Сотрудничество мое в «Новом Сатириконе» началось так.
После первой встречи, описанной в начале настоящего очерка, я принес рассказ. Через некоторое время — второй. Еще через месяц-два — третий.
Затем произошла заминка. Я чувствовал, что у меня нет подходящих для «Нового Сатирикона» вещей.
Как-то в это время я встретил Аверченко на улице. Он просил меня зайти, сказав, что имеет ко мне дело.
Я зашел. Он сказал мне, что издательство «Новый Сатирикон» будет издавать еженедельный журнал «Окно в Европу». Не соглашусь ли я быть секретарем редакции этого журнала. Я охотно согласился.
Однако этот журнал не осуществился, и через месяц Аверченко, объявив мне о том, что журнал этот издаваться не будет, — спросил, не хочу ли я, вместо этого — быть секретарем редакции «Нового Сатирикона».
— Это даже лучше, — улыбнулся он. — То новый журнал, а это уже известный. У нас был секретарем редакции Саша Черный, он ушел, — будьте им вы.
Я, конечно, согласился. Это было неслыханным успехом. Шутка ли — секретарь редакции «Нового Сатирикона»! Товарищи бесконечно поздравляли меня.
А еще через месяц — после начала моей работы — Аверченко спросил меня, почему я не даю рассказов для «Нового Сатирикона».
Это был для меня знаменательный разговор. Не всякий редактор так понимает наклонности своих сотрудников.
Я ответил, что у меня записано в записной книжке немало тем, но на эти темы как-то не хочется сочинять рассказы. Эти темы как бы сами по себе уже готовые рассказы, но какие-то недоношенные, хотя внутренне автор их вынес и считает в существе своем законченными…
— Покажите, — сказал Аверченко.
Я показал ему свою записную книжку.
Он начал читать. Лицо его сделалось серьезным, вдумчивым, удивительным, — каким оно часто бывало, когда он читал, писал или говорил о чем-нибудь, что интересовало его. Обычно в такие минуты он не острил и говорил, стараясь подобрать выражения точные, прямые, ясные, немного торжественные.
— Знаете что, — сказал он, прочитав все, что было написано в моей записной книжке — страничек пятнадцать. Читал он быстро и легко разбирал любой почерк. — Знаете что. Я предлагаю вам следующее: давайте в журнал эти записи в таком виде, в каком они здесь записаны, и мы так и назовем их: «Недоношенные рассказы». Да. А под этим постоянным заголовком мы будем печатать ваши рассказы. Мне они нравятся.
И он в том же серьезном тоне довольно долго говорил о том, что такое маленький рассказ, какие виды маленького рассказа существуют, он говорил о художественно-философских обобщениях в таких рассказах, говорил о большом разнообразии, которое допускает трудная форма маленького рассказа, и в заключение дал точную характеристику моих попыток.
Я много видел на своем веку редакторов, и должен сказать, что Аверченко был одним из самых острых и чутких.
И опять: что имеет общего — этот Аверченко с Аверченко-снобом, с Аверченко-модником, шовинистом, немцеедом и контрреволюционером?
Куда девались его вкус, опыт, самостоятельность в суждениях, когда и его рассказы и фельетоны, и весь журнал начинали без всякой меры и смысла пестреть набившими оскомину «фрицами», «функе», «Вильгельмом Гогенцоллерном», бесконечным цитированием лозунга «Дейчлянд юбер аллес» и «тевтонами»?
Куда девалась прежде всего его редакционная чуткость?
Куда девались его вдумчивость, умение делать материал новым, ярким, интересным, когда в «Новый Сатирикон» хлынул грязный поток уличной революционной мерзости и глупости?
К глубокой моей личной радости я примерно с июля 1917 года уже не работал в «Новом Сатириконе» — я редактировал двухнедельный большой иллюстрированный «Свободный журнал», но я следил за «Новым Сатириконом» и должен был с болью убеждаться, что и журнал и Аверченко попали в нечто невылазное.
Правда, я не знал еще и не мог предвидеть, что журнал будет закрыт, а Аверченко очутится в эмиграции, но смутно чувствовал, что таким, каким Аверченко был — он уже не будет.
Кроме Ре-ми и Мисс, я почти ничего не сказал об остальных сатириконских художниках.
После Ре-ми основным художником «Нового Сатирикона» был Алексей Александрович Радаков.
В тот период он отличался необычайной веселостью, смешливостью, рассеянностью и шумливостью. Он хохотал заразительно-весело по всякому, даже незначительному, поводу.
Рисунки его хорошо известны. Он довольно много печатал их и в советских изданиях, как продолжает работать в наших журналах и поныне.
В сатириконский период они мало отличались от теперешних. Даровитый и культурный художник, он никогда не менял своей манеры, раз и навсегда оставшись верным своему, на первый взгляд как будто неряшливому, нарочито детскому и шаловливо-гротескному стилю, а на самом деле являющемуся выражением его давно установившегося творческого мировоззрения.
В «Новом Сатириконе» любил он печатать целые страницы, чаще же так называемые кусковые, т. е. четыре или шесть рисунков на странице, объединенные одной темой.
Темы он часто придумывал себе сам. И сейчас еще — при воспоминании об этом — в ушах стоит его смех, сопровождавший объяснение рисунков и подписей к ним…
Он был наиболее общительным и гостеприимным из художников-хозяев «Нового Сатирикона».
Он приглашал С. Судейкина, Бориса Григорьева, других художников, которые оживляли страницы журнала.
Сам он иногда тоже как бы хотел уйти от себя, от своих «кусковых» рисунков и нарисовать что-либо на тему высокую, поэтичную, вечную…
Обычно это желание совпадало с весной, и в «Новом Сатириконе» появлялась страница странного содержания — маленькие дома, большой поэт с большой точкой вместо глаза, с поломанной широкополой шляпой и длинными волосами, и все это подписывалось стихами, принадлежащими тоже Алексею Александровичу…
Выходило это мило, непринужденно, лирично, и журнал, несомненно, становился художественнее…
В жизни редакции А. Радаков почти не принимал участия. Приходил редко. Иногда не приходил месяцами, и за рисунками его посылали.
В последнее время — два-три года — существования «Нового Сатирикона» он был как-то совсем на отлете, увлекаясь живописью и росписями театров, художественно-театральных погребков и т. д.
Но, конечно, его породистая фигура, в широком пальто, в широкополой шляпе, его веселое лицо с бакенами — нераздельно связано с «сатириконцами», без нее нельзя себе представить ни журнала, ни самой группы, которая была довольно многочисленной, но имела весьма мало таких характерных фигур, как Алексей Александрович Радаков…
Не могу точно сказать, кто именно «не пускал» в «Новый Сатирикон» молодых художников — обряд рассмотрения предлагаемых ими рисунков происходил большей частью у Ре-ми — по-видимому, он и решал их судьбу.
Я видел, как в редакции Ре-ми рассматривал рисунки художников «со стороны». Высокий, худой, — дальнозоркий, он держал рисунок в горизонтальном положении у своего живота и, нагнув маленькую голову и оттопырив нижнюю губу, со скучливой корректностью смотрел вниз.
Этот взгляд, как говорится, не предвещал ничего хорошего.
«Чужие» рисунки почти никогда не принимались им. Поэтому молодых художников было мало, они насчитывались единицами.
Благоволили к молодому художнику В. Лебедеву. Любил он в то время рисовать лошадей во всех видах. Они удавались ему… Лошадки исполняли роль заставок, концовок. Иногда Лебедеву давались темы — на треть страницы, на половину страницы…
Но что Лебедев получил страницу — этого я не помню… Страничные рисунки делали Ре-ми, Радаков — хозяева.
Долго мечтал о том, чтобы попасть на страницы «Нового Сатирикона», тогда молодой (недавно умерший) художник Б. А. Антоновский. Редко-редко его печатали — тоже полушкой страницы или «четвертинкой».
На этих же ролях работал и художник А. Юнгер.
Главным же образом в журнале работали Ре-ми, Мисс, Радаков — и редкие гости, которых приглашал по широте душевной последний.
Из таких гостей едва ли не самым талантливым был Борис Григорьев.
Рисунки Бориса Григорьева — изысканные, острые, чувственные, изображающие почти всегда женщин в ленивых, полулежачих позах — на диванах или в кафе, — но рисунки мастерские, — являлись для журнала пряной приправой, без которой журнал, конечно, не мог обходиться. Насколько мне помнится, рисунки из его цикла «Рассея» он в «Новом Сатириконе» не печатал.
Он одно время часто заходил в редакцию — высокий, приятный, светлый, чем-то похожий на людей худых, долговязых, которых он так любил изображать.
Про него рассказывали, что Николай II предложил ему написать его, Николая, портрет. Григорьев согласился и будто бы написал Николая — нисколько не отходя от своего стиля. Затем, рядом — в синих тонах — были изображены какие-то фигуры, объяснить происхождение которых он не мог и убрать которые не соглашался. Впрочем, и самый портрет Николая, по-видимому, тоже восторгов во дворце не вызвал.
Работа эта Бориса Григорьева, кажется, не была доведена до конца и света не увидела.
Где сейчас Борис Григорьев, мне неизвестно. Если жив, то, конечно, в эмиграции, ибо среди нас этого талантливого художника, к сожалению, нет.
Были, вернее, сотрудничали в «Новом Сатириконе» писатели со странной писательской судьбой. К таким прежде всего следует отнести Евграфа Дольского. Я лично никогда его не видел. Он присылал свои рассказы и фельетоны откуда-то из провинции — присылал всегда в неимоверном количестве — почти ежедневно или через день, во всяком случае, бесконечно часто. Чистенькие рукописи, написанные ровным почерком, без помарок. Четко до сих пор стоят в моей памяти конверты, по которым я узнавал присылы Евграфа Дольского, — с четким, почти рисованным адресом. Его печатали мало. Очень большой процент возвращался, и то, что печаталось, тоже шло часто «на подверстку» или тогда, когда было мало материала. Я не помню, чтобы кто-нибудь хотя бы несколько слов сказал об этом авторе. А у него все было на месте: темы приемлемые, тон — резвый, начала, концы, диалог — все как полагается, но как-то не читались его рассказы. Трудно объяснить, почему. Они не были пошлы, не были даже скучны, но не читались — по крайней мере, литературной публикой. Вот, например, его рассказ в № 16 за 1915 год — «Чемодан счастья». Высмеивается суеверие. Человек возит с собою целый чемодан амулетов. Дело происходит в вагоне. Владелец чемодана — доктор. Он едет на эпидемию и верит в амулеты. Все это выясняется из разговоров. Разговоры как разговоры. Все в порядке. И «неожиданная» концовка есть в рассказе: в вагоне воры начисто обокрали четырех пассажиров. «Чемодан счастья» был поблизости, но умные воры его не взяли.
Все на месте. Рассказ как рассказ. Но читать, несмотря на легкость изложения, — трудно, не тянет, не хочется… Нельзя сказать, что бездарно, пусто, плохо, но вот — такая судьба…
И «имя» Евграф Дольский не сделал себе. Где он сейчас — мне не известно. В печати этого имени я не встречаю.
Но — удивительное дело! — не помню, где — в печати или в рукописи — прочел я рассказ его, и не могу иначе определить его, как шедевр.
Содержание рассказа: семидесятилетняя старушка. Совершенно окончательно нищая, сирая. Убогая. Одинокая, полуголая, ютящаяся на паперти заброшенной церквушки — исповедуется у попа.
Поп, грубый, толстый, не глядя на старушку, спрашивает — по трафарету:
— В чем грешна? Прелюбодействуешь?
— Нет, батюшка, Бог с тобой, что ты говоришь такое…
— Чревоугодием занимаешься?
— Нет, батюшка, где мне там… Нет.
— Кощунствуешь?
— Нет, батюшка, не кощунствую.
— Молитвы, постов не соблюдаешь?
— Нет, батюшка, соблюдаю, соблюдаю.
Батюшка задал ей еще несколько вопросов — на все ответы были отрицательные.
Наконец он заинтересовался и взглянул на нее. В чем же она могла быть грешна?
Грязная, старая, несчастная, в чудовищных отрепьях, одинокая, всеми брошенная, нищая…
— В чем же грешна? — спросил он.
Она ответила:
— Горжусь, батюшка… Горжусь, — серьезно сказала она и глубоко вздохнула.
Лично я не знаю в мировой новеллистике рассказа, который бы так ярко показал бы, что такое могучий дух человека, великое достоинство человечьей души…
Работал в «Новом Сатириконе» и часто бывал в редакции ленинградский доктор Николай Николаевич Бренев (он подписывался: «В. Черний»), удивительный человек. Не могу — из числа многих и многих сотен моих ленинградских знакомых и товарищей — поставить рядом с ним еще кого-нибудь, столь душевно обаятельного, выдающегося по интеллекту человека. Беседовать с ним было наслаждение: ум, душевная чистота, глубокое понимание литературы, исключительное по нежности и удивительной доброжелательности отношение к людям.
Донской казак по происхождению, доктор по образованию, почему-то юморист по профессии… Его рассказы и заметки тоже прошли бесследно. О них тоже никто никогда не говорил. Почему тянуло этого способнейшего и чем-то талантливого человека обязательно в юмористику?
Он не отставал от юмористических журналов и в позднейшие годы. Имел какое-то отношение к издававшемуся в Ленинграде юмористическому журналу «Бегемот». Чем он занимается сейчас — не знаю. Жизнь разлучила нас.
«Сгорели» на этом самом «Новом Сатириконе» не только взрослые — лишались покоя и сходили с каких-то правильных путей, которые, быть может, были возможны у них, и молодые. Из таких в памяти стоит молодой поэт, студент, Сергей Михеев. Красивый, скромный. Он был донельзя перегружен лирической темой. Любовь, девушка, глаза. Жалел проституток, лирически воспевал монашек.
При чем же тут «Новый Сатирикон»?
Его тянуло на острые страницы. В каждом стихотворении был какой-то «заворот». Чистая лирика не держалась в нем, насквозь городском, воспитанном улицами Ленинграда, молодом парне. Что-то прерывало поток его лирики. Она парализовывалась стоном, криком, проклятием, горьким сомнением.
Его тянуло в «Новый Сатирикон», где умели смеяться, где понимали скорбь, недовольство жизнью, протест против нее, но и где не могли помочь, если нужно было помочь, даже сотруднику журнала…
Помню стройную фигуру Сергея Михеева, его красивое лицо. Он приносил стихотворение, робко оставлял его и уходил, — чтобы проводить время в петроградских кафе, в кабаках и притонах. Говорили, что он нюхал кокаин. Он умер в 1918 году.
Некоторых «сатириконцев» я не застал — они ушли из «Нового Сатирикона» либо уехали.
Таковы, например, Саша Черный (А. Гликберг). Известный поэт-сатирик, бывший до меня секретарем редакции. И Осип Дымов (Перельман), уехавший еще до войны в Америку и успевший составить себе довольно крупное для своего времени имя.
Осип Дымов — модное в свое время имя и беллетриста, и драматурга, и юмориста, фельетониста и пародиста, писавшего под псевдонимом «Каин».
Об Осипе Дымове много писала критика, его книги издавались, пьесы ставились. Но по писательской природе своей он был поразительным эклектиком. Все у него получалось «мило», и все было подражательно, поверхностно. К. Чуковский писал о нем: «Милый Дымов, сделайте милость, перестаньте быть таким милым». В рассказах он претендовал на тонкость и лиризм. Берег моря и клочки разорванного письма. Или поле и одинокая лошадь с печально поникшей головой и хвостом, отнесенным в сторону…
Работа его в «Новом Сатириконе» заметных следов не оставила, хотя в списке сотрудников он числился неизменно.
Как-то я прочел один из его американских рассказов. Тема была такая: в России одного бедного еврея полицейский пристав заставлял чистить сапоги. Через некоторое время еврей эмигрировал в Америку. Еще через некоторое время, после революции, этот самый еврей остановился на нью-йоркской улице перед чистильщиком обуви и просил почистить ботинки. Лицо чистильщика обуви показалось ему знакомым… Легко догадаться, что это был тот самый пристав, который заставлял еврея в России чистить сапоги ему…
До таких «рассказов», — потребных желтой американской прессе, докатился модный довоенный беллетрист и сатирик…
Не лучше, хотя и по-иному, кончил блестяще начавший и наделавший много шуму сатирический поэт Саша Черный.
Кто не помнит (из читателей старшего поколения) этого яркого «сатириконца», его едких и талантливых стихов.
Безбровая сестра в бесцветной кацавейке
Насилует простуженный рояль,
А за стеной жилица-белошвейка
Поет романс: «Пойми мою печаль…»
Как не понять…
Или это двустишие:
Кто в трамвае, как акула,
Отвратительно зевает?
То зевает друг-читатель
Над скучнейшею газетой.
Его стихи едко разоблачали ничтожество и звериную суть реакции, наступившей после 1905 года. Стихи его были широко известны и, несомненно, полезны. Он вырос в «Новом Сатириконе». «Новый Сатирикон» сделал ему большое имя.
В 1914 году он, однако, ушел из журнала. Он решил, что ему нужно печататься в более «солидном» журнале.
Действительно, от времени до времени в толстом журнале «Мир Божий» встречались его стихи, зажатые между двумя колоссальными статьями о кооперации…
В военные годы о нем как-то не говорили. После революции он очутился в эмиграции, в Париже.
Иногда, очень редко, печаталось в милюковских «Последних новостях» его бледненькое и бесцветное стихотворение о чем-либо за подписью «А. Гликберг».
Года два тому назад он умер.
Евгения Венского (Евгений Осипович Пяткин) всегда считали талантливым. О нем иначе и не говорили. Если говорили, то обязательно добавляли: «Он — талантливый».
Однако поэтическая карьера его не удалась. Погубил его, как и многих русских самородков в дореволюционное время, алкоголь.
Венский сразу вошел в самую гущу мелкой трактирной богемы, но как-то ухитрился оставаться обаятельным человеком, деликатным и чем-то располагающим к себе.
Он мог бы значительно больше сделать — со своим дарованием, с глубоким знанием русского языка, если б обладал большей культурой.
Темы его бойких стихов, как правило, сводились к улице, к трактиру. Именно — даже не к «кафе», а к трактиру. Он воспевал гармонь, жареную «картофь» «под водку», кабацкий шум, необходимый ему, чтобы «забыться», и делал все это так искренно, находил для этого столь подходящие слова и краски, что стихи его печатались в «Новом Сатириконе» на «законном» основании.
Фельетоны его и наброски на другие темы были суше. Часто внутреннюю слабость прикрывала в них бойкая частушечная форма, деревенская скороговорка, но полностью это, конечно, не спасало. И все же стихи были талантливы, и Венского считали талантливым…
После февральской революции он редактировал уличный журнал «Трепач». В советские годы скитался по разным городам, последние годы он жил в Москве, успеха как поэт не имел. Года три тому назад — умер.
В начале четырнадцатого года в «Новом Сатириконе» начал писать стихи Владимир Воинов. Для многих, кто знал его, это было несколько неожиданно.
Он писал рассказы. Был связан с группой Иванова-Разумника, издал даже большую книгу прозы и вдруг начал тесно сотрудничать в «Новом Сатириконе» в качестве поэта. Насколько мне помнится, он ни разу в «Новом Сатириконе» не выступал как прозаик.
Был он в то время замкнут, обозлен, настроения его колебались довольно резко. Стихи особым блеском не отличались, но были приемлемы. Они были в меру публицистичны, в меру риторичны и в меру фельетонно-злободневны.
«Громким сатириконцем» Воинов не стал. Сотрудничество его в «Новом Сатириконе», в общем, было средне-заурядно.
Но о нем необходимо писать, как об одном из очень немногих «сатириконцев», выросших и нашедших себя полностью в советское время.
Владимир Воинов очень много писал в ленинградской прессе.
Писал фельетоны, сатиры, лирические стихи. Судя по его выступлениям, он нашел удовлетворение в своей работе, его замечали, ценили.
К сожалению, совсем недавно В. Воинов скончался — в Ленинграде же, которого он, кажется, никогда не покидал.
В газетах были напечатаны теплые некрологи, подписанные многими ленинградскими писателями и поэтами.
Радостно, что он нашел себя и сумел проявить полностью свое дарование в советский период своей работы и заслужил сочувствие советской литературной общественности.
Смертей много… Совсем недавно (в 1938 году, как и Владимир Воинов) умер поэт, сценарист и драматург Александр Сергеевич Вознесенский, тоже много печатавшийся в «Новом Сатириконе».
Его занимала преимущественно «женская» тема, на которую он любил и привык писать трагически:
Нет горше одиночества,
Как одиночество вдвоем!
восклицал он в одном из своих стихотворений.
Писал он об изменах, о женском лукавстве и всегда в тонах прозаически осуждающих, патетически превыспренних…
Часто «грозил» женщине своего круга уходом к «Гапке», крестьянской простой девушке, у которой руки в навозе…
Кроме женщины, он усиленно занимался на страницах «Нового Сатирикона» и собой. Собой он был тоже якобы недоволен.
Долой меня!
кричал он в дни февральской революции. «Ко всем „долой“ хочу еще одно „долой“ добавить».
Он ненавидел будто бы себя «вчерашнего» и хлопотал о себе завтрашнем.
По сути это мелкая индивидуалистическая теоретика, которую не без самодовольства и самолюбования проповедовал Вознесенский в своих стихах.
Иногда же он, впадая в крайний пессимизм, писал и такие стихи:
Как я надоел себе самому
Со своими цепкими думами,
Со своим изворотом!
В леса бы, неведомые никому,
С болотами, зелено-угрюмыми,
И сделаться бегемотом!..
Но знаю, что, даже сделавшись им, я
В своей же самке
Вызвал бы отвращение…
Нет: только увидеть свое имя
В траурной рамке
Газетного объявления!
Аверченко печатал эти в меру эротические и в меру «философские» стихотворные произведения — ибо чего только не нужно было большому сатирическому журналу?
Нужен был и такой «товар».
И опять смерть…
Года три назад умер человек, имя которого тесно связано с понятием «сатириконец».
Исидор Гуревич.
Это имя не очень прогремело как имя писателя-юмориста, хотя и очень часто появлялось на страницах «Нового Сатирикона», но без него комплекты журнала представить себе даже нельзя.
Его коротенькие рассказы очень часто появлялись на страницах «Нового Сатирикона» и, собранные, вышли также и большой книгой «Бархатные когти».
Исидор Яковлевич Гуревич был на редкость чистым и честным человеком, с большим чувством достоинства и подлинной деликатностью.
Писал он рассказы какого-то особого типа. Они были явно неострые, плосковатые, нетонкие, и в то же время веяло от них чем-то чистым.
Есть такие люди: они острят неважно, но их слушаешь и улыбаешься сочувственно, а иногда смеешься от всей души, более охотно, чем когда слушаешь присяжного остроумца.
Таков был юмор Гуревича.
Он и в жизни был такой. Встретит, остановит и начнет что-то рассказывать, — уже как будто и слышанное, во всяком случае, не новое. Рассказывает с увлечением и сам смеется — большим ртом на некрасивом, худом и, все же чем-то приятном лице, и слушаешь его, поневоле, и сам начинаешь смеяться — весело и непринужденно.
Был у него брат. Не писатель — какой-то коммерческий служащий, но зажиточный, любивший литературу и писателей. Как-то он устроил у себя званый вечер и — то ли ему подсказал Исидор Яковлевич, то ли он сам захотел видеть у себя «сатириконцев», — но он послал приглашения…
Пришли только молодые сотрудники «Нового Сатирикона» — М. Пустынин, Евг. Венский и еще другие, привыкшие проводить вечера не на церемонно-званных вечерах, а в кафе и дешевых ресторанчиках…
В разгар ужина один из нас под влиянием водки вообще забыл, где он находится, и, громко рассуждая о чем-то, выразительно показал домашней работнице два пальца и громко, через весь стол, приказал:
— Два раза кофе по-венски…
Братья жутко переглянулись. Никогда не забуду бледного и милого лица Исидора Яковлевича…
С его обликом никак не вязалось неисправимо-ресторанное поведение нашего товарища…
Я упомянул Михаила Яковлевича Пустынина, здравствующего и работающего.
В годы, когда я работал в «Новом Сатириконе», он тоже работал много.
Он помещал в «Новом Сатириконе» стихи, басни, шутки, пародии.
Они были уже тогда зрелы, как его творчество теперь, шутки, эпиграммы, пародии и прочее были исполнены, как и теперь, мягкого юмора, какого-то особого беззлобного пустынинского типа.
Тогда казалось, что Пустынин разойдется, осмелеет, озлится, но прошло двадцать пять лет, и Пустынин остался таким же органически мягким, беззлобным сатириком-юмористом, который вовсе не хочет поразить объект своей насмешки насмерть, а хочет посмеяться над его слабыми сторонами без наступления, издевательства и сатирического улюлюканья…
Перечитываю список сотрудников.
Кого я забыл? Кого не упомянул?
К. Антипов. Писал под псевдонимом «Красный». Стишки как стишки.
По слухам, умер. В 1917 году, сейчас же после февральской революции, оказался вдруг… начальником какой-то петроградской тюрьмы или заместителем начальника.
Мы все бросились к нему, чтобы он помог нам видеть арестованных царских министров.
Он помог. Через кого-то нам сообщили, что арестованные министры содержатся еще в здании Государственной Думы, в Таврическом дворце.
Мы, несколько человек, поехали, нас пропустили, и мы видели арестованных министров. Они сидели у высоких окон, огороженные стульями, и их охраняли матросы.
Георгий Александрович Ландау.
Писал рассказы. В настоящее время живет в Москве. Работает в качестве инженера.
Потемкин Петр Петрович («П. П. П.»). Поэт. В одной из французских газет я прочел заметку, что он умер в Париже. Писал в «Новом Сатириконе» не очень часто, большей частью — грустные стихи.
Мне запомнилось четверостишие:
Все проходит мимо, мимо
Все у смерти на причале.
Хрупки звуки этой песни,
Как стекло в моем бокале.
Александр Рославлёв. Поэт. Колоссального роста человек. Казалось, этот будет жить вечно. Но я поразился, когда встретил его в Москве, в 1919 году. Над его ростом, толщиной и огромным животом обычно шутили. На него беспрерывно рисовали шаржи.
Он говорил:
— Я в литературу животом пройду.
И вдруг — в 1920 году — умер.
В «Новом Сатириконе» печатал стихи.
Печатал иногда в «Новом Сатириконе» стихи — тоже скончавшийся (в 1938 году) — Осип Мандельштам.
Иногда присылал стихи из Николаева Владимир Винкерт.
Это был фанатик своего рода. У отца его была гостиница. В одном из номеров, чуть ли не до потолка заваленном газетами, журналами и книгами, жил поэт и с необычной энергией работал над своими стихами. Работал фантастически-страстно.
Вот образец его стихов:
Вечер. Двое. Подворотня.
У нее на щечках пудра.
У него в кармане сотня.
Ряд пустых бутылок. Утро.
У него на роже пудра.
У нее в кармане сотня.
Были у него стихи и посложнее, и глубже.
Был он чрезвычайно любезным и приятным человеком. Где он сейчас — мне неизвестно.
Печатался иногда в «Новом Сатириконе» и С. Городецкий («Сатир»).
Редактор и основатель «Нового Сатирикона», а также главный и основной его сотрудник, Аверченко, эмигрировал.
Давно смеются над некоторыми незадачливыми музейными гидами за то, что взлеты и падения — иногда даже отдельных художников — они объясняли экономическими и финансовыми сдвигами в стране. «Рост промышленного капитала… — вещали они, — отразился на творчестве такого-то художника» и т. д.
Над этим справедливо посмеялись, и подобная «социология», кажется, прекратилась.
По отношению же к Аверченко хочется сказать именно этими упрощенными выражениями, что его, выходца из бедной семьи, простого хорошего парня, погубил именно этот «рост промышленного капитала», погубил его собственный, им нажитый капитал, развивший в нем типичные черты буржуазного выскочки, но это не смогло, однако, сразу и даже в течение продолжительного времени заглушить то хорошее, чуткое, человеческое, что было у Аверченко от природы, от народа, из которого он вышел.
Все же буржуазные навыки и свойства постепенно развивались в нем. Среда буржуазных и «великосветских» прихвостней постепенно его засасывала и привела к полному буржуазному окостенению.
Великая Октябрьская революция дифференцировала общественное сознание, и Аверченко, к сожалению, полностью определился как враг социалистической родины и ее народа.
В 1921 году в «Правде» появилась статья В. И. Ленина, озаглавленная «Талантливая книжка».
В ней идет речь о книжке Аверченко, изданной в эмиграции.
В этой книжке были собраны эмигрантские писания Аверченко.
Нечего говорить, что блестящий разбор Владимиром Ильичем эмигрантских контрреволюционных рассказов Аверченко до конца показал классовое лицо разъяренного буржуа. Те черты, которые постепенно росли в Аверченко, находя сначала «невинное» выражение в буржуазном сибаритстве и снобизме, затем, после 1917 года, в контрреволюционных настроениях еще обывательского типа — развились и образовали законченный лик классового врага.
В. И. Ленин нашел, что многое в книжке изображено талантливо, предложил переиздать книжку, и закончил свою статью так: «Талант надо поощрять».
Несомненно, будущий историк, исходя из блестящей статьи В. И. Ленина, сумеет — на основании всех книг Аверченко — подробно определить: что в нем было от классового врага и эмигранта и что — в период его работы на родине — от человечности и человечно-направленного таланта, который был для него характерен в течение ряда лет.
Аверченко умер в Праге — по слухам — всеми покинутый и совершенно одинокий.
Редакция «Нового Сатирикона» находилась, как я уже упоминал в этом очерке, на Невском проспекте, 88, во дворе, налево, на третьем этаже.
Это большая квартира. В ней находились — редакция (одна комната), кабинет заведующего конторой и издательством, контора (одна комната), экспедиция (две комнаты) и, кроме того, оставались еще три комнаты, в которых жили посторонние люди.
Склад издания находился тоже в этой квартире — в одной из двух больших комнат экспедиции. В этой комнате на просторных полках лежали комплекты и множество отдельных номеров журнала.
В 1920 году после длительной отлучки из Ленинграда я приехал в этот чудесный, прекрасный, так привлекающий всякого, кто хоть немного жил в нем, город. С каким упоением я бродил по его улицам и проспектам!
Разумеется, я зашел и в помещение бывшей редакции, конторы и экспедиции «Нового Сатирикона».
В квартире жили какие-то люди. Все комнаты были заняты под жилье.
На мой вопрос, где номера журнала, оставшиеся на складе книги и прочее, мне ответили, что здесь раньше жили другие жильцы и в холодные месяцы 1919 года все вытопили.
Зашел я и на Троицкую, 15, где жил Аверченко.
Квартира Аверченко была заколочена, а человек в серой поддевке, сидевший у ворот и исполнявший обязанности дворника, долго переспрашивал меня, неправильно повторяя фамилию «Аверченко», и, наконец, ответил, что в этом доме таких нет…
Москва. 1939 год. Октябрь