Глава II

Итак, Савва Мамонтов, теперь уже прочно — Савва Иванович, стал наследником и продолжателем главного дела своего отца — железнодорожного. Наследником Киреева стал старший брат, Федор. Он был, как мы уже говорили, слаб здоровьем, и, по-видимому, Иван Федорович считал, что во владении недвижимым больше гарантии для продолжения обеспеченной жизни. А Савва имение сам себе купит, он уж, как ни кинь, прочно стоит на ногах. Что ж, Иван Федорович был прав…

Первая зима без отца прошла тихо, грустно. Савва Иванович с головой ушел в дела, Елизавета Григорьевна воспитывала детей да посещала во 2-й мужской гимназии, что на Разгуляе, курсы для женского образования: слушала лекции по математике.

В конце февраля запахло весной, потянули теплые ветры. Мамонтовы стали думать, где провести это лето и вообще где его в будущем проводить. Ну понятно, надо покупать имение. Так поступали все в их кругу, так решили поступить и Мамонтовы. Предложили Савве Ивановичу усадьбу Столбово, по Курской дороге. Он поехал, посмотрел, усадьба понравилась, все, о чем мечталось, есть: дом, хозяйственные постройки, лес, река. Совсем уж хотел было кончать дело, повезти Елизавету Григорьевну, чтобы посмотрела женским глазом, и — купчую. Как вдруг явился какой-то маклер и предложил: около Хотькова монастыря, версты за три-четыре, ну от силы пять, — Абрамцево. Бывший владелец, писатель Аксаков Сергей Тимофеевич, преставился, сейчас уж и сынок его старшой, Константин Сергеевич, и старушка, жена Сергея Тимофеевича, богу душу отдали; владелица — дочка, Софья Сергеевна. Вот надумала она продавать Абрамцево, поскольку сама в Москву перебралась на жительство. Имение славное: речка Воря, два пруда, лес богатейший, старый, Троицкая дорога рядом, а в Лавру пешком за день дойдешь.

Савва Иванович места эти знал преотлично: ведь расположены они возле Троицкой дороги, которой он был теперь главный владелец.

Не стали откладывать в долгий ящик. 22 марта 1870 года рано утром супруги Мамонтовы, взявши с собой для верности хорошего знакомого своего Николая Семеновича Кукина, первым утренним поездом отправились в Хотьково. В Хотькове уселись в розвальни и поехали в Абрамцево. День был солнечный, у деревьев проталины обозначились уже резко, весна была в воздухе, и на душе было весело, радостно.

Выехали из густого монастырского леса на просеку и вдруг на пригорке увидели дом, крашенный серой краской, а крыша красная. И таким он издали показался уютным, словно сохранял в своих стенах былое аксаковское тепло, словно рад был гостям, что, кажется, тут же покупка была решена.

Въехали во двор. Их встретил охранявший усадьбу камердинер Аксакова Ефим Максимович. Во всем имении только и жителей было, что он с женой да дочка их Дуня.

Прошлись по комнатам: комнаты хорошие, славные такие, просторные и одновременно уютные, солнце играет на полу, старая аксаковская мебель стоит, портреты по стенам. Старый аксаковский камердинер рассказывает о Сергее Тимофеевиче, показывает комнату, в которой отдыхал Николай Васильевич Гоголь, когда приезжал к Сергею Тимофеевичу в гости, комната так и называлась у Аксаковых — «гоголевская». Вышли из дома, оглядели снаружи. Дом старенький, но еще постоит не один десяток лет. Отодрали для верности тесину на углу — поглядеть, каков лес. Лес оказался отменный, здоровый и толстый. Кое-что отремонтировать из хозяйственных построек, обновить, а кое-что и заново построить, годик-другой повозиться, и будет отличнейшее имение.

Решено было Абрамцево покупать. Назавтра отправились к Софье Сергеевне Аксаковой договариваться о цене.

Аксаковы владели Абрамцевым около тридцати лет. Были они людьми необычайно интересными. И отец, Сергей Тимофеевич, и оба сына — Константин и Иван — много и плодотворно занимались литературой, каждый на свой манер, причем, хотя отец начал писать позднее сыновей, прославил фамилию он, ибо наделен был редким художественным талантом. Именно общество Сергея Тимофеевича привлекло в Абрамцево Гоголя, а потом Тургенева. Хотя и молодые Аксаковы были по-своему замечательными людьми и к ним тоже ездили гости: братья Киреевские, Хомяков, Самарин и другие литераторы, составившие в 40-е годы прошлого века особое направление в литературной и общественной жизни России — славянофильство.

Всегда в Абрамцеве было много народу, всегда было оживленно, разговоры и споры затягивались допоздна. И так продолжалось вплоть до 1859 года, когда умер Сергей Тимофеевич. Через год после него умер Константин Сергеевич, а еще через несколько лет и старушка — вдова Сергея Тимофеевича — умерла, завещав имение дочери. Таким вот образом Софья Сергеевна Аксакова стала владелицей Абрамцева.

23 марта 1870 года Савва Иванович Мамонтов явился к ней и сказал, что был вчера в ее имении, все ему понравилось и он хочет Абрамцево купить.

«Так как все Аксаковы порядочные люди, — писал впоследствии Савва Иванович, — то разговор о покупке пошел очень просто и ясно». Софья Сергеевна рассказала, что на деньги, вырученные от продажи Абрамцева — 15 тысяч рублей, — и леса, уже проданного на сруб какому-то Головину, разбогатевшему крестьянину из Мытищ, она хочет основать приют. К ней ездит уже некоторое время купец Голяшкин, предлагает 13 тысяч, но она от своей цены не отступит.

Дом в Абрамцеве требовал ремонта, многие служебные помещения тоже, а 15 тысяч рублей — деньги немаленькие. Кроме того, нужно было во что бы то ни стало перекупить проданный на сруб лес, чтобы не обезобразить имение… А вместе с тем Абрамцево было таким имением, какое вряд ли еще когда-нибудь представится случай приобрести. Савва Иванович решился; назавтра опять посетил Софью Сергеевну, вручил ей задаток, купчая была совершена, и к началу апреля Мамонтовы стали владельцами Абрамцева. Оформлена была купчая на имя Елизаветы Григорьевны. Опять поехали осмотреть, теперь уже тщательно, решить, что и как ремонтировать, что в первую очередь, а с чем можно повременить.

С лесом, проданным на порубку, устроилось удачно. К счастью, Головин, купивший этот лес, выплатил не все деньги; подходил срок очередного платежа, у него денег не было. Савва Иванович предложил уплатить оставшиеся две с половиной тысячи, с тем чтобы часть леса, наиболее красивая (дубовая роща), была сохранена. Кулак долго изворачивался, но необходимость вынудила его пойти на компромисс. Дубовая роща была спасена, и Мамонтовы вздохнули свободно. Вырубленное место два года еще производило впечатление зияющей раны, но вот от старых корней пошли молодые побеги, потянулись деревца, и молодой лесок вырос на месте погубленного…

Ремонт дома шел споро, и уже с 12 июля понемногу стали в него перебираться. Ходили по лесу, знакомились с его прелестями, совершали небольшие путешествия вдоль Вори. Савва Иванович уезжал утром в Москву — отец приучил его к каждодневному труду, — а вечерним поездом возвращался в Абрамцево. Осенью вернулись в Москву всей семьей. Хотя и жаль было расставаться с Абрамцевым, но пришлось: Елизавета Григорьевна была на последнем месяце беременности. 15 октября 1870 года родился третий сын — Всеволод, которого в семье стали звать Вокой.

А зимой серьезно заболел Дрюша. Врачи определили болезнь почек в очень тяжелой форме. (Впоследствии это заболевание несколько раз вспыхивало, подтачивало организм, пока не свело Дрюшу в могилу совсем молодым человеком.)

После первого рецидива болезни, в конце 1871 года, положение его стало настолько серьезным, что врачи отказались от Дрюши, считая, что дни его сочтены и их помощь ни к чему не приведет. Елизавета Григорьевна и няня Анна Прокофьевна бессонные ночи проводили у его кроватки, то впадая в отчаяние, то обретая надежду. И вдруг наступил перелом. Молодой организм одолел болезнь. Врачи настоятельно советовали увезти Дрюшу из Москвы куда-нибудь на юг, лучше всего в Италию…

В эту пору Савва Иванович познакомился с архитектором Гартманом, который был знаком со скульптором Антокольским, жившим в Риме. Гартман бывал у него, видел, как он работает над статуей Петра I, знал прославившую Антокольского работу «Иван Грозный», которой Антокольский сказал новое слово в русской скульптуре. Статую эту восторженно приветствовал Тургенев. Он опубликовал статью о скульпторе в «Санкт-Петербургских ведомостях», писал о нем письма к друзьям. Петербургскую мастерскую Антокольского посетил даже царь Александр II, осмотрел статую, сказал, что она ему нравится, и заказал для себя бронзовую отливку с нее. Совет Академии художеств под впечатлением такого чрезвычайного события присвоил студенту Антокольскому, пренебрегшему всеми академическими традициями и вообще чье дальнейшее пребывание в Академии было под вопросом, звание академика — случай необычайный, единственный. Но, работая над «Иваном Грозным», Антокольский тяжело заболел горловой чахоткой, и врач Сергей Петрович Боткин велел ему немедленно уехать на юг. Теперь Антокольский, ставший вдруг знаменитым, мог себе это позволить. Он уехал в Италию, в Рим, снял мастерскую и начал работать над статуей Петра I. В то время в Риме кроме Антокольского жили историк искусств Прахов и еще несколько художников и скульпторов из России.

Гартман рассказывал с таким жаром о художниках, о том, как хорошо в Италии в феврале — совсем тепло и все в цвету, что Мамонтовы твердо решили: «Ехать!» Гартман написал рекомендательное письмо к Антокольскому, и сборы начались. Главное — надо было обеспечить безопасность для слабого еще Дрюши; Воку решили оставить с кормилицей у бабушки Веры Владимировны. С собой взяли няню Дрюши Анну Прокофьевну и Сережину гувернантку Александру Антоновну. Савва Иванович должен был привезти семью на место, устроить и возвратиться в Москву, к делам, чтобы в начале лета опять приехать — увезти всех обратно.

12 февраля 1872 года выехали из Москвы в Петербург (прямой дороги за границу еще не было), а затем через Мюнхен в Милан. Февраль в Италии действительно был чудесен. Савва Иванович и Елизавета Григорьевна с радостным чувством смотрели, как Дрюша на глазах оживал, становился веселым, бегал по саду. В Милане Мамонтовым посоветовали отправиться не в Рим, а во Флоренцию, где и климат здоровее, куда и путь короче, да и жилье найти легче. Решили ехать во Флоренцию. Пришли в восторг от флорентинского теплого воздуха, ясного неба, от художественной атмосферы города, хранящего в каждом уголке аромат искусства и старины. Больше никуда не хотелось ехать. Савва Иванович устроил семью и уехал в Москву. Месяц Елизавета Григорьевна с детьми прожили на вилле «де Магни» — на полпути между Флоренцией и Фьезоле.

Савва Иванович в Москве занимался делами, часто посещал тещу, у которой жил Вока, скучал и писал жене длинные письма. Он все порывался уехать, но его удерживал взявший на себя роль наставника Федор Васильевич Чижов, который хотел добиться, чтобы Савву Ивановича избрали директором компании Ярославской дороги… Все же во второй половине марта Савва Иванович не выдержал и уехал во Флоренцию. Прожил там несколько дней с семьей, отдохнул, потом нетерпение охватило его. Он поднял всех на ноги и увез в Рим. В Риме устроились в гостинице, оставили детей с няней и гувернанткой и пошли к Антокольскому. Мастерская его оказалась на замке. Раздосадованные, вернулись к себе. Через два дня Савва Иванович уехал в Абрамцево готовить дом к приезду семьи.

Но мысль об Италии, о художниках, с которыми он решил так или иначе познакомиться, не оставляла его. Искусство было тем единственным, что он любил искренне и горячо. Как ни старался в свое время отец вытравить из него эту страсть, задачу свою он выполнил лишь отчасти: он приучил сына к регулярной работе и деловитости, к самодисциплине, но от искусства не отвадил.

Конечно, семья, все время увеличивавшаяся, огромное дело, доставшееся ему в наследство после смерти отца, заставили его усердно заниматься железнодорожным строительством, проводить ежедневно много часов в правлении железной дороги. А душа рвалась к искусству. Постепенно кроме театра он пристрастился к живописи, может быть, под влиянием галереи Павла Михайловича Третьякова, с которым он был в родстве (Третьяков женился на двоюродной сестре Саввы Ивановича — Вере Николаевне). С двумя художниками Савва Иванович познакомился еще до поездки в Италию. Первым был Неврев. Вторым — Иван Александрович Астафьев, теперь совсем уже забытый. Он больше был известен не столько как художник, сколько как человек, который был лично знаком с Белинским. Савва Иванович попросил его скопировать портрет матери своей, Марии Тихоновны. С тех пор Астафьев гостил иногда у Мамонтовых.

Елизавета Григорьевна писала из Рима, что после отъезда Саввы Ивановича она посетила студию Антокольского. Вообще-то Антокольский не очень жаловал туристов-соотечественников, считавших своим долгом побывать в мастерской новоявленной знаменитости.

Но речь шла, разумеется, не о таких посетителях, как Елизавета Григорьевна. Поначалу, видимо, рекомендательное письмо Гартмана заставило Антокольского отнестись к ней не просто как к любопытствующей искательнице впечатлений, а потом, надо думать, и личные ее качества способствовали симпатии, расположению и дружбе. Антокольский показал Елизавете Григорьевне статую Петра I, над которой он работал (работа близилась к завершению), приласкал Сережу, дал ему кусок глины, из которой тот сразу стал лепить собаку. Здесь же мраморщик высекал «Ивана Грозного», заказанного Третьяковым. В мастерской Антокольского Елизавета Григорьевна познакомилась с молодым петербургским профессором — историком искусств Адрианом Викторовичем Праховым. Прахов выразил сожаление, что из-за предстоящего завтра отъезда с семьей в Неаполь он не сумеет познакомить Елизавету Григорьевну с женой и сопутствовать в предстоящих прогулках по Риму. Антокольский тут же выразил готовность заменить его и назавтра сам посетил Елизавету Григорьевну, повел ее знакомиться с русскими художниками и скульпторами, жившими в Риме. Отношения завязались самые теплые. Иногда по вечерам Антокольский приходил к Елизавете Григорьевне, и она с жадностью слушала его рассуждения об искусстве, об общественной жизни.

Две недели, проведенные в Риме в обществе Антокольского, много дали ей, и, уезжая, она уже мечтала о том времени, когда вернется сюда надолго, и взяла слово с Антокольского, что летом, когда он приедет в Россию, он непременно будет гостем Абрамцева.

Из Рима Елизавета Григорьевна поехала еще на несколько дней во Флоренцию и в конце мая, не заезжая даже в московскую квартиру, проехала прямо в Абрамцево. Она с восторгом рассказывала Савве Ивановичу о римском обществе, и они решили долго не засиживаться осенью в России.

Все лето в Абрамцеве были гости: Петр Антонович Спиро; инженер-путеец Семен Петрович Чоколов, сотрудник Саввы Ивановича, человек умный и дельный; художник Астафьев; пианист Конев, учившийся в Московской консерватории; часто приезжал Неврев, написавший по заказу Мамонтовых портрет кормилицы Сережи и Дрюши, очень красивой молодой крестьянки; два раза был Николай Григорьевич Рубинштейн.

В середине августа приехал в Абрамцево Антокольский, сопровождаемый Гартманом. Савва Иванович с любопытством наблюдал его. Антокольский был мал ростом, худ и черен, говорил с сильным еврейским акцентом, делал в речи ошибки, но излагал свои мысли с таким жаром, с такой вдохновенной убежденностью, что слушать его было наслаждением. И все невольно втягивались в горячую беседу об искусстве, о путях современной живописи и скульптуры, о художниках, с которыми Мамонтовым предстояло познакомиться, о начавшихся в прошлом году передвижных выставках, о галерее Третьякова, о Стасове.

Гартман привез ноты Мусоргского, говорил о нем с восторгом, по нотам этим играли, пробовали петь.

Стали обсуждать предстоящую жизнь в Риме. Антокольский сказал, что не очень скоро вернется туда, так как сейчас он едет к себе на родину, в Вильно, где его ждет невеста. После свадьбы приедет опять в Москву и лишь после этого — в Рим. Жаль было отпускать его из Абрамцева. Нужно было, однако, и самим подумать о поездке.

Уехали в первых числах сентября. Чижова в Москве еще не было, и Савве Ивановичу пришлось отпустить семью, а самому пока что остаться в Москве.

Ненадолго приезжал Антокольский с молодой женой Еленой Юлиановной. Пробыл в Москве несколько дней и уехал в Петербург, пообещав в конце октября быть в Риме.

Елизавета Григорьевна с детьми, матерью, нянями, гувернанткой продвигалась к Риму медленно. Целый месяц ушел на то, чтобы добраться до Женевы, где решено было ждать приезда Саввы Ивановича. Он приехал, поднял всех на ноги и тотчас же увез в Рим.

Здесь, собственно, и начинается сближение Мамонтовых с компанией «русских римлян». Первым из них был музыкант Михаил Михайлович Иванов — Микеле, друг Антокольского.

Отправились с визитом к Праховым; с Адрианом Викторовичем Елизавета Григорьевна была знакома еще с прошлого года. Теперь познакомились с его женой Эмилией Львовной, маленькой женщиной, некрасивой, но очень обаятельной, живой и веселой, хотя несколько экстравагантной.

Эмилия Львовна ввела их в гостиную, небольшую комнату, наполненную уже народом настолько, что пройти в другой конец ее было невозможно, поэтому Эмилия Львовна сама представила гостям Мамонтовых, Мамонтовым — гостей, называя имена, отчества и фамилии, а также прозвища, ею сочиненные: Иванов — «Микеле», Екатерина Алексеевна Мордвинова — «генеральша», ее сестра Маруся Оболенская (без прозвища), молодая красивая итальянка «Лаура», невеста Микеле, и молодой художник Василий Дмитриевич Поленов — «дон Базилио».

Этот вечер в начале декабря 1872 года и нужно, собственно считать вечером создания той компании, которая стала как бы зародышем кружка, прочно вошедшего в историю русского искусства под названием «Мамонтовского», или «Абрамцевского». Здесь возникали связи, многие из которых просуществовали десятилетия, собственно, до конца жизни этих людей.

Назавтра все новые знакомые днем были у Мамонтовых, вечером собрались у Мордвиновой, с которой у Елизаветы Григорьевны установились очень теплые отношения. Экстравагантность Эмилии Львовны сдержанную, склонную к самоанализу Елизавету Григорьевну несколько шокировала, и те места ее записок, где рассказывается об Эмилии Львовне, носят иногда совсем не свойственный стилю Елизаветы Григорьевны иронический характер, а то и осуждающий. Вот один из эпизодов, как он рассказан Елизаветой Григорьевной: «Вечера проходили всегда очень оживленно, в бесконечных спорах по поводу виденного и прочитанного. Эмилия Львовна была верна себе и не позволяла долго быть серьезными. Сейчас же начинала шалить, и всегда вечер кончался смехом и шутками. Шутки ее иногда переходили границы.

Помню, что она раз вылила целый бокал шампанского на голову Антокольского за то, что он не хотел пить. Это очень не понравилось жене Антокольского, но когда она стала протестовать против таких выходок, то услышала от Э. Л. грозное: „Молчи, глупая Мордухша, ты ничего не понимаешь“. Потому „Мордухша“, что все товарищи Антокольского звали его настоящим еврейским именем Мордхе, или Мордух»[22].

Антокольский приехал в Рим вскоре после описанного ранее вечера у Праховых и сразу внес в кружок оживление. «Он был по уму мыслитель, — замечает Елизавета Григорьевна, — и во всех его разговорах было всегда много самобытных мыслей, подымавших в кружке все новые и новые вопросы»[23].

Савва Иванович сблизился с Антокольским больше, чем со всеми другими, еще и потому, что давно уже хотел заняться лепкой, и Антокольский с готовностью взялся наставлять его. Савва Иванович сделал успехи за время пребывания в Риме, и Антокольский серьезно заявил, что у Саввы Ивановича талант скульптора. Каждое утро они прилежно работали в мастерской Антокольского, после обеда уходили либо в так называемую «академию Джиджи», представлявшую собой большой сарай, где можно было рисовать или лепить, либо в студию какого-нибудь художника. В этом случае к ним присоединялись Поленов и Прахов, а иногда и женщины. Часто посещали картинные галереи или исторические места.

В начале января Савва Иванович уехал в Москву, там его уже ожидало письмо от жены, в котором она писала немного о себе и много о детях, писала о посещениях Поленова и Антокольского: «Вчера вечером у меня были Антокольские и Василий Дмитриевич, который в последнее время у нас в семье считается бунтовщиком. Мордух все так же серьезно и мило умен…»[24]. «В субботу собирались с Мордухами в концерт»[25].

И все же после отъезда Саввы Ивановича в римской компании стало потише и поскучнее; видимо, созданию ее и сплочению способствовали его энергия и энтузиазм.

«Живем мы скромнее, — писала Елизавета Григорьевна. — Два, а то и три вечера сидим по домам, как-то все зараз почувствовали необходимость в более сосредоточенной жизни и все принялись за дело. Марк Матвеевич с женою навещают меня чаще всех, и мы с ними подолгу беседуем. Он ужасно милый человек, и мы с ним большие приятели… Антокольский хочет преподнести нам с тобой первый свой эскиз Петра». Савва Иванович в свою очередь пишет: «Я до сих пор еще чувствую себя хорошим человеком под влиянием римской жизни, мне кажется, что для нас с тобой этот год будет чуть ли не лучшим в жизни… Собираюсь лепить по вечерам, заказал все нужное и начну с наслаждением»[26]. И в следующем письме: «Лепить буду в самом непродолжительном времени, глина есть и много, не готовы подставки, жду с нетерпением»[27].

В ответ на письмо об изменении образа жизни в Риме он писал: «Так как вы все остепенились и занялись усидчиво… своим делом, то поневоле воспоминания обо мне связано с каким-то сумбурным переходным временем, о чем я немало жалею. Я скорее друг трезвости»[28].

И, наконец, 24 января сообщает: «Сегодня мне принесли все аксессуары для лепки, и я с удовольствием начну, охота еще далеко не пропала, начну бюст отца. Вчера делал барельеф Семена Петровича[29], вышел довольно похоже»[30].

Савва Иванович действительно приохотился к скульптуре и лепил необыкновенно быстро, один бюст за другим. «Вчера, наконец, я начал лепить, — сообщает он жене, — и так увлекся, что, когда все ушли, я не лег спать и продолжал работать. Начал я бюст отца немного больше натуральной величины. Не буду говорить, что у меня выходит, достаточно того, что охота не только не пропадает, а, напротив, все более и более делается уверенность в своих силах»[31].

Второго февраля он пишет, что у него были гости: Неврев, братья Елизаветы Григорьевны Володя и Саша, приехавший из Италии в Москву Микеле и другие. Неврев серьезно разбирал сделанный Мамонтовым бюст, указал на некоторые ошибки, но нашел, что работа талантлива, и даже согласился сам позировать.

13 февраля: «Вчера у меня были блины, были Чижов, Шмидт, Павлов, Анатолий, Баташов и Спасовский, показывал свой бюст (который на днях в формовку), и все признали, что он похож и лучше всех соответствующих других. Чижов очень заинтересовался моей работой, то и дело заводит разговор о скульптуре»[32]. Интерес, проявленный к работе Мамонтова Чижовым, не следует недооценивать. Переписка его с Поленовым свидетельствует о компетентности Чижова и о способности его профессионально оценивать произведения искусства. Во всяком случае, и Поленов и познакомившийся впоследствии через него с Чижовым Репин очень считались с суждениями и замечаниями умного старика. Что касается деловых способностей Саввы Ивановича, то и о них Чижов становится все более высокого мнения. «Меня теперь особенно поразило, — пишет Мамонтов, — то значение, которое я имею на Ярославской дороге, все трется об меня, даже Чижов и тот во всем адресуется ко мне, по-видимому, я служу каким-то связующим началом для того значения, которое имел отец»[33].

Расположение Чижова имело, впрочем, и оборотную сторону: поняв, что Мамонтова можно нагрузить работой, требующей ума и деловитости, он энергично втягивал его в дела по железнодорожному строительству, и, значит, ему труднее было вырваться из Москвы и поехать к семье, к римским друзьям, по которым он скучал. Начиная с конца февраля письма его Елизавете Григорьевне переполнены жалобами на одиночество, на тоску.

Единственное, что его поддерживает, это поездки в Абрамцево, где все готовится к приезду семьи, да занятия скульптурой. Он делает фотографии с бюста отца и посылает в Рим, чтобы Елизавета Григорьевна показала Антокольскому. Потом лепит бюст Неврева, который исправно позирует ему, и бюст выходит еще лучше, чем первый. «Приеду в Рим, — пишет он с воодушевлением, — и все время, что буду там, буду учиться, а то я не знаю никаких приемов, только и видел раз, как Антокольский начал бюст Милютина»[34]. 2 марта он сообщает, что сам Чижов согласился позировать ему. Он лепит Чижова и все уговаривает переложить с него часть обязанностей, чтобы иметь возможность поехать в Рим, где жена и дети, где Мордух Антокольский и Вася Поленов — дон Базилио, — где Праховы. Четырнадцатого марта Савва Иванович уехал в Рим, и опять началась веселая и наполненная событиями римская жизнь.

Ездили с Антокольскими в Альбано и Фроскатти, побывали большой компанией в Тиволи на вилле д’Эсте. Савва Иванович использовал любую возможность, чтобы поработать рядом с Антокольским, посмотреть, как он лепит, послушать его замечания, указания. Антокольский был доволен Мамонтовым, считал, что он талантлив, настойчив, и, значит, дело пойдет. Антокольский часто писал длинные письма Стасову (он сам называл их простынями) и получал в свою очередь от Стасова еще более длинные. Он читал Савве Ивановичу эти стасовские послания, переполненные восторгами или проклятиями, и иногда показывал их, все утыканные восклицательными знаками и черневшие подчеркиваниями разных сортов: простыми, двойными, волнистыми…

Пятнадцатого апреля Савва Иванович уехал из Рима, чтобы снять помещение в Вене и пожить там с семьей, побродить по открывшейся там Всемирной выставке. Проводив его, Антокольский пишет Стасову: «Если Вы поедете в июле на Венскую выставку, то надеюсь увидеться с Вами. Когда Репин будет в Вене? Вчера уехал один из новых друзей моих, некто Мамонтов. Он едет прямо в Москву, и если поедет через Петербург, то непременно будет у Вас и у Репина. Позвольте же заранее представить его: он один из самых прелестных людей с артистической натурой… Он — прост, добр, с чистою головою; очень любит музыку и очень недурно сам поет. Приехавши в Рим, он вдруг начал лепить, — успех оказался необыкновенный! Недельки две полепил, потом уехал в Москву по делам, где успел сделать три бюста в очень короткое время. С особенным мастерством вышел у него бюст отца. Как только он освободился, он приехал обратно в Рим к своему семейству. Тут-то мы стали заниматься серьезно, и лепка оказалась у него широкой и свободной, несмотря на то, что он лепил только два этюда и то не успел кончить. Вот Вам и новый скульптор!!! Надо сказать, что если он будет продолжать и займется искусством серьезно хоть годик, то надежды на него очень большие. Притом нужно сказать, что человек с большими средствами, и надо надеяться, что он сделает очень много для искусства. Его зовут Савва Иванович Мамонтов. Пожалуйста, когда он будет в Петербурге, примите его, как нашего общего друга».

Но доехать до Петербурга на сей раз Мамонтову было не суждено. Только что он снял помещение в Вене, в загородной гостинице, и хотел было уж вызывать семью, пришло известие: у Праховых родился сын, требуют выполнить обещание, данное Саввой Ивановичем, — быть крестным отцом. Пришлось возвращаться обратно.

Через несколько дней Мамонтовы уехали из Рима, пожили несколько дней в Вене, осмотрели выставку и 1 июля 1873 года уже были в Абрамцеве.

Уезжая из Рима, Савва Иванович оставил Антокольскому заказ на статую. Условия заказа никак не были оговорены ни сроком, ни содержанием, ни трактовкой — статуя работы Антокольского, и все. Это было в те времена величайшим благом для художника, когда он получал возможность делать то, что он хочет, так, как он хочет, и столько времени, сколько ему для этого нужно.

В то время, когда Мамонтовы познакомились с Антокольским, материальное положение скульптора было не из завидных. Став семейным человеком, он вдруг оказался перед лицом жестокой нужды, ибо денег, которые он зарабатывал, делая уменьшенные копии «Ивана Грозного», уже недоставало для того, чтобы спокойно продолжать работу над «Петром I». И вот тут Савва Иванович по каким-то неуловимым признакам понял нужду Антокольского и предложил ему кредит две тысячи рублей в счет оплаты за будущую статую (общая сумма заказа составляла девять тысяч рублей).

Тридцатого мая Антокольский пишет Стасову: «Спешу сообщить Вам, что Савва Иванович Мамонтов открыл мне кредит в 2 тысячи рублей для окончания начатых работ. Как видите, кризис миновал…».

Статуя, над которой начал работать Антокольский, была задумана им еще в академические годы. Он сделал тогда по заказу некоей дамы, желавшей обратить его в христианство, копию «Распятия» Ван-Дейка из дерева и воска. В христианство он не обратился, но глубоко и надолго задумался над историей Христа и его образом.

А теперь, когда представилась возможность, решил создать произведение, которое стало бы воплощением всех его размышлений, — «Христос перед судом народа». Он задался целью создать образ не бога, а человека, борца и мыслителя.

И вот наиболее трагический момент в земной жизни Христа — не казнь, не распятие, а именно суд народа — решил передать своей статуей Антокольский. «Здесь и связался узел драмы…» — пишет он Стасову, посвящая его в свой замысел. И еще: «Под судом народа я подразумеваю и теперешний суд».

Антокольский приступил к работе немедленно, после разговора с Саввой Ивановичем. Получив от него заказ, он решил именно ему предназначить своего Христа.

И теперь, когда будущее статуи определилось, Антокольский стал работать быстро, с увлечением. Месяца через три, в июне, он показывает ее приехавшему в Рим Репину и в письме к Елизавете Григорьевне сообщает: «Репин в восторге от моего „Христа“».

Приехавшие осенью 1873 года в Рим Мамонтовы нашли статую почти готовой (в глине), и в письме Стасову Антокольский обещает окончить работу через месяц, однако проходит три месяца, а он все работает, и все ему кажется, что работа вот-вот будет завершена. В конце 1873 года Мамонтов вновь приезжает в Рим навестить семью и видит, что Антокольский продолжает работать над «Христом». Вернувшись в Москву, Мамонтов пишет Поленову: «Мордух со своим Христом прелесть. Христос не только не надоел ему, но день ото дня при мне росла его сила. Вообще, на мой взгляд простого смертного, это огромное произведение, в нем я впервые увидел мировое значение Христа. При мне он его все еще работал, теперь жена пишет, что голова окончена». Это письмо датировано 11/23 февраля 1874 года. В письме, посланном из Рима в последних числах февраля, Антокольский сообщает наконец Мамонтову: «У меня сегодня праздник: „Христос“ кончен!» Но статуя Христа не скоро еще попадает к Мамонтовым. Еще не раз будет возвращаться к ней Антокольский, доводя ее до совершенства, — в Риме, потом в Париже, куда переедет на постоянное жительство…

В мае 1878 года Антокольский выставляет «Христа» на Всемирной парижской выставке, получает высшую награду и даже орден «Почетного легиона». Лишь весной 1880 года «Христос» попадает наконец в Россию, но не в Москву, а сначала в Петербург, где в залах Академии художеств была устроена выставка его работ. Мамонтов приехал в Петербург и предложил Антокольскому перевезти все его работы в Москву, устроить и там выставку, предлагая для этой цели свой дом на Садовой-Спасской. Антокольский сначала горячо ухватился за такую мысль, но неуспех выставки в Петербурге заставил его отказаться от этой затеи. В апреле или мае 1880 года «Христос» прибыл наконец в Москву и был установлен в большом кабинете мамонтовского дома. Однако, повествуя о судьбе статуи, мы забежали несколько вперед.

Итак, 1 июля 1873 года Мамонтовы приехали в Абрамцево. В Абрамцеве самым спешным образом велось строительство: для Елизаветы Григорьевны строили лечебницу и школу, для Саввы Ивановича — мастерскую.

Относительно мастерской Савва Иванович вел еще с зимы переговоры с Гартманом. Гартман был тогда модным архитектором, его очень поднимал в своих статьях Стасов, приветствуя то направление, которому Гартман, так же как и другой архитектор — Ропет[35] (с ним еще предстоит знакомство), следовал. Это был так называемый «стиль рюсс», пытавшийся возродить в архитектуре элементы прикладного народного искусства.

Именно в этом псевдорусском стиле и была построена мастерская. Когда она была готова, Савва Иванович почувствовал, что мастерская — что-то не то… Но причину неудачи видел в том, что Гартман сам не следил за выполнением своего проекта, а на словах рассказывал, что и как своему десятнику Громову, который и руководил постройкой в Абрамцеве. Сам Гартман жил в то лето в Кирееве, где строил дом для Федора Ивановича Мамонтова. Умер он скоропостижно тем же летом в Кирееве, так и не увидев абрамцевской мастерской. Но, надо думать, что постройка вряд ли принципиально отличалась от его замысла.

Все же Савва Иванович, несмотря ни на что, постройке был рад. Ему очень хотелось собрать в Абрамцеве художников и скульпторов, сколотить около себя художественный кружок, и он забрасывает письмами Антокольского и Поленова, убеждая их переехать работать в Россию, в Москву, в Абрамцево… А их особенно и уговаривать не надо. И они и приехавший летом в Италию Репин уже тоскуют по России. В Риме доктор Боткин осматривает Репина и находит у него нервное расстройство. Но нервное расстройство тоже ведь не бывает без причин. А причина — ностальгия.

Состояние Поленова не лучше. «Я чувствую себя в Италии очень не у себя, — пишет он Чижову, — как-то без почвы, без смысла, а притом еще расслабляющая жара действует на меня, жителя северных обонежских лесов, очень отупляюще». Антокольский же работает в Италии в прежнюю силу, даже поднимается все выше, но и он в те годы не мог думать, что ему придется провести остаток жизни за границей, и в ответ на приглашения пишет: «Надеюсь, что на будущее лето я сам явлюсь в Абрамцево». О том же писал и Поленов.

Но Мамонтов нетерпелив, и письма, одно за другим, шли из Москвы в Рим.

Поленов этим летом уехал из Рима, побывал в имении своих родителей, Имоченцах, с восторгом писал Савве Ивановичу о том, как дышит он полной грудью и какой живительный сосновый воздух в Олонецком крае: «Итальянцы не подозревают, что такой на свете существует». И уверен, что намерение переехать в Россию — самое серьезное… Но… не в этом году. Он решил попробовать поработать в Париже.

Но пройдет еще три года, пока Поленов и Репин, окончив пенсионерство, осядут в Москве. Впрочем, осенью Поленов по пути в Париж заехал в Абрамцево. За несколько дней до него в Абрамцево приехали Праховы. Поленов рассказывал о севере, восторгался им, бранил Италию, причем тем больше бранил, чем больше восторгались ею Праховы, которым отныне предстояло жить в Петербурге.

Этим летом построено было в Абрамцеве еще одно интересное здание — баня. Строил ее архитектор Ропет в том же псевдорусском стиле, в каком Гартман строил мастерскую. Баня получилась несколько удачнее мастерской, хотя и она не представляла значительного архитектурного сооружения.

В конце сентября Мамонтовы уехали в Италию и, не задерживаясь на пересадках, через несколько дней прибыли в Рим. В Риме из всей компании жили теперь только Антокольские, очень обрадовавшиеся приезду друзей. Они чувствовали себя совершенно одинокими, хотя в Риме жили еще русские художники, даже появился незадолго до приезда Мамонтовых Семирадский, однокашник Антокольского по Академии. Но Антокольский и в Академии не был дружен с Семирадским, не сошлись они близко и в Риме.

Савва Иванович пробыл в Риме всего несколько дней, устроил семью и тотчас же уехал домой. И хотя он очень торопился, решил все-таки сделать небольшой крюк и побывать в Париже, который после грозных событий, потрясших его в начале 70-х годов, вновь стал центром художественной жизни Европы.

Город был весел и оживлен. Трудно было представить, что какие-нибудь три года назад он изнывал под тяжестью осады бисмарковских полчищ, что его улицы перегораживали баррикады и засевшие за ними коммунары отстреливались от войск версальцев, что стена кладбища Пер-Лашез была забрызгана кровью расстрелянных.

Что ж, хотя и разгромлена была коммуна, хотя и восторжествовали версальцы, — Франция стала республикой. Недолог оказался век реставрации, век новых Бурбонов, столь же недолог, как век Орлеанов и век «маленького Бонапарта». Отныне настал век парламента.

Парламент — вот с чего начал свое знакомство с Парижем Савва Иванович Мамонтов.

Но парламент не доверял еще Парижу, свободомыслящему, дерзкому и взрывчатому; парламент обосновался в старой цитадели — Версале, словно бы продолжая наступление на город из летней резиденции канувших в небытие королей.

Мамонтов приехал в Версаль, купил билет за 20 франков и занял место в помещении для публики. Но парламент разочаровал его. Он как-то сразу почувствовал иллюзорность прав этого учреждения, только что родившегося, бессмысленность политических страстей, обуревавших депутатов. Однако по предрассудку, весьма распространенному, решил, что дело здесь в национальных особенностях французов. «Француз сказывается во всем, — пишет он, — шуму много, а толку мало, правительство же, как и везде, пользуется своей силой и не обращает внимания ни на правоту, ни на совесть, так-таки отлично грозит своим полновесным кулаком, что из бедной свободы и тут выходит карикатура»[36].

Нет, бог с ним, с парламентом. Искусство — вот единственное, что не обманывает надежд.

Назавтра он пошел знакомиться с Репиным. Репин жил около Монмартра, в маленькой квартирке. Поблизости, в одной из соседних улочек, находилась его мастерская, и в ней он проводил почти весь день.

Репин был мал ростом, скор в движениях, в словах и в суждениях. Жена его, Вера Алексеевна, была милой, совсем юной особой, Репин женился на ней два года назад, и теперь у них была годовалая дочь Вера.

Несмотря на молодость, Репин получил уже известность после того, как написал «Бурлаков» и выставил их сначала в Петербурге, на Академической выставке, потом на Всемирной — в Вене. Картину приобрел великий князь Владимир Александрович, но, несмотря на это обстоятельство, Репин не избежал нападок консервативной критики. А министр государственных имуществ Зеленой, в ведении которого были вопросы судоходства, обвинил его даже в клевете, ибо, заявил министр, бурлаки — явление в настоящее время не типичное, их заменяют паровыми судами, и бурлаков уже почти нет, а скоро и совсем не будет (словно бы Репин составлял иллюстрированный отчет о состоянии судоходства на какой-то год, а не создавал обобщенную характеристику целой эпохи российской жизни).

Этот разговор с Зеленым произошел вскоре после приезда Репина в Париж, в мастерской Боголюбова, которому Академия поручила наблюдение за проживающими в Париже пенсионерами. Репин рассказывал Мамонтову, что министр обратился к Боголюбову с такими словами:

— Хоть бы вы, Алексей Петрович, внушили этим господам, нашим пенсионерам, чтобы, будучи обеспечены своим правительством, они были бы патриотичнее и не выставляли бы обтрепанные онучи напоказ Европе на всемирных выставках…

В разговорах с Репиным незаметно пролетело три часа. Говорили о Москве, о французских художниках, об Италии, о планах на будущее. У Репина прошло раздражение, в котором он пребывал в Италии, и теперь он вспоминал о ней даже с некоторым удовольствием. Суждения его об искусстве импонировали Савве Ивановичу. «Он неглупый, молодой, — писал Мамонтов, — с высокими честными стремлениями в искусстве. В поднебесные выси не лезет, философского камня не ищет, а потому и можно полагать, что из него выйдет положительная сила»[37].

Репин, так же как Поленов и Антокольский, обещал приехать на родину в самом недалеком будущем. И, конечно же, посетить Абрамцево.

В середине ноября Мамонтов был уже в России, но вскоре опять заскучал о семье.

Приближалось рождество, когда со спокойной совестью можно покинуть Москву и укатить к своим в Италию. Савва Иванович быстро собрался и в компании младшего брата Николая Ивановича через месяц после приезда в Москву снова сел в поезд и в конце декабря приехал в Рим. С великим трепетом показывал он Антокольскому привезенный с собой бюст Гартмана. Но Антокольский пришел в восторг. Он уверял, что Савва Иванович от одной работы к другой делает успехи необычайные и что бюст Гартмана тому свидетельством.

Почти одновременно с Саввой Ивановичем в Рим приехала из Мюнхена вдова композитора Серова, Валентина Семеновна, привезла Антокольскому рисунки своего девятилетнего сына, чтобы узнать его мнение: действительно ли они так талантливы, как утверждает мюнхенский художник Кёппинг, и если да, то что ей делать, чтобы не похоронить талант своего Тоши.

Рисунки маленького Серова были признаны талантливыми, даже очень, и Антокольский посоветовал повезти мальчика в Париж и отдать в учение Репину, который был когда-то введен Антокольским в дом Серовых.

Елизавета Григорьевна в своих записках дает очень меткую характеристику Валентине Семеновне. «Она для меня была очень интересным человеком, я таких еще не встречала. Типичная шестидесятница, в полном смысле этого слова, она сама участвовала в Петербурге в движении партий этого горячего времени, сама переживала то, о чем до меня доходили только смутные слухи, она и теперь спокойно сидеть не могла, всех тормошила, поднимала самые животрепещущие вопросы, убеждала, спорила, не сообразуясь с тем, кому это приятно, кому — нет. Говорила подчас резко и бестактно, что многих коробило. Мне вопросы, которые она задавала, настолько были интересны сами по себе, что я не замечала тогда всех ее шероховатостей. Наружность ее тоже не могла не остановить внимание человека, видевшего ее в первый раз. Небольшого роста, плотно сложенная, с очень определенным еврейским типом, крупными чертами, большими губами, резким голосом. Все вместе это как-то не вязалось с ее музыкальной специальностью. Но как музыкант, она внесла тоже много оживления в наши музыкальные собрания»[38].

В начале января Савва Иванович уехал в Москву и «опять, — как пишет Елизавета Григорьевна, — пошла покойная римская жизнь, нарушаемая только вспышками Серовой»[39].

Вообще появление в Риме Саввы Ивановича всегда вызывало всеобщий подъем, высокий прилив энергии, словно какое-то возбуждающее лекарство введено в анемичный организм, и как только он уезжает, опять начинается «покойная» жизнь, которая кажется особенно покойной по контрасту с тем, что только что происходило. Так что Савва Иванович зря декларирует себя в одном из приведенных выше писем «другом трезвости». Конечно, сам по себе, вне общества соответствующих людей, он мог показаться человеком умеренным, но, попадая в среду, его возбуждавшую, он сам становился сильнейшим возбудителем. Впоследствии он станет возбудителем не только веселья, но и творческих процессов у тех людей — художников, артистов, музыкантов, — с которыми столкнет его судьба, подобно катализаторам, ускоряющим реакцию.


В Москве, как и в прошлые годы, когда оставался он без жены и детей, Савва Иванович тосковал отчаянно. Как вдруг пришло письмо от Поленова и такое обнадеживающее: спрашивал, можно ли найти в Москве мастерскую. Савва Иванович ответил подробным письмом, рассказывая обо всех возможных вариантах организации мастерской, и в заключение писал: «Устроиться в Москве можно на всякую руку, об этом нечего беспокоиться. Ах, черт возьми, как бы это было хорошо, если бы Репин, Мордух, Вы в самом деле были бы в Москве, как бы можно было хорошо, деятельно, художественно зажить…».

В конце марта 1874 года, перед отъездом в Москву, Елизавета Григорьевна встретилась, как было условлено, с мужем в Париже. Поленов, достаточно уже обжившийся здесь, водит Мамонтовых по городу, знакомит с его примечательными местами и укромными уголками. К ним присоединяется приехавший в Париж почти одновременно с Мамонтовыми товарищ Поленова по Академии Константин Савицкий. В салоне Боголюбова Мамонтовы познакомились с Иваном Сергеевичем Тургеневым. Это было, пожалуй, самое волнующее знакомство. Тургенев находился тогда в зените славы.

Тургенев, узнав, что Мамонтовы — владельцы Абрамцева, предался воспоминаниям. Он впервые попал в Абрамцево двадцать лет назад, когда жив еще был Сергей Тимофеевич. И Константин Сергеевич был жив. И сам он был молод… Как же, как же, при первой возможности он обязательно приедет в Абрамцево… Он живо все помнит: и дом, и лес, и эту чудесную чистую Ворю…

Прожив в Париже недели две, Мамонтовы уехали домой и, не задерживаясь в Москве, 1 мая прибыли в Абрамцево.

Гости бывали этим летом в Абрамцеве часто. Приезжала Гликерия Николаевна Федотова, артистка Малого театра, входившая тогда в известность. Гостила Эмилия Львовна Прахова с детьми. Все лето жил в Абрамцеве старший брат Прахова, Мстислав Викторович, профессор словесности Дерптского университета, человек необычный и сложный. В воспоминаниях и письмах Антокольского, Репина, Поленова Мстислав Прахов предстает человеком очень эрудированным, самоотверженным и добрым. С его именем Антокольский связывает начало своего увлечения литературой, а Поленов считает его одним из главных создателей Мамонтовского кружка. Интересна характеристика Мстислава Викторовича, данная Поленовым: «Внешне странный, почти юродивый, он своим высоким настроением выделялся и даже как бы противоречил общему тогда представлению об интеллигентном передовом человеке. В то время когда эстетика изгонялась из искусства, а на ее место водворялась доктрина, тенденция, он в своем наивном идеализме имел мужество пойти против течения и тихо, но твердо выставить эстетическую потребность человека, не только как возможного деятеля, но как одно из самых необходимых начал человеческого существования». Воспоминаниям этим Поленов предался много лет спустя, в 1900 году, когда Мстислава Викторовича уже не было в живых, а Мамонтов пережил сильнейшее душевное потрясение. Он писал обо всем этом в письме к Мамонтову, и вслед за строками, посвященными Прахову, продолжал, обращаясь к Савве Ивановичу: «Ты ухватился за это и, поняв не теорией, а чувством, стал проводить в жизнь».

Впервые Мстислав Викторович появился у Мамонтовых осенью 1873 года, когда в Абрамцеве гостил его брат с женой и детьми. Всю зиму 1873/74 года Мстислав Викторович прожил у Мамонтовых в их московском доме, читал свои переводы Гафиза и порой поражал Мамонтова своей нездешностью настолько, что тот только ахал и потом писал Поленову немного иронически: «Мстислав Прахов и по сей момент у меня, витает в облаках, нюхает райские цветы, и только потому носит штаны, что холодно. Ай, ай, ай, какой идеалист, я таких не видывал! — А впрочем, подумав, делал приписку: — Благодаря ему я держусь пока на надлежащей высоте чувств, а то, право, скоро бы сделался не плоше любого лавочника».

Всю осень у Саввы Ивановича шла деятельная переписка с Антокольским, собиравшимся в конце года в Москву. Мамонтов посылает ему фотографии со своих последних работ: бюсты Елизаветы Григорьевны, Адриана Викторовича Прахова и Андрея Ивановича Дельвига (портрет которого восемь лет спустя написал Репин); Антокольский очень обстоятельно анализирует достоинства и недостатки этих работ, дает указания, хвалит за энтузиазм, настаивает на необходимости серьезно учиться, обещает по приезде в Москву недели две поработать с Мамонтовым.

Тогда же Антокольский переслал Мамонтовым купленную ими в Италии картину Морелли «Богоматерь, идущая с Голгофы». В те годы Морелли восхищались все. Репин, Поленов дают очень высокую, просто-таки восторженную оценку его картинам. Поленов пишет, что его картины «блистали, как драгоценные камни»; склонный к восклицательным оборотам, Репин называет их «дьявольщиной!», «искушением!» и пр. Оба они, Репин и Поленов, побывали в мастерской Морелли летом 1873 года, когда Репин приезжал в Италию, и, по-видимому, под влиянием их отзывов с ним познакомились Мамонтовы и купили его картину.

В конце июня 1875 года приехала в Абрамцево, где уже с марта жила вся семья Мамонтовых, Валентина Семеновна Серова с сыном, который оказался уже не Тошей и не Тоней, как его называла мать, а Валентином.

В Абрамцеве его стали называть Антоном. Антон был мал ростом, коренаст, угрюм, по-европейски опрятен. Он провел с матерью за границей три года: в Мюнхене, потом в Париже, куда она увезла его по совету Антокольского.

В Париже Антон учился у Репина рисованию и, кажется, сделал успехи. Теперь он глядел дичком, исподлобья, как зверек, заново знакомился с Россией, которую оставил, когда был еще совсем мал. Но скоро он освоился, стал общителен, и очень сдружился с Сережей Мамонтовым, старше которого был на два года. У них немного не сошлись вкусы: Сережа больше всего любил собак, Антон всему на свете предпочитал лошадей, но это не помешало их дружбе и озорным затеям. Вока был еще мал, и на него, естественно, смотрели сверху вниз. Дрюша был слаб, болезнен, понимал это и сам в проказах не участвовал. Что-то трогательное, не по годам духовное было в его облике. В ту пору в Абрамцеве все чаще стали появляться двоюродные братья и сестры юных Мамонтовых: дочери Федора Ивановича — Маша и Соня — и множество «Анатольевичей»: Милуша, Таня, Миша, а потом и другие, помоложе. Весело было в Абрамцеве каждый день. А бывали еще и «большие дни», когда предпринималось что-нибудь необычайное: катание на плотах, кончавшееся пикником, поездка в Троице-Сергиевскую лавру…

Мать и сын Серовы быстро освоились у Мамонтовых, слились с абрамцевской средой, и хотя они посетили Абрамцево впервые, когда кружка художников там еще не существовало, это посещение стало прелюдией того настоящего, на долгие годы, слияния с Абрамцевым, которому предстояло сыграть столь выдающуюся роль в жизни Серова-художника.

Мамонтовы уехали из Абрамцева в самом начале осени, в сентябре, ибо ожидалось вот-вот появление на свет еще одного ребенка. 20 октября 1875 года Елизавета Григорьевна родила дочь, которой дали имя Вера.

Летом 1876 года вернулся в Россию Репин. Все лето он прожил на даче Шевцовых (родственников жены) и написал там небольшую вещицу: «На дерновой скамье» — картину, полную света и воздуха, своеобразно трансформирующую уроки новой французской живописи.

Работы, привезенные им из Франции, огорчили всех его друзей и почитателей. И Чистяков и Стасов, ставший репинским апологетом, после того как увидел «Бурлаков», отрицательно отозвались о его новых картинах. Репин огорчился, даже обиделся на Стасова, перестал бывать у него, но скоро понял, что, как ни горька правда, а все же она — правда: только Россия сможет оплодотворить его творчество. Он решил провести зиму у себя на родине, в Чугуеве, и в начале октября уехал из Петербурга. Пять дней он с семьей пробыл в Москве. Неизвестно, виделся ли Репин в эти дни с Мамонтовыми, которые примерно в это же время переехали из Абрамцева в Москву. Но так или иначе именно в эти дни окончательно созрело его решение после возвращения из Чугуева поселиться в Москве. «Она до такой степени художественна, красива, — писал он Стасову, — что я теперь готов далеко, за тридевять земель, ехать, чтобы увидеть подобный город, он единственный! И, несмотря на грязь, я почту себе за счастье жить в Москве!»

Репин в Чугуеве прожил год, в середине мая 1877 года он приезжал на несколько дней в Москву, чтобы найти квартиру и приготовить ее к приезду семьи. У Репиных кроме старшей дочери Веры в Париже появилась еще одна дочь — Надя, а в Чугуеве родился сын Юрий.

В этот свой приезд Репин впервые попадает в Абрамцево, о чем пишет Прахову: «Были мы у Мамонтовых и, несмотря на скверную погоду, время провели чудесно.

Я склонен думать, что Абрамцево лучшая в мире дача, это просто идеал!..»

Летом 1877 года в Абрамцеве построен был просторный дом, который прочно вошел в историю русского искусства, как «Яшкин дом». Такое необычное название произошло потому, что дом этот полюбился маленькой Верушке, которая, начав болтать, говорила о себе не так, как все дети, в третьем лице, а в первом: «я»; поэтому была она прозвана «Яшкой», а дом, к которому она прониклась такой симпатией, соответственно — «Яшкиным домом».

Первыми гостями, поселившимися в «Яшкином доме», были Праховы, приехавшие в конце лета.

В начале октября Мамонтовы переехали в Москву. В Москве уже жили Репины, приехавшие месяцем раньше.

Репин привез из Чугуева: «Возвращение с войны» — картину, навеянную балканскими событиями, «Под конвоем», «В волостном правлении», «Чудотворную икону», портреты дочерей Веры и Нади, кое-что еще, а также три удивительно острые по психологической характеристике портрета чугуевских обитателей: «Мужичок из робких», «Мужик с дурным глазом», наконец, третья из этих картин, подлинный шедевр, — «Протодьякон», вещь необыкновенной силы; «Варлаамище», как назвал его Мусоргский, которому «Протодьякон» напомнил монаха-расстригу из «Бориса Годунова».

Третьяков, увидев картины, привезенные Репиным из Чугуева, восхитился «Протодьяконом» и предложил Репину обменять его на портрет Тургенева, который Репин в Париже написал по заказу Третьякова. Портрет не нравился ни Тургеневу, ни Третьякову, ни самому Репину. Тем не менее он был водворен в Третьяковскую галерею, ибо среди всех портретов Тургенева оказался все-таки лучшим. И вот сейчас этот портрет Третьяков хотел вернуть Репину в обмен на «Протодьякона». Репин согласился, ему самому неприятно было, что неудачная картина его кисти выставлена напоказ. И Репин после долгой торговли с Третьяковым (который упорно называл картину «этюдом», хотя отлично понимал, какая это вещь) получил за него добавочную плату.

Этим событием ознаменовалось начало жизни Репина в Москве. Поселился Репин в Большом Теплом переулке, у Девичьего поля, в доме купца Ягодина. Нередко он бывает в доме Мамонтовых на Садовой-Спасской.

Все чаще заглядывает к Чижову, с которым познакомил его в Париже Поленов и с которым он теперь сблизился, встречаясь у Мамонтовых.

Однажды осенью 1877 года Репин пришел к Чижову и увидел, что старик мертв. Чижов болел перед этим, но совсем уж было поправился, даже собирался по делам в Петербург и вдруг скончался скоропостижно.

Когда-то Репин точно так же увидел только что умершего композитора Александра Николаевича Серова и через много лет сокрушался: «Как жаль: все мы были так поражены, убиты, и мне не пришло в голову зарисовать эту красивую смерть». Теперь Репин стал трезвее. Никому ничего не сказав, он пристроился с альбомом и стал рисовать. Старик полулежит в кресле с высокой спинкой, голова его склонилась набок. На столе догорают две свечи…

Репин, использовав этот рисунок, написал небольшую картину «Мертвый Чижов» и подарил ее Савве Ивановичу. Зимой 1877/78 года (по-видимому, в начале 1878 года) Репин создал очень удачный портрет Елизаветы Григорьевны — первый живописный портрет, дающий представление не только о внешнем облике этой женщины, но и о ее характере. Репин был настолько доволен этим портретом, что дебютировал им на Передвижной выставке в 1878 году. Там же были выставлены «Протодьякон», «Мужичок из робких», «Мертвый Чижов» и «Портрет матери». Именно за эти картины Репин был принят в члены Товарищества передвижных художественных выставок в обход общим правилам об обязательности определенного срока пребывания в экспонентах.

Вскоре после приезда в Россию Репина вернулся из Парижа и Поленов. Весь август 1876 года он прожил в имении своих родителей Имоченцах, сентябрь — в Петербурге, где в Академии художеств выставлены были отчетные работы пенсионеров Поленова, Репина и Ковалевского. Самой интересной работой Поленова, выполненной за границей, была картина «Право господина», за которую он получил звание академика и которую приобрел для своей галереи Третьяков. Картиной этой, однако, Поленов не сказал еще своего слова в искусстве, он, так же как и Репин, должен был соприкасаться с родной своей землей, чтобы создать что-нибудь значительное.

За время пребывания в Имоченцах Поленов написал портрет сказителя былин Никиты Богоданова — картину, о которой Репин сказал, что ее как бы «другой человек написал».

В конце сентября Поленов уехал на Балканы, в действующую армию, добровольцем, но пробыл там всего два месяца и в ноябре приехал в Москву с крестом и медалью за храбрость.

В начале июня 1877 года Поленов приезжает в Москву и, остановившись в доме Чижова, подыскивает для себя квартиру и мастерскую. Наконец он находит ее невдалеке от квартиры Репина, который в это время уехал в Чугуев за семьей.

По-видимому, Поленов бывал в это лето в Абрамцеве, ибо в письмах к нему из Чугуева Репин неизменно передает приветы Мамонтовым. В Абрамцеве Поленов, однако, не работал или почти не работал. Большая часть этюдов этого лета сделана в Московском Кремле. Из окна своей новой мастерской он делает очень светлый, солнечный этюд московского дворика, заросшего травой, со старыми, покосившимися домами, с колодцем и с церковью Спаса на Песках в отдалении.

Но поселиться Поленову в Москве все еще окончательно не удавалось. В ноябре он снова уехал на Балканы. Пробыв там до января следующего года, он при первой возможности вернулся в Россию.

Он пришел к Мамонтовым с большим солдатским ранцем, полным этюдов, привезенных из Болгарии, показывал их, дарил, рассказывал о своем путешествии. «С этого дня, — пишет в своих воспоминаниях Всеволод Мамонтов, — Василий Дмитриевич не сходил с моих глаз».

В начале лета Поленов написал свой знаменитый «Московский дворик», а в конце лета, переселившись на другую квартиру, на самую окраину Москвы, в Хамовники, — еще одну замечательную вещь: «Бабушкин сад».

Картины эти не были тогда по достоинству оценены ни критикой, ни даже самим автором, а между тем эти полотна — не только самое примечательное из созданного Поленовым, но и весьма значительное явление в отечественном пейзажном искусстве.

В 1878 году Мамонтовы приехали в Абрамцево рано — 1 апреля. На пасху приехал священник из Хотькова, и заутреню служили в доме. Елизавета Григорьевна обмолвилась, что надо бы в Абрамцеве церковку поставить. Савва Иванович согласился.

Но в этом году церковь строить не придется, пока решили пристроить к основному дому, справа по фасаду, — столовую. Гостей всегда было в Абрамцеве полным-полно, да и семья разрасталась.

Третьего мая в абрамцевском доме появилась на свет Шуренька. Родилась она маленькой, жалкой, косила глазками, плакала все время, а с ней, когда никто не видел, плакала и Елизавета Григорьевна.

Савва Иванович не надеялся, даже был почти уверен, что Шуренька не выживет, но выходили все же.

Лето проходило, как обычно проходило оно в абрамцевские годы: приезжали родственники, приезжали соседи, носились по парку мальчики. Бойко топала по всем комнатам Верушка, болтала очень забавно и день ото дня становилась все обаятельнее: такая маленькая женщина. Савва Иванович Верушку любил теперь больше других.

Сам он, как обычно, уезжал по утрам в Москву, в правление, был там строг и серьезен, а к вечеру возвращался. Еще по пути от Хотькова разглаживались морщины на лбу. Слышался визг пил, стук молотков, плотники кончали пристройку. За полверсты от дома сходил он с дрожек, которые всегда подавали к приходу вечернего поезда, шел по тропинке от станции к веранде, громко, чтобы слышно было в красной гостиной, стучал по лестнице башмаками. Верушка выбегала, раскинув ручонки, ему навстречу, он приседал, чтобы стать ростом вровень с ней, она обхватывала его шею, он прижимал ее к себе, и не было в тот миг на земле человека счастливее Саввы Мамонтова…

Как знать, может быть, прав Антокольский, когда пишет ему, что его дело — искусство, а не строительство железных дорог. Вот и жена просит его быть осмотрительнее в новых проектах, не зарываться… Если бы знать, где нужно остановиться! Да и как остановиться, как бросить дело, начатое отцом и завещанное именно ему? Как остановиться, когда одно дело цепляется за другое, один проект порождает другой. Вот хотя бы Антокольский — болеет беспрерывно, то одно у него, то другое, а работает без передышки: только окончил «Петра» и «Христа», как принялся за «Сократа», окончил «Сократа», а уже работает над «Спинозой». Теперь пишет из Парижа взволнованные письма о Всемирной выставке, о том, что академик Якоби, которому поручили экспозицию художественного отдела в русском павильоне, мстит «отступникам», то бишь передвижникам, развешивает их картины в самых невыгодных местах, а его, Антокольского, статуи расставляет так, что свет на них падает самым невыгодным образом…

Да, много в этом мире всякой дряни. Воевать с ней и воевать. Но ведь для этого нужны деньги. А где их взять, если не заниматься дорогами? Это еще вопрос, станет ли он скульптором, настоящим скульптором, а вот помогать таким, как Антокольский, как Поленов, как Репин, облегчать их путь — это он может. И — будет!..

Репин в тот год приехал в Абрамцево в начале июля со всей семьей и поселился в «Яшкином доме». Приехал он в Абрамцево с заказом Третьякова написать портрет Ивана Сергеевича Аксакова. Заказу этому предшествовали события чрезвычайные, всколыхнувшие не только всю Россию, но и всю Европу. События касались Балканской войны, и Иван Аксаков сыграл в них особую роль. В статьях своих и речах он ратовал за вступление России в войну на стороне Сербии и Черногории, в защиту восставших болгар, и на Западе появились даже такие утверждения, что-де война России с Турцией — дело рук Ивана Аксакова. Суждение это было весьма поверхностно, но доля правды в нем есть.

Балканская война была выиграна славянами. По Сан-Стефанскому договору балканские народы получали дополнительные территории и вольности.

Россия ликовала. В Петербурге строили триумфальную арку, готовились к встрече победоносного воинства. Но торжество оказалось преждевременным. Англия, Австрия, Германия созвали конгресс в Берлине для пересмотра Сан-Стефанского договора. Ход конгресса был печален для России.

И тут опять выступает от лица русской общественности Иван Сергеевич Аксаков. Речь, произнесенная им 22 июня 1878 года в Славянском комитете, была резкой, была переполнена упреками по адресу российской делегации в конгрессе — Горчакова, Шувалова — и оканчивалась словами, которые можно было истолковать как обвинение, брошенное самому царю. Речь произвела впечатление необыкновенное, и не только в России. Иван Сергеевич передал ее на Запад, и ею зачитывались в Париже. Франции, перенесшей за несколько лет до этого поражение в войне с Пруссией, было не до того, чтобы интриговать против России, больше того, там теперь России сочувствовали. Зато напечатанная в Берлине речь была немедленно запрещена личным приказом Бисмарка, все экземпляры ее — изъяты. И хотя все знали, что царь недоволен результатом конгресса, но, острастки ради, чтобы неповадно было критиковать людей, царским доверием облеченных, журнал «Гражданин», где была напечатана речь Аксакова, был закрыт на три месяца, а Ивану Сергеевичу Аксакову предложили покинуть Москву. Он удалился во Владимирскую губернию, в село Варварино, принадлежащее дочери поэта Тютчева — Екатерине Федоровне (на другой дочери Тютчева — Анне Федоровне — Аксаков был женат).

Через несколько месяцев, правда, царь разрешил Аксакову вернуться в Москву, но пока что Иван Сергеевич был пострадавшим за правду и за честь славянскую. И вот в эти тревожные и наполненные бурными страстями дни начала июля Третьяков заказал Репину портрет опального славянофила.

С этим заказом Репин и приехал в Абрамцево.

Работал он в Абрамцеве в то лето много и плодотворно; рисовал гостей мамонтовского дома: Мстислава Викторовича Прахова, который так привязался к Мамонтовым, что стал как бы членом семьи; рисовал племянницу Мамонтовых Танечку; рисовал Сережину гувернантку Александру Антоновну; нарисовал всю компанию за чтением в красной гостиной. Написал маслом на лужайке на фоне леса свою старшую дочь Веруню с букетом цветов. Портрет получился светлый и солнечный.

Но главным интересом и Репина и всех в Абрамцеве тем летом были Балканские события. Еще из Чугуева он привез картину «Возвращение с войны» — раненый солдат в родной деревне. Потом в Москве написал картину, изображавшую проводы хирурга Пирогова на Балканы, а когда война окончилась, написал еще одну вещь — «Герой минувшей войны», которую в письме Третьякову, просившему уступить ему картину, называл просто «Солдатик».

Но самые капитальные картины, связанные с волновавшей всех темой, Репин начал тем летом в Абрамцеве. Первая из них — «Проводы новобранца». Он много работал с натуры. Крестьяне окрестных деревень — Ахтырки, Быкова, Репихова, Хотькова — позировали охотно. Многие из них стали прототипами будущего произведения, и Репин был доволен результатами труда этого лета.

Второй замысел Репина, возникший в то лето в Абрамцеве, вылился в картину, ставшую одним из значительных произведений не только Репина, но и всей русской художественной школы, — «Запорожцы»…

В Абрамцево продолжали приезжать гости. Разговоры то и дело переходили на историю прошедшей войны. Толковали о трагических, обидных результатах Берлинского конгресса. Во время одной из таких бесед, когда женщины куда-то удалились, профессор Московской консерватории Рубець, огромный, круглолицый, огляделся и, удостоверившись, что его окружают одни мужчины, таинственно полез в боковой карман и, достав исписанный мелким почерком листок, сказал:

— От, братцы, послухайтэ, яку наши диды с туркой дипломатыю велы. И не якых конгресив! Жинок блызько нэмае? — бо тут такэ солоно пысанэ — нэ для жиночого слуха.

Мелко исписанный лист бумаги оказался знаменитым ответом запорожцев султану Ахмету III.

Рубець читал мастерски, и каждая прочитанная им фраза вызывала такой хохот, что ему пришлось все письмо читать под этот разноголосый веселый аккомпанемент.

В тот же вечер, оставшись с семьей в «Яшкином доме», Репин все вспоминал письмо запорожцев, которое он, собственно, знал чуть не с детства. В родном его Чугуеве, на Украине, неподалеку от бывшей Запорожской Сечи, списки этого письма прятали чуть ли не в каждом доме.

Он взял чистый лист бумаги и начал набрасывать композицию сцены, какой она ему представлялась.

На следующий день, к приезду Саввы Ивановича из Москвы, рисунок был готов, под ним подпись: «Запорожцы пишут ответ султану Ахмету III» — и в правом нижнем углу: «Абрамцево, 26 июля 1878 года»…

Так день за днем проходила жизнь в Абрамцеве. Настал август, Репин совсем уже собрался ехать в Варварино писать Ивана Аксакова, как вдруг нежданно-негаданно — уж и надеяться перестали — приехал Тургенев, выполнил-таки обещание, данное два года назад в Париже.

Приехал он не один. Его сопровождала, словно сателлит большую планету, и все время около него была молодая писательница Елена Ивановна Бларамберг, публиковавшая довольно слабые свои опыты под псевдонимами Апрелева и Ардов.

Тургенев был встречен с превеликим почетом и, хотя погода выдалась прохладная и солнце то и дело уходило за тучу, гулял по абрамцевской роще и вдоль Вори, сопровождаемый Мамонтовыми и Репиным, конечно же, отложившим свой отъезд в Варварино ради такого случая. У одной излучины Тургенев остановился и сказал, что именно здесь когда-то любил удить рыбу Аксаков, и сам он, Тургенев, здесь когда-то удил вместе с Сергеем Тимофеевичем, и на зависть хозяину, у которого в тот день клевала только всякая мелочь, подцепил огромную щуку, даже волновался, вытаскивая ее на берег.

После полудня вернулись домой. В новой пристройке, только что оконченной, был накрыт стол. Верушка вбежала в комнату и остановилась, с любопытством разглядывая незнакомых людей. Тургенев взглянул на нее, и лицо его расплылось, глаза сощурились и лучились такой ласковостью, что и Верушка в ответ заулыбалась. Тургенев с ловкостью, неожиданной для его возраста и осанки, подхватил ее, сел к столу, усадил Верушку на колени и с комической серьезностью отвечал на ее милые вопросы.

Подали чай. Репин не утерпел: попросил Тургенева разрешить ему сделать еще одну попытку написать его портрет. Ведь вот так-таки нет ни одного стоящего портрета Ивана Сергеевича. О своем портрете, писанном в Париже, Репин был столь же невысокого мнения, как и о других, — Перова, Похитонова и столь ценимого Тургеневым Харламова. А Павел Михайлович Третьяков так хочет иметь хороший, настоящий портрет Ивана Сергеевича.

Тургенев согласился. Но не сейчас. Сейчас он — вот только побывает, кстати сказать, в Кунцеве, на даче Павла Михайловича, — и, не задерживаясь в России, отправится в Париж. В России у него, чуть начинаются холода, тотчас разыгрывается подагра. А вот весной он опять приедет в Москву и тогда, пожалуйста, готов позировать. А то правда ведь — ни одного удачного портрета…

Поинтересовался, над чем сейчас работает Репин. Репин о «Проводах новобранца» умолчал. Рассказал, что вот уже год пишет «Царевну Софью в келье во время казни стрельцов». И тут же, повернувшись к госпоже Бларамберг:

— Голубушка, Елена Ивановна, будьте так добры, дайте сеанс. Очень у вас лицо для моей работы подходящее…

Он стал говорить о том, что обобщенный образ, даже если это образ конкретного исторического лица, тем полнее и интереснее, чем больше человеческих индивидуальностей удается воплотить в нем.

Елена Ивановна, слыша, как охотно согласился Тургенев в будущем году позировать Репину, только возликовала от такой чести:

— Ну конечно, конечно! Ради бога! Если это нужно для работы, пожалуйста: и сеанс, и два, и три.

Репин повеселел. До чего же удачно получилось, что не уехал он в Варварино. Кстати уж сказал о том, что думал сегодня, а теперь, наверное, завтра или послезавтра, поедет выполнять заказ Третьякова: писать портрет другого Ивана Сергеевича — Аксакова.

— Да ну, вот чудесно! — Услыхав об Аксакове, Тургенев оживился, стал рассказывать, как спорил он, молодой западник, с молодым славянофилом Константином Аксаковым. Вот был яростный спорщик! Часами, бывало, до хрипоты спорили; понять ли Россию умом или не понять и измерить ли общим аршином, как Тютчев выразился. Ну что касается аршина, то здесь Тютчев, может быть, и прав, аршином только в России и меряют, а вот во Франции — метром. А что касается до того, можно ли умом понять Россию, так здесь он, Тургенев, считал и сейчас считает, что можно. И как был он, Тургенев, западник, так и сейчас им остался, но считает, что Россия такая же страна, как и другие, что русский народ такой же, как и другие, и что никакой загадочной русской души нет. А вот Константин Сергеевич доходил в спорах до того, что русскими стал признавать только лишь тех, кто родился в Москве и в окрестных губерниях, а кто подальше, так тот уж и не совсем русский. Тут Тургенев расхохотался тонко и заразительно и, точно тайну какую-то, сообщил, что забыл, наверно, Константин Сергеевич — ведь папенька его, Сергей Тимофеевич, родился-то вон где, в Уфимской губернии, да и сами братья-славянофилы, Константин и Иван, в тех же краях родились, и тоже, выходит, будто не совсем уж и русские.

— Конечно, — Тургенев откинулся на спинку стула, — это не значит, что если он западник, так он равнодушен к своему народу. В прошлом году, если бы был помоложе, непременно отправился бы на Балканы воевать за свободу славян. Но одно дело любить свой народ, другое — толковать об его исключительности.

— Да, господа. — Тургенев на несколько мгновений умолк и задумался. — А все же чудесная была семья у Аксаковых! Как они отца своего любили, как почитали! Боготворили просто. И было за что. Прекрасной души человек был Сергей Тимофеевич. А писал таким языком, что дай бог всякому. Читаешь его и словно слышишь живой голос. Грустно, что ушло все это безвозвратно. И молодость ушла.

Тургенев вздохнул и, улыбнувшись, оглядел слушателей. Ему внимали как зачарованные. Даже Верушка притихла у него на коленях.

— Вы, — обратился он к Репину, — обязательно передайте мой привет Ивану Сергеевичу. Споры — спорами, взгляды — взглядами, а люблю я его сердечно. Как молодость свою любят… И человек он отважный. Такую чудесную речь сказал. И — даром что славянофил, — речь-то свою на Запад сам переслал. В Париже она, должен вам сказать, огромное впечатление произвела. И это уже дело давнее, но — строго между нами — ведь он еще лет десять назад в Лондон ездил, к Герцену, и в «Полярной звезде» была напечатана одна его вещица, как сами понимаете, без упоминания имени автора. Это ведь было еще при «незабвенном». Вот вам и славянофил. Прав был, видно, Герцен. До вас, верно, «Полярная звезда» и «Колокол» не очень доходили, а ведь когда Константин Сергеевич умер, Герцен писал, что и славянофилы и западники хотя и смотрят, как Янус, в разные стороны, а сердце у тех и других — одно.


Назавтра Репин уехал и вернулся через неделю с портретом Ивана Аксакова. С полотна глядел умными глазами дородный краснолицый старик.

Репин рассказывал, что Аксаков вот ведь, кажется, просвещенный человек, и умом господь не обидел, и правдолюбец, а что сказал: «Вы бы, говорит, Илья Ефимович, лица мне поубавили, рожи у меня много». И просил еще, чтобы побледней лицо ему сделать. Ах, горький хлеб у портретиста, все хотят быть красивее, чем в натуре. Нет, он, Репин, на такие вещи не идет. И рожи не убавляет и вообще против натуры не шел и не пойдет.

И вдруг с налета предложил Мамонтову:

— Савва Иванович, а как же с вами? Давайте-ка я вас сегодня напишу. В пандан к зимнему портрету Елизаветы Григорьевны.

Тотчас же побежали в «Яшкин дом» за мольбертом, кистями и красками. Репин установил холст и так живо, бойко набросал углем рисунок, что все только диву дались, и тут же стал писать красками. Быстро, весело смешивал их на палитре, отходил, иногда даже отбегал на несколько шагов, глядел на Савву Ивановича и на портрет, радостно улыбался тому, что так хорошо идет, и в тот же день — 16 августа — окончил портрет. Отвалился на спинку стула со счастливым лицом и, удовлетворенный, вывел подпись. Ах, какое наслаждение дает творчество, когда чувствуешь, что дело идет так быстро и хорошо! Ни с чем не сравнимое наслаждение!

Через несколько дней Репины уехали в Москву. А Мамонтовы прожили в Абрамцеве еще полтора месяца. Лишь в конце сентября, когда пошли дожди и дорожки в парке превратились в сплошную грязь, когда мальчики стали тоскливо глядеть в окна и только Сережа, накинув плащ и шапочку, выбегал покормить любимых своих собак, когда даже у милой Верушки лицо поскучнело, а Шуренька, совсем было приободрившаяся, стала плакать и капризничать, — начали собираться в Москву и 10 октября покинули Абрамцево.

Между тем в Москву прибыла Валентина Семеновна Серова со своим Тошей, который опять, как и в Париже, стал учеником Репина, а весной следующего года и его пенсионером, потому что Валентина Семеновна уехала под Новгород, в деревню Сябринцы, где деятельно занялась пропагандированием музыки среди народа. Она закончила оперу «Уриэль Акоста» и уже начала новую — «Илья Муромец».

Зимой 1878/79 года, пока Серов жил с матерью, он бывал у Мамонтовых не очень часто, хотя и рвался к ним всей душой: там всегда было весело и как-то уютно, тепло — не то что дома…

Той же зимой в доме Мамонтовых появился еще один художник — Виктор Михайлович Васнецов, — и очень скоро стал одним из деятельнейших участников кружка. Васнецов поселился в Москве в марте 1878 года и не успел познакомиться с Мамонтовыми до их отъезда в Абрамцево. Он был хорошо знаком с Репиным и Поленовым, которые сняли ему квартиру на Остоженке.

Васнецов родом был вятич, детство провел в селе Рябово в семье сельского священника. В родных местах слышал Виктор Михайлович русские сказки, исторические рассказы о подвигах богатырей, принявшие за древностью времени и при передаче из уст в уста характер легенды или сказки. Вятский край славился резчиками по дереву, и резьба эта тоже хранила аромат стародавней Руси. Учение свое Васнецов начал в семинарии в Вятке, думая, видимо, продолжать поприще отца, но страсть к искусству превысила все — он ушел с предпоследнего курса и уехал в Петербург с родительским благословением, но совсем почти без денег.

Это был конец 60-х — начало 70-х годов, когда так успешно выступали со своими жанровыми полотнами Перов, В. Маковский, Корзухин, Прянишников… И Виктор Васнецов пошел по проторенному пути: в Академии художеств рисовал «Люция Вера» и натурщиков, исполнял программы на античные сюжеты, потом, сблизившись с Репиным и Антокольским, а позже с Поленовым, Савицким, Суриковым, Куинджи, он то рисовал «Бурлаков», подобно Репину, то «Купеческое семейство в театре», то делал многочисленные зарисовки «городских типов», явно предназначенные для будущих работ, которые и не замедлили появиться: «Нищие певцы», «Чаепитие в трактире» (чем-то напоминающее мясоедовское «Земство обедает»), «У ворот казармы» и, наконец, «С квартиры на квартиру». Эти картины оказались нисколько не ниже лучших произведений ранней передвижнической школы. Но подняться выше, пойти дальше своих предшественников Васнецов не сумел.

В 1876–1877 годах Васнецов, хотя и не был пенсионером Академии, подобно Репину и Поленову, проводит несколько месяцев в Париже, смотрит, учится, но, так же как и его друзья, мало что делает вдалеке от родины. Самой значительной его парижской работой была картина «Акробаты» («Балаганы в Париже»). Но душа его лежала к иному. Еще в Петербурге он пишет картину, где жанр сочетается с историей и даже в какой-то мере с мифологией, «Княжеская иконописная мастерская». В Париже он вдруг неожиданно для всех пишет эскиз «Богатыри» — Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович охраняют мир и покой своих сограждан.

В апреле 1878 года Васнецов поселяется в Москве и в начале лета пишет несколько жанровых картин, связанных с Балканскими событиями: «Военная телеграмма», «Карс взяли. (Победа)».

В это время Васнецов — признанный передвижник, от него ждут новых «Картинных лавочек». Экспонентом он стал еще в 1874 году, а с марта 1878 года он — действительный член Товарищества. Некоторое время он еще выставляет такие чисто жанровые вещи, как «Кабак», «Преферанс», «Вынос иконы».

Но уже зреет в нем иное. Детские впечатления, рассказы о старине, сказки и былины — выражение духа народа, того непреходящего, что побороло века, пережило многие живописные и литературные направления, — все это захватывает его властно и крепко.

Поэтому и звучит несколько противоречиво, но в то же время и закономерно, его признание Стасову, сделанное много лет спустя, в 1898 году, когда Васнецов был уже победителем на этой своей стезе, триумфатором: «…во времена самого ярого увлечения жанром в академические времена в Петербурге меня не покидали неясные исторические и сказочные грезы, противоположения жанра и истории в душе моей не было. Решительный и сознательный переход из жанра совершился в Москве златоглавой, конечно. Когда я приехал в Москву, то почувствовал, что приехал домой и больше ехать уже некуда. Кремль, Василий Блаженный заставляли меня чуть не плакать, до такой степени все это веяло на душу родным, незабвенным».

Итак, с октября 1878 года Васнецов работает в Москве. Здесь новые замыслы начинают брать верх над тем, что было данью общим настроениям, веяниям времени.

Он находит понимание и поддержку друзей-художников, которых Москва тоже захватила сохранившимся историзмом и особым колоритом московского быта. Репин пишет «Царевну Софью», Суриков — «Утро стрелецкой казни», Поленов еще летом 1877 года много работал в Кремле, писал солнечные этюды кремлевских зданий, кремлевские интерьеры (для задуманной им картины из русской истории: «Пострижение негодной царевны»).

Вспоминая впоследствии об этой поре начала московской жизни своего брата, Аполлинарий Михайлович Васнецов писал: «Трудно было в это время Виктору. Петербургские деловые связи были прерваны, а московские еще не наладились. Разные штуки мы придумывали, чтобы кормиться. Работал главным образом Виктор, а я у него был как бы заведующим хозяйством, поскольку на одного заказы еще удавалось получить, а я знавал свое ремесло тогда еще маловато».

Поистине счастьем и удачей было для Васнецова знакомство с семьей Мамонтовых.

Мамонтов сразу же оценил одну из ранних работ Васнецова — «С квартиры на квартиру». «Я не знаю в русской школе живописи произведения, подобного этой картине, — говорил Савва Иванович. — В ней с удивительной силой показаны не просто бедные люди, меняющие угол для жилья, а раскрыто безмерное людское одиночество, поджидающее необеспеченных людей в наших условиях существования… Страшное, угнетающее одиночество, которое неизбежно для бедных людей.

Это вовсе не картина жизни петербургской служилой бедноты, это поэма, трагедия одиночества, это приговор чиновной России, умеющей только управлять, видеть в людях только беспрекословных исполнителей ее воли, желаний и выбрасывающей из жизни всякого, кто не может уже писать входящих и исходящих бумаг…»

Может быть, Мамонтов излагал свои мысли не столь книжным языком, каким передал их со слов самого Васнецова, записанных много лет спустя, биограф художника, но суть сказанного — и это главное — выражена, надо думать, верно.

Таким образом, Васнецов был оценен Мамонтовым и ему было подставлено крепкое плечо. Зря тревожился Крамской, когда писал Репину: «Наше ясное солнышко — Виктор Михайлович Васнецов. За него я готов поручиться, если вообще позволительна порука. В нем бьется особая струнка, только что нежен характером, — ухода, поливки требует!»

«Ухода и поливки», на которые готов был Мамонтов, Крамской, конечно, предвидеть не мог, зато мог он опасаться осложнений иного рода, и опасения эти оправдались. Васнецову предстояли размолвки с передвижниками. Но об этом в свое время… Выставка 1879 года прошла для Васнецова гладко. Он окончил начатый еще в Петербурге «Преферанс» — это было последнее произведение, которое вызвало единодушное одобрение в Товариществе передвижных выставок.

Начало сближения Васнецова с семьей Мамонтовых совпало, как было уже сказано, с увлечением художников-москвичей русской стариной. И по силе этого увлечения с Васнецовым мог конкурировать разве только Суриков.

«Для меня, — передает слова Васнецова В. М. Лобанов, — не было лучшей прогулки, как бродить по набережной вдоль стен Кремля, заходить в темные, еле освещенные немногочисленными лампадами приделы Василия Блаженного». «В первые месяцы жизни в Москве в прогулках по улицам, Кремлю и вокруг Кремля я набирался московского духа, запоминал встречных людей, толкаясь среди народа на базарах и площадях. Я жадно впитывал в себя изумительнейшие архитектурные красоты московских построек, за каждой из которых чувствовал их создателя, видел предков сегодняшних жителей Москвы. Из сравнений, контрастов, противоположностей Петербурга и Москвы я постигал святая святых моего Народа, прислушивался к биению его сердца, вникал в тайники его ума, наблюдал трепет его чувства…».

Первой картиной Васнецова, в которой воплотились эти новые и в то же время исконные его настроения, было огромное полотно на сюжет «Слова о полку Игореве». Картина называлась «После побоища Игоря Святославича с половцами».

«Слово о полку Игореве» многих в те годы увлекало и в столицах и в провинции. Еще учась в вятской семинарии, Васнецов познакомился с сосланным туда за участие в польском восстании епископом Адамом Красинским, переводчиком «Слова» на польский язык. В Петербурге Васнецов был близок со студентом И. П. Савенковым, знатоком древнерусской литературы. Но наибольшее влияние оказал на него в этом смысле Мстислав Викторович Прахов, с которым в ноябре 1878 года Васнецов познакомился у Мамонтовых. Мстислав Викторович еще в студенческие годы увлекался «Словом» и писал о нем научную работу. Беседы с Праховым много дали Виктору Михайловичу…

К сожалению, беседы эти окончились очень скоро. В конце января 1879 года Мстислав Викторович — этот идеалист, человек не от мира сего, — покончил самоубийством в одной из московских гостиниц.

Однако за то короткое время, что провели в беседах у Мамонтовых Мстислав Викторович и Васнецов, последний твердо решил написать картину «После побоища Игоря Святославича с половцами» и уже начал набрасывать эскиз и делать этюдные зарисовки.

Но беден был тогда Васнецов удручающе. Кроме младшего брата Аполлинария, который был у него «на руках» и который оставил известный уже нам рассказ о первых месяцах жизни Васнецова в Москве, «на руках» у него была еще и молодая жена, и потому бедность особенно тягостна была Васнецову. Передвижная выставка, открывшаяся в начале 1878 года, не принесла Виктору Михайловичу ни гроша.

«Выставка наша кончена 1 июня в Москве, — писал он Крамскому, — и картины мои в целости остались… никто не купил ни одной… Сижу без денег, и даже взаймы негде взять. Прибавьте к этому настоящее кризисное время. Если у Вас, Иван Николаевич, есть лишних 200 рублей — то не откажите ссудить меня ими… обращаюсь к Вам просто в состоянии метания из стороны в сторону».

Крамской ссудил просимые деньги в два срока, но отдавать их ему Васнецов начал лишь в начале 1879 года, когда получил деньги у Мамонтова. Савва Иванович заказал Васнецову и еще нескольким художникам рисунки для альбома, который он собирался издать[40]. Васнецов исполнил три рисунка: «Подружки», «Княжеская иконописная мастерская» и «Витязь на распутье». Деньгами, полученными за них, он расплатился с Крамским и получил возможность завершить работу над картиной «После побоища». Таким образом, с 1879 года он уже начал чувствовать дружескую поддержку Саввы Ивановича, но к отношениям подобного рода, когда художник и его заказчик — друзья, был он непривычен и, запуганный неудачным началом своей московской жизни, осторожно шел на сближение.

Еще до того как Васнецов приехал в Москву, Репин и Поленов рассказывали о нем, и Елизавета Григорьевна участвовала в подыскании Васнецову квартиры, помогла выбрать из множества вариантов тот именно, который отвечал бы потребностям семьи художника. Виктор Михайлович и жена его всегда благоговели перед Елизаветой Григорьевной, перед душевной ее чистотой и самоотверженностью.

Что касается Саввы Ивановича, то впечатление, произведенное им на Васнецова, придется передать в несколько приглаженном виде, который придал словам художника его биограф В. М. Лобанов: «При первой встрече он поразил меня и привлек даже своей наружностью: большие, сильные, я бы даже сказал, волевые глаза, вся натура стройная, складная, энергичная, богатырская, хоть среднего роста, обращение прямое, откровенное — знакомишься с ним в первый раз, а кажется, что уже давно был с ним знаком».

Здесь нас интересует, конечно, не столько описание внешности Мамонтова, которое прекрасно передают даже фотографии, а еще лучше два портрета Репина и рисунки Серова, сколько впечатление, произведенное им на Васнецова, особенно последние слова, свидетельствующие о черте, редкой в людях, — с первого момента казаться старым знакомым.

И это свойство Саввы Ивановича и сердечность Елизаветы Григорьевны так благотворно подействовали на Васнецова, что уже к весне 1880 года он почувствовал себя совсем своим человеком у Мамонтовых и как-то вдруг налился силой, обрел уверенность в себе.

В воспоминаниях Васнецова, записанных Лобановым, есть отрывок, который позволяет ощутить то состояние мира и покоя, состояние устроенности, которое поселилось тогда в душе Васнецова: «Наступления вечера, когда можно было пойти к Мамонтовым, я да и многие другие художники ждали с особым трепетом. Поднимаясь по большой лестнице, ведущей в комнаты, я чувствовал какое-то особое, приподнятое настроение, а при первых словах и рукопожатиях с хозяевами дома мне становилось как-то уютно, по-семейному. Около кипящего самовара за чайным столом сидела Елизавета Григорьевна. По-орлиному глядевший на всех, стремительный и напряженный, как тугая пружина, Савва Иванович говорил всегда с огромной страстностью и увлечением.

О чем только не говорилось за мамонтовским столом! Какие только вопросы не обсуждались и не затрагивались! Текущие наши работы, намечавшиеся выставки, театральные постановки, игра артистов, новые книги, газетные статьи, приезды и отъезды художников или знаменитых певцов и музыкантов, беседы обо всем этом затягивались далеко за полночь…»

Летом 1879 года Васнецов поселился хотя и около Мамонтовых, но не в самом Абрамцеве, а в одной из соседних деревень — Ахтырке. Однако, по мере того как время шло, он все больше тянулся к Мамонтовым, все чаще приходил по вечерам в Абрамцево. А потом прогулки эти и вечерние беседы стали каждодневными. И Савва Иванович каждый вечер стал ходить встречать Васнецова.

«Ярко почему-то запечатлелся у меня в зрительной памяти, — пишет В. С. Мамонтов, — один вечер, когда отец с нами, мальчишками, пошел по дороге в Ахтырку встречать Васнецова. Ясно вижу… как мы, выйдя из усадьбы в чистое поле, заметили вдалеке отчетливо выделявшиеся на светлом горизонте две приближающиеся к нам длинноногие человеческие фигуры — это были Виктор Михайлович со своим младшим братом Аполлинарием».

В 1879 году Мамонтовы переехали в Абрамцево еще раньше, чем всегда, — 23 марта. «7 апреля, — пишет в „Летописи сельца Абрамцева“ Савва Иванович, — Воря была в необычайном разливе, так что я, приехав из Москвы, не мог перебраться из-за реки у усадьбы и должен был переходить через железнодорожный мост. Все лето прожили в „Яшкином доме“ Репины, а в Монрепо Праховы». Репин в апреле 1879 года, разозленный отрицательным отзывом Стасова о «Царевне Софье», уехал в Чугуев, а семья его приехала в Абрамцево без него в самом начале мая. Сам же Репин приехал в тот год в Абрамцево в середине мая, и тотчас же появился юный его ученик Антон Серов.

Серов ни на шаг не отходил от Репина и рисовал беспрестанно все то, что рисовал его учитель, и многое помимо него. Репин все лето ездил по окрестным деревням, делал эскизы к «Проводам новобранца».

Результаты работы Репина, как и Серова, не ограничивались этюдами к «Проводам новобранца». Репин пишет маслом жену свою Веру Алексеевну на одном из многочисленных абрамцевских мостиков, очень живописном. Рисует портрет двоюродной сестры Елизаветы Григорьевны — Маши Якунчиковой (впоследствии художницы, очень талантливой, рано умершей в Швейцарии от туберкулеза — Марии Васильевны Якунчиковой-Вебер).

Но самый удачный из репинских портретов этого лета — портрет племянницы Саввы Ивановича, — Сони, которая после смерти отца каждое лето проводила в Абрамцеве (портрет этот только недавно разыскан и приобретен Абрамцевским музеем, до того был он известен лишь по маловыразительной репродукции[41]). Соня в пестром украинском костюме, с монистами сидит на веранде среди цветов, чуть скосив свои удивительно красивые глаза в сторону художника.

А слева от Репина рисует ее — карандашом — Антон. Конечно, на скорую руку сделанный рисунок Серова не идет в сравнение с репинским блестящим портретом Сони, но этюд Серова, несомненно, говорит о растущем мастерстве молодого художника.

В августе 1879 года (а не в 1880, как обозначено на портрете Репина) Репин пишет, а Серов опять рядом рисует портрет Саввы Ивановича в белой рубашке[42]. И вот здесь он уже едва ли не превосходит своего учителя, его рисунок — хотя это только рисунок — динамичнее, лаконичнее и по характеристике едва ли не острее.

Что еще писал Репин тем летом в Абрамцеве? Натюрморт «Яблоки и листья», рядом с ним те же «Яблоки и листья» пишет Серов (и на холсте квадратного, а не горизонтального, как у Репина, формата). Иных различий у этих картин нет. В искусстве натюрморта учитель и его четырнадцатилетний ученик равны.

Впрочем, Репин считает, что равны они не только в искусстве натюрморта. С каждым днем он становится все более высокого мнения о своем ученике, трудолюбие которого не знает предела.

Список рисунков, сделанных Серовым летом 1879 года в Абрамцеве, баснословно велик: десятки листов заполнены портретами его обитателей, пейзажами Абрамцева и зарисовками окрестных деревень. Первый жанровый рисунок Серова «Линейка» сделан Серовым в Абрамцеве тем же летом 1879 года, которое было чем-то очень важным, очень значительным в становлении искусства Серова. «Как портреты, так еще более пейзажи говорят о том, — пишет Грабарь, — что приехавший весной 1879 года в Абрамцево 14-летний Серов возвращался в Москву уже художником с собственным творческим лицом и самостоятельным, независимым от Репина, способом видеть, познавать и передавать природу».

В «Летописи сельца Абрамцева» Савва Иванович писал, что «все лето 1879 года было очень плохое, дождливое и холодное. 9 июня был мороз, который сильно повредил растительность. Зелень на берегах была убита»[43]. Несмотря на это, жизнь в Абрамцеве, как всегда, была весела, наполнена событиями, приездами гостей: приезжал из Парижа Боголюбов, из Петербурга — Крамской.

Мамонтовы, Репины, Васнецовы, Праховы, Поленов, многочисленные родственники хозяев устраивали то и дело пикники и кавалькады.

Шарж на одну из таких кавалькад нарисовали Репин и Серов, причем на рисунке Репина изображен Серов, а на рисунке Серова — Репин.

Первого сентября был день рождения Елизаветы Григорьевны, и памятью о том, как был отпразднован этот день в Абрамцеве, осталась картина Репина. Только это какое-то «нерепинское» полотно, — это похоже на сказку… Изображен вечер 1 сентября — детский праздник в лесу. Видна со спины фигура Елизаветы Григорьевны, исполненная какого-то вдохновенного изящества. В поднятой ее руке — горящий факел, свет которого вырывает из тьмы несколько стволов, нижние ветви деревьев, группку ребятишек, идущих следом за Елизаветой Григорьевной. Лишь один мальчик в матросском костюме (судя по возрасту — Сережа Мамонтов) забежал вперед, обернулся, и пламя освещает его лицо, глаза его блестят, он весь — воплощение чистой детской радости. Необычайная картина! Писана она, конечно, не с натуры, а по впечатлениям того вечера; на ней дата: «1 сентября 1879 года».

В этот день Репин преподнес Елизавете Григорьевне в подарок ее портрет, писанный полтора года назад, побывавший в 1878 году на Передвижной. Этим и объясняется ошибка в датировке портрета. Именно в этот день Репин, по-видимому, и поставил дату: 1879 год.

Репин теперь уже твердо стоит на ногах и знает, что ему нужно. Он часто встречается с Костомаровым, с ним намечает маршрут предстоящей поездки на юг, в места поселений запорожцев, чтобы там собрать материал, необходимый для картины, задуманной прошлым летом в Абрамцеве.

Весной 1880 года Репин, взяв с собой Серова, уехал в Запорожье и в Крым. В августе они приехали в Абрамцево, привезя из поездки гору рисунков и этюдов — все, что нужно ему было для предстоящей еще многолетней работы над «Запорожцами».

А зимой 1879/80 года он то и дело появляется у Мамонтовых со своим Антоном, рисует, пристроившись в уголке, членов семьи Мамонтовых и их гостей.

Серов в это время все больше сближается с семейством не только Саввы Ивановича, но и Анатолия Ивановича Мамонтова. Серов привык в родительском доме, как мало он в нем ни жил и как редко потом ни общался со своей матерью, к музыке. А музыкальная атмосфера в доме Анатолия Ивановича была насыщенной. Его жена Мария Александровна, хотя и оставила после замужества артистическую деятельность, дома продолжала заниматься музыкой и побуждала к тому своих детей.

Рассказывая об этом периоде жизни сына, Валентина Семеновна Серова пишет: «Тошины музыкальные запросы были вполне удовлетворены знакомством с семьей Анатолия Ивановича Мамонтова; в его доме культивировалась камерная музыка, до сей поры мало известная моему сыну. Кроме того, что она обогатила его музыкальные знания, она приковала его к „Анатольевичам“, тем более что один из сыновей, готовившийся в художники, близко сошелся с ним». Этот «один из сыновей» был Михаил Анатольевич Мамонтов, который впоследствии действительно стал художником, хотя и небольшим.

Еще более интересным было знакомство Серова с Ильей Остроуховым, служащим в магазине игрушек, который содержала Мария Александровна Мамонтова. Остроухов был длинен, неуклюж, застенчив, исписывал мельчайшим почерком десятки изящнейших записных книжек излияниями по поводу своего чувства, предметом коего была Таня Мамонтова. Но если бы интересы Остроухова ограничивались только работой в магазине и влюбленностью в дочь хозяйки этого магазина, он, конечно, не стоил бы внимания. Остроухов был образованнейший человек, обладавший и вкусом, и знаниями, и способностями. Он недурно играл на фортепиано, увлекался биологией, он едва ли не первый оценил пейзажи Поленова и тянулся к знакомству с ним. Знакомство с Серовым, который, несмотря на разницу возрастов, считался на короткой ноге с Поленовым, сулило Остроухову приятные перспективы. Репин этой зимой организовал у себя рисовальные вечера, в которых кроме него самого и Серова участвовали также Васнецов, Суриков и Поленов. Постепенно Остроухов стал тоже бывать — нет, не на рисовальных вечерах — для этого он еще не был достаточно подготовлен, — просто в доме Саввы Ивановича и Елизаветы Григорьевны и особенно сблизился именно с Елизаветой Григорьевной. Тогда же началось его сближение с Поленовым.

Таким образом, положение всех — старших и младших — участников кружка, который теперь мы называем Мамонтовским, стало более или менее определенным.

Что же, однако, представлял он собой, Мамонтовский художественный кружок?

Это было объединение совершенно уникальное. В кружке не было определенного, какими-нибудь рамками ограниченного числа участников, не было четких границ, ибо никто не вступал в него и никто из него не выбывал. Он никого не сковывал никакими обязательствами. Каждый мог по желанию или по необходимости исчезнуть из поля зрения и по желанию же появиться. Участниками его считались в те годы и такие первостепенные таланты, как Серов, Коровин, Врубель, и такие, как Неврев, Николай Кузнецов.

У кружка этого не было никакого устава, он не провозглашал никакой программы, никакого направления, никакой доктрины. Это было совершенно свободное объединение художников, стихийно основавшееся на принципах доброй воли и самого широкого демократизма.

И благодаря этому участниками этого кружка были написаны картины, ставшие украшением русской художественной школы.

Разумеется, кружок мог существовать только при наличии объединяющего центра. Им стал Мамонтов. Кружок стали называть Мамонтовским стихийно. Собственно, официально такого названия не существовало, его нет ни в искусствоведческой, ни в мемуарной, ни в эпистолярной литературе того времени. Оно возникло ретроспективно, когда определилось значение кружка и стала понятна роль в нем Мамонтова.

Еще один аспект существования кружка — материальный.

Здесь можно сколько угодно говорить о социальном положении Мамонтова, но нельзя забывать: купцов, заводчиков, финансистов тысячи было в России, а Мамонтов был один.

И вот получилось так, что состояние дел Мамонтова имело в какой-то мере отношение к развитию русского искусства XIX века.

В те годы дела Мамонтова шли успешно. Донецкая дорога давала немалый капитал компании, которую он возглавил. Процветал и весь Донецкий каменноугольный бассейн, обрастал заводами. Россия становилась более мощной, догоняла Европу, и Мамонтов чувствовал себя участником этого процесса.

Он хотел сочетать практические дела и искусство — желание трудно выполнимое. Он вспоминал письмо Антокольского. «Я думаю, — писал Антокольский, — что не Вы с Вашей чистой душой призваны быть деятелем железной дороги, в этом деле необходимо иметь кровь холодную, как лед, камень на месте сердца и лопаты на месте рук. Ведь Вы сами все это лучше меня знаете, не мне Вам об этом говорить!»

Конечно же, слова Антокольского, как ни тревожили они покой Мамонтова, оставались лишь добрыми пожеланиями. И Мамонтов старался изо всех сил, чтобы те деньги, которые приносила ему его предпринимательская деятельность, расходовались не столько для личного обогащения, сколько для помощи художникам, которые стали теперь попросту близкими ему людьми, ибо сам он был человеком богатейших художественных возможностей, человеком, чей вкус и духовные потребности возрастали непрестанно. Потому так необычна была его помощь художникам. Но ведь в конце концов можно было помогать тем же художникам иным, менее хлопотливым способом. Можно было стать коллекционером, собирателем картин, и это было бы тоже помощью художникам. Хотя для собирателя главное — любовь к картине, к произведению искусства, и только.

Мамонтов, конечно, любил и картины — а как же иначе? — потому-то он и любил художников. Но при всей своей любви к произведениям искусства, людей, создававших эти произведения, он любил больше. Он ощущал необходимость дышать с ними одним воздухом, жить одной жизнью, ибо в душе был куда больше художником, чем дельцом. О другом его свойстве, обусловившем характер его деятельности, писал в свое время И. Грабарь: «Мамонтов по своему духовному складу был меньше всего коллекционером, ибо ничто не было ему столь чуждо, как привычка оглядываться назад. Он смотрел только вперед, любил созидать, а не подводить итоги, любил грядущее, молодое, а не отживающее. Оттого он так страстно увлекался каждым новым явлением, оттого он всю жизнь казался рядом с уравновешенным, мудрым и холодным Третьяковым каким-то неистовым искателем новых дарований».

Вот теперь, в описываемое нами время, таким новым дарованием, оказавшимся в поле деятельности Мамонтова, был Васнецов. В тот год именно Васнецову нужна была поддержка больше, чем кому-либо иному. Как раз весной 1880 года у него произошел конфликт, и очень серьезный, с передвижниками.

Работая в Ахтырке над огромным своим полотном «После побоища Игоря Святославича с половцами», Васнецов воспрянул несколько, встречая сочувствие и понимание окружающих: картина нравилась Мамонтовым, Репину, Поленову. И Васнецов приободрился, мысли о ненужности своей оставили его. Осенью он перевез картину в Москву, закончил ее и как член Товарищества послал на очередную VIII Передвижную выставку, которая должна была открыться в марте 1880 года. Но тут произошло то, чего никто не ожидал. Многие передвижники, особенно художники старшего поколения, отнеслись к картине отрицательно. Мясоедов резко протестовал против ее экспонирования. Один из инициаторов создания Общества передвижников, Мясоедов был человеком нетерпимым. Урезонить его было трудно, и Васнецов решил, что, если с передвижниками ему не по пути, он покинет Товарищество. К счастью, тогда жив еще был (доживал последние годы) Крамской, человек редкого ума, и, по-видимому, им была создана оппозиция диктаторским выходкам Мясоедова, в результате чего Васнецов взял обратно свое заявление о выходе из Товарищества, а картина его была экспонирована. «Трудно Васнецову пробить кору рутинных художественных вкусов, — писал тогда Крамской Репину. — Его картина не скоро будет понята. Она то нравится, то нет; а между тем вещь удивительная». Некоторые художники направили Васнецову письма, в которых осуждалась тяжелая атмосфера, образовавшаяся в Товариществе, и выражалась симпатия и поддержка ему лично, а также тому направлению в искусстве, которое Васнецов открыл. Это были Репин, Савицкий, Максимов. Особенно дружескую поддержку Васнецову высказал Поленов, который и сам встречал непонимание своим исканиям, а потому больше других сочувствовал Васнецову.

Стасов, который двадцать лет спустя будет забрасывать Васнецова письмами, выспрашивая о подробностях жизни его этих лет, о переходе его от жанровых сценок к новым мотивам, этот же Стасов, когда открылась выставка, картину Васнецова не оценил никак, считая ее ординарнейшей вещью, за что получил немедленно отповедь от Репина, по-репински резкую, но очень справедливую: «…поразило меня Ваше молчание о картине „После побоища“, — слона-то Вы и не приметили, говоря, ничего тузового, капитального нет. Я вижу теперь, что совершенно расхожусь с Вами во вкусах, для меня это необыкновенно замечательная, новая и глубоко поэтическая вещь, таких еще не бывало в русской школе. Если наша критика такие действительно художественные вещи проходит молчанием, я скажу ей — она варвар, мнение которого для меня неинтересно, и не стоит художнику слушать, что о нем пишут и говорят, а надобно работать у себя запершись, даже и выставлять не стоит. Вы меня ужасно расстроили Вашим письмом и Вашим непониманием картины Васнецова, так что решительно ничего писать более не могу».

Сам Васнецов трактовал мнение Стасова так, что его голосом произносит свой суд Петербург, «который никогда не понимал и не мог понять души Москвы, а она-то через меня и говорила на картине со зрителем». Трудно признать это заключение Васнецова справедливым, дело здесь не в Петербурге и Москве. Ему и в Москве придется еще встретиться с непониманием, зато одновременно со Стасовым, который отнесся к картине отрицательно, нашелся в Петербурге другой судья, гораздо более тонко чувствующий искусство и разбирающийся в нем не в пример профессиональнее Стасова, да и кого бы то ни было вообще. Это был «всеобщий учитель», человек, поставивший на ноги Репина, Сурикова, Поленова, которому и Васнецов был многим обязан в своем художественном образовании (а в будущем он станет еще учителем Серова и Врубеля), — Павел Петрович Чистяков. Вот его письмо — суд истинный, суд человека умного, чуткого, сердечного. «Вы, Виктор Михайлович, благороднейший поэт-художник, — писал Чистяков. — Таким далеким, таким грандиозным и по-своему самобытным русским духом пахнуло на меня, что просто загрустил: я, допетровский чудак, позавидовал, и невольно скользнули по душе слова Кольцова: „Аль у молодца крылья связаны“».

«Вы меня так воодушевили, — отвечал Васнецов Чистякову, — возвысили, укрепили, что и хандра отлетела и хоть снова в битву… меня, как нарочно, нынче более ругают, чем когда-либо, я почти не читал доброго слова о своей картине».

Но, несмотря на все непонимание, несмотря на прямо отрицательные отзывы и нападки, картину пожелали купить — и в Петербурге! — президент Академии художеств великий князь Владимир Александрович, а в Москве — Павел Михайлович Третьяков.

Васнецов, как и следовало ожидать, предпочел Москву Петербургу, а великому князю — Третьякова.

С этих пор начинается его дружба с семейством Третьякова. Но все же не в пример более близкие и тесные отношения завязались у него с Мамонтовыми.

Савва Иванович, задумавший украшать здания железнодорожных вокзалов и казенных учреждений произведениями русских художников, решил и Васнецову оказать ту помощь, какую оказал когда-то Антокольскому: он заказал ему сразу три декоративных панно: «Ковер-самолет», «Три царевны подземного царства» и «Битва русских со скифами», причем, как и в случае с Антокольским, сюжеты не были навязаны Васнецову, он выбрал их сам, сообразуясь со случаем, для которого предназначены были картины, и со своей склонностью к сказочным сюжетам, и с новой живописной манерой, которая воплотилась в «Побоище».

О «Ковре-самолете» Васнецов думал уже давно. Савва Иванович замысел одобрил:

— Пиши, пиши, Виктор Михайлович, — говорил Мамонтов. — Это именно то, что надо.

Васнецов был доволен: будет сделано то, что нужно, и будет воплощен его замысел. Картина эта виделась художнику во всех подробностях, он написал ее быстро и выставил на той же VIII Передвижной выставке, что и «После побоища». Отзывы на нее, проникнутую тем же настроением, что и первая картина, были не менее скептичны. «Другое полотно Васнецова, — писала газета „Молва“, — тоже значительных размеров — „Ковер-самолет“ — представляет немало технических трудностей, из коих некоторые им разрешены весьма счастливо, полет ковра выполнен чрезвычайно удачно, зато фигура стоящего витязя безжизненна и вокруг нее не ощущается ни малейшего движения воздуха. Конечно, нам неизвестна скорость движения ковра-самолета, но, во всяком случае, надо полагать, что она не менее хода нынешних усовершенствованных поездов».

Вот так смотрели на картину люди, считавшие себя специалистами в области изобразительного творчества. Они заметили отступление от физических законов и проглядели ту поэзию, которой исполнена картина. «Васнецова „Поле“ менее образованные не понимают, — писал Крамской, — образованные говорят, что не вышло; над „Ковром“ смеются… и те и другие».

Правление Донецкой железной дороги, которому Савва Иванович предложил купить картину Васнецова, от покупки отказалось, — надо думать, заметив те же технические просчеты, что и рецензент «Молвы», и, подобно ему, не заметив тех достоинств, которые роднили картину с народной поэзией.

Савва Иванович купил картину сам, повесил в большой столовой в доме на Садовой-Спасской и сказал Васнецову, чтобы тот продолжал спокойно работать еще над двумя картинами.

Васнецов продолжал. Он писал «Три царевны подземного царства» и «Битву русских со скифами». Савва Иванович и тут нашел связь замысла с Донецкой железной дорогой. «Битва русских со скифами» — это прошлое Донецкого края, «Три царевны подземного царства» — богатства Донецкого края. Сказка, которую средствами живописи хотел рассказать Васнецов, заключается в том, что крестьянский сын Иван, спустившись под землю, нашел там царство золота, железа и драгоценных камней.

Савва Иванович все еще надеялся убедить своих «сотоварищей» в необходимости украсить на первых порах хотя бы залы правления произведениями высокого искусства.

У Васнецова с Мамонтовыми завязывались все более тесные отношения. Тонкое понимание искусства, проявляемое Саввой Ивановичем, доброжелательная самоотверженность Елизаветы Григорьевны — все это привело к тому, что Васнецов перестал себя чувствовать в Москве так одиноко, как чувствовал себя совсем еще недавно. Плечо, которое подставил Мамонтов, оказалось крепким и надежным. Прошла зима и начало весны 1880 года.

Десятого апреля Мамонтовы приехали в Абрамцево, приехали без Саввы Ивановича, которого так измучила работа в правлении, что врачи велели ему переменить обстановку. Он, как всегда в таких случаях, уехал в Италию, но долго прожить там один, без своих близких, не мог и к пасхе вернулся в Абрамцево. «Пасху 20 апреля встретили в доме, были В. Д. Поленов, С. П. Чоколов и Арцыбушев. Весенней водой вынесло плотину на дорогу в дубовую рощу»[44]. Это из «Летописи сельца Абрамцева». Оттуда же: «Лето было очень хорошее, жаркое, с частыми грозами, вследствие чего травы было много.

В июле приезжал гостить В. Д. Поленов, с которым мы весьма деятельно очищали речку и открывали воды»[45]. А в конце лета приехали Репин и Серов из Запорожья, и сейчас Репин то и дело уходил в Хотьково писать этюды паломников, останавливавшихся в монастыре, — это он набирал уже материал для «Крестного хода в Курской губернии».

Репин рассказывал о больших успехах, сделанных за время поездки Серовым, которого он хочет, хотя малому еще не исполнилось шестнадцати, определить в Академию художеств. Таким образом, грядущую зиму Антону предстояло провести в Петербурге. Пока же он отдыхал после поездки да порисовывал — не рисовать он не мог. На одном из таких рисунков — Савва Иванович, сидящий на крыльце, и хотя рисунок очень лаконичен, но чувствуется, что вокруг жара, что Савва Иванович сидит прямо на солнцепеке, греет свои простуженные бронхи, которые то и дело дают себя знать. Зимой Савва Иванович покашливал, начал утомляться, да и летом не всегда чувствовал себя хорошо. Врачи советовали лечиться, грозили эмфиземой. Но Савва Иванович лечение все откладывал, надеясь, что богатырская натура вывезет. И она вывозила. До поры…

Репин в августе сделал этюд: абрамцевский дом со стороны террасы. Густая августовская зелень, лестница, ведущая в рощу, цветы, фигура изящной женщины под зонтиком. Таким было Абрамцево в те годы…

Васнецов, как и в прошлом году, жил в Ахтырке, работал еще над двумя картинами, заказанными ему Саввой Ивановичем для правления: обе картины были окончены в 1881 году. В том же году была окончена Васнецовым еще одна картина — одно из поэтичнейших произведений русской художественной школы: «Аленушка». «Аленушка» больше других картин занимала тем летом художника. Он много рисовал с натуры ахтырские и абрамцевские пейзажи: озера, опушки, полянки с елочками и березками, стараясь скомпоновать все так, чтобы пейзаж соответствовал общему настроению картины. Это было делом довольно трудным, потому что натурные пейзажи были все летние, а пейзаж в «Аленушке» должен быть пейзажем ранней осени.

И было в Абрамцеве еще одно существо, невольно помогшее Васнецову, — шестилетняя Верушка. Обаяние этой девочки было безмерно. Антокольский, когда увидел ее во время своего посещения Мамонтовых в 1880 году, назвал ее «абрамцевской богиней» и потом неизменно в письмах осведомлялся: «Как поживает абрамцевская богиня?» Это ее, Верушкины, глаза у васнецовской Аленушки, это они перекинули тот психологический мостик, который нужен был Васнецову, от натурных этюдов крестьянских девочек и от первого этюда с летним пейзажем к картине, полной обаяния, задумчивой грусти, высокой и чистой поэзии.

К весне 1881 года Васнецов окончил «Аленушку» и еще две картины из трех, заказанных ему Саввой Ивановичем: «Три царевны», «Битву русских со скифами». Все они были выставлены на Передвижной выставке. Одновременно с ними на выставке появился подлинный шедевр, одно из грандиозных полотен русской живописи, причем тоже на исторический сюжет, но решенный совершенно в ином духе: картина Сурикова «Утро Стрелецкой казни». Но и картины Васнецова и картина Сурикова были встречены прессой отрицательно. Критиковал их и Стасов (еще раз «проглядевший слона», на сей раз уже такого, как Суриков), критиковал их и славянофил Аксаков в газете «Русь». Картину «Утро Стрелецкой казни» он обвинил в антиисторичности, картины Васнецова были названы «лубочными картинами, хотя и намалеванными масляными красками на саженном холсте, но все-таки ничего общего с искусством не имеющими».

Естественно, после таких отзывов правление железной дороги отказалось от покупки «Битвы со скифами» и «Трех царевен», как прежде отказалось от «Ковра-самолета». Полотна были куплены братьями Мамонтовыми. Анатолий Иванович купил «Трех царевен», а Савва Иванович купил для своего московского дома «Битву русских со скифами».

Ну что ж, правление правлением, с него взятки гладки, его дело не давать оценку художественным произведениям, а строить железные дороги, и с этим оно, руководимое Саввой Ивановичем, справлялось как нельзя лучше.

Но вот передвижники… Впрочем, сейчас времена такие, что если передвижники выступили конкурентами Академии, то почему не создать выставки свои, московские, противопоставив их и академическим и передвижным. И такая возможность после смерти Николая I появилась. В 1858 году в Москве, в Скатертном переулке, на квартире братьев Сергея и Павла Ивановичей Миллер, раз в неделю стала собираться группа московских интеллигентов, любителей искусства. Через два года, 13 мая 1860 года, был «высочайше утвержден» устав, и таким образом родилось Московское общество любителей художеств. Первым председателем его стал хозяин дома Сергей Иванович Миллер.

С 1880 года в доме Васильевой-Шилевской на Малой Дмитровке начали устраиваться периодические выставки. Впоследствии одним из активных устроителей этих выставок станет Савва Иванович Мамонтов, и на них не раз будут выставлять свои картины художники Мамонтовского кружка.

«Летопись сельца Абрамцева», из которой мы уже приводили выдержки, Савва Иванович начал вести с весны 1881 года[46]. До этого события записывались предельно кратко и, по-видимому, по памяти (зачастую эти записи противоречат документам). Среди записей 1881 года много интересных, колоритных, свидетельствующих о несомненном литературном даре автора. Эти записи замечательно передают обстановку в Абрамцеве «эпохи расцвета». Но придется все же преодолеть искушение цитировать их ради возможности подробней рассказать о значительных событиях, имеющих отношение к истории Мамонтовского кружка.

Васнецов с семьей все лето 1881 года прожил в Абрамцеве в «Яшкином доме» и начал писать «Богатырей», этюд для которых набросал летом 1876 года в Париже.

Каждое утро к «Яшкиному дому» подводили Лиса, огромного коня Саввы Ивановича, самого колоритного из коней абрамцевской конюшни, и Васнецов писал его — это должен был быть конь Ильи Муромца. Для Алеши Поповича моделью послужил Дрюша Мамонтов, тогда совсем еще мальчик, но так как картина писалась много лет и была окончена лишь в 1891 году, то в процессе работы над картиной и лицо Алеши Поповича все больше мужало.

Тогда же, в 1881 году, решено было начать наконец давно задуманную постройку церкви.

История этой постройки очень обстоятельно рассказана в воспоминаниях Натальи Васильевны Поленовой.

Вернемся на три года назад, к весне 1878 года, когда Елизавета Григорьевна ждала рождения Шуреньки.

Вот как описывает Наталья Васильевна Поленова пасхальный вечер 1878 года: «В этот вечер ожил в этом старом помещичьем доме патриархальный дух прошлого и объединил всех своей задушевностью и простотой. А там, за стенами, просыпалась молодая весна, снег таял, везде сочилась вода, монотонно журчали весенние ручейки, и вдруг среди словно насторожившейся природы раздался и разлился торжественный пасхальный звон колоколов Хотьковского монастыря.

Поэзия этой ночи охватила всех и оставила на всю жизнь глубокое радостное впечатление.

С той поры стали ежегодно встречать Пасху в Абрамцеве».

Это, так сказать, эмоциональный зачин. Но выяснилась и практическая необходимость постройки в Абрамцеве хотя бы небольшой церковки. Необходимость не только для тех, кто, как и Елизавета Григорьевна, обладал глубокой верой, но и для Саввы Ивановича, кипучая натура которого искала места приложения для бившей через край энергии.

Практическая необходимость этого предприятия обнаружилась весной 1880 года, когда было сильное половодье, о котором писал Савва Иванович в «Летописи». Пишет об этом и Наталья Васильевна: «В 1880 году в Великую Субботу речка Воря сильно разлилась, жители окрестных деревень были лишены возможности попасть через реку в ближайшую церковь и потому устремились в усадьбу, зная, что там будут служить заутреню. Абрамцевский дом наполнился массой молящихся. Тогда Савве Ивановичу пришла мысль помочь этому положению постройкой отдельной часовни».

Вскоре, однако, проект часовни вырос в проект постройки церкви, хотя и небольшой. Поэтому первый вариант, поленовский, задуманный именно как часовня, по образцу северных часовенок-избушек, которых столько перевидел Василий Дмитриевич в Олонецкой губернии, был отвергнут. Тогда им же был сделан набросок проекта церкви. А так как церковь решено было поставить во имя Спаса Нерукотворного, то образцом для нее Поленов избрал новгородскую церковь Спаса Нередицы. «В 1881 году была чудесная весна, — пишет Наталья Васильевна, — опять служили заутреню в доме, съехались все друзья, и снова подняли вопрос о постройке».

Теперь принял участие в разработке проекта и Васнецов, который окончательно освоился в Абрамцеве. Взяв за основу поленовский проект церкви, Васнецов создал окончательный вариант наружного вида — каменных орнаментов окон и других деталей. Проект иконостаса был сделан Поленовым. В конце мая, не дожидаясь официального разрешения, начали строительство — нетерпеливость Саввы Ивановича, его желание как можно скорее начать реализацию задуманного, встретила полную поддержку Елизаветы Григорьевны, Васнецова, Поленова и всех остальных.

Двадцать четвертого мая Савва Иванович пишет в «Летописи»: «Приехал архитектор Самарин, и мы назначили место для постройки церкви, вырубили кругом несколько деревьев, и место очень выиграло, когда очистилось. Распоряжения о заготовке материала сделаны, и канавы для фундамента будут начаты». Склонная к порядку, Елизавета Григорьевна хотела все же, прежде чем начать постройку, заручиться разрешением высокопоставленного духовенства. «В 6 часов, — записывает она в „Летописи“ 29 мая, — ездила на станцию встречать митрополита, просила его разрешить постройку церкви. Определенного ничего не узнала и разрешения не получила».

Запись Саввы Ивановича: «31 мая. Воскресенье. Троицын день. Дети ездили к обедне. Вопрос о церкви сделался первенствующим. Пользуясь плохой погодой, весь день просидели за столом с чертежами и рисунками. Все соглашаются на том, чтобы выдержать в постройке стиль старых русских собориков. Церковь будет во имя Спаса Нерукотворного. В 2 часа дня вернулась мама[47] из Введенского[48]. В 6 часов приехал Петр Антонович Спиро. Он не был в Москве семь лет, и мне было искреннее удовольствие увидеть его — молодые годы, прожитые вместе, не забываются. Вечером беседовали и пели». Запись Саввы Ивановича в «Летописи» 7 июня: «Постройка церкви пошла довольно быстро. Размер, взятый 10 ар. × 11 ар., и кроме того алтарь 5 ар. Кладка в настоящее время доведена под крышу с трех сторон, только двойное северное окно задержало кладку, но в настоящее время колонны готовы, и завтра окно будет сделано и начнут делать своды».

В июне вся компания, по инициативе Поленова и руководимая им, совершила поездку в города, где сохранилась в неприкосновенности русская старина: Ростов и Ярославль. Побывали в церкви Дмитрия Ростовского и в других церквах, выехали за пределы города, где посетили старую деревянную церковку Иоанна Богослова, в которой Поленов сделал рисунок старинной рамы, из этого же путешествия привез он зарисовки отдельных архитектурных мотивов и железных венцов.

В Ярославле заинтересовались изразцами, сделали несколько зарисовок, решили украсить и абрамцевскую церковь изразцовыми поясками.

Поездка получилась удачной и полезной. Вернулись с огромным альбомом набросков и грузом вдохновляющих впечатлений.

Васнецов, который еще раньше начал делать рисунки рельефов для каменных окошек, вызвал у всех желание попробовать высекать по камню. Это оказалось более доступным, чем представлялось на первый взгляд; притом это был труд коллективный: один мог начать узор, другие продолжать. Над высеканием рельефов трудились все: Савва Иванович, Елизавета Григорьевна, Васнецов, Поленов, Н. Якунчикова. Окна вышли очень изящными, красивыми, соответствующими всему стилю церкви.

Пол решено было сделать мозаичным. И опять автором рисунка оказался Васнецов. Он сделал рисунок стилизованного цветка, который тут же под его наблюдением был выложен мозаикой. Он же сделал роспись клиросов, которые начал было расписывать Неврев. Но у Неврева получилось что-то очень грубое, аляповатое, словно бы выкрашенное маляром, а не художником. Васнецов попросил принести ему полевых цветов. Дети тотчас отправились в лес и на берег Вори, принесли букеты, и на грубом голубом фоне вдруг появились радостные, красивые, гармонирующие с общим настроением церкви изображения цветов, которые можно было увидеть здесь же, совсем неподалеку от церкви, на абрамцевских лужайках и опушках. Двадцать седьмого июля Елизавета Григорьевна писала: «Все до страсти какой-то увлечены высеканием орнаментов. Я часа три-четыре сижу там, Спиро и И. В. Ю.[49] еще больше. Окно Васнецова выходит действительно прелесть как хорошо: не только арки, но и все колонны покрыты орнаментом. Дверь тоже высекается. Окно на днях мы кончим. Каменные работы все окончены, и теперь будут крыться крыши. Внутри леса сняли, и мне ужасно нравится. Темновато немножко, но мне это по душе. В алтаре совсем темно, и я трепещу за деревья. Савва утверждает, что вокруг вырубить необходимо. Мы отстаиваем полумрак, но неизвестно, кто победит. Образа плохо подвигаются. Один Репин пишет Спаса… Васнецова мы видели эту неделю только по вечерам: он очень усердно писал своих „Богатырей“ и вчера делал нам выставку…»

Образа все же были написаны. Репин написал Спаса Нерукотворного, главный образ церкви и, надо сказать, трактовал этот образ совсем не церковно. Чем-то перекликается его Христос с Христом Антокольского — столько в нем человеческого…

Однако подходила осень, церковь совсем была уже готова, когда получили наконец разрешение на ее постройку. Формальный церковный обряд закладки состоялся 1 сентября, в день рождения Елизаветы Григорьевны.

Работа над внутренним оформлением шла и все следующее лето… Жена Репина Вера Алексеевна написала образ Веры, Надежды, Любови и матери их Софьи, Неврев — Николая Чудотворца, Антокольский высек барельеф Иоанна Крестителя, Поленов написал на царских вратах «Благовещенье». Он же сделал рисунок деревянных орнаментов царских врат, которые вырезали специально приглашенные из Москвы резчики.

По рисункам Поленова делались детали решеток, запрестольного креста, паникадила, подсвечников. Он же сделал рисунок хоругвей, которые вышивали Елизавета Григорьевна и Наташа Якунчикова.

Но все же главным создателем абрамцевской церкви был Васнецов, который, кстати, написал и два дивных образа: один — «Преподобный Сергий», образ, навеянный впечатлениями, вынесенными из Троице-Сергиевской лавры, и второй, сыгравший в будущей его работе большую роль: «Богоматерь с младенцем». Но образ этот написал он позже, и мы поведем рассказ о нем в свое время.

«Наконец в июле 1882 года, — пишет Н. В. Поленова, — состоялось освященье храма. День этот был общим праздником».

В абрамцевскую церковь было вложено так много любви, интереса и личного духа каждого из участников работы, что она на всю жизнь осталась дорогим звеном, соединяющим их всех.

В 1881 году кроме церкви строили еще террасу у «Яшкина дома»; приезжали и уезжали гости; гувернер Тоньон, предаваясь своей страсти к земляным работам, делал где-то (по нынешнему Абрамцеву не понять — где именно) какой-то садик. Савва Иванович после долгого перерыва опять начал заниматься скульптурой, лепил бюст Наташи Якунчиковой; в одной из записей он свидетельствует: «Поздно сидели на террасе, слушали соловьев». Другая запись посвящена любимой Верушке: «Верушка все эти дни чувствует ко мне особенную симпатию, вчера почти не отходила от меня — предлагает мне разные прогулки, конечно, тут некоторую роль играет и оранжерея со спелой земляникой, но вообще она очень деликатна, уступчива и нежна, одним словом, женщина».

17 мая, в воскресенье, после обеда, Репины и Васнецовы, Кривошеин и Арцыбушев и приехавшие в тот день гости устроили игру в городки. Когда стемнело, игру, естественно, пришлось прекратить, но пыл бойцов не остыл: решили описать прошедшую игру стихами на страницах «Летописи». (Стихи эти опубликованы[50] и, пожалуй, не стоят того, чтобы публиковать их вторично. Художники, железнодорожники, врач Якуб — все оказались слабыми стихотворцами, зато рисунки, сделанные на полях, особенно рисунок Репина, внимания заслуживают.)

Через четыре дня опять играли в городки, причем Васнецов так отличился, что по окончании игры Савва Иванович сказал ему:

— А знаешь, если бы ты не был художником, из тебя вышел бы знатный молотобоец.

Зима прошла тихо и скучно. Васнецов заканчивал картины, подготовлявшиеся к выставке 1882 года, написал давно задуманного «Витязя на распутье», которого приобрел Савва Иванович для московского дома.

Поленов уехал на Ближний Восток собирать материал для картины или даже серии картин из жизни Христа.

Репин скучал, клял Москву и готовился переезжать в Петербург.

В письмах к близким он бранит Москву так же яростно, как некогда восторгался ею. «Москва мне начинает страшно надоедать своей ограниченностью и тупостью. Сияющая, самодовольная буржуазия да тороватое торгашество — вот всепоглощающая стихия. Бедные студенты! Бедная интеллигенция! Нигде они не найдут меньше сочувствия. Здесь даже бескорыстное сочувствие только к деньгам питается да к высокому чину. Впрочем, вы все это хорошо знаете. Я думаю на будущую зиму перебраться в Петербург. Переселюсь в Петербург и начну давно задуманные мною картины из самой животрепещущей жизни, волнующей нас более всех прошлых событий». В 1881 году, когда его семья жила в Хотькове, сам Репин ездил в Петербург подыскивать квартиру на зиму. В этом году в Хотькове таписал он «Железнодорожного сторожа» у моста через реку Пажу и тогда же, по-видимому, задумал «Не ждали». О том, что «Не ждали» задумана Репиным в Хотькове, рассказывает Всеволод Мамонтов. Он пишет, что комната, изображенная на картине, «взята… как раз с той дачи (в Хотькове. — М. К.). Отворившая дверь возвратившемуся домой ссыльному служанка написана со служившей у него в тот год девушки Нади, которую я хорошо помню».

Окончена картина была летом 1883 года на даче в Мартышкине, под Петербургом. В 1883 году закончил Репин и «Крестный ход в Курской губернии». А в конце лета 1882 года он часто посещал Абрамцево, как бы прощаясь надолго с местом, где столько хорошего было пережито, где, собственно, началась его жизнь в России. Рисует он — в который раз — Таню Мамонтову, безнадежную любовь все чаще появляющегося в Абрамцеве долговязого Ильи Остроухова, который усердно ловит жуков и бабочек и мечтает о живописи.

Да и кто, попав в Абрамцево, не мечтает о живописи, или если не о живописи, так о скульптуре, литературе, музыке…

Двадцать девятого августа, совсем уже собравшись уезжать, Репин рисует Васнецова… В сентябре он уезжает с семьей в Петербург. Он увозит с собой рисунок, сделанный в мамонтовском доме, — художники за работой: Н. Кузнецов, Бодаревский, Остроухов, Суриков, С. И. Мамонтов. Рисунок датирован 1 февраля 1882 года…

В 1884 году он еще будет в Москве рисовать племянниц Саввы Ивановича, Парашу и Милушу.

Но счеты его с Москвой покончены. Теперь он только гость здесь, хоть и приятный, но довольно редкий.

Нам придется сделать небольшое отступление и сказать несколько слов о том, о чем обстоятельно будет рассказано в следующей главе, — о любительских театральных постановках, которые во время рождественских каникул устраивали в эти годы участники Мамонтовского кружка в доме на Садовой-Спасской.

Зимой 1882/83 года была поставлена «Снегурочка» Островского. Декорации и эскизы костюмов писал Васнецов. О самой постановке, о декорациях мы еще будем говорить достаточно подробно. Сейчас скажем лишь, что «Снегурочка» имела исключительный успех, ее повторяли не раз в доме на Садовой-Спасской, и пересмотрела ее чуть ли не вся интеллигенция Москвы.

И тут произошло то, что постепенно назревало, то, чего так долго ждал Васнецов и добивался Мамонтов: Васнецова начали признавать, а успех «Снегурочки» еще больше утвердил его призвание как художника, обладающего даром декоративным, все поняли, что живопись декоративного характера имеет право на существование и что во всем этом есть своя прелесть.

И теперь уже в антрактах между действиями «Снегурочки» вчерашние хулители Васнецова внимательно разглядывали висевшие на стенах мамонтовской столовой «Ковер-самолет» и «Битву русских со скифами»…

В то время в Москве шли работы по организации Исторического музея. Руководили ими историк Забелин и археолог граф Уваров.

Стены музея решено было украсить художественными панно, дающими представление о быте далеких времен. Одно паяно заказали Семирадскому: «Похороны славянского вождя», другое — «Каменный век» — Васнецову.

Сын Адриана Викторовича Прахова, писавший на склоне лет мемуары, передает со слов отца, как это произошло:

Однажды после заседания археологического общества граф Уваров обратился к профессору Прахову:

— Адриан Викторович, вы хорошо знаете возможности всех современных художников. Кому можно было бы поручить написать «Каменный век»?

— Васнецову, — ответил Прахов, который безусловно знал уже все написанное Васнецовым у Мамонтова, начиная с картины «После побоища» и кончая декорациями к «Снегурочке».

Имя Васнецова смутило Уварова: он помнил, что у Васнецова были какие-то нелады с администрацией Академии.

— Того самого, которого выгнали из Академии? — спросил Уваров.

— Он сам ушел из нее, — сказал Прахов, — ушел, не выдержав рутины.

Через некоторое время Уваров опять обратился к Прахову с просьбой:

— Адриан Викторович, вы хорошо знаете всех современных художников. Кто из них мог бы написать «Каменый век»?

Диалог повторился:

— Васнецов.

— Как, тот самый Васнецов, которого выгнали из Академии?

— Нет, тот, который сам ушел.

Прошло еще недолгое время, и Уваров в третий раз задал Прахову тот же вопрос:

— Ваше сиятельство, — возмутился Прахов, — я уже два раза имел честь ответить вам на этот вопрос. И сейчас, как первые два раза, повторяю: Васнецов.

Таким образом, в 1883 году Васнецов получил заказ на панно «Каменный век».

Зима ушла на изучение материала. Археологи Анучин и Сизов предоставили Васнецову имеющиеся в их распоряжении археологические находки каменного века, и очень скоро художник стал ориентироваться в быте далекого прошлого не хуже археологов и историков, а иногда, когда на помощь приходило художественное чутье, Васнецов даже подсказывал ученым то, чего они не могли постичь при помощи рационального мышления и знаний.

Работа над полотном, не очень широким, но длиной превосходившим все прежние васнецовские полотна, началась в Абрамцеве. Но даже в достроенном в 1882 году «Яшкином доме» не сумел Васнецов вместить весь холст. Пришлось делать его составным.

Весь фриз должен был представлять довольно сложную композицию, призванную вместить в картину все характерное для быта каменного века. Но панно Васнецова были настолько искусно выполнены, что сцена представлялась вполне натуральной.

Огромную свою картину Васнецов писал весь 1883 год, в 1884 году снова работал над ней все лето в «Яшкином доме», но и после этого ее еще нельзя было считать оконченной настолько, чтобы перевезти в Москву. Пришлось Васнецову вместе с братом Аполлинарием осенью переносить полотна на палках из «Яшкина дома» в главный дом усадьбы, который отапливался, а потом уже подсохшие полотна перевозить в Москву, где работа была закончена. Весной 1885 года панно перевезли в Исторический музей и поместили в круглом зале. Здесь Васнецову оставалось еще записать места стыков да кое-что подправить с учетом освещения зала, где огромному фризу предстояло отныне находиться. Пока Васнецов работал на лесах, то и дело приходили члены строительного комитета и сам Уваров, но никто не решался высказать свое мнение. Очень уж было все ново, загадочно ново. Уваров так и не узнал, хорошо ли то, что написано Васнецовым, ибо умер до открытия музея. Музей открывала дворцовая комиссия, возглавляемая царем. Васнецов, облаченный во фрак, должен был присутствовать в зале, чтобы дать, в случае надобности, объяснения августейшим особам. Но скромная фигура художника потерялась среди торжественно облаченных сановников и суетящихся распорядителей.

Александру III картина понравилась, и он заявил об этом во всеуслышание, как единственный, кто имеет право без обиняков высказывать здесь свое суждение.

— А где же автор этого замечательного произведения?

Замечательного?! Устроители заметались по залу, вытащили на середину автора. Царь пошел ему навстречу, пожал руку, вспомнил даже, что во время посещения им Парижа он был в мастерской Васнецова и ему понравились тогда «Акробаты».

Спектакль был окончен. Но будущее Васнецова теперь уже твердо определилось. Устроители подходили к нему, наперебой поздравляли с замечательным — да, да, замечательным — художественным произведением и, конечно же, со монаршей милостью, без которой и успеха-то не было бы и неизвестно было бы замечательным произведение «Каменный век» или нет…

Конечно, живя летом 1883 и 1884 годов в «Яшкином доме», Васнецов работал не только над «Каменным веком».

В 1883 году выстроена была по его проекту беседка. Вжившись к стиль давно ушедших эпох, Васнецов сделал проект в виде некоего дохристианского еще славянского капища.

Беседка выглядела такой сказочной, что получила наименование «Избушки на курьих ножках». Под этим названием существует она до сего дня.

В мае 1883 года в Абрамцево приехал Антокольский, и Савва Иванович, воспользовавшись его пребыванием, энергично принялся за лепку. 15 мая, в день коронации нового царя, мальчики уехали с гувернером Тоньоном в Москву, а Савва Иванович, наслаждаясь покоем, наступившим в Абрамцеве, начал лепить с Антокольского барельеф.

Серов и Васнецов сделали карандашные портреты Антокольского. Васнецов, кроме того, написал еще портрет Антокольского маслом. Написал он тем же летом портрет Татьяны Анатольевны Мамонтовой. Не отставал от него и Серов, карандаш которого буквально не знал в то лето покоя, а альбом не закрывался. И недаром в «Летописи» Савва Иванович записывает: «В начале июня явился Валентин Серов и до сего дня пребывает, обольщая всех своими разнообразными талантами»[51]. Рисунков, сделанных Серовым в летние месяцы 1884 года в Абрамцеве, не счесть.

Этим же летом Васнецов написал для абрамцевской церкви небольшой образок, выросший впоследствии в одно из значительных его творений: центральный образ Владимирского собора в Киеве — богоматерь с младенцем на руках на фоне ярко-голубого неба. Рассказывая Адриану Викторовичу Прахову о том, как возник замысел этого образа, Васнецов говорил: «Вспомнил, как однажды весной Александра Владимировна[52] вынесла в первый раз на воздух Мишу, еще младенца, и он, увидав плывущие по голубому небу облачка и летающих птичек, от радости всплеснул обеими ручонками, точно хотел захватить, прижать к своему сердцу все, что увидел в первый раз в своей жизни!.. Вот тут и представилось ясно, что так надо сделать. Ведь так просто никто еще не писал! А потом припомнилось, что когда-то давно писал на эту тему маленький образ и подарил его Елизавете Григорьевне, а она поставила в абрамцевскую церковь». Воспоминание это, записанное сыном Прахова, кончается словами: «Утром послал телеграмму».

Телеграмма была о согласии художника принять участие в росписи Владимирского собора в Киеве, создание которого поручили Прахову после удачной реставрации Кирилловской церкви.

Правда, реставрация Кирилловской церкви — это, собственно, заслуга не Прахова, а Врубеля. Врубель работал, а Прахов им руководил. Однако с Врубелем у Адриана Викторовича отношения не ладились, и написанные Врубелем для Владимирского собора эскизы были им отвергнуты.

Эскизы эти были написаны Врубелем позже, чем Прахов сделал предложение Васнецову. Так что работа Врубеля при всей ее гениальности в любом случае была обречена на провал, как были бы обречены на провал пять-шесть лет назад работы Васнецова, пока Савва Иванович не взялся за устройство его художественной судьбы. И Врубель бедствовал в Киеве, бился как рыба об лед, пока не попал через несколько лет к Мамонтовым, где наконец был оценен по достоинству…

Еще несколько лет назад Васнецов чувствовал себя неприкаянным в Москве, сейчас же был полон веры в себя, полон силы, какую дает признание, сейчас упрашивали его ехать в Киев, а он все отказывался, и лишь воспоминание об образке, подаренном Елизавете Григорьевне, вдохновило его и он согласился завершить в Киеве то, что было найдено в Абрамцеве, согласился на руководство росписью Владимирского собора, на которую, думал он, уйдет года три, не больше.

И он уехал в Киев и работал там десять лет. Из крупных художников сумел привлечь лишь Нестерова. Приезжал туда позднее Дрюша Мамонтов, окончивший Училище живописи, но ни Праховы, ни Васнецовы не смогли уберечь его, и он вернулся из Киева в Абрамцево смертельно больным. Приглашал Прахов и Серова, но тот был, по выражению Репина, «не мастер в срок поспевать». Присланный им эскиз пришел действительно позже срока; Серов и не жалел, он видел, каково в Киеве его другу Врубелю — настоящему большому художнику, который рад-радешенек, что ему доверили писать самостоятельно какие-то орнаменты, чтобы он хоть с голоду не умер.

Ну а как же Савва Иванович Мамонтов? Он где? Да везде. Это он вдохновил Васнецова и он же помог ему осуществить его помыслы и мечты. И вот появились «Три царевны» и «Ковер-самолет», «Битва русских со скифами» и «Аленушка», появились декорации к «Снегурочке», а потом уже все пошло само собой: и приглашение в Исторический музей и приглашение в Киев.

А теперь следует рассказать еще об одном абрамцевском предприятии, в котором сам Савва Иванович участия почти не принимал (а потому говорить о нем мы будем кратко), хотя, не будь его поддержки, не было бы и этого предприятия. Здесь речь пойдет о столярно-резчицкой мастерской, находившейся под эгидой Елизаветы Григорьевны, к которой вскоре присоединилась еще одна женщина. Это талантливая художница и обаятельнейший человек, младшая сестра Поленова — Елена Дмитриевна.

Летом 1881 года, бродя по окрестностям Абрамцева, Репин с Поленовым увидели удивительной красоты доску, покрытую старинной резьбой и украшавшую фасад избы. Они приобрели ее, ссудив хозяевам кроме денег еще новую доску вместо старой.

Осенью того же года Поленов ездил в имение брата, в Тамбовскую губернию, и привез в подарок Елизавете Григорьевне три деревянных резных валька, тоже покрытых старинным геометрическим орнаментом. Эти три валька, привезенные весной 1882 года в Абрамцево, вместе с доской составили начало коллекции изделий народного искусства.

Тем же летом 1882 года Антокольский отдыхал и лечился в Биаррице. Времени было много, он скучал, оторванный от своей работы, и писал письма. Эпистолярный стиль Антокольского никогда не отличался лаконизмом, но на этот раз он превзошел самого себя. Письмо, пришедшее из Биаррица в Абрамцево, было на 28 страницах: «Послушайте, мой дорогой старик, — писал Антокольский Савве Ивановичу, — мне хотелось поговорить с Вами об одной идее, которая меня занимает вот уж восемь лет, а именно о развитии в народе вкуса, о поднятии в России индустриального искусства. Много я думал об этом, много наблюдал и изучал и с каждым годом все больше и больше убеждаюсь в необходимости разбудить народное творчество, которое до сих пор еще не тронуто».

Вернее было бы сказать не «не тронуто», а «умирает».

Первые экспонаты будущей богатой абрамцевской коллекции говорили о том, что и вкус у народа был и мастерство было, но со временем народное искусство хирело.

И в Абрамцеве было решено сделать что-то (хотя еще не знали что именно), чтобы собрать предметы народного творчества, пробудить в людях интерес к нему, возродить народные промыслы и сделать их плоды украшением не только народного быта.

И вот тут, к счастью, появилась в мамонтовской компании Елена Дмитриевна Поленова. Случилось это вскоре после женитьбы Василия Дмитриевича на кузине Елизаветы Григорьевны — Наташе Якунчиковой.

Двадцать восьмого ноября Елена Дмитриевна пишет своей приятельнице: «Ты спрашиваешь, с кем часто вижусь. Решительно ни с кем, кроме своих. Вообще я ближе всех с Наташей (женой В. Д. Поленова, — М. К.), которая оказалась преоригинальным и преинтересным субъектом, и с m-me Мамонтовой, которая тоже очень симпатична…»

Вот этим трем женщинам и принадлежит заслуга возрождения народного творчества, создания столярно-резчицкой мастерской.

Елизавета Григорьевна отдала этой мастерской весь свой административный талант, самоотверженность, Елена Дмитриевна — свое незаурядное художественное дарование, а Наталья Васильевна Поленова стала историографом этого предприятия.

Начало созданию мастерской положила Елизавета Григорьевна осенью 1882 года, решив сделать мастерскую некиим ответвлением обычной школы. Задача была поначалу практически-нравственная: удержать крестьян в деревне, которая скудела и беднела, по мнению Елизаветы Григорьевны, оттого, что молодые люди уезжали на обучение ремеслам в город, а потом так и оставались там. Конечно, остановить этот естественный процесс было невозможно — он был характерен для того времени, но чтобы замедлить его, хотя бы для окрестных деревень, и решила Елизавета Григорьевна создать с осени 1882 года столярную мастерскую. Дети, учившиеся в абрамцевской школе, должны были получать одновременно с общим обучением еще какую-либо специальность, которую могли бы применить в деревне.

Быстро росла коллекция кустарных изделий, предметов народного быта. Крестьяне близлежащих деревень, прослышав, что Мамонтовы покупают всякую всячину, сами приносили старые прялки, вальки, расписанные дуги — и продавали их. Когда в компанию вошла Елена Дмитриевна, они вместе с Елизаветой Григорьевной стали обходить близлежащие села, покупали интересную бытовую утварь, и пока Елизавета Григорьевна расплачивалась с хозяевами Елена Дмитриевна набрасывала акварелью эскизы с тех изделий, которые представляли художественную ценность.

Увидев эти эскизы, Васнецов пришел в восторг и уговаривал Елену Дмитриевну использовать их для создания образцов мебели, которая изготавливалась бы в столярной мастерской, то есть не просто мебели, а художественной мебели. Елена Дмитриевна мнением Васнецова очень дорожила, считая себя в какой-то мере его ученицей, считала, что она «набиралась около него понимания русского народного духа».

Вняв совету Васнецова, она купила на базаре обычный кухонный шкафчик и расписала его цветами, как некогда Васнецов расписал в абрамцевской церкви клиросы. Написала она на этом шкафчике и птицу Сирин. Васнецову роспись эта понравилась, он написал на шкафчике стилизованных сороку и ворону. Потом Елена Дмитриевна сделала эскизы угловых шкафчиков и расписала их. Шкафчики эти должны были стать образцами для работ учеников. В одном из писем Елена Дмитриевна сообщает, что она поделилась с Саввой Ивановичем мыслью о том, «чтобы в абрамцевской мастерской производилась такая мебель, а потом под руководством художников окрашивалась тоже какими-нибудь троицкими маляришками, из тех, которые там посуду расписывают… и потом ставить для продажи на кустарную выставку».

Савва Иванович охотно шел навстречу этому предприятию, финансировал его и отдал свой кабинет под музей кустарных изделий. Но так как столярная мастерская была весьма отдаленной областью его интересов, мы и закончим здесь краткий рассказ о ней…

Загрузка...