Этот человек пьян, проговорил Уилсон.

Где-то дальше по столу кто-то пробормотал: Бля буду, – и по столовке пронеслась рябь смешочков. Уилсон зыркнул. Так, ладно, сказал он. Хватит. Ты. Встать.

Хэррогейт отложил ложку, еще раз схватился за стол и встал. Но поскольку лавка не отодвигалась от стола, он остался в чем-то вроде полуприседа, наконец потерял равновесие и снова сел. Теперь, сидя, повернулся и попробовал перебросить ногу через лавку, подняв ее за отворот штанины, а одним локтем упершись в свою тарелку с едой.

Лязг и скрежет ложек стихли совсем. Единственным звуком во всей столовке был Хэррогейт, старавшийся высвободиться из-за стола. Уилсон стоял над ним, как знахарь над паралитиком. Пока он и впрямь не поднялся раскорякой над лавкой и с рукава его не закапала кукуруза под белым соусом. Ик, сказал он.

Что? с угрозой произнес Уилсон.

Сельский мыш закрыл глаза, рыгнул, снова их открыл. Тошно, сказал он. Он пытался поднять другую ногу. Сиделец рядом посмотрел на него снизу вверх и откинулся подальше. Хэррогейта мотнуло, шея его как-то цыпляче дернулась, и он облевал Уилсону ботинки.

Сидельцы по обе стороны от Хэррогейта повскакивали. Возникла колотушка Уилсона. Он смотрел на ботинки. Он не верил своим глазам. На Хэррогейте нарисовался ужас. Он ухватился за стол, ошалело озираясь, зоб ему раздуло. Заметил свою тарелку. Наклонился к ней. Наблевал на стол.

Мерзкий гаденыш, заверещал Уилсон. Он мелко дергал ботинками, стараясь стряхнуть с них блевотину. Сидельцы напротив Хэррогейта встали из-за стола и наблюдали за сельским мышем с благоговейным страхом. Хэррогейт посмотрел на них слезящимися глазами и выдавил самомалейшую чернозубую ухмылку, а потом его стошнило опять.

Его не видели десять дней. Затем однажды утром, когда все тянулись через кухню со своими тарелками, вот он, застенчиво ухмыляется, черпаком вываливает подливу им на хлебцы. За спиной у него, в пару на бидоне с сигаретой во рту сидел Рыжий Кэллахэн. Где Слассер, никто не спрашивал.

Тем вечером, когда вошли с работ, он, должно быть, принимал душ в кухонной камере, потому что, когда они топали мимо к собственному жилью, молча по двое, дыша холодом, который принесли с собой, Хэррогейт вдруг возник голый у решетки, лицо худое, руки цепляются, словно освежеванная паукообразная обезьяна.

Сат, тихо позвал он. Эй, Сат.

Саттри услышал свое имя. Поравнявшись с самым мелким сидельцем, он вышел из строя. Когда же призрачный тошнила нанесет свой следующий удар, произнес он. Какого хера это ты тут делаешь с голой жопой?

Слушай, Сат, у этого ебаного Уилсона на меня зуб. Мне надо отсюда выбраться.

Откуда?

Отсюда. Из тюряги.

В смысле, сбежать?

Ага.

Саттри покачал головой. Это безумие, Джин, сказал он.

Надо, чтоб ты мне помог.

Саттри снова пристроился в хвост строя. Ты спятил, Джин, сказал он.

В следующий раз увидел он его неделю спустя в четверг, когда его назначили в наряд кормить бедствующих. Нуждающиеся тянулись в своем тряпье, глаза слезились, из носов текло, показывали свои документы у стола и шли туда, где сидельцы разгружали палеты с мешками кукурузной муки или нагребали сушеную фасоль в бакалейные пакеты. Саттри пытался заглянуть им в глаза, но мало кто поднимал взгляд. Забирали подачку и проходили дальше. Бесформенные старухи в тонких летних платьях и с голыми лодыжками, боты разрезаны с боков ножами, чтоб ногам полегче. Стыки понизу их лиц испачканы нюхательным табаком, стянутые шнурками рты. Саттри они казались едва ли настоящими. Словно нищие из синематографа, обряженные для съемок сцены. В обеденный перерыв в полдень они с Хэррогейтом сошлись вместе. Присели к остальным среди фасоли на палетах и развернули сэндвичи.

Что у нас?

Болонская.

У кого-нибудь с сыром есть?

С сыром не давали.

Сат.

Ну.

Тш-ш. Знаешь, где мы?

Где мы?

В смысле, в какой стороне городок?

Хэррогейт говорил громкими сиплыми шепотками, расплевывая хлебные крошки.

Саттри ткнул большим пальцем себе за плечи. Вон в той, сказал он.

Хэррогейт дернул большим пальцем вниз и огляделся. Я вот что прикидываю сделать, сказал он…

Джин.

Ага.

Если ты отсюда сбежишь, с тобой будет как со Слассером.

В смысле – с кайлом на ноге?

В смысле, из заведений всю жизнь вылазить не будешь.

Так, да не так.

Чего это.

Меня не поймают.

Куда пойдешь?

В Ноксвилл.

Ноксвилл.

Черт, да.

А с чего ты взял, что тебя не найдут в Ноксвилле?

Геенна клятая, Сат. В таком здоровенном месте, как Ноксвилл? Там нипочем не отыщут. Да чего уж, даже знать не будешь, с чего начинать за кем-то гоняться.

Саттри посмотрел на Хэррогейта и покачал головой.

Как прикидываешь, сколько до города? спросил Хэррогейт.

Миль шесть или восемь. Послушай. Если так уж надо сбежать, чего не подождешь и не выскользнешь как-нибудь вечером из окружного гаража?

Зачем?

Черт, да там ты практически в городе. Кроме того, будет темно или, к черту, почти темно.

Хэррогейт прекратил ненадолго жевать, взглядом вперился в башмак. Затем снова задвигал челюстями. Может, ты и прав, сказал он.

Саттри разворачивал другой сэндвич. Вообще-то слишком большой разницы нет, сказал он.

Это еще почему?

Потому что твою костлявую задницу все равно заметут.

Вот уж фига с два.

А что ты с одежкой метишь делать? Что, по-твоему, скажут люди, когда тебя увидят в эдаком наряде?

Я себе одежку первым делом достану.

Саттри покачал головой.

Черт, Сат. Я могу прошмыгивать.

Джин.

Ну.

Вид у тебя неладный. И всегда будет неладный.

Хэррогейт уставился в пол. Жевать он перестал. Нет, не будет, ответил он.


Похолодало, и наружу не выходили. Уилсон приставил Хэррогейта к работе – красить черные канты по низу стен в коридоре, служившие плинтусами. Весь работный дом пропах краской, а с ним заодно и сельский мыш, когда приходил по вечерам с мазками черной краски на лице, словно какой-то партизан в камуфляже.

Однажды вечером Саттри ему сказал: У тебя разве нет родни?

Свет погасили. В темноте пошевелилось несколько тел. А у тебя? произнес тихий голос сверху.

Настало Рождество, и некоторых женатых сидельцев отпустили на побывку отпраздновать с семьями. Нескольких выпустили совсем. Из одиночки вышел Слассер, кайло по-прежнему на ноге. Объявился со своим одеялом и проковылял по проходу, ни с кем не разговаривая.

В комнате отдыха стояла зажженная елка, в день Рождества все ели индейку со всеми прибамбасами. Кэллахэн в кухне пьяный мастерил тыквенные пироги из старой сладкой картошки и морковки. Ханыги, выпущенные из трезвяка, бродили везде, ополоумев от жажды. Ощущалась настороженная радость, словно Рождество на какой-то полярной станции.

Назавтра было воскресенье. Саттри играл в покер, и тут его вызвали. Он не оторвался от игры.

Тебя, Саттри.

Он сложил карты. Глянул на дверь и тяжко поднялся, а карты передал Хэррогейту. Не проиграй всех моих денег, сказал он.

Коридорный охранник открыл дверь, и он вышел и спустился по лестнице.

В столовке было полно семей. Громадные корзины фруктов. Селяне, кое-кто в обалдении, кое-кто в слезах. Старики, сами, возможно, здесь побывавшие.

Вон туда, показал Блэкбёрн.

Она сидела за столом в дальнем конце харчевни. Тихонько, в лучшем своем наряде. Он развернулся на выход, но Блэкбёрн схватил его за рукав и потянул за собой. Тащи свою жопу сюда, сказал он.

Он обогнул край стола. Сумочка лежала у нее на коленях, а сама она смотрела вниз. На ней по-прежнему была шляпка, в которой ходила в церковь. Он сел на лавку напротив, и она посмотрела на него. Выглядела старой, он и не помнил, чтоб она так смотрелась. Ее обвисшее горло в складку, мешки под челюстями. Глаза бледнее.

Здравствуй, мать, сказал он.

Подбородок у нее зарябил и задрожал снизу. Коря, проговорила она. Коря…

Но тот сын, к которому она взывала, едва ли вообще присутствовал. Онемело следил он, как складывает руки на столе. Слышал ее голос, далекий, брошенный. Не начинай, пожалуйста, плакать, сказал он.

Видишь руку, вскормившую змею. Тонкие скрепленные трубки костей у нее в пальцах. Кожу в жировиках и веснушках. Вены млечно-голубые и бугристые. Тонкое золотое кольцо со вправленными брильянтиками. Что возвышало некогда детское сердечко ее до мук страсти еще до меня. Вот страданья смертности. Надежды загублены, любовь разлучена. Смотри, мать горюет. Как все, о чем меня предупреждали, сбылось.

Саттри заплакал, но и остановиться не мог. На него смотрели. Он встал. Комната поплыла.

Коря, сказала она. Коря.

Не могу, ответил он. Жаркая соль его душила. Он покатился обратно. Блэкбёрн задержал бы его в дверях, но, увидев его лицо, пропустил. Саттри отдернул руку и прошел в калитку и вверх по лестнице.

Через несколько дней его по приказу судьи Келли выпустили. Сельский мыш сбежал с наряда на работу накануне утром, и, когда Саттри вышел из кладовой, одетый в то, что было на нем семью месяцами раньше на киче, ковыляющего Хэррогейта вели по коридору с кайлом на ноге. Они переглянулись, минуя друг друга, но словами такого не скажешь. Саттри отвезли обратно в городок на той же машине, что увезла оттуда Хэррогейта. Шел снег, но дороги были чисты.

* * *

Проснулся он в вялой жаре полного летнего полудня – солнце било в жестяную крышу над ним, и из старого дерева каюты подымался кислый дух. До него доносился вой пил с лесопилки за рекой, и он слышал прерывистый визг свиней, попадавших под руку живодеру на мясокомбинате. Он повернулся лицом к стене и открыл один глаз. Сквозь щель в расколотых солнцем досках понаблюдал за медленным бурым отливом протекавшей мимо реки. Немного погодя с трудом поднялся, моргая в пыльных рейках солнечного света, что кромсали жаркий сумрак. Шатко воздвигся на полу в штанах, в которых и спал, добрался до двери и ступил наружу, почесывая голый живот, присматриваясь к доскам, не завалялся ли где блудный рыболовный крючок, чтоб не наступить босой ногой, пока идет к леерам. Опершись на локти, подался вперед и оглядел реку. Ялик притонул по самый планширь и тихонько лежал, омываемый течением. Он упер одну ногу повыше и рассмотрел пальцы на ней. Повсюду в жарком летнем воздухе слышал он гул техники, одинокое усердие большого города. Он поморгал и потянулся. Вверх по реке шла гравийная драга, трубы и такелаж ее закинуты в грузовики. Он понаблюдал, как она проплывает. С мостика ему помахала фигурка, и он помахал в ответ.

Саттри отвязал конец от лееров и принялся подтаскивать ялик вдоль борта плавучего дома. Тот рыскал и бултыхался в реке. Он закинул конец на берег и спустился по сходням, вытащил ялик из грязи и топи, куда влез по самые лодыжки, и подтянул ближе. Ухватился за кольцо на носу, уперся покрепче и поднатужился. Между пальцев ног прыснула грязь. Он поднял нос ялика и посмотрел, как тяжко вода выливается через транец в реку. Дрыгнулись и замерли хвосты. Он вытянул ялик частично на берег и приподнял за один борт. Пойманная рыба барахталась и билась. Кренил ялик он осторожно, рыбьи силуэты всплывали к переливу, а потом плюхались обратно. Когда он опустил ялик, они остались лежать на пайолах, разевая рты, под солнцем, от которого зримо усыхали.

Саттри схватился за свои передние карманы, что-то ища. Поднялся и сходил в будку, вернулся с большим складным ножом. Сунул руку на дно ялика и подцепил за нижнюю челюсть сомика. Тот слегка подрагивал и сворачивал хвост. Саттри перевернул его и вонзил кончик ножа ему в горло, и вскрыл ему влажное и бледно-голубое брюшко уверенным взрезом, от которого живые внутренние органы вывалились на предплечье в сумбуре темной крови. Он схватился за кишки и вытащил их из рыбины, отшвырнул их, влажную кольчатую массу, ярко корчившуюся на солнце, и та плюхнулась на безмятежное лицо реки с легким всплеском, и ее чуть ли не сразу усосало прочь. Выпотрошенную рыбу он положил рядом и схватил следующую. Всего их было семь, и разделал он их за минуты, и выложил в тенек под банку ялика. Срезал поводки с крючков, которые вытащил, и сполоснул руки от крови и слизи, почистил нож и сложил лезвие, а потом вернулся в будку.

Когда вышел снова, на нем была привольно расстегнутая рубашка, и на одном плече висело полотенце, он нес небольшую фаянсовую посудину и кожаный мешочек для бритья. Спустился по сходням и пошел через поле к складу, все еще босиком и ступая осторожно, выбрался на железнодорожную насыпь и сделал три робких шажка по горячей стали, после чего спрыгнул снова. Немножко сплясал, обжегшись, а дальше пошел по гари и грубым шпалам. Мимо пейзажа старых покрышек и брошенных цистерн, ржавеющих в зарослях бурьяна, бездонных ведер и разломанных бетонных блоков. Сойдя с насыпи, свернул вдоль складской боковой стены, новая жесть ярко оцинкована и подрагивает от неимоверного жара, а его тень черно морщится по всему ее гофрированному сиянью, как актер из жатой бумаги в спектакле театра теней. На дальнем конце склада имелся латунный кран. Под ним лежала треснутая красная глина в форме раковины, а в середине – темный охряной глаз, куда капала вода. Саттри встал на колени и разложил свои пожитки, зеркальце повесил на гвоздь, лохань установил под кран и пустил воду. Прищурясь, рассмотрел щетину, праздно пробуя воду одним пальцем. Из крана в такую жару она текла горячая, и он ладонью намылил себе щеки и смочил кисточку, после чего тщательно взбил пену. Затем раскрыл бритву, коротко поправил ее об одну сторону бритвенного мешочка и взялся за бритье, туго натягивая кожу двумя пальцами.

Закончив, выплеснул воду под раскаленную стену склада, где ее бусины взорвались паром, краткая радуга. Снова наполнил лохань и снял рубашку, поплескал на себя и намылился, сполоснулся и вытерся полотенцем. Бритву убрал, почистил зубы, сидя на корточках в грубой глине, озираясь. Над прибрежьем висела жаркая тишь. Над испятнанными и покосившимися хижинами из вагонки, над заваленными штыбом пустырями и полями осоки проволочного цвета, над пустошами орштейна в воронках и железнодорожным полотном. И тишь среди этих раскаляющихся колоссов из жести и внизу у камней, орляка и грязи, что отмечали речное побережье. Что-то похожее на мышку, только без хвоста, вылезло из бурьяна ниже него и пересекло открытое место, как заводная игрушка, стремительно скрылось с глаз под складской стеной. Саттри сплюнул и прополоскал рот. По Передней улице к магазину шла черная ведьма, известная как Мать Она, хрупкий скрюченный силуэт в черном воротнике с рюшами, а трость ее судорожно утруждалась, пробираясь сквозь жару. Он поднялся и собрал вещи, и вернулся по высохшей глинистой канаве у края склада и вдоль путей, и через поля.

Приближаясь к будке, он увидел длинную серую кошку, что с трудом перемещалась к зарослям бурьяна, таща за собой рыбину с себя длиною. Он заорал и замахал на нее руками. Подхватил и метнул камень. Ковыляя робкими босыми ногами по стерне. Когда подошел, кошка ополчилась на него, изголодавшаяся и рычащая тварь, на бритвенно-остром хребте шерсть дыбом. Рыбу не выпустила. Саттри кинул в нее камнем. Кошкины уши прижались к голове, а хвост продолжал подергиваться. Он швырнул еще один камень, и тот отскочил от ее голых ребер. Кошка выронила рыбину и взвыла на него, все еще припадая в боевой стойке на костлявые локти.

Да будь ты проклята, сказал Саттри. Пошарил вокруг, покуда не наткнулся на здоровенный ком высохшей грязи, и, подойдя ближе, раскрошил его над животным. Кошка завизжала и отбежала прочь, тряся головой. Саттри забрал рыбину и осмотрел ее. Сполоснул тушку в реке и собрал остальную рыбу из лодки, навалил ее в свою моечную посудину, шаткий груз, и ушел в будку. Кошка уже вернулась в ялик на поиски.

Дневное солнце полностью опаляло жестяную крышу, и потому жара в плавучем доме была нестерпимой. Он сложил вещи и достал чистую рубашку и брюки из своего картонного бюро, оделся и взял ботинки и носки, с полотенцем вышел на палубу. Там сел, глядя сквозь поручни, спустив ноги в реку. У моста ниже под берегом правил шестом старик на ялике. Стоя шатко и дерзко. Орудуя крюком на длинной рукояти. Собрат-трудяга в этих клоачных пределах, занят ремеслом, какое сам себе измыслил. Старика звали Мэггесон, и Саттри улыбнулся, видя, как он усердствует, перемещаясь медленно, притененный пальмовыми опахалами широкополой и обтрепанной волокнистой шляпы.

Он вытер ноги и надел носки и башмаки, причесался. В будке завернул рыбу в газету и перевязал бечевкой, а из угла взял жестянку для угольной нефти. У двери оборотился убедиться, что ничего не забыл, а после этого ушел.

Добравшись до улицы, шел по ней, пока не набрел на плоский пятачок у края мостовой и под бурьяном, и там остановился и облил керосином теплый вар. Затем поставил жестянку в зарослях не на виду и двинулся дальше.

Сурово, сурово мелкая шоколадная детвора кивала или подымала бледно-бурые ладошки. Здрасьте. Здаров. Он взобрался от реки и направился со своей рыбой к городу.

Только начав жить у реки, Саттри отыскал, как среза́ть путь по старым садам на речном откосе, извилистую тропу, посыпанную шлаком, она углами взбиралась за старыми домами из почернелых досок и старыми крыльцами, где с гниющих фасадов ниспадали проржавевшие мотки жалюзи. Но, проходя под одним высоким окном, вечно слышал он тупое бормотанье брани и угрюмых проклятий, и больше уж не выбирал ближнюю тропу, а ходил в окружную по улицам. Сквернослов, однако, переместился к другому окну, настолько велик был дом, который делил он со своею душой, и по-прежнему мог наблюдать за проходившим рыболовом. В те поздние годы он перестал показываться на улице вообще, а это было трудно для того, кто привык что ни день ковылять где ни попадя и изливать желчь на посторонних. Вахту свою он несет исправно. Старик, смутно видимый в углах верхних окон.

Рыночная улица утром в понедельник, Ноксвилл, Теннесси. В сей год одна тысяча девятьсот пятьдесят первый. Саттри с его свертком рыбы, идя меж рядов брошенных грузовиков, заваленных продукцией и цветами, в воздухе буйствует сельская торговля, повсюду смердит фермерским провиантом с уклоном в легкий намек на гнилость и разложение. Дорожку украшали собой парии и слепые певцы, шарманщики и псалмопевцы с губными гармониками скитались туда и сюда. Мимо скобяных лавок, и мясницких, и маленьких табачных. Сильный запах кормежки в жаркий полдень – как бродящая брага. Немые коробейники, глядящие с насестов своих телег, и цветочницы в шляпках своих, словно гномики под капюшонами, нанесенные теченьем сезонники, сдержанные, с коленями под фартуками, а нижние губы вспухли от нюхательного табака.

Шел он среди торговцев и нищих, среди неистовых уличных проповедников, попрекающих заблудший мир с пылом, какой неведом здравым. Саттри восхищался ими, их жаркими глазами и замусоленными библиями, зазывалы Господни, вышедшие в мир, будто стародавние пророки. Частенько стоял он у закраин толпы ради случайного объедка вести из-за палисада.

Пересек дорогу, переступая канавы, забитые какой-то зеленкой. Из-за грузовиков вышла нищенка, ее пятнистая и иссохшая рука преградила ему путь, немощный коготь затрепетал у его груди. Он скользнул мимо. Застойный монашеский дух от ее одежды, внутри сухая плоть. Глаза старой побирушки проплыли мимо в дымке горечи, но у него ничего с собой не было, кроме рыбы.

Он прошел под сенью рыночного здания, где кирпич цвета высохшей крови высился башенками и куполами, сбрендив, в жару дня, одержимое наслоенье форм без прецедента или соответствия в анналах архитектуры. На высоких барбиканах подскакивали и охорашивались голуби или срали с почернелых парапетов. Саттри протолкнулся сквозь серые двери внизу.

Он прошагал по прохладной плитке, стук его каблуков глушился опилками и древесной стружкой. Мимо кожаными колодками прогреб получеловек на роликовой тележке. В верхнем сумраке медленно вращались громадные вентиляторы, и мимо толкались плечами базарные покупательницы с корзинами, глаза ошалелые от изобилия, сквозь какое перемещались, оробелые женщины в капотах из набивного гинема, у которых уже выело подмышки, за ними тащилась маленькая испуганная детвора в теннисках. Они толпились и поворачивали, и шаркали мимо. Саттри бродил среди прилавков, где бабушки-крошки предлагали цветы, или ягоды, или яйца. Ряды линялых фермеров, сгорбившихся за буфетными стойками. Этот лепрозорий съестного, и флоры, и увечного человечества. Каждое второе лицо подагрическое, вывернутое, в клубнях каких-то наростов. Почернелые от гнили зубы, глаза слезливы и пусты. Хмурые и мелкие людишки, обрамленные фунтиками цветков, сбытчики эзотерических товаров, причудливых электуариев, расставленных рядами в банках, и эликсиров, настоянных во тьме луны. Он шел мимо штабелей молодок в ящиках, пухлых зайцев с рубиновыми глазками. Масло в ваннах во льду и бурые или алебастровые яйца стройными рядами. Дальше мимо мясных прилавков, шарканьем подымая мух из опилок в пятнах крови. Где телячья голова покоилась розовая и ошпаренная на подносе, а мясники точили ножи. Громадные тесаки и костепилки подвешены над головой, а усеченные говяжьи туши в неприхотливой скотобойне у окороков на разногах порастали синими хлопьями плесени. На рыбном рынке тускло изукрашены холодными серыми тенями корыта толченого льда.

Саттри протиснулся мимо прохладных стеклянных ящиков с их пискеанским товаром и прошел вглубь ларька.

Здрасьте, мистер Тёрнер.

Как оно, Саттри, ответил старик. Что у тебя?

Два славных сомика и кой-какой сазан. Он развернул газету и выложил их на разделочный камень. Мистер Тёрнер перевернул сомика пальцем. К нему пристали клочки газетной бумаги. Пощупал мясо, выбрал две рыбины и уложил их на весы.

Скажем, семь фунтов.

Хорошо. Как насчет сазана?

Тот с сомненьем осмотрел тусклые пластинчатые формы. Ну, сказал он. Может, одного б и взял.

Что ж.

Он поднял с весов сомиков и выбрал маленького сазана. Посмотрел, как качается игла. Старый торгаш скручивал фартук в руках. Два с половиной, сказал он.

Ладно.

Он кивнул и подошел к кассе, пробил, чтоб открылся ящик. Вернулся с долларовой купюрой и четырьмя центами, вручил деньги Саттри.

Ты мне когда каких-нибудь кошачьих принесешь?

Саттри сунул сложенный доллар в карман и теперь заворачивал оставшуюся рыбу. Пожал плечами. Не знаю, ответил он. Когда случай выпадет.

Тёрнер за ним следил. Ветряные колокольчики жидко звякали, трепет стекла над ними, шевелимый вентиляторами. У меня люди постоянно спрашивают, сказал он.

Ну. Может, позже на этой неделе. Мне за ними нужно во Французскую Широкую идти. В такую жару плохо.

Ну, притаскивай, как только получится.

Хорошо.

Он сунул других рыбин подмышку и кивнул.

Мистер Тёрнер снова вытер руки. Возвращайся, сказал он.

Саттри прошел весь рынок и в двойные двери на Стенной проспект. Черный слепец возил по ладам до́бро отбитым бутылочным горлышком и подбирал старый блюзовый рифф. Саттри опустил четыре пенни в жестяную чашку, примотанную лентой к корпусу. Покажи им, Уолтер, сказал он.

Эгей, Сат, отозвался исполнитель.

Он перебрался через дорогу к «Мозеру» полюбоваться на сапоги в витрине. На тротуаре сидел серый с виду калека, в траченных культяпках его колен зажата шляпа, полная карандашей. Голова низко обвисала на грудь. Как будто пытался прочесть табличку у себя на шее. Я БЕДНЫЙ МАЛЬЧИК. На его седеющих волосах тиарой сидели дымчатые очки, словно «консервы». Саттри двинулся дальше. Пересек Веселую улицу с покупателями и прошагал по длинному прохладному тоннелю автостанционной галереи и в двери.

В этой пещере стоялого дыма и скуки гнусавый голос выкрикивал в мегафон названия южных городов. Саттри пристроил рыбу подмышкой половчее и прошел в двери на дальнем конце зала ожидания и вниз по бетонным ступеням, вдоль перрона мимо автобусов на холостом ходу и на Государственную. Миновал пожарную часть, чьи обитатели сидели, откинувшись, на тростниковых стульях вдоль затененной стены, и спустился по склону мимо унылых таверночек и кафешек, и вниз по Лозовому проспекту среди толп черных мимо магазинов подержанной мебели, и по Центральному, где из тусклых лавок на улицы выплескивалась низкопробная торговля и скитались стаи исшрамленных собак. Расталкивая плечами темных покупателей на рынке, зловонном от пота и зажигательного дыханья питухов самогона, широкие белые зубы и хохот, и глазные яблоки навеселе. За бакалейными коробками долгий стол на козлах, за которым пьют пиво. Старуха, густо запеленатая в тряпье, мимоходом пробормотала ему на ухо что-то неразборчивое. Он оперся на ящик для мяса и стал ждать.

Из-за прилавка показалось рябое черное лицо и взглянуло на него сквозь подставки с упаковками колбасок и свиных шкурок.

У меня четыре свежих большеротых, сказал Саттри.

Щаглянем.

Он передал обмякший сверток. Темный мясник развернул его, оглядел рыбу и положил ее на весы в кровавых пятнах. Четырцать фунтов, сказал он.

Ладно.

А че у тя сомиков никада нет?

Попробую тебе добыть сколько-то.

Публика се ремя спыршиват: Де у тя сомики? А нету, вот и все.

Погляжу, получится ли тебе раздобыть.

Доллар двенацть.

Саттри протянул руку за деньгами.

Снаружи на пропекшейся улице, засунув купюры комком в носок кармана, он размашисто шагал, насвистывая. Вверх по Лозовому на Веселую и по дорожке мимо витрин ломбардов. Отыщется товар для тысячи ремесел. Сверяясь со своим изображением в стекле, рассмотрел выкладку ножей. Входи, входи. Из дверного проема круглый торговец без пиджака. Саттри топал дальше. Послеполуденное движение вяло толклось в жаре, и мимо пощелкивали трамваи, смутно таща за собой искры от проводов сверху.

Он обошел проходы прохладных деревянных грошовок, разглядывая продавщиц. Крутнулся в двери надушенного и воздушно-кондиционированного прибежища «Миллера». Прохладное изобилие, доступное самым обнищавшим. По эскалатору вверх на второй этаж. Холт стоял там, сцепив руки на копчике, словно служитель на похоронах. За его брючный пояс был заткнут рожок для обуви, и он слегка ухмылялся.

Сегодня он не смог.

Спасибо, ответил Саттри.

Спустился на эскалаторе и снова на улицу.

Джейк-Пирамида стоял, сунув руки в мелочь у себя в фартуке, заправлял монеты в кассу. Он выпустил громадный и темно-бурый харчок в сторону стальной плевательницы и шагнул к столу, где из луз вышелушивали шары, а игрок колотил по полу кием. Крикнул через плечо: Только что ушел, на пару со Свалкой. Кажется, жрать. Джим пьяный.

Увидел он их в глубине «Гигиеничного обеда», и Джейбона, и Свалку, и Бочонка, всех втроем, смутные фигуры, размахивающие руками за туманным стеклом. Он вошел.

Джимми-Грек насаживал мясо из своих ахающих котлов для вытапливания сала и вилками накидывал ломти на толстые белые тарелки. Салаты он поправлял большим пальцем, а потеки подливы стирал подолом фартука. Саттри подождал у стойки. Свисавшие с потолка из тисненой жести вентиляторы усердствовали в завихреньях дыма и пара.

Грек ему помаргивал.

Два гамбургера и шоколадный коктейль, сказал Саттри.

Тот кивнул и накарябал заказ в блокнотике, а Саттри прошел в глубину кафе.

Вот старина Саттри.

Иди сюда сядь, Сат.

Двигайся, Бочонок.

Саттри их оглядел. Чего это вы все делаете?

Пытаюсь поправиться, ответил Джейбон.

Как ты себя чувствуешь?

Так, что мне выпить нужно.

Саттри взглянул на Бочонка. Полубезумная ухмылка расползлась по Бочонковой веснушчатой физиономии. Саттри перевел взгляд с одного на другого. Все были пьяны.

Вы, сукины сыны, так и не ложились.

«Быльё», выкрикнул Джейбон.

Джейбон спятил, сказал Бочонок.

Свалкины черные глаза метались с одного на другого.

Грек поставил стакан воды, картонку молока и пустой стакан.

Принеси нам еще «Коки», Джимми, сказал Джейбон.

Тот кивнул, собирая тарелки.

Саттри отпил воды и вылил ее в пустой стакан, открыл молоко и плеснул его в холодный стакан, и отхлебнул. Джейбон возился под своим сиденьем. Когда Грек вернулся, он выпрямился и громко откашлялся. Грек поставил тарелку с двумя гамбургерами и «Коку» со стаканом льда и вновь зашаркал прочь. Саттри раскрыл сэндвичи и посыпал солью и перцем. Мясо было приправлено и разбавлено мукой крупного помола, а сверху на него вывалили черпак капустного салата.

Из-под кабинки Джейбон извлек бутылку и лил теперь виски на лед, держа стакан на коленях и хитро озираясь. Бутылку он высунул из смятого от пота пакета, в котором та лежала, и проверил уровень содержимого, впихнул ее обратно.

Мы теперь вот на этой доброй горючке, Сат. На. Хлебни-ка.

Саттри покачал головой, рот его был набит гамбургером.

Валяй.

Нет, спасибо.

Джейбон безумно смотрел на него. Он чуть подался вперед, словно бы приподнимая одну ногу. Глаза у него в голове гуляли. По столовке разнесся громкий бздох, аж стих приглушенный дневной звяк приборов и стук чашек, ошеломляя едоков, потрясши кафе так, что все смолкло. Свалка тут же поднялся и пересел на табурет у стойки, шало оглядываясь. Грек у своего мармита откачнулся назад, прижав одну руку ко лбу. Бочонок вывалился в проход, задыхаясь, не лицо у него, а маска страданий, а дама из соседней кабинки встала и посмотрела на них с опустошенным лицом, и направилась к кассе.

Хи, пропел Джейбон в сложенные чашкой ладони.

Черт побери, сказал Саттри, вставая со своими тарелкой и стаканом.

Не надорвался, Джим? окликнул Свалка из-под руки.

Фу, произнес Бочонок, подсаживаясь к стойке. Полагаю, в тебя что-то вползло и там сдохло.

Грек злобно посматривал в глубину кафе. Джейбон, один в кабинке, наморщил лицо. Через минуту он выбрался в проход. Царю небесный, сказал он. Кажется, я и сам этого не вынесу.

Убирайся отсюда.

Я пытаюсь поесть, Джим.

Господи, сказал Джейбон. Кажется, мне в волосы впиталось.

Ходу, сказал Свалка.

Саттри глянул на ухмыльчивые физиономии. Минуточку, дайте-ка я сперва дожую.

Внутри «Сутолоки» было прохладно и темно, дверь приотворена. Они спустились по крутой улице и завернули туда попарно.

Не вносите сюда никакого виски, сказал мистер Шляпник, тыча в них.

Джейбон повернулся и вышел, и вытащил из-под рубашки почти пустую бутылку, вылил в себя и швырнул через дорогу, где та взорвалась о стену гостиницы. В окнах показалось несколько лиц, Джейбон помахал им и вновь зашел.

Свет от двери падал на длинную барную стойку красного дерева. Вентилятор на консоли раскачивался в своей клетке, и громадные мухи гудели туда и сюда под трубами, подвешенными к потолку. В ближайшей кабинке рассиживали шлюхи, и свет тусклыми дымными кольями клонился внутрь сквозь пыльные оконные стекла. На углу стойки сидел Слепой Ричард с кружкой пива перед собой, и в тонких губах тлел влажный чинарик, его погашенные глазные яблоки шевелились под прищуренными веками, а голова клонилась вбок навстречу вестям об этих новоприбывших. Джейбон треснул его по спине.

Чё как, Ричард?

Ричард высвободил в полутьме влажные зеленые зубы. Эй, Джим. Я тебя искал.

Джейбон ущипнул его прискорбную сухую щеку. Коварный ты мерзавец, ты меня нашел, сказал он.

Саттри похлопал его по локтю. Хочешь аквариум? Дайте нам три, мистер Шляпник.

Из-за столика в глубине за ними наблюдала задушевными глазами компания сомнительного пола. Локти свои они подвернули, а кисти их свисали с запрокинутых стеблей запястий, словно сломанные лилеи. Они возились и замирали с несусветной вялостью. Саттри отвел взгляд от их жарких глаз. Мистер Шляпник сцеживал пиво в замороженные чашки. Саттри передал назад первую, в бусинах и каплющую, и приправленную сверху густой пеной. Нос у Ричарда дернулся.

Как дела, Ричард?

Тот улыбнулся и погладил грани своей пустой кружки. Сказал, что у него все вполне порядочно.

Что ж, произнес Саттри, дайте нам еще одну. Мистер Шляпник.

Смотри, как старина Саттри проставляется, сказал Бочонок.

«Кока-колы» хочешь?

Зачем? Джим же весь виски вылакал, разве нет?

Спроси у Джима.

На тебе, Ричард.

Ты глянь-ка, сказал Джим.

Чего?

Смотри-ка, что тут мотыляется.

Они обернулись. В дверях, улыбаясь, стоял Билли Рей Кэллахэн. Эгей, Шляпник, сказал он.

Мистер Шляпник поднял голову, беловласый и почтенный.

А Червяку хода нет?

Бармен мрачно кивнул, дескать, нет.

А как насчет опять его пустить?

Он поставил последнюю «шхуну» на бар и вытер руки, взял деньги. Стоял он, глядя на дверь, взвешивая купюру в руке. Ладно, сказал он. Можешь ему сказать, что ход ему опять есть.

А как насчет Кочана и Медвежатника?

А им и не запрещали, насколько знаю.

Заходите, засранцы.

Они вошли, щерясь и прищуриваясь в сумраке.

Рыжая Башка, нет у псины стояка, пропел Джейбон.

Кэллахэн треснул его по животу тылом руки. Эй, Джим, сказал он. Как твой молоток, болтается? Он бросил взгляд вокруг. Шлюхи нервно навострили уши. Он коллективно завещал им свою щербатую ухмылку. Дамы, произнес он. Слегка присел, вглядеться в глубину помещения. Эгей, позвал он. Чудилы вернулись. Игриво двинул Червяка в плечо и показал на компанию за столом. Те переглянулись в прихотливом негодовании, подтягивая свои ручки-палочки к грудям. Тем согласным движеньем их бледные и тощие члены подражали танцующим белым цаплям в сумраке. Кэллахэн вскинул руку. Здаров, чудилы, сказал он.

Саттри опирался на стойку бара, наблюдая за этим всем с чем-то вроде веселого изумленья. Заметив его, Кэллахэн обхватил ему голову изгибом ручищи. Черт бы драл старину Саттри, сказал он.

Как тебе снова на улице оказаться?

Пить хочется. Чё-нть есть?

Дайте нам еще аквариум, мистер Шляпник.

Кэллахэн дотянулся мимо Саттри и крепко приложил по плечам Слепого Ричарда. Сигарета у того выпрыгнула изо рта и издохла в пиве. Как оно, Ричард, старина! завопил Кэллахэн.

Слепец закашлялся. Поднес палец к уху. Черт бы драл, Рыжий. Я не глухой. Он шарил по барной стойке длинными желтыми пальцами.

Куда моя сигарета девалась, Джим?

Она у Рыжего, Ричард.

Отдай сигарету, Рыжий.

Саттри передал от бара кружку пива, и Кэллахэн всосал примерно половину ее, рыгнул и огляделся. Кто-то сунул монету в музыкальный автомат, и в пластмассовых поясках переменились пастельные огоньки. Медвежатник и Кочан сочинили легкий импровизированный танец. Свалка за ними наблюдал, антрацитовые глаза его сияли.

Скажи ему, чтоб сигарету мне отдал, Джим.

К бару подошла громадная шлюха с пустыми кружками, повторить. Встала против Саттри и искоса посмотрела на него со свинячьей похотью.

Берегись, Саттри, окликнул Кочан.

Твой дружок должен был с нами выпулиться, сказал Рыжий.

Хэррогейт?

Ага. Ему никакую одежу не смогли подобрать. Он говорит, поедет в большой город сколачивать себе состояние.

Спятил он, как крыса из сральни.

Вон та деваха на тебя глаз положила, крикнул Кочан, лупя по кнопкам музыкального автомата.

Шлюха ухмыльнулась и понесла наполненные кружки к столику.

Джейбон обернулся ко всему помещению, разведя руки. Так, ладно. У кого сигарета Ричарда?

Ричард подергал его за рукав. Да ладно, Джим. Ну ее.

Черт, нет же. Никто отсюда не выйдет.

Кэллахэн наклонился вперед и окликнул худую женщину из шлюх. Эй, Этел. Как там кроличья нора?

Кто-то говорил, ты теперь рыболов, сказал Медвежатник.

Да еще какой, к черту, сказал Кочан. Здоровенных таких ловит.

Пошел ты, Кочан.

Кочан поднес руку ко рту. Вот старина Саттри, крикнул он. Знает, где там хорошие норки.

Слышь, как Кочан заколачивает, произнес Джейбон.

Старый Кочан, сказал Рыжий, он отвел от себя то обвинение в нарушении нравственности, что ему предъявляли. Его с той девкой поймали в машине на стоянке в чем мать родила, но старина Кочан, он улику съел.

Ай, срань, произнес Ричард. Кто сунул клятую сигарету мне в клятое пиво?

Кто это сделал? выкрикнул Джейбон.

Человечек с совиным личиком пытался раскочегарить игру на кегельбане. Вот моя лошадка, сказал Свалка, воздевая руку Джейбона.

Я слишком пьяный. Кто чинарик загасил у Ричарда в пиве, пока он не глядел?

Билл, ты с моими напарниками, сказал Червяк.

Вот моя лошадка, сказал Рыжий, обнимая Ричарда за худые плечи.

Где Этел? Она сыграет. Приведите ее.

Этел была в конце стойки с пустой кружкой. Щелкнула пальцами и показала большим себе на промежность. Вот тебе, сказала она.

Саттри присмотрелся к ней. Ее костлявые руки все в саже были голы до плеч, а на одной виднелась раболепная и иссиня-черная пантера. Он различал часть павлина, венок с именем «Ванда» и слова «Покойся с миром 1942». Изучая синие руны у нее на ногах, он склонил голову, и тут она со своим пивом повернулась. Поддернула юбку на талии одной рукой и выставила вперед колено. По животу ее к промежности гончая гнала кролика. Она пропела: Когда наглядишься, рот открой.

Питухи заулюлюкали. Бочонок подался вперед разглядеть хорошенько. Минуточку, сказал он.

Но она презрительно смахнула юбку вниз и прошествовала с пивом мимо.

Говорил я тебе про этого Саттри, выкрикнул Кочан. Он дурень по части норку найти.

Поглядим-ка на эту кроличью норку, Этел.

Поглядим-ка, как кто-нибудь из вас, ебучек горластых, пива возьмет.

Возьми ей пиво, Червяк.

Нахуй. У нее уже есть пиво.

Дайте нам аквариум, мистер Шляпник.

Кто там вообще играет, выставляйте дайм.

На что играем?

Особо-то не напрягайся.

У кого мое пиво. Эй, Рыжий?

Пала темень позднего лета, и в таверне зажглись огни, пивные лампы и пластмассовые часы с сельскими сценами. Саттри смешался с победителями в кегли, и они выехали в громадном старом «бьюике».

Притормозили на холостом в переулке под желтой лампочкой у стены из дранки, где голый по пояс человек сунул им пинтовую бутылку в бумажном кульке. Дальше, в другие таверны, где в дыму, и грохоте, и музыке ночь пьянила все больше. В «Б-и-Дж» Саттри влюбился в спелую молодку с черными волосами, она выкручивала на танцевальном пятаке непристойное стихотворение, ее полные белые ляжки сияли в тусклом свете, где она вертелась вихрем.

Он встал потанцевать, сделал два шага вбок и снова сел.

Его стало подташнивать.

Он посмотрел вниз, в жестяной желоб, полный влажных и колоритных плюх тошнины. С медной трубы слезился фестончатый мох. Сидя на унитазе, спал какой-то человек, руки его болтались между колен. Сиденья там не было, поэтому спящего наполовину поглотила замурзанная фаянсовая пасть.

Эй, произнес Саттри. Потряс человека за плечо.

Тот раздраженно дернул головой. Меж его ляжек лярдового цвета просочилась мерзкая вонь.

Эй, ты.

Мужчина открыл один влажный красный глаз и выглянул.

Тошно, сказал Саттри.

Они злобно глянули друг на друга.

Ага, ответил человек. Тошно.

Саттри стоял перед ним, широко расставив ноги, слегка покачиваясь, одна рука у мужчины на плече. Тот на него сощурился. Я тебя знаю?

Саттри отвернулся. Вошли еще двое, стояли теперь у желоба. Он доковылял до угла и стошнил. Мужчины у желоба за ним наблюдали.

Они прокатились по тусклым околоткам Маканалли, распевая грубые песни и передавая бутылку по всей затхлой старой машине.

Проснись, Сат, глотни-ка.

Что это со стариной Саттри не то.

У Саттри все в норме, сказал Джейбон.

Он от них отмахнулся, ради прохлады прижавшись кружившимся черепом к стеклу поворотной форточки.

Кажись, наквасился.

Достал тут тебе выпить, чтоб протрезвел. Эй, Коря.

Саттри застонал и отогнал одной рукой.

В дверях «Западного постоялого двора» их остановила качающаяся голова. Саттри висел между друзьями.

Не тащите его сюда.

Кэллахэн пропихнулся мимо них в дверь.

Я не знал, что это ты, Рыжий. Вы его только внесите и положите вон в ту кабинку.

Компания музыкантов играла на скрипке и гитаре какую-то сельскую кадриль, а весь пятак занял какой-то гуляка и принялся вальсировать на нем, как медведь ярмарочного ряженого. Одна подметка у него рассталась с рантом, и потому его шорканье сопровождалось шлепками немного не в такт. В дерзком пируэте, пустоглазый, лицо ощеренно, он перенакренился, и его повело вбок, и он рухнул посреди столика питухов. Те рябчиками порхнули из-под пролившихся бутылок и кружек, вытирая себе передки. Один схватил пьянчугу за ворот, но увидел, как Кэллахэн ему улыбается, и засомневался, и отпустил его.

Саттри, разбуженный сутолокой, поднял взгляд. Друзья его пили возле бара. Он восстал из кабинки и дошатался до середины пятака, шало озираясь.

Куда намылился, Сат?

Он обернулся. Посмотреть, кто это говорит. Сочащиеся стены в пятнах от тараканов закружились мимо жалкой каруселью. Два вора за столиком наблюдали за ним, как кошаки.

Джейбон подхватил его одной подмышкой. Куда собрался, Коря?

Тошнит. Тошнит тошно.

Они поковыляли к умывальникам – сараю позади здания и порожнему, не считая унитаза. Матовая лампочка, вся закопченная, похожая на баклажан, ввинченный в потолок. Путаница ржавеющих труб и кабелей.

Стены тут заклеили старыми сигаретными вывесками и выброшенным картоном, по которому, как по фитилю, ссаки поднимались от пола темными языками пятен, словно пламя. Саттри постоял, заглядывая в раковину. С фаянса свисала борода сухого черного говна, а ком измазанных бумажек подымался и опускался там с чем-то вроде непристойного дыханья. Джейбон поддерживал его за пояс и лоб. Ноздри ему забивало жаркими сгустками желчи.

Поводи его.

Пошли, Сат.

Он посмотрел. Они шли к тускло освещенной халупе. Где-то под ним бродили его ноги. Нахуй, сказал он.

У старины Сата все в норме.

Я мудло, сообщил он стене. Повернулся, ища лицо. Я мудло, Джейбон. Мимо прошла фотография семейства черных в чем-то вроде церемонных облачений. Он поднял руку и погладил пожелтелые пасмы обоев.

Он входил в комнату. Величавее некуда. Тревожиться не о чем. Сквозь дым за ним наблюдали темные лица. Надо кивнуть каждому. Выглядеть достоверным.

Он слышал, как голоса подымаются громче. Высокое кудахтанье – это Бочонок хохочет.

На, Сат.

Он глянул вниз. В руке белое виски в банке от повидла. Поднял и отхлебнул.

Нравится мне, ко всем чертям, старина Саттри, сказал Джон Клэнси.

Он сидел на комковатом подлокотнике мягкого кресла. Что-то обсуждалось. Взглянуть на него нагнулась доска-негритянка. Он слишком пьяный, сказала она.

Саттри поднял стакан в немом согласии, но она уже пропала.

Кто-то встал с кресла. Должно быть, он на них опирался, потому что сейчас же провалился в глубины, которые те освободили, разлив на себя виски. Лицо его клином воткнулось в тухлый угол обивки.

Он побормотал в затхлые пружины.

Кто-то помогал ему. Он вынырнул из грезы, удушенное яростью лицо орало на него. Его шатнуло к двери. В коридоре свернул и пробрался в тылы дома, отталкиваясь от стенки к стенке. Откуда-то из щелей взялась черная женщина и направилась к нему. Они сделали по ложному выпаду. Она прошла мимо. Он треснулся о бюро и опрокинулся, и пошел дальше. В тылу коридора побарахтался в занавеске и встал в какой-то комнатке. Где-то перед ним с ритмичными хрюками размножались люди. Он попятился. Потянул за дверную ручку. Утроба его не выдержала, и мерзкие жидкости у него в желудке поднялись и изрыгнулись. Он попробовал поймать это в руки.

Боже, сказал он. Вытирался он занавеской. Отыскал дверь и вошел, и рухнул в прохладную темень. Там стояла кровать, и он попробовал под нее заползти. Важно, чтоб его не нашли, покуда он хорошенько не отдохнет.

В оцепенении своем он грезил о беспорядках. Где-то с треском рухнуло окно, полное стекла. Ему послышались пистолетные выстрелы. С трудом попробовал проснуться, но не сумел. Щеке своей дал переползти на такое местечко на полу, где было прохладнее, и заснул снова.

Пришел к нему сон об исповедовании. Стоял он на коленях на холодных каменных плитах у алтарных врат, где винный свет церковных свечей отбрасывал его брюзгливую тень ему за спину. Склонялся в слезах, покуда лоб его не коснулся камня.

Когда он проснулся, голову его овивала какая-то тухлая вонь. Язык покрылся тусклой пластинкой блевоты. Между ним и пыльной лампочкой, горевшей в потолке, клонились темные лица. Эй, малый, эй, малый, говорил голос. Он почувствовал, как его телепают с бока на бок. Закрыл глаза. Нужно перетерпеть это ненастье.

Не годится мне такое. Вынайте его отсюда.

Его резко вздернули стоймя за подмышки. Он глянул вниз. Грудь его чашками обхватывали черные руки. Ав? спросил он. Ав?

Она склонилась заглянуть ему в лицо. Тусклые запыленные глазные яблоки в паутинке крови. Где дружки твои? А?

Ничо от него не добьесси.

Он наблюдал, как его пятки тащатся по линялому садику линолеума.

Увижу этого вострокочанного мудня, с которым он сюда пришел, наслюню ему всю жопу из заебацкого дробовика.

Куда мы идем?

Чо говорит?

Идти можешь? Эй, малый.

Нихрена он не может. Убирайте его отсель.

Белый мудень все тут облевал.

Ноги его пошли стукаться о какие-то ступеньки. Он закрыл глаза. Миновали гарь и грязь, пятками он собрал валки мусора. Тусклый мир отступал над его задранными вверх носками, очертания хибар набекрень синевато вздымались в скудном свете фонарей. Справа от него медленно проплыл ржавеющий остов автомобиля. Смутные сцены сливались в летней ночи, изнуренный чернильный размыв джонок кренился против бумажного неба, роршаховы лодочники немо толкались шестами по лунновымощенному морю. Он лежал впотьмах головой на плесневелой обивке старого автомобильного сиденья среди упаковочных ящиков, и развалившихся башмаков, и спятивших от солнца резиновых игрушек. По груди его бежало что-то теплое. Поднял руку. Я истекаю кровью. До смерти.

Теплая плюха разбилась у него на лице, на груди. Он отвернул голову, маша одной рукой. Он был мокрым и вонял. Открыл глаза. Черная рука убирала гибкий шланг, застегиваясь, отворачиваясь. Громадная фигура опрокинулась прочь вниз по небу к лиловатой и сероватой заре уличных фонарей.

Череп пьянчуги стихни, сладкое ничто постигни меня.

Мне б хотелось подметок на эти ботинки, грезил я, грезил я. Старый сгорбленный сапожник поднял взгляд от своих колодок и выколотки, глаза тусклые и оконные. Не эти, мальчик мой, им давным-давно пора на свалку, подметкам-то этим. Но у меня других нет. Старик покачал головой. Забудь про эти и найди себе теперь другие.

Саттри застонал. Маневровый переводил вагоны на запасной в далеком депо, телескопируя их одной сцепкой за другой в крещендо до железного грома, от которого дребезжали скользящие оконные рамы по всем Квартирам Маканалли. Под эти бряцающие фанфары из тьмы полушария угрожающе сгущались тупые тени с раскосыми глазами и бледно-зелеными зубами. Пал занавес, развертываясь в сотрясенье пыли, и жучиной шелухи, и мышьей грязи. Бесформенные комки страха, что обретали очертанья белладонн, ведьм, или гномов, или морских троллей, зеленых и исходящих паром, что подкрадывались с черными свечами и медленным распевом из завитков его отравленного мозга. Он улыбнулся, завидя этих знакомцев. Не тягостный ужас, а лишь гомологи ужаса. Они несли мертвого ребенка на стеклянных дрогах. Зловещая ампутация, видел ли я своими глазами-семенами его тонкий синий очерк, безжизненный в мире передо мной? Кто является во снах, порой человекоразмерный, и как так? Вскармливают ли тени? Как видел я свой образ, сдвоенный и выдутый в задымленном стекле очков слепца что аз есмь, аз есмь.

В жаркой летней заре приступили к торговлям. Он перекатил распухшую голову, подтянул колени. Ветерок колыхал детский домик из осоки поблизости.

Я мышь, в вязке травы притаившаяся. Но услышу, коль донесутся скрип и посвист лезвия сей колыбели, что как часы.


Когда он проснулся, испод его век воспалился от битья высоким солнцем, он взглянул наверх, в безликое и фарфорово-голубое небо, исчирканное тонкими проводами, крупный кошак лимонного окраса наблюдал за ним с дровяной печки. Он повернул голову, чтобы получше его разглядеть, и тот вытянулся, словно расплавленная ириска, по стенке печки и беззвучно исчез вниз головой в землю. Саттри лежал, обратив ладони вверх, руки по бокам, в позе узренной хрупкости, а вонью, отравлявшей воздух, был он сам. Он закрыл глаза и застонал. По бесплодной пустоши паленого бурьяна и битого камня дуновеньем дыма битвы пронесся жаркий ветерок. На провод над головой совершенной последовательностью уселись какие-то скворцы, словно там наискось упал отрезок бечевки с навязанными на нем узлами. Воркуют, крылья крюками. Из-под хвостов веером у них выдавились мерзкие желтые немые звуки. Он медленно сел, прикрывая рукой глаза. Птицы улетели. Одежда его потрескивала от тонкого сухого звука, и с него спадали обрывки спекшейся блевотины.

Он с трудом поднялся на колени, не спуская взгляда с утоптанной черной земли между своих ладоней, с застрявшим в ней шлаком и черепками. По черепу его скатывался пот и капал с подбородка. О боже, произнес он. Перевел опухшие глаза вверх, на то опустошение, в котором стоял на коленях, крапива железного цвета и осока в смердящих полях, словно макеты бурьяна из проволоки, грубый пейзаж, где со шлакоотвалов мусора вздымались полузнакомые очертания. Где задние дворы, заросшие бурьяном и засыпанные стеклом и старыми заизвестковавшимися какахами забредавших собак, кренились прочь, к смутному берегу каменно-серых хибар и выпотрошенных автомобильных корпусов. Он опустил взгляд на себя, весь облеплен мерзостью, карманы вывернуты. Попробовал сглотнуть, но горло у него мучительно сжалось. Шатко воздвигшись на ноги, он стоял, покачиваясь в этой апокалиптической пустоши, словно какой-то библейский реликт в том мире, какого никто не пожелает.

Два черных мальчишки с черепами-пулями наблюдали, как он движется по тропе к улице, вывалившись из зарослей и сжимая голову руками. Сквозь распяленные пальцы на них упал взгляд шалого глаза.

Эй, мальцы.

Те переглянулись.

Город в какой стороне?

Они сбежали прочь на беззвучных ногах, крутя сиреневую пыль. Он протер глаза и проводил их взглядом. В том мерцающем жаре фигурки их сумасшедше растворялись, покуда он не увидел в них двух маленьких скрученных гимнастов, подвешенных на проволоках в тряском мареве. Саттри все стоял. Медленно повернулся. Чтобы выбрать ориентир. Что-нибудь известное в этом саду скорби. Он покатился прочь по узкой песчаной уличке, как самый настоящий отверженный.

Кварталы эти, как он вскорости выяснил, населены были слепыми и глухими. Темные фигуры в дворовых креслах. Подпертые и качающиеся в тени веранд. Старые черные дамы в цветастых платьях, бесстрастно наблюдавшие за удаленными очерками тверди небесной, пока он проходил мимо. Лишь несколько беспризорников, широкоглазых и эбеноволицых, вообще присматривались, как среди них проходит эта бледная жертва порока.

В конце улицы земля ниспадала в долгую кишку, забитую месивом халуп и курятников, безымянных сооружений из рубероида и жести, обиталищ, действительно составленных из картона, и кишевших мухами хезников из покореженных покосившихся фанерных плит. Целые кварталы лачуг, не рассеченные никакой улицей, но с козьими тропами и узкими дорожками, вымощенными черным песком, по которым бродили дети и седые с виду собаки. Он повернул и двинулся обратно, шатаясь под жарой, в животе у него все свертывалось. Он забрел в узкий переулок, и рухнул на четвереньки, и принялся блевать. Не выходило ничего, кроме жидкой зеленой желчи, а потом и вовсе ничего, желудок у него сокращался сухими и злобными спазмами, а когда они прекратились, он был весь в поту, ослабел и дрожал. Взглянул наверх. Зрение ему искажали слезы. Из беседки в живой изгороди за ним наблюдала черная детка с яркими ленточками в густых кучеряшках. Сопя дыханьем, она втягивала и вытягивала из одной ноздри сливочную кляксу желтой сопли. Саттри кивнул ей и поднялся, и его снова качнуло на улицу.

Он рискнул бросить взгляд в щель сквозь пальцы на кипящее солнце. Оно висело прямо над головой. Он двинулся по пустырям, осторожно ступая тонкими ботинками по зазубренным кольцам битых стеклянных банок и утыканных гвоздями планок. Время от времени останавливался передохнуть, нагибаясь и упирая руки в колени или присаживаясь на одну пятку и поддерживая голову. Вся рубашка у него пропотела и воняла ужасно. Немного погодя он вышел на другую улицу и двинулся по ней, пока не увидел вдалеке яр, который мог оказаться железнодорожной полосой отчуждения. Он вновь пустился через пустыри, и по переулкам, и через заборы, стараясь не терять азимута на свою цель. Пересек ряд задних дворов мимо мятых жестянок с помоями, где гудели и покачивались на ветру тучи плодовых мух, а сутулые собаки отбредали прочь. В двери уборной, подтягивая панталоны, показалась толстая негритянка. Он отвернулся. Она проорала чье-то имя. Он пошел дальше. Сзади его окликнул какой-то мужчина, но оглядываться он не стал.

Переулок он срезал и прошел мимо ряда складов, а в конце уже разглядел рыночные сараи на проспекте Дейла и за ними подъездные пути Л-и-Н[4], сходившиеся к сортировке. Он перешел через рельсы и взобрался к Парадному проспекту по насыпи на дальней стороне. В железнодорожной выемке двое мальчишек швыряли камни в выставленные рядком бутылки. Дым на воде[5], выкрикнул один.

Иди нахуй, ответил Саттри.

Его прохватило волной тошноты, и он остановился передохнуть на старой опорной стенке. Глядя из-под руки, смутно видел он отпечатки трилобитов, известковые камеи исчезнувших двустворчатых и изящных морских папоротников. В этих зазубренных расщелинах каменные панцири, на которых некогда висела плоть живой рыбы. Его качнуло дальше.

Остановился он посреди улицы перед высоким каркасным домом на Парадном. Некрашеные доски дымились голубоватым оттенком. Окликнул женщину, сидевшую на крыльце. Та подалась вперед, вглядываясь.

Джимми там?

Нет. Со вчерашнего вечера не приходил. А это кто?

Корнелиус Саттри.

Помилуй боженька, я и не узнала. Нет, его тут нет, Корнелиус. Даже не знаю, что он там и как.

Что ж. Спасибо, мэм.

Заходи нас повидать.

Зайду. Он помахал рукой. Из-за угла выворачивал полицейский автомобиль.

Проехали мимо. Не успел дойти он до конца улицы, как они описали круг и подъехали к нему сзади.

Куда направляешься, малый?

Домой, ответил он.

Где живешь?

Ниже Парадного проспекта.

Мясистая рожа, маленькие глазки оглядели его. Рожа отвернулась. О чем-то между собой поговорили. Один снова повернулся. Что с тобой случилось?

Ничего, ответил он. Все у меня в порядке.

Полагаю, немного пьян, нет?

Никак нет, сэр.

Где был?

Он взглянул на свои облепленные грязью ботинки и вздохнул. Навещал знакомых вон там. Теперь просто иду домой.

А в чем это у тебя там вот весь перед?

Он опустил взгляд. А когда вновь поднял голову, глаза устремил поверх крыши синеглазки на унылый ряд старых домов с их расколотыми висящими обшивочными досками и картонными подоконниками. На жаре чахло несколько почерневших деревьев, и в этом помраченном чистилище пел дрозд. Певчий дрозд. Дерьмус Мусикус. Лирическая птица-говница.

Облился чем-то, ответил он.

Воняешь, будто тебя в говно макнули.

По разъезженной дорожке брели два паренька. Увидев синеглазку, развернулись и двинули обратно.

Дверца открылась, и мясистый вышел.

Может, тебе стоит вот сюда сесть, сказал он.

Не сажай сюда этого вонючку. Вызови фургон.

Что ж. Постой тогда вот тут.

Никуда я не поеду.

Что я тебе скажу, то и будешь делать.

Он мечтательно слушал потреск рации.

По Западному и Лесному проспектам подъехал автозак и остановился перед синеглазкой, вышли два полицейских. Открыли дверь, Саттри подался к фургону.

Ух ты, ну не сладкий ли цветочек, а, сказал один.

Внутри на лавке, шедшей по всей длине фургона, сидел пьяный. Саттри сел напротив. Дверь грохнула, закрываясь. Пьяного мотнуло вперед. Эгей, старина, произнес он. Сигаретки не найдется? Саттри зажмурился и откинул голову на стенку.

В тюряге он встал перед окошечком, и ему велели вывернуть карманы. Ему удалось слабо улыбнуться.

Сотрудник сбоку от него потыкал в него ночной дубинкой. Карманы выворачивай, малый.

Саттри поднял полы своей заляпанной рубашки. Карманы у него свисали, как носки.

Удостоверение у тебя имеется.

Никак нет, сэр.

Как так.

Меня ограбили.

Как звать.

Джером Джонсон.

Сотрудник записывал. У нас с тобой раньше хлопоты бывали, нет, Джонсон?

Никак нет, сэр.

Тот поднял голову. Уж точно не бывало. Выньте там у него ремень и шнурки.

Его провели по коридору к камерам.

Дверь открыли в большую клетку, и он вошел в нее, и за ним захлопнули дверь. В одном углу кто-то спал, головой в лужице створоженной пустоты. Лавок не было, сесть не на что. По периметру клетки бежал цементный желоб. Саттри передернуло корчей боли в черепе. Он сел на пол. Тот был прохладен. Немного погодя он встал на колени и прижал к нему голову.


Должно быть, он уснул. Услышал, как вертухай колотил по прутьям, выкликивая кого-то по имени. Когда проходил мимо, Саттри с ним заговорил:

Вы можете вызвать мне сюда поручителя?

Как фамилия?

Джонсон.

Сколько ты уже тут?

Не знаю. Я спал.

Все равно надо пробыть шесть часов.

Знаю. Просто хотел, чтоб вы мне проверили.

Цирик не ответил, проверит или нет.

Немного погодя Саттри растянулся на полу и вновь заснул. Время от времени просыпался сдвинуть ту или другую кость, где отлеживал на бетоне. Поручитель пришел только вечером.

Щеголеватый человечек в ботинках-сеточках. Оглядел мерзопакостную загадку, сидевшую перед ним в клетке. Вы Джонсон? спросил он.

Да.

Хотите поручительство?

Да. Только у меня денег нет. Надо будет позвонить.

Ладно. Кому звонить? Он вытащил блокнот и карандаш.

Саттри дал ему номер.

Ладно, ответил он. Ждите тут.

Еще бы, сказал Саттри. Послушайте.

Что?

Скажите им Саттри. Но просите для Джонсона.

Так у вас может выйти много неприятностей.

Если по-другому, их выйдет намного больше.

Ладно. Как фамилия, еще раз?

Саттри.

Поручитель качал головой, записывая новое имя. Вы, народ, это что-то с чем-то, сказал он.

Вернулся он через несколько минут. Его дома нет, сказал он.

Она не сказала, когда может вернуться?

Не-а.

Сколько сейчас?

Около семи. Он поддернул манжету. Десять минут восьмого.

Черт.

Вы что, больше никого не знаете?

Нет. Слышьте, попробуйте еще раз через часик, а? Вы номер точно записали?

21505. Так?

Верно.

Как еще раз того парня зовут?

Джим.

Это я уже знаю. Как его полное имя.

Джим Лонг.

Поручитель странновато глянул на него. Джим Лонг? переспросил он.

Да.

У него брат есть по кличке Меньшой?

Он самый.

Поручитель искоса на него посмотрел.

В чем дело? спросил Саттри.

Дело дрянь.

А что такое?

Да геенна клятая, вот что такое, ответил поручитель. Они оба сразу за вами сейчас, в восьмом номере. С самого утра там сегодня, и ни один не может разжиться поручительством.

Теперь он смотрел на Саттри с бо́льшим любопытством. Лицо у Саттри начало морщиться и все сделалось странненьким. С губ его сорвался лошажий фырчок, а глаза забегали по сторонам.

Чокнутый вы, как не знаю что, сказал поручитель.

Саттри сел на бетонный пол и схватился за живот. Сидел он там, трясясь и обнимая себя. Вы сам себе цельный дурдом, нет? произнес поручитель.

Позже он звал сквозь прутья своих друзей, но те не ответили. Голос откуда-то поинтересовался, почему он нахуй не заткнется. Еще позже в коридорном потолке зажглись лампочки. Человек в углу не шелохнулся, а Саттри не хотелось смотреть на него и проверять, не умер ли. Он снова лег на пол и то вплывал в скверный сон, то выплывал из него. Ему снились целые реки ледяной воды, лившиеся по его пересохшему дыхательному горлу.

В некий неведомый час он проснулся от звуков какой-то суеты. Половина его кисти была засунута в рот. Подняв взгляд, он увидел, как кто-то нагнулся и выплеснул на него через решетку ведро воды. Отплевываясь, он привстал на колени.

Ведро лязгнуло об пол. Человек рассматривал его в клетке. Саттри отвернулся. В углу стоял его сокамерник. Когда Саттри посмотрел на него, сокамерник сказал: Не прекратишь верещать, я тебе хрен твой в часовой кармашек забью.

Он закрыл глаза. Серая вода, капавшая с него, отдавала щелоком. На обочине темной дороги во сне он видел ястреба, приколоченного к амбарным воротам. Но возвышался над всем освежеванный человек со вскрытой и распяленной грудиной, словно остывающая говяда, а череп у него ободран, синеватый, и кочковатый, и слабо светящийся, глазные дыры его черные гроты и окровавленный рот раззявлен безъязыко. Путник схватил пальцы его в свои челюсти, но кричал он не только от этого ужаса. За освежеванным смутной тенью бледнела еще одна фигура, ибо хирурги его ходят по миру, точно как вы и я.

* * *

Он рылся в бурьяне, пока не отыскал годную жестянку, а уж потом вышел на дорогу. От керосина клочок гудрона на поверхности дороги размягчился, и он встал на колени и принялся расковыривать его старым кухонным ножом, волокнистые тягучие комки вара, пока не наковырял сколько нужно.

Когда мимо проходил Папаша Уотсон, ялик у него был уже перевернут на берегу, и он терпеливо конопатил швы.

Ну, ты еще жив, сказал старик.

Саттри поднял голову, щурясь на солнце. Нос вытер о предплечье, сидя и держа одной рукой жестянку с варом, а другой нож. Привет, Папаша, сказал он.

Я уж совсем думал, ты утоп.

Пока нет. С чего б?

Не видел тебя. Ты где был-то?

Саттри ляпнул зловонной черной мастикой вдоль шва и посильней вдавил ее на место. В тюряге, сказал он.

Эге?

Я сказал, в тюряге сидел.

Сидел? За что?

Не с той толпой связался. А тебя что сюда принесло?

Старик сдвинул назад свой полосатый картуз машиниста и поправил его на голове. Да мне по пути в город. Решил, раз я в этих краях, зайду проведаю. Совсем уж думал, утоп ты.

Я все еще в деле. Как на чугу́нке всё?

Только что не ужас.

Саттри подождал разъяснения, но его, похоже, не следовало. Поднял голову. Старик покачивался на пятках, наблюдал.

Так в чем беда, Папаша?

Просто в чугунке беда, сынок. В самой ее природе, я убежден. Он выволок из кармана громадный железнодорожный хронометр, сверился с ним и уложил обратно.

Как там старушка номер семьдесят восемь?[6]

Господь ее любит, она старая и вся изношенная, как я, но верная, как собака. Надо б наградить ее золотыми часами с цепочкой.

Он подавался вперед, глядя из-за плеча Саттри, как тот конопатит.

Знаешь, произнес он. Пришел бы ты ко мне в депо с этой штукой. У меня в теплушке с протечкой в крыше надо что-то поделать.

Саттри нагнулся и отворотил лицо. У тебя там что? крикнул он, глаза полузакрыты от хохота.

Говорю, крыша у меня течет. Крыша теплушки.

Саттри покачал головой. Поднял голову и посмотрел на старика. Ну, сказал он. Если останется, принесу.

Старик выпрямился. Это с твоей стороны по-соседски, и я это приму как услугу, сказал он. Он вновь выволакивал из кармана часы.

Пора мне в город двигать, коли хочу в магазин успеть до закрытия.

Сколько времени, Папаша?

Четыре девятнадцать.

Что ж. Заходи еще, когда сможешь подольше задержаться.

Так и сделаю, ответил железнодорожник. И не забудь мне этого вара оставить, если у тебя заведется лишний.

Лады.

А я совсем уж думал, ты утоп, когда тебя на реке не видел.

Нет.

Ну.

Он смотрел, как старик уходит по парящим полям, деревянно ковыляя в своей робе. Дойдя до путей, он повернулся и поднял одну руку на прощанье. Саттри вздернул подбородок и вернулся к работе.

Проконопатив все днище ялика, он отставил вар в сторону, и перевернул ялик, и по грязи стащил его в реку. Взял конец, и прошел по кормовым мосткам плавучего дома, и принайтовил его к леерам. Взял весла оттуда, где те стояли, прислоненные к стене дома, и опустил их в ялик. Ссутулившись у поручней, смотрел, как высохший ил на дне ялика темнеет на стыках, где пайолы разбухнут от воды и сомкнутся. Пока стоял, на эстакаду моста ниже по реке выехал пятичасовой товарняк. По высокому пролету черной плетеной стали, как огромная многоножка, из дыхала в голове паровоза выкашливались мячи дыма, а вагоны цвета сажи громыхали следом и воздух за грохотом своей езды оставляли причудливо безмятежным.

Из реки за длинный шнур он выудил бутылку апельсиновой газировки и откупорил ее, и сел, закинув ноги на поручни и прохладно отхлебывая. На палубе плавучего дома выше по реке появилась черная женщина и смайнала за борт два забряцавших мешка мусора, после чего убралась внутрь. Саттри откинул голову на горячие доски и дальше смотрел, как течет река. Тень от моста уже начала укладываться в длину наискось и раскинувшись по всему верхнему течению, и голуби, взлетавшие в его бетонные основания, вызывали на воде перед ним очертания скатов, что поднимались на своих крыльях летучих мышей от дна кормиться в подползавших сумерках. Он закрыл глаза и снова их открыл. Ржанки напротив берега подергивались, словно птички на проволоке в тире. Там внизу труба трубила сгустками свернувшегося мыла и синеватых отходов. Сумерки густели. Над оловянным лицом реки в сторону города вновь исчезали стрижи. На тонких соколиных крыльях ныряли и кружили козодои, и мимо протрепетала летучая мышь, описала круг, вернулась.

Внутри Саттри зажег лампу и поправил фитиль. Той же спичкой зажег горелки маленькой керосинки, две розетки зубцов голубого пламени в сумраке. Поставил разогреваться кастрюльку фасоли, снял с полки сковороду с длинной ручкой и нарезал в нее лук. Развернул пакет с гамбургером. Над устье лампового стекла не переставали залетать мелкие мотыльки, а затем кружили с обожженными крыльями вниз, в горячий жир. Он выуживал их зубцами латунной вилки, которую применял для стряпни, и стряхивал на стенку. Когда все было готово, выскреб еду из кухонной посуды на тарелку и вместе с лампой отнес на столик у окна, и выставил все на клеенку, и сел, и неспешно принялся за еду. Вверх по реке прошла баржа, и он смотрел сквозь треснувшее стекло, как ныряет и мигает ее прожектор, справляясь со стремниной под мостом, долгий белый конус света, смещавшийся быстрыми боковыми взмахами, очерк луча, ломавшийся выше по реке на деревьях с невероятной быстротой и пересекающий воду, как комета. Каюту затопило белое свечение и миновало. Саттри моргнул. Надвигалась, распухая, смутная глыба баржи. Он смотрел, как в темноте скользят красные огоньки. Плавучий дом легко покачивало в ее кильватере, под палубой бормотали бочки, а ялик снаружи в ночи терся бортом и стукался. Саттри вытер тарелку куском хлеба и откинулся на спинку. Принялся изучать разнообразие прижимавшихся к стеклу мотыльков, упокоив локти на подоконнике, подбородок на тыле ладони. Молельщики света. Вот один пасхально-розового оттенка по краям пушистого белого брюшка и крыльев. Глаза черные, треугольные, маска грабителя. Мохнатая морщинистая мордашка, у мартышки такая же, и в открытом всем ветрам горностаевом кивере. Саттри нагнулся получше его разглядеть. Тебе чего?

Когда прошла «Речная королева», он уже был в постели, отчаливал ко сну. За окном слышал натужное плюханье ее колеса. Как будто она преодолевала жидкую грязь. На палубе гулянка с песнями. Голоса разносились по акустической тиши воды, старое заднеколесное судно тащилось против течения с крепкими напитками и знатными дамами, над зеленой бязью столов для двадцати одного мягкие светильники, и буфетчик надраивает бокалы, а музыканты танцевального оркестра опираются на леерное ограждение между своими отделениями, покуда голоса не увяли с далью, а последние отголоски не истончились до слабого журчанья ветерка.

* * *

Туточки где угодно сгодится, сказал Хэррогейт, вяло показывая в открытое окно кабины грузовичка.

Водитель глянул вбок, скучая. У тебя должен быть адрес, дятел хренов.

Как насчет Рынка Дымной горы?

Это не адрес. Надо, чтоб там люди жили.

Он огляделся, выпрямившись на переднем сиденье, как ребенок. Как насчет вон той церкви? спросил он.

Церкви?

Ага.

Ну, не знаю.

Они не одобряют, если ходишь в церковь?

Водитель крутнул руль и свернул влево, остановился перед церковью. Ладно, сказал он. Выметайся.

Он соскочил и дотянулся, и хлопнул дверцей, закрывая ее. Спасибо, крикнул он, маша водителю. Тот даже не глянул. Отъехал, и грузовичок скрылся дальше по улице в дневном потоке движения.

Хэррогейт пробивался через густые заросли кудзу, что свешивались с откосов над рекой, пока не отыскал овражек из красной глины, служивший тропкой вниз по склону. Пошел по ней сквозь буйные заросли сумаха и мимо громадных мумий – оплетенных лозами деревьев, куп жимолости, припыленной охрой, в краткий обугленный лесок, где росли черные кожевенные деревья, лаконосы, переполненные закопченными стоками, чьи гроздья плодов поблескивали мелкими безделками ядовитой эбеновой синевы.

Тропа сложилась петлей и выбежала на яр над заброшенной железнодорожной веткой. Он спустился на насыпь и двинулся по ней дальше. Старая полоса отчуждения лежала в бурьяне смутно, рельсы ржавели, изгибаясь прочь на прогнивших шпалах и темном шлаке. Он счастливо трюхал в своем чужестранном облаченье, башмаки приобнимали рельсы тонкими подошвами. Река бежала под ним насупленная и мутная, и лепила себя на причудливых выступах известняка, выступавших с берега. Постепенно набрел он на двух рыбных мясников, скользких от крови у опорной стенки, между собой они держали приличных размеров сазана. Он с ними поздоровался, улыбнувшись, причудливо облаченная личность, вынырнувшая из кустов. Они задержали на миг свои окровавленные руки и присмотрелись к нему, а рыба изгибалась и содрогалась.

Здаров, сказал он.

Эти двое на миг переглянулись, а потом посмотрели на него. Из рыбы капала кровь. Кровь лежала среди листвы маленькими зазубренными чашами ярко-алого. Один поманил его каплющим когтем. Эй, мальчонка. Иди-к сюда.

Чего надо?

Подойди сюда на минутку.

Мне дальше надо. Бочком он продвигался по шпалам.

Да подь сюда на минутку.

Он отпрянул и бросился бежать. Они провожали его взглядами без выражения, пока он не скрылся с глаз в бурьяне, а потом вновь занялись своей рыбиной.

В полумиле дальше по железной дороге он наткнулся на состав на ветке – старый паровоз из черного листового железа и с надписями стершимся золотом и деревянные вагоны, спокойно догнивавшие на солнышке. Ползучки заплетали разбитые окна пассажирских вагонов, древних и мелово-бурых, с их проклепанными швами и комингсами на ранту, словно что-то герметизированное для спусков в море. Он прошагал по проходу между пыльно-зелеными и изглоданными парчовыми сиденьями. Пролетела птица. По железным ступенькам спустился наземь. Голос произнес: Ладно, паря, слезай с этих вагонов.

Хэррогейт повернулся и узрел, как по рельсам к нему идет железнодорожник в робе, старорежимный, с тяжелой латунной часовой цепью, на нем висящей, в полосатом картузе.

Сельский мыш повернулся глянуть, куда бежать, но тот приостановился и нагнулся над заржавленной вагонеткой со своей длинноносой масленкой. Он качал головой и бормотал. С заклинившей шейки оси капало старое черное машинное масло. Он выпрямился и сверился с часами размером с будильник, которые носил в кармане робы. И где сегодня дружки твои? спросил он.

Хэррогейт огляделся – проверить, к нему ли обратились. С купольной крыши пассажирского вагона на него сонно посмотрела кошка, живот обвисал голубиными яйцами на теплый вар.

Тут один я, сказал Хэррогейт.

Старик на него прищурился. Папаня у тебя не на чугунке работал, а?

Нет.

Совсем уж думал, что тебя знаю.

Я тут новенький.

Значит, я тебя не знаю.

Меня звать Джин Хэррогейт, сказал Хэррогейт, выступая вперед. Но старик покачал головой и отмахнулся от него, и с трудом перевалился через сцепку между вагонами. Я знаю всех, кого хочу знать, сказал он.

А старину Саттри не знаете, а? окликнул его вслед Хэррогейт, но старик не ответил.

Хэррогейт пошел дальше вдоль линии, под старым стальным мостом и наружу из-под тени обрыва, мимо лесного двора и скотобойни. Густые ароматы сосновой смолы и навоза. Боковая ветка среди дворов прекратилась, и он пересек поле с драным лагерем халуп, прочерченным вдали, и заросшим бурьяном морем битых авто, выплеснувшимся на склон горки. Он наткнулся на узкую дорогу и через некоторое время набрел на ворота, сконструированные из старой железной рамы от кровати, все заросшие пыльным вьюнком и увешанные колибри, словно ветряными игрушками на ниточках. Во дворе лежал человек в измазанной тавотом робе, голова его покоилась на шине.

Эгей, сказал Хэррогейт.

Человек дико вскинулся и огляделся.

Саттри ищу.

Мы закрыты, сказал человек. Он встал и пересек двор к будке из рубероида, увешанной колесными колпаками, ни один не похож на другой. У стены были сложены бамперы, а из крана в бензобак, располовиненный горелкой, капала вода. За пышной и влажной листвой таились разбитые машины, и повсюду в этой изобильной пустоши цвели цветы и кустарник.

Пошарь тут, если хочешь, крикнул издали мужчина. Только меня не доставай. И ничего не сопри. Он скрылся в будке, и Хэррогейт толкнул ворота и вошел. Створку утяжеляла связка шестерней на цепи, и она мягко закрылась за ним. Воздух был густ от гумуса, и он чуял аромат цветов. Белый дурман с бледными странными раструбами и колокольчики средь обломков. Здоровенные мосластые розовые кусты, покрытые умирающими цветками, которые обрушивались при касании. Флоксы лавандовые и розовые вдоль покосившейся стены из шлакоблоков, и вербейник, и водосбор посреди железного нутра автомашин, разбросанного в траве. Он подошел к сараю и заглянул в открытую дверь. Человек растянулся на автомобильном сиденье.

Эй, сказал Хэррогейт.

Человек поднял предплечье от лица. Да что ж тебе надо-то, во имя господа? сказал он.

Хэррогейт вглядывался в сумрак этой будки, набитой добром, спасенным в катастрофах на шоссе. Из автомобильного радиоприемника слабо неслась кантри-музыка. Черными сомкнутыми колоннами высились шины, и повсюду, гноясь сухой белой пеной, валялись аккумуляторы.

Я ищу старину Саттри, сказал он.

Тут нет такого.

А где есть, как прикидываете?

В Паутинном городе.

Это где ж такой?

В паучьей жопке.

Старьевщик снова прикрыл глаза предплечьем. Хэррогейт смотрел на него. В будке было невероятно жарко и воняло варом. Он рассмотрел нелепое собрание автозапчастей. Вы старьевщик? спросил он.

Те чё надо?

Ничё.

Чё продаешь?

Ничё я не продаю.

Ну, так давай его купим или продадим.

Вы ж говорили, что закрыты.

Теперь открыт. У тя, наверно, уйма колпаков, какие сам спер.

Нет, нету.

Где они?

Нет у меня ничё. Я только что из работного дома за то, что арбузы крал.

Никаких арбузов я покупать не стану.

Хэррогейт перемнулся на другую ногу. Одежда на нем не шевельнулась. Вы тут живете? спросил он.

М-мм.

Ништяк. Спорить могу, можно было б себе такое местечко сварганить за, считай, ничто, правда ж?

Носки у человека смотрели в потолок и теперь разошлись и сошлись вновь жестом безразличия.

Ух как бы мне своего такого местечка хотелось.

Человек лежал.

Эй, сказал Хэррогейт.

Человек застонал и перекатился, и сунул руку под сиденье машины, и достал квартовую банку белого виски, и выпрямился как раз для того, чтобы влить выпивку себе в утробу. Хэррогейт наблюдал. Человек умело закрыл разъемную крышку и, уложив полупустую банку себе повдоль ребер, еще раз провалился в отдых и молчанье.

Эй, сказал Хэррогейт.

Он открыл один глаз. Батьшки, произнес он, да чё с тобой такое?

Ничё. У меня все в норме.

Работу хочшь?

Делать чё?

Делать чё, делать чё, сказал потолку человек.

Чё за работа-то?

Человек сел и скинул ноги на глиняный пол, банка прижата сгибом руки. Он потряс потной головой. Через минуту взглянул снизу на Хэррогейта. Нету у меня времени возиться с теми, кому слишком жалко работать, сказал он.

Я поработаю.

Ладно. Вишь вон там передок «форда» сорок восьмого? С тряпичным верхом?

Не знаю. Там их сколько-то.

Этот как новенький. Мне из него обивка нужна, пока не испортилась. Сиденья, коврики, дверные панели. И почистить их надо.

Чё платите?

Чё возьмешь?

Хэррогейт посмотрел в землю. Черная металлическая стружка с мелкими деталями в ней затавоченной мозаикой. Два доллара возьму, сказал он.

Я те доллар дам.

Доллар с половиной.

По рукам. Вон в том ящике ключи и отвертка. Сиденья откручиваются с-под низу. Дверные и оконные ручки там подпружиненные, на них давишь да выбиваешь шпильку гвоздиком. Подлокотники свинчиваются. Когда все вытащишь, у меня мыло есть, а сбоку от дома кран.

Ладно.

Человек поставил банку и поднялся, и двинулся к двери. Показал на машину. Ее сплюснуло до половины всей длины. И козырьки от солнца тоже прихвати, сказал он.

Чё с ней было?

В лоб с полуприцепом столкнулась. Спидометр на риске застыл. Сам увидишь.

Хэррогейт с некоторым изумленьем оглядел машину. Сколько в ней было?

Четверо или пятеро. Кучка мальчишек. Одного в поле нашли дня через два.

Их убило?

Старьевщик взглянул на Хэррогейта свысока. Их что?

Их убило.

С чего бы. Думаю, один себе коленку поцарапал, вот и все.

Ёксель, не понимаю я, как их смогло не убить.

Старьевщик утомленно покачал головой и вновь зашел внутрь.

Хэррогейт взял ящик с инструментами и вышел к машине. Потянул одну смятую дверцу и подергал ее. Обошел к другой стороне, но на той дверце не было ручки.

Эй, сказал он, вновь встав в дверях будки.

Чё еще?

Залезть не могу. Дверцы заклинило.

Может, поддеть придется. Залезай через верх да прихвати домкрат вон из тех и кой-каких упоров. И хватит меня доставать.

Он вновь вышел наружу, маленький подмастерье, взобрался на крышку багажника и слез вниз сквозь стойки тента, и распорки, и обрывки холста в салон машины. Там густо пахло кожей, и плесенью, и чем-то еще. Ветровые стекла были выбиты, и вдоль зазубренных челюстей стекла в канавках висели сыровяленые обрывки материи и клочки ткани. Обивка была красной, и кровь, высохшая на ней кляксами, цвета была глубоко бургундского. Он уперся ногами в дверцу и хорошенько пнул, и та отпала настежь. С рулевой колонки свисало некое каплевидное вещество. Он выбрался из машины и нагнулся отыскать головки болтов под сиденьями. Ковровое покрытие вымокло под дождем и теперь слегка поросло шерсткой голубоватой плесени. Там лежало что-то маленькое, пухлое и влажное, с хвостиком, похожим на пуповину. Что-то вроде слизняка. Он подобрал. Между его большим и указательным пальцами на него взглянул человечий глаз.

Он аккуратно положил его туда, откуда взял, и огляделся. Во дворике было жарко и очень тихо. Он протянул руку и вновь подобрал его, и с минуту его рассматривал, и вновь положил на место, и встал с колен, и пошел к воротам, неся руку перед собой, вдоль по дороге к реке.

Помыв некоторое время руку и посидев на корточках, подумав о всяком, двинулся обратно к мосту. Там была тропа пониже, державшаяся самого уреза реки, вилась по корням и вдоль почернелых полок камня. Над водой нависали хрупкие циновки притоптанной поросли. На ходу Хэррогейт рассматривал очертания города за рекой.

Под сенью моста полосой бессолнечной пагубы лежала голая красная земля. Ржавые банки из-под наживки, спутанные пряди нейлоновой лески среди камней. Он вышел из бурьяна и направился мимо очага тряпичника с его затхлым ароматом закопченных камней, и остановился рассмотреть темноту под бетонной аркой. Когда из-за своего раскрашенного камня возник тот драный тролль, Хэррогейт приветливо кивнул. Здаров, сказал он.

Тряпичник нахмурился.

Наверно, тут уже все занято, нет?

Старый отшельник никак не ответил, но Хэррогейт, похоже, не возражал. Он подошел ближе, оглядывая все. Ёксель, произнес он. Вы тут под навесом все целко себе обустроили, не?

Тряпичник слегка встопорщился, как потревоженная с гнезда птица.

Спорить могу, на той старой кровати спится хорошо, сказал Хэррогейт, показывая.

Ты поосторожней давай, раздался голос с высоких арок. Старик он подлый, как змея.

Хэррогейт изогнул шею посмотреть, кто это сказал. Над головой среди бетонных ферм ворковали жирные птицы шиферного цвета. Кто там? крикнул он, голос его вернулся весь полый и странный.

Беги-ка лучше. Известно, что у него пистолет есть.

Хэррогейт взглянул на тряпичника. Тот захлопотал и оскалился. Он вновь поднял голову. Эй, позвал он.

Ответа не было. Где он? спросил Хэррогейт. Но тряпичник просто бормотнул и скрылся из виду.

Хэррогейт подошел ближе и вгляделся в сумрак. Старик сидел в лопнувшем кресле в глубине своего жилища. По всему загаженному земляному полу стояла такая и сякая мебель, и лежал смутно восточный ковер, зазубренные минареты которого грызла грубая кордовая основа, и стояли масляные лампы, и краденые дорожные фонари, и треснувшие гипсовые статуи, маячившие, как призраки в полутьме, и глиняные горшки, и ящики бутылок и всячины, и наваленные кипы одежного хлама, и качкие стопы газет, и кучи тряпья. Кровать была старой и украшалась короной и фиалом из литейной латуни.

Ты что, читать не можешь, малой? донесся замогильный голос старика из его берлоги.

Не очень.

Там вон вывеска говорит вход воспрещен.

Бож-правый, да я б нипочем не вошел без приглашения. Вы тут себе все целко обустроили, должен сказать.

Тряпичник хрюкнул. Ноги он подобрал себе в кресло, худые надраенные лодыжки, там скрещенные, блестели, как голые кости.

Они вас тут разве не достают?

Случается, забредает отбившийся дурень-другой время от времени, сказал тряпичник.

А вы тут уже сколько?

Вот столько где-то, ответил старик, разводя ладони на произвольный отрезок.

Хэррогейт ухмыльнулся и принял вызов. Знаете разницу между тараканом в бакалее и тараканом у молочника?

Глаза тряпичника сделались еще холодней.

Ну, таракан в бакалее всегда сыт, а таракан у молочника всегда сыр. Хэррогейт внезапно сложился, и хлопнул себя по бедру, и загоготал, как подбитая домашняя птица.

Малой, чего б тебе дальше своим путем не пойти, откуда б ты там ни пришел или куда б ни шел, а меня не оставить, к чертову сукинсыну, в покое?

Черт, да я просто зашел поздороваться. Ничего такого в виду не имел.

Старик закрыл глаза.

Слышьте, а скажить-ка. Там вон под дальним концом кто-нибудь есть?

Тряпичник посмотрел. За рекой вдоль по длинному проходу из арок к ним лицом лежало дальнее отражение его собственного укрытия. Сходил бы да глянул? предложил он.

А чего б и не сходить, ответил Хэррогейт. Если не занято, будем соседями. Он помахал и принялся обходить мост сбоку. Мы поладим, крикнул он через плечо. Я с кем угодно поладить могу.

Стояла середина дня, когда он перешел реку в город и спустился по крутой тропке в конце моста, цепляясь за заросли мелких акаций, изобиловавшие длинными шипами и почернелыми скворцами, что с визгом вылетали по-над рекой, и кружили, и возвращались. Выбрался на голый фартук глины под мостом. Там в прохладе играла черная детвора. За ними черная и узкая улица. Один ребенок заметил его, и все подняли головы, три мягких темных личика наблюдают.

Здаров, сказал он.

Те недвижно сидели на корточках. Маленькие деревянные грузовики и легковушки, застрявшие на улицах, выровненных отломанной кровельной дранкой. За ними бурый дощатый дом, передний двор – лунный пейзаж глины и угольной пыли, несколько жалких кур присели в теньке. На скамье, подвешенной на цепях к потолку веранды, раскачивался, растянувшись и отдыхая на ней, черный мужчина, да на безветренной жаре парилась на веревке линялая стирка.

Чё эт вы тут все делаете?

Заговорил самый старший. Мы ничего не делаем.

Вы все вон там живете?

Это они признали серьезными кивками.

Хэррогейт огляделся. Прикидывал, что по соседству с черномазыми его уж хотя б не поселят. Он слез вниз по береговому откосу, и вышел на дорогу, и двинулся по реке мимо ряда хибар. Дорога была вся в выбоинах и горбах, а немного погодя ушла в песок и высохшую грязь, а затем и вообще в ничто. Тощая тропка убредала дальше сквозь бурьян, увешанный бумажным сором. Хэррогейт шел за нею следом.

Тропка прорезала прибитые жарой пустыри и залежные земли и проходила под высокой эстакадой, пересекавшей реку. Бродяжья помойка среди старых каменных фундаментов, где у заржавленных жестянок и делювия баночных осколков валялись серые кости. Кольцо почернелых кирпичей да кострище. Хэррогейт побродил там, тыча в разное палкой. Обрывки жженой фольги вспыхивали на солнце голубым и желтым. Выуживая обугленные останки из пепельных наносов. Расплавленное стекло, вновь схватившееся в спиральной чаше кроватной пружины, словно некая стекловидная куколка или разделенный на камеры трубач из южных морей. Он обтер его о рукав от пыли и унес с собой. Поперек дымившейся аллювиали, усеянной отбросами, до слабого вздыманья железнодорожной насыпи и реки за нею.

Вдоль шпал там, где рельсы пересекали ручей, сидел рядок черных рыболовов, ноги их болтались над сочившимися стоками. Они наблюдали, как под ними в устье ручья кренятся поплавки из пробок, и не повернулись, когда он шатко прошел мимо по рельсу, голова отвернута поверх сернистого бздошного смрада, что сочился вверх между шпал.

Как вам, удается что-нибудь? пропел на ходу он.

Злобное лицо глянуло вверх и вновь отвернулось. Он немного постоял, наблюдая, а затем двинулся дальше, пошатываясь на жаре. Солнце – как дыра в жопе, ведущая к дальнейшей преисподней помощней. На горке над собой он различал кирпичную кладку университета и несколько изящных домов средь деревьев. Наконец выбрался на приречную уличку. Башмаки на резине его отлипали от горячего битума, чвакая. Перед ним по улице под сень каких-то сиреневых кустов у огнеопасных на вид халабуд полурысью скрылась уклончивая псина. Хэррогейт осмотрел дальнейший пейзаж. Грядка серой кукурузы у реки, жесткой и хрупкой. Виденье унылой пасторали, кое наконец обратило его назад, снова к городу.

Почти весь остаток дня он скитался по более прискорбным районам Ноксвилла, разнюхивая в проулках, пробуя старые погреба, пыльные донные осадки или нижние илы общественных работ. Раскрыв глаза пошире, он в выписанном жюри присяжных наряде, мало чем отличный от какого-нибудь мелкого отступника от само́й расы, останавливался тут у стенки прочесть, что мог, из надписей облачным мелом, повестку анонимных обществ, даты тайных встреч, личные данные о привычках местных фемин. Ряд бутылок, вставших к стенке на побиванье камнями, лежал бурыми, зелеными и прозрачными развалинами по залитому солнцем коридору, а один отсеченный конус желтого стекла торчком возвышался над мостовой, как язык пламени. Мимо этих суковатых мусорных баков в устье переулка с коркой на ободах и раззявленными пастями набекрень, куда и откуда днем и ночью сновали замурзанные собаки. Перила железной лестницы, бесформенные от птичьего помета, как нечто извлеченное из моря, и мелкие цветочки вдоль стены, взросшие из щелястого камня.

Он помедлил возле какого-то мусора в углу, где корчилась обварфариненная крыса. Зверек, так занятый скверными вестями из своего брюшка. Должно быть, ты что-то не то съел. Хэррогейт присел на пятках и с интересом понаблюдал. Бережно потыкал в нее найденной палкой от шторы. Из дверного проема за ним наблюдала девочка, замершая, худая и неопрятная. Грубо сработанная кукла, одетая в тряпье, с громадными глазами, темно вдавленными и трепещущими, как свечки, в ее птичьем черепе. Хэррогейт поднял голову и поймал ее за наблюденьем, и она вся заерзала руками, миг оглаживая распустившийся подол платьица, пока голова ее не дернулась назад, и он успел заметить, как ей в волосы вцепилась лапа с веревками вен, и девочку втащили в дом, и она исчезла в открытой двери. Он снова посмотрел вниз на крысу. Та двигала одной задней лапкой медленными кругами, будто под музыку. Должно быть, почувствовала, как ее окутало некое холодное дыханье, поскольку вдруг задрожала, а потом медленно выпрямила лапки, покуда не успокоились. Хэррогейт потыкал в нее палкой, но крыса лишь вяло перекатывалась в собственной коже. На тощую серую мордочку выбегали блохи.

Он встал и пихнул крысу носком, затем двинулся дальше по переулку. Перешел асфальтированную дорогу с вдавленными в покрытие бутылочными крышками и кусочками металла, разрозненными узорами по черни и одной маловероятной змеей, ребристый позвоночник отполирован уличным движением и отчасти свернут кольцом, как бледное костяное знамение, которое он не умел прочесть. Над головой чаши забитых камнями столбов освещения. В дверях стояла худощавая черная потаскуха. Эй, голубочек, твойму гусенку щебенки хватает? Вслед за ним поспешил гоготок и замигал золотой зуб, непристойная песья звезда в нечистотных челюстях дипломницы по отсосу.

Он пошел туда, где в дверях на приступках, на углах чуть ли не под колесами транспорта сидели на корточках или кемарили осовелые черные. Старики, как чучела с пальцами, сплетенными и накрывающими рукояти тростей между колен. В костюмах, считавшихся давно вымершими, двуцветных ботинках в дырочку, носках, скатанных непристойными трубками вокруг их тощих черных лодыжек. К нему назойливо пристал ястреболикий эбеновый псих, пришепетывая, на долгой нижней губе протечка прозрачных слюней. Мухи раскалывали воздух, как кометы. Он шел дальше. Глаза отведены. Темные матроны в верхних окнах в жарком и безвоздушном дезабилье, шоколадные груди вывалены. Любители сумерек. Вспомогательные поборники восстанья ночи. Он вышел из тех улиц, где обитали белые, на те, где черные, и никакого серого народа посередине не увидал.

Летние сумерки подкрались долгими и синими, и тени восстали высоко по западным лицам зданий, когда подвернулась Веселая улица. Он пошел вдоль магазинных фасадов, словно заблудившийся браконьер, глаза мечутся белочками туда и сюда, а рваные клоунские тапки хлопают. У «Локетта» остановился полюбоваться пыльным реквизитом шарлатана в витрине, табакерками с чихательной пудрой, сигарами, нашпигованными кордитом, кляксой чернил из штампованной жести. К экспонатам пришпилены карточки, с которых солнцем свело все сообщения. Фарфоровый песик с выгнутой спиной и рычащий. От вот такого Хэррогейта переполняло восхищение. Он шагнул немного назад, чтобы отметить имя торговца, а затем двинулся дальше. Проходя под вывеской «Спортивного центра Комера», подслушал приглушенный стук шаров с крутой лестницы. Вот оно, сказал он. Жизненней некуда.

Он свернул на Союзный проспект, мимо театра «Рокси», на афише – Водоплавающий Уоттс и Худышка Грин с ревю, в котором только девушки. Хэррогейт обошел тумбу поглядеть цены на билеты. Из своей стеклянной клетки девушка взглянула на него, как кошка. Он улыбнулся и отступил назад. Прошел по Грецкой улице мимо скобяных лавок, и пивных таверн, и ветхих лавок, торгующих птицей. Свернул вверх по Стенному проспекту и на Рыночную площадь. Его мелкое личико притискивалось к окнам кафе «Золотое солнце», где начисто промакивались тарелки с ужином и вглубь и обратно ходили грубоватые с виду девушки в замурзанных белых униформах.

Вдоль по Рыночной улице под навесами селяне сидели на стульях с плетеными сиденьями или на опрокинутых ящиках от персиков или мостились на свинцового цвета крыльях старых «фордов», оснащенных грубыми платформами, сколоченными из досок. Публика паковала на сегодня свое хозяйство, лавки закрывались. Несколько выцветших от солнца маркиз закручивались наглухо. Два подсобника подняли с пешеходной дорожки нищего и определили его в грузовичок. Хэррогейт шел дальше. Сидевший перед корзиной репы старик зашипел ему и показал подбородком, надеясь на покупателя: на его сношенный взгляд Хэррогейт был перспективой не хуже других прохожих. Хэррогейт осматривал канавы в поисках чего-нибудь съестного, выпавшего с грузовиков. К тому времени, как достиг конца улицы, у него уже был букетик ощипанной зелени и битый помидор. Он вошел в здание рынка и вымыл все это в питьевом фонтанчике, обозначенном «Белые», и съел их, бродя по громадному заду с его густой вонью мяса, и провианта, и древесной стружки. В ларьках еще мостились на корточках кое-какие торговцы, старухи с сыромятными лицами и фермеры с их лоскутными загривками. Медоторговец тихонько сидел в безукоризненном синем шамбре, банки его на низком столике перед ним выстроены безупречно, этикетки развернуты к проходу. Хэррогейт прошел мимо, жуя латук. Мимо длинного стеклянного гроба, в котором холодными и золотыми глазами со своих лож из присоленного льда поглядывало несколько тощих рыбин. Над головой в медленном дуновенье от вентиляторов позвякивали ветряные колокольчики. Он толкнул тяжелые двери в конце зала с их столетними наслоениями флотски-серой краски и шагнул в летнюю ночь. Стоя там, вытер руки о свой перед, взгляд притянут загадочными трубками жаркого неона поперек ночи и чириканьем козодоев во взнесенном полумраке городских огней. Мимо со своей тележкой проковылял дворник. Хэррогейт перешел через дорогу и двинулся вверх по проулку. На детскую коляску сплющенные картонки грузило семейство мусорщиков, сами дети носились среди смердящих тухлятиной мусорных баков, как крысы, и такие же серые. Никто не разговаривал. Сложенные коробки они привязали шпагатом, груз рискованный и шаткий, мужчина придерживал его рукой, а женщина потянула коляску вперед, дети же совершали вылазки в мусорные баки и подвальные двери, не спуская при этом глаз с Хэррогейта.

Двигался он переулками и темными уличками к огням улицы Хенли, где раньше заметил церковную лужайку. Там среди прибитых куп флоксов и самшита отыскал себе гнездышко и свернулся в нем. Как собака. В карман себе он уже собрал кое-что, и теперь выложил все это и обустроил подле себя на кромке мульчи, и вновь откинулся на спину в траве. Под спиной своей он чуял рокот грузовиков, проезжавших по улице. Поерзал бедрами. Сложил руки под головой. Нужно опереть друг на друга задранные носки, чтобы громадная обувь не так давила ему на птичьи лодыжки. Немного погодя он ее скинул и снова лег навзничь. К ресницам лип желтый свет фонаря. Он смотрел, как поднимаются и кружат там насекомые. Конус света насквозь прорезала летучая мышь на охоте и всосала их, разлетевшихся в стороны. Те медленно сгустились опять. Вскоре две летучие мыши. Закладывая виражи и раздирая безмятежную жизнь, слетавшуюся, дабы испепелиться в колонне света. Хэррогейту стало интересно, как они умудряются не сталкиваться.

В кустах он сел задолго до полного дневного света, ожидая, когда ему настанет день, чтоб выступить в него, наблюдая, как из тумана на мосту выезжают обманчивые лучи фар и втягиваются мимо в город. Из серой зари развивались очертания. То, что он счел было еще одним обездоленным, нашедшим себе пристанище на траве ниже него, оказалось газетой, прибитой ветром к кусту. Он встал, потянулся и прошел по лужайке к улице, а по ней к Рынку, где уже начиналась всевозможная сельская торговля.

Хэррогейт пробрался меж гниющих грузовичков и телег на обочине, пока не разобрался, как там все устроено, и после этого щуплая ручка его выметнулась, и схватила из корзины персик, и запихнула его в ветроуказатель кармана, свисавший у него в штанине. Не успел он опомниться, как его схватила за ворот старуха и уже лупила его по голове совком для муки. Она вопила ему в лицо и заплевывала табачной жвачкой. Жопа, сказал Хэррогейт, пытаясь вывернуться. Последовал долгий треск чего-то рвущегося.

Хватит уже. Вы мне всю чертову рубашку порвете.

Бом бом бом, твердил совок о его костлявую голову.

Отдавай, горланила она.

Геенна клятая. Нате. Он сунул ей персик, и она тут же отпустила его и взяла персик, заковыляла к своему грузовичку и вернула его в корзину.

Он ощупал голову. Вся она стала узловатой. Срать кирпичами, сказал он. Не так уж мне этой чертовой дряни и хотелось. Безногий нищий, воздвигнутый на доску, как экспонат какой-то отвратительной таксидермии, проснулся, чтоб над ним поржать. Пошел нахуй, сказал ему Хэррогейт. Нищий метнулся вперед на подшипниковых колесиках и схватил Хэррогейта за ногу, и укусил ее.

Бля! заорал Хэррогейт. Он попробовал отцепиться, но нищий стиснул зубы на мякоти его икры. Огни танцевали и кружили, Хэррогейт держался за макушку нищего. Нищий встряхнул головой и дернул в последней попытке оторвать мясо от ножной кости Хэррогейта, а потом отпустил его, и плавно укатился к себе под стенку, и снова взялся за свои карандаши. Хэррогейт похромал по улице, держась за ногу. Чокнутые сукины сыны, сказал он, ковыляя среди покупателей. Он чуть не плакал.

Пересек крытый рынок и вышел на другую сторону площади. Что-то тянуло его за башмак. Он нагнулся посмотреть. Жевательная резинка. Он сел в канаву с палкой и счистил. Повертел ее розовую плюху на конце палки…

Хэррогейт проплыл мимо слепого перед «Бауэром», наблюдая за толпой. За ним ответно не наблюдал никто. Он вернулся, слегка наклонился, ткнул палкой в сигарную коробку у слепца на коленях. Тот поднял голову, и накрыл коробку рукой, и огляделся. Хэррогейт, уже ушедший по улице дальше, перевернул палку. К ее концу прилип дайм. Он развернулся и пошел назад. Слепец сидел сторожко. Голубоватые и заплесневелые виноградины, впавшие и морщинистые, у него в глазницах. Хэррогейт сделал выпад фехтовальщика и получил себе никель.

Эй ты, хуесос, крикнул слепец.

Иди нахуй, отозвался Хэррогейт, проворно проскочив вперед.

Он зашел в «Золотое солнце» и заказал кофе и пончики, сидя у стойки в утренних ароматах жареной колбасы и яичницы. Закатал складки штанин и рассмотрел рану. Неровные зубы нищего отпечатались двумя маленькими полумесяцами, плоть посинела, выступили булавочные уколы крови, Хэррогейт смочил в стакане воды бумажную салфетку и омыл ею эти причудливые стигмы. Сукин сын, бормотнул он. Выпил кофе и подвинул чашку вперед, чтоб налили еще.

Вновь на улице, потер себе животик и направился в «Комер». Взобрался по лестнице. За ним наблюдал на площадке маленький скрюченный субъект. Который знал всех легавых в городе, что в мундире, что без. Хэррогейт толкнул зеленую дверь с ее забранным в сетку стеклом и вошел. К его удивлению, там было почти пусто. Молодой блондин за вторым столом отрабатывал триплеты от бортика. Пирамида чистил щеткой столы в глубине. Чудак с брюшком, свисавшим над фартуком с мелочью, и защечными мешками, набитыми табаком. Под локтем у Хэррогейта со стеклянного колокольчика болталась телеграфная лента, и по лавкам в передней части зала сидело несколько стариков и смотрело, как на улице внизу разгорается день.

Хэррогейт подошел к стойке, за которой считал деньги человек с зеленым козырьком. Саттри знаете? спросил он.

Что? ответил тот.

Саттри.

Спроси у Джейка. Он склонил голову в сторону глубины зала и продолжал считать. Хэррогейт проковылял по проходу между столов, кии в стойках на стенах, как оружие в каком-то древнем арсенале. Эй, сказал светловолосый парнишка.

Что?

Хочешь, в пул-девять сыграем?

Я не умею.

В ротацию?

Я никогда в пул не играл.

Молодой блондин с миг порассматривал его, натирая мелом кий мелкими круговыми движениями. Затем нагнулся и прицелился.

Саттри знаете?

Он ударил. Один шар покатился по столу, обогнул собранные в пирамиду шары от борта к борту и вернулся провалиться в лузу верхнего угла. Хэррогейт подождал, когда игрок ему ответит, но тот вытащил шар из лузы, и вновь установил его, и снова согнулся со своим кием, а головы больше не поднимал. Хэррогейт пошел дальше вглубь.

Вы Джейк? спросил он.

Угу.

Саттри знаете?

Тот повернулся и поглядел на Хэррогейта. Сплюнул в стальную плевательницу на полу и вытер рот тылом кисти. Угу, ответил он. Знаю.

Знаете, где он?

Что возьмешь за штанцы свои?

Хэррогейт глянул вниз. У меня других нету, ответил он.

Что ж. Тут его нет.

Я думал, вдруг вы знаете, где он.

Дома, кажись.

Ну а где он живет?

Он живет на са́мой реке. Полагаю, в одном из тех вон плавучих домов.

В плавучем доме?

Угу. Джейк склонился, мелочь у него в фартуке закачалась. Принялся сметать пыль к угловой лузе. Хэррогейт повернулся на выход.

А что с рубашкой?

Что с ней?

На что махнешь?

Геенна клятая, ответил Хэррогейт. Да вы меня обслужите за пальто.

Джейк ухмыльнулся. Приходи еще, дружочек, сказал он.

В самом низу Веселой улицы постоял, опираясь на перила моста, глядя на набережную. Вон те клятые плавучие дома, сказал он.

Пока спускался по крутой и угловатой тропе за высокими каркасными домами, ему показалось, будто слышится голос. Он откинул назад голову, поглядеть. Полувысунувшись из окна дома в вышине ступенчатой грани закопченных обшивочных досок, свисало какое-то существо. Распялившись против горячего и облупленного солнцем гонта раскинутыми руками, словно сломанная кукла. Ха, крикнул он вниз. Церберово отродье, дьяволова родня.

Хэррогейт выпятил нижние зубы.

Вниз указывал длинный палец. Чадо тьмы, бесова порода, учти.

Жопа, сказал Хэррогейт.

Оконная фигура выпрямилась, уже обращаясь к какой-то другой публике.

Узри его! Не оскорбляет ли он тя? Не смердит ли такое кривосудье до самих небес?

Ядовитый сей проповедник вскинулся, локти на взводе, козлиные глаза горят, и простер вниз костлявый палец. Умри! завопил он. Сгинь смертью страшенной, чтоб кишки твои настежь и черная кровь вскипела у тя из нижнего глаза, Господи спаси твою душу, аминь.

Геенна клятая, сказал Хэррогейт, спеша вниз по тропе, а одной рукой прикрывая голову. Дойдя до улицы, посмотрел наверх. Фигура перекатилась к другому окну, чтоб лучше видеть, как малой проходит мимо его дома, и теперь подавалась вперед, прижав лицо к окну, мертвая желтушная плоть его раскорячилась по стеклу, и один глаз закатился наверх, пялящаяся морда, искаженная ненавистью. Хэррогейт двинулся дальше. Великий боже всемогущий, сказал он.

Он прошел по Передней улице мимо ветхой лавки, где валандались черные и с сомненьем провожали глазами его перемещенье, и двинулся по собачьей тропке через серые поля к плавучим лачугам, вышел к железной дороге в своих причудливых брюках, всех в сажных полосах от бурьяна, сквозь который шел вброд, воздух жарок и бездыханен от духа шлака и креозота, и пределов послабее, мазута и рыбы, выделявшихся в чем-то вроде марева вдоль самой реки.

Он взобрался в первый плавучий дом по обляпанным грязью мосткам с накладками и постучал в дверь. В воде под ним медленные круги описывал небольшой водоворот мусора и пустых бутылок. Когда дверь открылась, он посмотрел в лицо угольного цвета женщины, у которой в одну глазницу был вправлен агатовый шарик. Чего надоть? спросила она.

Думал, может, тут старина Саттри живет, но, кажись, нет.

Она не ответила.

Вы не знаете, где он живет, случаем?

Кого ищешь-то?

Саттри.

Чего тебе от него надоть.

Он мой старый кореш.

Она оглядела его сверху донизу. Не станет он с тобой вошкаться, сказала она.

Жопа, сказал Хэррогейт. Мы с ним давненько знакомы, мы с Саттри-то.

* * *

Саттри поднялся ни свет ни заря проверить переметы. Серый очерк города собирался из тумана, выше по реке чайка, птица бледная и чужая в этих далеких от моря землях. На мосту огни машин пересекали реку, как свечки в дымке.

Мэггесон был уже на реке, когда он отчалил, стоял словно некий Харон последних дней, галаня сквозь туман. Длинным шестом подцеплял он кондомы, втаскивал на борт и сбрасывал в бадейку с мыльной водой. Саттри помедлил, наблюдая за ним, но старика пронесло мимо, он даже не взглянул – стоял со сладострастной бдительностью, в усеченных береговых теченьях настороже и безмолвно.

Саттри выгреб в бессолнечный подслой вихрящейся мглы, сквозь чаши холодного и бурлившего дыма. Замаячила и растаяла промежуточная опора моста. Ниже по реке драга. Двое у лееров, за покуркой, соткались из тумана и вновь пропали, голоса их слабы поверх напученного пыхтенья движка. Красный свет рубочного фонаря разбодяжился до водянисто-бледного и погас совсем. Саттри медленно греб, дожидаясь, чтобы туман поднялся.

Когда он выбрал лини, кое-какая рыба уже сдохла. Он обре́зал поводки и провожал взглядом, пока рыбины соскальзывали и тонули. Восходившее солнце высушило его и согрело.

Вернулся он к середине утра, и сел на ограждение, и почистил свой улов. Пришла Авова кошка, примостилась рядом, как сова, и стала за ним наблюдать. Он протянул ей рыбью башку, и она обнажила бритвенный зевок зубов, изящно взяла голову и ушла по перилам. Саттри выпотрошил двух сомиков, и завернул их в газету, и вымыл нож и руки в реке, и встал.

Поднимаясь по тропе от реки, он прошел мимо двух удивших мальчишек.

Эгей, малые, сказал он.

Они обратили на него громадные глаза.

Что-нибудь ловится?

Не.

Их поплавки спокойно лежали на пене. Маслянистыми глазами на поверхности то и дело извергались зияющие лужицы бензина. В мертвом течении трепетали и рыскали мовеин и желтизна спектра.

Вам, малые, нравится рыбачить?

Не-а, приходится.

Вот и молодцы, сказал Саттри.

У Ава он в дверях отдал ей рыбу, и она жестом поманила его в комнату. Густой духан выдохшегося пива и дыма. Она отвернула газету, старые новости повторились, как в зеркале, на бледной ребристой рыбине. Она потыкала черным пальцем в мясо.

Где старик? спросил Саттри.

Там. Проходи.

В дальнем углу сидела громадная фигура, плохо различимая в сумраке.

Заходь, Молодежь.

Эгей.

Усаживайся. Принеси человеку пива, старуха.

Я ничего не хочу.

Принеси «Красную крышечку»[7].

Она прошаркала мимо в своих расползшихся бабушах, за шторку в глубину дома. Кратко упал убогий солнечный свет. Повсюду из-за трещин или дыр от сучков по каюте лежали мелкие иероглифы света, на столе, и на палубе, и по картонным вывескам пива.

Вернувшись, она перегнулась через Саттри и цокнула влажной бутылкой по каменному столику. Он кивнул, и поднял бутылку, и выпил. Черный мужчина, сгустившийся теперь из полутьмы, казалось, занимал половину комнаты. Ты откуда вообще на белом свете, Молодежь, сказал он.

Прям отсюда. Из Ноксвилла.

Ноксвилл, сказал он. Старый городишко Ноксвилл.

Она гремела чем-то в задней комнате. Немного погодя опять вышла из-за шторки и села в свое кресло, закинув ноги повыше. И тотчас же уснула, слепой глаз ее полуоткрыт, как у дремлющей кошки, рот раззявлен. Пальцы высовывались из бабушей, словно гроздьечки темных мышат. На ее широком лице два пересекающихся круга, кольцо фей или след карги, рубцы плоти полумесяцем, будто жреческое клеймо на каком-то матриархе каменного века. Кольцевидная трепонема. Читай здесь, почему он падает на улицах. Другая Йена, другое время[8].

Саттри сидел в жаркой комнатке со столиками из надгробий и тянул себе пиво. С бутылки все капала и капала вода. В углу был выметен покерный столик и заправлена лампа. Повсюду ходили мухи.

Возьми себе еще пива, Молодежь.

Саттри наклонил бутылку и опустошил ее. Мне идти надо, сказал он.

Черный вытер глаза одной огромной рукой. Истории дней и ночей там выписаны, шрамы, зубы, ухо, по которому пришлось дубинкой в какой-то старой потасовке, липло жабьим наростом к боку его выбритой головы. Приходи еще, сказал он.

Ранним днем в городе, уже продав рыбу, он ел тушеную говядину в «Бабуле и Хейзел». Ходил по улицам, одинокая фигура. На проспекте Джексона увидел Мэггесона в засаленном белом костюме и соломенном канотье. Резиновый барон, мелкие глазки искажены за тарельчатыми линзами очков.

Кто-то позвал его, он обернулся. Из переулка надвигался мелкий и развязный очерк Бочонка Хенри, возвещаемый голубями, хлопавшими крыльями вверх, в печальный воздух с надлежащей тревогой, неуязвимыми для Бочонковой беззаботности нужного человека. Он махнул по смятому льну под поясом брюк ломтем сплющенной ладони и одарил Саттри кривой ухмылкой. Ты когда откинулся?

Во вторник. Со мной на выпуле Брат и Меньшой.

Бочонок усмехнулся. Они двинулись вверх по улице. Старина Меньшой, легавые его однажды ночью привели и сдали миссис Лонг, он был где-то на три четверти пьяный и в какую-то заваруху попал, забыл уже какую, а миссис Лонг легавым такая говорит: Не знаю, что с ним не так. Мой старшенький, Джимми, никогда мне никаких хлопот не чинит. А на следующую ночь они уже с Джимом приходят.

Саттри улыбнулся. Я слыхал, старуха в тебя как-то вечером стреляла тут давеча.

Чокнутая черномазая старуха. Дырки четыре в стене прострелила. Сбила картинку. Я за тахту нырнул, так она и в ней дыру проделала, а Джон Клэнси сказал, там крыса была размером с домашнюю кошку, выскочила оттуда, дристнула да сдриснула. Он-то на полу лежал и говорит, она пробежала прямо по нему.

А чего ты там вообще делал?

Ай, да чтоб раскочегарить компашку старых чокнутых черномазых, там ничего делать и не надо.

Знаешь, как она тебя называла?

Как она меня называла?

Звала тебя белым вострокочанным муднем.

Бочонок ухмыльнулся. Я однажды в газету попал, там же всегда зовут белобрысыми всех, у кого волосы светлые, про меня там пропечатали, а я съязвил как-то этому судье по делам малолетних, и они напечатали: сказал белокрысый юноша.

Саттри ухмыльнулся. Ты куда это?

Да тут с таскушами одними. Пошли со мной.

Я пас.

Ну а мне надо. Смотри в каталажку не загреми, слышь?

Слышу, ответил Саттри.

Когда он проходил по веранде лавки Хауарда Клевенджера на Передней улице, в корзине с листовой капустой шарила какая-то старуха, как будто что-то в ней потеряла. У дверной сетки стоял Лягух-Мореход Фрейзер. Он потрепал Саттри по ребрам. Чем трясем, малы́ша.

Эгей, сказал Саттри.

Вместе они втолкнулись в дверь. На холодильнике с напитками сидел на корточках черный андрогин без возраста, в шутовском наряде. Пурпурная рубашка, рукава с напуском, полосатые фуксиевые брюки и тенниски-самокрасы в тон. На осиной талии – мотоциклетный ремень из золоченой кожи. Шляпка – дело рук накокаиненной модистки. Здравствуй, голуба, сказал он.

Привет, Джон.

Перепляс-по-Росе, сказал Мореход.

Эй, детка.

Эй, Лягух, позвал с задов лавки черный.

Тебе чего надо?

Подь сюда, детка. Мне надо с тобой поговорить.

Нет у меня времени с тобой вошкаться.

Саттри потыкался в буханки хлеба.

Мореход стащил из холодильника пакет молока, открыл его и стал пить.

Эй, Хайло.

Чё, детка.

Слыхал, как старуха Бэ-Эла его поймала?

Нет, дядя, что случилось?

Она туда в воскресенье приходит, застала его в постели с этой девахой, как давай лупасить его по башке туфлей. А эта деваха прям на кровати приподнялась голышом да как заверещит на нее, говорит: Выдай ему хорошенько, милая, – говорит: Я замужем за одним сукиным сыном была точно вот таким же.

Из раскрашенного пугала, взгромоздившегося под локтем у Морехода, вырвалось высокое ржание. Глаза, все в туши, скосились, черные и вялые ручки задвигались, словно бы укутывая локти складками. Мореход, во несет тебя, сказала она.

Загрузка...