Работоспособность Аверченки была велика.
Кроме своих рассказов (как правило, в каждом номере журнала), за своей подписью, он писал политический фельетон за подписью Медуза Горгона, составлял отдел «Волчьи ягоды» — цитаты из газет с сатирическими комментариями, отдел «Перья из хвоста» — тоже цитаты с комментариями, но из рассказов, стихотворений и т. д.
Иногда писал он театральные рецензии за подписью Старая театральная крыса. Эти рецензии удавались ему — они были доброжелательны, благодарны по тону, совершенно лишены рецензентских наскоков, и в то же время содержали искреннюю, правдивую, беспристрастную оценку.
Наконец, он же вел — за подписью Ave — и «Почтовый Ящик». «Ящик» этот славился. Многие читатели начинали чтение журнала с него.
Был ли он остроумен?
Трудно сказать. Остроумие, как известно, оценивается в зависимости от времени, от множества обстоятельств.
Вот несколько ответов, взятых наудачу.
Автор пишет:
«Я начал писать только благодаря вашему журналу».
Ответ:
«Первый раз слышим, чтобы наш журнал приносил несчастье».
«Мои стихи — это не фунт изюму».
Ответ:
«К сожалению».
Ответ такому-то:
«Рассказ два раза скомкан: вами и нами».
«Дома все наши смотрят на мои писанья, как на глупость».
Ответ:
«Поверьте, что в нашем журнале вы почувствуете себя как дома».
Затем, Аверченко — один — придумывал почти все темы для рисунков, которые раздавал на еженедельных редакционных совещаниях художникам.
В работе был он честен, принципиален.
Как-то (кажется, в 1915 году) Аверченко был приглашен Николаем II во дворец — читать свои рассказы.
Он не растерялся и решительно отказался от этой чести.
Для проверки своего решения он обратился за советом к П. Милюкову, тогдашнему авторитету для буржуазной либеральной интеллигенции. Говорили, что твердого совета Милюков Аверченко не дал, но все же не утверждал, что читать ему следует.
Аверченко во дворец не поехал.
Номера «Нового Сатирикона» составлялись — по тем временам — довольно смело.
Бывали резкие столкновения с цензурой. Аверченко часто ездил в цензурное управление объясняться и настаивать на пропуске того или иного материала.
Февральскую революцию он принял, как личный праздник. Он ликовал, много шутил, смеялся, готовился работать по-новому.
Одним из самых боевых и блестящих номеров «Нового Сатирикона», вышедшего в дни февральской революции, следует считать № 11 (1917 года).
На обложке — рисунок А. Радакова: забор Зимнего дворца, кол, корона и усы Николая II в виде мочалы. Подпись: «Сказочка. Был двор, на дворе — кол, на колу — мочало… не начать ли сказочку сначала?» — «Нет уж, пожалуйста, увольте!»
На первой странице — ставшая исторической шутка Аверченко: перепечатан полностью манифест Николая II об отречении, внизу — «скрепил министр императорского двора Фредерикс» и — ниже: «Прочел с удовольствием — Аркадий Аверченко».
В номере отрывок из «Облака в штанах» В. Маяковского под заголовком «Восстанавливаю». В этом отрывке, ранее посланном в цензуру, было искажено много мест, в том числе одно пророческое:
Где глаз людей обрывается куцый —
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.
В конце номера напечатано следующее:
«Постановление.
За составление, напечатание и распространение настоящего номера „Нового Сатирикона“ —
приговариваются:
Редактор Аркадий Аверченко — к лишению всех прав и смертной казни через повешение.
Секретарь Ефим Зозуля — к лишению некоторых прав и повешению.
Сотрудники: А. Радаков, Ре-ми, В. Лебедев, Б. Антоновский, Н. Радлов, Арк. Бухов, В. Горянский, Н. Бренёв, Б. Мирский, Лидия Лесная и др. — к ссылке в Восточную Сибирь на срок от 18–20 лет.
Типография, в которой печатается настоящий номер, закрывается навсегда, владелец ссылается на поселение, метранпаж и наборщики подлежат арестантским работам от 2 до 6 лет.
Газетчики за распространение номера подлежат штрафу не свыше 500 рублей».
Все это было бы, если бы у нас был прежний режим, будь он проклят.
Но так как Россия сейчас свободна, то все обстоит благополучно, и все мы находимся на своих местах.
Да здравствует Российская Республика! Да здравствует свобода!
После этого номера и еще одного-двух «Новый Сатирикон» стал неузнаваем. Его, как всю буржуазную прессу, потряс «Приказ № 1». Начались плоские, шаблонные и злобные шуточки — шаблонные, потому что они ничем не отличались от выпадов самых дешевых, уличных бульварных газет, журнальчиков и листов.
Что стало с Аверченко? Куда девались его спокойствие, благодушие? Он ожесточенно спорил, повторяя все сплетни и клеветы о большевиках, все нелепые выдумки оголтелой буржуазии, нимало не заботясь о логике, о каком бы то ни было смысле оголтелых нападок.
Бывали в то время споры в редакции, по низкому своему — просто с точки зрения обыкновенной житейской логики — низкому уровню, немыслимые в прежние годы.
Помню такой спор.
Появилась в газетах заметка о том, что где-то в Сибири в какой-то городской совет затесался беглый уголовный каторжник.
Возможно, что заметка вообще была лжива. Но даже если б это было верно — давало ли это повод и могло ли дать основание для идиотского утверждения, что во всех советах сидят уголовные?
Но с Аверченко пришел в редакцию какой-то расфуфыренный тип, который утверждал именно это.
Конечно, с ним не следовало спорить. Это была обычная провокационная клевета. Но все-таки один из сотрудников журнала возмутился и сказал:
— Ну как вы, взрослый человек, имеющий хотя бы начальное образование, если вы даже просто грамотны, можете отстаивать такую нелепицу?! Если в один совет затесался уголовный — допустим, что это даже верно, — откуда следует, что во всех советах сидят уголовные?.. Почему? Кого может убедить такая явная, идиотская нелогичность? Для чего вы это говорите?
Но Аверченко яростно принялся защищать своего спутника, принадлежавшего, очевидно, к той среде, с которой в это время не разлучался Аверченко.
Это была среда опереточных актеров и режиссеров, а также актеров театра Миниатюр, где ставились пьески-инсценировки аверченковских рассказов.
Поистине, интересы людей заслоняют, отодвигают, уничтожают всякую, даже минимальную и, казалось бы, общеобязательную логику.
Это был конец «Нового Сатирикона». Он с каждым номером становился все хуже и хуже. Подбирались и печатались в нем самые дрянные уличные сплетни и клеветы.
К счастью, долго он в таком виде не существовал: журнал был закрыт — одновременно со всей буржуазной прессой, — в июне 1918 года.
Буду продолжать краткий рассказ о «сатириконцах».
Аркадий Бухов. Это был странный человек. Плотный, среднего роста, всегда стандартно хорошо одетый, с белым, пухлым, булкообразным и неподвижным лицом, он приходил в редакцию — буквально, я не преувеличиваю, — с десятком рассказов, фельетонов, обзоров, стихотворений, написанных за одну ночь.
Он писал за подписями — Аркадий Бухов и А. Аркадский, где только мог и столько, сколько ему заказывали и сколько он сам мог предложить.
Писал крупноватым и кругловатым почерком — без помарок — рассказы, всегда в одном стиле, в одной манере — исключительного, рабского, доходящего до простого копирования — подражания Аверченко.
Это тоже черта, характеризующая с хорошей стороны последнего.
Он не только не сердился на столь беззастенчивое подражание, но сердился, когда ему говорили об этом.
— Ну что вы, в самом деле, — добродушно огрызался он, — каждый пишет, как может! И почему вы это мне говорите?! Причем тут я? Говорите ему.
Печатал Аверченко все, что давал Бухов. Очень часто в одном номере журнала появлялись его рассказ, фельетон, какая-нибудь заметка и стихи.
Стихи у него бывали хуже всего. Прозаические, вымученные и ругательские. Чаще всего ругал он поэтов и писателей за попытку создать что-либо новое.
Рассказы же были удивительно гладкие, вылитые — о чем бы он ни писал, — приемлемые, приличные, всегда в меру, не содержащие ни резкостей, ни бестактностей, в меру пресные и в меру смешные.
Аверченковский энглизированный тон, характер юмора, манера письма — все это отличало стиль Бухова.
Я не помню ни одного рассказа или фельетона, который вызвал бы споры, громкое одобрение или особенное порицание.
В подавляющем большинстве случаев Аверченко их до сдачи в набор не читал. Читал ли он их в верстке или по выходе из печати — не знаю.
Но с материалом Бухова обычно все бывало благополучно.
Сам он про свои рассказы и фельетоны выражался подчеркнуто непочтительно и, будучи корректным человеком, похожим на приличного, зажиточного иностранца, — нецензурно.
Вообще держался он тихо, скромно, осторожно — исключительно из боязни жизни, из страха перед ней, из неверия в человека.
Работал он много. Редактировал журнал «Всемирная панорама», писал, конечно, и в ней, писал в журнале «Солнце России», в разных других, в провинциальных газетах.
Писал ночью и — один за другим — рассказ за рассказом, фельетон за фельетоном и — по его словам — не перечитывал. За ночь писал иногда он 8-10 рассказов и фельетонов…
— Все это……, - говорил он, не улыбаясь.
В редакции он тоже держался тихо и — чаще всего — самоуничижительно.
— Я же идиот, — говорил он, когда нельзя было не шутить. — Вы же видите, что я идиот.
— Бухов, — обратился к нему раз Аверченко, когда на редакционном совещании подали чай. — Правда, вам, вероятно, говорили, что в вас есть что-то женственное?
— Верно! — оживился Бухов. — Честное слово, говорили.
— Ну, вот, — сказал Аверченко. — Я угадал. Так налейте нам всем по стакану чая…
Помню, смеялись весело.
Однако после Февраля и, особенно, после 5 июля — смех в редакции «Нового Сатирикона» становился все более редким гостем. Для этого времени были более характерны угрюмые обозленные лица, нервные споры, ненависть друг к другу.
Бухов в это время отстаивал «левые» взгляды. Как это — при своей осторожности и покладистости — он решался делать — трудно было понять, но он защищал революцию, не говорил плохо о большевиках, а наоборот — хвалил, говорил, что единственно, кто знает что делает, — это большевики, и т. д.
Ему обычно поддакивал Ре-ми.
И вот, поди же, Ре-ми эмигрировал в Америку, а Бухов в конце 1918 года — в Париж и Берлин, а оттуда почему-то в Литву, в Ковно, где жил несколько лет и редактировал газету.
Несколько лет тому назад он некоторое время был в Москве, где работал в «Крокодиле».
Надежда Александровна Тэффи (Лохвицкая) считалась дорогим гостем и украшением журнала.
Ее рассказы ценились, им бывали рады, и бывали рады, когда она приезжала в редакцию — высокая, худая, очень некрасивая, с большой челюстью и одетая кокетливо до смешного.
Особенно комично было, когда во время особенно острых военных месяцев она пришла в редакцию, пахнущая какими-то новыми дорогими духами и одетая при этом в костюм сестры милосердия — с красным крестом на груди, в белой косынке и модной, коротенькой, узенькой юбочке…
Зрелище было такое, что многие выходили в другую комнату смеяться…
Но репутация у Тэффи была умной и талантливой писательницы.
Ее имя становилось широко известным.
Она хотя и считалась «сатириконцем», но, по-моему, печаталась в журнале не особенно охотно.
Она много печаталась в распространенных газетах, например, в «Русском слове».
Но в «Новом Сатириконе» она все же публиковались, и в издательстве «Нового Сатирикона» выходили ее книги.
Чем же она завоевывала симпатии читателей — более чем, исключая Аверченко, другие юмористы?
Мне кажется — она чувствовала серьезность времени, она поняла, что нельзя заниматься одним смехачеством, одним хихиканием.
Что нужна сатира. И сатира серьезная, на что-то определенно направленная.
И ее рассказы, содержательные, — и смешные, и содержащие острую и злую наблюдательность, — были как-то весомее обычной «юмористики», и имя ее и популярность росли.
Этому способствовало и знание русской жизни, русского человека. Ее юмор имел корни, и она имела все то, что безнадежно потеряла в эмиграции — отчего и потеряла, как писательница, всякое значение.
О. Л. Д'Ор (Осип Львович Оршер) считался одним из лучших фельетонистов в России. Имя его было очень известно и популярно. Он писал легко, быстро. Читался так же. Нельзя было не прочесть фельетона О. Л. Д'Ора, напечатанного в газете или в тонком журнале. Он печатался в газете «Свободные мысли», регулярно — довольно продолжительное время — в газете «Речь».
Блестяще удавались ему пародии. Они получались злыми, смешными.
Но что-то было в работе О. Л. Д'Ора такое, что, даже при охотном чтении его фельетонов и пародий, не внушало как-то уважения к ним. Почему?
Может быть, теперь, через много лет, позволительно высказать предположение, что смех этого, несомненно талантливого, юмориста-фельетониста был беспринципным каким-то, хихикающим. Стиль хихиканья, пожалуй, преобладал в работах О. Л. Д'Ора. Ему как будто было все равно, над чем смеяться. Он, правда, остро замечал, а, главное, очень быстро схватывал смешное и выражал его, но выражал поверхностно, хотя и ярко, смешно, но недостаточно внутренне выдержанно, принципиально.
В «Новом Сатириконе» О. Л. Д'Ор считался постоянным сотрудником, но тесно с группой сатириконцев он связан не был.
Всегда жизнерадостный, веселый, любящий шутить и сам весело смеющийся своим шуткам, он иногда бывал недоволен, приходил в редакцию «Нового Сатирикона», перелистывал журнал, критиковал, пожимал плечами. Особенно беспокоили его почему-то фельетоны и рассказы Аверченко.
Как-то он в малоподходящем к нему скорбном тоне стал говорить Аверченко, что он, Аверченко, стал хуже писать, что он опускается, и т. д.
Аверченко был очень обижен. Я, случайно присутствовавший при этом разговоре, думал, что произойдет ссора, но Аверченко довольно сдержанно, хотя и видно было, что он обижен, сказал, что, в сущности, это дело его личное, что если он плохо пишет, то, очевидно, потому, что лучше не умеет и т. д.
Характерно для Аверченко, что он после этого на О. Л. Д'Ора не сердился и печатал его, как всегда, и на виднейших страницах журнала.
Из художников — столпом «Нового Сатирикона» был, конечно, Николай Васильевич Ремизов («Ре-ми»). Он был одним из троих владельцев издательства, членом торгового дома «Новый Сатирикон».
Высокий, очень худой, медлительный, некрасивый, с неподвижным небольшим лицом и небольшими, лениво глядящими глазами, он ничем не выдавал внешне томившейся в нем необычайной силы художника. Иногда он поражал своей исключительной зоркостью. Он рисовал на память мельком виденных людей, никогда не ошибаясь даже в покрое платья.
Но все же для рисунков своих он — когда только мог — пользовался натурой. Удивительно рисовал он женщин. Почти всегда одну и ту же, — то изображая ее выше ростом или ниже, полнее или худее, — но всегда достигая большой выразительности в рисунке и почти всегда умея производить на зрителя сильное и художественное — а не только «гротескное» — впечатление.
Как от человека, веяло от него ограниченностью. Точный, ровный, скучно-вежливый, медлительный, он иногда напоминал не человека, а какой-то аппарат.
Тем для своих рисунков он сам придумывать не мог. Да это не удивительно. Подавляющее большинство художников-карикатуристов рисует по чужим темам, если это не шаржи или зарисовки.
Самостоятельно рисовал он, кажется, только свою серию «Гримасы большого города» — проститутки, городское дно.
Обычно же темы давал ему на редакционных совещаниях Аверченко.
Ремизов сидел, внимательно слушал и водил карандашом, часто уточняя для себя подробности.
Иногда он обнаруживал вопиющее непонимание темы. Аверченко позволял себе иногда открыто издеваться над ним, используя для этого его ограниченность и частенько тупую восприимчивость.
Так, однажды, на редакционном совещании, подмигнув собравшимся (так, что этого не заметил Ре-ми), он предложил — как бы очередную тему:
— Вот, Коленька, — сказал он, разглядывая сквозь очки бумажку со списком тем (Аверченко давал обычно почти все темы, сравниться с ним никто не мог, приносил он длинные списки, бросался темами щедро, но любил говорить, что придумывать их трудно и говорил об этом с чувством: «Это совсем не так легко! Совсем не так легко!»). — Так вот, Коленька, — сказал Аверченко, — думаю, это для тебя будет тема. Понимаешь, сидит негр на корточках, испражняется, тужится, кряхтит и говорит: «Ох, не перевариваю я этих миссионеров». Предложив эту «тему», Аверченко опять подмигнул нам, приглашая молчать.
Ремизов пресерьезно изобразил на бумажке сидящего на корточках негра и т. д., затем поднял карандаш и, глубоко поразмышляв еще минуты три, осторожно обратился к Аверченко с вопросом:
— Аркадий, а удобно это для печати?..
Оглушительный хохот потряс комнату…
Когда хоронили дядю Николая II, — процессия проходила по набережной Фонтанки, совсем близко от редакции «Нового Сатирикона», — все вышли посмотреть. К цепи солдат и полицейских нам подойти не удалось. Нас притиснули к каким-то столбам и углу дома.
Процессия была невероятная — бесконечные певчие, духовенство, царская дворцовая челядь всех видов и типов. Несли много бархатных подушек с медалями, лентами, орденами.
Когда вернулись в редакцию, делились впечатлениями. Помню, что возник спор между Ремизовым и Радаковым по поводу формы и вида каких-то мундиров и звезд. Радаков рисовал и горячился, доказывая, что это так. Ремизов рисовал по-своему — и победил. Справлялись, и оказалось, что где у какой-нибудь звезды Ремизов рисовал восемь лучей — было именно столько, где двенадцать — было двенадцать. Глаза его за точность называли иногда кодаками.
Однако в рисунках его было что-то законченное, остановившееся, консервативное. Да иначе и не могло быть. Он, хотя и был трудолюбив, но ограниченность не позволяла ему расти. Он как-то боялся всего нового, свежего, резкого. Эта ограниченность и привела его в эмиграцию. Ремизов сейчас, по слухам, в Америке.
Много работала в «Новом Сатириконе» его сестра, подписывавшая свои рисунки «Мисс».
Она, несомненно, была менее даровита, но все же не лишена была своеобразного дарования. Почти в каждом номере брат (заведовавший художественным отделом) печатал какой-нибудь ее рисунок, почти не отличавшийся от предыдущего. Мучительное однообразие ее рисунков до такой степени было безнадежно, что на них не сердились. Жантильные дамы, занавески, сады, цветы, подушечно-вышивальные темы стиля XVIII века — вот весь круг ее возможностей.
Но ее, как и брата, отличала глубочайшая добросовестность. Каждое кружевцо, локон, вазочка, туфелька были выписаны ею с максимальной старательностью и — всегда — одинаковой, никогда не утолщающейся — чистенькой бескровной линией.
И к этому привыкли. «Рис. Мисс». Иногда к ее рисунку, если он изображал даму с кавалером, придумывали какую-нибудь амурную подпись. Чаще рисунки шли без подписей: «Рис. Мисс». И все.
Рисунки ее не бросались в глаза. Часто они являлись заставками, виньетками, концовками.
За все время моей работы в «Новом Сатириконе» я не слышал от нее ни слова. И не слышал, чтобы она говорила с кем-нибудь, хотя в редакцию она иногда заходила.
Высокая, как брат, очень некрасивая, застенчивая, беспричинно, вероятно, исключительно из застенчивости улыбающаяся, она незаметно появлялась где-нибудь в уголочке и так же незаметно исчезала.
Со стороны могло казаться и казалось, что сатириконцы — спаянная, жизнерадостная, крепкая группа писателей, поэтов и художников. Было представление, что эта группа самая веселая, самая счастливая из литературных групп столицы.
На самом же деле было не так. Такое представление создалось потому, что был альбом — «Путешествие сатириконцев по Европе», что основные сатириконцы были известны по шаржам и еще тому, что читателям известно, как создался журнал «Новый Сатирикон».
Об этом необходимо в очерке о сатириконцах хотя бы кратко рассказать.
Существовал в Петербурге плохой, обывательский юмористический журнал «Стрекоза», продолжавший стандартную беззубую юмористику московского «Будильника». В этом журнале работал молодой Ре-ми, работал А. Радаков. Однажды в редакцию явился молодой человек в крылатке, в очень узких брюках, в пенсне и предложил несколько тем для рисунков. Темы оказались остроумными, и на молодого человека, фамилия которого была Аверченко, — обратили внимание.
Это было вполне естественно. Кто знаком с работой юмористического журнала, тот знает, как трудно рождаются в нем темы для рисунков — это вечный дефицитный товар, — в то время как стихи, рассказы, фельетоны редакцией приобретаются со значительно меньшими усилиями.
В старинных русских юмористических журналах не всегда подписывались авторами рассказы, но темы — всегда. Рисунок, подпись и пометка: «Тема такого-то». В наших советских изданиях есть особое амплуа: выдумщика тем. Он так и называется — «темач», он получает гонорар за каждую тему и является ценнейшим сотрудником.
Легко понять, как встретили молодого человека, буквально сыплющего темы… Аверченко особо даровит и в этом отношении. Можно писать прекрасные рассказы и не уметь придумывать темы для рисунков. Можно быть очень остроумным и тоже не уметь придумывать остроумных тем для рисунков.
Тут, осуществляя остроумную ситуацию, надо мыслить графически, надо зрительно инсценировать ее.
Аверченко был исключительно даровитым «темачом», и понятно, что он сразу стал близким и желанным сотрудником «Стрекозы». Но он не только давал темы. Он писал веселые, новые, смелые, очень хорошие рассказы. Он досконально знал все виды работ в юмористическом журнале и самую его технику. Он в Харькове издавал, и редактировал, и сам заполнял юмористический журнал «Штык», который не выдержал трудных в то время провинциальных условий и прогорел.
Аверченко предложил — вместо журнала «Стрекоза», который читали в трактирах и парикмахерских, — издавать новый, свежий, острый, политический и литературный сатирический журнал для передовых читателей страны — примерно, типа «Simplicissimus'а».
Предложение было принято. Новый журнал назвали «Сатирикон» (название предложил художник А. Радаков), редактором его стал Аверченко, и «Сатирикон», действительно, с первых номеров обратил на себя внимание русского интеллигентного и оппозиционного читателя, который широко поддержал его.
Издателем журнала был М. Г. Корнфельд — знаменитый издатель не менее знаменитого «Синего журнала». Группа создателей «Сатирикона» — Аверченко, Радаков, Ре-ми — не хотели и не могли подчиняться торгашеским требованиям Корнфельда и решили создать свой собственный журнал, в успехе которого, разумеется, были уверены. Юридически пришлось его назвать «Новый Сатирикон», так как право на журнал «Сатирикон» принадлежало Корнфельду. Таким образом, некоторое время существовало два журнала: «Сатирикон» и «Новый Сатирикон». Старый «Сатирикон» всячески старались укрепить поэты и писатели, по тем или иным причинам не привившиеся в «Новом Сатириконе». В «Сатириконе» писали Н. Шебуев, Н. Агнивцев и другие, рисовали не такие квалифицированные художники, как Ре-ми и Радаков, соперничество не удалось, и «Сатирикон» прекратил свое существование.
Для «Нового Сатирикона» был острый переходный момент. Была борьба, тут спайка, конечно, была необходима, и многим запомнилась веселая обложка первого номера «Нового Сатирикона».
На ней была изображена извозчичья пролетка. На козлах Аверченко, держащий вожжи. На сиденье Радаков, Ре-ми, заваленные чемоданами-отделами: «Перья из хвоста», «Волчьи ягоды», «Почтовый ящик» и др.
Подпись была такая: «Перья из хвоста не забыли? Волчьи ягоды взяли? Почтовый ящик тут? Ну, трогай, Аркадий, Невский, 88».
Конечно, могли быть все данные, чтобы группа сатириконцев и оставалась бы надолго такой спаянной, крепкой группой сатириков и юмористов.
Но в годы, свидетелем которых могу быть я — 1915, 16, 17 и начало 18-го — этой товарищеской, дружеской спайки не было. Была скрытая вражда, были интриги — и личного характера, и делового, и если исключить не очень частые редакционные совещания, то редко когда один «сатириконец» встречался с другим.
У Аверченко была своя компания, большей частью из мелких артистов театра «Миниатюр» (они и погубили его, они и увезли его в Турцию). У Радакова — своя. У Ре-ми почти никого не было. Это был заскорузлый «домосед».
В конце концов не было ничего, что сближало бы этих людей, основных работников и единовластных хозяев журнала.
Началась война. Приближалась революция. Между тем невежество «сатириконцев» было поразительное. Из тройки хозяев много читал один Аверченко. Но читал он беллетристику, в социально же политических вопросах обнаруживал типично обывательское невежество, да к тому же еще подкрепленное собственным положением знаменитого писателя, «властителя дум», редактора популярнейшего журнала.
Между тем журнал скатывался к самым отвратительным позициям буржуазной прессы, а под конец и совсем потонул в ее грязном болоте.
Тут, конечно, наивно объяснять падение «Нового Сатирикона» одним невежеством его руководства. Невежество достаточно наглядно исходило из собственнических инстинктов богатых, привилегированных представителей буржуазной журналистики, но все-таки невежество, прежде всего, оставалось невежеством. Издевательство над Октябрьской революцией не было и не могло быть хотя в какой-нибудь мере остроумным — оно было беззубым, потому что было, прежде всего, слепым и невежественным. Оно ни на йоту не было выше самых желтых уличных листков.
Аверченко в своем быту — в последнее время ни в какой мере не был выше своей среды. Ресторан, еще раз ресторан. Актеры убедили его — высокого роста, плотного, близорукого и одноглазого человека — носить лакированные туфельки-лодочки и — в торжественных случаях — в том числе и на литературных выступлениях — фрак.
Они убедили его вообще выступать, читать свои рассказы, когда у Аверченко не было для этого данных. Он читал негромко и как-то невыразительно. Нередко его выступления проваливались.
Они переделывали его рассказы в одноактные пьески и ставили в небольших театриках. Они таскали его за кулисы и — опять — в рестораны и рестораны.
А главное — они узнали его слабую сторону и пользовались ею вовсю. Аверченко, очень неглупый и жизненно опытный человек, поддавался лести, как подвыпивший купчик.
Правда, надо было знать, как льстить ему. Хвалить его рассказы — в этом он не нуждался. Он был скромен. Тут он давал отпор, переводил разговор на другую тему или отшучивался.
Он расцветал, когда ему говорили, что он удивительно ловко носит фрак (а фрак сидел на нем не очень уж грациозно), что у него вкус к материям, костюмам, обуви, что он понимает толк в яствах, в винах, в светской жизни, в великосветских порядках…
Тут он «таял» от удовольствия…
Ему, севастопольскому мещанину, получившему «великосветское» воспитание в дешевых кабачках, на галерке цирка да на задворках летних театров, — ему, пришедшему к Горькому в узких брючках со штрипками, в крылатке и в высоком котелке, — ему это льстило…
Даже непонятно, как человек, умевший так тонко и резко насмехаться над всякой буржуазной мишурой, — сам с каждым годом все более и более становился ее жертвой, будучи и по происхождению, и всему нутру — демократом.
Однажды — по случаю годовщины моей работы в «Новом Сатириконе» он пригласил меня пообедать в роскошном петербургском ресторане «Медведь».
Мы обедали вдвоем. Лакеи выказывали ему невероятное внимание — его знали, и, конечно, он был щедр.
Мы пили водку, была разнообразная закуска. Затем подали суп — какой-то очень сложный, невиданный мною.
Мы весело разговаривали и ели этот суп. В нем было тесто, — очень мне понравившееся. Я его за разговором незаметно съел. А нужно было — по традиции — тесто оставить, полить его уксусом и уже в таком виде съесть. Близорукий Аверченко, посмотрев в мою пустую тарелку, обомлел: я съел тесто без уксуса!
— Что вы сделали?! — шутливо, но и огорченно спросил он.
Я смутился и пробормотал:
— Ничего… съел… очень вкусно было…
Он, держа в руках кувшинчик с уксусом и ложку, чуть ли не с выражением ужаса сказал:
— Но, понимаете, ведь не полагается… Это совсем не то… Ведь мне-то все равно… Я о вас мнения не изменю… Но… понимаете…
Под влиянием водки и того обстоятельства, что Аверченко был милым человеком и с ним можно было, несмотря на несравнимую разность положения, говорить свободно, — я сказал:
— Аркадий Тимофеевич, честное слово, наплевать мне на ресторанные и великосветские этикеты и традиции, плевал я на них, в великосветское общество меня все равно не пустят, а ел я так, как мне было приятно…
— Дело не только в этом, — не унимался Аверченко. — Ведь вы писатель. А вдруг вам придется в рассказе описать обед?.. Почему вам не знать, как его нужно есть?
Тут я вспылил:
— Верьте мне, никогда не буду описывать обедов — черт с ними! Клянусь, совсем о другом буду писать.
Мы продолжали обедать и беседовать — было весело, вино и водка делали свое дело, но, несомненно, в глазах Аверченко я что-то потерял. Плебейские мои вкусы и навыки были далеки от него, вернее, он хотел быть далеким от них.
И как это сидело в нем — особняком — точно были два человека: один писатель, чуткий, умный, доброжелательный человек, прекрасный редактор, умевший по-настоящему интересоваться чужим творчеством, а другой — пожилой франт в лакированных туфлях, в шутовских пестрых костюмах с иголочки, ресторанный джентельмен, соблюдатель великосветских правил, человек, старающийся для чего-то быть снобом…