до нас.

Чтоб узнать хотя б Шекспира,

Надо год для умных глаз.

Как осилить этот ящик? Лишних книг он не хранит.

Но ведь мы сейчас читаем всех, кто будет позабыт.

Каждый день выходят книги:

Драмы, повести, стихи —

Напомаженные миги

Из житейской чепухи.

Урываем на одежде, расстаемся с табаком

И любуемся на полке каждым новым корешком.

Пыль грязнит пуды бумаги.

Книги жмутся и растут.

Вот они, антропофаги

Человеческих минут!

Заполняют коридоры, спальни, сени, чердаки.

Подоконники, и стулья, и столы, и сундуки.

Из двухсот нужна одна лишь —

Перероешь, не найдешь,

И на полки грузно свалишь

Драгоценное и ложь.

Мирно тлеющая каша фраз, заглавий и имен:

Резонерство, смех и глупость, нудный случай,

яркий стон.

Ах, от чтенья сих консервов

Горе нашим головам!

Не хватает бедных нервов.

И чутье трещит по швам.

Переполненная память топит мысли в вихре слов…

Даже критики устали разрубать пуды узлов.

Всю читательскую лигу

Опросите: кто сейчас

Перечитывает книгу.

Как когда-то… много раз?

Перечтите, если сотни быстрой очереди ждут!

Написали — значит, надо. Уважайте всякий труд!

Можно ль в тысячном гареме

Всех красавиц полюбить?

Нет, нельзя. Зато со всеми

Можно мило пошалить.

Кто «Онегина» сегодня прочитает наизусть?

Рукавишников торопит «том двадцатый». Смех

и грусть!

Кто меня за эти строки

Митрофаном назовет.

Понял соль их так глубоко,

Как хотя бы… кашалот.

Нам легко… Что будет дальше? Будут вместо городов

Неразрезанною массой мокнуть штабели томов.

1910

ДРУГ-ЧИТАТЕЛЬ (Этюд)

Он проснулся, повернулся —

Заскрипел матрас пружинный.

Зачадил фитиль лампадки, день в окно стучаться стал.

Он проснулся, потянулся

И с презрительною миной

Стал читать, очки надевши, сатирический журнал.

Роем жутких привидений

По стенам блуждают тени.

Ходит маятник и стуком заполняет тишину…

За страницею страница —

Рот улыбкою кривится.

А уста невольно шепчут: «Ай да хлопцы! Ну и ну!..»

Вдруг он вздрогнул, полный гнева:

Всемогущий Магадэва!

Неужели?.. В самом деле!.. Полюбуйтесь!.. Вот скандал!

В неприкрашенной натуре

В листовой карикатуре

На странице предпоследней сам себя он увидал.

(Нигилисты-журналисты,

Хулиганы-портретисты!

Вы, бросающие камни, разве вы не без греха?)

В теплом стеганом халате

Безмятежно на кровати

Сладко дремлет обыватель, обрастая шерстью мха.

В глубине его алькова

Поясной портрет Баркова,

Под рукой на этажерке пестрых книг солидный ряд:

Сонник с ярмарки Ирбитской,

Десять книг madame Вербицкой

И великий, многоликий, неизменный сыщик Нат!..

Вновь скрипит матрас пружинный…

И с усмешкою звериной

Он с постели, возмущенный, огорченный, злобный встал

И на корточках, у печки.

На вонючей сальной свечке

Жжет, томимый острой местью, сатирический журнал!

1910

ЗАСТОЛЬНАЯ (Отнюдь не для алкоголиков)

В эту ночь оставим книги.

Сдвинем стулья в крепкий круг:

Пусть, звеня, проходят миги.

Пусть беспечность вспыхнет вдруг!

Пусть хоть в шутку

На минутку

Каждый будет лучший друг.

Кто играет — вот гитара!

Кто поет — очнись и пой!

От безмолвного угара —

Огорчительный запой.

Пой мажорно.

Как валторна.

Подвывайте все толпой.

Мы, ей-богу, не желали,

Чтобы в этот волчий век

Нас в России нарожали

Для прокладки лбом просек…

Выбьем пробки!

Кто не робкий.

Пей, как голый древний грек!

Век и год забудем сразу.

Будем пьяны вне времен.

Гнев и горечь, как заразу.

Отметем далёко вон.

Пойте, пейте.

Пламенейте,

Хмурый — падаль для ворон!

Притупилась боль и жало.

Спит в тумане Млечный Путь…

Сердцу нашему, пожалуй.

Тоже надо отдохнуть. —

Гимн веселью!

Пусть с похмелья

Завтра жабы лезут в грудь…

Други, в пьяной карусели

Исчезают верх и низ…

Кто сейчас, сорвавшись с мели,

Связно крикнет свой девиз?

В воду трезвых.

Бесполезных,

Подрывающих акциз!

В Шуе в мае возле сваи

Трезвый сыч с тоски подох,

А другой пьет ром в Валдае

И беспечно ловит блох.

Смысл сей притчи:

Пейте прытче

Все, кто до смерти засох!

За окном под небосводом —

Мертвый холод, свист и мгла…

Вейтесь быстрым хороводом

Вкруг философа-стола!

Будем пьяны!

Вверх стаканы!

С пьяных взятки как с козла…

1910

* * *

Эпохе черной нашей нужен

Не демон Лермонтова — нет,

Он только б ею был сконфужен, —

Ведь гордый демон был эстет.

Веселый немец Мефистофель,

Попав в российские пески,

Брезгливо сморщив умный профиль.

Пожалуй, запил бы с тоски.

А бес-moderne[16], вихляя задом.

Повыл, как пьяный пономарь,

И, зараженный трупным ядом.

Уполз к Венгерову в словарь…

Нет, нет! Эпохе нашей жалкой

Совсем особый нужен черт:

Черт-геркулес с железной палкой,

С душою жесткой, как ботфорт.

Чтоб руки, словно молотилки,

Зажавши палку, ночь и день

Глушили б темные затылки.

Бросая в кучу пень на пень…

Но дьявол-скепсис, как гадалка,

Смеясь пророчит: «Пустяки!

Быть может, выдержала б пешка.

Да черта разорвут в клочки».

1912

ВОРОБЬИНАЯ ЭЛЕГИЯ

У крыльца воробьи с наслаждением

Кувыркаются в листьях гнилых…

Я взираю на них с сожалением,

И невольно мне страшно за них:

Как живете вы так, без правительства.

Без участков и без податей?

Есть у вас или нет право жительства?

Как без метрик растите детей?

Как воюете без дипломатии.

Без реляций, гранат и штыков.

Вырывая у собственной братии

Пух и перья из бойких хвостов?

Кто внедряет в вас всех просвещение

И основы моралей родных?

Кто за скверное вас поведение

Исключает из списка живых?

Где у вас здесь простые, где знатные?

Без одежд вы так пресно равны…

Где мундиры торжественно-ватные?

Где шитье под изгибом спины?

Нынче здесь вы, а завтра в Швейцарии, —

Без прописки и без паспортов

Распеваете вольные арии

Миллионом незамкнутых ртов…

Искрошил воробьям я с полбублика,

Встал с крыльца и тревожно вздохнул:

Это даже, увы, не республика,

А анархии дикий разгул!

Улетайте… Лихими дворянами

В корне зло решено ведь пресечь —

Не сравняли бы вас с хулиганами

И не стали б безжалостно сечь!

1913

ПРАВИЛА ДЛЯ РОДИТЕЛЕЙ

Посвящается Министерству народного просвещения

1

Родитель при встрече с директором сына

Обязан всегда становиться во фронт.

Супруга ж родителя молча и чинно

Берет «на краул» черный шелковый зонт.

2

Одежда родителей в будни простая:

Суконное платье не в ярких тонах.

По табелям — блузки из белого фая

И черные фраки при черных штанах.

3

Небуйным родителям с весом и с чином

Дозволен прием всех казенных питей.

Курить разрешается только мужчинам.

Но дома, притом запершись от детей.

4

За чтением книг наблюдает инспектор —

За книгой приходит отец или мать.

Газету всегда выбирает директор.

На пьесах «с идеей» отнюдь не бывать.

5

О каждом рождении чада родитель

Обязан в гимназию сам донести.

Предельную норму блюдет попечитель:

Не менее двух и не больше шести.

6

С детьми разговаривать можно, но редко…

Нельзя возвращаться в ночные часы.

Прическа у женщин должна быть под сеткой.

Мужчинам же можно носить и усы.

7

В гостиной над печкой (отнюдь не в передней)

Повесить портреты всех школьных властей.

По праздникам слушать попарно обедни.

Чтоб сим благотворно влиять на детей.

8

Раз в месяц всех дворников классный наставник

Обходит, чтоб справки о всем навести:

Кто вел себя плохо, тех местный исправник

Сажает — от месяца до десяти.

9

У скромных родителей — скромные дети,

А путь послушанья — путь к лучшей судьбе.

Родители мудрые правила эти

Должны постоянно носить при себе.

1913

1924–1932

* * *

Консьержке дай и почтальону тоже.

Позвонит мусорщик и хмурый газовщик,

И что ни дашь — у каждого на роже

Меланхолически-презрительный ярлык.

А ведь у них — дела моих почище. —

И верный труд, и прочная постель.

Больница — даром, безработным — пища,

И вообще — не жизнь, а карусель…

Как Маркс мирится с этой штукой мелкой?

Как пролетгордость с этим совместить?

Я ж не пойду к издателю с тарелкой:

«Позвольте, дяденька, на чай с вас получить!»

Но Карла Маркс сложил иной сценарий:

Мы все мещане, жабы без сердец,

И лишь один всемирный пролетарий —

Свободной этики сознательный творец.

Попробовать?.. Вот добрый гений дыма.

Сэр трубочист просунул в дверь плечо.

Как равный равному, не приложив сантима.

Ему пожму я руку горячо…

Ах, Боже мой, — какой ответ свинячий

Сверкнет в зрачках оторопелых глаз!

Но почему ж?! Ведь он меня богаче.

Ведь он меня богаче в двадцать раз…

Январь 1925

«САТИРИКОН»

Памяти Аркадия Аверченко

Над Фонтанкой сизо-серой

В старом добром Петербурге

В низких комнатах уютных

Расцветал «Сатирикон».

За окном пестрели барки

С белоствольными дровами.

А напротив Двор Апраксин

Подымал хоромы ввысь.

В низких комнатах уютных

Было шумно и привольно…

Сумасбродные рисунки

Разлеглись по всем столам.

На окне сидел художник

И калинкинское пиво,

Запрокинув кверху гриву.

С упоением сосал.

На диване два поэта.

Как беспечные кентавры.

Хохотали до упаду

Над какой-то ерундой…

Почтальон стоял у стойки

И посматривал тревожно

На огромные плакаты

С толстым дьяволом внутри.

Тихий крохотный издатель

Деликатного сложенья

Пробегал из кабинета.

Как испуганная мышь.

Кто-то в ванной лаял басом.

Кто-то резвыми ногами

За издателем помчался.

Чтоб аванс с него сорвать…

А в сторонке в кабинете

Грузный медленный Аркадий,

Наклонясь над грудой писем.

Почту свежую вскрывал:

Сотни диких графоманов

Изо всех уездных щелей

Насылали горы хлама —

Хлама в прозе и в стихах.

Ну и чушь! В зрачках хохлацких

Искры хитрые дрожали:

В первом ящике почтовом

Вздернет на кол — и аминь!

Четким почерком кудрявым

Плел он вязь, глаза прищурив,

И сифон с водой шипучей.

Чертыхаясь, осушал.

Ровно в полдень встанет. Баста!

Сатирическая банда.

Гулко топая ногами,

Вдоль Фонтанки шла за ним

К Чернышеву переулку…

Там в гостинице «Московской»

Можно вдосталь съесть и выпить.

Можно всласть похохотать.

Хвост прохожих возле сквера

Оборачивался в страхе.

Дети, бросив свой песочек,

В рот пихали кулачки:

Кто такие? Что за хохот?

Что за странные манеры?

Мексиканские ковбои?

Укротители зверей?..

А под аркой министерства

Околоточный знакомый.

Добродушно ухмыляясь,

К козырьку взносил ладонь:

«Как, Аркадий Тимофеич,

Драгоценное здоровье?»

— «Ничего, живем — не тужим…

До ста лет решил скрипеть!»

До ста лет, чудак, не дожил…

Разве мог он знать и чуять.

Что за молодостью дерзкой.

Словно бесы, налетят

Годы красного разгула.

Годы горького скитанья.

Засыпающие пеплом

Все веселые глаза…

1925

ПАСХА В ГАТЧИНЕ

А. И. Куприну

Из мглы всплывает ярко

Далекая весна:

Тишь гатчинского парка

И домик Куприна.

Пасхальная неделя —

Беспечных дней кольцо.

Зеленый пух апреля,

Скрипучее крыльцо…

Нас встретил дом уютом

Веселых голосов

И пушечным салютом

Двух сенбернарских псов.

Хозяин в тюбетейке.

Приземистый как дуб.

Подводит нас к индейке.

Склонивши набок чуб…

Он сам похож на гостя

В своем жилье простом…

Какой-то дядя Костя

Бьет в клавиши перстом…

Поют нескладным хором, —

О ты, родной козел!

Весенним разговором

Жужжит просторный стол.

На гиацинтах алых

Морозно-хрупкий мат.

В узорчатых бокалах

Оранжевый мускат.

Ковер узором блеклым

Покрыл бугром тахту,

В окне — прильни-ка к стеклам —

Черемуха в цвету!

Вдруг пыль из подворотни.

Скрип петель в тишине, —

Казак уральской сотни

Въезжает на коне.

Ни на кого не глядя,

У темного ствола

Огромный черный дядя

Слетел пером с седла.

Хозяин дробным шагом

С крыльца, пыхтя, спешит.

Порывистым зигзагом

Взметнулась чернь копыт…

Сухой и горбоносый.

Хорош казачий конь!

Зрачки чуть-чуть раскосы, —

Не подходи! Не тронь!

Чужак погладил темя.

Пощекотал чело

И вдруг, привстав на стремя.

Упруго влип в седло…

Всем телом навалился.

Поводья в горсть собрал. —

Конь буйным чертом взвился.

Да, видно, опоздал!

Не рысь, а сарабанда…

А гости из окна

Хвалили дружной бандой

Посадку Куприна…

Вспотел и конь, и всадник.

Мы сели вновь за стол…

Махинище-урядник

С хозяином вошел.

Копна прически львиной,

И бородище — вал.

Перекрестился чинно.

Хозяйке руку дал…

Средь нас он был как дома.

Спокоен, прост и мил.

Стакан огромный рома

Степенно осушил.

Срок вышел. Дома краше…

Через четыре дня

Он уезжал к папаше

И продавал коня.

«Цена… ужо успеем».

Погладил свой лампас,

А чуб цыганский змеем

Чернел до самых глаз.

Два сенбернарских чада

У шашки встали в ряд:

Как будто к ним из сада

Пришел их старший брат…

Хозяин, глянув зорко.

Поглаживал кадык.

Вдали из-за пригорка

Вдруг пискнул паровик.

Мы пели… Что? Не помню.

Но так рычит утес.

Когда в каменоломню

Сорвется под откос…

Март 1926

Париж

МОЙ РОМАН

Кто любит прачку, кто любит маркизу,

У каждого свой дурман, —

А я люблю консьержкину Лизу,

У нас — осенний роман.

Пусть Лиза в квартале слывет недотрогой, —

Смешна любовь напоказ!

Но всё ж тайком от матери строгой

Она прибегает не раз.

Свою мандолину снимаю со стенки,

Кручу залихватски ус..

Я отдал ей всё: портрет Короленки

И нитку зеленых бус.

Тихонько-тихонько, прижавшись друг к другу.

Грызем соленый миндаль.

Нам ветер играет ноябрьскую фугу.

Нас греет русская шаль.

А Лизин кот, прокравшись за нею.

Обходит и нюхает пол.

И вдруг, насмешливо выгнувши шею.

Садится пред нами на стол.

Каминный кактус к нам тянет колючки,

И чайник ворчит, как шмель…

У Лизы чудесные теплые ручки

И в каждом глазу — газель.

Для нас уже нет двадцатого века,

И прошлого нам не жаль:

Мы два Робинзона, мы два человека.

Грызущие тихо миндаль.

Но вот в передней скрипят половицы.

Раскрылась створка дверей…

И Лиза уходит, потупив ресницы.

За матерью строгой своей.

На старом столе перевернуты книги.

Платочек лежит на полу.

На шляпе валяются липкие фиги.

И стул опрокинут в углу.

Для ясности, после ее ухода,

Я все-таки должен сказать.

Что Лизе — три с половиною года…

Зачем нам правду скрывать?

1927

Париж

РАЗМЫШЛЕНИЯ У ПОДЪЕЗДА «ЛЮТЕЦИИ»

Куда тебя судьба ни сунет головою —

На журналистский ли, на докторский ли бал, —

Ты всюду чувствуешь с симпатией живою.

Что ты опять в родной уезд попал.

Опять у вешалки, над тем же самым местом.

Увидишь в зеркале знакомый поворот;

Всё та же дама прошлогодним жестом

Всё так же красит прошлогодний рот.

И те же самые у входа контролеры,

В петлицах — бантики, беспомощность в зрачках.

Всё те же смокинги, жилеты и проборы.

Лишь седины прибавилось в висках…

Идешь по лестнице и с зоркостью поэта.

Не вскинув глаз, доходишь до всего:

Вот это ноги адвоката Дзета.

А это ножки дочери его.

Вбегает лань всё в той же алой шали.

За ней с одышкою всё тот же старый лев…

Хирург знакомый томно пляшет в зале,

Бородку ввысь мечтательно воздев.

Не прошлогодняя ль дрожит в буфете водка?

Омолодились лишь индюшка и балык…

О ты, которая так ласково и кротко

Прикалываешь к курице ярлык!..

Пройдешься медленно вдоль пестрой лотереи:

Опять автографы, два шарфа и этюд.

В углу за кассой две бессменных Лорелеи,

У всех простенков беспризорный люд…

Но под жилеткою так сладко ноют кости.

Как будто невзначай под Рождество

К соседям давнишним ты вдруг свалился в гости

Иль на семейное ввалился торжество.

Опять поймаешь в коридорчике коллегу

И, продолжая прошлогодний диалог,

Как встарь, придешь к буфету и с разбегу

Холодной рюмкой подчеркнешь итог…

Когда ж, к прискорбию, — о Господи, помилуй! —

Тебе придется что-нибудь читать

И под эстрадой с прошлогодней силой

Цветник уездный расцветет опять, —

Любой в нем нос изучен в полной мере.

Любой в нем лоб знаком, как апельсин.

И снова кажется, что пред тобой в партере

Сидит четыреста кузенов и кузин.

И так потянет, сбросив с плеч разлуку

И предвкушая наш дальнейший путь.

До восемнадцатого ряда всем им руку

Сочувственно с эстрады протянуть…

1927

Париж

ЛЕГКИЕ СТИХИ

В погожий день,

Когда читать и думать лень.

Плетешься к Сене, как тюлень,

С мозгами набекрень.

Куст бузины.

Веревка: фартук и штаны…

Сирень, лиловый сон весны.

Томится у стены.

А за кустом —

Цирюльник пёсий под мостом;

На рундучке, вертя хвостом.

Лежит барбос пластом.

Урчит вода,

В гранитный бык летит слюда.

Буксир орет: «Ку-да? Ку-да?!»

И дым как борода.

Покой. Уют.

Пустая пристань — мой приют.

Взлетает галстук, словно жгут, —

Весенний ветер лют.

Пора в поход…

Подходит жаба-пароход.

Смешной распластанный урод.

На нем гурьбой народ.

И вот — сижу…

Винт роет белую межу.

С безбрежной нежностью гляжу

На каждую баржу.

Кусты, трава…

Подъемных кранов рукава.

Мосты — заводы — синева

И кабаки… Са-ва!

А по бокам,

Прильнув к галантным пиджакам,

К цветным сорочкам и носкам.

Воркует стая дам.

Но я — один.

На то четырнадцать причин:

Усталость, мудрость, возраст, сплин…

Куда ни кинь, всё клин.

Поют гудки.

Цветут холмы, мосты легки.

Ты слышишь гулкий плеск реки?

Вздыхаешь?.. Пустяки!

1928

ПАРИЖСКИЕ ЧАСТУШКИ

Ветерок с Бульвар-Мишеля

Сладострастно дует в грудь…

За квартиру он не платит, —

Отчего ж ему не дуть.

У французского народа

Чтой-то русское в крови:

По-французски — запеканка,

А по-русски — «о-де-ви».

Все такси летят как бомбы.

Сторонись, честной народ!

Я ажану строю глазки, —

Может быть, переведет.

На писательском балу

Я покуролесила:

Потолкалась, съела кильку, —

Очень было весело!

Эх ты, карт д’идантитэ,

Либерте-фратернитэ!

Где родился, где ты помер.

Возраст бабушки и — номер…

Заказали мне, — пардон, —

Вышивать комбинезон…

Для чего ж там вышивать.

Где узора не видать?

Вниз по матушке по Сене

Пароход вихляется…

Милый занял двадцать франков —

Больше не является.

Сверху море, снизу море.

Посередке Франция.

С кем бы мне поцеловаться

На подземной станции?

Мне мясник в кредит не верит —

Чтой-то за суровости?

Не пойти ли к консультанту

В «Последние новости»?

Чем бы, чем бы мне развлечься?

Нынче я с получкою.

На Марше-о-тос смотаюсь.

Куплю швабру с ручкою.

На булонском на пруде

Лебедь дрыхнет на воде.

Надо б с энтих лебедей

Драть налоги, как с людей…

Как над Эйфелевой башней

В небе голубь катится…

Я для пачпорта снималась —

Вышла каракатица.

Над Латинским над кварталом

Солнце разгорается…

У консьержки три ребенка,

А мне воспрещается.

Мой земляк в газете тиснул

Объявленье в рамке:

«Бывший опытный настройщик

Ищет место мамки».

1930

НОЧНЫЕ ЛАМЕНТАЦИИ

Ночь идет. Часы над полкой

Миг за мигом гонят в вечность.

За окном бормочет ветер.

Безответственный дурак…

Хоть бы дьявол из камина

В этот час пустынный вылез.

Чем гонять над Сеной тучи.

Головой ныряя в мрак…

Я б ему, бродяге злому,

Звонко «Демона» прочел бы —

И зрачки б его сверкали.

Как зарницы, из-под век.

Нет — так нет. Паркет да стены.

Посреди коробки тесной.

Словно ерш на сковородке.

Обалделый человек…

Перед пестрой книжной полкой

Всё качаешься и смотришь:

Чью бы тень из склепа вызвать

В этот поздний мутный час?

Гейне — Герцена — Шекспира?

Но они уж всё сказали

И ни слова, ни полслова

Не ответят мне сейчас.

Что ж в чужой тоске купаться?

И своя дошла до горла…

Лучше взять кота под мышку

И по комнате шагать.

Счастлив ты, ворчун бездумный.

Мир твой крохотный уютен:

Ночью — джунгли коридора.

Днем — пушистая кровать.

Никогда у лукоморья

Не кружись, толстяк, вкруг дуба, —

Эти сказки и баллады

До добра не доведут…

Вдруг очнешься: глушь и холод,

Цепь на шее всё короче,

И вокруг кольцом собаки…

Чуть споткнешься — и капут.

Январь 1931

ПАРИЖСКИЕ ЧАСТУШКИ

Эх ты, кризис, чертов кризис!

Подвело совсем нутро…

Пятый раз даю я Мишке

На обратное метро.

Дождик прыщет, ветер свищет,

Разогнал всех воробьев…

Не пойти ли мне на лекцию

«Любовь у муравьев»?

Разоделась я по моде.

Получила первый приз:

Сверху вырезала спину

И пришила шлейфом вниз.

Сена рвется, как кобыла,

Наводненье до перил…

Не на то я борщ варила.

Чтоб к соседке ты ходил!

Трудно, трудно над Монмартром

В небе звезды сосчитать,

А еще труднее утром

По будильнику вставать!..

У меня ли под Парижем

В восемь метров чернозем:

Два под брюкву, два под клюкву.

Два под садик, два под дом.

Мой сосед, как ландыш, скромен.

Чтобы черт его побрал!

Сколько раз мне брил затылок.

Хоть бы раз поцеловал…

Продала тюфяк я нынче;

Эх ты, голая кровать!

На «Записках современных»

Очень жестко будет спать.

Мне шофер в любви открылся —

Трезвый, вежливый, не мот.

Час катал меня вдоль Сены —

За бензин представил счет.

Для чего позвали в гости

В симпатичную семью?

Сами, черти, сели в покер,

А я чай холодный пью.

Я в газетах прочитала:

Ищут мамку в Данию.

Я б потрафила, пожалуй.

Кабы знать заранее…

Посулил ты мне чулки —

В ручки я захлопала…

А принес, подлец, носки.

Чтоб я их заштопала.

В фильме месяц я играла —

Лаяла собакою…

А теперь мне повышенье:

Лягушонком квакаю.

Ни гвоздей да ни ажанов.

Плас Конкорд — как океан…

Испужалась, села наземь,

Аксидан так аксидан!

Нет ни снега, нет ни санок.

Без зимы мне свет не мил.

Хоть бы ты меня мороженым.

Мой сокол, угостил…

Милый год живет в Париже —

Понабрался лоску:

Всегда вилку вытирает

Об свою прическу.

На камине восемь килек —

День рожденья, так сказать…

Кто придет девятым в гости.

Может спичку пососать…

Пароход ревет белугой.

Башня Эйфеля в чаду…

Кто меня бы мисс Калугой

Выбрал в нонешнем году!

1931

ЛЮБОВЬ

На перевернутый ящик

Села худая, как спица.

Дылда-девица,

Рядом — плечистый приказчик.

Говорят, говорят…

В глазах — пламень и яд, —

Вот-вот

Она в него зонтик воткнет,

А он ее схватит за тощую ногу

И, придя окончательно в раж.

Забросит ее на гараж —

Через дорогу…

Слава Богу!

Все злые слова откипели, —

Заструились тихие трели…

Он ее взял.

Как хрупкий бокал.

Деловито за шею.

Она повернула к злодею

Свой щучий овал:

Три минуты ее он лобзал

Так, что камни под ящиком томно

хрустели…

Потом они яблоко ели:

Он куснет, а после она, —

Потому что весна.

1932

В УГЛОВОМ БИСТРО

1
КАМЕНЩИКИ

Ноги грузные расставивши упрямо.

Каменщики в угловом бистро сидят, —

Локти широко уперлись в мрамор…

Пьют, беседуют и медленно едят.

На щеках — насечкою известка.

Отдыхают руки и бока.

Трубку темную зажав в ладони жесткой.

Крайний смотрит вдаль, на облака.

Из-за стойки розовая тетка

С ними шутит, сдвинув вина в масть…

Пес хозяйский подошел к ним кротко.

Положил на столик волчью пасть.

Дремлют плечи, пальцы — на бокале.

Усмехнулись, чокнулись втроем.

Никогда мы так не отдыхали,

Никогда мы так не отдохнем…

Словно житель Марса, наблюдаю

С завистью беззлобной из угла:

Нет пути нам к их простому раю,

А ведь вот он — рядом, у стола…


2
ЧУТКАЯ ДУША

Сизо-дымчатый кот,

Равнодушно-ленивый скот.

Толстая муфта с глазами русалки.

Чинно и валко

Обошел всех знакомых ему до ногтей

Обычных гостей…

Соблюдая старинный обычай

Кошачьих приличий,

Обнюхал все каблуки.

Гетры, штаны и носки,

Потерся о все знакомые ноги….

И вдруг, свернувши с дороги.

Клубком по стене —

Спираль волнистых движений, —

Повернулся ко мне

И прыгнул ко мне на колени.

Я подумал в припадке амбиции:

Конечно, по интуиции

Животное это

Во мне узнало поэта…

Кот понял, что я одинок.

Как кит в океане.

Что я засел в уголок.

Скрестив усталые длани.

Потому что мне тяжко…

Кот нежно ткнулся в рубашку —

Хвост заходил, как лоза, —

И взглянул мне с тоскою в глаза…

«О друг мой! — склонясь над котом.

Шепнул я, краснея. —

Прости, что в душе я

Тебя обругал равнодушным скотом»…

Но кот, повернувши свой стан.

Вдруг мордой толкнулся в карман:

Там лежало полтавское сало в пакете.

Нет больше иллюзий на свете!

1932

Загрузка...