В общем, лично мне надоело… Артель «Напрасный труд». Мы пробурили этот живописный распадок в двух местах и сейчас бурили в третьем. Гиблое дело — нет здесь ее. Я это чувствую нюхом — как никак уже пять лет шатаюсь в партиях, на Сахалине был возле Охи, и по Паронаю, и в устье Амура, и на Камчатке… Насмотрелся я на эти рельефы!
Ничего я не имею против этого распадка, здесь даже красиво; можно горно-лыжную базу построить, на западном склоне отличная трасса для слалома, воздух здесь хороший, а может, и грязи какие-нибудь есть для больных, вполне возможно. Целебный источник? Допускаю, стройте, пожалуйста, санаторий; боже ты мой, может, здесь и золото есть, может быть, этот чудный, живописный, лучший в мире распадок — настоящее золотое дно, может, золота здесь хватит на все сортиры в коммунистическом обществе, но нефти здесь нет.
Понятно, я молчал и ничего не говорил Кичекьяну. И все ребята молчали. Кичекьян у нас человек новый, это его первая разведка. В этом году он окончил Ленинградский горный и приехал к нам сюда начальником партии. Сейчас он сильно психовал, и поэтому мы молчали. А хотелось сказать: «Знаешь что, Арапет-джан (или как там у них говорят), надо собирать все хозяйство и сматываться отсюда. Знаешь, джан (вот именно, джан), наука наукой, а практика практикой». Но мы молчали, работали, консервы ели — наше дело маленькое.
В четыре часа наступила ночь, и верхушки сопок заблестели под луной, словно серебряные. Над кухней уже давно вился дымок, а по дну распадка шли наши сменщики, сигналили папиросками.
— Пошли обедать, товарищ начальник, — сказал я Кичекьяну.
Но он только помотал головой. Он сидел на ящике и кушал хлеб с маслом, вернее не кушал, а, как говорится подкреплял силы. Масло на морозе стало твердым, как мыло. Кичекьян отрезал толстые куски, клал их на хлеб и в таком виде наворачивал. По его худому и заросшему лицу ходили желваки. Он был маленький и тощий, он даже в ватнике и в ватных штанах казался, как бы это сказать… изящным. Временами он откладывал хлеб и масло, дышал на руки, а потом снова принимался за свое дело. Потом он встал и заорал:
— Луна, плыви в ночном просторе, лучи купая в море…
Конечно ему было нелегко здесь, как человеку южному.
Я тоже был человек южный, из Краснодара, но за восемь лет (три года армии и пять лет на гражданке) я тут порядком акклиматизировался. Возможно, летом я поеду в отпуск и проведу его у матери в Краснодаре. Известно каждому, что в Краснодаре самые красивые девчата в Союзе. Причем это не реклама, а если бы еще наших девчат приодеть получше, то все: пришлось бы пустить в Краснодар еще несколько железных дорог, шоссе и построить международный аэропорт. Я часто думаю о Краснодаре и о краснодарских девчатах, и мысли эти появляются в самые желтые дни. В пятьдесят девятом на Устье-Майе, когда замело перевал и мы три дня лежали в палатке и на зубариках играли, я представлял себе, как я, отпускник, ранним летним утром гуляю себе по краснодарскому колхозному рынку, и грошей у меня полно, и есть не хочется, а впереди еще вечер, когда я пойду на танцплощадку, где тоненькие и рослые девчата уставятся на меня — какой я стильный, и видно, что не дурак, и самостоятельный, — в общем, парень-гвоздь.
Сейчас, спускаясь к лагерю на дно распадка, я тоже думаю о Краснодаре, о женщинах, о горячих пляжах, об эстрадных концертах под открытым небом, о джазе Олега Лундстрема… Мне приятно думать, что все это есть, что на земном шаре имеется и еще кое-что кроме этого потрясающего, волшебного, вонючего распадка.
На кухне мы здорово наелись и сразу осоловели, захотели спать. Леня Базаревич, по своему обыкновению, отправился купаться, а мы влезли в палатку и, значит, водрузили свои тела на закрепленные за каждым койки.
Когда наша смена одновременно стаскивает валенки, тут хоть святых выноси. Свежему человеку впору надеть кислородную маску, но мы ничего, смирились, потому что стали вроде бы как братья.
Юра, Миша и Володя как бухнулись на свои плацкарты, так сразу и загудели, запели, засопели. Это они только настраивались. Потом началось! Когда они храпят, кажется, что работают три перфоратора. Причем комедия: как один перестанет храпеть, так и второй прекращает и третий — стоп! А по новой начинают тоже одновременно. Если бы я жил в капиталистической стране, я бы этих трех молодых людей зверски эксплуатировал: показывал бы их в цирке и заработал бы кучу фунтов стерлингов или лир.
Мне тоже хотелось спать, но надо было сделать еще одно дельце. Я зажег карманный фонарик и под его тусклый свет стал писать письмо одной краснодарской девчонке, которая в этот момент, можешь себе представить, находилась в каких-нибудь семидесяти четырех километрах от меня. Девчонку эту звали обыкновенно — Люся Кравченко. Познакомился я с ней прошлой весной, когда «Кильдин» привез сезонниц на рыбокомбинат. Обычно к приезду сезонниц все ребятишки в радиусе двухсот километров начинают наводить блеск на свою аммуницию, стригутся под канадскую полечку и торопятся в порт Петрово на всех видах транспорта, а то и на своих на двоих. Еще бы, ведь это для нас сенсация — сразу двести или триста новых невест!
В тот раз тоже много парней понаехало в Петрово. Все гуляли по главной улице в ожидании парохода и делали вид, что попали сюда случайно, или по делам, или с похмелья. Однако все эти мудрецы оказались на причале, когда «Кильдин» стал швартоваться, и все смотрели, как невесты сходили по трапу, а потом повалили за ними на главную улицу, а к вечеру все «случайно» оказались на рыбокомбинате.
Там я и заприметил Люсю Кравченко. Ну, сделал дватри виража, а потом пошел на сближение. «Откуда, землячка?» — спрашиваю. Это у меня такой прием. А она вдруг — бац: «Из Краснодара». Каково? Даже врать не пришлось. Весь вечер мы с ней гуляли, и мне было грустно смотреть в ее черные глаза, а ее загорелые руки вызывали в моей памяти пионерский лагерь на Кубани и песенку «Джон-Грей, силач-повеса». И я думал о том, что мне уже двадцать шестой год, а у меня ни кола ни двора, и я весь вечер заливал ей про космические полеты и про относительность времени, а потом полез к ней обжиматься. Ну, она мне врезала по шее.
Потом мы ушли в экспедицию, и в экспедиции я о ней не думал, а думал по обыкновению о краснодарских девчатах, но почему-то все краснодарские девчата на этот раз были похожи на Люсю. Просто сто тысяч ЛюсьКравченко смотрели на меня, когда я, стильный, умный и самостоятельный, парень-гвоздь, поднимался на танцплощадку в парке над Кубанью.
Осенью я ее встретил на вечере отдыха в Доме культуры моряков в порту Талый. Честно, я был удивлен. Оказалось, что она решила остаться на Дальнем Востоке, потому что здесь, дескать, сильнее ощущается трудовой пульс страны. Она работала каменщицей и жила в общежитии в поселке Шлакоблоки. Ну, там, училась заочно в строительном техникуме, ну, там, танцевала в хореографическом кружке — все как полагается. Она была расфуфырена черт знает как, и за ней увивались один морячок по имени Гера, совсем молодой парнишка, года так с сорок второго, и знаменитый «бич» (так на морских берегах называют тунеядцев) из Петровского порта по кличке Корень. Я им дал от ворот поворот. Весь вечер я рассказывал ей про Румынию, какой в Трансильвании виноград и какой скачок там сделала текстильная промышленность, и про писателя Михаила Садовяну. Потом я провожал ее в автобусе в эти знаменитые Шлакоблоки и смотрел искоса на ее профиль, и мне было грустно опять, а иногда я злился, когда она тоненько так улыбалась. Уж не знаю, из-за че
Возле барака я ее обжал. Ну, для порядка она мне врезала пару раз по шее. Ладошки у нее стали твердые за это время. Потом оказалось, что мне негде ночевать, и я всю ночь, как бобик, сидел на бревнах возле ее барака, а тут еще пошел мокрый снег, и я всем на смех подхватил воспаление легких. Месяц я провалялся в Фосфатогорске в больнице, а потом ушел вот в эту знаменитую экспедицию под командованием «гениального ученого» Айрапета Кичекьяна.
Значит, надо было мне сделать еще одно дельце перед тем, как упасть на койку и тоненько, деликатно засвистеть в две ноздри в противовес этим трем перфораторам.
Я писал Люсе, что она, конечно, может меня презирать, но должна уважать как человека, а не собаку, и, поскольку у нас уже установились товарищеские отношения, пусть все-таки ответит на мои письма и сообщит об успехах.
Я написал это письмо и задумался. Боже ты мой, мне стало страшно, что жизнь моя вдруг пойдет под откос! Боже ты мой, а что, если в мире нет ничего, кроме этого распрекрасного распадка? Боже ты мой, а вдруг все, что было раньше в моей жизни, мне только снилось, пока я спал двадцать шесть лет на дне этого распадка, и вот сейчас я проснулся, и ковыряю его все это время уже третий раз, и ничего не нахожу, и так будет теперь всегда? Вдруг это какой-нибудь астероид, затерянный в «одной из весьма отдаленных галактик», и диаметр у него семьдесят три километра, а на семьдесят четвертом километре вместо поселка Шлакоблоки — пропасть, обрыв в черное космическое пространство? Такое было со мной впервые. Я испугался. Я не знал, что со мной происходит, и не мог написать адреса на конверте.
Я прильнул к нашему маленькому окошечку, размером со школьную тетрадку, и увидел, что Ленька Базаревич все еще купается в серебристых снегах. Нагишом барахтается под луной, высовывает из снега свои голубые полные ноги. Ну и парень этот Базаревич, такой чудик! Он каждый день это проделывает и ходит по морозу без шапки и в одном только тонком китайском свитере. Он называет себя «моржом» и все время агитирует нас заняться этим милым спортом. Он говорит, что во многих странах есть ассоциации «моржей», и переписывается с таким же, как и он сам, психом из Чехословакии. У них с этим чехом вроде бы дружеское соревнование и обмен опытом. К примеру, тот пишет: «Дорогой советский друг! Вчера я прыгнул в прорубь и провел под водой полчаса. Выйдя из воды и как следует обледенев, я лег на снег и провел в нем час. Превратившись таким образом в снежную бабу, я медленно покатился по берегу реки в сторону Братиславы…» Конечно, получив такое письмо, наш Леня раздевается и бежит искать прорубь, чтобы дать чеху несколько о
Базаревич встал, потянулся, потер себе снегом уши и стал надевать штаны. Я написал на конверте адрес: «Поселок Шлакоблоки, Высоковольтная улица, фибролитовый барак N7, общежитие строителей, Кравченко Л.»
Если она не ответит мне и на это письмо, то все — вычеркну тогда ее из своей личной жизни. Дам ей понять, что на ней свет клином не сошелся, что есть на свете город Краснодар, откуда я родом и куда я поеду летом в отпуск, и вовсе она не такой уж стопроцентный кадр, как воображает о себе, есть и у нее свои недостатки.
Вошел Базаревич и, увидев на табуретке конверт, спросил:
— Написал уже?
— Да, — сказал я, поставил точки над «и».
Базаревич сел на койку и начал раздеваться. Он только и делал в свободное от работы время, что раздевался и одевался.
— Тонус потрясающий, Витька, — сказал он, массируя свои бицепсы. — Слушай, — сказал он, массируя мышцы брюшного пресса, — какая хоть она, твоя Люся? Твоя знаменитая Люсь-Кравченко?
— Да как тебе сказать, — ответил я, — ростом мне вот так, метр шестьдесят, пожалуй…
— Хороший женский рост, — кивнул он.
— Ну, здесь вот так, — показал я, — и здесь все в порядке. В общем параметры подходящие.
— Ага, — кивнул он.
— Но и не без недостатков принцесса, — с вызовом сказал я. — Задок мог быть… ну…
Базаревич вздохнул.
— А карточки у тебя нет?
— Есть, — сказал я, волнуясь. — Хочешь, покажу?
Я вытащил чемодан и достал оттуда вырезку из районной газеты. Там был снимок, на котором Люся в украинском костюме танцевала среди других девчат. И надпись гласила: «Славно трудятся и хорошо, культурно отдыхают девушки-строители. На снимке: выступление хореографического кружка».
— Вот эта, — показал я, — вторая слева.
Базаревич долго смотрел на снимок и вздыхал.
— Дурак ты, Витька, — наконец сказал он, — все у нее в порядке. Никаких недостатков. Полный порядок.
Он лег спать, и я выключил свой фонарик и тоже лег. В окошко был виден кусочек неба и мерцающий склон сопки. Не знаю, может, мне в детстве снились такие подернутые хрустящим и сверкающим настом сопки, во всяком случае, гора показалась мне в этот момент мешком деда-мороза. Я понял, что не усну, снова зажег фонарик и взял журнал. Я всегда беру с собой в экспедицию какойнибудь журнал и изучаю его от корки до корки. Прошлый раз это был журнал «Народная Румыния», а сейчас «Спортивные игры». В сотый раз, наверное, я читал статьи, разглядывал фотографии и разбирал схемы атак на ворота противника.
«Поспешность… Ошибка… Гол!»
«Как самому сделать клюшку».
«Скоро в путь и вновь в США, в Колорадо-Спрингс…»
«Как использовать численный перевес».
«Кухня Рэя Мейера».
«Японская подача».
Я, центральный нападающий Виктор Колтыга, разносторонний спортсмен и тренер не хуже Рэя Мейера из университета Де-Поль, я отправляюсь в путь и вновь в Колорадо-Спрингс, с клюшкой, сделанной своими руками… Хм… «Можно ли играть в очках?» Ага, оказывается, можно, — я в специальных, сделанных своими руками, очках прорываюсь вперед, короткая тактическая схема Колтыга — Понедельник — Месхи — Колтыга, вратарь проявляет поспешность, потом совершает ошибку, и я забиваю гол при помощи замечательной японской подачи. И Люся Кравченко в национальном финском костюме подъезжает ко мне на коньках с букетом кубанских тюльпанов.
Разбудили нас Чудаков и Евдощук. Они, как были, в шапках и тулупах, грохотали сапогами по настилу, вытаскивали свои чемоданы и орали:
— Подъем!
— Подъем, хлопцы!
— Царствие небесное проспите, ребята!
Не понимая, что происходит, но понимая, что какое-то ЧП, мы сели на койках и уставились на этих двух безобразно орущих людей.
— Зарплату, что ли, привез, орел? — спросил Евдощука Володя.
— Фигушки, — ответил Евдощук, — зарплату строителям выдали.
В Фосфатогорске всегда так: сначала выплачивают строителям, а когда те все проедят и пропьют и деньги снова поступят в казну, тогда уже нам. Перпетуум-мобиле. Чего ж они тогда шум такой подняли, Чудаков с Евдощуком?
— Ленту, что ли, привезли? — спросил я. — Опять «Девушку с гитарой»?
— Как же, ленту, дожидайся! — ответил Чудаков.
— Компот, что ли? — спросил Базаревич.
— Мальчики! — сказал Чудаков и поднял руку.
Мы все уставились на него.
— Быстренько, мальчики, подымайтесь и вынимайте из загашников гроши. В Талый пришел «Кильдин» и привез апельсины.
— На-ка разогни, — сказал я и протянул Чудакову согнутый палец.
— Может, ананасы? — засмеялся Володя.
— Может, бананы? — ухмыльнулся Миша.
— Может, кокосовые орехи? — грохотал Юра.
— Может, бабушкины пироги привез «Кильдин» — спросил Леня, — тепленькие еще, да? Подарочки с материка?
И тогда Евдощук снял тулуп, потом расстегнул ватник, и мы заметили, что у него под рубашкой с правой стороны вроде бы женская грудь. Мы раскрыли рты, а он запустил руку за пазуху и вынул апельсин. Это был большой, огромный апельсин, величиной с приличную детскую голову. Он был бугрист, оранжев и словно светился. Евдощук поднял его над головой и поддерживал снизу кончиками пальцев, и он висел прямо под горбылем нашей палатки, как солнце, и Евдощук, у которого, прямо скажем, матерщина не сходит с губ, улыбался, глядя на него снизу, и казался нам в эту минуту магом-волшебником, честно. Это была немая сцена, как в пьесе Николая Васильевича Гоголя «Ревизор».
Потом мы опомнились и стали любоваться апельсином. Я уверен, что никто из ребят, принадлежи ему этот апельсин, не скушал бы его. Он ведь долго рос и наливался солнцем где-то на юге и сейчас был такой, как бы это сказать, законченный, что ли, и он был один, а ведь сожрать его можно за несколько секунд.
Евдощук все объяснил. Оказалось, что он добыл этот апельсин в Фосфатогорске, ему уступил его в обмен на перочинный нож вернувшийся с Талого экспедитор Парамошкин. Ну, Евдощук с Чудаковым и помчались сюда, чтобы поднять аврал.
Мы повскакали с коек и завозились, вытаскивая свои чемоданы и рюкзаки. Юра толкнул меня в спину.
— Вить, я на тебя надеюсь в смысле тити-мити.
— Ты что, печку, что ли, топишь деньгами? — удивился я.
— Кончай, — сказал он, — за мной не заржавеет.
Мы вылезли из палатки и побежали в гору сообщить Кичекьяну насчет экскурсии в Талый. Бежали мы быстро, то и дело сбиваясь с протоптанной тропинки в снег.
— Значит, я на тебя надеюсь, Вить! — крикнул сзади Юра.
На площадке возле костра стоял Кичекьян и хлопал рукавицами.
— Бросьте заливать, ребята, — сказал он, — какие там апельсины. Выпить, что ли, захотелось?
Тогда мы все обернулись и посмотрели на Евдощука. Евдощук, небрежно глядя на луну и как бы томясь, расстегивал свой тулуп. Кичекьян даже заулыбался, увидев апельсин. Евдощук бросил апельсин Айрапету, и тот поймал его одной рукой.
— Марокканский, — сказал он, хлопнув по апельсину рукавицей, и бросил его Евдощуку, а тот метнул обратно. Такая у них произошла перепасовочка.
— Это вам, — сказал Евдощук, — как южному человеку.
Кичекьян поднял апельсин вверх и воскликнул:
— Да будет этот роскошный плод знамением того, что мы сегодня откроем нефть! Езжайте, ребята. Может быть, и мы туда на радостях заявимся.
Мы ничего ему на это не сказали и побежали вниз. Внизу Чудаков уже разогревал мотор.
Когда едешь от нашего лагеря до Фосфатогорска и видишь сопки, сопки без конца и края, и снег, и небо, и луну, и больше ничего не видишь, невольно думаешь: куда это ты попал, Витек, думал ли ты, гадал ли в детстве, что попадешь в такие края? Сколько я уже плутаю по Дальнему Востоку, а все не могу привыкнуть к пустоте, к огромным пустым пространствам. Я люблю набитые ребятами кузова машин, бараки и палатки, хоть там топор можно повесить. Потому что когда один храпит, а другой кушает мясную тушенку, а третий рассказывает про какую-нибудь там деревню на Тамбовщине, про яблоки и пироги, а четвертый пишет письмо какой-нибудь невесте, а приемник трещит и мигает индикатором, — кажется, что вот он здесь, весь мир, и никакие нам беды не страшны, разные там атомные ужасы и стронций-90.
Чудаков гнал машину на хорошей скорости, встряхивая нас на славу. Мы стукались друг о друга и думали об апельсинах. В своей жизни я ел апельсины не один раз. В последний раз это было в Москве года три назад, в отпуске. Ничего, прилично я тогда навитаминился.
Наконец мы проехали Кривой Камень, и открылся лежащий внизу Фосфатогорск — крупнопанельные дома, веревочки уличных фонарей, узкоколейка. В центре города, голубой от лунного света, блестел каток.
Скатились мы, значит, в этот «крупный промышленный и культурный центр», в котором жителей как-никак пять тысяч человек, и Чудаков на полной скорости начал крутить по совершенно одинаковым улицам среди совершенно одинаковых четырехэтажных домов. Может, и мне придется жить в одном из этих домов, если товарищ Кравченко найдет время оторваться от своей общественной деятельности и ответить на мои серьезные намерения. Не знаю уж, как я свой дом отыщу, если малость выпью с получки. Придется мету какую-нибудь ставить: «Жилплощадь занята. Глава семьи — Виктор Колтыга».
Вырвались мы на шоссе и катим по нему. Здесь гладко: грейдеры поработали. Юра мечтает:
— Разрежу его, посыплю песком и съем…
— Чудак, — говорит Базаревич, — посыпать апельсины сахаром — это дурной тон.
— Точно, — говорю, — в каждом апельсине по три киловатта.
— Вить, так я на тебя надеюсь, — говорит Юра.
— Кончай, — говорю, — свою тягомотину. Надеешься, так и молчи.
В это время нагоняет нас самосвал «Язик», а в нем вместо грунта или там щебенки полным-полно ребят. Веселые, смеются. Самосвал идет наравне с нами, на обгон норовит.
— Эй! — кричим. — Куда, ребята, катаетесь?
— В Талый, за апельсинами!
Мы заколотили по крыше кабины: обидно было, что нас обогнал дряхлый «Язик».
— Чудаков! — кричим. — Покажи класс!
Чудаков сообразил, в чем дело, и стал быстро показывать, но самосвал в это время вильнул, и мы увидели грейдер, весь облепленный ребятами в черных городских пальто. Через секунду и мы стали обходить грейдер, но Чудаков сбросил скорость. Ребята на грейдере сидят, как галки, синие носы трут.
— Куда, — спрашиваем, — торопитесь?
— В Талый, — говорят, — за апельсинами.
Ну, взяли мы этих парней к себе в кузов, а то ведь на своем грейдере поспеют в Талый к одним только разговорам, к трепотне о том, кто больше съел. Да и ребята к тому же были знакомые, из авторемонтных мастерских.
Тогда Чудаков стал показывать класс. Мы скорчились на дне кузова и только слушали, как гудит, ревет воздух вокруг нашей машины. Смотрим, самосвал уже сзади нас. Ребята там встали, стучат по кабине.
— Приветик! — кричим мы им.
— Эй! — кричат они. — Нам-то оставьте малость!
— Все сожрем! — кричим мы.
Дорога начала уходить в гору, потом пошла по склону сопки, и мы увидели внизу, в густой синеве распадка, длинную вереницу красных огоньков, стоп-сигналов машин, идущих впереди нас на Талый.
— Похоже на то, что в Талом сегодня будет целый фестиваль, — сказал Леня Базаревич.
На развилке главного шоссе и дороги, ведущей в зверосовхоз, мы увидели плотную группу людей. Они стояли под фонарем и «голосовали». Видно было, что это моряки. Чудаков притормозил, и моряки попрыгали к нам в кузов. Теперь наша машина была набита битком.
— Куда, — спрашиваем, — путь держите, моряки?
— В Талый, — говорят, — за апельсинами.
Они, оказывается, мчались из Петровского порта на попутных. Это был экипаж сейнера «Зюйд» в полном составе, за исключением вахтенного. Смотрю, а среди них сидит тот самый парнишка, который на танцах ухаживал за Люсей. Сидит, мичманку на уши надвинул, воротник поднял, печальный такой паренек.
— О, — говорю, — Гера! Привет!
— А, — говорит, — здорово, Витя!
— Ну, как, — спрашиваю, — рыбка ловится?
— В порядке, — отвечает.
Так, значит, перекинулись, как будто мы с ним на «вась-вась», не то что дружки, а так.
Едем мы, мчимся, Чудаков класс показывает, обгоняем разную самодвижущуюся технику: машины, бортовые и «ГАЗ-69», тракторы с прицепами, грейдеры, бульдозеры, мотоциклы. Черт, видно, вся техника в радиусе ста километров поставлена на ноги! Господи ты боже, смотрим — собачья упряжка шпарит по обочине! Одна, другая… Нанайцы, значит, тоже решили повитаминиться.
Сидим мы, покуриваем. Я ребятам рассказываю все, что знаю, про цитрусовые культуры и иногда на Геру посматриваю. И он тоже на меня нет-нет да взглянет.
Тут я увидел, что нас нагоняет мотоцикл с коляской, а за рулем Сергей Орлов, весь в коже, и в очках, и в мотоциклетном шлеме. Сидит прямо, руки в крагах расставил, как какой-нибудь гвардейский эскорт. Сзади, вижу, сидит бородатый парень — ага, Николай Калчанов. А в коляске у них девушка, тоже в мотоциклетных очках. Это парни из Фосфатогорска, интеллектуалы, а вот девчонка чтото незнакомая.
Взяли они на обгон, идут с нами вровень.
— Привет, Сережа! — крикнул я им. — Ник, здорово!
— А, Витя, — сказали они, — ты тоже за марокканской картошкой спешишь?
— Точно, — говорю. — Угадали.
— Закурить есть? — спрашивает Калчанов.
Я бросил ему пачку, а он сразу сунул ее девчонке в коляску. Смотрю, девчонка спрятала голову за щиток и закуривает. Тут я ее узнал — это была Катя, жена нашего Айрапета Кичекьяна, учительница из Фосфатки.
Катя закурила, помахала мне рукавицей и улыбнулась, показала все-таки звои зубки. Когда они с мужем приехали к нам с материка, самого Айрапета никто не замечал — так была красива его жена. Такая блондинка, прямо из польского журнала «Экран». Тоже паника у нас началась, вроде как сейчас с апельсинами. Все норовили съездить в Фосфатогорск посмотреть на нее. Ну, потом привыкли.
Зверь, а не машина у Орлова! Он легко обогнал нас и стал уходить. Чудаков пытался его достать, но дудки. Мы их догнали на семьдесят третьем километре, они вытаскивали свою машину из кювета. Коля Калчанов хромал, а Катя, смеясь, рассказывала, как она вылетела из коляски, пролетела в воздухе метров десять — нет, двадцать, ну, не двадцать, а пятнадцать, в общем, метров пять она летела, ну, ладно, пять — и зарылась головой в снег. Орлов в своем шлеме и по пояс в снегу выглядел прямо молодцом. Мы помогли им вытащить машину, и они поехали теперь уже потише, держась за нами.
В общем, дорога была веселая, все шоссе грохотало десятками двигателей, а перед самыми Шлакоблоками мы встретили рейсовый автобус Талый — Фосфатогорск, из которого какой-то типчик бросил нам в кузов горсть оранжевой апельсиновой кожи.
На большой скорости мы ворвались в Шлакоблоки, домики замелькали в глазах, я растерялся и даже не мог определить, в какой стороне Люсин барак, и понял, что через несколько секунд он уже остался сзади, этот поселочек, моя столица, как вдруг Чудаков затормозил. Я увидел Люсин барак, чуть ли не по крышу спрятанный в снег, и белый дым из трубы. Чудаков вылез из кабины и спросил меня:
— Зайдешь?
Я посмотрел на Геру. Он смотрел на меня. Я выпрыгнул из машины и зашагал к бараку.
— Только по-быстрому, — крикнул мне вслед Чудаков.
Я услышал за спиной, как ребята попрыгали из машины. Вовремя, значит, произошла остановка.
Небрежно, как бы мимоходом, я зашел в комнату и увидел, что она пуста. Все десять коек были аккуратно застелены, как это бывает у девчат, а в углу на веревке сушилась разная там голубая и розовая мелочишка, которую я предпочел не разглядывать. Вот записки на столе я просмотрел.
«Шура, мы уехали в Талый. Роза», — прочел я.
«Игорь, мы уехали за апельсинами. Нина», — прочел я.
«Слава, продай билеты и приезжай в Талый. И.Р.», — прочел я.
«Эдик, я уехала в Талый за апельсинами. Извини. Люся», — прочел я.
«Какой же это Эдик? — подумал я. — Уж не Танака ли? Тогда мне кранты».
Да, попробуй потягаться с таким орлом, как Эдуард Танака, чемпион Дальневосточной зоны по лыжному двоеборью — трамплин и равнина.
Я вынул свое письмо, положил его на стол и вышел. В дверях столкнулся с Герой.
— Ну, как там девчата? — промямлил он.
— Уехали в Талый, — сказал я. — Небось уже рубают апельсинчики.
Мы вместе пошли к машине.
— Ты, случаем, не знаком с Танакой? — спросил я.
— Это чемпион, что ли?
— Ага.
— Нет, не знаком. Видел только, как он прыгает. В кино.
— Он и не в кино здорово прыгает.
— Ага, хорошо прыгает.
Снег возле машины был весь разукрашен желтыми затейливыми узорами. Мы влезли в кузов и поехали дальше.
На комсомольском собрании мне предложили сбрить бороду. Собрание было людное, несмотря на то, что сегодня в тресте выдавали зарплату. Все знали, что речь будет идти о моей бороде, и каждый хотел принять участие в обсуждении этой жгучей проблемы или хотя бы посмеяться.
Для порядка поговорили сначала о культурно-массовой и спортивной работе, а потом перешли к кардинальному вопросу повестки дня, который значился в протоколе под рубрикой «О внешнем виде комсомольца».
Ерофейцев сделал сообщение. Он говорил, что большинство комсомольцев в свободное от работы время имеют чистый, опрятный и подтянутый вид, однако (но… наряду с этим… к сожалению, следует заметить…) имеются еще комсомольцы, пренебрегающие… и к ним следует отнести молодого специалиста инженера Калчанова.
— Я понимаю, — сказал Ерофейцев, — если бы Коля — ты меня, Коля, прости (я покивал), — если бы он был геологом и зарос, так сказать, естественным порядком (смех), но ты, Коля, прости, ты даже не художник какойнибудь, и, извини, это пижонство, а у нас здесь не Москва и не Ленинград.
В зале раздался шум. Ребята с моего участка кричали, что борода — это личное дело мастера и уж не будет ли Ерофейцев контролировать, кто как разными личными делами занимается, что это, дескать, зажим и все такое. Другие кричали другое. Особенно старались девушки из Шлакоблоков. Одна из них была определенно недурна. Она заявила, что внешний облик человека свидетельствует какникак о его внутреннем мире. Такая, грубо говоря, смугляночка, какой-то итальянский тип. Я подмигнул ей, и она встала и добавила мысль о том, что дурные примеры заразительны.
Проголосовали. Большинство было против бороды.
— Хорошо, сбрею, — сказал я.
— Может, хочешь что-нибудь сказать, Коля? — спросил Ерофейцев.
— Да нет уж, чего уж, — сказал я. — Решено, — значит, так. Чего уж там…
Такую я произнес речь. Публика была разочарована.
— Мы ведь тебя не принуждаем, — сказал Ерофейцев. — Мы не приказываем, тут некоторые неправильно поняли, не осмыслили. Мы тебя знаем, ты хороший специалист и в быту, в общем, устойчив. Мы тебе ведь просто рекомендуем…
Он разговаривал со мной, как с больным.
Я встал и сказал:
— Да ладно уж, чего там. Сказано — сделано. Сбрею. Считайте, что ее уже нет. Была и сплыла.
На том и закончилось собрание.
В коридоре я заметил Сергея. Он шел с рулоном чертежей под мышкой. Я прислонился к стене и смотрел, как он идет, высокий, чуть-чуть отяжелевший за эти три года после института, элегантный, как столичный деловой человек.
— Ну что, барбудос, плохи твои дела? — спросил он.
Вот это в нем сохранилось — дружеское, но немного снисходительное отношение старшекурсника к салаге.
Я подтянулся.
— Не то чтобы так, начальник. — Не то чтобы очень.
— Это тебе не кафе «Аэлита», — тепло усмехнулся он.
— Точно, начальник. Верно подмеченно.
— А жалко? Сознайся, — подмигнул он и дернул меня за бородку.
— Да нет уж, чего уж, — засмущался я. — Ладно уж, чего там…
— Хватит-хватит, — засмеялся он. — Завелся. Вечером придешь?
— Очень даже охотно, — сказал я, — с нашим удовольствием.
— У нас сейчас совещание, — он показал глазами на чертежи, — говорильня минут на сорок — на час.
— Понятно, начальник, мы это дело понимаем, со всем уважением…
Он улыбнулся, хлопнул меня чертежами по голове и пошел дальше.
— Спроси его насчет цемента, мастер, сказал мне мой тезка Коля Марков, бригадир.
— Сережка! — крикнул я. — А как там насчет цемента?
Он обернулся уже в дверях директорского кабинета.
— А что с цементом? — невинно спросил он.
— Без ножа режете, гады! — крикнул я с маленькой ноткой истерии.
За спиной Сергея мелькнуло испуганное лицо директорской секретарши.
— Завтра подбросим, — сказал Сергей и открыл дверь.
Я вышел из треста и посмотрел на огромные сопки, нависшие над нашим городком. Из-за одной сопки выглядывал краешек луны, и редкие деревья на вершине были отчетливо видны, каждое деревце в отдельности. Я зашел за угол здания, где не было никого, и стал смотреть, как луна поднимается над сопкой и как на сопки и на распадки ложатся резкие темно-синие тени и серебристоголубые полосы света, и как получается Рокуэлл Кент. Я подумал о том, на сколько сотен километров к северу идет этот потрясающий рельеф и как там мало людей, да и зверей не много, и как на какой-нибудь метеостанции сидят двое и топят печь, два человека, которые никогда не надоедают друг другу.
За углом здания слышен был топот и шум. Кто-то сговаривался насчет «выпить-закусить», кто-то заводил мотоцикл, смеялись девушки.
Из-за угла вышла группа девиц, казавшихся неуклюжими и бесформенными в тулупах и валенках, и направилась к автобусной остановке. Это были девицы из Шлакоблоков. Они прошли мимо, стрекоча, как стая птиц, но одна обернулась, заметила меня. Она вздрогнула и остановилась. Представляю, как я выглядел на фоне белой освещенной луной стены.
Она подошла и остановилась в нескольких шагах от меня. Эта была та самая итальяночка. Некоторое время мы молча смотрели друг на друга.
— Ну, чего это вы так стоите? — дрогнувшим голосом спросила она.
— Значит, из Шлакоблоков? — спросил я не двигаясь.
— Переживаете, да? — уже другим тоном, насмешливо спросила она.
— А звать-то как? — спросил я.
— Ну, Люся, — сказала она, — но ведь критика была по существу.
— Законно, — сказал я. — Пошли в кино?
Она облегченно засмеялась.
— Сначала побрейтесь, а потом приглашайте. Ой, автобус!
И побежала прочь, неуклюже переваливаясь в своих больших валенках. Даже нельзя было представить, глядя на нее в этот момент, что у нее фигура Дианы. Высунулась еще раз из-за киоска и посмотрела на Николая Калчанова, от которого на стену падала огромная и уродливая тень.
Я вышел из-за угла и пошел в сторону фосфатогорского Бродвея, где светились четыре наших знаменитых неоновых вывески — «Гастроном», «Кино», «Ресторан», «Книги» — предметы нашей всеобщей гордости. Городишко у нас был гонористый, из кожи вон лезет, чтобы все было как у больших. Даже есть такси — семь машин.
Я прошел мимо кино. Шла картина «Мать Иоанна от ангелов», которую я уже смотрел два раза, позавчера и вчера. Прошел мимо ресторана, в котором было битком. Из-за шторы виднелась картина Айвазовского «Девятый вал» в богатой раме, а под ней голова барабанщика, сахалинского корейца Пак Дон Хи. Я остановился посмотреть на него. Он сиял. Я понял, что оркестр играет что-то громкое. Когда они играют что-нибудь громкое и быстрое, например, «Вишневый сад», Пак сияет, а когда что-нибудь тихое, вроде «Степь да степь кругом», он сникает — не любит он играть тихое. В этот раз Пак сиял как луна. Я понял, что ему дали соло и он сейчас руками и ногами выколачивает свой чудовищный брек, а ребята из нашего треста смотрят на него, раскрыв рты, толкают друг друга локтями и показывают большие пальцы. Нельзя сказать, что джаз в нашем ресторане старомодный, как нельзя сказать, что он модерн, как нельзя подвести его ни под какую классификацию. Это совершенно самобытный коллектив. Лихие ребята. Просто диву даешься, когда они с не
Насмотревшись на Пака и порадовавшись за него, я пошел дальше. У меня немного болело горло, видно, простудился сегодня на участке, когда лаялся с подсобниками.
В гастрономе было полно народу. Наш трест штурмовал прилавки, а шахтеры, авторемонтники и геологи стреляли у наших трешки и пятерки. Дело в том, что нам сегодня выдали зарплату, а до других еще очередь не дошла.
У меня тоже попросил пятерку один знакомый парень, шофер из партии Айрапета.
— За мной не заржавеет, — сказал он.
— Как там ваши? — спросил я.
— Все чикаются, да толку мало.
— Привет Айрапету, — сказал я.
— Ага.
Он врезался в толпу, и я полез за ним.
«Подольше бы вы там чикались!» — подумал я.
Я люблю Айрапета и желаю ему удачи, но у меня просто нет сил смотреть на него и на Катю, когда они вместе.
Я взял две бутылки «Чечено-ингушского» и килограмм конфет под аппетитным названием «Зоологические». Засунул все это в карманы куртки и вышел на улицу.
«Бродвей» наш упирается прямо в сопку, в заросли кустарника, над которым круто поднимается прозрачный лес — черные стволы, синие тени, серебристо-голубые пятна света. Ветви деревьев переплелись. Все резко, точно, страшновато. Я понимаю, почему графики любят изображать деревья без листьев. Деревья без листьев — это вернее, чем с листьями.
А за спиной у меня была обыкновенная добропорядочная улица с четырьмя неоновыми вывесками, похожая на обыкновенную улицу в пригороде Москвы или Ленинграда, и трудно было поверить, что там, за сопкой, город не продолжается, что там уже на тысячи километров к северу нет крупноблочных домов и неоновых вывесок, что там необозримое, предельно выверенное и точное царство, где уж если нечего есть, так нечего есть, где уж если ты один, так один, где уж если тебе конец, так конец. Плохо там быть одному.
Я постоял немного на грани этих двух царств, повернул налево и подошел к своему дому. Наш дом последний в ряду и всегда будет последним, потому что дальше — сопка. Или первым, если считать отсюда.
Стаськи дома не было. Я поставил коньяк на стол, поел баклажанной икры и включил радио.
«В Турции непрерывно растет стоимость жизни», — сказало радио.
Это я слышал еще утром. Это была первая фраза, которую я услышал сегодня утром, а потом Стаська сказал:
— Куда эта бородатая сволочь спрятала мои гантели?
Он почти всегда так «нежно» меня величает, только когда не в духе, говорит «Коля», а если уж разозлится, то — «Николай».
Не люблю приходить домой, когда Стаськи нет. Да, он очень шумный и рубашки носит на две стороны — удлиняет, так сказать, срок годности, а по ночам он жует пряники, запивая водопроводной водой, и чавкает, чавкает так, что я закрываюсь одеялами с головой и тихо, неслышно пою: «Гадина, свинья, подавись ты своим пря-я-ником…» Но зато если бы он сейчас был дома, он отбросил бы книжку и спросил: «Откуда заявилась эта бородатая сволочь?» А я ответил бы: «С комсомольского собрания».
А когда мы выпьем, я говорю с ним о Кате.
Я встал и плотно прикрыл скрипучие дверцы шкафа, придвинул еще стул, чтобы не открывались. Не люблю, когда дверцы шкафа открыты, и прямо весь содрогаюсь, когда они вдруг открываются сами по себе с тихим, щемящим сердце скрипом. Появляется странное ощущение, как будто из шкафа может вдруг выглянуть какая-нибудь рожа или просто случится что-нибудь нехорошее.
Я взял свой проект и расстелил на столе, приколол кнопочками. Закурил и отошел немного от стола. Он лежал передо мной, будущий центр Фосфатогорска, стеклянный и стальной, гармоничный и неожиданный. Простите, но когдато наступает пора, когда ты сам можешь судить о своей работе. Тебе могут говорить разное, умное и глупое и середка-наполовинку, но ты уже сам стоишь, как столб, и молчишь — сам знаешь.
Конечно, это не мое дело. Я мастер. Мое дело — наряды, цемент, бетономешалка. Мое дело — сизый нос и щеки свекольного цвета, мое дело — «мастер, скинемся на полбанки», и, значит, туда, внутрь — «давай-давай, не обижу, ребята, фирма платит». Мое дело — находить общий язык. Привет, мое дело — это мое дело. Мое дело — стоять, как столб, у стола, курить, и хвалить себя, и энать, что действительно добился успеха.
Я размазня, я никому не показываю своей работы, даже Сергею. Все это потому, что я не хочу лезть вверх. Вот если бы мой проект приняли, а меня бы за это понизили в должности и начались бы всякие мытарства, тогда мне было бы спокойно. Я не могу, органически не могу лезть вверх. Ведь каждый будет смотреть на твою физиономию и думать: «Ну, пошел парень, в гору идет». Только Стаська знает про эту штуку, больше никто, даже Катя.
Со мной дело плохо обстоит, уважаемые товарищи. Я влюблен. Чего там темнить — я влюблен в жену моего друга Айрапета Кичекьяна.
Я взял бутылку, двумя ударами по донышку выбил пробку и пару раз глотнул. Наверху завели радиолу.
«Купите фиалки, — пел женский голос, — вот фиалки лесные».
Вот фиалки лесные, и ты вся в лесных фиалках, лицо твое в лесных фиалках, а ножками ты мнешь ягоды. Босыми. Землянику.
Я выпил еще и повалился на кровать. Открыл тумбочку и достал письма, наспех просмотренные утром.
Мать у меня снова вышла замуж, на этот раз за режиссера. Инка все еще меня любит. Олег напечатался в альманахе, сообщает Пенкин. Сигареты с фильтром он мне вышлет на днях. «Старая шляпа, ты еще не сдох?» — спрашивает сам Олег, и дальше набор совершенно незаслуженных оскорблений. Все-таки что за странный тон у моих друзей по отношению ко мне?
Я бросил письма обратно в тумбочку и встал. Увидел свое лицо в зеркале. Сейчас, что ли, ее сбрить? А как ее брить, небось щеки все раздерешь. Я растянул себе уши и подмигнул тому в зеркале.
— Катишься ведь по наклонной плоскости, — предупредил я его.
— Хе-хе, — ответил он и ухмыльнулся самой скверной из своих улыбок.
— Люблю тебя, подлеца, — сказал я ему.
Он потупился.
В это время постучали. Я открыл дверь, и мимо меня прямо в комнату прошла розовая Катя.
Она сняла свою парку и бросила ее на Стаськину постель. Потом подошла к зеркалу и стала причесываться. Конечно, начесала себе волосы на лоб так, что они почти закрыли весь правый глаз. Она была в толстой вязаной кофте и синих джинсиках, а на ногах, как у всех нас, огромные ботинки.
— Ага, — сказала она, заметив в зеркале бутылку, — пьешь в одиночку? Плохой симптом.
Я бросил ее парку со Стаськиной кровати на свою и подошел поближе. Мне нужно было убрать со стола проект, но я почему-то не сделал этого, просто заслонил его спиной.
Катя ходила по комнате и перетряхивала книги и разные вещи.
— Что читаешь? «Особняк»? Правда, здорово? Я ничего не поняла.
— Коньяк хороший? Можно попробовать?
— Это Стаськины гантели? Ого!
Не знаю, что ее занесло ко мне, не знаю, нервничала она или веселилась. Я смотрел, как она ходит по нашей убогой комнате, все еще румяная, тоненькая, и вспоминал из Блока: «Она пришла с мороза, раскрасневшаяся, и наполнила комнату…» Как там дальше? Потом она села на мою кровать и стала смотреть на меня. Сначала она улыбнулась мне дружески-насмешливо, как улыбается мне Сергей Орлов, потом просто по-дружески, как ее муж Айрапет, потом как-то встревоженно, потом перестала улыбаться и смотрела на меня исподлобья.
А я смотрел на нее и думал:
«Боже мой, как жалко, что я узнал ее только сейчас, что мы не жили в одном доме и не дружили семьями, что я не приглашал ее на каток и не предлагал ей дружбу, что мы не были вместе в пионерском лагере, что не я первый поцеловал ее и первые тревоги, связанные с близостью, она разделила не со мной».
Весь оборот этого дела был для меня странен, немыслим, потому что она всегда, в общем, была со мной. Еще тогда, когда я вечером цепенел на площадке в пионерском лагере, глядя на темную стену леса, словно вырезанную из жести, и на зеленое небо и первую звезду… Мы пели песню:
В стране далекой юга,
Там, где не свищет вьюга,
Жил-был когда-то
Джон Грэй богатый.
Джон был силач, повеса…
Я был еще, в общем, удивительным сопляком и не понимал, что такое повеса. Я пел: «Джон был силач по весу…» Такой был смешной мальчишка. А еще мы пели «У юнги Билля стиснутые зубы» и «В Кейптаунском порту», и романтика этих смешных песенок безотказно действовала на наши сердца. И романтика эта была ею, Катей, которую я не знал тогда, а узнал только здесь. Катя, да, это бесконечная романтика, это самая ранняя юность, это… Ах ты, Боже мой, это… Да-да-да. Это всегда «да» и никогда «нет». И она это знает, и она пришла сюда, чтобы сказать мне «да», потому что она почувствовала, кто она такая для меня.
— Хоть бы вы абажур какой-нибудь купили на лампочку, — сказала она тревожно.
— А, абажур, — сказал я и посмотрел на лампочку, которая свисала с потолка на длинном шнуре и висела в комнате на уровне груди. Когда нам надо работать за столом, мы ее подвязываем к форточке.
— Правда, Колька, вы бы хоть окна чем-нибудь завесили, — посмелее сказала она.
— А, окна. — Я бессмысленно посмотрел на темные голые окна, потом посмотрел Кате прямо в глаза. В глазах у нее появился страх, они стали темными и голыми, как окна. Я шагнул к ней и задел плечом лампочку. Катя быстро встала с кровати.
— Купили бы приемник, — пробормотала он, — всетаки надо жить по-челове…
Лампочка раскачивалась, и тени наши метались по стенам и по потолку, огромные и сташные. Мы стояли и смотрели друг на друга. Нас разделял метр.
— Хорошо бы еще цветы, а? — пробормотал я. — А?! Цветы бы еще сюда, ты не находишь? Бумажные, огромные…
— Бумажные — на похоронах, — прошептала она.
— Ну да, — сказал я. — Бумажных не надо. Лесные фиалки, да? Вот фиалки лесные. Считай, что они здесь. Вся комната полна ими. Считай, что это так.
Я поймал лампочку и, обжигая пальцы, вывернул ее. Несколько секунд в кромешной темноте прыгали и расплывались передо мной десятки ламп и тени качались на стене. Потом темнота успокоилась. Потом появились синие окна и темная Катина фигура. Потом кофта ее выступила бледным пятном, и я увидел ее глаза. Я шагнул к ней и обнял ее.
— Нет, — отчаянно вырываясь, сказала она.
— Это неправильно, — шептал я, целуя ее волосы, щеки, шею, — это не по правилам. Твой девиз — «да». Мне ты должна говорить только «да». Ты же это знаешь.
— Калчанов, ты подонок! — крикнула она, и я ее тут же отпустил. Я понял, что она имела в виду.
— Да-да, я подонок, — пробормотал я. — Я все понимаю. Как же, конечно…Прости…
Она не отошла от меня. Глаза ее блестели. Она положила мне руку на плечо.
— Нет, Колька, ты не понимаешь… ты не подонок…
— Не подонок, правильно, — сказал я, — сорванец. Колька-удалец, голубоглазый сорванец, прекрасный друг моих забав… Отодрать его за уши…
— Ах, — прошептала она и вдруг прижалась ко мне, прильнула, прилепилась, обхватила мою голову, и была она вовсе не сильной, совершенно беспомощной и в то же время властной.
Вдруг она отшатнулась и, упираясь руками мне в грудь, прошептала таким голосом, словно плакала без перерыва несколько часов:
— Где ты раньше был, Колька? Где ты был год назад, черт?
В это время хлопнула дверь и в комнату кто-то вошел, споткнулся обо что-то, чертыхнулся. Это был Стаська. Он зажег спичку, и я увидел его лицо с открытым ртом. Он смотрел прямо на нас. Спичка погасла.
— Опять эта бородатая уродина куда-то смылась, — сказал Стаська и, громко стуча каблуками, вышел из комнаты.
— Зажги свет, — тихо сказала Катя.
Она села на кровать и стала поправлять прическу. Я долго искал лампочку, почему-то не находил. Потом нашел, взял ее в ладони. Она была еще теплой.
«Да, — подумал я, — Катя, Катя, Катя! Нет, несмотря ни на что, невзирая и не озираясь, и какое бы у тебя ни было лицо, когда я зажгу свет…»
— Что ты стоишь? — спокойно сказала она. — Вверни лампочку.
Лицо у нее было спокойное и ироническое. Она вдруг посмотрела на меня искоса и снизу так, как будто влюбилась в меня с этого, как бы первого взгляда, как будто я какой-нибудь ковбой и только что с дороги вошел сюда в пыльных сапогах, загорелый и видавший виды.
— Катя, — сказал я, но она уже надевала парку.
Она подняла капюшон, задернула «молнию», надела перчатки и вдруг увидела проект.
— Что это? — воскликнула она. — Ой, как здорово!
— Катя, — сказал я. — Ну, хорошо… Ну, боже мой… Ну что же дальше?
Но она рассматривала мой проект.
— Какой дом! — воскликнула она. — Потрясающе!
Я ненавидел свой проект.
— Топ-топ-топ, — засмеялась она. — Это я иду по лестнице…
— Там будет лифт, — сказал я.
— Нет, это Корбюзье.
Я закурил и сел на кровать.
— Послушай, — сказал я. — Ну, хорошо… Я не могу говорить. Иди ко мне.
— Перестань! — резко сказала она и подошла к двери. — Ты что, с ума сошел? Не сходи с ума!
— Для тебя у меня нет ума, — сказал я.
— Ты идешь к Сергею? — спросила она.
— Я иду к Сергею, — сказала она.
— Ну? — и она вдруг опять, опять так на меня посмотрела.
— Считаю до трех, Колька, — по-дружески засмеялась она.
— Считай до нуля, — сказал я и встал.
«Ну хорошо, разыграем еще один вечер, — думал я. — Еще один фарс. Поиграем в „дочки-матери“, прекрасно. Какая ты жалкая, ведь ты же знаешь, что наш пароль — „да“!»
Мы вышли из дома. Она взяла меня под руку. Она ничего не говорила и смотрела себе под ноги. Я тоже молчал. Скрипел снег, и булькал коньяк у меня в карманах.
На углу главной улицы мы увидели Стаську. Он стоял, покачиваясь с пятки на носок, и читал газету, наклеенную прямо на стену. В руках у него был его докторский чемоданчик.
— Привет, ребята, — сказал он, заметив нас, и ткнул пальцем в газету. — Как тебе нравится Фишер? Силен бродяга!
— Ты с вызовов, да? — спросил я его.
— Да, по вызовам ходил, — ответил он, глядя в сторону. — Одна скарлатина, три катара, обострение язвы…
— Пошли к Сергею?
— Пошли.
Он взял Катю под руку с другой стороны, и мы зашагали втроем. С минуту мы шли молча, и я чувствовал, как дрожит Катина рука. Потом Катя заговорила со Стаськой. Я слушал, как они болтают, и окончательно уже терял все нити, и меня заполняла похожая на изжогу, на сильное похмелье пустота.
— Просто не представляю себе, что ты врач, — как сто раз раньше, посмеивалась над Стасиком Катя. — Я бы к тебе не пошла лечиться.
— Тебе у психиатра надо лечиться, а не у меня, — как всегда отшучивался Стаська.
Мы вошли в дом Сергея и стали подниматься по лестнице. Стаська пошел впереди и обогнал нас на целый марш. Катя остановилась, обняла меня за шею и прижалась щекой к моей бороде.
— Коленька, — прошептала она, — мне так тошно. Сегодня у меня был Чудаков, и я послала с ним Айрапету белье и варенье. Ты понимаешь, я…
Я молчал. Проклятое косноязычие! Я мог бы ей сказать, что всю мою нежность к ней, что всю жестокость, которую я могу себе позволить, я отдаю в ее распоряжение, что все удары я готов принять на себя, если бы это было можно. Да, я знаю, что все будет распределено поровну, так уж бывает, но пусть она свою долю попробует отдать мне, если сможет…
— Мне никогда не было так тяжело, — прошептала она. — Я даже не думала, что так может быть.
Наверху открылась дверь, послышались громкие голоса Сергея и Стаськи и голос Гарри Беллафонте из магнитофона. Он пел «Когда святые маршируют».
— Катя! — крикнул Сергей. — Коля! Все наверх!
Она поспешно вытирала глаза.
— Пойдем, — сказал я. — Я тебя сейчас развеселю.
— Развеселишь, правда? — улыбнулась она.
— Ты слышишь Беллафонте? — спросил я. — Сейчас мы с ним вдвоем возьмемся за дело.
Мы побежали вверх по лестнице и ворвались в прекрасную квартиру заместителя главного инженера треста Сергея Юрьевича Орлова. Я сразу прошел в комнату и грохнул на стол свои бутылки. Я привык вести себя в этой квартире немного по-хамски: наследить, например, своими огромными ботинками, развалиться в кресле и вытянуть ноги, шумно сморкаться. Вот и сейчас я прошагал по навощенному, не типовому, а индивидуальному паркету, прибавил громкости в магнитофоне и стал выкаблучивать. С ботинок у меня слетали ошметки снега. Стасик не обращал на меня внимания. Он сидел в кресле возле журнального столика и просматривал прессу. Катя и Сергей что-то задержались в передней. Я заглянул туда. Они стояли очень близко друг к другу. Сергей держал в руках Катину парку.
— Ты плакала? — строго спросил он.
— Нет, — она покачала головой и увидела меня. — Отчего мне плакать?
Сергей обернулся и внимательно посмотрел на меня.
— Пошли, ребята, выпьем, — сказал я.
Они вошли в комнату. Сергей увидел коньяк и сказал:
— Опять «Чечено-ингушский»? Похоже на то, что Дальний Восток становится филиалом Чечено-Ингушетии.
— Не забывают нас братья из возрожденной республики, — сказал я.
Сергей принес рюмки и разлил коньяк, потом ушел и вернулся с тремя бутылками нарзана. Скромно поставил их на стол.
— Господи, нарзан! — воскликнула Катя. — Где ты только это все достаешь?
— Не забывают добрые люди, — усмехнулся Сергей.
— Да, у него и сигареты московские и самые дефицитные книжки. Устроил же себе человек уголок цивилизации!
Стаська выпил рюмку и сосредоточенно углубился в себя.
— Идет, — сказал он, — пошел по пищеводу.
Это он о коньяке.
— Ты смотрела «Мать Иоанну»? — спросил Катю Сергей.
— Два раза, — сказала Катя, — вчера и позавчера.
— А ты? — повернулся ко мне Сергей.
— Мы вместе с Катей смотрели, — сказал я.
— Вот как? — он опять внимательно посмотрел на меня. — Ну и что? Как Людмила Виницка?
— Потрясающе, — сказала Катя.
— Прошел в желудок, — меланхолически заметил Стасик.
— Вообще поляки работают без дураков…
— Да, кино у них сейчас…
— Я смотрел один фильм…
— Там есть такой момент…
— Всасывается, — сказал Стасик, — всасывается в стенки желудка.
— Помнишь колокола? Беззвучно…
— И женский плач…
— Масса находок…
— Неореализм трещит по швам…
— Но итальянцы…
— Если вспомнить «Сладкую жизнь»…
— А в крови-то, в крови, — ахнул Стаська, — господи, в крови-то у меня что творится!
Так мы сидели и занимались своими обычными разговорчиками. Мы всегда собирались у Сергея. Здесь както все располагало к таким разговорам, но в последнее время эти сборища стали напоминать какую-то обязательную гимнастику для языка, и в этой болтовне появилась какаято фальшь, так же как во всей обстановке, в модернистских гравюрах на стене. Все это, по-моему, уже чувствовали.
Я смотрел на Катю. Она печально смеялась и курила. Мне бы с ней быть не здесь, а где-нибудь на метеостанции. Топить печь.
— Может, тебе не стоит столько курить? — сказал ей Сергей.
И только в музыке не было фальши, в металлических звуках, в резком полубабьем голосе Пола Анка. Я вскочил.
— Катюша! Катька! Пойдем танцевать!
Катя подбежала ко мне, грохоча ботинками.
— Ну, как же я буду танцевать в этих чоботах? — растерянно улыбнулась Катя.
— Одну минуточку, — сказал Сергей и полез под тахту.
Я выкаблучивал как безумный и вдруг увидел, что он вытаскивает из-под тахты лучшие Катины туфельки. Он встал с туфельками в руках и посмотрел на Катю. Он держал туфельки как-то по-особенному и смотрел на Катю с каким-то новым, удивившим меня, дурацки-печальным выражением.
Катя насмешливо улыбнулась ему и выхватила туфельки.
Да, мы танцевали. Я показал, на что я способен.
— Ну, даешь, бородатая бестия! — кричал Стасик и хлопал в ладоши.
— Осторожней, Колька! — кричал Сергей и тоже хлопал.
Я крутил Катю и подбрасывал ее, мне это было легко. У меня хорошие мускулы, и чувство ритма, и злости достаточно. Но танец был немыслим и фальшив, потому что не так мне надо с ней танцевать.
Когда кончилась эта свистопляска, мы с Катей упали на тахту. Мы лежали рядом и шумно дышали.
— Скоро мне уже нельзя будет танцевать такие танцы, — тихо сказала она.
— Почему? — удивился я, чувствуя приближение чегото недоброго.
— Я беременна, — сказала Катя. — Начало второго месяца…
Мне показалось, что я сейчас задохнусь, что тахта поехала из-под меня и я уже качаюсь на одной спице и вот-вот сорвусь.
— Да, — прошептала она, — вот видишь… Все и еще это…
И она погладила меня по голове, а я взял ее за руку. Мы не обращали внимания на то, что на нас смотрят Сергей и Стаська. «Так и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова… Так и жизнь пройдет…» — вертелось у меня в голове.
— Ну, будь веселым, — сказала Катя, — давай весели меня.
— Давай повеселю, — сказал я.
Мы снова начали танцевать, но уже не так, да и музыка была другая.
В это время раздался звонок. Сергей пошел открывать и вернулся с Эдиком Танакой. Эдик весь заиндевел, видно долго болтался по морозу.
— Танцуете? — угрожающе сказал он. — Танцуйте, танцуйте. Так вы все на свете протанцуете.
Катя заулыбалась, глядя на Танаку, и у меня почемуто отлегло от души с его приходом. Он всегда заявлялся из какого-то особого, спортивного, крепкого мира. Он был очень забавный, коренастый, ладненький такой, с горячими коричневыми глазами. Отец у него японец, а сам Эдик — чемпион по лыжному двоеборью.
— А ну-ка, смотрите сюда, ребятки! — закричал он и вдруг выхватил из-за пазухи что-то круглое и оранжевое.
Он выхватил это, как бомбу, размахнулся в нас, но не бросил, а поднял над головой. Это был апельсин.
Катя всплеснула руками. Стаська замер с открытым ртом, прервав наблюдения над своим организмом. Сергей оценивающе уставился на апельсин. А я, я не знаю, что делал в этот момент.
— Держи, Катька! — восторженно крикнул Эдик и бросил Кате апельсин.
— Ну что ты, что ты, — испуганно сказала она и бросила ему обратно.
— Держи, говорю! — И Эдик опять бросил ей этот плод.
Катя вертела в руках апельсин и вся светилась, как солнышко.
— Ешь! — крикнул Эдик.
— Ну что ты! Разве его можно есть? — сказала она. — Его надо подвесить под потолок и плясать вокруг, как идолопоклонники.
— Ешь, Катя, — сказал Сергей. — Тебе это нужно сечас.
И он посмотрел на меня. Что такое? Он знает? Что такое? Я посмотрел на Катю, но она подбрасывала апельсин в ладошках и забыла обо всем на свете.
— Мужчины, быстро собирайтесь, — сказал Эдик. — Предстоит великая гонка. В Талый пришел пароход, битком набитый этим добром.
— Это что, новый анекдот? — спросил Стасик.
Сергей, ни слова ни говоря, ушел в другую комнату.
— Скептики останутся без апельсинов, — сказал Эдик.
Тут Стаська, видно, понял, что Эдик не врет, и бросился в переднюю. Чуть-чуть не грохнулся на паркете. Катя тоже побежала было за ним, но я схватил ее за руку.
— Тебе нельзя ехать, — сказал я. — Тебе же нельзя. Ты забыла?
— Ерунда, — шепнула она. — Мне еще можно.
Открылась дверь, и показался во всех своих мотоциклетных доспехах Сергей Орлов. Он был в кожаных штанах, в кожаной куртке с меховым воротником и в шлеме. Он застегивал краги. В другое время я бы устроил цирк вокруг этой кожаной статуи.
— Мы на мотоцикле поедем, Сережа? — спросила Катя прямо как маленькая.
— Ты что, с ума сошла? — спросил он откуда-то сверху. — Тебе же нельзя ехать. Неужели ты не понимаешь?
Катя сбросила туфельки и влезла в свои ботинки.
— Ладно, — сказал он и кивнул мне: — Пойдем, поможешь мне выкатить машину.
Он удалился, блестя кожаным задом. Эдик сказал, что они со Стаськой поедут на его мотоцикле, только позже. К тому же ему надо заехать в Шлакоблоки, так что мы должны занять на них очередь. Катя дернула меня за рукав.
— Ну что ты стоишь? Скорей!
— Иди-ка сюда, — сказал я, схватил ее за руку и вывел в переднюю.
— От кого ты беременна? — спросил я ее в упор. — От него? — И я кивнул на лестницу.
— Идиот! — воскликнула она и в ужасе приложила к щекам ладони. — Ты с ума сошел! Как тебе в голову могло прийти такое?
— Откуда он знает? Почему у него были твои туфли?
Она ударила меня по щеке не ладошкой, а кулачком, неловко и больно.
— Кретин! Порочный тип! Подонок! — горячо шептала она. — Уйди с глаз моих долой!
Конечно, разревелась. Эдик заглянул было в переднюю, но Стаська втянул его в комнату.
Я готов был задушить себя собственными руками. Я никогда не думал, что способен на такие чувства. У меня разрывалось сердце от жалости к ней и от такой любви, что… Я чувствовал, что сейчас расползусь здесь на месте, как студень, и от меня останется только мерзкая сентиментальная лужица.
— Ты… ты… — шептала она. — Тебе бы только мучить… Я так обрадовалась из-за апельсина, а ты… С тобой нельзя… И очень хорошо, что у нас ничего не будет. Иди к черту!
Я поцеловал ее в лоб, получил еще раз по щеке и стал спускаться. Идиот, вспомнил про туфельки! Это было в тот вечер, когда к нам приезжала эстрада. Я крутился тогда вокруг певицы, а Катя пошла к Сергею танцевать. Кретин, как я мог подумать такое?
Во дворе я увидел, что Сергей уже вывел мотоцикл и стоит возле него, огромный и молчаливый, как статуя Командора.
Кают-компания была завалена мешками с картошкой. Их еще не успели перенести в трюм. Мы сидели на мешках и ели гуляш. «Дед» рассказывал о том случае со сто седьмым, когда он в Алютерском заливе ушел от отряда, взял больше всех сельди, а потом сел на камни. «Деда» ловили на каждом слове и смеялись.
— Когда же это было? — почесал в затылке чиф.
— В пятьдесят восьмом, по-моему, — сказал Боря. — Точнее, в пятьдесят восьмом. Или в пятьдесят девятом.
— Это было в тот год, когда в Северо-Курильск привозили арбузы, — сказал боцман.
— Значит, в пятьдесят восьмом, — сказал Иван.
— Нет, арбузы были в пятьдесят девятом.
— Помню, я съел сразу два, — мечтательно сказал Боря, — а парочку еще оставил на утро, увесистых.
— Арбузы утром — это хорошо. Прочищает, — сказал боцман.
— А я, товарищи, не поверите, восемь штук тогда умял… — Иван бессовестно вытаращил глаза.
Чиф толкнул лампу, и она закачалась. У нас всегда начинают раскачивать лампу, когда кто-нибудь «травит».
Качающаяся по стенам тень Ивана с открытым ртом и всклокоченными вихрами была очень смешной.
— Имел бы совесть, Иван, — сказал стармех, — всем ведь только по четыре штучки давали.
— Не знаете, дед, так и не смейтесь, — обиженно засопел Иван. — Если хотите знать, мне Зина с заднего хода еще четыре штуки вынесла.
— Да, арбузы были неплохие, — сказал Боря. — Сахаристые.
— Разве то были арбузы! — воскликнул чиф. — Не знаете вы, мальчики, настоящих арбузов! Вот у нас в Саратове арбузы — это арбузы.
— Сто седьмой в пятьдесят девятом сел на камни, — сказал я.
Все непонимающе посмотрели на меня, а потом вспомнили, с чего начался спор.
— Почему ты так решил, Гера? — спросил боцман.
— Это было в тот год, когда я к вам попал.
Да, это было в тот год, когда я срезался в авиационный техникум и пошел по жаркому и сухому городу куда глаза глядят, не представляя себе, что я могу вернуться домой к тетиным утешениям, и на стене огромного старинного здания, которое у нас в Казани называют «бегемот», увидел объявление об оргнаборе рабочей силы. Да, это было в тот год, когда я сел на жесткую серую траву возле кремлевской стены и понял, что теперь не скоро увижу Казань, что мальчики и девочки могут на меня не рассчитывать, что я, возможно, увижу моря посильнее, чем Куйбышевское. А за рекой виднелся наш Кировский район, и там вблизи больших корпусов, моя улица, заросшая подорожником, турник во дворе, тетин палисадник и ее бормотанье: «Наш сад уж давно увядает, помят он, заброшен и пуст, лишь пышно еще доцветает настурции огненный куст». И возле старого дощатого облупившегося забора, который почему-то иногда вызывал целую бурю воспоминаний неизвестно о чем, я, задыхаясь от волнения, читал Ляле свой перевод стихотворения из учебника немецко
На палубе застучали сапоги, в кают-компанию вошел вахтенный и сообщил, что привезли муку и мясо и что капитан велел передать: он пошел в управление качать права насчет кинолент.
— Иван, Боря, Гера, — сказал чиф, — кончайте вашу трапезу и идите принимать провиант, а остальные пусть занимаются своим делом.
— Черт, — сказал боцман, — выйдем мы завтра или нет?
— А кто их знает, — проворчал чиф, — ты же знаешь, чем они там думают.
Дело в том, что мы уже неделю назад кончили малый ремонт, завтра мы должны выходить в море, а из управления еще не сообщили, куда нам идти — на сельдь ли в Алютерку, на минтая ли к Приморью или опять на сайру к острову Шикотан.
Мы с Иваном и Борей вышли на палубу и начали таскать с причала мешки с мукой и бараньи туши. Я старался таскать мешки с мукой. Нет, я не чистоплюй какой-нибудь, но мне всегда становится немного не по себе, когда я вижу эти красные с белыми жилами туши, промерзшие и твердые. Когда-то ведь были курчавые, теплые…
Солнце село, и круглые верхушки сопок стали отчетливо видны под розовым небом. В Петрове уже зажигались огни на улицах. За волноломом быстро сгущались сумерки, но все еще была видна проломанная во льду буксирами дорога в порт, льдины и разводы, похожие на причудливый кафельный орнамент. Завтра и мы уйдем по этой дороге, и снова — пять месяцев качки, ежедневных ледяных бань, тяжелых снов в кубрике, тоски о ней. Так я ее и не увидел за эту неделю после ремонта. Сегодня я отправлю ей последнее письмо, и в нем стихи, которые написал вчера:
Ветерок листву едва колышет
и, шурша, сбегает с крутизны.
Солнце, где-то спрятавшись за крыши,
загляделось в зеркальце луны.
Вот и мне никак не оторваться
от больших печальных глаз…
Вчера я читал эти стихи в кубрике, и ребята ужасно растрогались. Иван вскрыл банку компота и сказал: «Давай, поэт, рубай, таланту нужны соки».
Интересно, что она мне ответит. На все мои письма она ответила только один раз. «Здравствуйте, Гера! Извините, что долго не отвечала, очень была занята. У нас в Шлакоблоках дела идут ничего, недавно сдали целый комплекс жилых зданий. Живем мы ничего, много сил отдаем художественной самодеятельности…» — и что- то еще. И ни слова о стихах, и без ответа на мой вопрос. Она плясунья. Я видел однажды, как она плясала, звенела монистами, слово забыв обо всем на свете. Так она и пляшет передо мной все ночи в море, поворачивается, вся звеня, мелко-мелко перебирая сафьяновыми сапожками. А глаза у нее не печальные. Это мне бы хотелось, чтобы они были печальными. У нее глаза рассеянные, а иногда какието странные, сумасшедшие.
— Эй, Герка, держи! — крикнул Иван и бросил мне с пирса баранью тушу.
Я еле поймал ее. Она была холодная и липкая. Где-то далеко, за краем припая, ревело открытое море.
Из-за угла склада прямо на причал выехал зеленый «газик». Кто же это к нам пожаловал, регистр, что ли? Мы продолжали свою работу, как бы не обращая внимания на машину, а она остановилась возле нашего судна, и из нее вышли и спрыгнули к нам на палубу паренек с кожаной сумкой через плечо и женщина в шубе и брюках.
— Привет! — сказал паренек.
— Здравствуйте, — ответили мы, присели на планшир и закурили.
— Вот это, значит, знаменитый «Зюйд»? — спросила женщина.
А, это корреспонденты, понятно, они нас не забывают. Мы привыкли к этой публике. Забавное дело, когда поднимаешь ловушку для сайры и тебя обливает с ног до головы, а в лицо сечет снежная гадость, в этот момент ты ни о чем не думаешь или думаешь о том, что скоро сменишься, выпьешь кофе и — на бок, а оказывается, что в это время ты в «обстановке единого трудового подъема» и так далее… И в любом порту обязательно встретишь корреспондента. Зачем они ездят, не понимаю. Как будто надо специально приезжать, чтобы написать про обстановку единого трудового подъема. Писатели — другое дело. Писателю нужны разные шуточки. Одно время повадились к нам в сейнерный флот писатели. Ребята смеялись, что скоро придется на каждом судне оборудовать специальную писательскую каюту. Чего их потянуло на рыбу, не знаю. С нами тоже плавал месяц один писатель из Москвы. Неделю блевал в своей каютке, потом отошел, перебрался к нам в кубрик, помогал на палубе и в камбузе. Он был неплохой парень, и мы все к нему быстро привыкли, толь
Потом мы даже забыли, что он писатель, потому что он вставал на вахту вместе с нами и вместе ложился. Когда он появился на нашем сейнере, я перестал читать ребятам свои стихи, немного стеснялся — все же писатель, — а потом снова начал, потому что забыл, что он писатель, да, честно говоря, и не верилось, что он настоящий писатель. И он, как все, говорил: «Здоров, Гера», «Талант», «Рубай компот» и так далее. Но однажды я заметил, что он быстро наклонил голову, и улыбнулся, и взялся двумя пальцами за переносицу.
Вечером, когда он в силу своей привычки сидел на корме, съежившись и уставившись стеклянными глазами в какую-то точку за горизонтом, я подошел к нему и сказал:
— Послушай, то, что я сочиняю, — это дрянь, да?
Он вздохнул и посмотрел на меня.
— Садись, — сказал он, — хочешь, я тебе почитаю стихи настоящих поэтов?
Он стал читать, и читал долго. Он как-то строго, как будто со сцены, объявлял фамилию поэта, а потом читал стихи. Кажется, он забыл про меня. Мне было холодно от стихов. Все путалось от них у меня в голове.
Жилось мне весело и шибко.
Ты шел в заснеженном плаще,
и вдруг зеленый ветер шипра
вздымал косынку на плече…
Нет, я никогда не смогу так писать. И не понимаю, что такое «зеленый ветер шипра». Ветер не может быть зеленым, у шипра нет ветра. Может быть, стихи можно писать только тогда, когда поверишь во все невозможное, когда все тебе будет просто и в то же время каждый предмет будет казаться загадкой, даже спичечный коробок? Или во сне? Иногда я во сне сочиняю какие-то странные стихи.
— А вообще ты молодец, — сказал мне тогда писатель, — молодец, что пишешь и что читаешь ребятам, не стесняешься. Им это нужно.
На прощанье он записал мне свой адрес и сказал, что, когда я буду в Москве, я смогу прийти к нему в любое время с водкой или без водки, смогу у него жить столько, сколько захочу, и он познакомит меня с настоящими поэтами. Он сказал нам всем, что пришлет свою книжку, но пока еще не прислал…
Мы спустились с корреспондентами в кубрик. Парень положил свою сумку на стол и открыл ее. Внутри был портативный магнитофон «Репортер».
— Мы из радио, — объяснил он. — Центральное радио.
— Издалека, значит, — посочувствовал Иван.
— Неужели в этом крошечном помещении живет шесть человек? — изумилась женщина. — Как же вы здесь помещаетесь?
— Ничего, — сказал Боря, — мы такие, портативные, так сказать.
Женщина засмеялась и навострила карандаш, как будто Боря преподнес уж такую прекрасную шутку. Наш писатель не записал бы такую шутку. Она, эта женщина, очень суетилась и как будто заискивала перед нами. А мы стеснялись, нам было как-то странно, как бывает всегда, когда в кубрик, где все мы притерлись друг к другу, проникают какие-то другие люди, удивительно незнакомые. Поэтому Иван насмешливо улыбался, а Боря все шутил, а я сидел на рундуке со стиснутыми зубами.
— Ну, хорошо, к делу, — сказал парень- корреспондент, пустил магнитофон и поднял маленький микрофончик. — Расскажите нам, товарищи, о вашей последней экспедиции на сайру, в которой вам удалось добиться таких высоких показателей. Расскажите вы, — сказал он Ивану.
Иван откашлялся.
— Трудности, конечно, были, — неестественно высоким голосом произнес он.
— Но трудности нас не страшат, — бодро добавил Боря.
Женщина с удивлением посмотрела на него, и мы все с удивлением переглянулись.
— Можно немного поподробнее? — веселеньким радиоголосом сказала женщина.
Иван и Боря стали толкать меня в бока: давай, мол, рассказывай.
— Ревела буря, дождь шумел, — сказал я, — в общем, действительно была предштормовая обстановка, ну а мы… а мы, значит… ловили сайру… и это…
— Ладно, — мрачно сказал корреспондент, — хватит пленку переводить. Не хотите, значит, рассказывать?
Нам было очень неудобно перед корреспондентами. Действительно, мы вели себя по-свински. Люди ехали к нам издалека на своем «газике», промерзли, наверное, до костей, а мы не можем рассказать. Но что, в самом деле, можно рассказать? То, как опускают в воду ловушки для сайры и зажигают красный свет, а потом выбирают трос, и тут лебедку пустить нельзя, приходится все вручную, и трос сквозь рукавицы жжет тебе ладони, а потом дают синий свет, и сайра начинает биться, как бешеная, вспучивает воду, а на горизонте темное небо прорезано холодной желтой полосой, и там, за ней, бескрайняя поверхность океана, а в середине океана Гавайские острова, а дальше, на юг, встают грибы водородных взрывов, и эту желтую полосу медленно пересекают странные тени японских шхун, — про это, что ли, рассказывать? Но ведь про это очень трудно рассказать, да и нужно ли это для радио?
— Вам надо капитана дождаться, — сказал Иван, — он все знает, у него цифры на руках…
— Ладно, дождемся, — сказал парень-корреспондент.
— Но вы, товарищи, — воскликнула женщина, — неужели вы ничего не можете рассказать о своей жизни?! Просто так, не для радио. Ведь это же так интересно! Вы на полгода уходите в море…
— Наше дело маленькое, хе-хе, — сказал Боря, — рыбу стране, деньги жене, нос по волне.
— Прекрасно! — воскликнула женщина. — Можно записать?
— Вы что, писатель? — спросил Иван подозрительно.
Женщина покраснела.
— Да, она писатель, — мрачно сказал паренькорреспондент.
— Перестаньте, — сердито сказала она ему.
— Вот что, товарищи, — сказала женщина сурово, — нам говорили, что среди вас есть поэт. Иван и Боря просияли.
— Точно, — сказали они. — Есть такой.
Вскоре выяснилось, что поэт — это я. Парень снова включил магнитофон.
— Прочтите что-нибудь свое.
Он сунул мне в нос микрофон, и я прочел с выражением:
Люблю я в жизни штормы, шквалы,
Когда она бурлит, течет,
Она не тихие причалы,
Она сплошной водоворот.
Это стихотворение, подумал я, больше всего подойдет для радио. Штормы, шквалы — романтика рыбацких будней.
Я читал, и Иван и Боря смотрели на меня, раскрыв рты, и женщина тоже открыла рот, а парень- корреспондент вдруг наклонил голову и улыбнулся так же, как тот мой друг писатель, и потрогал пальцами переносицу.
— А вам нравятся стихи вашего товарища? — спросила женщина у ребят.
— Очень даже нравятся, — сказал Боря.
— Гера у нас способный паренек, — улыбнулся мне Иван, — так быстренько все схватывает, на работе — да? — раз-два, смотришь — стих сложил…
— Прекрасный текст, — сказал парень женщине. — Я записал. Шикарно!
— Вы думаете, он пойдет? — спросила она.
— Я вам говорю. То, что надо.
В это время сверху, с палубы, донесся шум.
— Вот капитан вернулся, — сказал Боря.
Корреспонденты собрали свое добро и полезли наверх, а мы за ними.
Капитан наш, Володя Сакуненко, стоял с судовыми документами под мышкой и разговаривал с чифом. Одновременно с нами к нему подошел боцман. Боцман очень устал за эти дни подготовки к выходу и даже на вид потерял энное количество веса. Корреспонденты поздоровались с капитаном, и в это время боцман сказал:
— Хочешь не хочешь, Васильич, а я свое дело сделал и сейчас пойду газ полить.
Володя, наш Сакуненко, покраснел и тайком показал боцману кулак.
— Что такое «газ полить»? — спросила любознательная женщина.
Мы все закашлялись, но расторопный чиф пояснил:
— Такой термин, мадам. Проверка двигателя, отгазовочка, так сказать…
Женщина понятливо закивала, а парень-корреспондент подмигнул чифу: знаем, мол, мы эти отгазовочки, — и выразительно пощелкал себя по горлу. А Володя, наш Сакуненко, все больше краснел, снял для чего-то шапку, развесил свои кудри, потом спохватился, шапку надел.
— Скажите, капитан, — спросила женщина, — вы завтра уходите в море?
— Да, — сказал Володя, только еще не знаем куда.
— Почему же?
— Да понимаете, — залепетал Володя, — начальство у нас какое-то непунктуальное, или как это… не принципиальное, что ли… короче… не актуальное.
И совсем ему жарко стало.
— Ну мы пойдем, Васильич, — сказали мы ему, — пойдем погуляем.
Мы спустились в кубрик, переоделись в чистое и отправились на берег, в город Петрово, в наш очередной Марсель.
Не сговариваясь, мы проследовали к почте. Ребята знали, что я жду письма от Люси. Ребята знают обо мне все, как я знаю все о каждом из них. Такая уж у нас служба.
В Петрове на главной улице было людно. Свет из магазинов ложился на скользкие обледенелые доски тротуара. В длинном зале «Утеса» уже сидел наш боцман, а вокруг него какие-то бичи. Корня среди них не было. Возле клуба мы встретили ребят с «Норда», который стоял с нами борт в борт. Они торопились на свою посудину.
На почте я смотрел, как Лидия Николаевна перебирает письма в ящичке «До востребования», и страшно волновался, а Иван и Боря поглядывали на меня исподлобья, тоже переживали.
— Вам пишут, — сказала Лидия Николаевна.
И мы пошли к выходу.
— Не переживай, Гера, — сказал Иван. — Плюнь!
Конечно, можно было бы сейчас успеть к автобусу на Фосфатогорск, а оттуда попутными добраться до Шлакоблоков и там все выяснить, поставить точки над «и», но я не буду этого делать. Мне мешает мужская гордость, и потом, я не хочу ставить точки над «и», потому что завтра мы снова надолго уходим в море. Пусть уж она останется для меня такой — в перезвоне монист, плясуньей. Может, ей действительно художественная самодеятельность мешает написать письмо.
Я шел по мосткам, подняв воротник своей кожаной куртки и надвинув на глаза шапку, шел со стиснутыми зубами, и в ногу со мной вышагивали по бокам Иван и Боря, тоже с поднятыми воротниками и в нахлобученных на глаза шапках. Мы шли независимые и молчаливые.
На углу я увидел Корня. Долговязая его фигура отбрасывала в разные стороны несколько качающихся теней. Меньше всего мне хотелось сейчас видеть его. Я знал, что он остановит меня и спросит, скрипя зубами: «Герка, ты на меня зуб имеешь?» Так он спросил меня, когда мы встретились осенью на вечере в Доме моряка в Талом, на том вечере, где я познакомился с Люсей. Тогда мы впервые встретились после того, как Володя Сакуненко списал его с «Зюйда» на берег. Я думал, что он будет задираться, но он был в тот вечер удивительно трезвый и чистый, в галстуке и полуботинках, и, отведя меня в сторону, он спросил: «Гера, ты на меня зуб имеешь?» Плохой у меня характер: стоит только ко мне по- человечески обратиться, и я все зло забываю. Так и в тот раз с Корнем. Мне почему-то жалко его стало, и весь вечер мы с ним были взаимно вежливы, как будто он никогда не засовывал мне за шиворот селедку, а я никогда не бил его «под дых». Мы не поссорились даже из-за Люси, хотя приглашали ее напропалую. Кажется, мы даже почувствовали
— В другое время я бы этому Витеньке устроил темную, — сказал тогда Корень, — но сегодня не буду: настроение не позволяет. Пойдем, Гера, товарищ по несчастью, есть у меня тут две знакомые шалашовочки.
И я, толком даже не разобрав, что он сказал, пошел с ним, а утром вернулся на сейнер с таким чувством, словно вывалялся в грязи.
С тех пор с Корнем мы встречаемся мирно, но я стараюсь держаться от него подальше: эта ночь не выходит у меня из головы. А он снова оборвался, и вечно пьян, и каждый раз, скрипя зубами, спрашивает: «Ты на меня зуб имеешь?» Видно, все перепуталось в его бедной башке.
Увидев нас, Корень покачнулся и сделал неверный шаг.
— Здорово, матросы, — проскрипел он. — Гера, ты на меня зуб имеешь?
— Иди-иди, Корень, — сказал Иван.
Корень потер себе варежкой физиономию и глянул на нас неожиданно ясными глазами.
— С Люськой встречаешься? — спросил он.
— Ступай, Корень, — сказал Боря. — Иди своей дорогой.
— Иду, матросы, иду. На камни тянусь. Прямым курсом на камни.
Мы пошли дальше молча и твердо. Мы знали, куда идем. Ведь это, наверное, каждому известно — что надо делать, когда любимая девушка тебе не пишет.
Мы перешли улицу и увидели нашего капитана и женщину-корреспондента. Володя, наш Сакуненко, будто и не остывал, шел красный как рак и смотрел перед собой прямо по курсу.
— Скажите, а что такое бичи? — спрашивала женщина.
— Бичи — это как бы… как бы… — бубнил капитан, — вроде бы морские тунеядцы, вот как.
Женщина воскликнула:
— Ох, как интересно!..
Изучает жизнь, понимаете ли, а Володя, наш Сакуненко, страдает.
Мы заняли столик в «Утесе» и заказали «Чеченоингушского» и закуски.
— Не переживай, Гера, — сказал Иван. — Не надо.
Я махнул руками и поймал на себе сочувствующий взгляд Бори. Ребята сочувствовали мне изо всех сил, и мне это было приятно. Смешно, но я иногда ловлю себя на том, что мне бывает приятно от того, что все на сейнере знают о моей сердечной ране. Наверное, я немного пошляк.
Оркестр заиграл «Карамба синьоре».
— Вот, может быть, пойдем в Приморье, тогда зайдем во Владик, а там, знаешь, Иван, какие девочки!.. — сказал Боря, глядя на меня.
В зал вошел парень-корреспондент. Он огляделся и, засунув руки в карманы, медленно направился к нам. В правом кармане у него лежало что-то большое и круглое, похожее на бомбу.
— Не переживай, Гера, — умоляюще сказал Иван, — прямо сил моих нет смотреть на тебя.
— Можно к вам присесть, ребятишки? — спросил корреспондент.
Иван подвинул ему стул.
— Слушай, корреспондент, скажи ты этому дураку, какие на свете есть девчонки. Расскажи ему про Москву.
— А, — сказал корреспондент, — «Чечено-ингушский»?
— Прямо сил моих нет смотреть, как он мается, — стонущим голосом продолжал Иван. — Дурак ты, Герка, ведь их же больше, чем нас. Нам надо выбирать, а не им. Правильно я говорю?
— Точно, — сказал корреспондент. — Перепись доказала.
— А я ему что говорю? С цифрами на руках тебе доказывают, дурень…
— Для поэта любая цифра — это ноль, — улыбнулся мне корреспондент. — Друзья, передайте-ка мне нож.
Боря передал ему нож, и он вдруг вынул из кармана свою бомбу. Это был апельсин.
— Батюшки мои! — ахнул Боря.
Парень крутанул апельсин, и он покатился по столу, по скатерти, по пятнам от винегрета, сбил рюмку и, стукнувшись о тарелку с бараньей отбивной, остановился, сияя словно солнышко.
— Это что, с материка, что ли, подарочек? — осторожно спросил Иван.
— Да нет, — ответил парень, — ведь мы на «Кильдине» сюда приплыли, верней, не сюда, а в Талый.
— А «Кильдин», простите, что же, пришел в Талый с острова Фиджи?
— Прямым курсом из Марокко, — захохотал корреспондент. — Да вы что, ребята, с неба свалились? «Кильдин» пришел из Владика битком набитый этим добром. Знаете, как я наелся.
— Эй, девушка, получите! — заорал Иван.
От «Утеса» до причала мы бежали, как спринтеры. Подняли на сейнере аврал. Мальчики в панике стаскивали с себя робы и натягивали чистое. Через несколько минут вся команда выскочила на палубу. Вахтенный Динмухамед проклинал свое невезение. Боря сказал ему, чтоб он зорче нес вахту, тогда мы его не забудем. Ребята с «Норда», узнав, куда мы собираемся, завыли, как безумные. Им надо было принимать соль и продукты и чистить посудину к инспекторскому смотру. Мы обещали занять на них очередь.
На окраине города возле шлагбаума мы провели голосование. Дело было трудное: машины шли переполненные людьми. Слух об апельсинах уже докатился до Петрова.
Наконец подошел «МАЗ» с прицепом, на котором были укреплены огромные панели, доставленные с материка. «Маз» шел в Фосфатогорск. Мы облепили прицеп, словно десантники.
Я держался за какую-то железяку. Рядом со мной висели Боря и Иван. Прицеп трясло, а иногда заносило вбок, и мы гроздьями повисали над кюветом. Пальцы у меня одеревенели от холода, и иногда мне казалось, что я вот-вот сорвусь.
В Фосфатогорске пересели в бортовую машину. Мимо неслись сопки, освещенные луной, покрытые редким лесом. Сопки были диковинные, и деревья покрывали их так разнообразно, что мне в голову все время лезли разные поэтические образы. Вот сопка, похожая на короля в горностаевой мантии, а вот кругленькая сопочка, словно постриженная «под бокс»… Иногда в падях в густой синей тени мелькали одинокие огоньки. Кто же это живет в таких заброшенных падях? Я смотрел на эти одинокие огоньки, и мне вдруг захотелось избавиться от своего любимого ремесла, перестать плавать, и стать каким- нибудь бурильщиком, и жить в такой вот халупе на дне распадка вдвоем с Люсей Кравченко. Она перестанет относиться ко мне как к маленькому. Она поймет, что я ее постарше, там она поймет меня. Люся поймет мои стихи и то, что я не могу в них сказать. И вообще она будет понимать меня с полуслова, а то и совсем без слов, потому что слова бедны и мало что выражают. Может быть, и есть такие слова, которых я не знаю, которые все выражают безоши
Машина довезла нас до развилки на зверосовхоз. Здесь мы снова стали «голосовать», но грузовики проходили мимо, и с них кричали:
— Извините, ребята, у нас битком!
Красные стоп-сигналы удалялись, но сверху, с сопок, к нам неслись новые фары, и мы ждали. Крутящийся на скатерти апельсин вселил в меня надежду. Путь на Талый лежит через Шлакоблоки. Может быть, мы там остановимся, и, может быть, я зайду к ней в общежитие, если, конечно, мне позволит мужская гордость. Все может быть.
Какой-то выдался пустой вечер. Заседание культурнобытовой комиссии отложили, репетиция только завтра. Скучно.
— Девки, кипяточек-то вас дожидается, — сказала И. Р., - скажите мне спасибо, все вам приготовила для постирушек.
Ох уж эта И. Р. - вечно она напоминает о разных неприятностях и скучных обязанностях.
— Я не буду стирать — сказала Маруся, — все равно не успею. У Степы сегодня увольнительная.
— Может, пятая комната завтрашний день нам уступит? — предложила Нина.
— Как же, уступит, дожидайтесь, — сказала И. Р.
Стирать никому не хотелось, и все замолчали. Нинка вытащила свое парадное — шерстяную кофточку и вельветовую юбку с огромными карманами, капроны и туфельки — и разложила все это на кровати. Конечно, собираться на вечер гораздо приятнее, чем стирать.
— Нет уж, девушки, — сказала я, — давайте постираем хотя бы носильное.
Мне, может быть, больше всех не хотелось стирать, но я сказала это потому, что была убеждена: человек должен научиться разумно управлять своими желаниями.
— Да ну тебя, Люська, — надула губы Нинка, но все же встала.
Мы переоделись в халатики и пошли в кубовую. И. Р. действительно все приготовила: титан был горячий, корыта и тазы стояли на столах. Мы закрыли дверь на крючок, чтобы ребята не лезли в кубовую со своими грубыми шутками и принялись за работу.
Клубы пара сразу заполнили комнату. Лампочка под потолком казалась расплывшимся желтым пятном. Девочки смеялись, и мне казалось, что смех их доносился откуда- то издалека, потому что сквозь густой желтый пар они были почти не видны. Отчетливо я видела только голые худенькие плечи Нины. Она посматривала на меня. Она всегда посматривает на меня в кубовой или в бане, словно сравнивает. У меня красивые плечи, и меня смешат Нинкины взгляды, но я никогда не подам виду, потому что знаю: человека характеризует не столько внешняя, сколько внутренняя красота.
Мимо меня проплыла розовая полуголая и огромная Сима. Она поставила таз под кран и стала полоскать что- то полосатое, я не сразу догадалась — это были матросские тельняшки. Значит, Сима завела себе кавалера, поняла я. Странная девушка эта Сима: о ее, мягко говоря, увлечениях мы сразу узнаем в кубовой во время стирки. В ней, в Симе, гнездятся пережитки домостроя. Она унижается перед мужчинами и считает своим долгом стирать их белье. Она находит в этом даже какое-то удовольствие, а я… Недавно я читала, что в скором времени будет изобретено и внедрено все необходимое для раскрепощения женщины от бытовых забот и женщина сможет играть большую роль в общественной жизни. Скорее бы пришли эти времена! Если я когда-нибудь выйду замуж..
Сима растянула тельняшку.
— Ну и ручки у твоего дружка! — воскликнула Маруся.
— Такой обнимет — закачаешься! — засмеялся кто-то, и все засмеялись.
Началось. Сейчас девушки будут болтать такое… Прямо не знаю, что с ними делать.
На этот раз я решила смолчать, и пока девушки болтали такое-растакое, я молчала, и под моими руками, как живое, шевелилось, чавкало, пищало бело-розово- голубое белье, клокотала вода и радужными пузырями вставала мыльная пена, а голова моя кружилась и в глазах было темно. Мне было нехорошо.
Я вспомнила тот случай в Краснодаре, когда Владимир снял свой синий торгашеский халат и стал приставать ко мне. Чего он только не выделывал, как не ломал мне руки и не сгибал меня! Можно было закричать, но я не закричала. Это было унизительно — кричать из-за такого скота.
Я боролась с ним, и меня душило такое возмущение и такая злоба, что, попадись мне в руку кинжал, я могла бы убить его, словно испанка. И только в один момент мне стало нехорошо, как вот сейчас, и потемнело в глазах, подогнулись ноги, но через секунду я снова взяла себя в руки. Я выбежала из конторки. Света и Валентина Ивановна ничего не поняли, столики все уже были накрыты. Как раз за окнами шел поезд, и фужеры дребезжали, и солнечные пятнышки прыгали на потолке, а приборы блестели в идеальном порядке, но стоит только открыть вон ту дверь — и сюда хлынет толпа из зала ожидания, и солнечные пятнышки запрыгают на потолке словно в панике, а по скатертям поползут темные пятна пива, а к концу дня — господи! — мерзкие кучки винегрета с натыканными в него окурками… Я вздрогнула, мне показалось, что я с ног до головы облеплена этим гадким ночным винегретом, а сзади скрипнула дверь, — это, видимо, вышел Владимир, еще не успевший отдышаться, и я сорвала наколку и фартук и, ничего не говоря Свете и Валентине Иван
— Ну-ну, зачем же реветь? — сказал кто-то прямо над ухом.
Я увидела мужчину и шарахнулась от него, побежала как сумасшедшая. На углу я оглянулась. Он был молод и высок, он удивленно смотрел на меня и крутил пальцем у виска. Может быть, с ним мне и стоит связать свою судьбу, подумала я, но, может быть, он такой же, как Владимир? Я завернула за угол, и этот высокий светлоглазый парень навсегда исчез из моей жизни.
По радио шла передача для молодежи. Пели мою любимую песню:
Если хочешь найти друзей,
Собирайся с нами в путь скорей,
Собирайся с нами в дальний путь,
Только песню не забудь…
В дорогу! В дорогу! Есть целина, и Братск, и стройка Абакан-Тайшет, а можно уехать и дальше, на Дальний Восток, вот объявление — требуются сезонницы для работы на рыбокомбинате. Я вспомнила множество фильмов, и песен, и радиопередач о том, как уезжает молодежь и как там на Востоке, вдалеке от насиженных мест, делает большие дела, и окончательное решение созрело во мне.
Да, там, на Востоке, жизнь моя пойдет иначе, и я найду там применение своим силам и энергии. И там, возможно, я вдруг увижу высокого светлоглазого моряка, и он долго не будет решаться подойти ко мне, а потом подойдет, познакомится, будет робеть и краснеть и по ночам сидеть под моими окнами, а я буду совмещать работу с учебой и комсомольской работой и как-нибудь сама задам ему один важный вопрос и сама поцелую его…
— Ничего! — закричала Сима. — Я на своего Мишеньку не обижаюсь!
И я увидела в тумане, как потянулось ее большое розовое тело.
— Тьфу ты, — не выдержала я. — И как только тебе не совестно, Серафима? Сегодня Миша, вчера Толя, и всем ты белье стираешь.
— А ты бы помолчала, Люська! — Сима, обвязанная по пояс тельняшкой, подошла ко мне и уперла руки в бока. — Ты бы уж лучше не чирикала, а то вот расскажу твоему Эдику про твоего Витеньку, а твоему Витеньке про твоего Герочку, а про длинного из Петровского порта забыла?
— Да уж, Люся, ты лучше не притворяйся, — продолжала Нинка, — ты со всеми кокетничаешь, ты даже с Колей Калчановым на собрании кокетничала.
— Я не кокетничала, а критиковала его за внешний вид. И если тебе, Нина, нравится этот стиляга Калчанов, то это не дает тебе права выдумывать. К тому же одно дело кокетничать, а другое дело… белье для них стирать. У меня с мальчиками только товарищеские отношения. Я не виновата, что я им нравлюсь.
— А тебе разве никто не нравится, Людмила? — спросила Маруся.
— Я не для этого сюда приехала! — крикнула я. — Мальчиков и на материке полно!
Правда, я не для этого сюда приехала.
Еще с парохода я увидела на берегу много ребят, но, честное слово, я меньше всего о них думала. Я думала тогда, что поработаю здесь, осмотрюсь и, может быть, останусь не на сезон, а подольше и, может быть, приобрету здесь хорошую специальность, ну, и немного, очень отвлеченно, думала о том высоком светлоглазом парне, который, наверное, решил, что я сумасшедшая, который исчез для меня навсегда. В тот же день вечером со мной познакомился бурильщик Виктор Колтыга. Оказалось, что он тоже из Краснодара. Это было очень странно, и я провела с ним целый вечер. Он очень веселый и эрудированный, только немного несобранный.
— Чего вы на меня набросились? — крикнула я. — У вас только мальчишки на уме! Никакого самолюбия!
— Дура ты, Люська, — засмеялась Сима, — эдак ты даже при твоей красоте в девках останешься. Этот несобранный, другой несобранный. Чем, скажи, японец плох? И чемпион, и одевается стильно, и специальность хорошая — радиотехник.
— Ой, да ну вас! — чуть не плача, сказала я и ушла из кубовой.
Довели меня проклятые девчонки. Я вошла в комнату и стала развешивать белье. Кажется, я плакала. Может быть. Ну что делать, если парни все действительно какие- то несобранные. Вместо того чтобы поговорить о чемнибудь интересном, им бы только хватать руками.
Я зацепляла прищепками лифчики и трико и чувствовала, что по щекам у меня текут слезы. Отчего я плакала? От того, что Сима сказала? Нет, для меня это не проблема, вернее, для меня это второстепенная проблема.
Я вытерла лицо, потом подошла к тумбочке и намазала ладони кремом «Янтарь» (мажь не мажь, все равно ладошками орехи можно колоть), причесалась, губы я не мажу принципиально, вынула томик Горького и села к столу.
Я не знаю, что это за странный был вечер. Началось с того, что я чуть не заплакала, увидев Калчанова одного за углом дома. Это было странно, мне хотелось оказать ему помощь, я была готова сделать для него все, несмотря на его подмигивания; а потом — разговоры в кубовой, я не знаю, может быть, пар, жара и желтый свет действуют так, но мне все время хочется совершить что-то необычное, может быть, дикое, я еле держу себя в руках; а сейчас я посмотрела на свое висящее белье — небольшая кучка, всего ничего — и снова заплакала: мне стало страшно оттого, что я такая маленькая, вот я, вот белье, а вот тумбочка и койка, и одна-одинешенька, Бог ты мой как далеко, и что это за странный вечер, и тень от Калчанова на белой стене. Он бы понял меня, этот бородатый Коля, но сопки, сопки, сопки, что в них таится и на что они толкают? Скоро придет Эдик, и опять разговоры о любви и хватание руками, мученье да и только, и все ребята какието несобранные. Я не пишу ни Вите, ни Гере, ни Вале, я дрянь порядочная, и никого у ме
Уже слышались шаги по коридору и смех девчат, и я усилием воли взяла себя в руки. Я вытерла глаза и открыла Горького. Девочки вошли с шумом-гамом, но, увидев, что я читаю художественную литературу, стали говорить потише.
На счастье, мне сразу попалась хорошая цитата. Я подошла к тумбочке, вынула свой дневник и записала туда эту цитату: «Если я только для себя, то зачем я?» Неплохая, по-моему, цитата, помогающая понять смысл жизни.
Тут я заметила, что Нинка на меня смотрит. Стоит, дурочка, в своей вельветовой юбке, а кофточка на одном плече. Смотрит на мой дневник. Недавно она сожгла свой дневник. Перед этим приключилась история. Она оставила дневник на тумбочке, и девчата стали его читать. Дневник Нины, в общем, был интересным, но у него был крупный недостаток: там были только мелкие личные переживания. Девчата все растрогались и поражались, какая наша Нинка умница и какой у нее красивый слог. Особенно им понравились Нинины стихи:
Восемнадцать! Чего не бывает
В эти годы с девичьей душой,
Все нутро по любви изнывает,
Да и взгляд мой играет мечтой.
Я сказала, что хотя стихи хороши по рифме, все же они узколичные и не отражают настроений нашего поколения. Девочки стали спорить со мной. Спорили мы очень шумно и вдруг заметили, что в дверях стоит Нина.
Нина, как только мы к ней повернулись, сразу разревелась и побежала через всю комнату к столу, выхватила дневник из рук И. Р. и побежала, прижав его к груди, назад к двери. Она бежала и громко ревела.
Она сожгла свой дневник в топке «титана». Я заглянула в кубовую и увидела, что она сидит прямо на полу перед топкой и смотрит, как коробятся в огне картонные корки дневника, а промокашка на голубой шелковой ленточке свисала из топки.
Сима сварила для Нины варенье из брусники, поила ее чаем, а мы все в ту ночь не спали и потихоньку смотрели с кроватей, как Нина и Сима при свете ночника пьют чай и шепчутся, прижавшись друг к другу.
Скоро все это забылось и все стало как и раньше: над Ниной подшучивали, над ее юбкой тоже, — а вот сейчас, поймав ее взгляд, я вспомнила, как она бежала и какая она была прекрасная. Я пригласила ее сесть рядом, и прочла ей эту прекрасную цитату Алексея Максимовича Горького, и показала ей другие цитаты, и дала ей немного почитать свой дневник. Я бы не стала реветь, если бы мой дневник прочли все, потому что я не стыжусь своего дневника; это типичный дневник молодой девушки наших дней, а не какой-нибудь узколичный дневник.
— Хороший у тебя дневник, — вздохнула Нина и обняла меня за плечи. Она положила свою руку мне на плечи неуверенно, наверное, думала, что я отодвинусь, но я знала, как хочется ей со мной подружиться, и почему- то сегодня мне захотелось ей сделать что-нибудь приятное, и я тоже обняла ее за ее худенькие плечи.
Мы сидели, обнявшись, на моей койке, и Нина тихонько рассказывала мне про Ленинград, откуда она приехала и где прожила все свои восемнадцать лет, про Васильевский остров, про Мраморный зал, куда она ходила танцевать, и как после танцев зазевавшиеся мальчики густой толпой стоят возле дворца и разглядывают выходящих девочек и в темноте белеют их нейлоновые рубашки, и, как ни странно, вот таким образом к ней подошел он, и они пять раз встречались, ели мороженое в «Лягушатнике» на Невском и даже один раз пили коктейль «Привет», после чего два часа целовались в парадном, а потом он куда-то исчез; его товарищи сказали, что его за что-то выгнали из университета и он уехал на Дальний Восток, работает коллектором в геологическай партии, и она уехала сюда, а почему именно сюда? — может быть, он бродит по Сахалину или в Приморье?
— Гора с горой не сходится, — сказала я ей, — а человек с чело…
— Можно к вам, девчата? — послышался резкий голос, и в камнату к нам вошел Марусин Степа, старший сержант.
Мы засмотрелись на него. Он шел по проходу между койками, подтянутый как всегда, туго перетянутый ремнем, и, как всегда, шутил:
— Встать! Поверка личного состава!
— Как успехи на фронте боевой и политической подготовки?
— Претензии? Личные просьбы?
Как всегда, он изображал генерала.
Маруся из своего угла молча смотрела на него. Глаза ее, как всегда, заблестели, и губы, как всегда, складывались в улыбку.
— Ефрейтор Рукавишникова, — сказал ей Степа, — подготовиться к выполнению особого задания. Форма одежы — зимняя парадная. Поняли? Повторите!
Но Маруся ничего не сказала и ушла за ширму переодеваться.
Пока она возилась за ширмой, Степа разгуливал по комнате, блестели, как ножки рояля, его сапоги и ременная бляха. На нем сегодня какая-то новая форма: короткая теплая куртка с откинутым назад капюшоном из синего искусственного меха.
— Какой ты, Степа, сегодня красивый, — сказала И. Р.
— Новая форма для нашего рода войск, — сказал Степа и оправил складки под ремнем. — Между прочим, девчата, завтра на материк лечу.
— Больно ты здоров врать стал, — сказала Сима.
Она презирала таких, как Степа, невысоких стройненьких крепышей.
— Точно, девчата, лечу. Из Фосфатки до Хабаровска на «ИЛ-четырнадцать», а оттуда на реактивном до столицы, а там уж…
— Что ты говоришь? — тихо сказала Маруся, выходя из-за ширмы.
Она уже успела надеть выходное платье и все свои стекляшки. Это была ее слабость — разные стекляшечки, огромные клипсы, бусы, броши.
— Так точно, лечу, — вдруг очень тихо сказал Степа и осмотрел всю комнату. — Мамаша у меня померла. Скончалась, в общем. Третьего дня телеграмма была. Вот, отпускает командование. Литер выписали, суточые. Все как положено.
Маруся села на стул.
— Что ты говоришь? — опять сказала она. — Будет тебе…
Степа достал портсигар.
— Разрешите курить? — щелкнул портсигаром и посмотрел на часы. — Через два дня буду на месте. Вчера родичам телеграмму дал, чтоб без меня не хоронили. Ничего, подождать могут. А, девчата? Даже если нелетная погода будет, все равно. Как считаете, девчата? Время-то зимнее, можно и подождать с этим делом, а?
Маруся вскочила, схватила свою шубу и потащила сержанта за рукав.
— Пойдем! Пойдем, Степа! Пойдем!
Она первая вышла из комнаты, а Степа, задержавшись в дверях, взял под козырек:
— Счастливо оставаться, девчата! Значит, передам от вас привет столице.
Мы все молчали. Дежурная И. Р. накрывала к столу, было время ужина. На кровати у нее, заваленная горой подушек, стояла кастрюля. И. Р. сняла подушки и поставила кастрюлю на стол.
— Ничего, успеет, — сказала Сима, — время-то действительно зимнее, могут и подождать.
— Конечно, могут, — сказала И. Р., - летом — другое дело, а зимой могут.
— Как вы можете так говорить? — чуть не закричала Нинка. — Как вы все так можете говорить?
Я молчала. Меня поразил Степа, поразила на этот раз его привычная подтянутость и весь его вид — «на изготовку», его пронзительный, немного даже визгливый голос, и весь его блеск, и стук подкованных каблуков, и портсигар, и часы, и новая форма, и потом вдруг тихие его слова, а Марусины стекляшки показались мне сейчас не смешными, а странными, когда она стояла перед своим женихом, а желтый лучик от броши уходил вверх, к потолку.
— Масло кончилось, — сказала И. Р., - надо, девки, сходить за маслом.
— Сходишь, Розочка? — ласково спросила Сима.
— Ага, — сказала Роза и встала.
— Розка вчера бегала за подушечками, — пробасила И. Р.
— Ну, я схожу, — сказала Сима.
— Давайте я быстро сбегаю, — предложила Нина.
Я оделась быстрее всех и вышла. В конце коридора танцевали друг с другом два подвыпивших бетонщика. Дверь в одну комнату была открыта, из нее валили клубы табачного дыма, слышалась музыка и громкие голоса парней. Они отмечали получку.
— Людмила, королева! — закричал один бетонщик. — Иди сюда!
— Эй, культурная комиссия! Даешь культуру! — крикнул второй.
Я распахнула дверь на крыльцо и выскочила на обжигающий мороз, дверь за мной захлопнулась, и сразу наступила тишина. Это был как будто совсем другой мир после духоты и шума нашего общежития. Луна стояла высоко над сопками в огромном черном небе. Над низкими крышами поселка белели под луной квадратные колонны клуба. Где-то скрипели по наезженному снегу тихие шаги.
Я пошла по тропинке и вдруг услышала плач. Спиной ко мне на заснеженном бревне сидели Степа и Маруся. Они сидели не рядом, а на расстоянии, две совсем маленькие фигурки под луной, а от них чуть покачивались длинные тени. Маруся всхлипывала, плечи Степы тряслись. Мне нужно было пройти мимо них, другого пути к магазину не было.
— Не плачь, — сказал Степа сквозь слезы. — Ну че ты плачешь? Я ей писал о тебе, она о тебе знала.
— И ты не плачь. Не плачь, Степушка, — причитала Маруся, — успеешь доехать. Время зимнее, не убивайся.
А я не помню своей мамы, вернее, почти не помню. Помню только, как она отшлепала меня за что-то. Не больно было, но обидно. Когда два года назад умерла наша тетя, я очень сильно горевала и плакала. Тетю я помню отлично, тетя для нас с сестрой была как мама. А где сейчас наш отец? Где он бродит, как работает? Кто- то его видел в Казахстане. Как его разыскать? Его необходимо разыскать, думала я, мало ли что — авария или болезнь.
Я шла быстро — я знала кратчайшую дорогу через всю путаницу переулков, улиц и тупиков — и вскоре вышла на площадь.
Огромная белая горбатая площадь лежала передо мной. Когда-нибудь, и может быть скоро, эта площадь станет ровной и ветер будет завивать снег на ее асфальте, красивые высокие дома окружат ее, а в центре будет стоять большой гранитный памятник Ильичу, летом здесь будут проходить молодежные гулянья, а пока что эта площадь не имеет названия, она горбата, как край земли, и пустынна.
Только где-то далеко маячили фигурки людей, а на другой стороне светились окна продуктового магазина и закусочной.
Я почти бежала по тракторной колее, мне хотелось скорее пересечь площадь. В центре, где из снега торчало несколько саженцев и фигура пионера-горниста из серого цемента, я остановилась и посмотрела на гряду сопок. Отсюда можно видеть Муравьевскую падь и огоньки машин, спускающихся по шоссе к нашему поселку.
На этот раз по шоссе вниз двигалась целая вереница огней, какой-то, видимо, дальний, караван шел к нашему поселку. Я люблю смотреть, как оттуда, из мерцающей темноты гор, спускаются к нам огоньки машин. А в непогоду, в метель, когда сопки сливаются с небом, они появляются оттуда, как самолеты.
На краю площади из снега торчат почернелые столбы. Говорят, что раньше эти столбы подпирали сторожевую вышку. Говорят, что когда-то давно, еще во времена Сталина, на месте нашего поселка был лагерь заключенных. Просто трудно себе представить, что здесь, где мы сейчас работаем, танцуем, ходим в кино, смеемся друг над другом и ревем, когда-то был лагерь заключенных. Я стараюсь не думать о тех временах, уж очень это непонятные для меня времена.
В магазине было много народу: день получки. Все брали помногу и самое лучшее. Я заняла очередь за маслом и пошла в кондитерский отдел посмотреть, чего бы купить девочкам к чаю, все-таки сегодня получка. И никаких складчин. Это я их сегодня угощаю на свои деньги. Пусть удивятся.
— Разрешите? — тронула меня какая-то пожилая, лет тридцати пяти, женщина. — Можно посмотреть? Сколько это стоит? Я плохо вижу. А это? А это?
Она совалась то туда, то сюда, водила носом прямо по стеклу витрины. Какая-то странная женщина: в платке, а сверху на платке городская шляпка, старенькая, но фасонистая. Она так вокруг меня мельтешила, что я прямо выбрать ничего не могла.
— Хочешь компоту? Ты любишь компот? — спросила она, нагнувшись, и я увидела, что она держит за руку маленького закутанного то ли мальчика, то ли девочку, только нос торчит да красные щеки.
— Ага, — сказал ребенок.
— Дайте нам компоту триста грамм, — обратилась женщина к продавщице.
Продавщица стала взвешивать компот, пересыпала в совке урюк, сушеные яблочки и чернослив, а женщина нетерпеливо топталась на месте, взглядывала на продавщицу, на весы, на витрину, на меня, на ребенка.
— Сейчас придем домой, Боренька, — приговаривала она. — Отварим компоту и съедим, да? Сейчас нам тетя отпустит, и мы пойдем домой… — И улыбнулась какой-то неуверенной близорукой улыбкой.
У меня вдруг прямо защемило все внутри от жалости к этой женщине и мальчику, просто так, не знаю почему, наверное, нечего было ее и жалеть, может, она вовсе и не несчастная, а, наоборот, просто мечтает о своей теплой комнате, о том, как будет есть горячий компот вместе с Борей, а Боря скоро вырастет и пойдет в школу, а там — время-то летит — глядишь, и школу окончит… Я раньше не понимала, почему люди с таким значением говорят: «Как время-то летит», — почему это всегда не пустые слова, а всегда в них или грусть, или неукротимые желания, или бог весть что, а сейчас мне вдруг показалось, что мне открылось что-то в этой щемящей жалости к смешной закутанной парочке, мечтающей о компоте.
Прямо не знаю, что сегодня со мной происходит. Может, это потому, что у меня сегодня оказалось столько пустого времени: заседание комиссии отложили, репетиция только завтра, Эдик еще не приехал. Прямо не знаю, какая-то я стала рева и размазня. Мне вдруг захотелось такого Бореньку, и идти с ним домой, и нести в маленьком кулечке триста граммов компота.
Нагруженная покупками, я вышла из магазина. Мимо шла машина, полная каких-то веселых парней. Я услышала, как в кузове заколотили кулаками по крыше кабины. Машина притормозила, в воздухе мелькнули меховые унты, и передо мной вырос улыбающийся — рот до ушей — высокий парень.
— Привет! — сказал он. — Дорогая прима, не боись! Подарочек от восторженных поклонников вашего уважаемого таланта.
И протянул мне — господи! — огромный-преогромный, оранжевый-преоранжевый, самый что ни на есть настоящий, всамделишный апельсин.
С утра я прихватил с собой пару банок тресковой печени: чувствовали мои кишки, чем все это дело кончится.
Пятый склад был у черта на рогах, за лесной биржей, возле заброшенных причалов. Неприятная местность для глаза, надо сказать. Иной раз забредешь сюда, так прямо выть хочется: ни души, ни человека, ни собаки, только кучи ржавого железа да косые столбы. Болтали, что намечена модернизация этих причалов. И впрямь: недалеко от склада сейчас стоял кран с чугунной бабой, четырехкубовый экскаватор и два бульдозера. Но работы, видно, еще не начались, и пока что здесь было все по- прежнему, за исключением этой техники. Пока что сюда направили нас для расчистки пятого склада от металлолома и мусора.
Умница я. Не просчитался я с этими банками. Часам к трем Вовик, вроде бы наш бригадир, сказал:
— Шабашьте, матросы! Айда погреемся! У меня для вас есть сюрприз.
И достает из своего рюкзака двух «гусей», две таких симпатичных черных бутылочки по ноль семьдесят пять. Широкий человек Вовик. Откуда только у него гроши берутся для широты размаха?
Сыграли мы отбой, притащили в угол какие-то старые тюфяки и драное автомобильное сиденье, забаррикадировались ящиками — в общем, получилось купе первого класса.
Вовик открыл свои бутылочки, я выставил свои банки, а Петька Сарахан вытащил из штанов измятый плавленый сыр «Новый».
— Законно, — сказал он. — Не дует.
Короче, устроились мы втроем очень замечательно, прямо получился итеэровский костер. Сидим себе, выпиваем, закусываем. Вовик, понятно, чувствует себя королем.
— Да, матросы, — говорит, — вот было времечко, когда я из Сан-Франциско «либертосы» водил, яичный порошок для вас, сопляки, таскал.
— Давай, — говорим мы с Петькой, — рассказывай.
Сто пять раз мы уже слышали про то времечко, когда Вовик «либертосы» водил, но почему еще раз не доставить человеку удовольствие? К тому же травит Вовик шикарно. Был у нас в лесной командировке на Нере один хлопчик, он нам по ночам романы тискал про шпионов и артисток. Ну, так Вовик ему не уступит, честно. Прямо видишь, как Вовик гуляет по Сан-Франциско с двумя бабами — одна брюнетка, другая еще черней, — прямо видишь, понял, как эти самые «либертосы» идут без огней по проливу Лаперуза, а япошкисамураи им мины подкладывают под бока.
Не знаю, ходил ли Вовик в самом деле через океан, может, и не ходил, но рассказывает он здорово, мне бы так уметь.
— …и страшной силы взрыв потряс наше судно от киля до клотиков. В зловещей темноте завыли сирены. — Глаза у Вовика засверкали, как фонари, а руки задрожали. Он всегда начинает нервничать к концу рассказа и сильно действовал на Петьку, да и на меня, ей-ей.
— Суки! — закричал Петька по адресу самураев.
— Суки они и есть, — зашипел Вовик. — Понял, как они нейтралитет держали, дешевки?
— Давай дальше, — еле сдерживаясь, сказал я, хотя знал, что будет дальше: Вовик бросится в трюм и своим телом закроет пробоину.
— Дальше, значит, было так… — мужественным голосом сказал Вовик и стал закуривать.
Тут, в этом месте, он закуривает долго-долго, прямо все нервы из тебя выматывает.
— Вот они где, полюбуйтесь, — услышали мы голос и увидели прямо над нами Осташенко, инспектора из портового управления. С ним подошел тот инженер, что выписывал нам наряд в этот склад.
— Так, значит, да? — спросил Осташенко. — Вот так, значит? Таким, значит, образом?
Не люблю типов, что задают такие глупые вопросы. Что он, сам не видит, каким, значит, образом?
— Перекур у нас, — сказал я.
— Водочкой, значит, балуетесь, богодулы? Каюткомпанию себе устроили?
— Кончайте вопросы задавать, — сказал я. — Чего надо?
— Вам, значит, доверие, да? А вы, значит, так?
Тогда я встал.
— Или это работа для моряков? — закричал я, перебираясь через ящики поближе к Осташенко. — Мать вашу так, как используете квалифицированные кадры?!
Инженер побледнел, а Осташенко побагровел.
— Ты меня на горло не бери, Костюковский! — заорал он на меня. — Ты тут демагогией не занимайся, тунеядец!
И пошел:
— На судно захотел, да? На сейнерах у нас сейчас таким, как ты, места нет, понял? На сейнерах у нас сейчас только передовые товарищи. А твои безобразия, Костюковский, всем уже надоели. Так, смотри, из резерва спишем…
— Чуткости у вас нет, — попытался взять я его на понт.
Ух ты, как взвился!
— Чуткость к тебе проявляли достаточно, а что толку? Не понимаешь ты человеческого отношения. Тебе — абы зенки залить. С «Зюйда» тебя списали, с плавбазы тоже, на шхуне «Пламя» и трех месяцев не проплавал…
— Ну, ладно, ладно, — сказал я, — спокойно, начальник.
Мне не хотелось вспоминать о шхуне «Пламя».
— Ты думаешь, так тебе просто и пройдет эта история с каланами? — понизил голос Осташенко, и глаза у него стали узкими.
— Эка вспомнили! — свистнул я, но, честно говоря, стало мне кисло от этих его слов.
— Мы все помним, Костюковский, решительно все, имей это в виду.
Подошел Вовик.
— Простите, — сказал он инженеру, — вы нам дали на очистку этих авгиевых конюшен три дня и три ночи, да? Кажется, так?
— Да-да, — занервничал инженер. — Три рабочих смены, вот и все. Да я и не сомневаюсь, что вы… это товарищ Осташенко решил проверить…
— Завтра к концу дня здесь будет чисто, — картинно повел рукой Вовик. — Все. Повестка дня исчерпана, можете идти.
Когда начальники ушли, мы вернулись в свое «купе», но настроение уже было испорчено начисто. Выпили мы и закусили по следующему кругу без всякого вдохновения.
— А чего это он тебя каланами пугал? — скучно спросил Вовик.
— Да там была одна история у нас на шхуне «Пламя», — промямлил я.
— А чего это такое — каланы? — спросил Петька.
— Зверек такой морской, понял? Не котик и не тюлень. Самый дорогой зверь, если хочешь знать. Воротник из калана восемь тыщ стоил на старые деньги, понял? Ну, стрельнули мы с одним татарином несколько штучек этой твари. Думали во Владике барыгам забодать.
— А вас, значит, на крючок? — усмехнулся Вовик.
Вот оно, пошло. Шибануло. Мне стало горячо, и в сердце вошел восторг.
— Хотите, ребята, расскажу вам про этот случай?
Мне показалось, что я все смогу рассказать подробно и точно и во всех выражениях, как Вовик. Как ночью в кубрике мы сговаривались с татарином, а его глазки блестели в темноте, как будто в голове у него вращалась луна. Потом — как утром шхуна стояла вся в тумане и только поверху был виден розовый пик острова. Как мы отвязывали ялик и так далее, и как плавают эти каланчики, лапки кверху, и какие у них глаза, когда мелкокалиберку засовываешь в ухо.
— Хотите, ребята, я вам всю свою жизнь расскажу? — закричал я. — Сначала? Законно?
— Пошли, Корень, — сказал Вовик, — по дороге расскажешь.
Он встал.
Своих я не бью даже за мелкое хамство. За крупное уже получают по мордам, а мелкое я им спускаю. В общем я добр. Меня, наверное, поэтому и зовут Корнем. Корни ведь добрые и скромные, а? Ну, пошли, пошли, матросы! Потянемся на камни, храбрецы! Рассказывать, да? Ну, ладно… Родился я, Валентин Костюковский, в одна тысяча девятьсот тридцать втором году, представьте себе, матросы в Саратове…
Мы вышли из склада и, взявшись за руки, зашагали мимо склада к шоссе. Было уже темно и так морозно, что весь мой восторг улетучился без звука.
В городе Вовик от нас отстал, побежал куда-то по своим адмиральским делам, а мы с Петькой, недолго думая, сделали поворот «все вдруг» на Стешу. У Стешиной палатки стояло несколько знакомых, но контингент был такой, что мы сразу поняли: здесь нам не обломится. Тогда мы пошли вдоль забора, вроде бы мы и не к Стеше, чтоб эти ханурики видели, что мы вовсе не к Стеше, а просто у нас легкий променад с похмелья, а может, мы и при деньгах.
За углом мы перелезли через забор и задами прошли к палатке. Стеша открыла на стук, и я первый протиснулся в палатку и обхватил ее за спину.
— Валька, — только и прошептала она и, значит, ко мне — целоваться. — Придешь сегодня? Придешь? — шептала Стеша.
Уже с минуту мальчики снаружи стучали мелочью в стекло, а потом кто-то забарабанил кулаком.
— Эй, Стеша! — кричали оттуда.
А мой Петька скрипел дверью, совал свой нос, хихикал, зараза, над этой кинематографией.
Стеша отогнула занавеску и крикнула:
— Подождите, моряки! Тару сдаю!
И опять ко мне. Тут Петька не выдержал и влез в палатку.
— Прошу прощения! Товарищ Корень не имел честь сюда зайти? А, Валя, это ты, друг! Какая встреча!
Стеша отошла от меня. Мы сели на ящики и посмотрели на нее.
— Стеша, захмели нас с товарищем, — попросил я.
— Эх ты! — сказала она.
— Честно, Стеша, захмели, а?
Она вынула платочек, вытерла свое красное от поцелуев лицо и как будто отошла. Как говорит Вовик, спустилась на грешную землю. Засмеялась:
— Да у меня сегодня только «Яблочное».
— Мечи что ни есть из печи! — сказал я.
И Петька повеселел.
— Я лично «Яблочное» принимаю, — заявил он категорически.
«Колыма ты, Колыма, чудная планета…»
Что ты понимаешь, салага? Где ты был, кроме этого побережья? Греешься у теплого течения, да? Куросиво — сам ты Куросиво. Хочешь, я расскажу тебе про трассу, про шалаш в Мяките? Хочешь, я тебе расскажу всю свою жизнь с самого начала? Ну, пошли. Стеша, малютка, ручки твои крючки. Ариведерчирома! Мороз? Это ты считаешь — мороз? Что ты видел, кроме этого тухлого берега? А, вон он, «Зюйд», стоит… Понял, Петь, передовые товарищи на нем промышляют, а нам ни-ни… Герка там есть такой, сопляк вроде бы, но человек. Как даст мне один раз «под дых»! Такой паренек… Зуб на меня имеет, и правильно. В общем, ранний мой младенческий возраст прошел, представь, в городе Саратове на великой русской артерии, матушке Волге… Что там, а? Шоколадом один раз обожрался. Из окна сад было видно, деревья густые (а под ними желтый песок), как облака, когда на самолете летишь, только зеленые. Понял, Петь? Игра такая была — «Скотный двор», да? И клоун на качелях, заводной, и ружье с резиновой блямбочкой… Стрелишь в потолок, а б
— Куда ты, Корень? — спросил Петька.
— В Шлакоблоки поехал, вот куда.
— Не ездий, Корень. Не ездий ты сегодня в Шлакоблоки, — затянул Петька. — Ну, куда ты поедешь такой — ни штиблет у тебя, ни галстука, ни кашне. Не ездий ты в Шлакоблоки, Валька.
— Когда ж мне ездить-то туда, а? — закричал я. — Когда ж мне туда поехать, Петь?
— Потом поедешь. Только не сейчас, верно тебе говорю. Прибарахлишься немного и поедешь. А так что ехать, впустую? Без штиблет, без кашне… Пойдем домой, поспим до вечера.
«Мы на коечках лежим, во все стороны глядим!» Петька, ты пил когда-нибудь пантокрин? Это лекарство такое, от всех болезней. Мы пили его в пятьдесят третьем году в Магадане перед пароходом. Кемарили тогда в люках парового отопления и, значит, прохлаждались пантокрином. Это из оленьих рогов, спиртовая настойка. Ты оленей видел, нет? Ни фига ты не видел, собачьи упряжки ты видел, а вот оленей тебе не пришлось наблюдать. Ты бы видел, как чукча на олене шпарит, а снег из-под него веером летит. Что ты! Конечно, я «либертосы» не водил по океану, но я тебе скажу, морозы на Нере были не то что здесь. Завтра у меня день рождения, если хочешь знать — тридцатка ровно, понял? Завтра я поеду в Шлакоблоки. А чего мне, старому хрену, туда ездить? Мне теперь какая-нибудь вдова нужна, какая-нибудь Стеша. Это только гордость моя польская туда тянет. Ты знаешь, что я поляк, нет? Потеха, да? Я — и вдруг поляк. Корень — польский пан. Пан Костюковский. Это мне пахан сказал, что я поляк, я и не знал, в детдоме меня русским запи
Это было году в пятидесятом в Питере, я там в ФЗО обучался. Я все равно не смогу рассказать про это как следует. Ну и ночка была — бал-маскарад! Кому пришла в голову эта идея? Может, мне? Когда мы налаживали сантехнику в подвале на Малой Садовой, вечером, после работы, перед нами за огромными стеклами прямо горел миллионом огней Елисеевский магазин. Наверное, мне пришла в голову эта идейка, потому что каждый раз, проходя мимо Елисеевского, я воображал себя ночью там, внутри. Наверное, я кинул эту идею, потому что из всех наших фезеошников я был самый приблатненный. В общем, стали мы копать из соседнего дома, из подвала, подземный ход и подошли под самый настил магазина. Мы сняли кафельные плитки и заползли внутрь, все шесть человек. Ух ты, черт, это невозможно рассказать: светилось несколько ламп в этой огромной люстре, и отсвечивала гора разноцветных бутылок, а в дальнем углу желтела пирамида лимонов и колбасы, тонкие и толстые, свисали с крюков, и мы сидели на полу в этой тишине и молчали, как будто в
Ребята маленькие, все почти были тридцать шестого года, а я-то, лоб, балда, надо было чисто сработать, а я со страху прямо к бутылкам полез, и ребята за мной.
Все равно другой такой ночи у меня в жизни не было, да и не будет. Мы лежали на полу, и хлестали шоколадный ликер, и прямо руками жрали икру, и все было липким вокруг и сладким, и прямо была сказка, а не ночь, и так мы все и заснули там на полу, а утром нас там и взяли прямо тепленьких.
И поехал я, Петя, из Питера осваивать Дальний Север. Жизнь моя была полна приключений с тех пор, как я себя помню, а с каких пор я себя помню, я и сам не знаю. Иногда мне кажется, что тот, кого я помню, это был не я. И вообще, что такое, вот выпили мы сегодня в складе, и этого уже нет; вот я сигаретку гашу, и этого уже нет, а впереди темнота, а где же я-то?
Тут такой сон находит, что просыпаешься от стука, будто чокнутый, будто тебя пыльным мешком из-за угла хлопнули, страх какой-то, и хочется бежать…
— Эй, Корень, тебе повестка пришла, — сказали из коридора.
Понятно, шуточки, значит. Так надо понимать, что в парикмахерскую мне пришла повестка.
— Слышь, Корень, повестка тебе!
— Сходи с этой повесткой куда-нибудь, — ответил я, — и поменьше ори, тут Петечка спит.
А может, в милицию повестка? Вроде бы не за что.
Я встал и взял повестку. Это был вызов на телефонную станцию, междугородный разговор. Ничего не понимаю, что за чудеса?
Я пошел в умывалку и сунул голову под кран. Струя била мне по темени, волосы нависали над глазами, мне было знобко и хорошо, так бы весь вечер и просидел здесь, под краном.
Потом снова прочел повестку: «Приглашаетесь для разговора с Москвой». И тут я понял: это штучки моего папаши. Ишь ты, профессор, что выдумал! Мало ему писем и телеграмм, так он еще вот что придумал — телефонный разговор.
Папаша мой нашелся год назад, верней, он сам меня нашел. Честно, Петька, я раньше даже в мыслях не держал, что у меня где-то есть пахан. Просто даже не представлял себе, что у меня кто-нибудь есть — папа там или ктонибудь еще.
Оказывается, жив он, мой папаша, профессор по званию, член общества какого-то, квартира в Москве, понял? Он у меня в тридцать седьмом году загремел и шестнадцать лет, значит, на Колыме припухал. Рядом мы, значит, с ним были три года — я на Нере, а он где-то возле Сеймчана. Не любил я тогда этих контриков. Вот суки, думал, родину, гады, хотели распродать япошкам и фрицам. Оказывается, ошибочка получилась, Петь. Чистую ошибочку допустил культ личности. С батей моим тоже, значит, чистый прокол получился. Юриспруденция не сработала, так ее растак.
Петька спал. Я оделся и отправился на почту. В коридоре пришлось остановиться — встретил охотника со шхуны «Пламя». Он завел меня в свою комнату и поднес стаканчик.
— Ну, как там у вас на шхуне? — спросил я.
— Премию получили, — ответил охотник. — Жалко, что тебя не было, Корень, ты бы тоже получил.
— Черт меня попутал с этими каланами.
— Да, это ты зря.
И поднес еще один стаканчик.
— Понял, на почту иду. Отец меня вызывает на междугородный переговор.
— Будет тебе, Корень.
— Отец у меня профессор кислых щей.
— Здоров ты брехать, ну и здоров.
— Ну, пока! Привет там на шхуне.
— Пока!
— Слушай, ты что, не веришь, да? Хочешь, я тебе всю жизнь расскажу? Всю, с самого начала? Я, конечно, «либертосы» не водил…
Луна плыла над сопками, как чистенький кораблик под золотыми парусами. Мимо острова Буяна в царство славного Салтана. Сказочка какая-то есть в стихах, кто ее мне рассказывал? Говорят, завелись какие-то летающие тарелки и летают по небу со страшной силой. Мне бы сейчас верхом на такую тарелочку, и чтобы мигом быть в Москве, и чтобы батя мой не надрывался в трубку, чтоб руки у него не тряслись, а прямо чтобы сесть с ним за стол и за поллитровочкой «столицы» разобрать текущий вопрос.
Эх, охотник, тебе бы только в шахматы играть, не знаешь ты ничего про мою увлекательную жизнь. Попробовал бы ты к тридцати годам заиметь себе папочку, профессора кислых щей. И кучу теток. И двоюродную сестренку, красотку первого класса. Попробовал бы ты посидеть с ними за одним столом. Попробовал бы ты весь вечер заливать им про свои героические дела и про производственные успехи. Впрочем, тебе-то что, ведь ты охотник с передовой шхуны «Пламя», ты премии получаешь.
А знаешь, как ночью остаться в квартире вдвоем с таким профессором, с таким, понимаешь, членом общества по распространению разных знаний. Вот ты меня называешь «бичом», а он небось и слова-то такого не знает. Я бы тебе сказал, охотник, как он меня спросил:
«Значит, ты моряк, Валя? Выходит, что ты стал моряком?»
Да, я моряк, я рыбак, так мою распротак. Что ты хочешь, чтобы я рассказывал ему, как с сейнера меня выперли и как с плавбазы меня выперли, да? Может, мне про Елисеевский магазин ему рассказать?
«Ах, Валька, Валька, что такое счастье?» — спрашивает мой отец и читает какие-то стихи.
А для меня, охотник, что такое счастье? Ликером налиться до ушей и безобразничать с икрой, да?
«Неужели ты ничего не помнишь? — спрашивает отец. — Нашей квартиры в Саратове? Меня совсем не помнишь? А маму?»
Что я помню? Кто-то вытаскивал стол и ставил на него стул, влезал и снимал мою резинку. Потолки были высокие, это я помню. Подожди, охотник, вот что я еще помню — патефон. «Каховка, Каховка, родная винтовка, горячая пуля лети…» А мамы я не помню. Помню мильта в белом шлеме и мороженое, которое накручивали на такой барабанчик, а сверху клали круглую вафлю. И помню, как в детском доме дрались подушками, как в спальне летали во все стороны подушки, как гуси на даче. Вот еще дачу немного помню и озеро. А гуси не летают. Ты небось и не видел никогда, охотник, материковых гусей, белых и толстых, как подушки.
«Когда ты еще приедешь, Валентин? — спрашивает отец. — Переезжай ко мне. Ты моторы знаешь, технику, устроишься на работу. Женишься…»
И сейчас он все мне пишет без конца — приезжай. А как я приеду, когда у меня ни галстука, ни штиблет и грошей ни фига?
Мне бы чемодана два барахла, и сберкнижку, и невесту, девку такую вроде Люськи Кравченко, тогда бы я приехал, охотник.
Господи, и чего он меня нашел, на кой он меня, такое добро, нашел, этот профессор?
Вот кого бы ему найти, так вот Герку, такого симпатичного сопляка, поэта, чтоб ему! Ишь ты, шагают, орлы! Экипаж коммунистического труда.
— Здорово, матросы, — сказал я.
Черт те что, какие чудеса! Сколько отсюда до Москвы — десять тысяч километров, не меньше, и вот я слышу голос своего бати и хрипну сразу неизвестно отчего.
— Здравствуй, Валентин, — говорит он. — С днем рождения!
— Здравствуй, папа, — говорю я.
— Получай сюрприз. Скоро буду у вас.
— Чего? — поперхнулся я и подумал: «Опять, что ли, его замели?» Прямо весь потом покрылся.
— Получил командировку от общества и от журнала. Завтра вылетаю.
— Да что вы, папа!
— Не зови меня на «вы»! Что за глупости!
— Не летите, папа! Чего вы? Вы же старый.
— Ты недооцениваешь моих способностей, — смеется он.
— Да мы в море уходим, папа. Чего вам лететь? Я в море ухожу.
Замолчал.
— А задержаться ты не можешь? — спрашивает. — Отпроситься у начальства.
— Нет, — говорю. — Никак.
— Печально.
И опять замолчал.
— Все-таки нужно лететь, — говорит.
Ах ты, профессор кислых щей! Ах ты, чтоб тебя! Что же это такое?
— Ладно, — говорю, — папа, попробую. Может быть, отпрошусь.
Луна плыла под всеми парусами, как зверобойная шхуна «Пламя». Будто она уносила меня от всех забот и от передряг туда, где не пыльно.
Дико хотелось выпить, а в кармане у меня был рубль.
Ну вот, приедете, папа, и узнаете обо всем. Советую еще обратиться в отдел кадров к товарищу Осташенко. Черт меня дернул пойти тогда на каланов с этим татарином! Почти ведь человеком стал, прибарахлился, не пил…
Рубль — это по-старому десятка, сообразил я.
В «Утесе» гулял боцман с «Зюйда». Он захмелил уже четырех пареньков, а к нему все подсаживались.
— Иди туда, Корень, — сказала мне официантка. — Доволен будешь.
Я вынул свой рубль и положил его на стол.
— Вот, — сказал я, — обслужи, Раиса, на эту сумму.
Она принесла мне сто грамм водки и салат из морской капусты.
«Все, — думал я. — Хватит позориться».
Смотрю, в ресторан шустро так заходит Вовик, не раздетый, в тулупе и шапке. Подходит ко мне.
— Корень, — говорит, — аврал. Собирай своих ребят, кого знаешь, едем в Талый.
— Иди, сходи куда-нибудь, — говорю. — Видишь, человек ужинает.
— Аврал, — шепчет Вовик. — В Талый пароход пришел с марокканскими апельсинами.
— Иди, сходи куда-нибудь!
— На, посмотри.
И показывает Вовик из-за пазухи чудо-юдо — апельсин!
— А на кой мне апельсин? — говорю. — У меня сейчас с финансами худо.
А Вовка прямо ходит вокруг меня вьюном.
— Фирма, — говорит, — платит. Давай, — говорит, — собирай ребят.
— Где Катя? — спросил он.
— Спускается.
Он нагнулся к мотоциклу. Я подошел поближе, и вдруг он прямо бросился ко мне, схватил меня за куртку, за грудки.
— Слушай ты, Калчанов, — зашептал он, и если даже ярость его и злость были поддельными, то все-таки это было сделано здорово, — слушай, оставь ее в покое. Я тебя знаю, битничек. Брось свои институтские штучки. Я тебе не позволю, я тебе дам по рукам!
И так же неожиданно он оставил меня, склонился над мотоциклом. Подбежала Катя.
— Я готова, товарищ капитан, — откозыряла она Сергею, — колясочник Пирогова готова к старту.
Он закутал ее в коляске своим полушубком, своим походным «рабочим» полушубком, в котором он обычно выезжал на объекты, в котором он появлялся и на нашей рабочей площадке. Все стройплощадки Фосфатки, Шлакоблоков, Петрова и Талого знают полушубок товарища Орлова. Всему побережью он знаком, и даже к северу, даже в Улейконе он известен.
— Благородство, — сказал я, когда он обходил мотоцикл и коснулся меня своей скрипучей кожей, — благородство плюс благородство и еще раз благородство.
Он даже не взглянул на меня, сел в седло. Раздался грохот, мотоцикл окутался синим выхлопным дымом. Меня вдруг охватил страх, и я не мог сдвинуться с места. Я смотрел, как медленно отъезжает от меня моторизованный и вооруженный всеми логическими преимуществами Сергей, как матово отсвечивает его яйцеобразная голова, как он при помощи неопровержимых доказательств увозил от меня Катю.
Катя не успела оглянуться, как я подбежал и прыгнул на заднее сиденье. Мы выехали из ворот. Она оглянулась — я уже сидел за спиной Сергея, словно его верный паж.
— Вы благородны, мой дорогой, — шепнул я Сергею на ухо, вы джентльмен до мозга костей. И прекрасный друг. Хоть сто верст кругом пройдешь, лучше друга не найдешь.
Не знаю уж, слышал ли он это в своем шлеме. Он сделал резкий разворот и уже на хорошей скорости промчался мимо своего дома. Я еле успел махнуть Стасику и Эдьке, которые стояли в подъезде.
Через несколько минут мы были на шоссе. Сергей показывал класс — скорость была что надо! Луна дрожала над нами, и когда мы вылетели из очередной пади на очередной перевал, она подпрыгивала от восторга, а когда мы, не сбавляя скорости, устремлялись вниз, она в ужасе падала за сопки.
Грохот, свист и страшный ветер в лицо. Я держался за петлю и корчился за широкой кожаной спиной. Все равно меня просвистывалонасквозь.
— Чудо! — кричал я на ухо Сергею. — Скорость! Двадцатый век, Сережа! Жми-дави, деревня близко! Ты гордость нашей эпохи! Суровый мужчина и джентльмен! И даже здесь, в дебрях Дальнего Востока, мы не обрываем связи с цивилизацией! У тебя есть все, что нужно современному бюргеру. Все для самоуважения! Скорость и карманная музыка! И под водой ты не растеряешься — акваланг! Магнитофон, шекер, весь модерн! И сам ты неплох на вид!
— И с-а-ам непло-ох на вид! — распевал я.
Конечно, он не слышал ничего в своем шлеме, да еще на такой скорости. Все-таки не хватило бы у меня совести говорить ему такое, если бы он слышал.
Катя съежилась за щитком. Вдруг она обернулась и посмотрела на меня. Засмеялась, сверкнули ее зубки. Глаз ее не было видно — отсвечивали очки-консервы. Она сняла очки и протянула их мне: заметила, должно быть, что я весь заиндевел. Я хлопнул ее по руке. Она опять с сердитым выражением протянула мне очки. Сергей снял руку с руля и оттолкнул очки от меня, ткнул кожаным пальцем в Катю: надень!
— Ты наша гордость! — закричал я ему на ухо.
Конечно, он не слышал.
Катя надела очки и показала мне рукой — хочу курить. Я похлопал себя по карманам — нету, забыл. Она чуть не встала в коляске и полезла к Сергею в карманы. Тогда уж мы оба перепугались и затолкали ее в коляску.
— Совместными усилиями, Сережа! — крикнул я. — Совместные усилия приносят успех.
Но он, конечно, не слышал. Он возвышался надо мной, как башня, он защищал меня от ветра, он мчал меня в неведомое будущее, в страну Апельсинию.
Мы обгоняли одну за другой машины, набитые людьми, а впереди все маячили красные стоп-сигналы. Из одной машины кто-то махнул нам рукой. Когда мы поровнялись с ними, я узнал Витьку Колтыгу, бурильщика из партии Айрапета.
— Привет, Витя! Ты тоже за марокканской картошкой спешишь? — крикнул я ему.
Он кивнул, сияя. Он вечно сияет и отпускает разные шуточки. Когда он приходит из экспедиции и появляется в городе, он корчит из себя страшного стилягу. Называет себя Вик, а меня Ник. Веселый паренек.
— Курево есть? — спросил я.
Он протянул мне пачку сигарет. Сергей дал газу, и мы сразу ушли вперед. Я протянул пачку Кате. По тому, как она смотрела на Виктора, я понял, что она не знает, что он сейчас работает у Айрапета. А Чудакова в кабине она не заметила.
Катя долго возилась за щитком с сигаретами. Спички все гасли. Наконец она закурила, но неосторожно высунулась из-за щитка, и сигарета сразу размочалилась на ветру, от нее полетели назад крупные искры. Пришлось ей опять закуривать.
Мы взяли крутой подъем и сейчас мчались вниз, в Муравьевскую падь. Уже виднелись внизу пунктиры уличных фонарей в Шлакоблоках.
Катя сидела как-то бочком, взглядывала то на меня, то на Сергея, очки отсвечивали, глаз не было видно, а губы усмехались, и в них торчала сигарета, и от этого девушка моя казалась мне какой-то нереальной, придуманной, героиней каких-то придуманных альпийских торжеств, она была за семью замками, и только кончик носа и подбородок были моими. Моими, ха-ха, моими… Что же это такое получается и как тут найти выход? Говорят, кибернетическая крыса безошибочно проходит по лабиринту. Мальчики-кибернетики, запрограммируйте меня, может, я найду выход. Может, броситься сейчас спиной назад — и делу конец? Я увидел, как протянулась кожаная рука, вырвала у Кати изо рта сигаретку и бросила ее на шоссе.
— Радость моя! — закричал я Сергею. — Друг беременных женщин!
Он резко повернул ко мне лицо в огромных очках. Они не отсвечивали, и я увидел, как там, в глубине, остекленел от бешенства его глаз.
— Ты замолчишь или нет?! — заорал Сергей.
Мотоцикл дернулся, полетел куда-то вбок. Толчок — и, ничего еще не понимая, я увидел над собой летящие Катины ботинки и сам почувствовал, что лечу, и сразу меня обжег снег, а на лицо мне навалился кожаный зад Сергея.
Я отбросил Сергея, мы оба мгновенно вскочили на ноги — по пояс в снегу — и, еще не успев перепугаться, увидели возящуюся в снегу и смеющуюся Катю.
Мотоцикл лежал на боку — в кювете, коляской кверху — и дрожал от еле сдерживаемой ярости. Сергей мрачно подтягивал краги.
— Идиот, кретин, — сказал я ему, — ты зачем взял Катю в коляску?
— А ты чего молчал? — хмуро, но без злобы сказал он. — Когда не надо, у тебя язык работает.
— Ох, дал бы я тебе!
— А я бы тебе с каким удовольствием…
Он пошел к мотоциклу.
Катя шла ко мне, разгребая снег руками, как разгребают воду, когда идут купаться.
— А я только что привстала, чтобы дать Сережке по башке, и вдруг чувствую — лечу! — смеялась она.
— Смешно, да? — спросил я.
— Чудесно!
Это идиллическое приключение под безветренным глубоким небом на фоне живописных сопок и впрямь настраивало на какой-то альпийский, курортный лад.
«Почему мы быстро так схватились, почему мы так быстро и решительно поехали куда-то к черту на рога? — думал я. — За апельсинами, да? Ну конечно, нам надо было куда-то поехать, вырваться в этот морозный простор, вылететь из сидений, почувствовать себя безумными путниками на большой дороге».
Я стал стряхивать с Кати снег, хлопал ее по спине, а она вертелась передо мной и вдруг, оглянувшись на Сергея, прижалась ко мне щекой. Мы постояли так секунду, не больше. Я смотрел, как за пленкой очков гаснут ее глаза.
— Колька, иди сюда! — крикнул Сергей.
Мы стали вытаскивать из кювета мотоцикл. Подъехала и остановилась рядом машина Чудакова. Витька Колтыга и еще несколько ребят выскочили и помогли нам.
— Ну как там у вас? — спросил я Витьку. — Будет нефть?
— Ни черта! — махнул он рукой. — Джан Айрапет уперся. Третью скважину уже бурим в этом проклятом распадке.
— А вообще-то здесь есть нефть?
— По науке, вроде должна быть.
— Наука, старик, умеет много гитик.
— А я о чем говорю?
Сергей уже сидел за рулем, а Катя в коляске. Я подбежал и сел сзади.
— Ты уж держись за ними, орел, — сказал я Сергею, — всем ясно, какой ты орел. Орлов — твоя фамилия.
— Глупеешь, Калчанов, — сказал Сергей, нажимая на стартер и исторгая из своего мотоцикла звуки, подобные грому.
— Держись за грузовиком, — сказал я. — Проявляй заботу о детях.
— Учти, — сказал он, — наш разговор еще не окончен.
Я доверчиво положил голову на его плечо.
Все-таки он держался за грузовиком, и до самого моря перед нами маячил кузов, полный какой-то разношерстной публики, среди которой Виктор Колтыга, видимо, чувствовал себя звездой, певцом миланской оперы.
Море здесь открывается неожиданно, в десяти километрах от Талого. Летом или осенью оно ослепляет своим зеленым светом, неожиданным после горной дороги. Оно никогда не бывает спокойным, море в наших краях. Волнующаяся тяжелая масса зеленой воды и грохот, сквозь который доносятся крики птиц, вечный сильный ветер — это настоящее море, не какая-нибудь там лагуна. Из такого моря может спокойно вылезти динозавр.
Сейчас моря видно не было. В темноте белел ледяной припай, но его линия гасла гораздо ниже горизонта, и там, в кромешной темноте, все-таки слышался глухой шум волн.
Сюда, прямо к порту Талый, подходит веточка теплого течения. Навигация здесь продолжается почти круглый год, правда с помощью маленьких ледоколов.
Вот мы уже въезжаем в Талый и катим по его главной, собственно говоря и единственной, улице. Оригинальный городишко, ничего не скажешь. С одной стороны трехэтажные дома, с другой за низкими складками тянется линия причалов, стоят освещенные суда, большие и маленькие. Улица это вечно полным-полна народа. Публика прогуливается и снует туда-сюда по каким-то своим таинственным делам. Когда приезжаешь сюда поздно вечером, кажется, что это какой-нибудь Лисс или Зурбаган, а может быть, даже и Гель-Гью. Я был здесь раньше два раза, и всегда мне казалось, что здесь со мной произойдет что-то удивительное и неожиданное. Уезжал же я отсюда оба раза с таким чувством, словно что-то прошло мимо меня.
В Талом, кажется, вся улица пропахла апельсинами. В толпе то тут, то там мелькали граждане, с бесстрастным видом лупившие эти роскошные, как сказал Кичекьян, плоды. Видно, терпения у них не хватало донести до дому.
Мы медленно пробирались по заставленной машинами улице. Мальчики в кузове у нас нетерпеливо приплясывали. С Юрой прямо неизвестно что творилось. Подозреваю, что он вообще ни разу раньше не пробовал апельсинчиков. А я внимательно разглядывал прохожих: нет ли среди них Люськи. Гера тоже смотрел. Соперники мы с ним, значит. Вроде бы какие-нибудь испанцы, не хватает только плащей и шпаг.
Возле детсада разгружалась машина. В детсад вносили оклеенные яркими бумажками ящики, в которых рядком один к одному лежали эти самые. Все нянечки, в халатах, стояли на крыльце и, скрестив руки на груди, торжественно следили за этой процедурой. Окна в детсаду были темные: ребятня, которая на круглосуточном режиме, спокойно дрыхла, не подозревая, что их ждет завтра.
Улица была ярко освещена, как будто в праздник. Впрочем, в Талом всегда светло, потому что с одной стороны улицы стоят суда, а там круглые сутки идет работа и светятся яркие лампы.
— Мальчики, равнение направо! — крикнул я. — Вот он!
Над крышей какого-то склада виднелись надстройки и мачты, а из-за угла высовывался нос виновника торжества, скромного парохода «Кильдин».
— Ура! — закричали наши ребята. — Да здравствует это судно!
Моряки с «Зюйда» иронически усмехнулись. К продмагу мы подъехали как раз в самый подходящий момент. Как раз в тот момент, когда при помощи милиции он закрывался на законный ночной перерыв. Публика возле магазина шумела, но не очень сильно. Видно, большинство уже удовлетворило свои разумные потребности в цитрусовых.
На Юру просто страшно было смотреть. Он весь побелел и впился своими лапами мне в плечо.
— Спокойно, Юра. Не делай из еды культа, — сказал я ему. Я слышал, так говорил Сергей Орлов — остроумный парень. — Подумаешь, — успокаивал я его, — какие-то жалкие апельсишки. Вот арбузы — это да! Ты кушал когданибудь арбузы, Юра?
— Я пробовал арбузы, — сказал какой-то детина из моряков.
В общем, мы приуныли.
Открылись двери кабины, и с двух сторон над кузовом замотались головы Чудакова и Евдощука.
— Прокатились, да? — сказал Чудаков.
— Прокатились, — подвел итог Евдощук и кое-что еще добавил.
— Паника на борту? — удивился я. — По местам стоять, слушать команду. Курс туда, — показал я рукой, — столовая ресторанного типа «Маяк».
— Гений ты, Виктор! — крикнул Чудаков.
— ! — крикнул Евдощук.
И оба они сразу юркнули в кабину.
Взревел мотор.
Я угадал — столовая ресторанного типа «Маяк» торговала апельсинами навынос. Длинное одноэтажное здание окружала довольно подвижная очередь. Кто-то шпарил на гармошке, на вытоптанном снегу отбивали ботами дробь несколько девчат. Понятно, это не Люся. Люся не станет плясать перед столовой, она у нас не из этаких. Но может быть, она где-нибудь здесь?
Торговля шла где-то за зданием, продавщицы и весов не было видно, но когда мы подъехали к хвосту очереди, из-за угла выскочил парень с двумя пакетами апельсинов и на рысях помчался к парадному входу — обмывать, значит, это дело.
Мы попрыгали из машины и удлинили очередь еще метров на шесть-семь. Ну, братцы, тут был чистый фестиваль песни и пляски!
— А путь наш далек и долог… — голосили какие-то ребята с теодолитами. Шпарила гармошка. Девчата плясали с синими от луны и мороза, каменными лицами. Галдеж стоял страшный. Шоферы то и дело выбегали из очереди прогревать моторы. Понятно, там и сям играли в «муху». Какие-то умники гоняли в футбол сразу тремя консервными банками. Лаяли собаки нанайцев. Нанайцы, действительно умные люди, разводили костер. Там уже пошел хоровод вокруг костра и вокруг задумчивых нанайцев. Тыр-пыр, подъехали интеллектуалы. Катя давай плясать, и Колька Калчанов туда же.
— Заведи, Сережа, свою шарманку, — попросил я.
На груди у товарища Орлова висел полупроводниковый приемник.
Какой-то богодул бродил вдоль очереди и скрипел зубами, словно калитка на ветру. Иногда он останавливался, покачивался в своем длинном, до земли, драном тулупе, смотрел на нас мохнатыми глазами и рычал:
— Рюрики, поднесите старичку!
Сергей пустил свою музыку. Сначала это было шипение, шорох, писк морзянки (люблю я эту музыку), потом пробормотали что-то японцы, и сильный мужской голос запел «Ду ю…» и так далее. Он пел то быстро, то медленно, то замолкал — и тут рассыпался рояль, а потом он снова сладкозвучно мычал «Ду ю…» и так далее.
— Фрэнк Синатра, — сказал Сергей и отвернулся, поднял голову к луне.
А Катя с Колей отплясывали рядом, не поймешь, то ли под гормошку, то ли под этого сенатора. Что-то у них, кажется, произошло.
— Что-то Катрин расплясалась с Калчановым, — шепнул мне Базаревич, — что-то мне это не нравится, Вить. Что-то Кичекьяныч-то наш…
— Молчи, Леня, — сказал я ему. — Пусть пляшут, это дело невредное.
Пойду искать Люсю. Чувствую, что где-то она здесь. Почему бы и мне не поплясать с ней по морозцу?
Я уж было отправился, но в это время к очереди подъехала машина «ГАЗ-69», и из нее вылезло несколько новых любителей полакомиться.
— Кто последний? — спросил один из них.
— Мы с краю, — сказал я, — только учтите, ребята, что за нами тут еще кое-кто занимал. Учтите на всякий случай. Возможно, еще одна когорта подвалит.
— Нас тоже просили очередь занять, — сказал один моряк, — сейнер «Норд» приедет.
— Понятно, — сказали новые, — а товару хватит?
— Это вопрос вопросов, — сказал я. — А вы сами-то откуда?
— С Улейкона, — ответили они.
— Ну, братцы, — только и сказал я.
С Улейкона пожаловали, надо же! Знаю я эти места, бывал и там. Сейчас там небось носа не высунешь, метет! По утрам откапываются и роют в снегу траншеи. Здесь тоже частенько бывает такое и всякое другое, но разве сравнишь побережье с Улейконом?
— Мы тут новую технику принимали, — говорят ребята, — смотрим, апельсины…
Пьют там от цинги муть эту из стланика. Помогает. Кроме того, поливитаминами в драже балуются.
— Пошли, ребята, — говорю я им, — пошли, пошли…
Наши смекнули, в чем дело, и тоже их вперед толкают.
За углом здания, прямо на снегу, стояли пустые ящики из-под апельсинов. Две тетки, обвязанные- перевязанные, орудовали возле весов. Одна отвешивала, а другая принимала деньги. Несколько здоровенных лбов наблюдали за порядком.
— Красавицы! — заорал я — Товару всем хватит?
— Там сзади скажите, чтоб больше не вставали! — вместо ответа крикнула одна из продавщиц.
— Стойте здесь, братишки, — сказал я и врезался в толпу.
— Спушайте, — сказал я очереди, когда оказался уже возле самых весов, тут люди издалека приехали, с Улейкона…
Очередь напряженно молчала и покачивалась. Ясно, что тут уже не до песен-плясок, когда так близко подходишь. Все отворачивали глаза, когда я на них смотрел, но я все ж таки смотрел на них испепеляющим взором.
— Ну и че ты этим хочешь сказать? — не выдержал под моим пристальным, испепеляющим взором один слабохарактерный.
— С Улейкона, понял? Ты знаешь, что это такое?
— Ни с какого ты не с Улейкона! Ты с Фосфатки, я тебя знаю, — визгливо сказал слабохарактерный.
— Дура, я-то стою в хвосте, не бойся. Я ничего не беру, видишь? — Я вынул авторучку, снял с нее колпачок и сунул ему в нос. Таким типам всегда нужно сунуть в нос какое-нибудь вещественное доказательство, и тогда они успокаиваются.
— Улейконцы, идите сюда! — махнул я рукой.
Очерель загудела:
— Пусть берут… Чего там… да ну их на фиг… Ты, молчи… Пусть берут…
Я отошел к пустым ящикам. На них были наклейки: на фоне черных пальм лежали оранжевые апельсины, сбоку виднелся белый минарет и написано было по- английски — «Продукт оф Марокко».
Я соскоблил ножом одну такую наклейку и сунул ее в карман. Хватит не хватит апельсинов, а сувенирчик у меня останется.
Когда первый улейконец выбрался из толпы с пакетами в руках, я подошел к нему и вынул из пакета один апельсин.
— Мой гонорар, синьор, — поклонился я улейконцу и посмотрел на него внимательно: не очень ли он огорчен?
— Берите два, — улыбнулся улейконец, — право, мы вам так благодарны…
— Ну что вы, синьор, — возразил я, — это уже переходит границы.
Я подошел к нашим, отвел в сторону Юру и предложил ему пойти выпить пива. Через площадь от столовой «Маяк» находился сарай, который в Талом гордо называли «бар». Юра согласился, и мы с ним пошли. По дороге Юра все волновался, хватит ли нам товару, наверное, нет, скорее всего не хватит. А я ощупывал у себя в кармане небольшой улейконский апельсин.
— Похоже на то, парень, что ты их раньше и не пробовал.
— Что ты! Еще как пробовал. Помню…
— Брось! Знаю я твою биографию.
Я протянул ему апельсин.
— Рубай! Рубай, говорю, не сходя с места!
По тому, как он взялся за него, я сразу понял, что был прав.
Мы стояли на пригорке, и под нами была вся бухта Талого. Слабо мерцал размолотый ледоколами лед, дымилась под прожекторами черная вода. Низко-низко шел над морем похожий отсюда на автобус самолет ледового патруля. В кромешной темноте работала мигалка, открывала свой красный глаз на счет «шестнадцать»: 1, 2, 3, 4, 5, 6 (где же Люся!), 8, 9, 10 (где же она?), 12, 13, 14, 15, 16!
— Рубай, — рубай, я уже ел, меня улейконцы угостили.
«Бар» напоминал старый вагон, снятый с колес. Сквозь окошечки было видно, что там шла прессовка человеческих тел. У входа «жала масло» сравнительно небольшая, но энергичная толпа портовых грузчиков.
— Ну и дела у вас в Талом! — сказал я пожилому крепышу.
— Сегодня еще ничего, шанс есть, — сказал он.
— А в Фосфатке с пивом свободно, — сказал Юра, от которого веяло ароматами знойного юга.
— Так это, видишь, почему, — хитро сощурился грузчик, — потому, ребята, что то Фосфатка, а то Талый, вот почему.
— Понятно.
— Вся битва здесь, — с законной гордостью сказал грузчик.
— Пойдем, Юра, выпьем лучше шампанского, оно доступней.
1, 2, 3 (где ее искать?), 5, 6, 7 (сейчас она появится), 9, 10, 11 (на счет шестнадцать), 13, 14, 15… Вот она!
Это была действительно она. Она стояла среди других девчат и смотрела на меня искоса. Она была в белом платке и в валенках. Разве ей в валенках ходить? 16! Она смотрела на меня как-то неуверенно и даже как будто со страхом, так она никогда на меня не смотрела. Может быть, она думала…
Когда я увидела Витю, я подумала: неужели это он? Он стоял, такой высокий и тонкий в талии и светлоглазый, и улыбался, глядя на меня. Он был очень похож на того, что стоял там, в Краснодаре, с листиком платана в зубах и крутил пальцем у виска, думая, что я сумасшедшая. Может быть, это и был он? Ведь он краснодарец. Нет, его не было там в это время. В то время он «болтался» (как он выражается) где-то на Колыме.
Может быть, это обман зрения, думала я, когда он шел ко мне. Может быть, это из-за того, что такая ночь? Может быть, я опьянела от апельсинов?
Как он обнимет меня, как прижмет к себе, как все вдруг пропадет и какая будет духота, а на потолке будут качаться тени платанов…
Он шел ко мне, было всего несколько шагов, но за эти секунды вдруг каким-то шквалом пронеслась вся моя будущая жизнь с ним.
Тик-так, тик-так, я буду слушать по ночам ход часов. Может быть, я буду плакать, вспоминая о чем-то потерянном, чего на самом деле и не жалко, но почему не поплакать, если ты счастлива. Тик-так, тик-так, и вдруг входит мой сын, огромный и светлоглазый, с листиком платана в зубах.
Проваливаясь по колено в снег, ко мне подошел Виктор.
— Ну, как успехи, товарищ Кравченко?
— Спасибо, ничего. Скоро сдаем новую школу. А как ваши, Витя?
— Ни фига!
— Не стыдно, Витя, а? Что это за выражения?
— Экскьюз ми, мисс!
— Вы начали заниматься английским?
— Всем понемногу, ха-ха! Английским и японским.
— Ну вас! А все-таки?
— Сидим в этом вши… в этом чудном распадке. Третью скважину бурим, и все без толку. Дай-ка твои ладошки. Ух ты, какие твердые!
— Вы что, с ума сошли? Уберите руки!
— А как учеба без отрыва от производства?
— Спасибо, ничего. Вам нравится ваша специальность?
— Мне кое-что другое нравится, кое-что другое, коечто…
— Перестаньте! Перестаньте! Вот вам!
— Вот это ручки, да! Вот это ручки… А как успехи в общественной работе?
— Спасибо, ничего. Какой вы несобранный, Витя…
— Значит, все в порядке? Да, а как там танчики? «Клен зеленый, лист кудрявый, Ляна»?
— Спасибо, ничего. Я хочу попробовать классические танцы.
— Фигурка для классики, это точно. Тебе бы, девочка моя, римско-греческую тунику. Тебе бы бегать в тунике по лесам и лугам…
— Что вы делаете! Я рассержусь. На нас смотрят.
— «По лесам, по лугам и садам они вместе летают, ароматом та-ри-ра-рам та-ри-ра-рам…» Ты сердишься, да? Не сердись. Я серьезно. Я тебя люблю. Ты моя единственная. Когда будем свадьбу играть?
— Что вы говорите, Витя? Что вы говорите? Нина, Нинка, подожди меня, куда ты бежишь?
— А как у вас со спортом, товарищ Кравченко? Неужели вы не занимаетесь спортом? Всесторонне развитая комсомолка должна заниматься спортом, прыгать дальше всех, бегать скорее всех…
— Это моя подруга Нина. Познакомьтесь!
— Очень приятно, Ниночка. Бурильщик товарищ Виктор Алексеевич Колтыга к вашим услугам. Вы, надеюсь, такая же, как ваша подруга, на все сто? Так как у вас, дочки, со спортом? Нельзя запускать этот участок работы.
— Я хочу заняться лыжами.
— Это мы слышали. Лыжным двоеборьем, да?
— Да, представьте себе!
— Не дело, товарищ Кравченко. Здесь вы не добьетесь успеха. Может быть, попробовать хоккей? Клюшку можете сделать сами. Или баскетбол? Это идея — баскетбол! Вопросы тактики я беру на себя. Личный друг Рэя Мейера из университета Де-Поль и…
Он стал нам рассказывать что-то о баскетболе, потом о футболе, потом о каких-то спортивных очках и что-то еще. Можно было подумать, что он крупный специалист по спорту. В прошлую нашу встречу он весь вечер рассказывал мне о Румынии, как будто провел там полжизни, а в первую нашу встречу все говорил о космосе какие-то ужасно непонятные вещи. Он очень образованный, просто даже странно, что он бурильщик.
Мы медленно шли по площади к столовой «Маяк». Виктор размахивал руками, а Нинка смотрела на него вне себя от изумления, и вдруг я увидела Геру Ковалева.
Гера стоял с двумя другими моряками, и все они втроем в упор смотрели на меня.
— Здравствуйте, Гера!
— Привет!
— Вы давно пришли из плаванья?
— Недавно.
— А что вы такой? Плохо себя чувствуете?
— Хорошо.
— Знакомьтесь, это Виктор…
— Мы знакомы.
— А это Нина, моя лучшая подруга. Ниночка, это Гера Ковалев, моряк и… можно сказать?
— Можно.
— И поэт.
— Ниночка, ты смотри, не уезжай без меня. Гера, мы еще увидимся.
Мы остались вдвоем с Виктором, и он вдруг замолчал, перестал рассказывать о спорте, засвистел тихонько, потом закурил и даже, кажется, покраснел.
— Виктор, что вы мне хотели сказать?
— Я уже сказал.
Я вдруг потеряла голову, потеряла голову, потеряла все. Унеси меня за леса и горы, за синие озера, в тридевятое царство, в некоторое государство. У меня подгибались ноги, и я схватила его за пуговицы.
— Скажи еще раз.
— Ну вот, еще раз.
— Теперь еще раз.
— Пожалуйста, еще раз.
— Ты… ты… ты…
— Где бы нам спрятаться?
— Иди сюда!
— Туда?
Я побежала, и он помчался за мной. Мы спрятались за какими-то сараями, и он, конечно, сразу полез обниматься, но я отошла и тут вспомнила вдруг про апельсины, вынула из сумки самый большой и протянула ему.
— Съедим вместе, да?
— Давай вместе.
— Ты умеешь их чистить?
— Да, — вдруг сказал кто-то рядом, — символическое съедение плода.
На нас смотрели Коля Калчанов и стоящая с ним очень красивая девушка в брючках.
— Как там наша очередь, Николай? — спросил Виктор.
— Двигаемся, Адам.
А я не стыдилась. Я прижалась к Виктору и сказала:
— Коля, я была неправа насчет бороды. Носите ее, пожалуйста, на здоровье.
— Благодарю тебя, Ева, — поклонился Калчанов.
Я даже не обиделась, что он называет меня на «ты».
Но глаза у нее все же были печальными. Только печаль эта была не моя. Она ко мне буквально никакого отношения не имела.
Я смотрел, как они приближаются, как размахивал руками Виктор, как Люся печально взглядывала на него и как таращила на него глаза какая-то пигалица, идущая рядом.
— Вот она, — сказал я, — та, что повыше.
— Эта? — выпятил нижнюю губу Боря. — Ну и что? Рядовой товарищ.
— Таких тыщи, — сказал Иван, — во Владике таких пруд пруди. Идешь по улице — одна, другая, третья… Жуткое дело.
Мои товарищи зафыркали, глядя на Люсю, но я-то видел, какое она на них произвела впечатление.
— Если хочешь, можно вмешаться, — тихо сказал мне Боря.
Конечно, можно вмешаться. Так бывает на танцах. Отзываешь его в сторону. «Простите, можно вас на минуточку? Слушай, друг, хорошо бы тебе отсюда отвалить. Чего ради? Прическа твоя мне не нравится. Давай греби отсюда. Мальчики, он какой-то непонимающий». А к нему уже бегут его ребята, и начинается. Глупости все это. Ничего хорошего из этого не получается. К тому же, в общем-то, это стыд один, хотя и спайка и «все за одного»… А Виктор Колтыга — парень на все сто. Разве он виноват, что ростом вышел лучше, чем я, и возрастом солидней, и профессия у него земная? Морякам в любви никогда не везло.
Люся подняла глаза, увидела меня и вздрогнула. Подошла и стала глупости какие-то говорить, как будто никогда и не получала десяти моих писем со стихами. Я отвечал независимо, цедил слова сквозь стиснутые зубы. Ладно, думал я, точки над «и» поставлены, завтра мы выходим в море.
А она так ловко подсунула мне свою подружку, пигалицу какую-то, и отошла борт к борту с Виктором Колтыгой.
— Правда, вы поэт? — спросила пигалица.
— Еще какой, — сказал я.
Поэт я, поэт, кому нужен такой поэт?
Люся с Виктором мелькали за сараями.
Боря с Иваном издали кивали мне на пигалицу и показывали большие польцы: вот такая, мол, девочка, не теряйся, мол.
Я посмотрел на нее. Она боролась с ознобом — видно, холодно ей было в фасонистом пальтишке. Пальтишко такое, как мешок, книзу уже, а широкий хлястик болтается ниже спины. А личико у нее худенькое и синенькое, наверное, от луны, наверное, у нас сейчас у всех физиономии синенькие, а она кусает губы, как будто сдерживается, чтобы не заплакать. Мне жалко ее стало, и я вдруг почувствовал, что вот с ней-то у меня есть что- то общее.
— Вы, видно, недавно из Европы? — спросил я.
— Осенью приехала, — пролепетала она.
— А откуда?
— Из Ленинграда.
Она посмотрела на меня снизу, закусив нижнюю губу, и я сразу понял, в чем дело. Я для нее не такой, какой я для Люси. Я для нее здоровый верзила в кожаной куртке, я для нее такой, какой для Люси Виктор, я — такой бывалый парень и сильный, как черт, и она меня ищет, прямо дрожит вся от страха, что не найдет.
Я подумал, что все мои стихи, если внести в них небольшие изменения, пригодятся и для нее и ей-то уж они понравятся, это точно.
— Как вас звать-то? Я не расслышал.
— Нина.
— А меня Гера.
— Я расслышала.
— Вы замерзли?
— Н-нет, н-ничего.
— Нина!
— Что, Гера?
— У меня здесь очередь за апельсинами.
— А я уж получила, хотите?
— Нет, я лучше сам вас угощу. Вы, Нина, не пропадайте, ладно?
— Ладно, я тут с девочками побегаю.
— Ладно. А потом мы пойдем в столовую, потанцуем.
— Потанцуем?
— Там есть радиола.
— Правда?
— Значит, договорились? Не исчезаете?
— Ну что вы, что вы!
Она побежала куда-то, а я смотрел ей вслед и думал, что она-то уж не исчезнет, это точно, что я сменю киноленту снов и, может быть, это будут веселые сны.
Я пошел к столовой. Еще издали я заметил, что наша очередь сильно подвинулась вперед. Тут я наткнулся на парня-корреспондента. Он фотографировал сидящих у костра нанайцев и хоровод вокруг них. Я подождал, пока он кончит свое дело, и подошел к нему.
— Много впечатлений, корреспондент? — спросил я его.
— Вагон.
— Ну и как?
— Хорошо здесь у вас, — как-то застенчиво улыбнулся он. — Просто вот так! — и показал большой палец.
— Хорошо? — удивился я. — Что тут хорошего? А, романтика, да?
— Ну, может, и не хорошо, но здорово. И романтика — это не то слово. Летом приеду еще раз. Возьмете меня с собой в море?
Я засмеялся.
— Ты чего? — удивился он.
— Вы не писатель?
Он нахмурился.
— Я пока что маленький писатель, старик.
— Мало написали?
— Мало. Всего ничего, — засмеялся он. — Вы, Гера, небось больше меня написали, несмотря на возраст.
— А вы знакомы с поэтами?
— Кое с кем.
— А с Евтушенко? — спросил я для смеха.
— С Евтушенко знаком.
Хватит травить, хотел я сказать ему. Все с запада «знакомы с Евтушенко», — смех да и только.
Тут я увидел нашего Сакуненко. Был он с той же женщиной, она его не отпускала, все расспрашивала.
— Ну и дамочка! — ахнул я.
— Да, — помрачнел корреспондент, — она такая…
— Васильич! — крикнул я капитану. — Что слышно насчет рейса?
Он остановился, ничего не понимая, и не сразу заметил меня.
— Скажи ребятам, пусть не волнуются! — крикнул он. — Выходим только через два дня.
— А куда?
— На сайру.
— Ничего себе, — сказал я корреспонденту. — Опять на сайру.
— Опять к Шикотану? — спросил он.
Тут послышались какие-то крики, и мы увидели, что в очереди началась свалка.
— «Зюйд», сюда! — услышал я голос Бори и побежал туда, стаскивая перчатки.
Танцы в стране Апельсинии, такими и должны быть танцы под луной, ах, тальяночка моя, мать честна, гопак или твист — не все ли равно, разудалые танцы на Апельсиновом плато, у подножия Апельсиновых гор, у края той самой Апельсиновой планеты, а спутнички- апельсинчики свистят над головами нашими садовыми.
Если бы это было еще вчера! Как бы это было весело и естественно, Боже ты мой! Колька Калчанов, бородатый черт, в паре с Катенькой Кичекьян, урожденной Пироговой, друг мужа с женой друга, а еще один дружок исполняет соло на транзисторном приемнике. Ах, какое веселье!
Нет, нет, истерикой даже не пахло. Все было очень хорошо, но только лучше было бы, если бы это было вчера.
Вдруг кончились танцы. Катя увидела Чудакова.
— Чудаков! Чудаков! — закричала она.
Он подошел и пожал ей руку.
— Ну, как? — спросила Катя.
— Да что там, — пробурчал Чудаков, — третью кончаем.
— Кончаете уже? — ахнула Катя и вдруг оглянулась на нас с Сергеем, взяла под руку Чудакова и отвела его на несколько шагов.
Она казалась маленькой рядом с высоким и нескладным Чудаковым, прямо за ними горел костер, они были очень красиво подсвечены. Она жестикулировала и серьезно кивала головой, видно, выспрашивала все досконально про своего Арика, как он ест, спит и так далее.
Мы были такими друзьями с Ариком, с Айрапетом — особой нужды друг в друге не испытывали, но когда случайно встречались, то расставаться не хотелось.
А как-то был случай, летом, ночью, когда все уже отшумело, но еще тянуло всякой гадостью от асфальта и из подъездов, а под ногами хлюпали липкие лужицы от газировочных автоматов, а в светлом небе висела забытая неоновая вывеска, тогда я стал говорить что-то такое о своих личных ощущениях, а Арик все угадывал, все понимал и был как-то очень по-хорошему невесел. И все мои друзья были с ним на короткой ноге, и я с его друзьями.
Где и когда он нашел Катю — не знаю. Я увидел ее впервые только в самолете. Айрапет позвонил мне за день до отъезда и предложил: «Давай полетим вместе, втроем?» — «Втроем, да?» — спросил я. «Да, втроем, моя старуха летит со мной». — «Твоя старуха?» — «Ну да, жена». — «А свадьбу замотал, да?» — «А свадьба будет там. Мы еще не расписались».
И вот мы втроем совершили перелет в тринадцать тысяч километров, в трех самолетах различных систем: Ленинград-Москва — «Ту-104», Москва-Хабаровск — «Ту114», Хабаровск-Фосфатка — «ИЛ-14». Они учили меня играть в «канасту», и я так здорово обучился, что даже над Свердловском стал срывать все банки, и карта ко мне шла, и я был очень увлечен, и даже перестал подмигивать стюардессам, и не удивлялся Катиным взглядам, а только выигрывал, выигрывал и выигрывал.
Над Читой Айрапет ушел в хвост самолета, мы отложили карты, и я сказал Кате:
— Ну и девушка вы!
— А что такое? — удивилась она.
— Высший класс! — сказал я ей. — Большая редкость.
И еще что-то такое сказал в этом же роде, просто для того, чтобы что-нибудь сказать, пока Айрапет не вернется из хвоста. Она засмеялась, я ей понравился.
В общем, все это началось потом. Все, что кончилось сегодня.
Сергей стоял, прислонившись к стене столовой, засунув руки в карманы, изо рта у него торчала погасшая сигарета «Олень», он исподлобья с трагической мрачностью смотрел на Катю. Конечно, это был мужчина. Все в нем говорило: «Я мужчина, мне тяжело, но я не пророню ни звука, такие уж мы, мужчины». Жаль только, что транзистор в это время играл что-то неподходящее, какая- то жеманница пищала: «Алло! Ага! Ого! Но-но!» Странно, он не подобрал себе подходящую музыку. Сейчас бы ему очень подошло «Сикстен тонс» или что-нибудь в этом роде, что-нибудь такое мужское.
Я подошел к нему и стал крутить регулятор настройки.
— Так лучше? — спросил я, заглядывая ему в лицо.
«До чего же ехидный и неприятный тип, — подумал я о себе, — может быть, Сергею действительно нехорошо».
— Если хочешь, можем поговорить? — надвигаясь и не глядя на меня, проговорил он, — поговорим, пока ее нет.
— Уже поговорили, — сказал я, — все ясно…
— Я ее люблю, — пробормотал он, резко отвернув свое лицо.
У меня отлегло от души: все понятно, конечно, Сергей страдает, но как ему приятно его страдание, как это все отлично идет, словно по нотам.
— Ничего удивительного, — успокоил я его. — ПолФосфатки ее любит и треть всего побережья, и даже на Улейконе я знаю нескольких парней, которые сразу же распускают слюни, как только речь заходит о ней.
— Ты тоже? — тихо спросил он.
— Ну конечно же! — радостно воскликнул я.
Так. Ничего, проехало. Скользим на грани пошлости, но все пока…
— Ты пойми, — сказал Сергей, повернулся и положил мне руки в кожаных перчатках на плечи, — ты пойми, Колька, у меня ведь это серьезно. Слишком серьезно, чтобы шутить.
Ах ты, какая досада — это уже что-то южное. Такие два друга с одного двора, а один такой силач, и вот надо же — приглянулась ему дивчина.
А между тем я чуть не задохнулся от злобы. Ты, хотелось мне крикнуть ему в лицо, ты — эскимо на палочке! У тебя это серьезно, а у половины Фосфатки, у трети всего побережья, у нескольких парней с Улейкона это несерьезно, да? А у меня уж и подавно — ведь ты же знаешь все мои институтские штучки, ведь я у тебя весь как на ладони, конечно, мне ведь только бы бесчестить жен своих друзей, хлебом не корми, дай только это сделать, мне ведь что, мне ведь на Катю чихать, это тебе не чихать, вот у тебя это серьезно…
— Да, я понимаю, — сказал я, — тебе, конечно, тяжело.
— Поэтому, старик, я тебе так, тогда… Ты уж…
— Да ну, чего уж, ведь я понимаю… тебе тяжело…
— А она…
— А она любит только своего мужа, — чуть-чуть торопливее, чем надо было, сказал я.
— Не знаю, любит ли, но она… ведь ты знаешь…
— Знаю, — потупил глаза я, — тебе, Сергей, тяжело…
Тут он протянул мне пачку сигарет, чиркнул своей великолепной зажигалкой «###Яшззщ», пламя ее озарило наши печальные лица, лица двух парубков с одного двора, и мы закурили очень эффектно в самый подходящий для этого момент.
— А что в таких случаях делают, Колька? — спросил Сергей. — Спиваются, что ли?
— Или спиваются, или погружаются с головой в работу. Второе, как принято думать, приносит большую пользу.
Тут он выключил свой приемник и посмотрел мне прямо в глаза. Видно, до него дошло, что мы мальчики не с одного двора и он не любимец публики, что он напрасно ищет во мне сочувствия и весь этот «мужской» разговор — глупый скетч, что я…
Я не отвел взгляда и не усмехнулся, понимая, что сейчас мы начнем говорить по-другому.
Когда смолкла музыка, вечно его сопровождавшая, его постоянный нелепый фон, синкопчики или грохот мотора, в эту секунду молчания мы, кажется, оба поняли, что наша «дружба» — врозь, что дело тут вовсе не в Кате, не только в Кате, а может быть, и в ней, может быть, только в ней. В эту зону молчания доносились переборы гармошки, смех и топот ног, высокий голос Кати и треск костра.
— Шире грязь — навоз ползет! — воскликнул кто-то, и мимо нас в облачке алкогольных паров сосредоточенно прошествовала группа тихих мужчин.
Следом за ними, выкидывая фортели, проследовал Коля Марков.
— Бичи пожаловали из Петровского порта, — сказал он мне. — Вот сейчас начнется цирк.
Бичи остановились возле весов и стали наблюдать за распродажей. Были они степенны, медленно курили маленькие чинарики и сплевывали в снег.
Очередь напряженно следила за ними. Я тоже следил и забыл о Сергее.
— Сергей Юрьевич! — позвали его.
В нескольких шагах от нас стоял, заложив руки за спину, приветливо улыбающийся пожилой человек. Был он одет как обыкновенный московский служащий и поэтому выглядел в этой толпе необыкновенно. С лица Сергея исчезла жестокость. Он махнул этому человеку и, широко шагая, пошел к нему, а ко мне подошла Катя.
— Что там у Айрапета? — храбро спросил я ее.
— Сюда приехало несколько человек из партии, а Арик остался там, — печально сказала Катя, глядя в сторону. — Чудаков говорит, что Арик не теряет надежды.
— Да?
— Они идут по этому распадку с юга на север. Пробурили уже две скважины, и оба раза получили только сернистую воду.
— А сейчас?
— Третью бурят, — она вздохнула. — Маршруты там тяжелые.
— Но зато это недалеко, — сказал я.
— Да, недалеко, — опять вздохнула она.
— Он может приезжатчь иногда.
— Конечно, он приезжает иногда. Помнишь, ведь он приезжал не так давно на три дня.
— Когда? — спросил я. — Что-то не помню.
— Как же ты не помнишь? — пробормотала она. — Он приезжал месяца полтора назад. Ты помнишь все прекрасно! Помнишь! Помнишь! — почти крикнула она.
Я пролез под варежку и сжал ее холодные тонкие пальцы. Конечно, я все помнил. Еще бы не запомнить — он ходил, как пьяный, все три дня, хотя почти не пил. А она ходила как с похмелья. Впрочем, она пила. В честь него были сборища у Сергея, наверное, только он да Эдик Танака не замечали их фальши.
— Пальчики твои, пальчики… — прошептал я.
— Пять холодных сосисок, — засмеялась она, теряя голову и приближая ко мне свое лицо. Стоит нам дотронуться друг до друга, и мы теряем головы и нам уже все нипочем. Это опасное сближение, сближение двух критических масс, что нам делать?
Словно бы пушечный выстрел потряс воздух. Через секунду второе потрясение донеслось до нас. Это над нами, над любителями апельсинов, на чудовищной высоте перешло звуковой барьер звено самолетов.
Мы подняли головы, но их не было видно. Сохраняя свое по меньшей мере странное спокойствие, уверенное в своей допотопности и извечности, над нами стояло ночное небо, декоративно подсвеченное луной.
У меня закружилась голова, и если бы не Катина рука, я, может быть, упал бы.
Когда я думаю о реактивных самолетах, о том, как они, словно болиды, прочерчивают небо прямо под бородой у дядюшки Космоса, земля начинает качаться у меня под ногами, и я с особой остротой ощущаю себя жителем небольшой планеты. Раньше люди, хотя и знали, что Земля — шар, что она — подумать только! — вращается вокруг Солнца, все же ощущали себя жителями необозримых пространств суши и воды, лесов и степей, и небо, голубое, темно-синее и облачное, стояло над ними с оправданным спокойствием и тишиной. Но, право же, довольно этой иронии, ведь на земле найдутся бесноватые пареньки, способные взорвать все это к чертям. Но, право же, к чему мудрить, ведь через несколько месяцев в океане, на берегу которого мы стоим, мозговики дадут команду, и мальчикиспортсмены ее примут, и начнутся очередные упражнения игрушечками класса «Земля- смерть».
А мы стоим в очереди за апельсинами. Да, мы стоим в очереди за апельсинами! Да, черт вас возьми, мы стоим за апельсинами! Да, кретины-мозговики, и вы, мальчикиумники, я, Колька Калчанов, хочу поесть апельсинчиков, и в моей руке холодные пальцы Кати! Да, я строю дома! Да, я мечтаю построить собственный город! Фиг вам! Вот мы перед вами все, мы строим дома, и ловим рыбу, и бурим скважины, и мы стоим в очереди за апельсинами.
У меня есть один приятель, он ученый, астроном. У него челюсти как у бульдога, а короткие волосы зачесаны на лоб. Колпак звездочета ему вряд ли пойдет. Однажды я был у него на Пулковских высотах. Мы сидели вечером в башне главного рефрактора. Небо было облачное, и поэтому кореш мой бездельничал. Вообще у них, у этих астрономов, работа, как мне показалась, не пыльная. Вот так мы сидели возле главного рефрактора, похожего на жюльверновскую пушку, и Юрка тихонько насвистывал «Черного кота» и тихонько рассказывал мне о том, что биологическая жизнь, подобная нашей, земной, явление для вселенной, для материи в общем-то чуждое.
В общем-то, старина, понимаешь ли, все это весьма зыбко, потому что такое стечение благоприятных условий, как у нас на Земле, с точки зрения новейшей науки, понимаешь ли, маловероятно, кратковременное исключение из правил. Ну, конечно, все это во вселенских масштабах, для нас-то это история, а может быть, и тысячи историй, миллион цивилизаций, в общем, все нормально.
— Ты давно об этом знаешь? — спросил я его.
— Не так давно, но уже порядочно, и не знаю, а предполагаю.
— Поэтому ты такой спокойный?
— Да, поэтому.
Боже ты мой, конечно, я знал, что наша Земля — «песчинка в необъятных просторах вселенной», и в свете этого походы Александра Македонского несколько смешили меня, но сознание того, что мы вообще явление «маловероятное», на какое-то время поразило меня, да и сейчас поражает, когда я об этом думаю. Стало быть, все это чудеса чудес? Бесчисленные исключения из правил, игра алогичности? Например, чудо апельсина. Случайные переплетения маловероятных обстоятельств, — и на дереве вырастает именно апельсин, а не граната-лимонка. А человек? Подумайте об этом, умники! Вы же ученые, вы же знаете все это лучше меня, ну так подумайте.
— Катя, ты чудо! — сказал я ей.
— А ты чудо-юдо, — засмеялась она.
— Я серьезно. Ты — исключение из правил.
— Это я уже слышала, — улыбнулась она с облегчением, переходя к веселости и легкости наших прежних отношений.
— Ты — случайное переплетение маловероятных обстоятельств, — с дрожью в голосе проговорил я.
— Отстань, Колька! Ты тоже переплетение.
— Конечно. Я тоже.
— Ого! Ты слишком много о себе возомнил.
— Пальчики твои, пальчики… — забормотал я, — маловероятные пальчики, ты моя милая… Я хочу тебя поцеловать.
— Ты, кажется, совсем того, заговариваешься, — слабо сопротивлялась она. — Колька, это нечестно, посмотри, сколько народу вокруг.
Боже ты мой, вот две случайности — я и Катя, и случайность свела нас вместе, и мы случайно подходим друг к другу, как яблоко к яблоне, как суша к воде, как муж к жене, но вот — мы не можем даже поцеловаться на глазах у людей, и, видно, это действует какой-то другой закон, не менее удивительный, чем закон случайностей.
Кто-то дернул меня за плечо.
— На минутку, Калчанов, — сказал мне потрясающего вида силач без шапки и без шарфа. — Ты полегче, Калчанов, — проговорил он, глядя в сторону и массируя свои предплечья, — кончай тут клинья подбивать, понял?
Тут я вспомнил его — это был Ленька Базаревич, моторист из партии Айрапета.
— Понятно, Леня, — сказал я ему, — ты только не задави меня, Леня.
Я увидел, что к нам приближается Сергей Орлов. Два таких силача на меня одного — это уж слишком. Я представил себе, как они вдвоем взяли бы меня в оборот, вот вид я бы имел!
— Можешь смеяться, но я тебе сказал, — предупредил меня Леня и отошел.
Чудаки, возможно вы хорошие ребята, у каждого из вас свой кодекс чести, но мне ведь только бы с самим собой совладать, со своим кодексом, и тогда, силачи, приступайте к делу, мне не страшно.
Сергей подошел.
— Вот что, — сказал он, — тот человек, мой знакомый, — директор пишеторга.
— Потрясающий блат, — сказала Катя, — так ты тогда займи столик в столовой. Говорят, там есть даже коктейли.
— Точно, — сказал я, — я там как-то веселился. Коктейль «Загадка», мечта каботажника.
— Столик — это ерунда, — сказал Сергей, — он нам устраивает апельсины. Пойдем, — потянул он за руку Катю, — хватит тебе в очереди стоять.
Катя нерешительно посмотрела на меня.
— Идите, ребята, — сказал я, — идите, идите.
— Ты не идешь? — спросила Катя и освободилась от рук Сергея.
Сергей прямо сверкнул на меня очами, но сдержался.
— Пойми, — сказал он мне, — просто неудобно нам здесь стоять. Здесь много наших рабочих.
— Ага, — кивнул я, — авторитет руководителя, принцип единоначалия, кадры решают все.
Катя засмеялась.
— А о ней ты не думаешь? — спросил Сергей.
— Нет, я на нее чихать хотел.
Катя опять засмеялась.
— Иди, Сережа, а я тут с этим подонком расправлюсь.
— Тут матом ругаются, — как-то растерянно сказал Сергей.
Катя прямо покатилась со смеху.
— Ничего, — сказал я, — мы с ней и сами матерщинники первостатейные.
Он все-таки ушел. Ему, видно, очень нужно было уйти. Я даже пожалел его, так ему не хотелось уходить.
— Смешной он у нас, правда? — сказала Катя, глядя вслед Сергею.
— Он в тебя влюблен.
— Господи, как будто я не знаю.
— Ты про всех знаешь?
— Про всех.
— Нелегко тебе.
— Конечно, нелегко.
— А туфельки? Ты их забыла в тот вечер, когда в клубе выступала владивостокская эстрада?
— А, вспомнил! Ведь ты в тот вечер увлекся «жанровыми песнями»…
— Должен же я иногда…
— Фу ты, какой идиотизм. Конечно, ты должен. Мне- то что!
— Катя!
— Мы танцевали у Сергея. Все было так романтично и современно — освещение и все… Потом я влезла в свои чоботы, а туфли забыла. Он не такой нахальный, как ты.
— Я нахальный, да?
— Конечно, ты нахал. Запроси Владивосток, и тебе ответят, кто ты такой.
— А он душевный, да? Все свои горести ты ему поведала, правда? Такой добрый, благородный силач.
— Коленька! А как же дальше мне быть?..
— Пойдем погуляем.
Мы вышли из очереди и взобрались на бугор. Отсюда была видна вся бухта Талого и сам городок, до странности похожий на Гагру. Он тянулся узкой светящейся линией у подножия сопок. Обледенелая, дымящаяся, взявшаяся за ум Гагра.
— Ну и ну! — воскликнула Катя. — Действительно, он похож на Гагру, и даже железная дорога проходит точно так же.
— Только здесь узкоколейка.
— Да, здесь узкоколейка.
В сплошной черноте, далеко в море работала мигалка, зажигалась на счет 16.
— Встретились бы мы в Гагре года два назад.
— Что бы ты тогда сделал?
— Мы были бы с тобой…
— Ладно, молчи уж, — сердито сказала она.
Мы медленно шли, взявшись под руки. 1, 2, 3, хватит хихиканья, 5, 6, 7, она вся сжалась от страха, 9, 10, 11, я не могу об этом говорить, 13, я должен, не ей же говорить об этом, 15, нет, я не могу, вот сейчас…
Мы зашли за какие-то сараи, и она прижалась ко мне.
— Ты хочешь, чтобы я сама сказала? — сурово спросила она.
— Нет.
— Чего ты хочешь?
Впервые я сам отодвинулся от нее. Она понимающе кивнула, вытащила сигарету и стала мять ее в руках. Я дал ей огня.
За сарай, шумно дыша, забежали девушка и парень. Они сразу бросились друг к другу и начали целоваться. Нас они не замечали, ничего они не замечали на свете. Я обнял Катю за плечи. Она через силу улыбнулась, глядя на целующихся. Тут я узнал их — это были Витька Колтыга и та девица из Шлакоблоков, что критиковала меня на собрании.
Мы обменялись с ними каким-то шуточками, и я повел Катю прочь отсюда. Мы вышли из-за деревьев и медленно пошли к столовой, к очереди за апельсинами. Там было шумно, очередь сбилась в толпу, кажется, начиналась свалка.
— Я это сказала просто так, — проговорила Катя, глядя себе под ноги. — Ты ведь понимаешь?
— Конечно.
— Ну вот и все.
Свалилось же на меня такое, подумал я. Раньше я не обижал девочек, и они на меня не обижались. Все было просто и легко, немного романтики, немного слюнтяйства, приятные воспоминания. Свалилось же на меня такое. Что делать? Меня этому не научили. «Для любви нет преград», — читаем мы в книгах. Глупости это, тысячи неодолимых преград встают перед любовью, об этом тоже написано в книгах. Но ведь Катя — это не любовь, это часть меня самого, это моя юность, моя живая вода.
Толпа пришла в смутное движение. Размахивали руками. Кажется, кто-то уже получил по зубам. Несколько парней из нашего треста пробежали мимо, на ходу расстегивая полушубки.
— Что там такое, ребята? — крикнул я им вслед.
— Бичи без очереди полезли!
— Вперед, Калчанов! — засмеялась Катя. — Вперед, в атаку! Труба зовет! Ты уже трепещешь, как боевой конь.
— Знаешь, как меня называли в школе? — сказал я ей. — Панч Жестокий Удар.
— В самом деле? — удивилась Катя. — Тогда вперед! Колька, не смей! Колька, куда ты?!
Но я уже бежал.
Ох, сейчас мне достанется, думал я. Ох, сейчас мне отскочит битка! Сейчас я получу то, что мне полагается за все сегодняшние фокусы. Я втерся в толпу. Пока еще не дрались. Пока еще только напирали. Пока еще шел суровый разговор.
— Сознание у вас есть или нет?
— А ты мои гроши считал?
— Чего ты с ним разговаривааешь, Люнь! Чего ты с ним толковище ведешь? Дай ему по кумполу!
— Трудящиеся в очереди стоят, а бичам подавай апельсинчик на блюдечке!
— А это не простые бичи, а королевские!
— Спекулянты!
— Я тебя съем, паскуда, и пуговицы не выплюну!
— Люнь, чю ты с ним разговариваешь!
— Пустите меня, я из инфекционной больницы выписался!
— Назад, кусочники!
— А тебе жалко, да? Жалко?
— Жалко у пчелки…
— Я тебя без соли съем, понял?
— Пустите меня, я заразный!
Косматый драный бич вдруг скрипнул зубами и закричал визгливо, заверещал:
— Всех нерусской нации вон из очереди!
На секунду наступило молчание, потом несколько парней насело на косматого.
— Дави фашиста! — кричали они.
— Давайте-ка, мальчики, вынесем их отсюда! — командовал Витька Колтыга.
Конечно, он уже был здесь и верховодил — прощай любовь в начале марта…
Засвистели кулачки, замолкли голоса, только кряхтели, ухали, давились снегом дерущиеся люди. Меня толкали, швыряли, сдавливали, несколько раз ненароком мне попадало по шее, и слышался голос: «Прости, обознался». Никто толком не знал, кого бить, на бичах не было особой формы. Со всех сторон к нашей неистовой куче бежали люди.
— Делай, как я! — закричал какой-то летчик своим приятелям, и они врезались в гущу тел, отсекая дерущуюся толпу от весов, возле которых попрыгивали и дули себе на пальцы равнодушные продавщицы. Я полез вслед за летчиками и наконец-то получил прямой удар в челюсть.
Длинный бич, который меня стукнул, уже замахивался на другого. Я заметил растерянное лицо длинного, казалось, он действует словно спросонья. Двумя ударами я свалил его в снег.
Толпа откачнулась, а я остался стоять над ворочающимся в снегу телом.
— Дай руку, борода! — мирно сказал длинный.
Я помог ему встать и снова принял боксерскую стойку.
— Крепко бьешь, — сказал длинный.
Я ощупал свою челюсть.
— Ты тоже ничего.
Он отряхнулся.
— Пошли шампанского выпьем?
— Шампанского, да? — переспросил я. — Это идея.
В общем-то никто из нашей компании апельсинами понастоящему не интересовался, но Вовик обещал выставить каждому по полбанки за общее дело. Апельсинчики ему были нужны для какого-то шахер-махера.
Сначала он передал через головы деньги своему корешу, который уже очередь выстоял, и тот взял ему четыре кило. По четыре кило выдавали этого продукта. Потом к этому корешу подошел Петька, и тоже взял четыре кило. Очередь стала напирать. Кореш Вовика лаялся с очередью и сдерживал напор. Когда к корешу подлез Полтора-Ивана, очередь расстроилась и окружила нас. Началось толковище. Вовик стал припадочного из себя изображать. Такой заводной мужик, этот Вовик. Ведь гиблое дело, когда тебя окружает в десять раз больше, чем у тебя, народу и начинается толковище. Ясно ведь, что тут керосином пахнет, небось уже какой-нибудь мил- человек за милицией побег, а он тут цирк разыгрывает.
Надо было сматываться, но не мог же я от своих уйти, а наши уже кидались на людей, Вовик их завел своей истерикой, и, значит, вот-вот должна была начаться «Варфоломеевская битва».
Значит, встречать мне своего папашку с хорошим фингалом на фотографии. Скажу, что за комингс зацепился. Навру чего-нибудь. А вдруг на пятнадцать суток загремлю?
Ну надо же, надо же! Всегда вот так: только начинаешь строить планы личного благоустройства, как моментально вляпываешься в милую историю. Стыд-позор на всю Европу. А еще и Люська здесь. Я ее видел с тем пареньком, с Витенькой Колтыгой.
Смотрю, Вовик берет кого-то за грудки, а ПолтораИвана заразного из себя начинает изображать. Чувствую, все, сам я завожусь. Чувствую, лезу к кому-то. Чувствую, заехал кому-то. Чувствую, мне каким-то боком отскочило. Чувствую, дерусь, позорник, и отваливаю направо и налево. Прямо страх меня берет, как будто какой-то человек пролез в мой организм.
Тут посыпались у меня искры из глаз, и я бухнулся в снег. Кто-то сшиб меня двойным боксерским ударом. Тут я очухался, и все зверство во мне мигом прошло, испарилось в два счета.
Сбил меня паренек, вроде даже щупленький с виду, но спортивный, бородатый такой, должно быть, геолог из столичных. Те, кто в наши края приезжает, сразу запускают бороды. Вовремя он меня с копыт снял.
Наши уже драпали во все стороны как зайцы. Вовик убежал, и Петька, и Полтора-Ивана, и другие.
— Пойдем шампанского выпьем, — предложил я бородатому.
Свой парень, сразу согласился, веселый паренек.
— Пошли в «Маяк», угощаю, — сказал я ему.
Денег у меня, конечно, не было, но я решил Эсфирь Наумовну уломать. Пусть запишет на меня, должен же я угостить этого паренька за хороший и своевременный удар.
— Пошли, старик, — засмеялся он.
— А ты с какого года? — спросил я его.
— С тридцать восьмого.
— Совсем пацан, ей-Богу. Действительно, я старик. Небось десятилетка за плечами? — спрашиваю я его.
— Институт, — отвечает. — Я строитель. Инженер.
И тут подходит к нам девица, такая, братцы, красавица, такая стиляга, прямо с картинки.
— Катька, знакомься, — говорит мой дружок, — это мой спарринг-партнер. Пошли с нами шампанское пить.
— А мы очередь не прозеваем, Колька? — говорит девица и подает мне руку в варежке. А я, дурак, свою рукавицу снимаю.
— Корень, — говорю, — тьфу ты, Валькой меня зовут… Валентин Костюковский.
Пошли мы втроем, а Катюшка эта берет нас обоих под руки, понял? Нет, уговорю я Эсфирь Наумовну еще и на шоколадные конфеты.
— Крепко бьет ваш Колька, — говорю я Катюше. — Точно бьет и сильно.
— Он у меня такой, — смеется она.
А Колька, гляжу, темнеет. Такой ведь счастливый, гад, а хмурится еще. На его месте я бы забыл, что такое хмурость. Пацан ведь еще, а институт уже за плечами, специальность дефицитная на руках, жилплощадь небось есть, и девушка такая, господи Боже.
В хвосте очереди я заметил Петьку. Он пристраивался, а его гнали, как нарушителя порядка.
— Да я же честно хочу! — кричал Петька. — По очереди. Совесть у вас есть, ребята, аль съели вы ее? Валька, совесть у них есть?
— Кончай позориться, — шепнул я ему.
А Катя вдруг остановилась.
— Правда, товарищи, — говорила она, — что уж вы, он ведь осознал свои ошибки. Он ведь тоже апельсинов хочет.
— В жизни я этого продукта не употреблял, — захныкал Петька. — Совесть у вас есть, или вас не мама родила?
— Ладно, — говорят ему в хвосте, — вставай, все равно не хватит.
— Однако надежда есть, — повеселел Петька.
В столовой был уют, народу немного. Проигрыватель выдавал легкую музыку. Все было так, как будто снаружи никто и не дрался, как будто там и очереди нет никакой. С Эсфирь Наумовной я мигом договорился.
Люблю шампанское я, братцы. Какое-то от него происходит легкое круженье головы и веселенькие мысли начинают прыгать в башке. Так бы весь век я провел под действием шампанского, а спирт, ребята, ничего, кроме мрачности, в общем итоге не дает.
— Это ты верно подметил, — говорит Колька. — Давно бичуешь?
Так как-то он по-хорошему меня спросил, что сразу мне захотелось рассказать ему всю свою жизнь. Такое было впечатление, что он бы меня слушал. Только я не стал рассказывать: чего людям настроение портить?
Вдруг я увидел капитана «Зюйда», этого дьявола Володьку Сакуненко. Он стоял у буфета и покупал какойто дамочке конфеты.
Я извинился перед обществом и сразу пошел к нему. Шампанское давало мне эту легкость.
— Привет, капитан, — говорю ему.
— А, Корень, — удивляется он.
— Чтоб так сразу на будущее, — говорю, — не Корень, а Валя Костюковский, понятно?
— Понятно, — и кивает на меня дамочке, — вот, познакомьтесь, любопытный экземпляр.
— Так чтобы на будущее, — сказал я, — никаких экземпляров, понятно? Матрос Костюковский, и все.
И протягиваю Сакуненко с дамой коробку «Герцеговины Флор», конечно, из лежалой партии, малость плесенью потягивают, но зато — марка. Чуть я при деньгах или к Эсфирь Наумовне заворачиваю в «Маячок», сразу беру себе «Герцеговину Флор» и курю, как какой-нибудь Сталин. Такая уж у меня слабость на эти папиросы.
— Слушай, капитан, — говорю я Сакуненко. — Когда в море уходите и куда?
— На сайру опять, — говорит капитан, а сам кашляет от «Герцеговины» и смотрит на меня сквозь дым пронзительным взглядом. — К Шикотану, через пару деньков.
— Ах, Володя, почему вы меня не хотите взять, — сказала дамочка, — право, почему, ведь это можно оформить в официальном порядке.
— Обождите, гражданка, — сказал я. — А что, Сакуненко, у вас сейчас комплект?
— А что? — говорит он и на дамочку ноль внимания.
— А что, Сакуненко, — спрашиваю, — имеешь на меня зуб?
— А как ты думаешь, Валя? — человечно так спрашивает Сакуненко.
— Законно, — говорю. — Есть за что.
Он на меня смотрит и молчит, и дамочка его притихла, не знаю уж, кем она ему приходится. И вдруг я говорю ему:
— Васильич!
Так на «Зюйде» его зовут из-за возраста. «Товарищ капитан» неудобно, для Владимира Васильевича молод. Володей звать по чину нельзя, а вот Васильич — в самый раз, по-свойски, вроде и с уважением.
— Конечно, — говорю, — Васильич, ты понимаешь, шампанское мне сейчас дает легкость, но, может, запишешь меня в судовую роль? Мне сейчас вот так надо в море.
— Пойдем, поговорим, — хмурится Сакуненко.
Мне даже подраться как следует не удалось — так быстро бичей разогнали. Очередь выровнялась. Снова заиграла гармошка. Девушки с равнодушными лицами снова пустились в пляс, а нанайцы уселись у своего костра. На снегу лежал разорванный пакет. Несколько апельсинов выкатились из него. Как будто пакет упал с неба, как будто его сбросили с самолета, как будто это подарок судьбы. Прекрасно, это будет темой моих новых стихов.
Мне стало вдруг весело и хорошо, словно и не произошло у меня только что крушение любви. Мне вдруг показалось, что весь этот вечер, вся эта история с апельсинами — любительский спектакль в Доме культуры моряков, и я в нем играю не последнюю роль, и все вокруг такие теплые, свои ребята, и бутафория сделана неплохо, только немного неправдоподобно, словно в детских книжках: луна, и серебристый снег, и сопки, и домики в сугробах, но скоро мой выход, скоро прибежит моя партнерша в модном пальтеце и в валенках.
А впереди у меня целых два дня, только через два дня мы выходим в море.
Я подобрал апельсины и понес их к весам.
— Чудик, — сказали мне ребята, — лопай сам. Твой трофей.
— Чудик, — сказала продавщица, — за них же плочено.
— Да что вы! — сказал я. — Этот пакет с неба упал.
— Тем более, — говорят.
Тогда я стал всех угощать, каждый желающий мог получить из моих рук апельсин, ведь с неба обычно сбрасывают не для одного, а для всех. Я был дед-мороз, и вдруг я увидел Нину, она пробиралась ко мне.
— Гера, мы пойдем танцевать? — спросила она. От нее веяло морозным апельсиновым ароматом, а на губах у нее смерзлись капли апельсинового сока.
— Сейчас пойдем! — крикнул я. — Сейчас, наша очередь подходит.
Вскоре подошла наша очередь, и мы все, весь «Зюйд», повалили в столовую. Я вел Нину под руку, другой рукой прижимая к телу пакеты.
— Я все что угодно могу танцевать, — лепетала Нина, — вот увидите, все что угодно. И липси, и вальс- гавот, и даже, — она шепнула мне на ухо, — рок-н- ролл…
— За рок-н-ролл дают по шее, — сказал я, — да я все равно ничего не умею, кроме танго.
— Танго — мой любимый танец.
Я посмотрел на нее. Понятно, все мое любимое теперь станет всем твоим любимым, это понятно и так.
Мы сдвинули три столика и расселись всем экипажем. Верховодил, как всегда, чиф.
— Эсфирь Наумовна, — шутил он, — «Зюйд» вас ждет!
А апельсины уже красовались на столе маленькими кучками перед каждым. Потом мы смешали их в одну огромную светящуюся внутренним огнем кучу.
Подошла официантка и, следя за пальцами чифа, стала извиняться:
— Этого нет. И этого нет, Петрович. Старое меню. И этого нету, моряки.
— Тогда по два вторых и прочее и прочее! — весело вскричал чиф.
— Это вы будете иметь, — обрадовалась она.
Наш радист Женя встал из-за стола и пошел беспокоиться насчет освещения. Он решил запечатлеть нас на фото.
Когда он навел аппарат, я положил руку на спинку Нинкиного стула. Я думал, Нина не заметила, но она повела своим остреньким носиком, заметила. Кажется, все это заметили. Чиф подмигнул стармеху. А Боря и Иван сделали вид, что не заметили. Заметила это Люся Кравченко, которая шла в этот момент мимо, она улыбнулась не мне и не Нине, а так. Мне вдруг стало чертовски стыдно, потом прямо я весь покрылся. «Ветерок листву едва колышет», тьфу ты черт… На кой черт я писал эти стихи да еще посылал их по почте? Когда уже я брошу это занятие, когда уж я стану настоящим парнем?
Я положил Нине руку прямо на плечо, даже сжал плечо немного. Ну и худенькое плечико!
Как только щелкнул затвор, Нина дернулась.
— Какой вы, Гера, — прошептала она.
— Какой же? — цинично усмехнулся я.
— Какой-то несобранный.
— Служба такая, — глупо ответил я и опять покраснел.
Официантка шла к нам. Она тащила огромный поднос, заставленный бутылками и тарелками. Это была такая гора, что голова официантки еле виднелась над ней, а на голых ее руках вздулись такие бицепсы, что дай Бог любому мужику. Снизу руки были мягкие и колыхались, а сверху надулись бицепсами.
Чиф налил ей коньяку, она благодарно кивнула, спрятала фужер и отошла за шторку. Я видел, как она помужски опрокинула этот фужер. Ну и официантка! Такая с виду домашняя тетушка, а так глушит. Мне бы так!
Я хмелею быстро. Не умею я пить, что ты будешь делать.
Иван и Боря закусывали и строго глядели на Нину. А Нина чувствовала их взгляды и ела очень деликатно.
— Ты ему письма-то пиши, — сказал Иван ей, — он у нас знаешь какой. Будешь писать?
Нина посмотрела на него и словно слезы проглотила. Кнвнула.
— Ты лучше ему радиограммы посылай, — посоветовал Боря. — Очень бывает приятно в море получить радиограмму. Будешь?
— Ну, буду, буду, — сердито сказала она.
Ей, конечно, было странно, что ребята вмешиваются в наши интимные отношения. Заиграла музыка. Шипела, скрипела, спотыкалась игла на пластинке.
— Это танго, — сказала Нина в тарелку.
— Пойдем! — я сжал ее локоть.
Мне сейчас все было нипочем. Мне сейчас казалось, что я и впрямь умею танцевать танго.
Мы танцевали, не знаю уж как, кажется, неплохо, кажется, замечательно, кажется, лучше всех. Хриплый женский голос пел:
Говорите мне о любви,
Говорите мне снова и снова,
Я без устали слушать готова,
Там-нам-па-пи…
Этот припев повторялся несколько раз, а я никак не мог расслышать последнюю строчку.
Говорите мне о любви,
Говорите мне снова и снова,
Я без устали слушать готова,
Там-нам-па-пи…
Это раздражало меня. Слова все повторялись, и последняя строчка исчезла в шипении и скрежете заезженной пластинки.
— Что она там поет? Никак не могу разобрать.
— Поставьте еще раз, — прошептала Нина.
— Хочешь, Васильич, я тебе всю свою жизнь расскажу?
И я рассказываю, понял, про все свои дела, про папашу своего, и про детство, и про зверобойную шхуну «Пламя», и сам не пойму, откуда берется у меня складность, чешу, прямо как Вовик, а капитан Сакуненко меня слушает, сигаретки курит, и дамочка притихла, гуляем мы вдоль очереди.
Вот ведь что шампанское сегодня со мной делает. Раньше я его пил как воду. Брал на завтрак бутылку полусладкого, полбатона и котлетку. Не знаю, что такое, может, здоровьем я качнулся.
— Боже мой, это же целый роман! — ахает дамочка.
— Я так понимаю, — говорит капитан, — что любая жизнь — это роман. Вот сколько в очереди людей, столько и романов. Может, неверно говорю, Ирина Николаевна?
— Может, и верно, Володя, но не зовите меня по отчеству, мы же договорились.
— Ну вот и напишите роман.
Задумалась дамочка.
— Нет, про Костюковского я бы не стала писать, я бы про вас, Володя, написала, вы положительный герой.
Ну и дамочки пошли, ребята! Ну что ты скажешь, а?
Володя прямо не знает, куда деваться.
— Может, вы отойдете, а? — спрашивает он дамочку. — Мне надо с матросом конструктивно, что ли, вернее коллегиально, ну, в общем, конфиденциально надо бы с матросом поговорить.
— Хорошо, — говорит она. — Я вас в столовой обожду.
Отвалила наконец. Капитан даже вздохнул с облегчением.
— Слушай, Валя, — говорит он мне, — я, конечно, понимаю твои тяжелые дела, и матрос ты, в общем, хороший… А место у нас есть: Кеша, знаешь, в армию уходит… Но только чтоб без заскоков! Понял? — заорал он в полный голос.
— Ладно, ладно, — говорю. Ты меня на горло не бери. Знаю, что орать ты здоров, Васильич.
Он почесал в затылке.
— В отделе кадров как бы это провернуть? Скажу, что на исправление тебя берем. Будем, мол, влиять на него своим мощным коллективом.
— Ну, ладно, влияйте, — согласился я.
— Пошли, — говорит он, — наши уже в «Маячке» заседают. Представлю тебя экипажу.
— Только знаешь, Васильич, спокойно давай, без церемоний. Вот, мол, товарищ Костюковский имеет честь влиться в наш славный трудовой экипаж, и все, тихонько так, без речей.
— Нахалюга ты, — смеется он. — Ну, смотри… Чуть чего — на Шикотане высадим.
В столовой первой, кого я встретил, была Люська Кравченко. Она танцевала в объятиях своего бурильщика.
— Че-то, Люся, вы сияете, как блин с маслом? — сказал я ей.
Характер у меня такой: чуть дела пошли, становлюсь великосветским нахалом.
— Есть причины, — улыбнулась она и голову склонила к его плечу.
— Вижу, вижу.
Я вспомнил вкус ее щеки, разок мне все же удалось поцеловать ее в щеку, а дралась она как чертенок, я вспомнил и улыбнулся ей, показывая, про что я вспомнил. А она мне как будто ответила: «Ну и что? Мало ли что!»
Витька же ничего не видел и не слышал, завелся он, видно, по-страшному. Сакуненко уже сидел во главе стола и показывал мне: место есть. А меня кто-то за пуговицы потянул к другому столику. Смотрю — Вовик. Сидит, шустряга, за столиком, кушает шашлык, вино плодовоягодное употребляет, и даже пара апельсинчиков перед ним.
— Садись, Валька, — говорит. — Поешь, — говорит, — поешь, Корень, малость, и гребем отсюда. Дело есть.
— Поди ты со своими делами туда-то, вот туда-то и еще раз подальше.
— Ты что, рехнулся, дурака кусок?
— Катись, Вовик, по своим делам, а я здесь останусь.
— Забыл, подлюга, про моряцкую спайку?
Тогда я постучал ножичком по фужеру да как крикну:
— Официант, смените собеседника!
На том моя дружба с Вовиком и окончилась.
Я подходил к столу «Зюйда» и выглядывал, кто там новенький и кого я знаю.
Сел я рядом с Сакуненко, и на меня все уставились, потому что уж меня-то все знают, кто на Петрово базируется или на Талый, а также из рыбокомбината и из всех прибрежных артелей, — по всему побережью я успел побичевать.
— Привет, матросы! — сказал я.
Сразу ко мне Эсфирь Наумовна подплыла, жалеет она меня.
— Чего, Валечка, будете кушать? — спрашивает, а сама, бедная, уже хороша. Поцеловал я ее трудовую руку.
— Чем угостите, Эсфирь Наумовна, все приму.
— Вы будете это иметь, — сказала она и пошла враскачку, морская душа. Может, когда под ней пол качается, она воображает, что все еще на палубе «Чичерева»?
— Пьяная женщина, — говорит дамочка, что роман про Володю нашего Сакуненко собирается писать, — отвратительное зрелище.
— Помолчала бы дама! — крикнул я. — Чего вы знаете про нее? Простите, — сказал я, подумав, — с языка сорвалось.
Но на «Зюйде» не обиделись на меня. Там все знали про Эсфирь Наумовну.
Ну, вот как будто отвернул я в последний момент, как будто прошел мимо камней, и радиола играет, и снова я — матрос «Зюйда», и апельсинчики на столе теплой горой, а завтра, должно быть, прилетит папаша, профессор кислых щей, член общества разных знаний, наверное, завтра прилетит, если Хабаровск даст вылет, только много ли будет радости от этой встречи?
Он познакомил меня со всеми своими друзьями. Я была рада, что у меня появились новые знакомые, разведчики наших недр. Мы заняли столик и расселись вокруг в тесноте, да не в обиде: Леня, Юра, Миша, Володя, Евдощук, Чудаков, мой Витя и я. Столовая уже была набита битком. Сквозь разноголосый шум чуть слышна была радиола, но танцующих было много, каждый, наверно, танцевал под свою собственную музыку. Все наши девочки танцевали и улыбались мне, а Нинка, кажется, забыла обо всем на свете, забыла о Васильевском острове и о Мраморном зале. Хорошо я сделала, что познакомила ее с Герой Ковалевым. Кажется, они смогут найти общий язык.
А на столе у нас грудами лежали апельсины, стояли бутылки, дымилась горячая еда. Сервировка, конечно, была не на высоте, не то что у нас в вокзальном ресторане, но зато здесь никто не торопился за тридцать минут получить все тридцать три удовольствия, все, по-моему, были счастливы в этот удивительный вечер. Сверху светили лампы, а снизу — апельсины. И Витина рука лежала на моем плече, и в папиросном дыму на меня смотрели его светлые сумасшедшие глаза, в которых будто бы все остановилось. Это было даже немного неприлично. Незаметно я сняла его руку со своего плеча, и в глазах у него что-то шевельнулось, замелькали смешные искорки, и он встал с бокалом в руках.
— Елки-моталки, ребята! — сказал он.
Придется его отучить от подобных выражений.
— Давайте выпьем за Кичекьяна и за наш поиск! Чтото кажется мне, что не зря мы болтались в этих Швейцарских Альпах. Честно, ребята, гремит сейчас фонтан на нашей буровой.
— В башке у тебя фонтан гремит! — сказал Леня.
— И еще кое-где, — добавил Евдощук.
Все засмеялись, а Виктор запальчиво закричал:
— Нытики! Мне моя индукция подсказывает! Я своей индукции верю! Хочешь, поспорим! — обратился он к Лене. Но тот почему-то не стал спорить, видно, Виктор так на него подействовал, что он сам поверил в нефть.
Я сначала не поняла, что за индукция, а потом сообразила: наверно, интуиция — надо сказать ему.
— А нас там не будет, — сказал Юра, — обидно.
— Главное, там Айрапет будет, — сказал Леня, — пусть он первым руки в нефти помоет, это его право. Совсем он отощал на этом деле.
— И про жену даже забыл, — добавил Леня и посмотрел куда-то в угол. — Боком ему может выйти эта нефть.
— Да уж, не знаешь, где найдешь, где потеряешь, — пробормотал Евдощук и поперхнулся, взглянув на меня.
— Пойдем танцевать, — пригласил меня Виктор.
Танцевать было трудно, со всех сторон толкали, лучше бы просто обняться и раскачиваться на одном месте под музыку. Слева от нас танцевала наша Сима с огромным мужчиной в морской тужурке. Вот, значит, чьи это тельняшечки. Они были так огромны, Сима и ее кавалер, что просто казались какими-то нездешними людьми. Сима томно мне улыбнулась и склонила голову на плечо своему молодцу.
— Витя, тебе нравится твоя работа?
— Я тебе знаешь что скажу, материально я обеспечен…
— Я не о том. Тебе нравится искать нефть?
— Мне больше нравится ее находить.
— Это, наверное, здорово, да?
— Когда бьет фонтан? Да, это здорово. И газ — это тоже здорово, когда газ горит. Знаешь, пламя во все небо, а мы нагнетаем пульпу, чтобы его загасить, а оно не сдается, жарко вокруг, мы все мокрые, прямо война.
— Хорошо, когда такая война, да?
— Только такая. Любую другую к чертям собачьим.
Скрипела заезженная пластинка, вернее, даже не пластинка, а вставшая коробом рентгеновская пленка.
Говорите мне о любви,
Говорите мне снова и снова,
Я без устали слушать готова,
Там-пам-ра-ри…
— Знаешь, Виктор, здесь все изменится. Вы найдете нефть, а мы построим красивые города…
— Ну, конечно, здесь все изменится, рай здесь будет, райские кущи…
— А правда, может, здесь и климат изменится. Может быть, здесь будут расти свои, наши апельсины.
— Законно.
— Ты не шути!
— А сейчас тебе здесь не нравится… Витя! Витя, нельзя же так, ты с ума сошел…
Говорите мне о любви,
Говорите мне снова и снова,
Я без устали слушать готова,
Там-пам-ра-ри…
— Что она готова слушать без устали? Никак не могу расслышать.
Я тоже не слышала последних слов, но я знала, что можно слушать без устали.
Там-пам-ра-ри…
Я без устали слушать готова твое дыхание, стук твоего сердца, твои шутки.
— Иди поставь эту пластинку еще раз.
Не одобряю я ребят, которые любят фотографироваться в ресторанах или там в столовых ресторанного типа. В обычной столовой никому в голову не придет фотографироваться, но если наценка, и рытый бархат на окнах, и меню с твердой корочкой, тогда, значит, обязательно необходимо запечатлеть на веки вечные исторический момент посещения ресторана.
Как-то сидел я в Хабаровске в ресторане «Уссури», сидел себе спокойно кушал, а вокруг черт те что творилось, можно было подумать, что собрались сплошные фотокорреспонденты и идет прием какого-нибудь африканского начальника.
Вообще-то ребят можно понять. Когда полгода загораешь в палатке или в кубрике и кушаешь прямо из консервной банки, и вдруг видишь чистые скатерти, рюмочки и джазоркестр, ясно, что хочется увековечиться на этом фоне.
Но я этого не люблю, не придаю я большого значения этим событиям, ресторанов я на своем веку повидал достаточно. Правда, когда молодой был, собирал сувениры. Была у меня целая коллекция: меню на трех языках из московского «Савоя», вилка из «Золотого Рога» во Владивостоке, рюмка из магаданского «Севера». Молодой был, не понимал. Все это ерунда на постном масле, но, конечно, приятно закусывать под музыку.
Ленька сделал шесть или семь снимков. В последний раз я плюнул на все и прямо обнял Люську, прижался лицом к ее лицу. Она и не успела вывернуться, а может быть, и не захотела. Честно говоря, я просто не понимал, что с ней стало в этот вечер. Она стала такой, что у меня голова кругом шла, какие там серьезные намерения, я просто хотел ее любить всю жизнь и еще немного. Наверное, во всем этом апельсины виноваты.
— А вам я сделаю двойной портрет, — сказал Ленька. — Голубок и голубка. Люби меня, как я тебя, и будем мы с тобой друзья.
Я только рот раскрыл, даже ничего не смог ему ответить. Окаянные апельсинчики, дары природы, что вы со мной делаете?
— Люська, — шепнул я ей на ухо.
Она только улыбнулась, делая вид, что смотрит на Юру.
— Люська, — снова шепнул я. — Нам комнату дадут в Фосфатке.
А Юра потребовал себе вазу. Он сложил свои апельсины в эту художественную вазу зеленого стекла, придвинул ее к себе и, закрываясь ладонью, искоса глядя на оранжевую гору апельсинов, пробормотал прямо с каким-то придыханием:
— Сейчас мы их будем кушать…
Наконец Эсфирь Наумовна вылезла к нам из трясущейся толпы танцоров. Она подала мне две бутылки «Чеченоингушского» и, пока я их открывал, стояла рядом, заложив руки под передник.
— Какая у вас невеста, Витенька, — приговаривала она. — Очень замечательная девочка. Вы имеете лучшую невесту на берегу, Витя, это я вам говорю.
— Только последнюю, Эсфирь Наумовна, ладно?
— Да-да, Витя, что вы?
— Дайте слово, что больше не будете, Эсфирь Наумовна!
— Чтоб я так здорова была.
Я налил ей рюмочку, и она ушла, спрятав ее под фартук.
— Почему она пьет? — шепотом спросила Люся. — Что с ней?
— У нее сын утонул. Они вместе плавали на «Чичиреве», она буфетчицей, а он механиком. Ну, она спаслась, а он утонул. Моих лет примерно паренек.
— Господи! — выдохнула Люся.
Она вся побелела и прикрыла глаза, закусила губы. Вот уж не думал, что она такая.
— Хорошо, что ты не моряк, — зашептала она. — Я бы с ума сошла, если бы ты был моряком.
— Спокойно, — сказал я. — Я не моряк, на земле не тонут.
На земле действительно не тонут, подумал я. На земле другие штуки случаются, особенно на той земле, по которой мы прокладываем свои маршруты. Я вспомнил Чижикова. Он сейчас мог бы сидеть вместе с нами и апельсинчики рубать.
Тут я заметил, что Леня Чудаков и Евдощук шепчутся между собой и поглядывают куда-то довольно зловеще. Проследив направление их трассирующих взглядов, я понял, в чем дело. Далась же им эта Катя. Черт знает что в голову лезет этим парням. Они не знают, что Катька и при муже чаще всего танцует с Калчановым. Калчанов хорошо танцует, а наш Айрапет в этом деле не силен.
Но тут я заметил, что танцуют они не просто так, а так, как мы танцевали с Люськой, только физиономии мрачные, что у него, что у нее. Что-то там неладное происходит, ясно. А где же Сергей?
А Сергей сидит в углу, как пулемет, направленный на них, прямо еле сдерживается парень. Только наших тут еще не хватало.
Я поднял какой-то тост и переключил внимание публики на Юру, который даже не смотрел в сторону мясного, да и выпивкой не очень интересовался, а только рубал свои апельсинчики так, что за ушами трещало.
— Ну, Юра! — смеялись ребята.
— Ну и навитаминился ты. Считай, что в отпуск на юг съездил.
— В эту самую Марокку, — сказал Евдощук.
— Эй, Юра, у тебя уже листики из ушей растут!
В зале было жарко и весело. Многих из присутствующих я знал, да, впрочем, и все остальные мне казались в этот вечер знакомыми. Какой это был пир в знойном апельсиновом воздухе. Отличный пир! Я выбрал самый большой апельсин и очистил его так, что он раскрылся как бутон.
— Пойдем танцевать, — сказала Люся.
Она встала и пошла вперед. Я нарочно помедлил, и, когда она обернулась, заметил, какая она вся, и подумал, что жизнь Виктора Колтыги на текущий момент складывается неплохо, а если бы еще сегодня скважина дала нефть и началась бы обычная для этого дела сенсация, то я бы под шумок провел недельку с Люськой…
Почему-то я был уверен, что именно сегодня, именно в эту ночь в нашем миленьком распадке ударит фонтан.
— Тебе хорошо? — спросил я Люсю.
— Мне никогда не было так, — прошептала она. — Такой удивительный вечер. Апельсины… Правда, хорошо, когда апельсины? Я хотела бы, чтоб они были всегда. Нет, не нужно всегда, но хоть иногда, хотя бы раз в год…
Говорите мне о любви,
Говорите мне снова и снова,
Я без устали слушать готова,
Там-пам-ра-ри…
Опять я не мог разобрать последних слов.
— Пойду еще раз поставлю эту пластинку.
— Она уже всем надоела.
— Надо же разобрать слова.
Это была не пластинка, а покоробленная рентгеновская пленка. Звукосниматель еле справлялся с нею, а для того, чтобы она крутилась, в середине ее придавливали перевернутым фужером.
Я громко читал меню:
— Шашлык из козлятины со сложным гарниром!
Конечно, кто-то уже нарисовал в меню козла и написал призыв: «Пожуй и передай другому».
— Коктейль «Загадка», — читал я.
— Конфеты «Зоологические».
Катя веселилась вовсю.
— Сережа, ты уже разрешил все загадки? — спрашивала она. — Наверное, ты уже съел целого козла. Я слышала, в сопках стреляли, — наверное, специально для тебя загнали какого-нибудь архара. Колька, я правильно говорю: архара, да?
Сергей вяло улыбался и грел ее руки, взяв их в свои. Он был налитой и мрачный, должно быть, действительно много съел, да и выпил немало.
Когда мы заходили в столовую с галантным бичом, Костюковским, Сергей был еще свеж. Он ужинал вместе с заведующим, они чокались, протягивали друг другу сигареты и смеялись. Приятно было смотреть на Сережу, как он орудует вилкой и ножом, прикладывает к губам салфетку, — с таким человеком приятно сидеть за одним столом. Он махнул нам рукой, но мы чокнулись с Костюковским и пошли обратно в очередь.
Я, должно быть, еще мальчишка: меня удивляет, как Сергей может быть таким естественным и свойским в отношениях с пожилыми людьми традиционноначальственного вида. Я просто теряюсь перед каракулевыми воротниками, не знаю я, как с ними нужно разговаривать, и поэтому или помалкиваю, или начинаю хамить.
Когда мы втроем прилетели в Фосфатогорск, Сергей как раз справлял новоселье. Он был потрясен тем, что мы приехали сюда, я и Арик, и, конечно, был потрясен Катей. А меня потрясло то, что Сергей стал моим начальником, и, разумеется, все мы были поражены его квартирой — уголком модерна на этой бесхитростной земле.
Конечно, мы были приглашены на новоселье. Мы очень монтировались, как говорят киношники, со всем интерьером. Как ни странно, начальники и их жены тоже хорошо монтировались. Одну я сделал ошибку: пришел в пиджаке и в галстуке. Сергей мне прямо об этом сказал: чего, мол, ты так церемонно, мог бы и в свитере прийти. Действительно, надо было мне прийти в моем толстом свитере.
Сергей обносил всех кофе и наливал какой-то изысканный коньячок, а начальники, в общем-то милые люди, вежливо всему удивлялись и говорили: вот она, молодежь, все у них по-новому, современные вкусы, но ничего, дельная все-таки молодежь. Ужасно меня смешат такие разговорчики.
Когда мы снова вошли в столовую уже с апельсинами в руках, Сергей сидел один. Мы подошли и сели к нему за стол. Он был мрачен, курил сигарету «Олень», на столе перед ним стояла недопитая рюмка, рядом лежал тихо пиликающий приемник, а возле стола на полу валялась кожаная куртка и яйцевидный шлем. Бог его знает, что он думал о себе в этот момент, может быть, самые невероятные вещи.
Он дал нам возможность налюбоваться на него, а потом стал греть Катины руки.
— Доволен? — сказал он мне. — Доказал мне, да? Высек меня, да?
— Угости меня чем-нибудь, Сережа, — попросил я.
— Пей, — он кивнул на бутылку.
Я выпил.
— Женщине сначала наливают.
— Моя ошибка, — сказал я. — Давай, значит, так: ты грей женщине руки, а я буду наливать женщине.
Он выпустил ее руки.
— Удивляешь ты меня, Калчанов.
Катя подняла рюмку и засмеялась, сузив глаза.
— Он тебя еще не так удивит, подожди только. Сегодня день Калчанова, он всех удивляет, а завтра он еще больше всех удивит.
— Катя, — сказал я.
— Ты ведь думаешь, он просто так, — продолжала она, — а он не просто так. Он талант, если хочешь знать. Он — зодчий.
Я молчал, но мысленно я хватал ее за руки, я умолял ее не делать этой вивисекции, не надо так терзаться, молчи, молчи.
— Это ведь только так кажется, что ему все шуточки, — продолжала она. — У него есть серьезное дело, дело его жизни…
— Неужели в самом деле? — поразился Сергей, с удовольствием помогая Катиному самоистязанию.
— Конечно. Он дьявольски талантлив. Он талантливей тебя, Сережа.
Сергей вздрогнул.
— Пойдем-ка танцевать, — сказал я, встал и потащил ее за руку.
— Ты зачем это делаешь? — спросил я, обнимая ее за талию.
Она усмехнулась.
— Пользуюсь напоследок правом красивой женщины. Скоро я стану такой, что вы все со мной и разговаривать не захотите.
От нее пахло апельсиновым соком, и вся она была румяная, юная, прямо пионервожатая из «Артека», и ей очень не шел этот тон «роковой женщины». Мы затерялись в толкучке танцующих, казалось, что нас никто не видит, казалось, что за нами никто не наблюдает, и мы снова неумолимо сближались.
Крутился перевернутый фужер на проигрывателе, края пластинки были загнуты вверх, как поля шляпы, но всетаки звукосниматель срывал какие-то хриплые странные звуки. Я не мог различить ни мелодии, ни ритма, не разбирал ни слова, но мы все-таки танцевали.
— Успокоилась?
— Да.
— Больше этого не будет?
Я отодвинулся от нее, насколько позволяла толкучка.
— Давай, Катерина, расставим шашки по местам, вернемся к исходной позиции. Этот вариант не получается, все ясно.
— Тебе легко это сделать?
— Ну, конечно. Все это ерунда по сравнению с теми задачами, которые… Точка. Ведь ты сама сказала: у меня есть большое дело, дело моей жизни.
— А у меня есть прекрасная формула: «Но я другому отдана и буду век ему верна». И кроме того, я преподавательница русского языка и литературы.
— Ну вот и прекрасно!
— Обними меня покрепче!
Без конца повторялась эта загадочная пластинка, ее ставили снова и снова, как будто весь зал стремился к разгадке.
— Этот вечер наш, Колька, договорились? А завтра — все. Не каждый день приходят сюда пароходы с апельсинами.
Горит пламя — не чадит.
Надолго ли хватит?
Она меня не щадит,
Тратит меня, тратит…
Я вспомнил тихоголосого певца, спокойного, как астроном. Мне стало легче от этого воспоминания.
Жить не вечно молодым,
Скоро срок догонит,
Неразменным золотым
Покачусь с ладони…
Я построю города, и время утечет. Я сбрею бороду и стану красавцем, а потом заматерелым мужиком, а потом… Есть смысл строить на земле? Есть смысл?
Потемнят меня ветра,
Дождиком окатит.
А она щедра, щедра,
Надолго ли хватит…
А пока мы не знаем печали, не знаем усталости, и по темному узкому берегу летят наши слепящие фары, и наши пузатые самолеты, теряя высоту, садятся на маленькие аэродромы, и в шорохе рассыпающихся льдин, гудя сиренами, идут в Петрово и Талый ледоколы, и вот приходит «Кильдин» и мы с Катей танцуем в наш первый и последний вечер, а что здесь было раньше, при жизни Сталина, помни об этом, помни…
Катя была весела, как будто действительно поверила в эту условность. Она, смеясь, повела меня за руку к нашему столу, и я тоже начал смеяться, и мы очень удивили Сергея.
— Ты не джентльмен, — резко сказал он.
Пришлось встать и с благодарностью раскланяться. Какой уж я джентльмен? Сергей изолировался от нас, ушел в себя, и я, подстраиваясь под Катину игру, перестал его замечать, придвинулся к ней, взял ее за руку.
— Хочешь знать, что это такое?
— Да.
— Если хочешь знать, это вот что. Это душное лето, а я почему-то застрял в городе. Я стою во дворе десятиэтажного дома, увешанного бельем. На зубах у меня хрустит песок, а ветер двигает под ногами стаканчиками изпод мороженого. Мне сорок лет, а тебе семнадцать, ты выходишь из-под арки с первыми каплями дождя.
— Простите, керя, — кто-то тронул меня за плечо.
Я поднял голову — надо мной стоял здоровый парень с пакетом апельсинов в руках. Это был один из дружков Виктора Колтыги, один из партии Айрапета.
— Вечер добрый, — сказал он и протянул пакет Кате, — это вам.
Она растерянно захлопала ресницами.
— Спасибо, но у меня есть. Зачем это?
— Для вашего мужа Айрапета… Нара…
— Нарайровича, — машинально подсказала Катя.
Он поставил пакет на стол.
— Есть такая индукция, что нефть сегодня ударит. Может, в город приедет ваш муж, а ему фрукт нужен, как южному человеку. — Он помялся еще немного возле нас, но Катя молчала, и он пошел к своему столу. Я заметил, что с их стола на нас смотрят. Я увидел, что в Кате все взбаламучено, что в ней гремит сигнал тревоги, что ей нигде нет приюта, и я принял удар на себя. Я снова взял ее руку и сказал:
— Или наоборот, — дожди, дожди, дожди, переходный вальс в дощатом клубе. Я пионер старшего отряда, меня ребята высмеивают за неумение играть в футбол, а ты старшая пионервожатая, ты приглашаешь меня танцевать…
Сергей ударил меня ногой под столом. Я несколько опешил: что тут будешь делать, если человек начинает себя вести таким естественным образом?
В этот момент к нам протолкались с криками и шутками Стасик и Эдька Танака. Они свалили на стол свои апельсины, и Эдик стал жаловаться, что его девушка обманула, не ответила на чувство чемпиона, можешь себе представить, и мало того — танцует здесь на его глазах с другим пареньком, танцует без конца под одну и ту же идиотскую пластинку.
— Понимаешь, я снимаю эту пластинку, а он подходит и снова ставит, я снимаю, а он опять ставит. Я его спрашиваю: нравится, да? А он говорит: слов не могу разобрать. А все остальные кричат: пусть играет, что тебе, жалко, надо же слова разобрать. Дались им эти слова!
— Пейте, ребята, — сказал я, — коктейль «Загадка».
— Роковая загадка, — сказал Стасик, отхлебнув. — Жалею я, ребята, свой организм.
За столом воцарилось веселье. Пришла Эсфирь Наумовна и что-то такое принесла. Эдька и Стаська рассказывали, с какими приключениями они ехали и какой ценой им достались апельсины, а я им рассказывал о своей богатырской схватке с Костюковским. Сергей все доказывал ребятам, что я сволочь, они с ним соглашались и только удивлялись, как он поведет назад свой мотоцикл.
А Катя тихо разговаривала с Эсфирью Наумовной. Я прислушался.
— Он был такой, — говорила Эсфирь Наумовна, — всякие эти танцы-шманцы его не интересовали. Он только книги читал, мой Лева, и не какие-нибудь романы, а всевозможные книги по технике. У него даже девочки не было никогда…
Я не знал, о чем идет речь, но понимал, что не о пустяках. Катя внимательно слушала подвыпившую официантку, она была бледна, и пальцы ее были сжаты, не было сил у меня смотреть на нее, и в это время из толпы танцующих выплыло заросшее черной бородой лицо Айрапета.
Катя вскочила. Ее муж, медленно переставляя ноги, подошел к нам.
— Здравствуй, девочка, — сказал он и на секунду прижался щекой к ее щеке.
— Арик, дружище! — заорал Сергей, тяжело наваливаясь на стол и глядя, как ни странно, на меня.
— Привет, ребята, — весело сказал Айрапет и опустился на стул. — Дайте чего-нибудь выпить.
Я видел, что усталость его тяжела, как гора, что он просто подламывается под своими улыбками.
— Коктейль «Загадка», — сказал я и подвинул ему бокал.
— Что я вам, Угадайка, что ли? — сострил он. — Дайте коньяку.
Сзади медленно, деликатно приближались люди из его партии. У них прямо скулы свело от нетерпения.
— Ну, Арик? — спросила Катя.
— Ни черта! — махнул он рукой. — Сернистая вода. Все напрасно. Завтра встаем на новый маршрут.
Кончился апельсиновый вечер. Будьте уверены, разговоров о нем хватит надолго. А завтра…
Впереди пойдут бульдозеры, за ними тракторы-тягачи потащат оборудование — вышку, станок, трубы… Может быть, вертолет перебросит часть людей, и они займутся расчисткой тайги для буровой площадки. К вечеру люди влезут в спальные мешки и погрузятся в свои мечты. Может быть, Витя Колтыга найдет время полистать журнал «Знание — сила», а уж Базаревич-то наверняка поваляется в снегу, а Кичекьян закроет глаза и услышит гремящий фонтан нефти.
Синоптики предсказывают безветренную погоду.
— Больше верьте этим брехунам, — ворчат на «Зюйде».
Вслед за ледоколом в шорохе размолотого льда пойдет флотилия сейнеров. Ледокол выведет их к теплому течению и даст прощальный гудок. У Геры Ковалева руки как доски, трудно ему держать карандаш.
— Талант ты, Гера. Рубай компот, — скажут ему вечером в кубрике Иван, и Боря, и Валя Костюковский.
Может, кому-нибудь и помогает крем «Янтарь», но только не Люсе Кравченко. Поплывут по ленточному транспортеру кирпичи. Все выше и выше поднимаются этажи. Кран опускает контейнеры прямо в руки девчат. Еще один контейнер, еще один контейнер, еще один этаж, еще один дом, магазин или детские ясли, и скоро вырастет город, и будет в нем памятник Ильичу, и — после работы — Люся со своим законным мужем Витей Колтыгой пойдет по проспекту Комсомола в свою квартиру на четвертом этаже крупноблочного дома. Вот о чем думает Люся.
— Эй, мастер, нос обморозишь! — крикнет Коля Марков задумавшемуся Калчанову, и тот вздрогнет, сбежит вниз по лесам, «прихватывая» подсобников.
— «Евгений Онегин» — образ «лишнего человека», продиктует Катя Пирогова тему нового сочинения.
Кончился апельсиновый вечер.
Завтра все войдет в свою колею, но пока…
Все равно это был лучший вечер в моей жизни. Индукция меня подвела, шут с ней. Я сказал Люсе, что люблю находить, наверное, наврал. Я больше люблю искать.
— Значит, завтра опять уходишь? — спросила она.
— Что ж поделаешь.
— Надолго?
— На пару месяцев.
— Ой!
— Но я буду приезжать иногда. Здесь недалеко.
— Правда?
— Впрочем, лучше не жди. Будет тебе сюрприз. Люська, скажи, ты честная?
— Да, — прошептала она.
Мы вышли из столовой и секунду постояли на крыльце, обнявшись за плечи.
Луна висела высоко над нами в спокойном темном небе. На площади перед столовой «Маяк» толпа, сосредоточенно пыхтя, поедала апельсины. Оранжевые корки падали в голубой снег. Бичам тоже немного досталось.