Глава IV

Так называемое «Дело Мамонтова», нашумевшее в начале нынешнего столетия, — очень запутанное, очень сложное; с точки зрения юридической оно может заинтересовать лишь человека, имеющего специальное образование.

Поэтому автор предпочитает изложить здесь не юридическую, а, если позволительно так сказать, человеческую сторону этого дела, разумеется, почерпнутую все-таки из этих скучных судебных отчетов, из архивных материалов, из мемуарной литературы, опубликованной и неопубликованной.

Рассказывая о помощи, которую оказывал Мамонтов художникам, о том, с каким размахом организовывалась Частная опера, мы не всегда вспоминали, что для всего этого нужны были деньги, и немалые…

Деньги приносил доход, получаемый от железных дорог и других предприятий. Не следует, разумеется, думать, что железными дорогами Мамонтов занимался исключительно ради целей альтруистических. Он был дельцом, был предпринимателем, и притом таким же вдохновенным, как и скульптором, как и покровителем художников, как и создателем театра. Он был азартным предпринимателем. И хотя интересовали его не деньги сами по себе, и хотя алчность не была чертой его характера, но коммерческие дела неизбежно связаны с деньгами, а Мамонтов не был единовластным хозяином железных дорог и других предприятий. Было создано огромное акционерное общество, главой которого неизменно выбирался Мамонтов. Участниками дела стали со временем младший брат Саввы Ивановича, Николай Иванович, а также дети, Сергей и Всеволод, племянники…

В сентябрьские дни 1899 года на всех свалилась беда. Правда, Сережа и Вока не были арестованы…

Но в чем же все-таки суть дела?

После путешествия на север Мамонтова всерьез захватила идея создания «Русской Норвегии», продвижения цивилизации и культуры в край, так щедро одаренный природой и так несправедливо обойденный людьми…

Для того чтобы начать строительство северных дорог, Мамонтов предлагает казне купить Донецкую дорогу. В ответ он получает встречное предложение: купить Невский завод в Петербурге, производящий паровозы, вагоны и суда, в том числе военные. Невский завод был очень нужен государству… Мамонтов согласился купить его.

Но завод находился в запущенном состоянии. Привыкнув к несколько патриархальному ведению дел, Мамонтов переводил на счет завода деньги Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги. Завод был модернизирован, но в кассе железной дороги образовалась брешь. Для того чтобы ее заполнить, Мамонтом добился концессии на сооружение компанией ветки Петербург — Вологда — Вятка, ветки, сулившей высокую доходность. Витте продолжал протежировать Мамонтову и способствовал получению этой концессии.

И вдруг все рухнуло. Витте, который как министр финансов досконально знал и о переводе денег из кассы компании в кассу Невского завода и вообще обо всех делах мамонтовских предприятий, вдруг резко изменил свое отношение к Мамонтову, назначил ревизию министерства финансов и выступил инициатором того, чтобы концессия была отобрана и по делу о задолженности Невского завода было начато следствие.

Подоплека столь резкого поворота заключалась во вражде и в конкуренции двух министров: министра юстиции Муравьева и министра финансов Витте. Муравьев узнал о переводе денег из кассы компании в кассу завода. Дело это было юридически незаконным. И он решил, уничтожив Мамонтова, подкосить тем самым Витте. Витте же, узнав о готовящемся против него заговоре, легко изменил курс по отношению к Мамонтову.

После описанного в конце предыдущей главы эпизода с «похищением» Ипполитова-Иванова Савва Иванович уехал, как и в прошлые годы, лечиться в Карлсбад, где и узнал о нависшей над ним опасности.

Он вернулся в Россию, обратился к директору Общества взаимного кредита Ротштейну с просьбой о финансовой помощи. Ротштейн в обмен на помощь пожелал приобрести огромное количество акций — фактически, контрольный пакет.

Мамонтов почувствовал, что шею его затягивает петля.

И вот 11 сентября в 7 часов вечера в дом на Садовой-Спасской явился следователь, объявил о том, что по причине растраты в кассе правления железной дороги дом Мамонтова должен быть подвергнут обыску, а сам Мамонтов должен немедленно вернуть недостающую сумму — 100 тысяч рублей.

Но в доме Мамонтова нашлось лишь пятьдесят три рубля пятьдесят копеек и кредитный билет в 100 марок (40 рублей по тогдашнему курсу). Следователь наложил арест на весь домашний архив Мамонтова, на деловую переписку, на частные письма, на письма Мамонтову художников и все это забрал.

Мамонтова обыскали и нашли при нем заряженный револьвер и записку: «Тянуть далее незачем: без меня все скорее и проще разрешится. Ухожу с сознанием, что никому зла намеренно не делал, кому делал добро, тот вспомнит меня в своей совести. Фарисеем не был никогда». Кроме записки и револьвера найден был билет Варшавско-Венской дороги и заграничный паспорт. У двери дома стояла запряженная пара…

Позднее, во время суда, Савва Иванович объяснил, что пистолет он носил с собой всегда: во всех его брюках был для этого специальный карман. Записка была написана давно. Заграничный паспорт у него постоянный, так как он часто бывает за границей, железнодорожный билет просрочен, а пара лошадей была запряжена для его дочери, которая собиралась ехать в Абрамцево, и что не мог же он иметь одновременно два намерения: покончить с собой и бежать за границу со 100 марками в кармане…

Мысль о самоубийстве действительно еще раньше приходила в голову, порой возвращалась, но он гнал ее от себя и, конечно, никогда не покончил бы с собой.

Мамонтов был арестован. Его вели под конвоем через весь город, вели пешком — даже не на извозчике — от дома на Садовой-Спасской до Таганской тюрьмы.

Через четыре дня после ареста Савва Иванович обратился с прошением отпустить его из тюрьмы до суда, обещая не злоупотреблять свободой для запутывания следствия. «Мне невыносимо преждевременное тюремное заключение по состоянию моего здоровья: мое сердце и припадки грудных болезней требуют постоянной заботы и присутствия около меня преданной мне личности. В тюрьме это невозможно. Я ее не перенесу»[91].

Но он оставался в тюрьме до февраля 1900 года, пять месяцев, после чего благодаря хлопотам художников, музыкантов тюрьма была заменена домашним арестом.

Он был удивительным человеком! Находясь под стражей, он работал над планом постановки оперы «Ожерелье», лепил бюсты всех частных приставов, которых присылали охранять его.

— Смотри, Костя, — сказал он пришедшему к нему на свидание Станиславскому, — это вся московская полиция. Знаешь, они очень сердечные люди, гораздо добрее, чем те, наверху, в Петербурге…

Впрочем, Савва Иванович вылепил по памяти бюст и одного из тех «наверху в Петербурге», — Витте, человека, который так коварно предал его.

Перед пасхой, весной 1900 года, по инициативе Поленова, художники решили послать Савве Ивановичу коллективное письмо, чтобы поддержать его в трудный час духовно.

Поленов вел переписку со всеми, кто жил не в Москве: получил подпись Антокольского из Парижа, Николая Кузнецова из Одессы, Репина и Римского-Корсакова из Петербурга. Кроме этих художников (и одного композитора) письмо подписали В. и А. Васнецовы, Неврев, Суриков, Серов, Остроухов, Коровин, Левитан, Врубель, Киселев, ну и, конечно, сам Поленов.

«Все мы, твои друзья, — говорилось в письме, — помня светлые прошлые времена, когда нам жилось так дружно, сплоченно и радостно в художественной атмосфере приветливого, родного круга твоей семьи близ тебя, — все мы в эти тяжкие дни твоей невзгоды хотим хоть чем-нибудь выразить тебе наше участие.

Твоя чуткая творческая душа всегда отзывалась на наши творческие порывы. Мы понимали друг друга без слов и работали дружно, каждый по-своему. Ты был нам другом и товарищем. Семья твоя была нам теплым пристанищем на нашем пути, там мы отдыхали и набирались сил. Эти художественные отдыхи около тебя, в семье твоей, были нашими праздниками.

Сколько намечено и выполнено в нашем кружке художественных задач, и какое разнообразие: поэзия, музыка, живопись, скульптура, архитектура и сценическое искусство чередовались…»

Далее в письме вспоминались домашние чтения и спектакли; постановка «Иосифа», «Саула», «Двух миров», «Снегурочки».

«…То было началом твоей главной последующей художественной деятельности.

С домашней сцены художественная жизнь перешла на общественное поприще, и ты, как прирожденный артист именно сцены, начал на ней создавать новый мир истинно прекрасного. Все интересующиеся и живущие действительным искусством приветствовали твой чудесный почин. После „Снегурочки“, „Садко“, „Царя Грозного“, „Орфея“ и других всем эстетически чутким людям уже трудно стало переносить шаблонные чудеса бутафорного искусства. Мир художественного театра и есть мир твоего действительного творчества. В этой сфере искусства у нас твоими усилиями сделано то, что делают призванные реформаторы в других сферах, и роль твоя для нашей русской сцены является неоспоримо общественной и должна быть закреплена за тобой исторически…

Мы, художники, для которых без великого искусства нет жизни, провозглашаем тебе честь и славу за все хорошее, внесенное тобой в родное искусство, и крепко жмем тебе руку. Желаем тебе сил перенести дни скорби и испытаний и вернуться скорей к новой жизни, к новой деятельности добра и блага».

В июне 1900 года состоялся суд.

Кроме Саввы Ивановича посажены были на скамью подсудимых младший его брат Николай Иванович, сыновья Сергей и Всеволод, Арцыбушев, Кривошеин.

И несмотря на то, что формальная незаконность финансовых операций была бесспорна, суд превратился, как выразился один артист, присутствовавший в суде, в «бенефис» Мамонтова.

Выступления свидетелей характеризовали Савву Ивановича как благороднейшего и честнейшего человека.

«Знаю ли я Савву Ивановича? — говорит начальник мастерских Ярославской дороги. — Да ведь это — отец второй, добрая душа, другого такого не будет. Плакали мы горько, когда его взяли под арест. Все служащие сложиться хотели, внести кто сколько может, чтобы только вызволить его, сочувствие супруге их выразили, две тысячи человек подписалось… Вот какой человек это был».

Взволнованно прозвучало выступление инженера-путейца Михайловского, более известного как писатель Гарин.

Он рассказал о том, как ездил по просьбе Саввы Ивановича к Витте, который посоветовал обратиться за займом к Ротштейну, после чего и затянулась петля на шее Мамонтова…

Пока Мамонтов находился под арестом, все акции дороги были переданы в казну. И их по дешевой цене купили многие родственники жены Витте. Перед судьями, перед заседателями сидел совершенно разорившийся человек.

Защищал Мамонтова лучший из русских адвокатов того времени — Плевако. Чтобы заранее парализовать действие слов Плевако, прокурор Курлов, учитывая выступления свидетелей, бросил, между прочим, такую фразу: «Из Мамонтова создали кумир там, где не было даже и пьедестала».

Присяжные оправдали подсудимых. Признавая незаконность финансовых операций, присяжные все-таки по всем пунктам дали один и тот же ответ: «Нет, не виновен». В зале суда раздались аплодисменты, присутствующие бросились обнимать Мамонтова, Кривошеина, Арцыбушева.

3 июля 1900 года Савва Иванович вышел на свободу.

Дом на Садовой-Спасской был опечатан. Долг продолжал висеть на шее Мамонтова. И дом и все художественные богатства, все должно было быть продано с молотка.

Савва Иванович отправился на Бутырки, где с 1896 года помещалась гончарная мастерская, превратившаяся уже в небольшой заводик, который назывался «Абрамцево».

Елизавета Григорьевна сняла себе квартиру на Садовой-Кудринской, неподалеку от московской квартиры Поленовых…

Что же происходило «на воле» в те месяцы, пока Савва Иванович был сначала в тюрьме, потом — под домашним арестом?

Мы знаем уже, что Шаляпин, возвеличенный в Частной опере, покинул ее. Но ушел из оперы не только Шаляпин. Едва Савва Иванович был арестован, ушел из оперы и Коровин, ушел так же, как и Шаляпин, в оперу императорскую, подальше от риска, подальше от передряг.

Частная опера была — казалось временно — преобразована и Товарищество Русской частной оперы. Артисты вносили свои сбережения, чтобы на эти паи могло существовать предприятие, ставшее для них таким близким. Только Шаляпин и Коровин не оказались в списке пайщиков Товарищества.

Шаляпин после ареста Саввы Ивановича, по просьбе артистов, уговаривал Теляковского расторгнуть его контракт с Большим театром или разрешить иногда выступать в Частной опере, но Теляковский был неумолим. А неустойка, обусловленная контрактом, была предусмотрительно велика.

И через тринадцать дней после ареста Саввы Ивановича, 24 ноября 1899 года, состоялся дебют Шаляпина в императорской опере, в той опере, из которой вырвал его Мамонтов, сделал кумиром публики… Шаляпин дебютировал в «Фаусте», исполнял Мефистофеля, ту самую роль, которая три года назад особенно ему не давалась, а сейчас — он велик, велик не только благодаря своему таланту, но еще и благодаря работе с Мамонтовым и Поленовым.

А Коровин? Коровин из предосторожности рвет все письма, адресованные ему когда-либо Мамонтовым. При первой возможности он покидает Частную оперу и уходит в Большой театр…[92]

Какие неодинаковые люди окружали всю жизнь Мамонтова: в то время, когда Коровин рвал от страха его письма, Серов хлопотал об его освобождении перед самим царем…

Конечно, Коровин потом каялся. Приходил к Савве Ивановичу в Бутырки. Когда в 1908 году, после смерти брата Сергея, Коровин попал в нервную клинику, Савва Иванович послал сына Всеволода узнать, что с Коровиным, тот ответил ему письмом. На оборотной стороне этого письма есть такая любопытная пометка рукой Мамонтова: «20 ноября 1908 г. я прочел в „Русском слове“ эту заметку[93] и послал в лечебницу Майкова узнать о здоровье Коровина. В ответ получил это письмо». Письмо Коровина: «Благодарю, дорогой Савва Иванович! Здоровье мое, слава Богу, теперь лучше. Я вменяем — не верьте газетам. Устал от всяких гадостей, принимаю абсолютный покой.

Ваш Коровин Константин

20 ноября, Москва».

Под этим письмом еще одна надпись рукой Мамонтова: «Гадости, конечно, утомляют, а потому делать их не надо».

В 1914 году Коровин построил дачу в Гурзуфе, на берегу моря, звал туда Савву Ивановича — и не раз, — но тот отказывался наотрез.

Так окончились отношения между Мамонтовым и Коровиным.

Зато отношения с Врубелем стали, как никогда, дружескими. Врубель заменил Коровина в опере. Обида его из-за конфликта с Забелой, с ее участием в «Снегурочке», — все это исчезло бесследно.

Врубель был автором оформления «Царской невесты» и «Сказки о царе Салтане» Римского-Корсакова, «Кавказского пленника» и «Ратклифа» Кюи.

В зиму 1899/900 года Врубель особенно увлекся майоликой, именно в ту зиму он создал лучшие свои майоликовые статуэтки — две сюиты, на которые вдохновили его постановки в Частной опере «Снегурочки» и «Садко».

Но скоро с Врубелем пришлось расстаться и расстаться навсегда…

В 1901 году Надежда Ивановна родила сына. Врубели назвали его Саввой.

В 1902 году Михаил Александрович написал портрет Саввочки, сидящего в коляске, и в портрете этом тревога, какое-то страшное предчувствие. И предчувствие это оправдалось… 3 мая 1903 года Саввочка умер. Сначала Врубель держал себя очень мужественно, но потом почувствовал сильное нервное возбуждение, а так как за год до этого он уже лечился в психиатрической больнице, то понял, что психический его недуг возвращается. Он сам попросил поместить его в больницу. В 1904 году ему стало легче, но потом болезнь обострилась и не покидала его до самой смерти.

Он стал терять зрение и вскоре совсем ослеп. Временами переставал узнавать близких, даже по голосу.

В один из таких периодов обострения болезни Савва Иванович навестил Врубеля в больнице. Врубель не узнал его. Тогда Савва Иванович запел арию тореадора из «Кармен». Сознание Врубеля мгновенно прояснилось, он узнал Мамонтова, оживился. Но тут же опять впал в прежнее состояние.

С тяжелым сердцем ушел Савва Иванович из больницы.

Дома, в квартире при керамическом заводе, все напоминало о Врубеле. Именно тогда, когда Врубель занялся керамикой, изделия керамического завода «Абрамцево» начали продавать там же, где продавали изделия столярной мастерской, а потом изделия вышивальной мастерской Марии Федоровны Якунчиковой.

Был снят магазин в Петровских линиях, названный «Магазином русских работ». Проект оформления магазина был создан Врубелем в русском стиле и исполнен столярами-резчиками абрамцевской мастерской.


Теперь, пожалуй, время рассказать о конце Товарищества Русской частной оперы, потому что с судьбой театра связаны в значительной мере многие события дальнейшей жизни Саввы Ивановича.

Сезон 1899/900 года начался успешно. Несмотря на отсутствие Шаляпина, театр был переполнен, сборы были велики, но все же театр оказался убыточным, ему, говоря языком современных экономистов, нужна была «дотация». Но Мамонтова не было: надеясь на благоприятный исход его процесса, артисты, те, которые сумели скопить деньги, вкладывали их в театр, превратив его в Товарищество Русской частной оперы.

Мамонтов, находясь в тюрьме, не терял связи с театром. Кроме разработки режиссерского плана «Ожерелья» занимался переводом либретто: «Тревожу новую оперу Зигфрида Вагнера[94] „Медвежья шкура“, — писал он Шкаферу, — сюжет забавный, много фантастики, может быть веселый спектакль».

После смерти Калинникова был поставлен пролог к опере «В 1812 году» — единственный отрывок либретто Мамонтова, для которого композитор успел написать музыку.

Но, несмотря на успех у публики, несмотря на энтузиазм актеров, согласившихся получать мизерную оплату за свой труд, лишь бы уцелело, пережило трудные месяцы дело, которым Мамонтов сумел увлечь их, дело, которое стало делом и их жизни, финансовое положение театра становилось все хуже. «Как всегда в ожидании покойника в передней толкутся гробовщики, — пишет В. П. Шкафер, — в кассу театра влезли „добрые“ люди, спекулянты и кулаки. В трудные моменты платежей они ссужали дирекцию деньгами за грабительские проценты, надев, таким образом, петлю, крепко охватившую материальные ресурсы театра. Помогал этому и владелец театра кулак Солодовников, не постеснявшийся поднимать и увеличивать аренду за театр».

Решено было уехать на гастроли в Киев. Уехали. Выступали в Киеве в театре Соловцова. Но киевляне не были еще приучены к русской музыке. «Садко», «Борис Годунов», «Орлеанская дева», «Царская невеста» шли при полупустом зале. Доходы театра были невелики. Решили поставить иностранные оперы — «Гальку» Монюшко, «Богему» Пуччини. Дела пошли хорошо.

Но все равно — это был не выход из положения. Освободившийся из тюрьмы, оправданный судом, Савва Иванович не мог уже по-прежнему субсидировать театр, хотя и пытался это делать. А тут еще в 1902 году заболел Врубель.

Газетчики каркали: «Голова и туловище отрублены, у Частной оперы остались одни болтающиеся ноги».

И финансовый крах оперы состоялся. Кредиторы наступали на горло. В продажу пошли бутафория, костюмы, библиотека театра, музыкальные инструменты.

Самым ужасным из кредиторов был Солодовников, но не Гаврила, а теперь уже сын его, человек очень молодой, но оказавшийся еще более злым хищником, чем его папаша.

Когда долг ему был выплачен, он заявил:

— А вот театр, не прогневайтесь, сдан мною на будущий сезон антрепренеру Кожевникову. С Товариществом никаких дел я иметь не могу. Что с вас, собственно, возьмешь, когда вы перестанете платить мне аренду?

Ему отвечали:

— Но ведь мы все выплатили. И дела оперы сейчас неплохи. Положение упрочилось. Есть и успех и сборы.

Но Солодовников был неумолим.

— Я уже подписал контракт с Кожевниковым, и дело кончено!

Арендовали театр «Эрмитаж». Работали через силу, получали гроши. Но в какой-то час пришлось взглянуть на дело трезво и понять: без финансовой поддержки опера существовать не может.

Опера была ликвидирована. Артисты разбрелись кто куда. Около Мамонтова остались Малинин, Любатович и Эспозито. Но опера владела еще изрядным количеством реквизита, костюмов. По подсчетам Саввы Ивановича — тысяч на тридцать. Все это куда-то испарилось. Савва Иванович считал — и, видимо, не без оснований, — что деньги присвоены Клавдией Спиридоновной Винтер, а помогал ей в этом Секар-Рожанский, женившийся на дочери Клавдии Спиридоновны, той самой девушке, которую летом 1898 года в Путятине Рахманинов величал Элэной Рудольфовной…

Секар все отрицал, приходил к Савве Ивановичу в гости на керамический завод, но Савва Иванович, увидев его, делал испуганные глаза, запахивал полы пиджака и крепко обхватывал себя руками: не возьми, мол, последнего. Секар улыбался, пытаясь превратить все в шутку. Но «шутка» эта длилась много лет и для Мамонтова была совсем не шуточным вопросом: он хотел бы вернуть артистам деньги, которые они вложили в Частную оперу, когда она была Товариществом.

Частная опера не умерла все же. Правда, предприятие Кожевникова существовало недолго. В искусстве вообще и в оперном в частности Кожевников смыслил не много. Оперу он затеял главным образом, если не единственно, с целью сделать примадонной свою жену Коратаеву, бывшую солистку Большого театра, где она исполняла партии колоратурного сопрано.

На смену Кожевникову пришел человек совершенно иного склада — Сергей Иванович Зимин. Зимин был культурен и не честолюбив. Он искренне любил оперное искусство. С любовью подобрал труппу. Советовался во всем с Саввой Ивановичем. Главным художником в опере Зимина стал Федор Федорович Федоровский. Федоровского заметил зорким своим оком Серов, указал на него Мамонтову. Мамонтов оценил выбор Серова и рекомендовал Федоровского Зимину. Работали у Зимина временами и Коровин, и Аполлинарий Васнецов, и Малютин, и Головин, а потом и молодые петербургские художники, группировавшиеся вокруг «Мира искусства»: Бакст, Бенуа, Билибин. Зимин всегда подчеркивал, что он — продолжатель дела, начатого Мамонтовым, всегда говорил это журналистам, интервьюировавшим его. Каждые пять лет устраивал в театре юбилеи, на которые почетным гостем был приглашаем Савва Иванович Мамонтов. А годом начала Частной оперы Зимин считал 1885-й, и отмечал в 1905 году 20-летие, в 1910 — 25-летие, в 1915 — 30-летие оперы.

«Савва Иванович, — вспоминал впоследствии Зимин, — всегда, когда приходил ко мне на спектакль в театр, в антрактах замечал: „Ничего, ничего! На верной дороге стоите и москвичам настоящее искусство показываете!“»

Сам Зимин был скромен.

— Кое-что все-таки удалось, — говорил он, несколько смущаясь. — Может быть, хуже, чем у Мамонтова, без его размаха и фантазии, но удалось.

В 1916 году Зимин купил у Мамонтова врубелевскую «Принцессу Грёзу», чтобы украсить этим панно фойе Солодовниковского театра и лишний раз подчеркнуть преемственность своего предприятия.

Не забывал Савву Ивановича и Станиславский, приглашал на генеральные репетиции, на премьеры в Художественный театр. Когда ставили «Снегурочку» — не как оперу, разумеется, а как драму, — и главным декоратором оставался, прошедший мамонтовскую школу Виктор Симов, была устроена экспедиция за крестьянской одеждой, только не в Тульскую губернию, а в Вологодскую. Возможно, это было сделано не без участия Мамонтова: вспомним его письмо к Елизавете Григорьевне, написанное с берегов Двины о городке Красноборске, который был, наверное, столицей Берендея.

Вообще сбор материалов и реалий этнографического или исторического характера прочно вошел в жизнь Художественного театра. Перед постановкой шекспировского «Юлия Цезаря» ездили в Рим, а перед постановкой «Власти тьмы» — на родину Толстого, в Тульскую губернию. Быт героев горьковского «Дна» изучали в самой натуральной ночлежке Хитрова рынка.

Разумеется, этими внешними примерами сходства не исчерпываются уроки, воспринятые Станиславским у Мамонтова. И не это главное. Главное — традиция театральной правды, подлинности, она продолжала жить и развиваться в Художественном театре.

Когда в 1905 году Станиславский в содружестве с Мейерхольдом организовал экспериментальную новаторскую студию (так называемую Студию на Поварской), Савва Иванович принял самое живое участие в ее работе. Станиславский, подобно Мамонтову, всегда считал, что артисты должны знакомиться со смежными видами искусств, в частности с живописью и скульптурой. И Мамонтов организовал при студии выставку работ молодых художников и скульпторов, постоянно меняя экспозицию.

Еще несколько слов об оперных делах.

«В 1903 году, — пишет в своих театральных воспоминаниях Вс. С. Мамонтов, — Общество любителей оркестровой, камерной и вокальной музыки затеяло постановку в театре „Эрмитаж“ оперы Эспозито „Каморра“ и обратилось за помощью к Савве Ивановичу. Старик не вытерпел — опера была написана на его либретто — загорелся и вплотную занялся режиссерской работой.

„Каморра“ прошла несколько раз с большим успехом».

Постановка оперы была отмечена прессой. Весьма строгий критик Н. Д. Кашкин очень высоко отозвался о ней. «Оказывается, — писал Кашкин в „Московских ведомостях“, — что при наличии умелого, понимающего дело режиссера русская комическая опера может быть создана немедленно, и этот жанр, не имеющий ничего общего с безобразным чудищем, именуемым русской опереттой, весьма заслуживает внимания.

В комической опере сценическая талантливость и живость едва ли не важнее силы голоса, а тут, вероятно, благодаря режиссеру, веселое оживление царило на сцене».


В 1902 году умер Антокольский. Хоронили его в Петербурге, и Савва Иванович поехал на похороны.

В последние годы отношения с Антокольским были сложные. В 80-е годы Антокольский часто приезжал в Абрамцево, были они с Саввой Ивановичем на «ты», Савва Иванович называл его Мордухом, а Антокольский Савву Ивановича — Шава, чем немало потешал мальчиков, но иначе говорить он не мог, он даже писал «Шуриков» (вместо Суриков).

Антокольский долгие годы был главным наставником и судьей Саввы Ивановича во всем, что касалось скульптуры.

«Помню, какой гордостью переполнились наши детские сердца, — вспоминает Вс. С. Мамонтов, — когда Марк Матвеевич на одной из работ моего отца — барельефе его двоюродной сестры З. Н. Якунчиковой — написал карандашом: „превосходно“. Барельеф этот сохранен с упомянутым автографом Антокольского в… Абрамцевском музее».

Однако в 1892 году произошел конфликт — немного досадный — из-за статуи Ермака. Статуя Мамонтову не понравилась. Вс. С. Мамонтов объясняет это падением искусства Антокольского. Это неверно.

Искусство Антокольского осталось на том же уровне, что и в 70-е годы. Но не осталось на том же уровне все русское искусство. Оно шло вперед. А Мамонтов зорко вглядывался в это новое, жадно впитывал его. Вкус этого человека никогда не пребывал в статичном состоянии, и теперь статуя Антокольского показалась ему вчерашним днем. Когда Антокольский услышал отрицательный отзыв о статуе из уст Мамонтова, он был очень огорчен. Какой разговор произошел между ними — неизвестно, но Стасову Антокольский писал: «В Москве я не долго оставался. С Мамонтовым я покончил худым миром: все-таки лучше, чем ссора».

Но когда в 1900 году Поленов обратился к Антокольскому с просьбой подписать письмо от художников к Савве Ивановичу, Антокольский тотчас же ответил: «Я подпишусь обеими руками, только поскорее». Он и сам написал от себя письмо Савве Ивановичу, а Поленову советовал: «Я убежден, что если бы мы все, художники, подали прошение вел. кн. Владимиру Александровичу как своему президенту, прося его ходатайствовать об освобождении Саввы Ивановича, причем выставили, сколько он сделал для нас, художников, следовательно, для искусства, такая просьба, повторяю, имела бы, наверно, свой благоприятный исход. Повторяю еще раз: в этом я почти убежден, и это, конечно, будет со стороны художников очень, очень хорошо… Что же касается до моей подписи, то одолжаю тебе на это обе руки, хотя они мне пока нужны, но для таких дел все можно.

Когда увидишь Елизавету Григорьевну, то скажи ей, что крепко-накрепко целую ей руки, ужасно ее мне жаль».

Летом 1900 года, после освобождения, Савва Иванович уехал в Париж, где была тогда Всемирная выставка, на которой в русском отделе среди картин был выставлен серовский портрет двенадцатилетней Верушки — «Девочки с персиками». Были выставлены майоликовые камины, сделанные в Бутырках, на керамическом заводе «Абрамцево». Камины получили золотую медаль. Их купило французское правительство.

В Париже Савва Иванович, надо думать, виделся с Антокольским, и дружеские отношения восстановились.

В письме, написанном 1 января 1901 года, Антокольский вспоминает житье-бытье в Риме. «Мы тогда были молоды, беспечны, веселились и радовались… Вспоминается мне еще ваш дом, мое пребывание в нем, ваше гостеприимство, ваши ласки мне, всем, кто бывал у вас…»

Антокольский умер полтора года спустя, 26 июня (9 июля) 1902 года, в Германии.

Хоронили его в Петербурге на Преображенском кладбище. Над могилой говорили речи вице-президент Академии художеств И. И. Толстой, после него В. В. Стасов, потом адвокат О. О. Грузенберг. Четвертым выступал Мамонтов.

«С. И. Мамонтов, — писала газета „Новости“, — сказал, что тридцать лет тому назад организовался кружок лиц, искренне преданных и горячо любящих искусство. Кружок этот в течение долгих лет не распался, а крепко соединился, и участники его совсем сроднились друг с другом. Горе одного было горем всех. Сердце сердцу весть давало. Марк Матвеевич Антокольский был одним из лучших участников кружка, — и С. И. дал обет у открытой могилы великого скульптора, что кружок, несмотря на смерть своей души, был, есть и будет верным своему завету, что несть ни эллина ни иудея».

Приезжал Савва Иванович в Петербург полгода спустя, когда 22 декабря в большом зале Общества поощрения художеств был вечер памяти Антокольского.

Савва Иванович читал там свои воспоминания: «Антокольский в Риме».

Из старых друзей семье Мамонтовых оставались верны, в сущности, трое: Поленов, Васнецов, Серов.

Серова как художника Савва Иванович ставил теперь выше всех питомцев своего гнезда: «Радуюсь за В. А. Серова, — говорил он интервьюеру „Голоса Москвы“ и „Русского слова“. — Он серьезнее всех, не увлекается мелкими успехами и хочет творить самостоятельно».

Поленов в Москве бывал редко. Здоровье его пошаливало, и он все больше времени проводил в своем Тарусском имении, где Наталья Васильевна создала ему идеальные условия для работы, где его окружала большая семья: пятеро детей, как некогда и у него, у Саввы Ивановича.

В имении Поленовых Савва Иванович был один раз — в 1910 году. Поленов бывал в Москве часто, и всегда они с Саввой Ивановичем виделись и вели долгие откровенные беседы. Поленов был по-настоящему верным другом, родным человеком.

Васнецов, хотя и жил в Москве, редко выходил из своего тихого дома, все время почти проводил в своей мастерской на втором этаже и все писал свои многоаршинные полотна.

В 1896 году он написал в Абрамцеве портрет Верушки. И хотя по живописи портрет этот несравненно ниже серовского, но сама Верушка — ей на портрете уже двадцать один год — так необычайно хороша! И красоту ее, и обаяние, и девическую свежесть Васнецову удалось передать в этом портрете. Верушка в светлом платье с широким поясом на фоне цветов и деревьев. В руке у нее кленовая ветка.

Написав портрет, Васнецов сказал Верушке:

— Портрет будет висеть у Вас в Абрамцеве, но пока будет принадлежать мне. Подарю его вашему жениху.

Верушка вышла замуж 26 января 1903 года за Александра Дмитриевича Самарина, племянника славянофила Юрия Федоровича Самарина, так часто бывавшего в свое время у Аксаковых в Абрамцеве.

«Женитьба моих родителей, — пишет дочь Веры Саввишны Е. А. Чернышева, — была сопряжена с преодолением больших трудностей, так как семьи Мамонтовых и Самариных, обе незаурядные, были представителями не только разных сословий, что в те времена имело большое значение, но и абсолютно разных интересов и убеждений».

Но Александр Дмитриевич Самарин сумел сломить сопротивление семьи. Именно ему и был подарен Васнецовым чудесный портрет Верушки, повешен над письменным столом в кабинете и находился там до самой смерти Александра Дмитриевича, до 1932 года. Сейчас портрет этот находится в Абрамцевском музее.

Е. А. Чернышева пишет, что, несмотря на всю разницу интересов и убеждений семей Мамонтовых и Самариных, «несмотря на все это, моя мать, войдя в круг и семью мужа, завоевала всеобщую любовь».

Больше общего, чем с другими детьми, было теперь у Саввы Ивановича с Сергеем.

Сергей за свои тридцать с небольшим лет прожил довольно насыщенную и пеструю жизнь: учился дома, потом поступил в 3-й класс гимназии, перешел в другую гимназию, учился в училище Мерецкова в Петербурге, потом — в корпусе, окончил Николаевское кавалерийское училище в Петербурге в 1890 году, был произведен в офицеры, но оставил военную службу по болезни и вскоре в Риме женился на разорившейся маркизе Виктории да Пассанно. Женившись, Сергей стал акционером железнодорожных предприятий отца. В 1904 году у них родился сын, но ребенок прожил недолго.

После краха и смерти ребенка Сергей стал попивать, началась болезнь почек, но он не обращал на это внимания. Он занялся литературой и журналистикой, выпустил сборник стихов и несколько незначительных книг.


Со временем на Бутырках появились новые люди: художники, скульпторы, керамисты: Судейкин, Сапунов, Павел Кузнецов, Матвеев, Бромирский, Букша. Одно время, увлекшись майоликой, часто бывал Головин. В 1904 году побывал на Бутырках Врубель. Ему стало лучше, и врач-психиатр Усольцев поместил его у себя дома, создав условия для работы.

Все время стремились проникнуть на Бутырки Шаляпин с Коровиным. Сначала Савва Иванович видеть их не желал, потом махнул рукой — пусть. И они стали приходить. Хоть и не часто, но все же. Но, допустив к себе Шаляпина и Коровина, Савва Иванович не забывал об их измене Частной опере.

Между тем появление коровинских декораций в Большом театре реакционной прессой было встречено враждебно и рассматривалось как вторжение «декадентства на императорскую сцену». Но постепенно враждебные голоса смолкли и начали все явственнее звучать голоса одобрения: «В стенах Большого театра появилась одухотворенная художественная воля и из отдельных мелочей, по-видимому, стремится теперь создать ту гармонию, которая одна только может подарить зрителю полную иллюзию. Кажется, всем и каждому следовало бы радоваться появившейся живой струе, но не тут-то было. Вышло так, будто в душной комнате, в которой привыкла сидеть тесная компания обывателей, какой-то смельчак вдруг открыл форточку. Чистый воздух клубами ворвался в душную атмосферу и произвел общий переполох. Некоторые из обывателей стали радостно вдыхать здоровое течение, но большинство возмутилось и испугалось простуды. Как же, мол, это так? Сколько лет сидели, сидели, ни о чем не думали и вдруг — беспокойство! — Оно, конечно, душок у нас был тяжеловатый, но ведь, сидя в этом душке, и отцы наши не жаловались, и мы до седых волос дожили, и знакомые к нам хаживали!..

— Уж не „декадентство“ ли эта самая открытая форточка?!..

Еще Островский своим знаменитым „жупелом“ отметил исключительную склонность русского человека к страшным словам.

А тут подвернулось вдруг особенное прилагательное, которое ко всему можно пристегнуть, что не понимаешь, будь то философская истина или дамская шляпка, и пошел новый жупел по рукам.

Обиднее всего, что эпитет „декадентство“ пошел в моду не только у серой, заурядной публики, но проник даже в печать, хотя можно сказать с уверенностью, что объяснить точное его значение сумеют очень немногие, даже из пишущей братии.

Во всяком случае, „модная кличка“ меньше всего подходит к новому направлению Большого театра, хотя бы уже по одному тому, что стремление к художественной правде ничего общего с упадком не имеет.

Весь мир признал новое веяние в искусстве жизнеспособным, и на Парижской выставке лучшие из его представителей (в лице Серова, Коровина, Малявина) были удостоены высшей награды»[95].

Так, даже помимо желания Мамонтова, традиции Частной оперы начали проникать на казенную сцену. И нельзя не признать, что проводником этого влияния оказался Коровин.

Что касается обвинений Саввы Ивановича по адресу Шаляпина, то они были более обоснованными, чем в отношении Коровина.

10 января 1910 года газета «Голос Москвы» в статье, посвященной 25-летию Частной оперы, пересказывает отрывок из беседы С. И. Мамонтова с вел. кн. Владимиром Александровичем: «Как-то незадолго до смерти великого князя Владимира Александровича С. И. был принят его высочеством в то время, когда Репин писал с В. К. портрет. Заговорили о Шаляпине, и покойный В. К., чрезвычайно любивший русское искусство… сказал С. И. Мамонтову:

— Ведь вы первый изобрели Шаляпина.

— Шаляпина первый выдумал бог, — ответил С. И.

— Да, — заметил В. К., — но ведь вы его первый открыли.

— Нет, ваше высочество, он еще до меня служил на императорской Мариинской сцене в Петербурге, с которой он и перешел ко мне на Нижегородскую выставку.

— Но, — горячо воскликнул великий князь, — ведь все-таки вам принадлежит заслуга открытия такого гениального артиста, которого раньше не замечали.

— Позвольте, ваше высочество, — ответил С. И., — надо прежде условиться в понятии гениальности. Гений делает всегда что-нибудь новое, гений идет вперед, а Шаляпин застыл на „Фаусте“, „Мефистофеле“, „Псковитянке“, „Борисе Годунове“».

Окончив пересказывать этот диалог, автор статьи пишет: «С. И. никогда не стесняется высказывать свое мнение. Он ни перед кем не лебезит, ни в ком не заискивает, он и Шаляпину прямо в глаза говорит, что можно дойти до трехтысячных гонораров, но это будет уже не искусство, а лавочка, если не давать каждый раз новое».

Сейчас невозможно определить, когда именно происходил разговор между Саввой Ивановичем и великим князем, но осуждение Шаляпина за то, что, уйдя триумфатором на казенную сцену, он почил на лаврах, — верно, во всяком случае, для некоторого периода.

Только в 1904 году, выступив в партии Демона, Шаляпин показал нечто новое. Три года, проведенные в Частной опере, были беспрерывным движением артиста. Какое-то время в Большом театре Шаляпин существовал на художественный капитал, нажитый в Частной опере. Существует очень обстоятельная рецензия на этот спектакль. Автор ее, человек весьма компетентный, — Ю. Энгель[96]. В рецензии рассказывается то, что мы уже хорошо знаем: как от безвестности на императорской сцене Шаляпин перешел к успеху в Частной опере, как он перешел опять на императорскую сцену, где «слава г. Шаляпина возросла до небывалых размеров, но… рост ее стал опережать самого артиста. И это понятно. Г. Шаляпину в Большом театре долгое время приходилось ограничиваться „повторением задов“, то есть повторением тех партий, которые уже созданы были им в Частной опере». «Для развития творческого дарования необходимо прежде всего творить, но для таких „упражнений в творчестве“ Большой театр предоставляет мало простору (несравненно меньше, чем частная сцена) уже по одной малоподвижности своего репертуара». «Большой театр давит своей косностью. Понятие творчества предполагает прежде всего нечто новое, самостоятельное, смелое; но могут ли все эти прилагательные рассчитывать на сознательное и деятельное сочувствие со стороны учреждения, по необходимости рутинного, в котором решение важнейших художественных вопросов в конце концов зависит от лиц, далеких от искусства и его истинных интересов».

Переходя далее к детальному анализу исполнения партии Демона, рецензент рассказывает, как были смущены меломаны тем, что «бас намеревается петь баритональную партию — ведь это искажение оперы». Но Шаляпин уже твердо знал, что опера — это не только пение, опера — вид искусства синтетический, и он победил.

«Невозможно перечислить все сцены, где артист был неподражаем или просто хорош, — пришлось бы от ноты до ноты выписать всю партию Демона», — пишет Энгель.

Из этой рецензии мы узнаем, что замечательно исполняла партию Тамары «г-жа Салина» — та самая Наденька, а теперь, конечно, Надежда Васильевна Салина, которую за двадцать лет до того Савва Иванович вытащил из консерватории и которая первые шаги своего артистического пути сделала на сцене Мамонтовской оперы. Ее тогда, помнится, не щадили критики, обвиняли устроителей оперы в том, что туда набирают безголосых артистов. А вот сейчас она поет на сцене Большого театра такую ответственную партию.

«Декорации г. Коровина явились для Москвы новинкой и, надо сказать, очень интересной».

Здесь критик ошибается — не для Москвы новинка декорации Коровина, а для казенной сцены. Москва увидела их еще в 1885 году.

Вот как заполонила императорскую сцену эстетика «дилетантского» предприятия Мамонтова.

Только, к сожалению, не навсегда. Великая традиция рутины всосала в себя, как болото, все новое, и со временем опять восторжествовал на сцене унылый «профессионализм».


Еще один аспект жизни Мамонтова в эту пору: судьба дома на Садовой-Спасской.

Вскоре после его ареста все имущество было опечатано. Полтора года спустя корреспондент одной из газет добился разрешения пройти внутрь дома. Картина, представшая перед ним, была ужасающей[97]. «Ледяным погребом веет на входящего в просторный вестибюль злополучного здания, гулко раздаются шаги под заиндевевшими сводами, и невольная робость, точно в присутствии покойника, охватывает душу». Судебные органы, в обязанность которых входило опечатать, — опечатали. Следить за состоянием художественных ценностей не входило ни в чьи обязанности. От мороза потрескались лепные потолки, гипсовые слепки античных статуй. Куски штукатурки и гипса валялись на лестнице. Растрескалась мебель, привезенная из Италии, куски инкрустации, которой была покрыта крышка рояля, высыпались. Заиндевели полотна, и из-под слоя инея еле видны были картины Васнецова, Серова, Поленова, Репина, Коровина, Врубеля. Ноги мраморного Христа опутаны веревкой, а на веревке — сургучная печать. Печати на других статуях, на бронзе, на картинах, на мебели. Толстый слой пыли на врубелевских каминах, сквозь этот слой и не заметна их красота. Журналист даже не говорит о них в своей очень пространной корреспонденции. Зато замечает он такой курьез: в спальне на столе запонки и пенсне — опечатаны; «это тоже движимость, обеспечивающая многомиллионный иск», — иронически замечает он.

«Тяжелое, похожее на кошмар чувство возбуждает в свежем человеке посещение этой новейшей Помпеи. Не хочется верить в существование сознательного вандализма в просвещенном XX веке. И в душе невольно рождается горячее желание спасти от гибели произведения национального творчества… Если Мамонтов даже и грешен, — из этого все-таки не следует, чтобы художественная коллекция, провинившаяся только тем, что с любовью собиралась им, разделила с ним его тяжелую долю».

Лишь в 1903 году была назначена распродажа. Ушли в Третьяковскую галерею и в Русский музей картины Васнецова «Витязь на распутье», «Ковер-самолет», «Битва русских со скифами». «Христос» Антокольского был куплен Рябушинским. Многие картины попали в частные руки. Именно тогда попал к некоему Баранову серовский «Мазини».

Уцелели лишь огромные врубелевские панно. Они после Нижегородской выставки были привезены в только что купленный на имя дочери дом за Бутырской заставой, где создавался гончарный завод.

Все было продано из дома на Садовой-Спасской: мебель, старинное оружие, статуи. Все…

Таким образом, были покончены счеты еще с чем-то очень важным в прошлой жизни Саввы Ивановича, с одним из символов ее, с домом, который был куплен его отцом. В доме на Садовой-Спасской выросли его дети. В этом доме бывали все художники и почти все артисты, здесь прошла лучшая пора его жизни.

Сейчас этот дом стал его прошлым. И прошлое уходило от него все дальше. Все ощутимей становилась невозможность возврата к нему. Нить за нитью обрывались связи с ним.

Возникали новые связи. Все прочнее оседал он в своем новом гнезде. Керамический завод превращен был в хозяйственное предприятие. Изделия его охотно раскупались и в Москве и в Петербурге. Художник Татевосян организовал торговлю ими даже в Тифлисе. Савва Иванович и сам нередко становился к гончарному кругу — делал вазы, лепил что-нибудь… Звал Ваулина вернуться на завод, но Ваулин отказался. Он обосновался в Миргороде и там организовал керамическое предприятие, побывав в Москве, он увидел, что в художественном отношении завод ничего нового не создал, но и Ваулин не сумел бы сделать то, что по плечу было одному лишь, пожалуй, человеку — Врубелю. А на возвращение Врубеля не было никакой надежды. Савва Иванович в память о Врубеле и о доме на Садовой изготовил маски врубелевских львиц, прикрепил к воротам завода, сделал майоликовые скамьи.

Дом при заводе, в котором жил Савва Иванович, был бревенчатый. Самая большая комната — в два этажа — столовая и приемная одновременно. На уровне второго этажа в комнате был балкончик, дверь на этот балкончик выходила из спальни, помещавшейся на втором этаже.

В спальне Савва Иванович принимал старых друзей; чаще других бывал Поленов, но захаживали и Серов, и Суриков, и Васнецов.

Один мемуарист писал: «Кто попадал жить на Бутырки, тот уже оставался жить там навсегда; они как-то „засасывали“ пришельца»[98].

Бутырки не засосали Савву Ивановича, но все же случилось так, что на Бутырках он прожил почти весь остаток своей жизни.

У него подрастали внуки. Всеволод Саввич привозил их к дедушке.

«Поездки к дедушке были для нас праздником, — рассказывала Екатерина Всеволодовна. — Столько интересного было в его доме. И эта огромная комната с балкончиком, какого не было ни у кого, и майоликовые статуэтки в комнатах. И множество статуэток и ваз на складе. Всегда, когда приезжали, дедушка открывал склад и каждому внуку предлагал выбрать то, что нравилось. Как-то стал за гончарный круг, сделал мне вазу. Спросил: „Ну что тебе на этой вазе вылепить? Хочешь — паука?“ И сейчас же взял ком глины, вылепил паука с длинными ножками, прилепил к вазе, сказал: „В следующий раз придешь, эта ваза будет тебя дожидаться, обожженная“».

Только теперь, перестав суетиться, спешить, Савва Иванович начал оглядываться вокруг, вспоминать, какой была Москва лет сорок-тридцать назад. А какой стала теперь! Больше, конечно, стала. И вверх поползла. Когда-то двухэтажный дом считался большим. Теперь — вот он, «Метрополь», со светленькими майоликовыми плиточками. Какой скандал был из-за врубелевских панно! А теперь они — изразцовые — посреди Москвы, на веки вечные.

Да, жизнь идет вперед. И искусство идет вперед. Давно ли Дягилев просил у него деньги на журнал «Мир искусства», а вот уже журнал окончил свое существование. «Мир искусства» уступил место «Союзу», «Союз» — «36-ти», а вот уже «Голубая роза». «Голубая роза» — это его молодые питомцы: Кузнецов, Сапунов, Судейкин. Потом и того новее — «Бубновый валет», «Ослиный хвост».

Савва Иванович, конечно, постоянный посетитель вернисажей. Художники старых школ возмущаются, критики недоумевают: ну что об этом писать? Написать, что дрянь? А вдруг через несколько лет окажется, что это гениально? Поди угадай! Увидев входящего Савву Ивановича, осторожненько подступают. Старик — он хоть и старик, а какой-то у него глаз такой: ни в ком еще не ошибся. По выставке проносится шепот: «Савва Иванович пришел».

Он ходит по выставке, слушает, что говорят, смотрит. Понимает, что ждут его слова.

— Горячи, — говорит он строго, — да, горячи, что и говорить. — Он хмурится. — Только… — на несколько секунд он умолкает и вдруг выпаливает: — Несомненно талантливые, шельмы.

И все чаще кроме «Савва Иванович пришел» слышится на выставках: «Сергей Саввич пришел». Подпись «С. Мамонтов» сразу сделала его известным человеком. Да, Сережа и талантлив оказался. Не зря ведь с детских лет и стихи любил, и пьесы вместе с отцом сочинял, и с художниками дружен был.

В 1904 году, когда началась война на Дальнем Востоке, Сергей Саввич отправился в Маньчжурию корреспондентом «Русского слова».

Потом — 1905 год. Сохранился документ, рассказывающий о том, как воспринял Мамонтов события революции: письмо, написанное Поленовым Александре Саввишне через месяц после смерти Саввы Ивановича: «Помню его другую сторону, назову ее политической вдумчивостью и, пожалуй, справедливостью. Это было в дни вооруженного восстания. Я зашел к Лизавете Григорьевне, там были Савва Иванович и Владимир Васильевич[99], говорили о статье Горького, где он доказывал, что мы ничего не сделали народу такого, что он мог бы нас благодарить. Савва Иванович всецело обращал это суровое обвинение на себя… „Мы перед народом виноваты“, — говорил он. Но другие старались доказать противоположное»[100].

Разговор этот произошел (согласно дневнику Поленова) 9 декабря 1905 года. Вечером того же дня Савва Иванович председательствовал на заседании Союза деятелей искусств, где обсуждался вопрос о содействии фабричным и деревенским театрам. Сохранилась групповая фотография деятелей союза, на которой Мамонтов и Поленов стоят рядом, обнявшись. Как постарел Савва Иванович за последние годы! И не узнать в этом старике того Мамонтова, которого восемь лет назад писал Врубель. Поленов рядом с Мамонтовым выглядит совсем молодцом, а ведь он моложе Саввы Ивановича всего на два с половиной года. Но, несмотря ни на что, Мамонтов держится отлично. Он еще полон энергии, полон желания работать и жить.


А потом дни пошли по-старому. Савва Иванович большую часть времени отдавал бутырскому заводу: гончарные круги, печи, рецепты поливы…

В 1906 году приехала из Петербурга младшая сестра Татьяны Спиридоновны Любатович — Анюта, а с ней подружка ее — Женечка Решетилова. Они окончили в Петербурге сиротский институт Николая I и должны были учительствовать в Торжке…

Впоследствии Евгения Николаевна Решетилова заняла значительное место в жизни Саввы Ивановича.

В конце декабря 1907 года произошло событие, заслонившее для Саввы Ивановича все остальное: в ночь на 27 декабря умерла Верушка. Молодая, полная сил и обаяния женщина, мать троих детей, любимица Саввы Ивановича, героиня стольких произведений русской живописи.

Она простудилась, простуда перешла в воспаление легких, и она сгорела за несколько дней.

Письмо Саввы Ивановича к Васнецову, где он пишет об этом горе, свалившемся на голову всей семьи, — потрясает. «Страшный удар судьбы постиг нашу семью. Дочь Вера Самарина в ночь на сегодня скончалась воспалением легких в Москве. Зная твое дружеское сердечное отношение к семье нашей, пишу тебе наскоро. Сейчас сидим на станции и ждем приезда Елизаветы Григорьевны из Абрамцева. Все мы в руках божьих.

Твой С. Мамонтов

27 дек. 907»[101]

Давно ли она, Верушка, трехлетней, сидела на коленях Тургенева, давно ли Васнецов написал ее глаза в своей «Аленушке», давно ли Антон Серов, еще молодой и безвестный, написал ее портрет, ставший и его славой и ее славой. Врубель лепил ее египтянкой, писал Снегурочкой. А потом Васнецов — с кленовой веткой, совсем расцветшей девушкой, — и подарил портрет этот жениху ее, Александру Дмитриевичу Самарину, совсем теперь убитому, раздавленному горем, которое еще, кажется, он не постиг в полной мере.

Хоронили Верушку в Абрамцеве, около часовни с телом Дрюши. Будет ли такая же часовня над ее могилкой? Станет ли теперь стараться Васнецов? А Врубель? Врубель в больнице и безнадежен.

Нет Верушки. Только холмик земли. В доме Самариных — портрет Васнецова, в Абрамцеве, у Елизаветы Григорьевы, — портрет Серова «Девочка с персиками». Какое счастливое было время: Верушка была девочкой, объедалась персиками из абрамцевской оранжереи, играла в казаков-разбойников, скакала на своей любимой лошадке.

А что у него, Саввы Мамонтова, остается в Бутырках? Память…

Опять, как и после смерти Дрюши, словно бы осиротела семья Мамонтовых. А Верушка оставила трех детей — трех маленьких внучат — Юшу, Лизу и Сережу. Их взяла к себе Елизавета Григорьевна, с ними забывала иногда свое горе.

Из художников чаще всего навещал Елизавету Григорьевну Серов. Этот с виду строгий, не склонный к проявлениям сентиментальности человек оказался самым сердечным, самым отзывчивым к чужому горю. Да и можно ли сказать здесь — чужое горе. Это было и его горе. «Хорошо помню, как Серов, потрясенный этим, — вспоминал на склоне лет Юрий Александрович Самарин, — навещал нашу бабушку, как удивительно ласково забавлял нас, искусно, как он это умел, вырезал бумажные фигурки зверей!!»

Поленовы, конечно, тоже бывали часто — они ведь родственники, и не зря Елизавета Григорьевна поселилась неподалеку от московской квартиры Поленовых.

А 25 октября 1908 года скоропостижно скончалась Елизавета Григорьевна. Хоронили ее тоже в Абрамцеве, рядом с могилой Верушки. Всего десять месяцев прошло, и опять удар. Опять друзья семьи Мамонтовых оплакивают потерю.

«Похороны ее собрали всю благодарную округу», — вспоминает Н. В. Поленов. Внучка Саввы Ивановича рассказывает — она была тогда еще маленькой девочкой, — что ярче всех запечатлелся в ее памяти Серов, горько плакавший над гробом Елизаветы Григорьевны. Когда его попросили нарисовать Елизавету Григорьевну в гробу, он долго всматривался в ее лицо и потом сказал сокрушенно: «Нет, не могу».


В конце марта 1910 года Савва Иванович поехал на юг, в Ниццу, где жила в это время Александра Саввишна с детьми Верушки. Из Ниццы — в Италию, в Неаполь.

Был на Капри у Горького. С Горьким Мамонтов познакомился в сентябре 1900 года у Станиславского. Инициатором знакомства был Горький. Станиславский писал Мамонтову 27 сентября: «У меня к Вам просьба. Вами интересуется очень Горький (писатель), который будет у меня завтра обедать.

Не соберетесь ли Вы?

Мы всей компанией отправляемся в наш театр смотреть „Грозного“. Может быть, и Вы присоединитесь к нам».

О том, что знакомство состоялось, Горький сообщал в письме к Чехову. О посещении Мамонтовым Капри Горький пишет в своих воспоминаниях о Гарине-Михайловском: «Савва Мамонтов, строитель Северной дороги, будучи на Капри уже после смерти Н. Г.[102], вспомнил о нем такими словами:

„Талантлив был, во все стороны талантлив. Даже инженерскую тужурку свою талантливо носил… А Мамонтов хорошо чувствовал талантливых людей, — добавляет Горький, — всю жизнь прожил среди них…“» И тут же ставит в заслугу Мамонтову то, что он поддержал Шаляпина, Васнецова, Врубеля.

Отдохнув, поправив здоровье, Савва Иванович опять зарядился энергией. Остановился в Берлине, начал вести переговоры о строительстве железной дороги. «Я здесь верчусь среди финансистов и веду переговоры об осуществлении жел. дороги, — пишет он на обороте своей фотокарточки своему другу Е. Н. Решетиловой. — Веселого мало, да и вопрос не в веселье, а в деле».

Это пишет человек, которому без малого семьдесят.

В России он не раз пытался начать новое дело, но все неудачно. Однажды ему предложил заняться железнодорожным строительством Витте. Это предложение Савва Иванович отверг. Как-то встретился с Владимиром Сергеевичем Алексеевым, братом Станиславского. Тот побывал в Средней Азии, затащил Савву Ивановича к себе, угощал необычайным виноградом, чарджуйскими дынями. Савва Иванович загорелся желанием построить дорогу на юг, в Туркестан, как тогда называли этот край. Ездил в Петербург, хлопотал, но ничего не получилось. Ничего не получилось и в Берлине.

В конце лета он был уже в Москве. Опять жизнь потекла медленно, размеренно. Впрочем, бутырский завод работал исправно, хотя молодежи там уже не было. Все разбрелись — кто куда. Постоянными посетителями были скульптор Букша, художник Тупицын. Вот и все. Из старых друзей только Поленов приходил.

12 января 1912 года Мамонтов пишет Решетиловой: «На днях был торжественный юбилей знаменитой актрисы Федотовой. Собралась вся интеллигентная Москва, приветствовать старуху. Много было адресов и речей. В конце вышел я и был неожиданно встречен энергичными и продолжительными аплодисментами всей залы. Значит, Москва меня любит, это хорошо».

А через год, в феврале 1913 года, событие печальное: «Понес я очень тяжелую утрату — умер мой младший внук Сережа Самарин, которого я очень любил».

Опять похороны в Абрамцеве. Сережу похоронили около Верушки, в ногах у нее.

Зиму Савва Иванович прокашлял, все собирался лечиться. «Надо заняться здоровьем, иначе скоро уйду в Елисейские поля». Врач советовал принимать йод, уехать на юг. Савва Иванович все собирался, но потом становилось легче, и он оставался в Москве.

Весной 1914 года во флигеле при заводе поселился Сергей Саввич со своей женой.

Сережа занялся садом, цветником; Савва Иванович радовался: летом будут цветы. Цветы летом действительно были. Сережа много работал: писал, иногда диктовал машинистке.

А потом все оборвалось. Началась война. Сергей Саввич был мобилизован и отправлен в Варшаву. Опять, как десять лет назад, он стал военным корреспондентом.

В середине августа Александра Саввишна начала устраивать лазарет. Было получено разрешение, и 31 августа Савва Иванович писал Евгении Николаевне Решетиловой о том, что она могла бы поступить работать в этот лазарет: «Если Вас интересует предложение Александры Саввишны, то я посоветовал бы Вам поспешить приехать в Москву, потому что устройство лазарета не терпит отлагательств».

Так и получилось, что Евгения Николаевна покинула опостылевший ей Торжок, где она учительствовала, и переехала в Москву, поселилась на Бутырке.

1915 год был для Саввы Ивановича очень тяжелым. Умер Сережа от болезни почек.

Хоронили его в Москве, и в журнале[103] была помещена фотография: Савва Иванович Мамонтов у могилы Сергея Саввича.

Несчастный, больной, одинокий старик…

Он рад был теперь каждому живому человеку. Приходил ли Букша или Тупицын, приезжал ли Эспозито, который работал в провинции, все было приятно.

И молодая, милая, совсем не требовательная Евгения Николаевна Решетилова заняла очень заметное место в его жизни.


Война самым неожиданным образом напомнила русской общественности о Савве Ивановиче Мамонтове.

Россия оказалась отрезанной от своих союзников. Германия, Австро-Венгрия, Турция сделали невозможной сухопутную связь с Францией, Италией, Англией. И вот здесь началась интенсивная разработка богатств Донецкого бассейна, куда выстроил в свое время железную дорогу Мамонтов. Товары, которых так недоставало в России, приходили через Архангельск; и опять-таки железную дорогу туда построил Мамонтов. Срочно дотянули начатую им дорогу на Мурман. Дорога вышла к морю, к Екатерининской гавани, куда в 1896 году ездил Мамонтов с Витте и куда он не успел из-за краха сам достроить железнодорожный путь. В 1915 году у Екатерининской гавани был создан морской порт и заложен город Мурманск. 22 мая 1915 года в газете «Русское слово» появилась статья Дорошевича «Русский человек», — статья, в которой напоминалось о том, какое значение возымели теперь былые дела того, кто вот уже полтора десятилетия отстранен от активной жизни, над кем учинена была такая жестокая несправедливость.

«Два колодца, в которые очень много плевали, пригодились, — писал Дорошевич об Архангельске и Донецком бассейне. — Интересно, что и Донецкой и Архангельской дорогой мы обязаны одному и тому же человеку. „Мечтателю“ и „Затейнику“, которому очень много в свое время доставалось за ту и за другую „бесполезные“ дороги — С. И. Мамонтову. Когда в 1875 году он „затеял“ Донецкую каменноугольную дорогу, протесты понеслись со всех сторон. „Бесполезная затея“. Лесов было сколько угодно. Топи — не хочу. „Дорога будет бездоходная“. „Не дело“. „Пойдет по пустынным местам“. Но он был упрям. Слава богу, что есть еще на свете упрямые люди. И не все еще превратились в мягкую слякоть, дрожащую перед чужим благоразумием. Когда С. И. Мамонтов на нашей памяти „затеял“ Архангельскую дорогу, поднялся хохот и возмущение. Было единогласно решено, что он собирается строить дорогу — вопреки здравому смыслу. Возить клюкву и морошку? У „упрямого“ человека выторговывали: хоть узкоколейку построить. И вот теперь мы живем благодаря двум мамонтовским „затеям“. „Бесполезное“ оказалось необходимым. Что это было? Какое-то изумительное предвидение? Что надо на всякий случай? Застраховаться? Какая-то гениальная прозорливость? Или просто — случай?

Но все-таки два изумительных случая случайно случились с этим человеком. Построить две железные дороги, которые оказались родине самыми необходимыми в самую трудную годину. Это тот самый Мамонтов, которого разорили, которого держали в „Каменщиках“, которого судили. Оправдали. А на следующий день к которому многие из его присяжных явились с визитом: засвидетельствовать свое почтение подсудимому.

Я помню этот суд. Было тяжко. Было легко и была духота. Недели две с лишним сидели мы в Митрофаньевском зале. Звон кремлевских колоколов прерывал заседание. Мешал. Словно не давал совершиться этому суду. Как над связанными, смеялся над подсудимыми гражданский истец казны: „Г. Мамонтов „оживил“ Север? Он все прикрывает патриотизмом“. И вот сейчас — то, что… казалось пустыми затеями, то в 1915-м оказалось самым жизненным, самым насущным государственным предприятием. С. И. Мамонтов думал 40 лет тому назад, 20 лет тому назад. Мы узнали об этом только теперь. Какой счастливый „случай“. Каких два счастливых „случая“!

И как с благодарностью не вспомнить сейчас „Мечтателя“, „Затейника“, „московского Медичи“, „упрямого“ старика С. И. Мамонтова. Он должен чувствовать себя теперь счастливым. Он помог родине в трудный год. Есть пословица у нас: кого люблю, того и бью. Должно быть, мы очень „любим“ наших выдающихся людей. Потому что бьем мы их без всякого милосердия».


Окончился 1915 год, наступил 1916-й. Война все продолжалась, и не видно было ей конца.

Лишенный каких бы то ни было перспектив активной деятельности, Савва Иванович старел катастрофически.

В те годы не было так распространено слово «склероз». Но это был именно склероз. Он все чаще жаловался на слабеющую память и на общую слабость. Бронхит накинулся на него осенью с новой силой. Он задыхался. Он стал плохо воспринимать окружающее.

В феврале 1917 года произошла революция. Отрекся от престола царь Николай II.

Что должен был чувствовать он, родившийся еще при Николае I, переживший Александра II и Александра III? Что должен был чувствовать он, который сознательным уже человеком был знаком с декабристами?

Но он никак не реагировал на события. В начале лета продан был гончарный завод «Абрамцево», и Савва Иванович с Решетиловой перебрались в настоящее Абрамцево.

Только один человек из свидетелей былой абрамцевской жизни оказался рядом. Это был Нестеров, который Савву Ивановича недолюбливал и которого Савва Иванович недолюбливал. Но сейчас это было ему безразлично…

Осенью он перебрался в Москву, поселился вместе с Евгенией Николаевной в небольшой квартире на углу Спиридоньевки и Спиридоньевского переулка, неподалеку от дома, где сейчас жил муж Верушки — Александр Дмитриевич Самарин. Жил бобылем. Дети были в Абрамцеве у Александры Саввишны, сам он даже не думал о втором браке.

Когда Савва Иванович с Евгенией Николаевной приходили к нему (на более далекие расстояния Савва Иванович не отваживался), они всегда находили Александра Дмитриевича в кабинете у стола, над которым висел васнецовский портрет Верушки.

В конце осени происходили великие события. Революция. Но Савва Иванович уже осмысленно ничего не мог воспринимать. С начала зимы он совсем почти перестал выходить. К нему и к Евгении Николаевне приходил только Малинин с женой, приводил свою маленькую дочь Маринку[104].

А зима была холодная и голодная. Евгения Николаевна пошла работать в полевой стан воздушного флота. У Саввы Ивановича склероз обострялся с каждым днем. Как-то пришла Любатович. Он не узнал ее. Не узнал Александру Саввишну.

И как ни берегся, в феврале, совсем на исходе зимы, простудился. Понял: это конец. И испугался страшно. Умирать он не хотел. Но болезнь не отпускала. Это был уже не бронхит, а крупозное воспаление легких. Он мучился, задыхался, несколько дней был в беспамятстве.


24 марта (6 апреля) 1918 года он умер.

Похороны были скромные. Гроб с телом привезли на Ярославский вокзал.

Рабочий-железнодорожник, рассказывает внучка Саввы Ивановича, спросил, кого хоронят. Узнав, что Мамонтова, снял шапку, а потом сказал: «Эх, буржуи, такого человека похоронить не можете как следует».

Гроб отвезли в Абрамцево, и тело было предано земле в часовне рядом с могилой Дрюши.

В сороковой день кончины Саввы Ивановича состоялось собрание, посвященное его памяти, в Художественном театре.

Открыла собрание Надежда Васильевна Салина, как некогда она же начала первый спектакль в Мамонтовской опере.

Выступали с докладами о значении Мамонтова в театральном деле и в искусстве Голубов, Нелидов, Бондаренко. Прочел свои воспоминания Виктор Михайлович Васнецов. Москвин прочел воспоминания Станиславского, который сам не мог прийти из-за болезни. Александра Александровна Яблочкина прочитала письмо Василия Дмитриевича Поленова. Свои воспоминания прочел старый и верный друг Михаил Дмитриевич Малинин. Было еще много выступлений. В 5 часов вечера присутствовавшие разошлись…

Загрузка...