Подвиг Цотнэ Дадиани и весь рассказ о Кохтиставских заговорщиках изложен в «Картлис цховреба» настолько кратко, что я не смог преодолеть соблазна и весь этот эпизод предпослал предлагаемой читателю книге в качестве эпиграфа.
Смелая попытка грузин отложиться от могущественной и бескрайней монгольской империи имела, конечно, в те времена большой отклик, но письменных документов об этом сохранилось ничтожно мало.
Есть одно свидетельство, одно место в воспоминаниях итальянского миссионера при Кара-Корумском дворе по имени Плано Карпини, между прочим, друга юности святого Франциска Ассизского, да еще один смутный отклик сохранился в армянских летописях. И это все.
Этой красивейшей и благороднейшей страницы грузинской истории никто больше не подтверждает, но никто и не отрицает.
При чтении этого пленительного рассказа из «Картлис цховреба» невольно возникает у писателя желание передать его более широко и подробно, в образах и деталях.
Это желание давно уж овладело и мной. Но почувствовав себя готовым к изложению жизни и подвига Цотнэ, я все же решил ограничить свою задачу и хочу показать героя в минуты самых решительных испытаний его благородства, патриотизма. Этим решением обусловлено то, что основное место в моем рассказе отведено детству и отрочеству Цотнэ, а также той социальной среде, которая сформировала его характер и подготовила будущего героя к самому значительному поступку в его жизни.
Впрочем, такой подход к фактам обусловлен и тем, что в годы возмужания и зрелости Цотнэ жил и общался с людьми, о которых рассказано в моих романах «Лашарела» и «Долгая ночь». «Цотнэ» есть продолжение этих двух романов, то есть последняя часть трилогии «Грузинская хроника тринадцатого века», поэтому я ограничился кратким, к тому же ретроспективным изложением событий, происшедших в юные и зрелые годы героя.
Раздумья над судьбой и подвигом Цотнэ, естественно, заставляли искать причины неудачи Кохтиставского заговора, наталкивали на поиски изменника. Но дело затрудняется тем, что упоминаемые летописцем заговорщики и после Кохтиставского эпизода продолжают действовать на страницах летописи, и летописец Жамтаагмцерели даже намеком не пытается возбудить подозрение к кому-либо из них. Все же, чтобы сделать их жизнь объектом более глубокого и пристрастного наблюдения, я выделил некоторых из них и посвятил им особую новеллу или художественно-исторический очерк-эссе.
У этой книги нет претензий восполнить все пробелы в жизни Цотнэ и в его подвиге, конспективно изложенном безымянным летописцем, условно именуемым некоторыми нашими историками, как «Жамтаагмцерели». Книга не ставит себе целью показать «как все это было в действительности». Наша задача, как это было отмечено выше, более ограничена. И если эта книга отвечает поставленной задаче, то это будет достаточным оправданием моего труда.
«И собрались в эти смутные дни все правители Грузии в Кохтастави. Пришли с запада и востока, херетцы и кахетцы, месхи и торийцы — Эгарслан, Цотнэ Дадиани, Варам Гагели, Куаркуаре, Шота Купри, Торгваи, Торёли-Гамрекели, Саргис Тмо- гвелй, и все говорили: «Что предпринять?»
«Не осталось царя из грузинского рода, чтобы руководил нами и бороться бы нам с монголами. А мы отступились друг от друга и не в силах противостоять монголам. И они притесняют нас зло и гонят нас воевать Аламут. Терпим невзгоды и испытываем всяческие притеснения. Нет больше сил терпеть. Несмотря, на то, что нет у нас царя, надо воссоединиться нам всем и сразиться с татарами!».
Собрались главари Грузии и утвердили войну. Установили место в Картли, где собраться войскам.
Дальние князья Цотнэ Дадиани, Бедиани, человек добрый и одаренный всеми духовными и гражданскими добродетелями, а также рачинский Эристав отправились раньше других снаряжаться, дабы вовремя прибыть с войсками к месту сбора. Татары услышали о собрании грузинских князей в одном месте и выступили под водительством Бичу и Ангура и, прибыв в Кохтастави, застали там всех высокопоставленных людей Грузии. Некому было противостоять татарам, схватили всех и погнали в страну Анийскую в местность, именуемую Ширакаван. И когда предстали они перед нойоном Чормагоном, то спросил он у них: «Что ваше сборище имеет целью, если не отступничество и не измену?» Князья ответили: «Мы собрались не ради отступничества, а для того, чтобы обсудить, как нам лучше собирать и выплачивать дань». А дань именовалась татарами «хараджа».
Не поверил Чормагон князьям, приказал оголить их всех, связать и посадить на площади, на жаре и спрашивать каждый день, зачем собрались они в Кохтастави. И если не признаются и не скажут истину, то угрожал предать смерти всех упомянутых князей. Они же твердили одно: «Для того, чтобы обсудить, как платить подати». И так как не могли убедить в том нойона, то продолжалось это много дней.
Когда приблизилось время, то на условленное место встречи в Ркинисджвари, что расположено между Самцхе и Гадо, явился Цотнэ Дадиани с войском. И узнав, что всех князей-грузин угнали в Аниси, и услышав о злых мучениях всех находящихся там, опечалился безмерно и почел это дело за позор для себя. Отпустив свои войска, он в сопровождении двух человек отправился в Аниси, чтобы положить свою душу, исповедуя завет господа, который гласит: «Нет большей любви, чем положить жизнь свою ради ближнего человека». Был этот человек, Цотнэ, честен, высокой нравственности, знаменит и достоин всяческого восхваления. Пришел он в Самцхе и пришел в Аниси, ибо в городе том были нойоны, а грузинские именитые люди нагие, связанные по рукам, сидели на площади. Когда Цотнэ увидел благородных людей обесчещенными и обреченными на смерть, сошел с коня, разбросал свои одежды, оголился и, связав себя по рукам, сел вместе с благородными людьми. Увидев это, татары поразились и тотчас сообщили нойонам, что «Цотнэ Дадиани прибыл с двумя людьми и, разбросав одежды свои, связанный, сел вместе с грузинами».
Зная хорошо Цотнэ Дадиани, удивились нойоны, позвали князя и спросили о причине странного поведения.
А он отвечал им так: «Мы все собрались в Кохтастави, чтобы обсудить, как нам лучше собирать и выплачивать дань. Это было причиной нашего сбора. Вы же сочли это злодеянием. И вот я пришел, чтобы допросили меня. И если мы содеяли что-либо достойное наказания и смерти, пусть и я умру вместе с ними. Ибо не делали они все ничего другого, чего не делал бы вместе с ними и я. А если спасутся они, и я спасусь с ними». Выслушав Цотнэ, нойоны удивились его благородству и сказали:
«Если род грузинский столь добр и не лжив, то не обвинен будет. Ибо пришел человек из Абхазети, чтобы положить жизнь за ближних своих и тем обрек себя на смерть. Нет лжецов среди них. В силу этого считаем их невиновными и отпускаем их всех».
«Картлис цховреба»
По просторной поляне, по свежескошенной душистой траве мальчик гонялся за светлячками. У него уж много их было в шапке, но хотелось поймать еще одного, а он не давался. Мальчик выбился из сил, да и светлячок уж едва светился, но все же вспархивал опять и перелетал на новое место. Наконец около куста мальчик накрыл ладошкой упрямца, бережно подобрал и опустил в шапку. После этого он помчался к стогу сена, где сидела кормилица, лаская на коленях его сестренку. Кормилица сидела, прислонившись к стогу спиной, а девочка лежала к звездному небу личиком. Когда подбежал брат, она села. Тогда мальчик всех светлячков, что были в шапке, высыпал на голову сестренке, на ее густые темные волосы. Голова девочки заблестела и засияла.
— О, как ты вся засветилась, Тамар! — воскликнула женщина. — Словно звездное небо. Словно царица в славе!
Вспомнив про небо, и женщина и мальчик посмотрели вверх.
— А все же звезд больше, чем моих светлячков. И они ярче...
— Ничего, Тамар сама будет сиять, как звезда. Поверь мне. А звезд, правда, много. Помнишь ли ты стихи, которым я научила тебя? А ну, повтори.
Мальчик одним духом прочитал напевные строки:
— Молодец, помнишь.
— А я которая звездочка, няня?
— Ты? Ты вот та звезда. Как раз она над тобой.
— А сестренка? Где-нибудь рядом?
— Тамар? Да. Ближе всего к тебе. Видишь, светится и горит голубым огнем. Очень яркая звезда у Тамар.
Тишину ночи нарушил громкий квакающий голос лягушки. Тотчас целый лягушечий хор загремел на разные голоса. Повеяло легким, но свежим ветерком, который словно раздул, как угольки, светлячков в волосах девочки. Они засветились ярче. А саму ее сморил сон. Цотнэ еще раз прошептал, глядя в звездное небо:
Бжа диа чкими,
Тута мума чкими,
Хвича-хвича мурицхепи,
Да до джима чкими.
На поляну вышел мальчик лет пятнадцати, сын кормилицы.
— Гугута, помоги мне. Возьми девочку, она спит.
Гугута принял спящую маленькую княжну, бережно устроил на руках, прижав к груди. Кормилица взяла за руку Цотнэ, и все четверо пошли к дворцу, сверкающему огнями...
...Но не поляну со светлячками видит ночью мальчик Цотнэ.
Вот прикованный цепями к высокой скале Кавкасиони дремлет он, опустив голову и смежив веки. Как ни странно, улыбка играет у Цотнэ на губах. Он давно уж привык к цепям. Они врезались в его тело, срослись с ним и стали частью его самого. От них уже нет никакого неудобства. Холодное вначале железо давно нагрелось от теплоты его тела. Теперь от железа исходит тепло, проникает в Цотнэ приятной, сладкой истомой. Да, цепи срослись с телом, проникли в него до костей. Нескончаемая мука превратилась в блаженство, и герой, прикованный к скале Кавкасиони, недоумевает: как же должно исполниться пророчество, как же спадут в конце концов эти цепи, сковывающие его с незапамятных времен, и как же он будет жить без них? Но до этого еще далеко. К тому же наступает четверг, кузнецы опять застучат по наковальне, и цепи, истончившиеся и ослабевшие за неделю, опять восстановятся во всей толщине и крепости.
В небе зашумело, и прикованный приоткрыл глаза.
Первые лучи солнца осветили снежные пики Кавкасиони. По земле движется широкая тень. Она движется, покачиваясь и вздрагивая. Прикованный к скале понимает, что это летит орел. Летит, чтобы терзать его печень. Так присудили боги.
Было время, когда одна мысль об этом орле приводила героя в ужас. Но с тех пор протекли столетия. Сначала осужденный просто свыкся с тем, что орел каждую ночь должен терзать его печень, а потом это терзание, эти муки, как ни странно, превратились в потребность.
И вот вместо того, чтобы ужасаться прилету орла, прикованный к скале жаждет этого прилета. Он предвкушает терзание собственной печени, словно острое наслаждение.
Тень совсем накрыла прикованного, и он снова закрыл глаза.
Орел опустился, вцепился лапами в плечи, отыскал вчерашнюю рану, разодрал ее клювом, углубился и начал высасывать кровь. Цотнэ чувствует, как убывает кровь из его тела, как вместе с кровью убывают и силы, как охватывает его слабость, и он почти теряет сознание.
Но удивительно, что вместо боли его охватывает приятное опьянение. Он будто в дурмане. Это чувство в малолетнем мальчике связывается с воспоминанием об единственном наивысшем блаженстве, и внезапно все изменяется.
Только что он видел себя во сне Амираном, прикованным к скале, а сейчас уже превратился в младенца, прильнувшего к материнской груди. Молоко матери приятным теплом наполняет тело. Ничего не существует для него, кроме груди. Да он и сам превратился как бы в часть ее, и пьянящая влага дурманом переходит из одной плоти в другую.
Мать внезапно пошевелилась.
Маленькому Цотнэ почудилось, что содрогнулась земля. Он проснулся.
Светало.
Мальчик встрепенулся, как птичка, наспех оделся и вылетел из комнаты. Ему хотелось скорее увидеть настоятеля дворцовой церкви.
Пастырь Ивлиан вставал с петухами и каждое утро, по его словам, видел, как, шелестя крыльями, направляется орел к дальним вершинам Кавкасиони терзать прикованного к скале Амирана.
Вот уж несколько лет пастырь Ивлиан увлеченно рассказывает своему ученику, княжичу Цотнэ, о благородстве и человеколюбии прикованного к скале героя и о том, как его нескончаемые мучения оборачиваются блаженством.
— Величайшее счастье, когда горечь страдания превращается в наслаждение, — учит Ивлиан. — Но это происходит тогда, когда человек привыкает к боли и глубоко проникается сознанием, что страдает он для блага родины, ради счастья всего человеческого рода.
Боги обрекли Амирана на мучение только за то, что он принес людям огонь и тем самым всех их чуть было не сравнял с богами.
У каждого человека должен быть свой орел, терзающий его сердце. Этот орел — забота о родине, о народе. Тот, кого не тревожат эти раздумья, не достоин называться человеком.
Так неоднократно говорил своему ученику мудрец Ивлиан. Но тотчас он вспоминал о возрасте Цотнэ и прерывал свои глубокомысленные размышления.
— Несозревшему разуму отрока не понять всего этого, — как бы извиняясь, говорил пастырь. — Но только знай, что и Христос и Амиран терпели муки ради людей. Ты должен последовать их примеру. Ты должен ради своей страны стать самоотверженным и даже сложить голову, если господь сочтет тебя достойным. Если это произойдет, то орел прилетит и к тебе, чтобы терзать, но ты испытаешь блаженство, недоступное для других. Я, княжич, этого не смог, но ты должен, ты обязан стать героем ради родины, ради людей и веры.
По-разному рассказывал пастырь об Амиране наследнику правителя Одиши.
— Видишь вон ту двуглавую вершину? — спрашивал Ивлиан, приставляя одну руку к глазам, а другою указывая на вершину Кавкасиони.
— Вижу, учитель, — кивал годовой Цотнэ и тоже глядел на раздвоенную снежную вершину.
— Говорят, боги приковали Амирана к этой горе. Говорят и такое, что сначала приковали его к железному колу, потом прикрыли сверху горой. Это место недалеко отсюда, Зовется оно Абрскиловой пещерой. Еще и теперь некоторые уверяют, что Амиран прикован к железному колу как раз в этой пещере.
По-разному расцвечивал свои рассказы об Амиране и орле Ивлиан, но всегда они пробуждали в сердце маленького княжича одну и ту же мечту повидать вершину Кавкасиони с прикованным Амираном и пещеру Абрскила. Каждое утро Цотнэ прямо с постели бежал на улицу, чтобы увидеть пролетающего к горам орла, но каждый раз — получалось — вставал он поздно. Голодный орел пролетал над Одиши до восхода солнца, а мальчик просыпался обычно, когда солнце уже било в глаза.
Теперь, проснувшись после чудесного сна раньше обычного, мальчик стремглав бросился искать Ивлиана. Ведь впервые он встал до солнечного восхода.
Пастырь Ивлиан, закончив утреннюю молитву, прогуливался по двору, расчесывая черную, но уже седеющую бороду.
Гугута, как видно, поливал Ивлиану, когда тот умывался, и теперь стоял в сторонке, держа в руках полотенце и кувшин.
Заслышав шаги мальчика, Ивлиан обернулся.
— Доброе утро, княжич. Сегодня ты настоящий герой. Поднялся до солнца.
— Я хочу увидеть, как орел летит терзать Амирана. Где орел?
— Да вот он! — закричал вдруг Гугута. — Это он, — орел Амирана!
Все трое смотрели на небо, вскинув головы. А в небе и правда летел орел. Размахивая огромными крыльями, он точно и не летел, а плыл по небу, подобно сильному кораблю.
— Да, это он. Вот видишь... я тебе говорил... В ту сторону и летит.
Мальчик, не отрывая глаз и не переводя дыханья от удивления и восторга, смотрел на орла.
— Голоден и спешит, — говорил Ивлиан. — Теперь он и правда похож на царя птиц и прекрасен. На обратном же пути он сыт и доволен. Тяжело машет крыльями, будто и летать ему надоело, да и жить опротивело.
Восходящее солнце окрасило орла в красноватый цвет.
Солнечный луч, проникнув через окно, коснулся лица девочки с надутыми от обиды губками. Маленькая, пухлая ручка сжалась в кулачок и потерла глаза. Девочка поглядела на соседнюю кровать у стены и увидела, что на ней никого нет. Между тем она привыкла, как только откроет утром глаза, видеть своего братца Цотнэ. Братец, подняв голову от подушки, улыбается ей, глядит на нее сквозь пальцы, словно прячется за ними, и кричит: «Ку-ку». А сегодня ни братца, ни его голоса. Девочка нахмурила бровки, насупилась, и на глаза ей набежали слезы. Она стала звать няню, но и няня появилась не сразу. Только когда уж девочка села в своей постельке и заревела в голос, в спальню вошла Уду. Она словно засветилась вся при виде девочки — и ее седина, и большие коричневые глаза, и большой чистый лоб.
— Проснулась, моя радость? Откуда слезы в этих глазах? Не жить бы твоей няне на свете!.. — Она обняла рыдающую девочку.
— А Цотнэ где? — спросила Тамар сквозь слезы.
— Княжич нынче рано поднялся.
— Без меня сбежал?
— Куда он мог сбежать?
— Мы собрались сбежать в Тбилиси, к великой царице Тамар. Цотнэ и Гугута хотят вступить в войско царицы и сражаться с врагами Грузии. — Девочка понизила голос. — Давно уж мы собираемся бежать. Каждую. ночь, когда ты думаешь, что мы уже спим, мы только притворяемся спящими. Закрываем глаза и ждем, когда ты выйдешь. А как только ты поцелуешь нас и на цыпочках удалишься, Цотнэ подходит к моей кровати, садится у изголовья, и мы начинаем мечтать.
— А ты-то куда собралась, мой ангел? И ты на войну?
— Нет, я останусь при дворе Тамар, в свите царицы.
— Это вы хорошо придумали. Ну, а со мной что будет? Меня с собой не возьмете?
— Тебя?.. О тебе мы не подумали.
— Как я буду без вас одна? А ну, вставай, дорогая, оденемся и пойдем искать Цотнэ.
— А если он сбежал?
— Догоним и вернем обратно.
— Только не скажем маме.
— Нет, не скажем. — Смеясь, кормилица одевает и целует девочку.
Одевшись, Тамар вылетела из комнаты, точно камешек из пращи, нарушив обычай. Полагалось войти в спальню большой госпожи, пожелать ей доброго утра и поцеловать ее. Вместо этого девочка промчалась по двору и скрылась. Кормилица от нее отстала. Тамар бежала, оглядывая все вокруг. Дворовые уступали ей дорогу, глубоко кланялись и улыбались.
Во дворе Цотнэ не оказалось. Девочка хотела спросить, не видел ли кто-нибудь ее братца, но боялась выдать тайну, а поэтому, не говоря ни слова, пробегала мимо слуг, как сорвавшийся с привязи козленок.
— Тамар! Подожди, я совсем заморилась... — окликала ее няня, но Тамар припускалась еще быстрее. Наконец, обегав почти весь двор и сама утомившись, Тамар в замешательстве остановилась.
— Чертенок ты, а не девочка! Совсем задыхаюсь от этакой прыти. — Запыхавшаяся кормилица, едва переводя дыхание, бледная, опустилась возле Тамар и присела на камень.
— Как же я забыла! Ведь мы собирались бежать на белом коне. Если белый конь в конюшне, то и Цотнэ не уехал!
Конюх вел белого коня княжича. Раздувая ноздри, жеребец гарцевал, будто не касаясь земли ногами.
— Отиа, не видел ли ты княжича Цотнэ? — окликнула кормилица конюха.
— Не видел, госпожа, — ответил конюх, кланяясь. — Доброе утро.
— А я знаю, где он! — воскликнула вдруг Тамар. — Он у пастыря, отца Ивлиана, —девочка схватила кормилицу за руку и повлекла за собой.
— С этим пастырем он и нас всех забыл — только к нему и тянется.
— Это хорошо, дорогая! Счастье, когда отрок любит воспитателя. Научится закону божьему, узнает, что такое добро, что такое зло на этом свете. Наследнику лучше быть образованным и знающим, чтобы управлять государственными делами.
— Отец Ивлиан не закону божьему обучает, а рассказывает греческие и латинские сказки про царей и про войны. Цотнэ потом их мне пересказывает. Не дает спать до полуночи.
— И это надо знать княжичу. Когда он возмужает, будет общаться с князьями и царями. И воевать придется и пройти через многие невзгоды.
Из-за угла церковного здания послышались голоса.
— Что ты говоришь, Гугута! Как же это может быть чтобы все, кто живет на земле, изъяснялись по-грузински! — смеясь, говорил восседавший на треногом стуле Ивлиан.
В тени церкви у стены сидели пастырь Ивлиан, Гугута и княжич. Пастырь держал в руке палку и чертил ею по земле.
— Как различна природа в разных краях земли, так различны народы и языки. У каждого народа свой, непонятный другим язык.
— А как они разговаривают друг с другом? — спросил Гугута.
— Изучают чужие языки. Того, кто знает больше языков, больше и уважают. Вот, княжич Цотнэ ведь знает греческий язык! Научим его персидскому, арабскому, и когда он явится ко двору великой Тамар, то не ударит в грязь лицом. Никто не скажет из просвещенных царей, что у одишского князя необразованный сын.
— А сколько всего языков на свете?
— Много. Сколько народов, столько и языков.
— А народов сколько?
— Кто их сочтет, батоно[6]. Некоторые народы многочисленны, занимают обширные места на земле. Множество людей говорит на этих языках. Но есть и совсем небольшие племена. Я сам их видел. В горах Кавкасиони в некоторых уголках проживают такие народы, что, кроме одной-двух деревень, никто во всем мире и не говорит на их языке.
Ребята глядели на чертеж учителя на земле: два моря, а над ними толстая извилистая линия.
— А морей-то сколько в мире, учитель? И морей много?
— Моря можно по пальцам сосчитать. И два из них прилегают к Грузинскому царству. — Учитель между двух морей нарисовал палкой круг. — Испокон веков наша земля на западе касалась Черного моря. Грузины из века в век прилагали все старания, чтобы и на востоке выйти к Каспийскому морю, расправить крылья меж двух морей. Теперь эта вековая мечта грузим сбывается. Давид Строитель создал могучее Грузинское государство. Обретя силу, грузины упорно продвигаются на восток и на юг. На севере наша естественная граница —хребет Кавкасиони. — Ивлиан второй раз провел палкой по толстой извилистой линии. — На западе — берег моря. Если мы и на востоке дойдем до такого же естественного рубежа, то для дальнейшего расширения своих земель нам остается только юг.
— Черное море принадлежит только нам, грузинам? — опять спросил Гугута.
— Нет. Оно принадлежит и грекам и другим народам.
— Почему оно принадлежит другим? Оно же у наших берегов?
— Так-то так. Но Черное море большое, и мы владеем лишь частью его берега. Раньше наш берег был еще меньше, но венценосная Тамар расширила и усилила свое государство. Грузинская доля береговой линии удлинилась, и теперь наше море достигает Трапезунда и Синопа,
— Это далеко?
— Очень далеко. — Учитель обвел палкой изрядную часть побережья.
— Эти земли населены лазами. У лазов и язык наш, и обычаи наши, но их исконные земли были захвачены корыстолюбивыми греками. Царица царей Тамар отвоевала у греков наше побережье, и теперь на трапезундском престоле восседает родич Багратионов — Комнин.
— А это, второе, море? — спросил Цотнэ, вглядываясь в извивающийся подобно шелковичному червю участок побережья.
— Это море преимущественно принадлежит персам, хотя частью его владеют верные грузинской короне Ширваншахи. Настанет время, это море полностью будет нашим. Персия ослабела, у нее нет больше сил противостоять грузинам. Поэтому так победоносно Мхаргрдзели и твой доблестный отец вторглись в Казвин и Ромгур. Гляди, какой они прошли путь! — Ивлиан длинной линией изобразил на песке путь, пройденный грузинским войском.
— До этих городов гоже очень далеко! Давным-давно уж гонец принес из Хорасана радостную весть о победе, а войска возвратились только неделю тому назад.
Гугута что-то заметил на земле и глазами показал Цотнэ. Мальчик наклонился, осторожно снял с травинки божью коровку и посадил ее себе на ладонь.
Наставник, увидев, что княжич отвлекся, нахмурился и замолк.
— Лети, лети, божья коровка, — запричитал Цотнэ, не сводя глаз с сидящего у него на ладони красивого жучка. — Жить или умереть... или на небо лететь, жить или умереть, или на небо лететь... — Но божья коровка не собиралась ни ползти, ни падать на землю, ни расправлять крылья.
— Вот, оказывается, где они! — раздался голос кормилицы.
Увидев Тамар и кормилицу, княжич просветлел, глаза у него загорелись.
— Давно уж ищем тебя. Где ты пропал? И лица не умывал, и не завтракал...
Цотнэ не слушал кормилицу. Вытянув руку с божьей коровкой на ладони, другой рукой прикрывая находку, чтобы не улетела, Цотнэ подошел к сестре.
Тамар надувшись смотрела в другую сторону.
Цотнэ поцеловал ее в щеку и открыл ладонь:
— Погляди!
Девочка по-прежнему дулась и упорно не хотела оборачиваться к братцу.
— Это твоя! Я для тебя ее подобрал!
— Почему ты меня не разбудил?..
Неизвестно, долго бы продолжала дуться девочка на Цотнэ, но тут раздались на дворе радостные крики: «Едут! Едут!»
Всадник осадил взмыленного коня около самых ворот, спешился и, войдя во двор, громко возгласил:
— Великий князь изволил пожаловать!
Сразу во всех концах двора зашумели, загомонили.
Из кухни, из пекарни, из конюшни выбегали слуги и домочадцы. Поднялся гвалт. Все взволнованно заметались. Кого-то искали, кого-то звали, кого-то куда- то посылали с поручениями.
Супруга князя Натэла вышла на балкон с непокрытой головой, выслушала известие о приближении князя и сейчас же удалилась в покои.
Княгиня была еще молода. Она не ждала столь внезапного возвращения князя и теперь растерялась. Служанки суетились вокруг нее, помогали одеться, спешили причесать, но взволнованная Натэла то и дело оглядывалась на ворота. После долгой разлуки князь не должен застать ее неодетой и неубранной.
Госпожа охорашивала брови и ресницы, гляделась в зеркало, не забывая распорядиться об одежде детей и о порядке встречи князя: кто должен приветствовать, как и где накрыть стол, что подать для утоления жажды с дороги, кого пригласить на пир.
Натэла еще раз оглядела себя в зеркало и удовлетворенная вышла из спальни. Кормилица подвела к ней по-праздничному одетых и аккуратно причесанных детей.
Мать приласкала близнецов, оглядела их одежду, расцеловала и, взяв за руки, двинулась по лестнице.
Конский топот послышался уже совсем близко. В широко растворенные ворота въезжал князь. Слуги бросились к стременам и узде. Шергил спешился и, склонив голову, подошел было под благословение к настоятелю дворцовой церкви, но тут налетели дети, Повисли на руках отца. Они хватались за одежду, путались в ногах.
Шергил взял ребят на руки, те, визжа, прильнули к нему, запыленному с дороги, загорелому великану-отцу. Князь, крепко прижимая детей к себе, ласкаясь лицом и головой, подошел к супруге. Ему хотелось крепко обнять жену, но он сдержался и, поставив детей на ноги, только приложился к ее плечу.
Соскучившийся по близким и домочадцам, он со всеми сердечно здоровался за руку, некоторых обнимал и целовал, раскланивался направо и налево и улыбался.
В тот же день князь и княгиня роздали много милостыни сиротам и вдовам.
Поспешно забивали живность, накрывали пространный стол.
Во время пира князь острил и смеялся, дабы казаться веселым, но все заметили, что веселье князя какое-то принужденное. Да он и сам чувствовал, что происходит с ним что-то неладное. Начала болеть голова, появился жар. Княгиня тотчас же заметила и помутневшие глаза, и раскрасневшееся лицо мужа. Прикоснувшись к нему, она почувствовала, что он весь горит. Князя клонило ко сну. Необъяснимая слабость разлилась по всему телу. Он старался сидеть, возглавляя пир, достойно и прямо, но невольно размяк, сгорбился, то и дело старался сесть поудобнее, тяжело дышал.
Все с тревогой глядели на странное поведение князя, который обычно был душой каждого пиршества и был известен как беспечный и удалой весельчак.
— Не чувствуешь ли ты себя нездоровым? — робко осведомилась княгиня, видя, что князь собирается встать и произнести новый тост.
— Да, мне что-то не по себе. Должно быть, устал в пути.
Шергил улыбнулся жене, но улыбка у него получилась вымученная и жалкая. Кое-как, заплетающимся языком он произнес тост и опорожнил чашу. Тотчас закружилась голова. В глазах затуманилось. Он встал, извинился перед сидящими за столом и ушел в покои, Перепуганная Натэла пошла за ним.
Началась рвота. Бледный и обессилевший князь покрылся холодным потом. Его уложили в постель и позвали врачей. Сначала стали грешить на пищу, думая, что он съел что-нибудь дурное. Два дня лечили его от отравы, но больному не стало легче.
Его беспрерывно тошнило, появилась ломота в костях, прибавилось жару. Кто-то высказал мысль, что князя сглазили. Привели заклинателей.
На коленях, с вервием на шее ползали заклинатели вокруг церкви, молились, но ничего не помогало. На четвертый день по всему телу князя высыпала черная сыпь. Только теперь догадались, какая это болезнь. Запретили Натэле прикасаться к больному, детей в сопровождении кормилицы отправили в Кутаиси, а в столицу послали гонца с известием о болезни.
Венценосная, сердобольная Тамар была крестной матерью маленького Цотнэ. Царицу опечалила весть о болезни ромгурского героя и одного из вернейших трону князей. Она сразу же отправила в Одиши придворного лекаря. Увидев больного, царский лекарь изменился в лице.
— Как раз то, чего я боялся, — сказал он. — Несколько воинов, вернувшихся в Кахетию и в Картли из иранского похода, уже заболели этой болезнью. От нее не помогает ни одно из известных лекарств.
Чтобы не сеять страха, лекарь под большим секретом сообщил княгине, что болезнь эта весьма заразна и что к больному никого нельзя допускать. Но Натэла и без того никому не уступала места у постели князя.
По-прежнему не утихала головная боль. Потом началась резь в глазах. Князь не выносил света и по крайней мере неделю лежал с закрытыми глазами. Обессилев от жара и от боли, потеряв желание сопротивляться болезни, князь лежал, не думая, не разговаривая, не двигаясь. А когда однажды утром попробовал открыть глаза, то ничего не увидел.
— Когда рассветет, лекарь? Как нескончаемо тянется ночь!
— Давно рассвело, князь.
— Почему я ничего не вижу? — В голосе его появилась тревога.
Лекарь склонился к больному и пригляделся.
— Глаза у меня как будто открыты...
— Оба глаза открыты, князь.
— Почему же я ничего не вижу?
В дверях стояла испуганная Натэла.
— Не вижу ни тебя, ни жены... Ничего не вижу... Неужели... Неужели я ослеп?! — Голос князя дрожал, казалось, суровый воин сейчас заплачет.
— Не извольте переживать! Наверное, у вас на время застлало глаза, потом пройдет, — забормотал лекарь, сам не веря в свои слова и испуганно глядя в потерявшие зрение, бессмысленные глаза князя. Князь глухо застонал, укрылся с головою одеялом, и приглушенно зарыдал.
Вскоре жар у больного спал. Он начал постепенно поправляться, и у лекарей появилась надежда на его выздоровление. Но зрение не возвращалось. Лекари по- прежнему обнадеживали больного. Но Шергил уже не верил им. Он понимал, что никогда больше не увидит ни белого света, ни своих близких.
Однажды и Натэла не смогла подняться с постели. Тошнота и головная боль ничего хорошего не предвещали. Княгиня заболела той же болезнью, что и ее муж.
Княжеских детей сопровождала не только кормилица, поехал с ними и Гугута. Вокруг Гелати, где им теперь пришлось жить в имении брата Натэлы, склоны гор покрыты садами и виноградниками. А где нет садов — зеленые поля и холмы, заросшие лесом. Красивые окрестности манили к себе детей. Им не сиделось дома. Но гуляли они везде в сопровождении Гугуты, который ради княжеских детей готов был в огонь и в воду. Никто бы даже и из взрослых не мог быть вернее и преданнее.
Когда мать Гугуты взяли во дворец Дадиани, мальчику было три года. У него народилась сестренка, которая и стала молочной сестрой княжеских близнецов потому что у самой Натэлы молока для двойняшек не хватало. Так и получилось, что Гугута с трех лет рос во дворце. Шергил и Натэла не отделяли своих детей от детей кормилицы, а дети тем более сдружились между собой. Маленькая Тамар и шагу не хотела ступить без Гугуты. Зато и он любил девочку самозабвенно, был для нее и братом, и слугой, и защитником. Он был, правда, всего лишь на три года старше своих друзей, но вполне освоился с ролью покровителя и держался с ними как взрослый.
Теперь, когда ему пришлось сопровождать княжеских детей без их родителей, он вполне сознавал, что княжеская семья оказала ему большое доверие. Он тенью следовал за княжичами, постоянно был начеку.
Деревенский подросток, он знал, где находятся все пещеры и птичьи гнезда. У него всегда в запасе было много сказок, а для всех подходящих случаев он сразу же вспоминал строки Руставели.
— Гугута, расскажи нам сказку! — умоляла его перед сном Тамар. Цотнэ вторил вслед за ней:
— Ту сказку, про жемчужные слезы.
Гугуту не надо было долго просить.
— Было это или не было, но жил певчий дрозд... — заводил он с увлечением и переносил слушателей в далекие сказочные страны, где герои побеждали девятиглавых дэвов, где Нацаркекия выжимал из камня воду, а красавицы летали по небу на коврах.
В день Преображения семья Марушиани отправилась в Гелати. Маленькой Тамар с утра нездоровилось, но она никому не сказала, что у нее болит голова—боялась, что ее не возьмут к обедне, и она не побывает в Гелати. Праздничная обедня затянулась. Девочка утомилась, сильнее прежнего у нее закружилась голова. Помутневшими глазами уставилась она на милостиво смотревшую на нее с потолка богородицу. Изображенная софийскими камушками святая дева странно покачивалась, и вслед за ней беспокойно бегали глаза девочки. Тамар то вся пылала, то ее знобило. Лоб покрылся холодным потом. Испугавшись, что ее здесь стошнит, она, пошатываясь, пошла из храма.
Взрослые не заметили ее ухода. Только верный Гугута, увидев, как с трудом пробиралась малышка между молящимися, последовал за девочкой и нашел ее уже упавшей на землю у входа в храм. Недолго раздумывая, он поднял ее на руки и помчался к дому.
Вся семья Марушйани всполошилась.
Тамар лежала обессилевшая от жара, ослабевшая от тошноты. Она бессмысленно поводила вокруг ничего не видящими глазами и задыхалась, как после бега. Встревоженные дядя и тетка не отходили от больной, испуганно переглядывались и чувствовали безмерный страх перед какой-то большой бедой.
Признаки болезни Тамар в точности совпадали с тем, что было известно о заболевании владетеля Одиши и его супруги. Было отчего перепугаться. Тамар сейчас же отделили от Цотнэ и от других детей. Молебнами пытались умилостивить господа, молили его о выздоровлении невинного младенца.
На четвертый день жар у больной уменьшился.
Все с облегчением вздохнули, подумав, что опасность миновала. Разрешили брату повидаться с больной девочкой.
Как только Цотнэ переступил порог, Тамар замахала руками:
— Не подходи близко, не касайся меня, а то заплачу.
Цотнэ смутился и растерянно остановился.
Тамар, поняв, что неловко выразилась, сказала:
— Я очень по тебе соскучилась, Цотнэ, но все равно близко не подходи. Как бы тебе не заразиться.
Цотнэ засмеялся:
— Ты уже здорова, как же я заражусь? Скоро ты подымешься, и будем вместе бегать.
— Возьмешь меня в Гелати?
— Конечно, возьму, только бы вылечилась.
— Какой, оказывается, красивый Гелатский храм!
В тот день я не успела его хорошенько рассмотреть.
— Сколько было народу! Ты, наверное, не видела, как несли плоды для освящения! Весь двор полон был вина, хлеба и фруктов.
— И виноград был?
— И виноград. В день Преображения его, оказывается, освящают, и потом уже можно есть.
— Вот бы и мне поесть!
— Очень хочется?
— Очень!
— Хочешь принесу?
Тамар поднесла пальчик к губам.
— Т-сс. Я уже попросила Гугуту, и он обещал принести.
Той же ночью у девочки расстроился желудок и опять началась рвота. У изголовья больной нашли несколько виноградных зерен. Стали расспрашивать, но Тамар так и не сказала, кто ей принес виноград.
Прошло три дня. Больной становилось все хуже и хуже. Не зная, как поступить, дядя и тетка сообщили обо всем владетелю Одиши. Еще не прошел испуг, вызванный болезнью Натэлы, когда из Кутаиси пришло известие о болезни Тамар. Как явствовало из письма, а также из рассказа посланца, Тамар занемогла той же болезнью, которая сразила ее родителей.
Охваченная ужасом и отчаянием, Натэла решила, что все они — и супруг, и дочь, и она вместе с ними обречены и надо спасать хотя бы наследника. Она наказала привезти Тамар в Одиши, а Цотнэ немедленно отправить к сестре князя в Сванетию.
Несчастная мать думала, что чем дальше в неприступные места отправит она сына, тем надежнее он укроется от заразной болезни.
Для Тамар оборудовали арбу, устроив в ней постель, и так отправили в Одиши. Цотнэ тем временем умчали в Сванетию. Боясь заразы, близнецам не дали проститься. Только издали помахал братец рукой, а ручонки сестры были слабы даже и для такого прощания. Гугута долго шел за арбой на некотором отдалении. Сердце его болело и печалилось, словно предчувствуя вечную разлуку.
— Если с Тамар что-нибудь случится, я или убью себя, или уйду куда глаза глядят, — прошептал он, прощаясь с Цотнэ.
Ослепший Шергил избежал смерти, выжила и его супруга. Лишиться пришлось самой невинной и любимой — маленькой Тамар. Мать ее еще только выздоравливала и не вставала с постели. Девочку провожал в последний путь горемычный отец. У людей слезы наворачивались на глаза при виде несчастного Шергила, ревущего, словно бык, которого ведут на заклание. Только в том и было утешений, что хоть не видел он своего ангелочка лежащим в гробу.
Находясь в Сванетии, Цотнэ ничего не знал о своих близких. Но душа его была неспокойна. Странно, что он в эти дни совсем не печалился о родителях, но думал только о своей сестричке Тамар. Только о ней он думал и тосковал. Перед его глазами постоянно возникало измученное болезнью лицо несчастной девочки, и Цотнэ каждую минуту молил бога, чтобы тот спас Тамар от смерти.
Цотнэ мучили не только черные мысли, у него болела не только душа. В эти дни томилось все его тело, ныло сердце, больно было дотронуться до кожи, резало глаза при виде света и солнца, Тело Цотнэ как будто знало, что гибнет его другая половина, его повторение в этом мире, он сам, только случайно раздвоившийся в утробе матери.
Не прошло и двух недель после переезда в Сванетию, как из Одиши прибыл гонец. Вестника не подпустили к Цотнэ, не дали ему поговорить с княжичем. Тетка и дядя выслушали его. Но хотя Цотнэ и был далеко от них, все-таки и до его слуха донеслись причитания тетки. В тот день к наследнику князя относились с особой предупредительностью, ласкали, заботились, улыбались. Но трудно было им скрыть, что едва сдерживают слезы жалости.
На следующий день тетка и дядя облачились в траур и объявили Цотнэ, что отправляются в Лечхуми оплакивать внезапно скончавшегося родственника.
У вернувшейся с похорон тетки все лицо было исцарапано, а голос так охрип от воплей и причитаний, что она едва говорила.
Время шло. Цотнэ не призывали в отчий дом. Сердцем отрок чуял, что там случилась какая-то беда. Сам он не мог отправиться в такую даль, а на все его просьбы находили тысячи причин для отсрочек и проволочек. Княжич оставался один на один со своей печалью в суровых и неприступных Сванетских горах. Ничем он не мог никому помочь и день и ночь молился только об одном. Он молил Ленджерскую и Ипарскую иконы, всесильного Квирикэ, чтобы смерть взяла вместо всех его близких одного его, чтобы она отступилась от матери, отца и Тамар, чтобы они остались счастливо жить на земле, а он распрощался бы с этим миром, не взяв собою ни печали, ни радостей.
Через два месяца в Сванетию за княжичем прибыли двоюродные братья князя.
Они ничего не сказали ему о смерти Тамар, но, увидев их, Цотнэ и сам тотчас догадался, что дома произошло несчастье.
Ни разу не улыбнулись они за весь длинный обратный путь. Обычно, въехав на сельскую улицу, двоюродные братья запевали проникновенную мегрельскую песню. Теперь же они ехали, не только без песен, но ни разу даже не заговорили с княжичем.
Шергил и его супруга с малой свитой выехали встречать своего наследника.
Слепой Шергил нетвердо, расслабленно сидел на лошади. Впереди шел конюх Отиа и вел коня.
И родители и свита, все были одеты в траур. Кони накрыты траурными попонами.
Удивленно глядел Цотнэ на печальное шествие. Он хотел спросить, что обозначает этот траур, но боялся произнести даже слово и, онемев, приближался к свите князя. Они остановились невдалеке и спешились.
Рыдая и царапая лицо, подошла мать. Она обняла сына и долго целовала его. Причитая, то и дело упоминала Тамар. Цотнэ старался хоть что-нибудь разобрать и понять.
Бледная, с исцарапанным лицом, изможденная Натэла только отдаленно напоминала прославленную своей красотой, прекрасную женщину, которая два месяца назад встречала из похода своего князя. Наплакавшись, Натэла уступила место Шергилу. Отец долго обшаривал мальчика руками, будто старался убедиться, что действительно обнимает сына. Потом завопил и крепко сжал Цотнэ своими огромными ручищами.
— Почему не я умер, я, принесший вам несчастье и гибель?! Для чего я остался живым, и вы не меня зарыли в землю? Если бы бог судил справедливо, не лежала бы моя Тамар в земле, а мне бы не ходить на этом свете!— Шергил плакал, причитал и бил себя кулаками по голове.
Пораженный всем услышанным, Цотнэ выскользнул из рук великана Шергила, отстранился и пригляделся к отцу: бессмысленный взор незрячих, лишенных бровей и ресниц глаз потряс Цотнэ. Но еще больший ужас тотчас заставил его забыть первое потрясение.
— Не надо мне ни глаз, ни головы! Сама жизнь больше мне не нужна. Что порадует меня после гибели моей Тамар! Убил бы ты меня, судящий всех господь, только не отнимал бы ее у матери...
— Где Тамар? Что с ней? — еле выговорил Цотнэ.
Не увидев ответа в незрячих глазах отца, он кинулся
к матери.
— Где Тамар, мама?
Мать хотела что-то сказать мальчику, но слезы и рыданья не дали ей выговорить ни одного слова.
С плачем и причитаниями зашли в церковный двор. Приблизившись к маленькому холмику возле церкви, Натэла и Шергил опустились на колени, упали на землю и горько зарыдали. Стиснув губы, Цотнэ уставился на маленький могильный холм. Земля на могиле еще не совсем просохла. В изголовье стоял небольшой деревянный крест. Сухими глазами глядел Цотнэ на могилу и не верил, что тут похоронена Тамар. Он не видел ее мертвой в гробу, не был здесь, когда засыпали ее землей, а поэтому и не верил в смерть Тамар, в то, что ее нет и никогда больше не будет.
Плач родителей как-то не доходил до его сознания, не затрагивал сердце. Они кого-то оплакивали. Но этот кто-то не мог быть Тамар. Тамар, веселая и нежная, безмерно любящая и верная брату, наверное, дома, в княжеском дворце ожидает Цотнэ.
Дворец встретил Цотнэ холодный и молчаливый, точно гробница. Веселый шум, смех и песни покинули его.
При виде Цотнэ слуги не могли скрыть слез. Смущенно приветствовали они наследника, принужденно улыбались ему.
Скорбь воцарилась во дворце. Она изменила не только людей. Все изменилось тут, все было объято печалью и трауром.
Княжич не мог привыкнуть и к тому, что напротив его ложа не стояло больше кровати Тамар. По утрам, окинув взором опустевшую комнату, или ночью, разбуженный каким-нибудь сном, он не мог понять, где он, и думал, что находится в чужом доме.
Не слыша щебетания Тамар ни перед сном, ни утром во время пробуждения, он боялся оставаться один и все просил кормилицу, чтобы она поставила кровать Тамар на прежнее место.
— В кровати Тамар гнездилась зараза, ее сожгли, — доложили наследнику.
С этого дня ему постоянно мерещился пылающий огонь, и он не мог спать один.
Удивило мальчика и то, что он не видел во дворце ни кормилицы, ни Гугуты. Ему объяснили и это. После смерти Тамар, мол, кормилицу ничто больше не удерживало здесь, и она возвратилась в дом мужа. Да и тяжело бы было ей жить там, где каждая вещь напоминала о любимице.
— А Гугута тоже ушел с матерью? — спросил Цотнэ.
— Гугута бесследно исчез. Никак не могут понять,
где он. Здоровый и крепкий мальчик, не болел. Сколько ни искали — напрасно.
Цотнэ вспомнил, как однажды, когда Тамар только еще заболела, вернее, когда болезнь ее осложнилась после кисти винограда, принесенного ей, Гугута сказал: «Если случится что-нибудь с Тамар, или убью себя, или уйду куда глаза глядят».
— Может, он уехал куда-нибудь? — спросил Цотнэ.
— Кто его знает. Родители плачут по нем, словно по покойнику, ты же слышал, как говорят в народе: «Что смерть, что чужбина — все равно».
— Говорили и такое — Гугуту обвинили в том, что он принес больной девочке винограда, и разгневанный отец избил его до полусмерти. Избитый Гугута ушел из дому, а после этого его и след простыл.
От горя Цотнэ целый день проплакал у себя в спальне. Под вечер Натэла послала к нему другого паренька, сына домоуправителя, в надежде, что он хоть как-нибудь заменит княжичу Гугуту и развлечет его.
Вата вошел на цыпочках, остановился у дверей и тихонько кашлянул.
Цотнэ раскрыл глаза и удивленно уставился на незнакомого парня.
— Не спишь, княжич? — улыбнулся вошедший. Потом он, подобрав под себя ноги, сел на ковер у постели, раскрыл расшитый кисет и высыпал содержимое на ковер. Разноцветные камешки и невиданные раковины рассыпались по ковру.
— Как красиво! — вырвалось у Цотнэ.
— Если нравятся, пусть будут твоими.
— Моими? — Цотнэ удивленно взглянул на парня.
— Да, твоими, — подтвердил обрадованный Вата.
— Долго собирал? — спросил Цотнэ, не сводя глаз с раковин.
— Долго?.. Нет... Я всего месяц пробыл в Анаклия. До тех пор, пока отца не взяли домоуправителем к великому князю. Знал бы, что тебе они понравятся, еще больше бы собрал. Когда отец возьмет меня снова в Анаклия, я тебе привезу...
Цотнэ не знал, ни где находилась эта Анаклия, ни этого мальчика, ни его отца.
Вата заметил его растерянность.
— Моего отца князь Шергил взял в домоуправители, и я переселился сюда. Мы тут же и живем, позади княжеского дворца. Пойдем к нам?
В знак согласия Цотнэ кивнул головой и вскочил.
— Зовут меня Вата, — болтал сын домоуправителя. — Я все птичьи гнезда знаю.
— Неужели!
— Я и на охоту хожу с отцом. Раньше с дядей Кочоба ходил.
— Кочоба был твоим дядей?
— Да. Братом моего отца. Когда умер домоуправитель Кочоба, князь на его место взял моего отца.
Некоторое время оба молчали.
— В шахматы играешь, княжич?
— Играю. Но не так, чтобы...
— Хочешь, сыграем?
Цотнэ кивнул головой. Но играть им в этот день не пришлось.
Ребята прошли через княжеский двор, поднялись на горку, и перед ними открылся вид на широкое ущелье.
На берегу реки толпился народ. Со всех сторон продолжали сбегаться люди — и стар и млад, женщины и мужчины. До стоявших на холме ребят донеслись звуки какой-то странной музыки. Ребята помчались по спуску. Образовав круг, зеваки напирали друг на друга, пытаясь пробиться вперед, становились на цыпочки. Вата решительно прорвался вперед.
— Княжич! Дорогу княжичу! — кричал он, расталкивая людей.
Люди узнали наследника и, сняв шапки, уступили ему дорогу.
Цотнэ не хотелось беспокоить людей, привлекать к себе их внимание, но Вата, ухватив за руку княжича, тянул его за собой. Они увидели факира, сидевшего с поджатыми ногами. Факир грязным рукавом вытер пот с коричневого лба, обвел глазами зрителей, пристроил дудку к губам и заиграл. При звуках музыки в корзине, стоявшей перед факиром, что-то зашевелилось. Из корзины подняла голову кобра. На мгновение оцепенела, потом опять вздрогнула и, постепенно вытягиваясь, извиваясь, начала подниматься.
Цотнэ, как зачарованный, смотрел на застывшую перед факиром змею, но в то же время он чувствовал и на себе чей-то пристальный взгляд. Он поглядел по сторонам и встретился с глазами девочки, которая стояла у входа в шатер, прислонившись к дереву и скрестив на груди руки. Черные от загара, исцарапанные колени ее блестели. Густые рыжие волосы падали на плечи, голубые глаза лучились.
В груди у Цотнэ заныло. Он не выдержал сияния голубых глаз и смущенно склонил голову, но чувствовал, что глаза девочки продолжают глядеть на него. Цотнэ хотелось взглянуть на девочку, но непонятная робость заставляла его еще ниже наклонять голову и не поднимать глаз от земли. Какое-то незнакомое до тех пор чувство овладело Цотнэ, по телу пробежала приятная дрожь.
Факир перестал играть на флейте. Кобра качнулась раз-другой, извиваясь и покачиваясь, убралась в корзину.
Старик поднял валявшуюся на земле шапку, протянул ее к зрителям и опять опустил на землю. Кто-то бросил в шапку медную монету, и это послужило знаком — со всех сторон дождем посыпались маленькие серебряные и медные монетки.
Цотнэ пошарил по карманам и, не найдя там денег, смущенно опустил руки.
Длинноногая девочка еще раз пронзила взглядом покрасневшего от смущения Цотнэ и ушла в шатер. Немного погодя из шатра выскочила обезьянка. Вышла опять и девочка. Одной рукой она держала веревку, обвязанную вокруг живота обезьянки, а в другой бубен. Обезьянка под звуки бубна начала скакать, пританцовывать и, забавно кривляясь, смело направилась к зрителям. Некоторым она протягивала свою мохнатую лапу, словно для рукопожатия, некоторых хватала за бороду. Раздавался смех. Люди хохотали, отстраняясь от обезьянки, с отвращением вытирали места, которых она коснулась.
Девочка позванивала поднятым вверх бубном, обезьяна прыгала на одной ноге и кувыркалась. Под конец закончив все фокусы и уловки, она выхватила из рук девочки бубен и, протянув его, обошла всех зрителей. Мелкие монеты, звякая, падали в бубен. Те, у кого не было денег, клали яблоко, сласти.
Обезьяна остановилась против Цотнэ и уперла бубен ему в грудь.
Цотнэ, все еще одурманенный взглядом, а теперь и близостью девочки, покраснел больше прежнего. Еще раз он обшарил пустые карманы и, опять не найдя ничего, схватился за золотую цепочку, снял нагрудный крест и бросил его в бубен.
Зеваки, разинув рты, уставились на золотую цепочку и крест, ни за что, ни про что доставшиеся бродягам.
— Что ты делаешь? Как не жалко дарить такую дорогую вещь неизвестно кому! — прошептал Вата и потянулся было за крестом.
Цотнэ схватил его за руку. Вдруг в глазах у него потемнело — девочка приблизилась к нему и поцеловала в Щеку. Точно огнем обожгло и без того пылающее лицо. Он схватился за поцелованное место, а ноги у него подогнулись.
Девочка и обезьяна тем временем обошли весь круг и скрылись в шатре.
Зрители смеялись, делились впечатлениями, понемногу начали расходиться.
Вата, как видно, злился на княжича за его непонятную щедрость.
Но Цотнэ все еще был как в тумане. Мальчики молча пошли вдоль берега. Сзади себя они услышали крик.
Цотнэ обернулся и увидел, что девочка, поцеловавшая его, бежит в их сторону и размахивает руками.
— Нас зовет!
— Что ей надо?
Запыхавшись от бега, девочка приблизилась к ним.
— Почему ты не сказал, как тебя зовут?
— Меня? Цотнэ.
— А меня Аспасия. Я тебе нравлюсь?
Цотнэ застыдился и вновь покраснел. Аспасия рассмеялась.
__ А ты и правда княжеский сын?
— Да.
— Счастливый, — вздохнула Аспасия.
— А ты его дочь? — Цотнэ показал рукой на шатер.
— Нет! Он купил меня на невольничьем рынке. Меня пятилетней похитили разбойники. Мои родители, наверное, были греки — раз дали мне греческое имя. Я тебе нравлюсь, Цотнэ? — смело, с непринужденным смехом спросила Аспасия.
Цотнэ опять зарделся.
— Если нравлюсь, возьми меня с собой.
Цотнэ опустил голову.
— Возьми меня в прислужницы.
— Куда я тебя возьму? — развел руками Цотнэ.
— Во дворец. Буду прислуживать твоей матери. Все буду делать. Только избавь меня от этого факира, — непринужденный смех Аспасии угас. На большие голубые глаза навернулись слезы.
— Как же я тебя избавлю?
— Пусть твой отец купит меня.
— Как это — купит? — удивился Цотнэ.
— Купил же меня факир!
— Я должен спросить отца с матерью...
— Возьми меня, я сама попрошу, сама расскажу о своем несчастье. Они пожалеют меня.
— Нет, ты подожди пока здесь.
— Никто меня не жалеет. Никому я не нужна, — зарыдала вдруг Аспасия и опустилась на землю.
— Не плачь, Аспасия... Успокойся...
— Прочь от меня! У вас у всех не сердца, а камни! бесчеловечные вы все! — Аспасия рыдая бросилась к шатру.
— Видал? Просится в княжеский дом! — злорадствуя, заметил Вата, провожая удалявшуюся Аспасию злым взглядом.
Вечером Натэла зашла в спальню Цотнэ, проведать как обычно сына перед сном, пожелать ему спокойной ночи, перекрестите и поцеловать. Наклонившись, она как бы случайно расстегнула верхние пуговицы на рубашке мальчика.
— Лучше спать с расстегнутым воротом, — ласково сказала она, погладила сына по голове и вдруг спросила: — А куда ты дел крест, да снизойдет на тебя его благодать?
— Крест?.. — растерялся Цотнэ. — Не знаю, кажется, где-то потерял... наверное, цепочка оборвалась.
Мать побледнела, но, промолчав, поцеловала сына и вышла из спальни.
Утром наставник Ивлиан взял Цотнэ в Чкондиди. Весь день они пробыли там. Отстояли обедню, причастились. На другой день осмотрели храм, а в полдень вернулись во дворец.
Под вечер забежал Вата.
— Как жалко, что тебя не было с нами! — восторженно сказал ему Цотнэ. — Какой, оказывается, замечательный храм в Чкондиди!
— Как же мне было ехать, если отец два дня гонялся за беглецами.
— За какими беглецами?
— Разве не знаешь? Цабо, прислужница госпожи, сбежала из дворца.
— Цабо?
— Да, служанка большой госпожи... Это не все! Вместе с ней исчезли драгоценности госпожи.
— Неужели Цабо могла украсть? Не может быть!
— Как же не может быть, если в тот день во дворце никого из посторонних не было. Цабо убрала комнаты, заперла дверь. А теперь и сама она и драгоценности бесследно пропали.
— Куда она могла деться! Цабо сирота! У нее нет ни родителей, ни родственников, ни близких.
— В том-то и дело, что она сбежала с каким-то конюхом.
— С Отиа?
— Да, с конюхом Отиа. — Вата понизил голос. — Вчера мой отец схватил его и бросил в темницу. Сегодня отец его допрашивает. Хочешь, зайдем и тайком поглядим на допрос?
Цотнэ, кивнув головой, согласился.
Вата повел княжича в свой дом. Они спустились по лестнице в нижний этаж, а потом и в подвал. Тут было полутемно и прохладно. Пройдя небольшой коридор, мальчики очутились над круглым залом. В подземелье. Горели свечи, на скамье сидел мужчина с расстегнутым воротом.
— Это мой отец, — шепнул Вата.
Цотнэ пригляделся. Лицо широкоплечего мужчины горело от злобы, он взволнованно крутил усы. Глухим голосом он спросил у человека с засученными рукавами:
— Ну что, не признался?
— Отказывается, не признается.
— Все применил?
— Все. И руки крутил, и щипцами... Стоит на своем.
— Введите его!
Копейщики ввели несчастного и встали по сторонам.
— Лучше признайся. Даром мучаешь себя, да и у нас отнимаешь время. Мы и без тебя все знаем. Но если ты сам скажешь, где припрятал наворованное, князь и его супруга смилостивятся и облегчат наказание.
— Я ничего не знаю.
— Ты же увел Цабо из дворца?
— Я увел.
— Обвенчались?
— Обвенчаться не успели.
— Врешь!
— Не вру, господь тому порукой!
— Значит, Цабо не успела стать твоей женой? Домоправитель скрыл довольную улыбку и вновь жестко обратился к заключенному:
— Скажешь ты или нет, куда вы дели золотой крест?!
— Ни я, ни Цабо того креста не брали, даже не видели. Не знаем, кто его украл.
— То, что крест взяла Цабо, доказано, — решительно отрезал домоправитель. — И то, что ты являешься соучастником, ясно...
— Мы не виновны, ни я, ни Цабо, — Отиа воздел руки к небу.
— Вот выколют тебе глаза, отрубят руки и ноги, тогда скажешь правду, только будет уж поздно, — погрозил кулаком домоправитель.
— И тогда скажу, что Цабо не виновна.
— Если не виновна, где же золотой крест?!
Цотнэ начал смутно о чем-то догадываться, и сердце у него похолодело.
— Не знаю... Ни я, ни Цабо к тому кресту не прикасались.
— На иконе поклянешься?
— И на иконе поклянусь.
— Пытку каленым железом и кипятком вытерпишь?
— Вытерплю. Чем хотите пытайте.
— Каленого железа! —приказал домоправитель.
Слуга откуда-то бегом принес орудие пытки. Он нес в вытянутой руке железный прут, держа его за деревянную рукоятку. Конец прута был добела раскален и слепил глаза.
Палач приблизил железо к Отиа. Тот раскрыл левую ладонь и протянул ее к пруту. Зашипело и задымилось. Конюх вздрогнул и крепко обхватил пальцами уже лежавший на его ладони прут. Он весь напрягся от боли, глаза округлились, но из груди не вырвалось ни крика, ни стона.
— Куда ты дел золотой крест княжича? — услышал Цотнэ, уже как сквозь сон. Голова у него закружилась, в глазах потемнело, и он упал на каменный пол.
— Помогите! — закричал Вата и опустился на колени перед княжичем.
Домоправитель вскочил. Палач отпрянул от несчастного конюха. Забегали стражники, поднялся переполох, который очень скоро переметнулся и во дворец.
Оказывается, что Шергил и Натэла ничего не знали о том, что Цабо и конюх находятся под стражей и подвергаются пыткам.
— Как он посмел применять раскаленное железо! — кричал в ярости князь. — Разве не знает, что царицей Тамар запрещены отсечение конечностей, калеченья и вообще всякие пытки?
— Как он посмел без моего ведома хватать и бросать в темницу мою служанку?! — негодовала и княгиня.
Тут же оказался и священник Ивлиан. Он первый разъяснил, как все получилось на самом деле.
— Я сам, хотел прийти к вам и обо всем рассказать, но колебался, боялся нарушить тайну исповеди. Цабо и Отиа давно уже любят друг друга. Но девка — ваша служанка — приглянулась новому домоправителю. С первого дня он стал к ней приставать и последнее время не давал проходу. Я-то почти не бываю в покоях дворца и не знал бы ничего, но Цабо обо всем рассказывала мне на исповедях. Она говорила, что не хочет впутывать в это дело госпожу, и намеревалась даже покончить самоубийством. Потом они с конюхом решили бежать. Ночью явились ко мне и попросили их обвенчать. Я отказался. Без ведома господ в их собственной церкви! — «Рассветает, — сказал я им, — попросим разрешения, и я вас обвенчаю». Утром домоправитель, узнав, что у княжича пропали крест и цепочка, раздул дело, будто похищены драгоценности. Послал погоню. Беглецов схватили и заключили в темницу. Тогда он стал их пытать... Хоть бы княжич не видел этого. Мог ли невинный отрок, агнец, вынести зрелище пытки раскаленным железом!
Велико было возмущение князя и княгини. Они хотели тотчас покарать своевольца, но болезнь Цотнэ отвлекла их, и они отложили решение судьбы домоправителя.
Между тем Цотнэ пришел в сознание и тут же впал в крепкий, тяжелый сон. Во сне он учащенно дышал и обливался потом. Родителей объял страх. Они подумали, не вернулась ли в дом страшная болезнь, уже поразившая почти всю их семью, но врачи, осмотрев мальчика, как будто не нашли признаков именно той болезни.
Среди всего этого переполоха Вата проговорился кому-то, каким образом исчез крест у княжича. Слух дошел до княгини, княгиня рассказала князю. Убедившись, что Цабо и Отиа ни в чем не виновны, их обвенчали, щедро одарили и разрешили уйти, куда они сами хотят.
Княжич болел еще три дня, временами спал, временами впадал в беспамятство и бредил:
— Не жгите меня, я все скажу! Не надо каленого железа... Я сам скажу... — кричал Цотнэ во сне. Он сбросил одеяло, махал руками и беспокойно метался.
— Цотнэ, сынок, проснись! — уговаривал его стоявший над ним Шергил.
Княжич открыл глаза и бессмысленно огляделся. Лоб его был в испарине. Грудь учащенно поднималась.
Увидев отца, Цотнэ смутился.
— Я не бредил во сне? — спросил он.
— Да, ты что-то говорил, наверное, под впечатлением пытки.
— Что будет с Отиа?
— Ничего с ним не будет. Я его освободил, они поженились с Цабо, мы дали им денег и отпустили.
— Это правда, папа?! Какой ты добрый и мама тоже... Но рука...
— Руке уже не поможешь. Заботой не обойду. Поселю его где-нибудь, устрою. Но жизнь однорукого человека... Пусть грех падет на тех, кто его загубил.
От этих слов сердце Цотнэ замерло. Он закрыл глаза, обливаясь холодным потом.
— Отец, ты вытерпел бы испытание каленым железом? — немного погодя, робко спросил он.
— Наверное вытерпел бы, если бы был уверен в своей правоте, а также если бы знал, что своим признанием погублю соратника или человека.
— Отиа был прав и потому выдержал пытку. Так? Если бы он под пыткой признал себя виновным, то погубил бы близкого человека.
— Так бы оно и было.
— А я бы не выдержал...
— И ты бы выдержал, если бы был прав и верил, что этим спасешь других.
— Мне стало дурно.
— Что поделаешь, сынок. Ты еще отрок. Слаб и неопытен в жизни. Вот возмужаешь, сердце твое окрепнет, не будешь робеть и смело встретишь любое испытание... Жизнь полна испытаний. Мужчина для того и рождается на свет, чтобы одолеть их все. А справиться с испытаниями может только тот муж, который прав и который принимает страдания за родину и веру. Ложь вредна. Неправда проклята богом и людьми. Солгавший наказывается на этом свете, и на том свете не миновать ему ада. — Шергил замолк, а Цотнэ задумался.
Оказывается, ложь ради своего спасения — губительный грех. Ложь Цотнэ чуть не погубила двух человек! Отиа и Цабо спаслись, но ведь конюх остался одноруким. Разве это жизнь! А как теперь жить самому Цотнэ? До смерти он будет нести на себе клеймо своей лжи, потому что она причинила страдания другим людям. Какими глазами будет глядеть теперь Цотнэ на родителей, а тем более на Цабо и Отиа? Как забыть шипение живого мяса на раскаленном железе и запах горелого? Как забыть безумный огонь в глазах у конюха, когда его рука сгорала заживо?
Цотнэ тихонько встал с постели, упал на колени перед распятьем и, воздев к нему руки, начал молиться.
— Господи! Великий боже! Награди несчастного конюха радостью. Не наказывай моих родителей за пытки невинного человека. Обрушь весь гнев на меня. Я солгал, меня и накажи. Моя ложь принесла страдания людям. Боженька, я больше не буду. Клянусь жизнью отца и матери, клянусь душой моей сестренки Тамар никогда в жизни не лгать. Буду говорить только правду. До конца моих дней.
Беззвучно, не произнося ни слова, молился перед господом отрок Цотнэ, но если бы перевести движения его сердца на слова, то они сложились бы в такую молитву. Это был первый осознанный им грех и первая молитва об искуплении этого греха. Постояв еще некоторое время на коленях, Цотнэ тихо лег. Молитва успокоила и облегчила его. Он закрыл глаза и уснул.
Шергил Дадиани был вспыльчив, самолюбив. Он нелегко забывал обиду и наказывал за непочтительное обращение. С детства воспитанный в страхе божьем, он не пропускал церковных служб и не нарушал поста. Но достаточно было ему разгневаться, как он забывал и самого себя, и церковь, и бога.
А такие взрывы были нередки в жизни одишского князя. Чувствуя себя виновным и нагрешившим, он безропотно смирялся с несчастьями, которые считал божьей карой, мужественно терпел, молитвой и постом старался облегчить свою вину. Но если он верил в свою невиновность и приговор всевышнего считал несправедливостью, тогда возмущению не было предела. Не в силах стерпеть эту несправедливость, он не владел собой, терял чувство меры и зачастую доходил до явного богохульства.
Он еще смирился бы с постигшей его после возвращения из дальнего похода болезнью, за которой последовала слепота. Во время войны, в разгар горячего боя меч воина часто не разбирает, кто прав и кто виноват. Одинаково жестоко обрушивается он на правого и неправого. Но война на то и война, чтобы убивать людей, и если ты не убьешь, то убьют тебя. На войне некогда разбираться, рассуждать и проявлять милосердие. Его с тебя никто и не спрашивает.
Но если с первым несчастьем князь смирился кое-как, то смерть невинной, безгрешной Тамар казалась одишскому владетелю непонятной несправедливостью.
Господь ослепил его и тем самым уже наказал. Гибель же невинного ребенка была столь нелепой и ненужной жестокостью, что на это не имел права даже всемогущий бог. Бог был безжалостен и несправедлив. Поэтому возмущению наказанного не было предела. Взбунтовавшийся раб разбил иконы, растоптал их ногами и во всеуслышание отрекся от бога.
Бледная, дрожавшая от страха Натэла глядела на безумие мужа, не смея подать голос, и только беспрерывно крестилась. Решили, что князь сошел с ума. Боясь, что он может сделать что-нибудь с собой, приближенные с разрешения княгини навалились и связали своего господина.
Но владетель Одиши не лишился разума, хотя сумасшествие, быть может, было бы самым легким выходом из такого тяжелого душевного потрясения. Сокрушение икон и поругание святынь не успокоило восставшего против бога владетеля Одиши. Спор с символами не мог смирить его возмущения. Ему хотелось схватиться с самим несправедливым богом и либо умереть, либо доказать побежденному всю бессмыслицу, весь ужас им содеянной несправедливости.
Но бог или был трусом и боялся вступить в единоборство с Шергилом, или уж был настолько велик и могуществен, что не посчитался с вызовом восставшей против него букашки. Или, может быть, он был увлечен в это время наведением порядка в беспредельном мире и не заметил нарушившего порядок отдельного существа, не посчитался с его возмущением и бунтом.
Иконы были разбиты и растоптаны, но бог не отвечал на вызов, ничего больше не случилось с Шергилом и вокруг него, и тогда человеку, не утолившему свой бунтарский порыв, для подавления нечеловеческой душевной боли оставался один выход — убить себя, отделить душу от плоти и прекратить страдания. Самоубийство было бы к тому же высшим проявлением душевного бунта, его верхней точкой, полнейшим изобличением жестокости бога, исходящим от существа, которое прилежно соблюдало все заповеди, а теперь потрясенному бессмысленностью божьей кары, а затем и безразличием бога к человеческой душе, его бесчувствием.
Владетель Одиши под горячую руку мог убить себя, но этого не допустили. Тем самым был отрезан этот единственный путь сведения счетов с несправедливым богом. Слепого не оставляли одного, следили за ним. Человек даже во время сильнейших душевных взрывов остается человеком. У душевных потрясений есть свой логический ход, и когда они достигают высшей точки, сильнейшего накала, как правило, наступает естественный спад. Огонь постепенно утихает, крайнее напряжение слабеет. Время все исцеляет. Все, что во время бури спасается и уцелевает, постепенно возвращается к естественному состоянию и примиряется с тем привычным распорядком жизни, который был и раньше, из которого мощное, внезапное сотрясение на время выбило, короче говоря, бог победил. Шергил не смог покончить с жизнью и продолжал влачить жалкое существование.
Оказалось, что избавиться от жизненного ярма совсем не просто. Не всегда это зависит от желания человека. Рабу, поднявшемуся разбить это ярмо, остается заняться объяснением и толкованием несправедливости судьбы и постепенно вступить на трудный, но единственный путь — путь смирения и примирения с богом.
Мгла, в которую попал Шергил в результате сильного душевного потрясения, оказалась гораздо тягостнее, чем та, которая воцарилась вокруг него после потери зрения. И выбиться из нее, казалось бы, невозможно. Но через эту мглу его повел проводник. Этим проводником оказался настоятель одишской церкви Ивлиан.
Обжегшись на молоке, дуют на воду. Так произошло и с родителями Цотнэ. Простую лихорадку, которая была повсеместна и обычна на Одишской равнине, сочли за новую вспышку той пагубной болезни, которая унесла жизнь Тамар и ослепила Шергила. Впрочем, излишняя осторожность и страх за жизнь сына не осудительны для родителей, у которых остался единственный наследник.
Трое суток Цотнэ нещадно трясло и бросало из жара в холод. Он изошел потом и ослаб. На четвертый день жар спал, и больному полегчало.
Тогда поняли, что это была обыкновенная лихорадка, начали усиленно кормить больного и допустили к нему близких.
Шергил во все дни болезни не выходил из комнаты сына. Он прислушивался к бреду ослабевшего мальчика. Ребенок непонятно и путано, обрывками фраз бредил то о трупе, вынесенном полноводной рекой, то о заговоренной чертями виноградной грозди, то об огне, сжигающем плоть. Князю не удавалось связать воедино отдельные, бессвязные для постороннего слуха слова, и он принимал их за обычный бред, за бессмыслицу. С некоторых пор, а особенно, когда исчезла опасность заразиться загадочной болезнью, пастырь Ивлиан не оставлял Шергила в одиночестве. Они сидели, устроившись в уголке, и не нарушая покоя больного, тихо беседовали.
— Любовь к господу богу — особенная любовь, — слушал Цотнэ, притворяясь спящим и лежа с закрытыми глазами.
— Истинная любовь к господу — это такая любовь, когда человек забывает о себе, не заботится о своем существовании и ниспосланное ему господом добро или зло принимает с одинаковой благодарностью, как обязательное и непреложное. Мы благодарны господу, когда он милостив к нам, когда отводит от нас смерть и болезни, одаривает нас счастьем. Но счастье всегда временно. Его сопровождает несчастье. Избалованные судьбой удачливые люди не помнят о том, что их радость временна и преходяща. Счастье и радость они принимают как должное, если же обрушивается беда, то они почему-то считают это несправедливостью. Но разве это несправедливость, что после дня бывает ночь, а после хорошей погоды дождь и ветер? Иногда этот приговор судьбы бывает бесспорно жестоким и безжалостным. Человек не может примириться с внезапной гибелью невинного малолетнего ребенка. Смысл и глубина такого приговора недоступны для нашего понимания. Нас возмущает смерть невинного младенца, но мы не задумываемся, мы не постигаем того глубокого смысла, который, может быть, заложен в этой жестокости.
Мы не видим оборотной стороны жестокости — вечного добра. Мы сами похожи на нетерпеливых детей. Вместо того, чтобы постепенно постигать мудрость всевышнего, мы спешим, сразу забываем все блага, дарованные нам, отчаиваемся, порицаем и отрекаемся. Поскольку любовь к всевышнему — это забвенье самого себя и полное растворение в божественной сущности, то человек лишь к этому и должен стремиться. Слияния же с божеством человек достигает только ежедневной молитвой и постом, долготерпением и смирением. На этом свете человек обязан безропотно принимать божий суд, подчиняться ему, а не вмешиваться, не пытаться внести поправки в божественный порядок управления миром. Противоборство, отрицание того, чего даже и не понимаешь, никогда не принесет человеку успокоения и удовлетворения. Напротив, склонившись перед богом, покорившись ему, постигнешь высшую справедливость, высшее добро, возвратишь себе равновесие и душевное спокойствие, испытаешь блаженство великой любви и единения с всевышним. Возлюбят бога только люди сильные духом, твердые характером, те люди, для которых вера стала смыслом жизни. Таков был Иов. Ты, верно, помнишь его из Ветхого завета?.. Жил непорочный и праведный человек Иов. Был он счастлив, обладал несметным имуществом. Он глубоко верил в господа и любил его. Никогда он не забывал о всевышнем и никогда не преступал его заповедей. Однажды, когда благополучные дети Иова пировали, а сам Иов приносил жертву господу и возносил молитвы, около всевышнего собрались ангелы. Но тут же появился и дьявол, сатана.
— Вот, смотри, — сказал бог сатане. — Вот праведник Иов. Он любит меня, верит в меня, и ничто не может поколебать его веры.
— Легко любить господа, когда и он любит тебя. Семья его счастлива, здоровье завидно, богатства несметны. Много у него и сыновей, и рабынь, и скота всякого. Если бы ты отобрал у него все это, посмотрел бы я, как он стал тебя любить, — сатана даже захихикал от удовольствия, представив себе заранее возроптавшего Иова.
И решил господь испытать любящего раба своего. Неисчислимые бедствия он послал на Иова, отнял у него богатство, отнял жену, детей. Оборванный, полунагой Иов посыпал пеплом главу, упал на колени и вознес богу хвалу: «Нагим вышел я из чрева матери, нагим и уйду из этого мира. Бог дал, бог и взял. Хвала тебе, господи, да святится имя твое!»
Господь возрадовался твердости Иова и посрамлению сатаны, но дьявол продолжал говорить свое:
— Да, он все потерял, но он здоров. То ли он запоет, если болезни обрушатся на него и плоть его будет изъязвлена.
И решил господь вторично испытать любящего раба своего. Он навлек на Иова страшную болезнь. Все тело его покрылось язвами, струпьями, а в струпьях кишели черви, Иов страдал, но ни разу не вырвалось у него слово упрека по отношению к господу, ни на мгновение не утратил он веры и любви. Он всегда говорил, что божий суд мудр и справедлив, но только не дано нам понять его тайного и великого смысла.
И убедился господь в крепости веры этого человека и явился ему в образе тучи во время бури и сказал, что испытания кончились. Возвратил господь Иову здоровье, наградил детьми и богатством пуще прежнего. Так и тебе надлежит, князь, терпеть ниспосланные небом испытания. Бог дал тебе дочь и бог взял ее. Мы не ведаем, зачем он дал ее тебе, нам не постичь и того, за что он отнял ее у тебя. Молитвой и постом, пожертвованиями монастырям, строительством новых храмов ты должен смягчить разгневанное сердце всевышнего. Ты должен молить господа, чтобы он удостоил и водворил тебя вместе с дочерью в царстве небесном...
— Ты говоришь, бог дал, бог и взял. Уж лучше было бы не давать. Если же дал, справедливо ли отнимать ее? Не ожесточал бы меня, не доводил бы до возроптания и проклятия.
— Мы не в силах понять его мудрости. Отнять волен только тот, кто дал. Для чего он дал и почему отнял, знает только он сам. Он хранит это в тайне от нас. Добрых и невинных он любит больше. Возлюбил он дочь твою и взял к себе. Беспредельно и нескончаемо блаженство ее. Твоя дочь счастлива. Она была ангелом на земле, с ангелами же находится и на небе. Моли господа, чтоб отпустил грехи твои и возвратил дочь твою, как возвратил он Иову его сыновей и дочерей.
— Разве можно возвратить с того света?
— Для бога нет ничего невозможного. Ты должен сеять добро, отринуться ото зла, чистотой помыслов и благочестием ускорить возвращение дочери. Для тебя ведь неведомо, где и как вернется она к тебе. Может быть, она вернется к тебе новой дочерью или славой твоего сына.
— Я хотел покончить с собой. Думал, если убью себя, то последую за Тамар. Но и это оказалось не в моей воле.
— Самоубийством, князь, ты еще больше отягчил бы свои грехи. Еще больше бед навлек бы на свою жену и наследника. Лишился бы этой жизни, не удостоился бы и царства небесного.
— Хочу постричься в монахи. Пойду в какой-нибудь глухой монастырь, куда не достигают мирская суета, зло и мерзость этого света. Неустанным постом и умертвлением плоти буду замаливать грехи. Быть может, господь простит меня.
— Постричься в монахи это ты хорошо придумал князь, но...
— Знаю, что скажешь. Скажешь, что преждевременно, что я еще молод.
— Нет, князь. Чем раньше начинать служение господу, тем лучше. Если бы ты в отрочестве, в возрасте твоего сына вступил в монастырь, для господа это было бы еще приятней, ибо господь больше прислушивается к невинным...
Мальчик чутко вслушивался в каждое слово. Он почувствовал, что последние слова наставника как бы отвечают голосу его сердца, смутно забрезжил ответ на мучительный вопрос, приоткрылся путь, вступив на который, можно обрести покой и отраду. Мальчик затаил дыхание, чтобы не пропустить ни одного слова, но волнение было сильным, затаенное дыхание не удалось задержать, и оно вырвалось шумным вздохом.
— Кажется, сынок простонал, — встрепенулся Шергил, все время прислушивающийся к дыханию мальчика.
— Наверное, видит сон. Сны ребенка чисты и невинны,— шепотом объяснил Ивлиан. — Некоторым праведникам бог является во сне и внушает вступить на путь святости. Счастливый удел избранников! По внушению господа они с детства избирают путь чистоты, покидают дворцы и отвергают беспечную жизнь, дабы заслужить на том свете вечное блаженство и заступничеством своим облегчить нам наши грехи. Счастливы эти отроки. Печаль родителей, вызванная их уходом, скоро сменяется слезами радости, ибо они постигают высокий удел своих детей, отказавшихся от собственного счастья, чтобы молиться о счастье других, заботиться о чужих душах, а иногда, чтобы взойти ради людей на мученический крест и тем самым навсегда утвердиться около бога. Вступить на путь святости никогда не поздно, и в твоем возрасте многие славные и великие люди, выдающиеся правители и воины, шли в монастырь. Но на тебе, князь, лежит иная обязанность. Наследник княжества, будущий его властелин, пока еще отрок. Ему пока нужен заботливый отец и воспитатель, который направил бы его способности и таланты на благо родины. Исполни, князь, этот долг, воспитай для трона великой Тамар и Христовой веры надежного защитника. Когда Цотнэ возмужает и сможет управлять княжеством, ты уйдешь из мира, если захочешь, и посвятишь себя заботам о спасении души.
Пастырь замолчал. Молчал и Шергил, уйдя в свои думы. Потом Ивлиан поглядел в окно.
— Уж полночь минула, — вставая и позевывая заговорил он. — Утомил я тебя, князь, своей болтовней и не дал поспать.
— Твоя беседа, отче, была полезна. Постараюсь сердцем вникнуть в твои наставления, буду соблюдать заветы господа, исполнять свой долг.
Ивлиан осенил князя крестным знамением, дал приложиться к своей руке, удалился.
Князь упал на колени, горячо молился перед сном и уснул с успокоенным сердцем.
Цотнэ, притворившийся спящим, внимательно прислушивался к беседе пастыря и отца. Многое для него было непонятно, но то, что он понял, принесло облегчение его взволнованной душе. Одишский князь думал об очищении от грехов и о вечной жизни, он стремился к встрече со своей маленькой дочерью. Постом и молитвой хотел Шергил Дадиани достичь этой желанной цели. А исполнение этой мечты, как понял Цотнэ, можно было ускорить, уйдя в монахи, удалившись в монастырь. Но свершению этого шага препятствовала забота о воспитании наследника. Если б не было Цотнэ, князь завтра же удалился бы в монастырь, отказавшись от этого бренного мира, от всяческой мирской суеты и обретая путь к вечной жизни. Оказывается, чем раньше праведники или грешники вступают на путь спасения, тем они угоднее богу. Оказывается, некоторые покидают богатство и роскошь, беспечную жизнь и приносят в жертву вере все свои настоящие и будущие жизненные радости, все блага жизни. Они оставляют себе только одну радость — радость смирения, радость душевного покоя, радость общения с богом. Так делают по внушению бога благополучные и счастливые отроки, не успевшие еще сотворить на земле никакого зла. Тем более должен встать на этот путь наследник одишского князя отрок Цотнэ, потому что ложь, пусть и без злого умысла сорвавшаяся с его губ, сделалась причиной чужого несчастья. Оказывается, господь некоторым уже в детстве внушает встать на путь святости. Почему же Цотнэ не может стать одним из них? Почему молитвой и постом не искупить ему свой, пусть и невольный, грех? Ведь он готов положить голову за Христову веру, а если будет на то воля божья, то и понести муки. Господь благ и великодушен, и если Цотнэ искренне покается, если он очистится от грязи и скверны суетного мира, то он не оставит отрока своей милостью, не закроет ему путей к блаженству. Только нужно своевременно сделать этот решительный шаг.
Оказывается, уйти в монастырь и раскаяться в грехе— единственный путь, на котором можно найти спокойствие в этой жизни, освободиться от терзаний совести. Этот шаг будет вдвойне хорош, ибо он и отца освободит от забот по воспитанию сына, развяжет ему руки и даст возможность тоже вступить на путь спасения.
У Цотнэ было слабое здоровье, но развитый и впечатлительный ум. Мысль уйти в монастырь, запавшая ему в сердце, уже не давала покоя ни днем, ни ночью, всюду преследовала его. Постепенно зыбкая мечта, причина раздумий, превратилась в твердое решение. Он расспрашивал отца и священника, где какие есть монастыри, далеко ли они от княжеского дворца, чем прославила себя та или иная обитель.
Пока Шергил Дадиани не ослеп, ему было не до того, чтобы посещать затерянные в неприступных горах монастыри, беседовать с монахами о чудесах и читать их книги. Если не было войны, то время, остающееся от забот о княжестве, отдавалось пирам и охотам. Конечно, случалось, если охота затягивалась дотемна, заночевать в каком-нибудь монастыре. Но наутро, хорошо выспавшись, поблагодарив монахов за ночлег и гостеприимство и богато одарив их, князь бодро садился на коня и опять гонялся за сернами и турами. Его больше увлекали звуки охотничьего рога, лай и тявканье гончих, ему больше нравилось любоваться гордым туром, стоящим на высокой скале, нежели слушать бормотание древних старцев и глядеть на одетых в лохмотья отшельников.
Но, утратив зрение и потеряв дочь, князь приблизился к церкви. Покорившись судьбе и обретя душевное спокойствие в молитве, Шергил обратил свой внутренний взор на церкви и монастыри, богато одаривал их, и скоро это стало основной целью его жизни.
В Одишском княжестве было несметное количество храмов и разного рода монастырей. Большинство из них было разбросано в неприступных горах и ущельях. Сама дорога к ним была Шергилу неведома. Он даже и не слышал о спасающихся там монахах и настоятелях, о чудесах, приписываемых тамошним иконам. Поэтому трудно было удовлетворять любознательность сына, так что, когда Цотнэ спрашивал князя о прошлом какого-нибудь монастыря или о чудотворной иконе, то князь немедленно звал пастыря, обращался с этим вопросом к нему, и вместе с сыном они внимательно слушали рассказы о жизни тех церквей и храмов, где после молитв о благоденствии царя всея Грузии, поминали и князя Одиши, молили господа о счастии его семьи.
Пастырь Ивлиан подробно описывал местоположение каждого монастыря. Он знал не только, каким чудом или святостью какого старца знаменит тот или иной монастырь, но рассказывал и о том, какое языческое капище было там до принятия христианской веры и какому явлению природы поклонялись в те времена жители Одиши.
В тени огромного развесистого ореха сидели князь, его наследник и пастырь Ивлиан. Ивлиан сетовал сам на себя за то, что, отдав так много времени изучению философии в Афинах, Константинополе и Антиохии и службе при дворе, он не смог своевременно отойти от светских дел, в тщетной суете истратил много лет, которые мог бы, живя отшельником, отдать заботам о душе, провести в молитвах.
— Я еще надеюсь, что моя жизнь отринется от тщеты, — тяжко вздохнул Ивлиан. — Пробуду здесь до возмужания княжича, закончу его воспитание и обучение, а затем, с разрешения князя, покину дворец, отыщу далекую укромную обитель и в уединенной келье, предавшись мыслям и заботам о вечности, закончу свое земное существование. Лучше было бы, если б я с детства вступил на этот путь, но всевышний и от старого меня примет искреннюю молитву, простит грехи. И сын индийского царя Иодасаф не был малым ребенком, когда отрекся от трона, отказался от несметных богатств и всех радостей земных ради веры.
— Как это произошло, отче? — оживился Шергил.— Расскажи нам. Эта повесть достойна сердечного внимания твоего ученика и богом наказанного князя.
— Жил в Индостане некий царь в местности, именуемой Болат, и имя ему было Абенес...
Отец и сын слушали затаив дыхание. Лицо пастыря запылало. Глаза засияли душевным огнем, когда он начал повествовать о единственном сыне индийского языческого царя Абенеса.
— Одно только печалило могучего и славного царя— не было у него наследника. Наконец бог внял его мольбам и дал ему сына. Царевича нарекли Иодасафом. Среди прорицателей будущего царского наследника оказался один, который предсказал Иодасафу, что да, он достигнет величия, но только это будет не мирское величие, и что царский сын станет провозвестником для жителей-язычников этого царства истинной веры. Испуганный царь решил помешать исполнению предсказания. Он выстроил наследнику престола отдельный дворец и, дабы защитить его от взаимоотношений с проповедниками, приказал слугам не допускать к наследнику никого постороннего.
Иодасаф рос, и разум его развивался. Все больше и больше ему хотелось побывать за пределами дворца, в котором ему был устроен сущий рай, ибо исполнялось каждое желание его, яства и сладости всегда находились в изобилии, никакие заботы, треволнения, беды и болезни не проникали за золотую завесу.
Но вот однажды он сумел выйти в город. На один только день. И что же он там увидел? Немощи, страдания и саму смерть. Он ничего не знал о смерти, даже понаслышке, так оградил его отец от всего, а теперь он увидел, что человек умирает и превращается в ничто.
— И я так же умру? — спросил Иодасаф.
— И ты так же умрешь, — ответили ему слуги.
Иодасаф вернулся во дворец потрясенным. Мог ли он теперь так же беспечно пользоваться всеми благами, если результат будет один — смерть. И стал он задумываться о жизни и смерти, и проник к нему во дворец бывший приближенный царя, а теперь живущий в изгнании отшельник Балавар, которого изгнали из дворца за то, что принял христианскую веру. И рассказал Балавар Иодасафу о Иисусе Христе, о его смерти, воскресении и о царстве небесном. И уверовал Иодасаф и решил покинуть дворец.
Отец был в отчаянии. Единственный наследник бросает все и уходит в монахи. Он старался соблазнить его новыми удовольствиями, подсылал обольстительнейших женщин, и они соблазняли его, но Иодасаф проявил твердость духа и отверг все соблазны.
Тогда отец отдал Иодасафу полцарства и разрешил управлять им, как тот захочет. Иодасаф мудро управлял народом, обратил всех подданных в истинную христианскую веру, а государство обогатил и усилил.
В конце концов и сам царь Абенес уверовал в Христа, и вся страна полностью стала христианской. После смерти Абенеса Иодасаф решил осуществить свою давнишнюю мечту. Он покинул дворец и вместе со своим наставником Балаваром уединился в пустыне, где начал новую жизнь.
Спустя много лет Иодасаф был признан святым и обрел себе жизнь вечную в царстве небесном наравне с господом богом.
Пастырь Ивлиан с увлечением рассказывал о жизни и о приключениях святого. Описывая хитрости, к которым прибегали прелестницы, чтобы соблазнить царевича, он понижал голос, и на лице его изображалось омерзение. Излагая божественные притчи, он сам испытывал удовольствие, улыбка освещала лицо, как будто сила веры Балавара переходит на него самого. Он начинал возбужденно и убежденно проповедовать. А когда рассказывал о кончине святого, то голос у него задрожал, а на глазах появились слезы.
— Совершил ли царевич какой-нибудь грех? — немного помолчав, спросил Цотнэ.
— Был он безгрешен и невинен, ибо рос в уединенных палатах, в отдалении от мерзостей этой жизни. Поэтому он не знал ни счета времени, ни болезней, ни дурных помыслов.
— А если был бы грешен Иодасаф, простил бы его господь, удостоил бы царства небесного?
— Бог милосерден и великодушен. Покаяние грешника и обращение его на путь истинный радуют господа. Много было язычников, проливавших по неведению христианскую кровь. Потом, когда глаза у них открылись, они искренне каялись в содеянном и святостью своей удостоились вечной жизни.
Цотнэ радовался этим словам. Если господь прислушивается даже к язычникам, проливавшим христианскую кровь, и прощает им содеянное зло, тем более он отпустит невольный грех неразумному отроку.
Князь и княгиня каждый день ходили в храм и всегда брали с собой Цотнэ. Проходя мимо могилки Тамар, Цотнэ часто видел там распростершуюся ничком на траве кормилицу Уду, и каждый раз, когда он видел ее, сердце у отрока замирало, лицо начинало пылать, он отворачивался и старался побыстрее пройти мимо.
С самого начала он ни умом, ни сердцем не мог поверить в смерть сестры, а поэтому холмик земли, который назывался могилой Тамар, не вызывал у мальчика никаких чувств. Для него Тамар оставалась по-прежнему все такой же живой резвуньей, которая пока исчезла куда-то, но вот-вот опять попадется навстречу и они будут вместе играть и бегать.
Но Гугута... О Гугуте Цотнэ вспоминал совсем по-другому. Оживала в сердце затаенная боль, напоминавшая о том, что в исчезновении Гугуты есть доля вины Цотнэ.
И сегодня, едва войдя во двор храма, он тотчас же увидел кормилицу Уду. С заплаканными глазами, с исцарапанным лицом она сидела около могилы и глядела куда-то вдаль. Взгляд ее казался бессмысленным. Но глаза оживились, как только женщина увидела Цотнэ.
— Иди, иди сюда, княжич! Поплачем вместе о твоей сестренке и о твоем молочном брате. Из-за вас обоих пропал Гугута. Иди сюда, поплачем о нем! — женщина раскрыла объятия, будто собралась заключить в них не только Цотнэ, но и весь храм.
Княжич хотел, но не мог сделать и шагу. Он отлично видел, что кормилица раскрыла объятия, чтобы обнять его, но ноги не шли. Он смущенно поник головой и, сам не понимая, что делает и зачем так делает, вдруг сорвался с места и побежал в церковь.
Может, он вспомнил обычай, что если преступник успеет зайти в церковь, то преследователи не имеют права его схватить? Нет, конечно, его бегство было необдуманным, неосознанным. Он отдышался и огляделся вокруг. В пустом храме стояла таинственная тишина. Огоньки нескольких слабо мерцавших свечек тонули в лучах солнца, падавших через окна.
Холод и тишина, царившие в храме, вместо того, чтобы успокоить Цотнэ, еще больше смутили его. Он стоял, прижавшись к стене, и не знал, как поступить.
— Эге-ге-е! — раздался вдруг откуда-то сверху зычный голос. Цотнэ вздрогнул. Поглядев наверх, он под самым куполом увидел художника, лежавшего на спине на подмостках. Живописец держал в руке кисть и покрывал краской одежду нарисованного на потолке святого.
— Кто это там?—спросил художник и, повернувшись, посмотрел вниз.
— Это я, Цотнэ! — прокричал снизу княжич, обратив лицо к куполу и выходя на середину храма.
— Привет княжичу! — поздоровался художник. Теперь он уже сидел на помосте, положив вымазанные красками руки на колени и ласково улыбаясь.
Цотнэ не отрывая глаз смотрел на изображенного в куполе Иисуса Христа. Господь одной рукой благословлял, а в другой держал раскрытую книгу. Большими удивленными, спокойными глазами всепрощающе глядел он сверху, словно с неба, на каждого находящегося в храме. В возбужденном взоре отрока отразились восторг и удивление.
— Поднимись сюда, княжич...
Цотнэ оживился и тотчас забыл все недавнее беспокойство, которое загнало его сюда. В мгновение исчез для него весь мир. Очарованный творческой силой живописца, он вступил на леса.
— Поднимайся поосторожней, неровен час, как бы чего не произошло!
— Поднимаюсь, дядя Макариос.
— Сколько раз надо тебе говорить, что я не Макариос, а Махаробел! — с упреком сказал художник, протягивая руку мальчику, уже достигшему верхнего яруса, и помогая перейти на полку, где стоял сам.
— Я тебе раз уже говорил, что Макариосом назвали меня греки, которым трудно было произносить имя Махаробел. Вот они по-своему и переиначили его. Садись, вот здесь чистый тюфяк. — Мастер подвинулся и уступил место на тюфяке. Поднявшись на леса, Цотнэ очутился под самым изображением господа. Снизу спаситель не казался таким большим. Его голубые одежды сейчас синели еще ярче. Одна рука по сравнению с другой показалась мальчику длиннее. Не подсохшие еще краски слепили своей яркостью. Глаза, которые привлекали снизу его внимание тем, что излучали доброту и спокойствие, оказались необычайно большими.
Краски наложены были так густо, что исчезало впечатление пространства и воздушности, и от недавнего впечатления почти ничего не осталось.
— Дядя Макариос...
— Махаробел, сколько тебя просить!
— Дядя Махаробел! Одна рука у господа длиннее другой?
— Э, да ты заметил! Это заранее так обдумано и рассчитано на то, что смотрят-то издали. Один и тот же предмет виден вблизи так, а издали совсем по-другому. Я этому искусству научился от венецианских мастеров. Разве снизу руки казались тебе разными?
— Нет...
— И не могли показаться. Для такого положения руки как раз нужна лишняя длина. Когда глядишь снизу, расстояние и угол зрения скрывают эту разницу, и руки кажутся одинаковыми. Так же и цвет красок. Одна и та же краска вблизи видна по-другому, а издали по-другому. Расстояние усиливает или ослабляет резкость цвета.
— Какие большие глаза у Христа! Когда я стоял внизу, он ласково смотрел на меня. Я думал, он зовет меня к себе, и поднялся наверх. А теперь он не обращает на меня внимания, будто не видит.
— И это должно быть так. Взор Спасителя также рассчитан на расстояние и высоту. Глаза молящихся обращены к куполу. Господь отсюда должен сразу всех одинаково оделять взором, всем даровать надежду и милость. И мой господь таков. В каком бы углу храма ты ни стоял, он не сводит с тебя глаз. Раньше, когда я был таким же неопытным, как ты, меня тоже поражало, как это Христос смотрит на всех одинаково. Но когда потом, в Константинополе и Антиохии, Иерусалиме и Венеции, я пригляделся к работе тамошних великих мастеров, поработал возле них, послушал их советы, я и сам постиг многие секреты живописи.
— Ты и там рисовал Спасителя, дядя Махаробел?
— И Спасителя, и Богоматерь, и ангелов и чертей.
— Чертей тоже? — поразился Цотнэ.
— И чертей! Без чертей ни в художестве, ни в жизни не обходится. Вообще-то человек одинаково склонен как к добру, так и ко злу. К добру его направляют ангелы, а ко злу склоняют черти. Сатана соблазнил Еву, и с тех пор потомство Адама совершает всевозможные грехи. Где нет ангела, там черту полное приволье.
— А ты видел черта, дядя Махаробел?
— Нет. Живого черта с хвостом и рогами, вот такого, каким его рисуют, не видел. Но на всем своем длинном пути мне приходилось встречаться со многими чертями. Некоторые из них пытались меня совратить и совращали, случалось. Но потом, одумавшись, я отрекался от сатаны, замаливал грехи, получал прощение и, встав на путь истинный, оглядывался назад. Ведь самые сладостные воспоминания в моей жизни связаны с искушениями, в которые вовлекал меня черт. Если б на свете не было черта и соблазнов, жизнь потеряла бы свою привлекательность, лишилась бы удовольствий, стала бы нудной и однообразной. Творец хорошо это знает. Нас, людей, он наделил тем, чего самому ему не хватает. Сам он держится в стороне и свободен от всех соблазнов и мирских искушений. И вот, чтобы восполнить этот недостаток, он породил сатану и приставил его к человеку для соблазнов и искушений, С тех пор как сатана искусил Адама и Еву, их потомки, то есть мы, люди, отведали много горечи. Человек понял, что нельзя поддаваться искушениям, что надо сопротивляться, но оказался слабым, бессильным, ибо борьба с сатаной — это борьба с божьим замыслом. Да и трудно сопротивляться, если в искушениях и соблазнах таятся удовольствия и наслаждения. Кто хоть раз поддался соблазнам, тот никогда уж не забудет их сладость, он будет желать все новых и новых наслаждений. Горек бывает конец, печален итог, ядовитым оказывается плод, преподнесенный сатаной, но сам путь от падения к падению, от удовольствия к удовольствию сладок и привлекателен. Бог не только терпит сатану, но считает необходимым его для мира и жизни. Не зря же черти бессмертны, подобно ангелам.
Черт, конечно, подчиняется богу, но он не был бы чертом, если бы смирился с таким своим положением. Самому богу он повредить не может, но чтобы хоть как-то насолить ему, он соблазнил человека и толкнул его на подражание всевышнему. Он внушил, будто человек сам нисколько не хуже бога, будто он сам может творить, создавать и даже превзойти бога в своих созданиях. Он внушил также, что в своих творениях человек бессмертен, подобно богу.
Как только человек проникается этим сознанием, он пропал. Ему уже нет спасения. То он из безликого камня пытается вытесать живые образы, то при помощи линий и красок тщится создать то, что уже создано богом: людей, зверей, деревья, картины природы, то, сочетая звуки и тона, он надеется достичь небесной гармонии.
Сатане кажется, что тем самым он уязвляет господа, мстит ему, но всемогущему творцу и создателю эти потуги людей кажутся детской игрой и забавой.
У заболевших творческим недугом людей проявляется и еще одна болезнь. В своем вдохновении они стремятся к совершенству, а ведь совершенство доступно только богу. Некоторые художники сознают свое бессилие, и это сознание посещает в первую очередь самых талантливых из талантливых. Сомнения в собственных силах и возможностях постоянно угнетают их, разъедают сердца и души. Неукротимое чувство неудовлетворенности гонит их вперед. Они затрачивают лучшие годы жизни на погоню за недостижимым, на бесконечные поиски несуществующего. Под конец, перед тем, как навеки закрыть глаза, они догадываются, что попытка сравняться с богом была самообманом и что совершенен и бессмертен один только бог. Это — горькая истина, не сладко тому несчастному, который, подобно мне, проникнет в нее и поймет ее.
Цотнэ слушал, но мало что понимал из всего сказанного художником, ибо сказанное превосходило возможности его понимания.
Увлеченный своей работой и своим красноречием, мастер говорил, не считаясь с тем, слушает ли его княжич.
Цотнэ присел на полке, кашлянул, и только после этого Махаробел вспомнил о своем слушателе.
— Садись на тюфяк, княжич... Вон на той стене я изобразил господа, создателя мира сего, — воодушевившись, художник показал рукой на противоположную стену. Там босой бог шел по облакам и одним глазом поглядывал на грешную землю, где черт, обернувшись красивейшей женщиной, явился перед монахом и соблазнял его.
— Видишь, как наблюдает бог за искушением человека? Сердце и разум, плоть и душа человека борются друг с другом. Богу совершенно безразлично, кто победит, плоть или душа, но он смотрит на эти сладостные муки, ибо сам лишен способности переживать их. Поэтому-то и глядит он как будто одним глазом на эту волнующую картину, а у самого на лице играет улыбка, ибо он наслаждается чужими страданиями. Бог одной рукой создавал ангела, другою лепил черта. Он не вправе был наказывать Адама и Еву или же осуждать Каина, так как и то и другое сделано с его ведома. Когда бог создавал сатану, он уже подразумевал неизбежность этих грехов, ибо без воли господней не падет и волосок с головы человека. Все человеческие грехи заранее предопределены. Бог не должен бы осуждать за то, что. им же самим и узаконено. Поэтому я не люблю бога-отца. Зато Иисус Христос — праведный и милостивый. Он принял муки ради избавления людей, осудил зло и порок, сразился с несправедливостью. Спаситель не поступал двулично, он изобличал виновных и указывал им путь к раскаянию. Он объявил войну фарисеям, принял на себя бремя наших грехов и поручился за нас перед господом богом. На всем свете никогда не было учения столь благородного и чистого, человечного и возвышенного. Поэтому я люблю страдальца Иисуса. С юношеских лет я мечтал о создании распятия. Отец мой был священником. Мать была необразованная, но глубоко верующая. С младенчества они внушали мне любовь к Христу, и я искренне поверил в то, что единственная истинная вера это христианская вера. Детство мое было счастливым и беззаботным. Набожные родители только и делали, что внушали, каким я должен стать добрым и милостивым, жалеющим бедняков и сирот, покровителем немощных и беспризорных. Евангелие я знал наизусть.
Я наяву грезил о том, чтобы пострадать за Христову веру. Во сне я видел себя распятым на кресте, Почему-то вместе с детством ушли и те блаженные сны. Потом ни в юности, ни в пору возмужания эти отроческие сны уже не возвращались. Я старался в мечтах восстановить, оживить их, но тщетно... Снился ли тебе, княжич, когда-нибудь Христос? Представлял ли ты себя на его месте распятым на кресте? — неожиданно обратился к Цотнэ художник.
— Христос?.. Нет. Но я видел во сне Амирана.
— О, Амиран был великим героем. Но никто на этом свете не совершил подвига подобного Христову. Геройство Христа не в убийстве кого-либо, не в победе над кем-нибудь, а в самопожертвовании ради спасения людей. Ради избавления их он принял крестные муки.
Создатель мира, бог, холоден к человеческой судьбе, равнодушен. Он знает только наказывать за грехи, созданные им же самим. Он никогда не принимает на себя чужих грехов подобно Христу. Наш заступник и покровитель Христос, поэтому ты должен полюбить Спасителя... Ты же любишь Христа, княжич?
— Верую и люблю, мастер!
— Ну и старайся подражать ему, принять мучения ради других. Никогда не бойся быть распятым ради спасения людей. Постарайся никогда не терять и не забывать эту веру. Потеря веры есть самое большое несчастье для человека. На этом свете необходимо во что-то верить твердо и неколебимо. Свершить великое дело может только тот, кто всем своим существом верит во что-нибудь. Человек должен любить, всем своим существом любить. А какими глазами смотрят другие на его любовь, красивой она кажется им или уродливой, это уже не имеет значения.
Я встречался со многими людьми разной веры. Такова уж была моя судьба. Она провела меня по такому пути, что я рано потерял доверие к людям, я не принял никакой чужой веры, а между тем утратил и свою. Смеяться над чужой верой, оказывается, очень легко. Осуждать других людей за их дела — тоже легко, труднее укрепить свою веру, труднее самому совершить что-нибудь. С тех пор как вера во мне поколебалась, я духовно опустошился. Постепенно я утратил желание к великим свершениям и смелость, необходимую для этого. Как я мечтал написать такое распятие Христа, чтобы самому испытать при этом и горечь страданий и блаженство мук. Но главное, мне хотелось заставить переживать все это и тех, кто смотрел бы на мою живопись. Но с утратой веры пропало все. Угас мой художнический огонь. Мне не только не удалось мое распятие, но я уже и не посмел поднять на него свою кисть. Отроческие сны покинули меня, и Христос перестал являться ко мне. Я по-прежнему любил Спасителя, но только силой разума, а не первоначальной любовью. Если силе разума не сопутствует искренность, то художник не сможет создать что-нибудь великое и значительное. Духовный лицемер, я начал опасаться осуществления своей мечты. Я рисовал Христа, но не распятого на кресте, а в других видах. Зато начал выискивать противоречия в учении о самом господе-боге и обнаружил их. Да, часто бог противоречит самому себе. Вместо того, чтобы защищать свое создание — человека, он подсылает к нему сатану. Вместо того, чтобы простить жертву, совращенную сатаной, бог жестоко карает ее и еще больше отдаляет от себя. Вот потому и кажется мне бог двуличным и лицемерным, поэтому в своей живописи я сделал его похожим на одного из наших...
Будто опомнившись, Махаробел прикусил язык и испуганно поглядел на княжича.
Цотнэ внимал ему, раскрыв рот.
— Глупости болтаю, надоедаю тебе,—сказал, махнув рукой, художник. — Ты же еще несведущий отрок и всего этого не поймешь. Да и не нужно это тебе, княжич. Дам совет — никогда не пытайся разбираться во взаимоотношениях бога и людей. До добра это не доведет. Только утратишь понапрасну душевное спокойствие. Верь в бога, как учит тебя твой наставник, и не старайся разобраться, что там хорошего, а что плохого.
— На кого ты сделал похожим своего бога? Что ты сказал, дядя Махаробел?
Художник смутился. Ясно было, что княжич находится под впечатлением слов, которые неосторожно сорвались у Махаробела с языка. Махаробел испуганно огляделся вокруг, и на лице его появилась принужденная улыбка.
— О чем ты, княжич, кто на кого похож? Никто ни на кого не похож! — Махаробел за беззаботным выражением лица пытался скрыть внутреннее волнение.
— А другого храма ты не расписывал в нашей стране?
У художника немного отлегло от сердца.
— Как же! Возвратившись на родину, я расписал один храм. Пока сооружали этот, я не сидел без дела! Князь повез меня в горы и поручил расписать один затерянный в неприступных горах монастырь. Времени у меня было много, я чувствовал себя в полной силе, истосковался по работе. Я писал увлеченно, и получилось хорошо, но, к сожалению, монастырь расположен в заброшенной местности. Для кого я создавал лучшее свое творение, я и сам не знаю. Зрителей и ценителей у него не будет. Настоятель монастыря, бывший князь и бывший царский визирь Вардан знает цену живописи, но...
— Это какой Вардан? Не мой ли дядя?..
Махаробел опять прикусил язык, но переиначивать сказанное было уже поздно.
— Да, твой дядя, царский визирь. Никто из одишцев не удостоился такой великой чести, никто не был вознесен столь высоко. Царица царей царица Тамар за верную службу в свое время высоко вознесла и усилила Вардана Дадиани. Она даже пожаловала ему поместья в Армении, а также неприступную Каицонскую крепость. Но потом, когда князь дважды изменил ей, сделался приверженцем Георгия русского и потерпел поражение, верные Тамар приближенные требовали жестоко наказать поверженного вельможу. Но мудрая, сердобольная Тамар пожалела бывшего визиря, не обрекла на изгнание или смерть, пощадила его. Вардан взмолился и попросил у царицы разрешения постричься в монахи. Тамар вняла его мольбам и разрешила принять постриг в монастыре, заброшенном в неприступном ущелье, княжество же Одишское передала младшему брату, твоему отцу.
— Далеко ли расположен монастырь моего дяди Вардана?
— Отсюда не так уж и далеко. Только туда нет дорог. Надо пробираться по горным тропам, по лесу, среди утесов и скал. Трудно добираться, но зато попадешь в истинный рай. Красивее места не сыскать в целом свете. Ущелье все заросло самшитовыми и тиссовыми лесами, а где сливаются две реки, есть небольшой островок, а на нем райский сад. Посреди острова вздымаются скалы, а в скалах вырублены кельи монастыря. С каким великим искусством вырублены! Есть там церкви и часовенки, залы и уединенные кельи, зернохранилища и винные погреба. Пещер столько, что можно в них заблудиться. В глубине скал бьют прозрачные родники. Вода скапливается в бассейнах. В кельях отшельников, конечно, тесно и темно, но в главном храме обилие света и чувствуется солнечный жар. Я сам с удивлением глядел на выдолбленные в скале, поднимающиеся ввысь своды. Я внимательно вглядывался, чтобы найти те хитроумные отверстия, через которые благодаря искусным строителям проникает в пещеру солнечный свет. Эти пещеры — чудо, но самое большое чудо монастыря его настоятель. Он уже пожилой человек, этот монах, бывший некогда первым человеком при царском дворе. Бывший визирь, царский министр, а теперь монах. Он много повидал на своем веку, побывал на самом верху жизни, все познал, и человеческие добродетели и пороки. Его теперь ничто не удивляет — ни чья-нибудь мирская слава, ни чье-нибудь падение и унижение, он знает, что за взлетом следует падение, за славой — унижение и что все это есть — суета сует. На все вокруг смотрит он с одинаковой снисходительной улыбкой и даже с усмешкой, точь-в-точь как и написанный мною бог-отец.
Махаробел почувствовал, что опять сказал лишнее и, чтобы скрыть свое замешательство, энергично окунул кисть в краску и лег на спину. Густо наложив краску в двух или трех местах, он немного пришел в себя и, лежа на спине, продолжал:
— Глупости я болтаю. Ты не все слушай. И все за правду не принимай. Я иногда и пошучу. Что поделаешь, постарел я. Стараюсь шуткой облегчить бремя старости.
Усталость и сон одолели Цотнэ. Нескончаемые и наполовину непонятные рассуждения художника утомили отрока. Он присел на разостланный тюфяк, потом посмотрел на Махаробела сонными глазами и спросил:
— Можно, я прилягу?
— Конечно, если желаешь! Только не осуди меня за бедность постели. Знаю, недостойна она...
Цотнэ уже не слышал его. Он положил голову на маленькую подушку и уснул.
— Подобные мне бродячие художники не особенно заботятся о мягкой постели. Тюфяк-то у меня есть, потому что трудно лежать на голых досках, когда рисуешь лежа на спине...
Махаробел поглядел в сторону княжича и замолчал. Он осторожно поднялся, снял висевшую на гвозде бурку и укрыл ребенка.
Цотнэ видел сон. Будто сидит он на царском троне, а на голове у него золотая корона. В зале раздаются приятные звуки музыки, под которую танцуют красивые девы. Слуги разносят различные кушанья и напитки. Поднося Цотнэ первому, они становятся на колени, Цотнэ равнодушно смотрит на поднесенные яства, отщипывает кусочек и нехотя отпивает глоток шербета. Дворец залит светом. Жара. Воздух понемногу накаляется, все труднее дышать. Отяжелела одежда, расшитая золотом и драгоценными камнями. Цотнэ сгибается под тяжестью одежды и чувствует, как она жжет его тело. Золотой венец раскалился и непомерно потяжелел. Будто бьют по голове молотком. В висках учащенно стучит, череп готов взорваться. Цотнэ собирается снять венец, но не может притронуться рукой к раскаленному золоту. Он оглядывается и взглядом просит помощи у близких. Но все завидуют его счастью. Кто может подумать, что ему трудно? Присутствующие с восторгом смотрят на него. В их взглядах совсем нет ни жалости, ни сочувствия. Наоборот, чем больше раскаляется венец, чем душнее становится горячий воздух, тем веселее и с большей завистью глядят люди на восседающего на троне венценосца, словно огонь приносит Цотнэ не мучения, а отраду и невиданное блаженство.
Внезапно мощные звуки музыки потрясли зал. Стар и млад смешались в головокружительном хороводе, в безумном танце. Все перепуталось.
— Цотнэ! Цотнэ! — кричит кто-то на ухо.
Цотнэ оборачивается, но никого не видит.
— Цотнэ, покинь царский трон, дворец и следуй за мной. Освободись от золотых оков.
Цотнэ встал. Невидимый коснулся его руки, пошел вперед, и Цотнэ последовал за ним. Они молча миновали все залы, вышли из дворца и прошли через крепостные ворота. Через некоторое время Цотнэ почувствовал, что он очутился в чистом поле и что он один. Он бесцельно заметался, не зная, как поступить, и пошел наугад через пустынное поле.
Долго ли, коротко ли он шел, но приблизился к огромной скале. Из-под скалы бил холодный ключ. Только Цотнэ склонился, чтобы испить воды, как кто-то потянул его за полу одежды. Цотнэ оглядывается и видит, что его окружает толпа оборванных и нищих. Прикрывая лохмотьями замерзшие тела, дрожа от холода, они галдят на непонятном языке и тянутся к одежде Цотнэ. Тела их покрыты язвами, но Цотнэ они почему-то не противны. У него нет ни малейшего желания удалиться, отстраниться от них. Изъязвленными руками нищие хватаются за драгоценную одежду Цотнэ и срывают ее, но не надевают на себя, а сворачивают в узел, крепко связывают и бросают в пропасть. Потом они сорвали золотой венец с головы Цотнэ и пустили его по склону, как игрушечный обруч. Припрыгивая и галдя, они погнались за ним.
Цотнэ испытал неизъяснимое облегчение. Он глубоко и свободно вздохнул. Голова перестала болеть. Удручающий жар исчез. Голове, рукам, всей коже стало прохладно. Он почувствовал такую легкость, что, кажется, взмахнув руками, мог бы взлететь.
Он приник к ключевой воде. Напился и поднял голову. В скале были выбиты ступени, они вели вверх к пещере. Вокруг зеленела трава, а камни были покрыты зеленым мхом. По ступеням в ослепительных белых одеждах медленно спустился Христос. Он смотрел на Цотнэ спокойными, излучающими доброту глазами. Протянул руку и произнес:
— Встань и следуй за мной. Знай, тебя ждут такие же муки, какие достались мне. Приготовься. Но не бойся их. Страдания ради близких своих — блаженство и наслаждение.
— Как же я могу, недостойный... — заикнулся было Цотнэ.
— Возлюбишь близких и родину. За них пойдешь на крестные муки. Говорю тебе: встань и следуй за мной.
Вдруг слеза сорвалась со щеки Спасителя и капнула на Цотнэ. Он вздрогнул, проснулся. Над мальчиком наклонился Махаробел Кобалиа, живописец, это с его кисти упала на спящего тяжелая красная капля краски.
— Хорошо, что ты проснулся, княжич. Во сне ты очень метался и даже стонал. Но я все равно не хотел тебя будить. Теперь вставай, князь ищет тебя.
Цотнэ протер глаза. Легкость, пришедшая к нему во сне, не покинула и наяву. Хотелось обнять и расцеловать весь свет. Он бросился к мастеру и, порывисто обняв его, прошептал:
— Спасибо, спасибо, спасибо.
— За что это ты благодаришь меня, княжич? — пожал плечами художник, провожая глазами мальчика, спускающегося с лесов.
Цотнэ не видел сестру в гробу, не оплакивал ее, не присутствовал на похоронах, а поэтому никак не мог примириться с ее смертью. Тамар в его представлении была жива, и он ждал ее появления. Но время шло, а Тамар не приходила и к себе не звала. Зато во сне он был все время с Тамар. То, что наяву оставалось неосуществимой мечтой, вдвойне восполнялось во сне.
Только он клал голову на подушку и им овладевал сон, как являлась Тамар и продолжалась та жизнь, которую наяву прервали ангелы. Смерть была бессильна уничтожить мысли и мечты, сны и грезы тех, кто живет, кто существует. Она не могла ни воспрепятствовать им, ни пресечь, ни наложить на них запрета.
Вторая жизнь Тамар, призрачная жизнь в сновидениях и мечтах, была связана с жизнью самого Цотнэ, это была вторая жизнь его плоти и души, недоступная и неприкосновенная для смерти.
Каждая клетка близнеца, только зародившись, уже была создана для совместной жизни, и оставшийся в одиночестве Цотнэ даже не представлял себе жизнь по-иному, не мог по-иному настроить свою плоть и душу. Поэтому сон стал единственным убежищем Цотнэ. В сновидениях и грезах раненный судьбой отрок восполнял то, что незаслуженно было отнято у него роком.
Эта призрачная жизнь длилась столь долго и стала такой повседневной, что Цотнэ уже не знал, какая из жизней была действительностью —та, исполненная скорби и слез жизнь без Тамар, с которой трудно было свыкнуться, или озаренная радостью и исполненная надежд грёза, — жизнь бок о бок с Тамар. Он настолько привык находиться во сне, в сновидениях, вместе с Тамар, беседовать с ней, что в конце концов она и наяву стала являться к нему. Тамар безмолвно возникала перед близнецом и безгласно с ним беседовала. По вечерам, когда Цотнэ готовился ко сну, заканчивая молитву, он вызывал ее в своем воображении и подробно рассказывал все свои дневные приключения.
— Оказывается, ты меня совсем не любила, иначе не покинула бы в одиночестве. Ты говорила, что без меня никуда не уйдешь, а сама ушла с ангелами. Если ты не пожалела меня и маму, хоть из сострадания не покинула бы незрячего отца. Если б ты знала, как он жалок! Он винит себя в твоем уходе, и жизнь ему опостылела. Я все время опасаюсь, чтоб он что-нибудь не сотворил над собой, не отхожу от него ни на шаг, одного никуда не отпускаю. Однажды я едва подоспел — он уже собирался просунуть голову в петлю. В другой раз мама нашла у него тайно приобретенный у кого-то яд. Да, отцу все опостылело, но в моем присутствии он преображается, и порой мне кажется, что этот слепой человек видит, но видит только меня. Он обучил меня стрельбе из лука и владению мечом, и теперь я могу сражаться даже с самыми опытными бойцами. А какие он мне истории рассказывает! Я наизусть помню все великие сражения войск Тамар, когда и где ранили отца, чем и в каком бою он отличился. Он рассказывает обо всем этом с таким увлечением, — будто о сказочном герое. Он сетует о своем померкшем для его незрячих глаз рыцарстве и постоянно внушает мне, чтоб я поскорее удостоился предстать перед царицей Тамар и занял место отца в его победном войске. Мне жаль маму, которую я совсем забросил, находясь неотступно с отцом, я не могу уделять ей внимания, а она то оплакивает тебя, то горюет о несчастье отца. Но, ты же знаешь, какая она несгибаемая женщина! Она редко плачет на виду и постоянно ободряет нас. Отец ослеп, и с тех пор все заботы о семье и княжестве легли на ее плечи. Она за все в ответе и дома, и вне дома, и перед друзьями, и перед врагами. Ей трудно, но что поделаешь?! Если б хоть ты была у нее помощницей и опорой! Лаской бы облегчила ей ношу.
Недавно я рассказывал тебе о художнике, расписывающем наш храм. Рассказал и то, как, к уснувшему, явился ко мне Христос и призывал последовать его пути.
Приключений художника я не знал. Сегодня он сам рассказал о них, а я хочу поведать тебе. Махаробел Кобалиа происхождением из Цаленджиха. В детстве осиротевшего, его воспитал наш дед, а потом он начал учиться в Афинах, у греческих художников, и последовал за ними в Константинополь. Грузинское имя Махаробел он сменил на Макариоса. Опекающий его учитель умер, и он остался не только продолжателем ремесла, но и единственным наследником мастера. Еще при жизни учителя имя Кобалиа стало известно повсюду, его приглашали расписывать храмы и дворцы. Махаробел любил путешествия и скитания. Он обошел Иерусалим, Антиохию и Александрию, везде оставив следы своей кисти, испытал много злоключений. Привыкнув широко жить, он растратил и то, что заработал собственным трудом, и то, что оставил ему учитель.
Устав от жизни, он обратил свой взор к давно покинутой родине. Отец наш Шергил разыскивал живописца, чтобы расписать храм. Получив письмо от Макариоса, он расспросил знатоков и, услышав ото всех похвалу художнику, недолго думая, послал за ним человека. Вернувшись, Кобалиа в первую очередь отыскал развалины своего дома. Проливая слезы, он пожелал восстановить отцовский очаг, вновь стал называться Махаробелом и на развалинах отчего дома начал строить небольшую оду. Наш храм еще не был перекрыт, и отец направил Махаробелу в монастырь дяди Вардана. Там художник расписывал пещеры и обители. За это время закончилось перекрытие нашего храма, и Кобалиа явился к отцу. По поручению господина он приступил к росписи купола и сводов храма рассказами из Ветхого и Нового заветов, а теперь, на остальных стенах, пишет наши портреты — князя, нашей матери и мой. Отец способен часами сидеть без движения и рисовать его нетрудно, зато ни мама, поглощенная семейными заботами, ни я не могли уделить художнику достаточно времени, постоянно принуждали его прерывать работу. Признаюсь тебе, что подолгу стоять неподвижно очень скучно и утомительно. Ни учение, ни игра в мяч не утомляли меня так. Стою, празднично разодетый, с устремленным ввысь взором и протянув в сторону руки, готовые отвалиться от усталости. Ни садиться, ни двигаться нельзя! Хочется убежать, но жалко Махаробела: «Еще чуточку, княжич! Еще немножко, и скоро я отпущу тебя!» — умоляет он. Я стесняюсь, не хочу обижать такого человека, покоряюсь и стою, как наказанный, окаменев. Сам мастер тоже сожалеет, что так долго задерживает меня. Когда он не увлечен работой и, глубоко задумавшись, не занят своими мыслями, он шутит со мной, рассказывает смешные истории, не щадя ни бога, ни людей. Видно, сам он не очень-то верующий и бога не опасается; иногда так насмешливо о нем говорит, отпускает такие шуточки, что вдруг замирает, испугавшись, не подслушивает ли кто.
Ему трудно было нарисовать тебя. Ты же не здесь, и он тебя не видит. Не осталось и твоего изображения, чтобы срисовать с него. Мама и папа сообразили, что раз мы с тобой близнецы и похожи как две капли воды, то разница между нами только в одежде. И говорят ему: «Вместо Тамар нарисуй Цотнэ, только одень его в платье девочки и добавь еще завитые локоны». Мама, плача и рыдая, вынесла твое платье, но я сильно вырос, и оно мне оказалось не впору. Махаробел рисует мое лицо, а когда закончит, вместо моей одежды оденет меня в девичье платье. Это, пожалуй, нелегкое дело, но Махаробел такой искусный художник, что сможет сделать и невозможное. Только мне невмоготу. Едва выстоял, когда он рисовал меня, а теперь надо стоять без движения и за тебя. Но отцу и этого мало. Он приказал на противоположной стороне изобразить, как тебя уносят ангелы.
Все время мы думаем о тебе... Однако я утомил тебя разговорами. Да, чуть не забыл: отец собирается постричься в монахи, а потом уйдет из мира и вступит в какой-нибудь уединенный монастырь, куда не будут доноситься мирской шум и суета. Поделившись со мной своей тайной, он взял с меня слово не говорить ничего матери.
Отец не знает того, что я опережу его, а этим ускорится и его постриг в монахи.
Это мое решение известно только тебе. Теперь я подыскиваю подходящее время и жду случая, чтобы исполнить задуманное, последовать гласу господню и тем самым открыть отцу путь к служению господу.
Рано задумавшись над своей судьбой и будущим, Цотнэ стал уединяться, был задумчив. Он избегал игр с ровесниками, большую часть времени проводил около Ивлиана в изучении истории и закона божьего, астрономии, математики.
После занятий устремлялся к слепому отцу. В опостылевшей для Шергила жизни маленький княжич заменил утраченное зрение. Цотнэ водил слепого отца в сады виноградники, по сельским дорогам. Князь был еще сильным мужчиной. Он мог бы одним ударом меча отрубить голову бычку, а руками согнуть или разогнуть подкову. Но с потерей зрения утратилась жизнерадостность. Князь замкнулся. Вместо того, чтобы радоваться жизни, он жил в ожидании смерти. Весь мир для Шергила превратился в темную, непроглядную ночь. Он бесплодно слонялся в этой ночи, мечтая, споткнувшись о что-нибудь, расшибить себе голову или свалиться в пропасть. В воцарившейся вокруг слепца темноте единственным лучом был Цотнэ. Только им он и дышал, лишь в нем видел смысл жизни. В воспитание княжича вкладывал он всю свою неистраченную энергию.
Раньше Шергил был даже грубоват с детьми. Постоянно находился он при дворе и в походах, а возвратившись домой, все свое время уделял управлению княжеством. Любил охоту, игру в мяч и пиры. Дети же были целиком отданы на попечение и заботы матери, воспитателей, учителей. Правда, Тамар умела найти путь к его сердцу. Очаровательная девочка, неугомонная щебетунья, увидев отца незанятым, сама бросалась к нему, залезала на колени, ласкалась, Угрюмый по природе и огрубевший в походах, Шергил смягчался от ласк маленькой Тамар, терял голову и, как прирученный зверь, становился слепым исполнителем любых ее желаний и причуд.
Цотнэ был более тихим мальчиком. Он не умел непрерывно болтать, как Тамар, или нежно ласкаться. Поэтому затормошенный ласковой девочкой отец иногда даже не замечал своего наследника. Но после того, как девочка погибла, а сам князь потерял зрение, он внезапно переменился. Единственной целью своей жизни Шергил считал теперь воспитание сына. Конечно, и до этого Цотнэ был для отца продолжателем рода, наследником, Шергил считал своей обязанностью оставить ему могучее и богатое княжество. Но сейчас жестокосердый и суровый в сражениях воин, увечный князь, единственной своей целью, своим жизненным призванием считал внушение своему наследнику отваги и рыцарских обычаев, подготовку его к героическим делам.
Шергил наблюдал за занятиями наследника и за учителем, следил, как упражняется мальчик в прыжках, стрельбе из лука, фехтовании, в верховой езде и в игре в мяч. Князь не видел, но опытным сердцем испытанного рыцаря чувствовал, где и в чем испытывают трудности ученик и учитель. Сам брался за меч и хорошо отработанным движением показывал, как надо бить мечом, как отразить удар противника. Чувствительный мальчик видел, что отчаявшийся* в жизни отец, тренируя сына, забывает собственные злоключения, отводит душу и этим вселяет в себя бодрость.
Неразговорчивый князь в последнее время стал с Цотнэ даже красноречивым. Присев где-нибудь вместе с наследником, он с увлечением рассказывал о виденном и пережитом. А рассказывать одишскому владетелю было о чем: о походе на Грецию и взятии Трапизона, о сражениях за Ромгур, Казвин, Ардавел и Хлат, в которых Шергил Дадиани отважно действовал мечом и, вернувшись с победой, не раз удостаивался благодарности великой царицы Тамар, был награжден за свои ратные труды, за верную службу престолу и отечеству.
— После победы под Тавризом двинулись мы в сторону Мианэ, — рассказывал Шергил. — Мианэ это такой небольшой город. Ни мощностью крепостных стен, ни количеством жителей его не сравнить с Тавризом. Мелик и не думал сражаться с грузинами. Подобно тавризцам, он запросил мира и предложил дань. Мы согласились, и мелик явился к нам. Это был красивый и сладкоречивый молодой человек. Он преподнес нам много золота, драгоценных камней и жемчуга, устроил пир и веселился вместе с нами. Он сидел среди наших военачальников, испуганно заглядывал нам в глаза, будто молил о пощаде. Но я тогда уже заметил, что он исподтишка наблюдает за нами, внимательно рассматривает оружие, во время разговора словно невзначай спрашивает, далеко ли мы собираемся идти дальше, сколько у нас лошадей, сколько за нами следует обоза, на сколько людей он должен заготовить для нас провизию.
Мне не понравились вопросы мелика, и я поделился своими сомнениями с Мхаргрдзели.
— О том, что он выведает, пусть похвалится в Исфахане, — ответил мне Захарий и вдвое преувеличил численность наших войск. Таким образом неосторожный вопрос дорого обошелся юному мелику. Откуда было достать столько провианта маленькому городу! Но мы удовлетворились тем, что нашлось, и начали готовиться к выступлению. Для защиты города надо было оставить небольшой отряд. Мхаргрдзели начальником над этим отрядом назначил было меня. Я обиделся — что греха таить! Впереди нас. ждали большие битвы и опасный поход. Я увидел бы много нового. Удивительно ли, что мое сердце стремилось за войском. У меня и в мыслях никогда не было не подчиниться во время похода военачальнику или хотя бы высказать недовольство, но в ту минуту, говорили, я изменился в лице. Мхаргрдзели, по-видимому, заметил, что у меня испортилось настроение. На другой день на рассвете он вызвал меня и, улыбаясь, сказал:
— Я вижу, тебе хочется идти с нами вместе, а не оставаться охранять город. В то время, когда другие в жарком бою будут испытывать силу и ловкость своей десницы, такому юноше, как ты, обидно оставаться пастухом тихого городка. Я понимаю это. Но я решил оставить тебя здесь, потому что ты раскусил здешнего мелика. Впереди нас ждут трудные бои. Пожалуй ты прав, грех оставлять без дела испытанного бойца, а потому я изменю свое распоряжение: ты пойдешь вместе с нами. Охранять город останется твой родич, Георгий — эристав Сванети.
Георгий был моим дядей. Я рос у него в доме. Пожилой эристав устал от продолжительного похода, и остаться охранять город было бы ему только приятно.
— Ты, Шергил, предпочитаешь быть там, а мне лучше здесь. Воина твоих лет привлекают опасности, а в моем возрасте лучше отдых да пиры с меликом. Доброго и победного тебе пути, только береги себя, старайся не попасть в беду, не то всю жизнь буду жалеть, что поменялся с тобой местами, — сказал мне Георгий. Он обнял меня, и мы простились.
Не думал я, что, поменявшись местами с дядей, буду сожалеть я. Кто мог предвидеть, что из жарких боев я вернусь невредимым, а оставшийся в мирном спокойном городе Георгий погибнет от вражеской руки. Я вскочил на коня и окинул взором город. Лучи восходящего солнца отражались на разноцветных минаретах, и те ослепительно блестели.
Мианэ мне понравился. Такого множества минаретов не было и в больших городах.
— В хорошем городе оставляете меня! — улыбнулся эристав.
— Мир с тобой... Да поможет тебе господь! — крикнул я и, двинув коня, помчался догонять войско.
Мы продолжали наш путь на юг и подошли к городу Занган. Город небольшой, но сражение было великое. Чем глубже заходили мы в Иран, тем труднее давались нам победы. Те сражения, которые мы уже выиграли, были по сравнению с Казвинской и Гурганской битвой детскими играми. Мы зашли в такую даль, где не только не бывало никогда грузинского войска, но и редко ступала нога грузина. Нам самим не верилось, какую мы страну разгромили, сколько взяли больших, неприступных городов. У иранцев войска было много, города были защищены мощными стенами, но ничто не могло воспрепятствовать нашему продвижению вперед. Крепости падали, султаны и мелики склоняли перед нами головы и не жалели богатств, только бы мы их мирно покинули.
Добычи было много, обоз растягивался, продолжать поход становилось все труднее, и мы решили его прекратить. С победой двинулись в обратный путь.
Между тем в Мианэ, где остался мой дядя, прошел слух, что грузинское войско потерпело поражение и мы все полностью перебиты.
Не имея о нас никаких известий, мианцы легко поверили слухам. Мелик ночью напал на наш охранный отряд и полностью уничтожил его. В этой резне спасся один-единственный грузин. Ему удалось спрятаться, и он видел, как сдирали кожу с пленных, как вешали их на виселицах. Начальника отряда эристава Сванети Георгия повесили на том самом минарете, красотой которого мы наслаждались при прощании. Мелик пировал и веселился, когда гонец сообщил ему о приближении нашего войска. Ни бежать, ни скрыться он уже не мог. Тогда он решил замести следы. Эристава сейчас же сняли с минарета, перебитых воинов похоронили, приготовились к нашей встрече.
Весь город с подарками и подношениями вышел нас встречать. Двуличный мелик приветствовал нас как желанных гостей, поздравил с победным возвращением и пригласил к накрытым столам.
Не увидев никого из наших воинов и почувствовав недоброе, Захарий справился у мелика об оставленном в городе отряде.
— В Тавриз уехали по приглашению тамошних грузин, — ответил мелик.
Мы поверили было ему, как вдруг появился тот единственный грузин, оставшийся в живых.
Взбешенный Мхаргрдзели приказал жестоко покарать виновных. Грузины перебили всех виновных, разрушили город и только тогда уж отправились на родину.
— Так и надо коварным! — с злорадством сказал Цотнэ.
— Так и надо, потому что вероломство не заслуживает никакой жалости. Им-то мы отомстили, но я всю жизнь жалею, почему не я остался начальником отряда. Я подозревал мелика в коварстве и был бы осторожнее моего дяди. Не так просто было бы нас уничтожить. Хотя, наверное, лучше, если бы я там погиб. Тогда я не вернулся бы на родину и не занес бы сюда этой проклятой болезни.
Во дворце все замечали, что рано повзрослевшего Цотнэ гнетет какая-то постоянная тоска. Отрок грустил, беспрестанно думал о чем-то и все время стремился к уединению. От внимательных глаз матери не ускользнуло, что сын печален. Она призвала ровесников Цотнэ— детей, живущих поблизости верных азнауров, поговорила с ними, и те как могли старались развлечь наследника рыбной ловлей, играми в мяч. Но беспокойство о дальнейшей судьбе сына росло, страх Натэлы удваивался.
Однажды, отправившись с ровесниками, Цотнэ вернулся босым и, не ожидая вопросов матери, объяснил:
— По дороге встретился нищий босоногий мальчик. Ноги у него растрескались. Я пожалел его и отдал свои башмаки.
Натэла нахмурилась, но промолчала и сделала вид, что не рассердилась на сына. В другой раз Цотнэ явился домой в одной рубашке.
— Рыбачили на реке. У крестьянского мальчика вода унесла одежду, несчастный остался совершенно раздетым. Он сидел и горько плакал. Домой ему идти было нельзя. Снял я свое платье и отдал ему. У меня ведь много всего, и я знаю, что мама не рассердится... — Цотнэ обнял мать и прижался головой к ее груди. Натэла чуть не вспылила, но сдержала гнев. Она погладила сына по голове, однако пришлось ему выслушать и упреки.
— Ты скоро снимешь единственную рубаху и останешься голым! Если одевать и кормить всех бедняков, не хватит не только отцовского княжества, но и сокровищ царицы Тамар. Брось ты водиться с деревенскими мальчишками, лучше садись за книжки да поухаживай за больным отцом.
— Я не виноват, мама. Ты же мне сказала — побегай с ровесниками, развлекись.
— Это я тебе сказала. Но я не говорила, чтобы ты разделся и бегал голым.
— Ты и пастырь Ивлиан постоянно учите быть добрым и милосердным, как Христос, помогать бедным и сирым, а имея кусок хлеба, поделиться с голодным.
Натэла ничего не могла возразить. Цотнэ говорил правду. В минуты досуга она читала ему евангелие и внушала подражать Христу, жалеть, как и он, вдов и сирот, давать им милостыню.
— Ты еще отрок и несмышленыш, — смягчаясь, говорила Натэла сыну. — Одаривать других ты можешь только тогда, когда сам заработаешь. Наследнику не подобает рассеивать то, что собрано отцом. Ты должен думать, как приумножить отцовское добро, а не разбрасывать его. Надо усиливать, укреплять свою вотчину, добывать новые земли и новых рабов. Когда же в закромах и сокровищницах у тебя будет избыток, тогда можешь одаривать своей милостью вдов и сирот.
Цотнэ обидели наставления и вразумления матери. Он хотел в свое оправдание привести слова из библии, но, видя, что мать сердита и что это ни к чему не приведет, не произнеся больше ни слова, со слезами на глазах ушел и уединился в своей комнате.
Своими тревогами Натэла поделилась с мужем:
— Сын у нас воистину погибает. Пастырь Ивлиан внушает благодать быть нищим, вот княжич и снимает с себя одежды, раздает беднякам. Если так будет и дальше, то скоро он раздаст все твое имущество.
— Думаешь, он это делает по внушению Ивлиана?— спросил Шергил.
— Нет у него другого наставника. Кто же еще стал бы внушать такое?
— Если так, я сам поговорю с пастырем, а ты пока ничего не говори ни учителю, ни ученику. Доброта сама по себе угодна господу. Божье дело. Если за нее порицать мальчика, не одобрят нас ни господь, ни люди.
Натэла не посмела возразить мужу, но затаила в сердце обиду. Заботы же о сыне переложила на мужа: если умен, то и делай как знаешь.
Пастырь Ивлиан был одним из тех служителей божьих которые не считают, что для спасения души надо отказываться от всех удовольствий жизни. Ивлиан отказался от многого, что называется мирскими благами, но от вкусной еды отречься не мог. Вкусную еду и добрую выпивку он почитал одним из главных жизненных благ, а в оправдание этого любил вспоминать библейские слова о том, что «хлеб и вино радуют сердце человека». Оказывается, в свое время, в молодости, Ивлиан был лучшим игроком в мяч и отличным охотником, да и теперь, когда он, встав на колени, набожно молился перед иконой и слышал вдруг звуки охотничьего рога и тявканье идущих по следу собак, то прерывал молитву и устремлялся во двор, чтобы хоть издали насладиться желанными звуками и вспомнить свою уже забытую юность. Просвещенный пастырь находил философское оправдание и войне. Да и сам он во многом оставался воином. Отправляясь в дальний путь, надевал под рясу железную кольчугу, не забывал прихватить и меч.
Он не раз сопровождал властелина Одиши в походах на Черноморское побережье против турок и греков. И хотя обязанностью слуги божьего была только молитва о даровании победы, частенько, не удержавшись в разгаре боя и выхватив из-под рясы меч, он сам бросался в гущу схватки, мужественно сражался с врагом.
По крайней мере раз в неделю Шергил, отправляясь на охоту, брал с собой и священника. Но с тех пор, как Шергил потерял зрение, жизнь пастыря Ивлиана стала скучной, однообразной. Закончив церковную службу, пастырь постоянно сидел над книгами или, устроившись на длинной скамье, перебирал четки.
Под вечер, обратив лицо к заходящему солнцу, Ивлиан смежил веки и задремал. Седая борода золотилась на солнце, и было впечатление, что старик улыбается. Он лениво перебирал давно уже истершиеся янтарные четки. Пальцы двигались сами собой независимо от дремавшего Ивлиана. Равномерно перебираемые зерна четок стукались одно о другое, падали, как капли воды.
Услышав стук палки по камням, Ивлиан открыл глаза. Он сразу узнал князя, который двигался, нащупывая палкой дорогу, повернулся в его сторону и приготовился к встрече. Слепой почувствовал близость человека и, остановившись, спросил:
— Кто это тут?
— Это я, князь, раб божий Ивлиан.
— Отдыхаешь? Пожалуй, и я посижу рядом с тобой.
— Пожалуйте вот сюда, левее.
Шергил приблизился к скамье и коснулся ее коленями.
— Садитесь, господин! — Ивлиан, почтительно наклонившись, помог князю сесть.
— О чем размышляешь, святой отец?
— Сижу в ожидании, князь...
— Кого ожидаешь?
— Смерти...
Шергила передернуло.
— Что ты говоришь, отче! Время ли тебе умирать?
— Со дня рождения, с появления на этот свет, каждое живое существо ожидает смерти. Некоторые, сами того не ведая, спешат к ней, а некоторые, как я, сидят и ожидают ее прихода.
— В этом ты прав, отец! Все мы смертны, но мыслями об этом не следует омрачать те краткие и быстротечные дни, которые нам дарованы.
— Я и не омрачаю. Сижу себе и жду. Перебираю четки и совсем не думаю о том, что с каждым переброшенным зерном потеряна какая-то частица жизни. Сижу и жду ее, тихо и безропотно, и в этом постоянном ожидании получаю своеобразное удовольствие. Люди рождаются под разными звездами. Иные ждут, иные стремятся.
Я из тех, что сидят и спокойно ждут.
— И в этом ты, по-видимому, прав. Да, люди рождаются под разными звездами. Некоторые родятся в один час и походят друг на друга и растут в одинаковых условиях, и все же судьба у них различна. Замечательный пример тому мои дети! Родились близнецами, вместе росли, уход за ними был одинаковый. Девочка с самого начала была здоровой и жизнерадостной, подвижной, как ртуть, и беззаботной. Мальчик родился хилым и рос болезненным. Может быть, от этого он и стал чрезмерно чувствительным, нежным. Рано стал задумываться. Стремление к жизни в нем ослабло.
— Княжич разумен и впечатлителен. Эта чрезмерная впечатлительность способствует глубокому проникновению и пониманию. В учении он способен и прилежен. Если и дальше пойдет так, то своей ученостью он превзойдет всех и удивит мир.
— Это отлично, отец, но не следует забывать, что Цотнэ единственный мой наследник. Не только я, весь Одиши смотрит и уповает на него.
— Знаю, князь, и меня как раз это и радует, что у тебя растет достойный наследник.
— Изучать наследнику закон божий и другие науки весьма полезно, но если будущий князь не склонен к воинским и доблестным делам, не умеет играть в мяч, не обучен владеть конем, не изучит правил войны и охоты, то он не годится и управлять княжеством. Не служить ему и при дворе наших царей.
— Истинно так, князь.
— А раз оно так, то я иногда думаю, что не однобоко ли мы обучаем княжича. Туда ли ты направляешь его способности и силы.
— Как это, князь?
— А так. Преждевременной заботой о душе да постоянными раздумьями о царстве божьем не притупили ли мы у него чувство ответственности и сознание своих обязанностей перед народом и перед жизнью?
— Не извольте так думать, князь! Я не люблю ничего чрезмерного.
— Наверное, так это и есть. Но он на пороге юности. Пора тренировать его в метании копий, в стрельбе и фехтовании. Надо брать его на охоту, упражнять в верховой езде. Бог наказал меня, и теперь я для этого не гожусь, значит, в этом ты должен заменить меня. Знаю, что учен ты в ратных делах, в мужестве нет тебе равного. Научи мальчика плаванию и владению веслом, приучи его к стрельбе из лука, к обращению с сетями. А по вечерам читайте светские книги. Я думаю, что это большое доверие ты поймешь и оценишь.
— Постараюсь, князь... постараюсь... Благодарю.
После разговора с князем Ивлиан повез княжича в Анаклию, взяв с собой нескольких пловцов и лодочников. Он думал, что княжич новичок в плавании, и, когда тот вошел в воду до колен, дал знак слугам, чтобы взяли мальчика за руку. Цотнэ, обидевшись, ринулся в воду, стремительно поплыл, потом вдруг нырнул и стал невидимым.
Ивлиан растерялся.
— Спасайте, чего вы там стоите! — кричал он пловцам, но юноши стояли и смеялись.
— Княжич в нашей помощи не нуждается. Он плавает не хуже нас, — успокоил Ивлиана один из них. — Сколько раз он прибегал к нам поплавать, а ты и не знал, отец.
Вдали Цотнэ выпрыгнул над водой, как рыба, поплыл дальше и весело прокричал воспитателю:
— В воду спускайся, учитель. Давай наперегонки!
Отпущенный на волю, в море, княжич резвился, и
трудно было выманить его из воды. Ему хотелось затащить в море и учителя, но Ивлиан избегал плавания.
— Куда же мне, пожилому человеку, плавать! — говорил он, махнув рукой, и удовлетворялся лишь тем, что стоял на берегу и волновался за мальчика.
Иногда Цотнэ удавалось все же зазвать его в лодку. Взмахивая веслами, княжич уплывал далеко в море, потом выпрыгивал за борт, нырял, исчезал из виду. Учитель начинал беспокоиться. Волнуясь, он вскакивал, звал исчезнувшего мальчика, взглядывал на берег, чтобы позвать на помощь. Он метался и хватался за борта. Лодка начинала качаться, и окончательно перепугавшийся Ивлиан садился на дно.
Высунув голову из воды, Цотнэ бил кулаком о борт и раскачивал лодку.
— Осторожно, разбойник. Лодку оставь, не переверни! — сердился и умолял Ивлиан. Но расшалившийся ученик не оставлял его в покое, пока самому не надоедало, тогда он залезал в лодку и брался за весла. Над морем разливалась широкая песня. Учитель и ученик пели слаженно. Они уплывали далеко от берега и полностью отдавались чарам беспредельного моря.
Проголодавшись, они удовлетворялись своим же уловом. Рыбы было много и, сварив ее на разожженном на прибрежных камнях костре, они аппетитно ужинали.
Но море им надоело. Ивлиану захотелось побродить по горам и лесам. Собрав лучших гончих, соколов и ястребов, Ивлиан предался охоте. С самыми искусными одишскими охотниками он держал совет накануне охоты, где и на какую дичь устроить охоту, какой выбрать путь, когда отправиться, что взять с собой, где остановиться на ночлег.
Окончив приготовления, этот облаченный в рясу великан взгромождался на коня, осенял крестом себя и княжича, восседавшего рядом на белом коне, и они двигались вперед.
Они ночевали где придется; перед сном, где-нибудь в палатке во время отдыха в древесной тени Ивлиан сажал княжича возле себя и, как бы для развлечения, занимался с ним.
Цотнэ был возбужден. Увлеченно мчался он на охоту, а в ночь перед охотой долго не засыпал.
Родителей радовало такое оживление мальчика и перемена в его настроении. Шергил подробно расспрашивал княжича об охоте, вел счет убитым зверям и птицам, хвалил за меткую стрельбу из лука и тем поощрял к новым подвигам. С надеждой и упованием глядел он на повеселевшего Цотнэ, но он не видел и не знал истинной причины этого увлечения, не ведал, что творится в сердце наследника.
А Цотнэ каждое утро вставал с одним решением — во время охоты проникнуть подальше в горы и найти там глухой монастырь. Увлекаясь охотой, он не забывал этого главного своего желания и, гоняясь за зверем, только и думал о том, как бы оторваться от других и уединиться. Но время шло, а пастырь Ивлиан не отставал от мальчика ни на шаг, точно держался за веревочку.
Если бы дело было только в этом, Цотнэ как-нибудь смог бы обмануть бдительность учителя, но, как нарочно, за все это время ни разу не встретился ему заброшенный в глухом ущелье или в неприступных горах монастырь. Цотнэ выбирал для охоты самые дальние уголки Одиши, но все эти вожделенные пустыни и пещеры куда-то исчезали как назло и не попадались ему на глаза.
Однажды они, убив по одному оленю и одной лани, удовлетворились этим, набили еще куропаток, горных курочек и заблаговременно повернули к дому.
Выехали из леса. Полуденное солнце утомило их, всем захотелось пить. Дорога шла то сенокосами, то по фруктовым садам. На склонах рядами стояли ульи, жужжали пчелы.
Внезапно Ивлиан придержал коня и что-то шепнул княжичу. Цотнэ натянул повод, и вся кавалькада остановилась.
Перед пасекой, на свежескошенном лугу сидел человек. Выпростав из халата одну руку, он держал ее на горячем солнце. Рука сплошь была покрыта пчелами. Свое лицо человек закрыл от солнца большим тыквенным листом. То ли солнце беспокоило человека, то ли укусы пчел — подбородок его дрожал, да и рука вздрагивала.
— Рука у него смазана медом, — шепнул пастырь наследнику. — Потому ее и облепили пчелы.
— Они разве не жалят?
— Не видишь, как он вздрагивает... Жалят, но он терпит.
— Зачем он это? — удивился Цотнэ.
Ивлиан пожал плечами и тронул коня с места. Услышав топот коней, лежащий на солнце человек поднял голову и, отстранив тыквенный лист, поглядел на проезжих.
Цотнэ оглянулся, и человек этот показался ему знакомым.
— Отиа... Наш конюх Отиа,—сказал княжич пастырю. Ивлиан тоже обернулся к ульям, но Отиа сидел по-прежнему, закрывшись листом тыквы.
Проезжая деревней, увидели в одном дворе женщину, которая черпала воду из колодца.
— Не выпьешь ли колодезной воды, княжич? — спросил Ивлиан и, не дожидаясь ответа, крикнул: — Эй, хозяйка!
Женщина оглянулась, оправила платок на голове и поглядела на неизвестных всадников.
— Вот радость, княжич Цотнэ пожаловал! — с восторгом закричала она и бросилась к воротам: — Пожалуйте, княжич! Пожалуйте!
— Цабо! Служанка нашей большой госпожи! — узнали охотники.
— Будь здорова, Цабо! — приветствовал ее и отец Ивлиан. — Задыхаемся от жажды. Будь добра, дай-ка нам холодной воды.
— Не воды, а вина извольте выпить! — Цабо выбежала на дорогу. — Пожалуйте. Сейчас же накрою стол!
— Для вина у нас мало времени, а воды выпьем.
Цабо принесла кружки. От холодной, как лед, воды они сразу же запотели.
— Сначала младшему! — сказал Ивлиан и первый стакан протянул Цотнэ.
— Как отпустить вас, не угостив рак следует? Что муж скажет! Хоть немного побыли бы! — суетилась взволнованная Цабо.
— Так будет лучше, да поможет вам бог! — Ивлиан опорожнил сосуд. — А Отиа где?
— Где ему быть? Кто-то научил его, что укусами пчел можно вылечить искалеченную руку. Вот он каждый день и ходит на пасеку, лечится там пчелиными укусами.
— Как он выдерживает? — спросил Цотнэ.
— Сама удивляюсь. Опухшая рука не дает ему ночью спать, но наутро он опять идет на пасеку, и пчелы опять жалят его. Надеется, что одеревеневшая рука хоть немного будет двигаться. Я его не ругаю. Сами знаете, каково однорукому! Это же полчеловека! Так мне его жалко!
Лицо у Цотнэ горело, а сердце учащенно билось, когда он слушал рассказ о злоключениях человека, пострадавшего из-за его лжи.
— Кто знает, может, пчелы ему помогут? Все средства надо испробовать, — успокоил женщину Ивлиан.
— Дай бы бог! Но пока не замечаю улучшения.
— Ну, бывайте здоровы, привет от нас Отиа. За воду спасибо! — Ивлиан отпустил поводья.
— Да поможет вам господь! Но что я скажу мужу, как объясню, почему отпустила вас без угощения?
Цотнэ приотстал немного, достал кисет с деньгами и незаметно вложил его в руку Цабо.
Цабо отказывалась.
— Напрасно беспокоитесь! Мы и без того облагодетельствованы вашей семьей. Да поможет вам бог!
Цотнэ помчался догонять спутников. Он ехал вперед, а перед его глазами неотступно был Отиа, его смазанная медом рука, дрожащий от боли подбородок и пчелы, жалящие опухшее тело.
Тогда промелькнуло перед мысленным взором раскаленное железо, искаженное страшной болью лицо Отиа. Цотнэ едва не сделалось дурно, но, схватившись за луку седла, он восстановил равновесие. Отец говорил тогда: «И ты бы выдержал. Жизнь полна испытаний. Мужчина для того и родится на свет, чтобы победить все несчастья!»
— Муциус Сцевола! Муциус Сцевола! — бормотал между тем про себя Ивлиан.
— Что ты сказал, учитель?
— Ничего. Вспомнил римского мужа Муция Сцеволу.
— Почему ты вспомнил его, и кто был этот римлянин?
— Напомнила мне о нем выдержка конюха Отиа... Это произошло давно, очень давно. Римляне вели войну с этрусками не на жизнь, а на смерть. Этрусский царь Порсена окружил Рим, и город вскоре должен был пасть. Тогда один римский юноша, Муциус, решил пожертвовать собою ради Рима, прокрасться в этрусский стан и убить царя. Муциусу удалось прокрасться в этрусский лагерь, но по ошибке вместо Порсены он убил лишь одного из вельмож. Убийцу схватили и отвели к царю.
— Я гражданин Рима, — гордо заявил юноша царю этрусков. — Мое имя Гаюс Муциус. Я пришел сюда, чтобы убить заклятого врага моей родины. Я готов ответить за это и умереть. Отважные действия и отважная смерть одинаково характерны для римлян. Я не один, подобные мне придут и убьют тебя. Будь бдителен, царь. Подымется меч, чтобы поразить тебя!
Царь хотел знать, кто пропустил вражеского солдата в лагерь, но юноша не отвечал на вопросы. Тогда Порсена приказал зажечь огонь и стал угрожать юноше пыткой.
— Смотри на меня, тиран! — вскричал юноша.— Смотри и увидишь, как легка смерть для того, кто видит свое бессмертие.
Сказав это, Муциус сунул десницу в пылающий огонь. Очарованный героизмом римского юноши, царь приказал оттащить его от огня, даровал ему жизнь и свободу.
— Вот это герой! — вырвалось у Цотнэ.
— Да, Муциус Сцевола признан выдающимся, исключительным героем всех времен и всех народов.
— Ведь надо было терпеть, пока горела рука?!
— Великая вера и любовь дали ему терпение, княжич, большая любовь к родине и ненависть к ее врагам.
— Неужели так всемогуще это чувство?
— Любовь к родине и верность ей — высочайшее чувство, оно непобедимо! Счастлив тот, кому представится случай испытать это чувство, ибо охваченный им человек не знает страха смерти, а воля его так тверда, что он готов умереть, совершая свой подвиг.
— Сегодня, княжич, тебе надо как следует выспаться. Завтра нам предстоит побывать в отдаленных и диких местах, — сказал после ужина отец Ивлиан.
У Цотнэ же вошло в дурную привычку, что как раз тогда, когда надо было рано встать, он долго не мог уснуть. Думы и воспоминания роились в голове, он вертелся в постели, сон одолевал его только на рассвете.
И на этот раз он не смог совладать с неприятной и утомляющей бессонницей. Чем больше он старался уснуть, тем дальше от него бежал сон. Когда же забылся в конце концов тяжелым сном, опять вдруг послышался, как некогда, внятный голос:
— Встань и следуй за мной!
И опять появилась во всем теле неизъяснимая легкость, будто выросли крылья и тело, утратив весомость, вот-вот готово взлететь.
Княжич встрепенулся, открыл глаза.
Над ним стоял Ивлиан, выспавшийся и отдохнувший. Румяное лицо, добрые, улыбающиеся глаза.
— Довольно спать, пора в дорогу. Уже светает!
Цотнэ поглядел в окно. Небо уже затуманилось и поголубело. Ржанье и фырканье коней, лай собак и петушиный крик будоражили спящие окрестности и нарушали мирный сон людей.
Отбросив одеяло, Цотнэ вскочил. Он совершенно не чувствовал усталости от бессонницы, наоборот, откуда-то влилась в него бодрящая тело и душу сила, и будто было это продолжением сна. Необычайная легкость влекла к полету. Он и сам не понимал, почему при виде родителей на глаза навернулись слезы, куда настойчиво звали мечты и мысли, куда тянули ставшие безраздельными сон и действительность.
Скакали, пока не кончилась равнина. Потом дорога пошла на подъем, и Цотнэ перевел коня на шаг. Проголодавшись, они спешились в тени дубов, разостлали на траве скатерть и приступили к завтраку. Княжич ел мало, все его существо устремлялось куда-то вдаль, в нетерпении он спешил продолжить путь.
Пастырь Ивлиан взял рог и произнес здравицу в честь царицы. Опустошив сосуд, он вновь наполнил его и протянул было следующему застольнику, но вдруг сидящий около него княжич перехватил рог и взял его из рук опешившего от неожиданности пастыря.
Цотнэ никогда еще не пил вина. Ивлиан испугался, что вино повредит мальчику, но запретить не посмел и только взмолился:
— Не выпивай до конца, княжич, ты же непривычен.
Цотнэ будто не слышал предупреждения пастыря, прильнул к рогу и, не переводя дыхания, опорожнил его до конца. Щеки у него заалели, а глаза возбужденно загорелись.
Ивлиан испугался, что княжич и еще выпьет, а поэтому, отложив рог, решил закончить трапезу. Выпили последний тост, отряхнули полы одежд, свернули скатерть и вскочили на коней.
С широкой дороги перешли на петлявшую меж колючих кустарников едва заметную тропку. Долго ехали по ней то в гору, то под гору, то между скал и наконец выехали к заросшему густым лесом укромному ущелью. Стали объезжать растущий в пойме дубняк, окружили его. Заиграли охотничьи роги, залаяли спущенные собаки, всполошились птицы, свечками взлетели в небо фазаны. Словно камни, они посыпались с неба, и лучники радостно кинулись к первой добыче.
Между тем из леса двинулись первые вспугнутые собаками животные.
Прильнув к шершавому дубу, собравшись словно для прыжка, княжич ожидал появления зверя.
В двадцати шагах от него Ивлиан с луком наготове тоже ждал, когда явится зверь. Вдруг все охотники переместились в сторону, дальше по опушке дубравы, куда устремилась вся собачья свора. Должно быть, целое стадо оленей попало в окружение собак, охота удалялась от Цотнэ, и шум ее затихал.
Цотнэ огляделся вокруг и увидел, что остался один. От непривычки к вину у юноши кружилась голова. Он испытывал неизведанное чувство удовольствия и восторга. Он стоял возбужденный и растерянный, не знал, как поступить—скакать за оленями, как и все, или махнуть на охоту рукой и оставаться не месте, не лишаясь блаженного сладостного покоя.
Вдруг перед ним появилась лань. Неизвестно, откуда она взялась. Было похоже, что она либо выросла из-под земли или спустилась с неба. Она казалась испуганной и в то же время шла прямо на Цотнэ, на охотника, на его приготовленную стрелу.
Цотнэ стоял и смотрел как завороженный, не шевелясь, не дыша. Тем не менее лань будто почуяла опасность, на мгновение приостановилась, замерла на месте, потом, резко изменив направление, ринулась в сторону, в кусты, и сразу исчезла. Но Цотнэ успел выпустить стрелу и чутьем охотника понял, что стрела, если и не попала как следует, то все же задела убегающее животное. Он бросился в кусты, где только что прошла лань, и увидел на земле тоненькую цепочку красных капель. Охотничий азарт овладел отроком, он пустился по кровавому следу. Все дальнейшее происходило с ним, как во сне или в сказке. По его предположениям лань должна была ускакать далеко, а между тем, как только он устремился за ней, увидел ее вблизи, пересекающей поляну.
Стремительно летит лань, без устали гонится за ней Цотнэ. Цепочка крови на земле становится все явственнее, и княжич видит, что лань долго не выдержит, обессиленная, упадет и станет его добычей. Вот она опять кинулась в сторону, выскочила из густого леса, помчалась по кустарнику, между скал.
Цотнэ уже не разбирался в происходящем. Иногда он оказывался так близко от раненой лани, что казалось, можно протянуть руку и схватить ее, но от необычного возбуждения он забыл о цели преследования, осталось только необъяснимое желание бесконечно мчаться вот так, соревнуясь с раненым животным.
Долго продолжался стремительный бег двух существ. Но эти прыжки то вверх, то вниз, это продирание сквозь колючий кустарник наконец утомили охотника. Давало знать о себе и вино, голова не переставала кружиться.
Кустарник понемногу редел. Вместо отдельных невысоких скал появились неприступные утесы. Труднее стало следить за кровавым следом среди огромных, до неба вознесшихся громад. Пот ручьем льется с лица Цотнэ. Тяжело дыша бежит лань. Она лучше преследователя проскальзывает в знакомые ей расщелины. Но странным образом не отрывается от охотника, держит лишь его на расстоянии, чуть-чуть превышающем дальность полета стрелы. Знала бы она, что Цотнэ и в голову не приходит натянуть лук. Вот она все ближе и ближе. Сейчас упадет, обессиленная, и достанется торжествующему охотнику. На краю скалы мелькнули ее бурые бока и маленький черный хвостик. Цотнэ стремительно ринулся туда и закружил в растерянности. Только сейчас была здесь раненая лань. Дальше бежать она не могла — так куда же она делась? И цепочка красных капель оборвалась на камнях. Не сквозь землю же она провалилась. Или все же прыгнула вниз? Охотник подошел к краю пропасти, посмотрел и глубоко внизу, в зеленой, похожей на чашу котловине увидел работающих людей. А точнее монахов, черноризников. Их было много. Одни собирали плоды, другие ухаживали за лозами. На склонах, на окружающих котловину зеленых, пестрящих разноцветными цветами холмах, как грибы, стояли бесчисленные пчелиные ульи.
Воздух гудел от мириадов жужжащих пчел. Цотнэ казалось, что это не пчелы жужжат, а гудит сам нагретый солнцем воздух. Он проследил взором и выше холмов увидел вздымающуюся до небес отвесную островерхую скалу, а в ней множество отверстий, казавшихся отсюда маленькими. Но Цотнэ сразу понял, что это пещеры, что это и есть один из скальных монастырей. Правее в скале виднелась многоступенчатая, узкая, с поворотами, лестница. Она вела из зеленой долины к пещерам.
Цотнэ поглядел еще правее. Там вилась дорога, заканчиваясь у железных ворот.
Цотнэ, прыгая по скалам, побежал вниз. Послышался шум текущей воды,
Оглядевшись по сторонам, отрок увидел, как мощная струя воды выбивается из скалы, собираясь в небольшом бассейне. Переливаясь через край бассейна, вода превращалась в ручей, орошающий сады и виноградники. Цотнэ опустился перед ручьем на колени и вволю напился. Он пил бы еще, но вдруг услышал около себя незнакомый голос:
— Как ты здесь очутился? Откуда пришел? — Монах снял со спины корзину, полную плодов, и присел на камень. Взяв одно румяное яблоко, протянул отроку.
После целого дня утомительной погони Цотнэ проголодался и не заставил себя просить.
— Куда направляешься? — снова спросил монах, утирая потное лицо.
— А ты кто? — ответил Цотнэ вопросом на вопрос.
— Я недостойный послушник этого монастыря.
— В этих пещерах монастырь? А кто начальник?
— В монастырях начальников не бывает. Наш настоятель в миру был знаменитым одишским князем, эриставом эриставов и бывшим визирем великой Тамар — Вардан Дадиани.
— Вардан Дадиани? Бывший князь? — спросил Цотнэ с заметной тревогой в голосе.
— В миру был Вардан, а ныне зовется Кирионом. Знаменит наш настоятель своей святостью и усердием.
Цотнэ удивился. Сама судьба как видно привела его, сбившегося с дороги, к вратам того самого монастыря, о котором ему рассказывал Махаробел Кобалиа. Словно пудом Цотнэ оказался в обители своего дяди. Но это значит, что мечта его не исполнилась. Теперь он точно птица, попавшая в сеть. Завтра отец пришлет своих людей, и старший брат, в миру Вардан, а ныне игумен Кирион, собственноручно вернет отрока одишскому князю, чтобы навеки закрылся путь служения господу.
— Ты так и не ответил, откуда ты и к кому пришел?
Цотнэ очнулся от дум.
— Давно ты монахом в этом монастыре?
— Давно. Я был твоих лет, когда меня привели сюда.
Я рано осиротел, бездомного ребенка поручили монастырю.
— Кто тебя привел?
— Родственники.
— Господь не призывал тебя?
— Господь? Нет, господь не призывал.
— А мне приснился господь. Во сне я видел и этот монастырь. Господь спустился с облаков, коснулся меня и сказал: «Встань и следуй за мной».
— Правду говоришь? — монах разинул рот от удивления.
— Клянусь господом!
— Ты видел во сне этот монастырь?
— Этот самый... Эти пещеры. Этот родник и эту лестницу...
— Неужели?
— Давно уж я его видел, но не знал дороги, а то пришел бы сразу.
— А сейчас как добрался?
— Не поверишь... Точно в сказке... Я был на охоте. Меня привела сюда раненая лань, привела, а сама исчезла, точно ее поглотила скала. Не знаю, куда она делась.
— Воистину чудо! Куда она могла исчезнуть?! Но еще большее чудо, что раненая лань привела тебя к монастырю, на путь господен.
Монах очарованно глядел на незнакомого отрока, призванного самим господом. В его сознании Цотнэ уже был окружен ореолом святости.
— Раз на то воля господня, пойдем, я провожу тебя в монастырь. Игумен сейчас на вечерней молитве. Когда он закончит молитву, ему доложат о тебе. А пока пойдем, отдохнешь в моей скромной келье.
Монах взвалил корзину на спину.
— Следуй за мной.
В знак уважения он согнулся вдвое и пошел впереди отрока, призванного в монастырь самим господом.
Весть о том, что в обитель явился чудесный юноша, мгновенно распространилась по всему монастырю. Поглядеть на «святого» потянулись монахи со всех сторон. Они не решались зайти в келью, а тем более заговорить с пришельцем и лишь разглядывали издали да расспрашивали друг друга, а потом, переиначив и преувеличив, благоговейно пересказывали другим.
Доложили настоятелю.
Бывший визирь счел появление отрока за великую милость монастырю со стороны господа бога. Он приказал зажечь свечи и во главе всей братии с песнопением направился к уединенной келье. На пороге настоятель упал на колени и воздел руки к небу.
Озадаченный чрезмерным вниманием Цотнэ забился в угол.
Лицо торжественно молящегося игумена, озаренное мерцающим светом свечей, смутило отрока. Как грива старого льва, на плечи старца спускались седые волосы. Эта грива, судя по рассказам, была когда-то рыжей, каштановой. Так и есть, еще и теперь кое-где проглядывали красные волосы, а когда Кирион воздел руки к небу и поднял лицо, Цотнэ окончательно был пленен величественной внешностью старика. Настоятель закончил благодарственную молитву и направился к отроку.
Свечи слепили мальчика. Он испуганно оглядывался по сторонам и мечтал только о том, чтобы дядя не догадался, кто он, и не отправил бы обратно домой. Он надеялся на то, что дядя не узнает его. Главное — не проговориться. Настоятель отпустил монахов и остался с отроком наедине. Осторожно расспросил обо всем и внимательно выслушал всю историю о видении во сне, о преследовании лани и об исчезновении ее у скального обрыва.
— Это чудо, большое чудо! Поэтому все должны узнать о нем. Завтра же рано утром я сообщу обо всем одишскому князю и его супруге, накажу, чтоб явились вместе с приближенными и собственными глазами увидели тебя.
При словах об отце и матери Цотнэ побледнел и тотчас опустил голову, чтобы проницательный игумен не прочел смятения в его глазах.
— А ты какого рода, сынок? По одежде ты сын какого-нибудь вельможи, — сказал настоятель, оглядывая отрока с ног до головы.
Настоятель не дождался ответа — отрок безмолвствовал.
— Родители знают, что господь призвал тебя? — спросил бывший визирь.
Цотнэ готов был провалиться сквозь землю.
— Я должен сообщить обо всем твоим родителям, если они не знают. Я позову их в монастырь, только скажи, где их искать.
— Не надо, отец! — Цотнэ сполз со скамьи, встал на колени и обнял ноги игумена.
Настоятелю было неловко, что чудесный отрок сам упал ему в ноги. Он обнял его за плечи и попытался поднять.
— Что тебя тревожит, сын мой? Боишься родителей? Опасаешься, что не разрешат?
— Да, настоятель, не разрешат.
— Никто из смертных не должен препятствовать воле господа и велению судьбы. Скажи мне, кто твои родители. Я поклянусь на кресте, что не позволю тебя увести.
— Правда, отец? Правда, не отдашь меня? — Цотнэ поднял лицо и умоляюще посмотрел в глаза дяди.
— Клянусь верой Христовой, не дам увести тебя отсюда. Успокойся. Помолимся господу, сын мой, дабы внушить твоим родителям благие мысли. Кто твои родители?
— Шергил Дадиани и супруга его Натэла...
Настоятель подскочил, словно укушенный змеей.
Крепко схватился он за подлокотники кресла, а глаза его чуть не вылезли из орбит. Потом лицо его мертвенно побледнело.
Цотнэ испугался, не умирает ли настоятель. Вскочил, увидел на окне кувшин, налил воды на ладонь и брызнул на игумена. Старик встрепенулся, схватил мальчика за руку:
— Не нужно...
Глубоко вздохнул, откинувшись на спинку стула, и еле слышно проговорил:
— Опасался и сбылось!
Несколько минут настоятель сидел, словно окаменев, с остекленевшими глазами. Потом поднялся и медленно поплелся к дверям.
Цотнэ хотел помочь ему, подставить плечо, но старик отстранил отрока и тихо сказал:
— Теперь уже поздно. Завтра будет день и будет злоба его. Ложись, отдыхай до утра, — он перекрестил гостя и, пятясь, вышел из кельи.
На дворе бушевала буря. Молнии извивались в небе. Гром сотрясал землю. Хлынул проливной дождь, и мрак еще больше сгустился.
Кое-как добравшись до своей кельи, игумен упал перед распятием и начал молиться.
— Отпусти мне последний грех, тягчайший из всех моих прегрешений, ибо не избавился раб твой от помыслов о величии государства и от забот о делах царства. Отпусти грехи и прими мою душу, господи.
Он приглушенным голосом твердил молитву, бился лбом о каменный пол и крестился.
Наконец, укрепившись в вере и набравшись сил, старец сел к столу и принялся писать. Закончив письмо, позвал послушника.
— Дождь перестал?
— Перестал, отче,
— Сейчас же возьмешь мула и отправишься во дворец князя Одиши. Лично княгине вручи это письмо. Передай только ей в руки, не показывай никому.
Послушник поклонился, облобызал полу рясы. Настоятель благословил его. В это время отдаленный шум достиг опочивальни игумена. Кто-то ломился в ворота монастыря, кричал, вызывал привратника. Потом все затихло, очевидно, стучавшего впустили в обитель. Игумен хотел было узнать, в чем там дело, но послышались шаги и в дверь постучались.
— Кто там?
— Я это, наставник княжича Цотнэ, раб божий Ивлиан.
— Да святится имя твое, господи! — перекрестился настоятель. — Отдай! — он протянул руку к послушнику и отобрал у него письмо...
...Цотнэ долго не мог уснуть. Ему казалось, что страшная гроза — это гнев господен на его голову. Он дрожал и крестился.
Потом, когда дождь уже перестал, раздался стук в ворота монастыря. Через некоторое время в монастыре начался какой-то шум. По коридору быстро ходили, бегали то туда, то сюда. Наконец в двери кельи постучались, и на пороге появился монах.
— Настоятель призывает тебя.
Цотнэ поднялся.
— Весь монастырь всполошился, неужели ты не слышал?
— Что там произошло?
— Игумен... — начал послушник и зарыдал. — Плохо ему. Очень плохо. Уже принял святое причастие...
— Что ты? — Цотнэ поспешно собрался. Монах шел впереди, показывая дорогу, и княжич едва поспевал. Монах рассказывал:
— Обрадовавшись твоему появлению, настоятель, оказывается, всю ночь не спал. На рассвете ему стало совсем плохо. Среди наших монахов есть лекари. Они применили все свое искусство, но ничем не смогли помочь. Игумен твердит, что это господь призывает его. Составил завещание, принял святое причастие и велел привести тебя.
Цотнэ понял, что нарушило мирную жизнь настоятеля. Приход племянника, испуг, который он испытал, как видно, сразили старца. Если б не Цотнэ, кто знает, сколько бы еще прожил он! Послушник открыл дверь, и взволнованный Цотнэ осторожно вошел в келью настоятеля.
На постели, учащенно дыша, лежал старец с закрытыми глазами. Руки бессильно протянуты поверх одеяла.
В углу кельи, опустив голову и сложив руки на груди, сидел Ивлиан. При виде его у Цотнэ задрожали колени. Старец приоткрыл глаза и улыбнулся вошедшему.
— Пришел, сынок? Садись вот здесь,— шевельнув рукой, вымолвил он и одним глазом поглядел на Ивлиана. Воспитатель Цотнэ понял, что надо оставить дядю с племянником одних. Проходя мимо Цотнэ, он на мгновение задержался и проговорил:
— За что ты обрек меня на эти мучения? С какими глазами я вернусь к твоим родителям!
— По божьей воле пришел княжич в монастырь, я тебе это все уже сказал. Родители не должны упрекать его, — жестко произнес игумен, указывая племяннику на сиденье.
— Прости, отче! — Ивлиан отвернулся и покинул келью.
Цотнэ сел на стул.
— Господь призывает меня, сын мой! Куда? Никому неведомо. Откуда же знать мне грешному? Ты единственный наследник владетеля Одиши эристава эриставов Дадиани. Мое последнее слово все равно было бы обращено к тебе. И вот судьба привела тебя сюда. Велик был мой грех перед господом и перед венчанной моей царицей. Но богу ведомо, что не было в моем сердце измены. Только жажда возвыситься отдалила меня от трона и сделала изменником. Алчность ослепила меня, заставила забыть бесчисленные милости царицы царей и поднять меч против того, чему я посвятил все свои силы и способности. Тогда эту борьбу я не считал изменой. Я думал, что, возведя на грузинский трон русского царевича, сделаю доброе дело для моей родины, так как верил, что, укрывшись за спиной русских и сделавшись фактическим правителем страны, я укреплю наше царство, смирю разнузданных вельмож, сломлю их своеволие и во главе могучего войска двинусь за пределы Грузии, чтобы завоевать новые земли, приумножить могущество родины. Я был чист перед своей совестью, ничем не погрешил против нее, но я не понял того, что борьба против Тамар была борьбой против единства и могущества Грузии. Я не понимал, что вероломство по отношению к трону было вероломством и по отношению к стране. Если появилась хоть одна трещина, если человек отступил от своей веры, то он зачеркнул все, за что боролся в течение жизни.
Старик дрожащей рукой потянулся к стакану и, освежив запекшиеся губы, продолжал слабым голосом:
— Мое несчастье было в том, что я с детства не верил в бога и не любил рода Багратионов. Правда, я любил родину, но еще больше я любил власть. Вот уж не думал я никогда, что, потерпев поражение на государственном поприще, буду искать утешения в религии. Но я оказался в монастыре. В Христе я начал искать утешения и пристанища, когда потерял все, что имел, когда утратились все надежды. Сперва я на все здесь смотрел с сомнением, свысока, осуждал, смеялся в душе, был не прилежен. Даже в монастырской тишине не находил пути к богу, а вместе с тем и душевного спокойствия. Мало, оказывается, молиться, соблюдать посты, умерщвлять плоть, главное, оказывается, в человеке не плоть, а душа. А я не мог очистить душу от скверны мирских соблазнов. Меня снедала тоска по власти. Хоть раз вкусив власти, человек навсегда теряет покой. Хоть осыпь его золотом, все равно он будет недоволен, желание снова взять в руки бразды правления не покинет его. И я был заражен этим недугом. Я очень старался излечиться от него и не смог. Во время молитв я невольно, помимо желания, неотступно думал о том, кто из нашего рода должен продолжать борьбу за трон и венец. Мой младший брат Шергил отличный муж и воин. Но теперешний правитель Одиши и во сне не помышлял о короне Грузии. У него нет моей отваги и честолюбия. Одна у меня была надежда — на тебя. Ты был еще совсем маленьким, когда я тайно поверял свои мысли твоей матери. Она часто посещала монастырь. Я постоянно наставлял ее воспитывать в тебе наследника престола, внушать, что Багратионам трон и корона даны богом не на вечные времена. Воспитатели должны были убедить тебя, что ты ни Чем не хуже Багратионов и, будучи хорошо обучен, имел бы такое же право претендовать на трон Грузии, как потомки Тамар, потому что еще недавно Багратионы были такими же князьями, как и мы. Неустанным усердием, умелыми действиями, упорным стремлением добились они своего и овладели троном и короной всей Грузии. Добродетельная, разумная Натэла внимательно слушала мои наставления и старалась внушить тебе мечту о грузинском троне. Поэтому именовали тебя наследником и другим велели исподтишка называть тебя царевичем. Так это было?
— Да, меня называли так.
— Так вот, совершенно не ожидал я у взращенного таким образом отрока стремления к монашеству. Поэтому точно молния сразила меня, когда я узнал, кто ты и что намерен принять постриг. Наверное, пастырь Ивлиан сбил тебя с толку?
— Пастырь Ивлиан не виноват, — вздохнул Цотнэ.
— Взволнованный твоим приходом, я всю прошлую ночь неустанно молился. Наконец господь вразумил меня сообщить обо всем Шергилу, вызвать твоих родителей. Когда я писал письмо, меня ужасало, что действую против воли господней, гублю отрока, вступающего на путь истинный. Явился Ивлиан, и я вздохнул с облегчением. Я понял, что господу угодно твое возвращение домой, а не вступление в монастырь. Не плачь, княжич... Дай мне высказаться до конца. Самое великое служение господу — это служение государству. Царицу Грузии теперь все называют мечом Мессии. Поэтому служить ей и значит служить господу. Ибо грузины трудятся мечом не только ради расширения границ государства. Расширение наших пределов сегодня является и распространением учения Христа. Кто проливает кровь за это, тот проливает кровь за веру Христову и добывает себе не только счастье на этом свете, но и царствие небесное. Ты, наверное, знаком с жизнью святых Балавара и Иодасафа?
— Знаком, настоятель.
— Во времена Иодасафа веру Христа принимали только избранные. Они делали это тайно, потому что власть имущие преследовали проповедников истинной веры. В те времена цари и их наследники должны были показывать пример, отрекаясь от мирского величия, отрекаясь от тронов, отвергая беззаботное житье. Пример Иодасафа и ему подобных обратил в веру бесчисленное количество идолопоклонников и неверующих. Теперь, когда вся Грузия служит Христовой вере, кому ты послужишь примером, покинув дворец и вступив в монастырь?! Или же, если, глядя на тебя и следуя твоему примеру, все двинутся в монастыри, кто останется защищать мечом учение Христа? Грузия ослабеет, а увидев ее обессиленной, враги Христовой веры с огнем и мечом ринутся на нашу страну и уничтожат грузинское племя не только в городах и селах, но и в монастырях, а тех, кто останется в живых, принудят принять нечестивую магометанскую веру.
Настоятель утомился, немного передохнул, отпил воды.
— Ты еще отрок, еще не в силах сам разумно решить, что лучше для страны. Поэтому должен прислушиваться к мнению людей, более опытных и желающих тебе добра. Каждый шаг надо хорошо взвесить и только потом уж действовать. Искренне служить господу можно и вне монастыря. Ты, князь, из великого рода и если разумно используешь свои силы и влияние, то службой при дворе принесешь больше пользы, нежели затворившись в темной келье монастыря. Знай, что Грузии сейчас нужен меч и государственные способности, а не одиночные молитвы, ибо наша родина, подобно островку, окружена морем ислама, напор которого сдерживается только твердостью и мужеством грузинских рыцарей. Как только ослабнет их стойкость и поколеблется их вера, взбушевавшееся магометанское море затопит наш остров и смоет неприступную твердыню христианского мира — Грузию вместе с дворцами и монастырями.
Дрожащей рукой настоятель опять потянулся к воде.
— Хорошенько поразмысли над моими словами, сынок, ибо перед лицом смерти меня побуждает говорить, только искренняя любовь к нашему народу. Подумай и не спеши. А войдя в разум, быть может, и сам решишь по-другому. Излишняя поспешность вредна и пагубна.
Я знаю это по своему горькому опыту. В жизни человека настают иногда решительные, роковые минуты. От принятых в те минуты решений зависит не только судьба одного человека, но честь и будущее целого народа. Человеку великой души в эти роковые минуты внутренний голос или внушение свыше подсказывают единственно правильный поступок. Потом он становится предметом гордости будущих поколений. Такой решительный момент в жизни отдельной личности или целого народа настает только для избранных. Из всего видно, сын мой, что ты избранник божий. Хорошенько это запомни. Не дрогни, когда придется идти на самопожертвование. И в моей жизни были такие мгновения. Но честолюбие и властолюбие преобладали во мне, я не превозмог себя и не смог пожертвовать собой ради родины. А без жертвы никогда не свершалось ни одного великого дела, достойного потомков. Никто без этого не достигал бессмертия, — старик тяжело вздохнул. — Я не смог. Дай бог, чтобы в решительную, роковую для народа минуту ты принял правильное решение и предпринятый тобой шаг стал бы гордостью и величием народа.
Кириона похоронили с великими почестями. Оплакать бывшего визиря потянулся народ со всей Грузии. Из Тбилиси прибыл католикос, а сама царица царей Тамар выразила соболезнование, в котором с благодарностью вспомнила старые заслуги Вардана перед троном и родиной и высказала надежду, что господь простит покойному его прегрешения.
Не понадобилось долго уговаривать Цотнэ. Он последовал домой за родителями. Откровенный разговор с настоятелем глубоко запал ему в душу и заставил призадуматься. И действительно, какой смысл в том, чтобы единственный наследник правителя Одиши постригся в монахи, когда Грузии больше нужны воины, чем проповеди и молитвы? Если Грузия потерпит поражение в кровавой схватке с бесчисленными мусульманами, ее церкви и монастыри будут разгромлены, а грузин принудительно обратят в магометанскую веру. Истинная вера в Грузии окрепла, но она нуждается в новых приверженцах. Первые проповедники христианства обращали в свою веру людей личным примером, отказываясь от власти и богатства. Но теперь — другое. Воевать за расширение границ Грузии значит воевать за расширение всего христианского мира. Главное служение Христу теперь — это борьба с язычниками и мусульманами. Отказ от этой борьбы — не только измена родине, но и вероотступничество.
Если нужно служить истинной вере мечом, то разве, находясь на пороге юности, наследник владетеля Одиши не должен стремиться к мечу?!
Ведь и несчастные родители единственным оправданием своей жизни считают воспитание сына как владетеля княжества. Они хотят, чтобы Цотнэ как можно скорее вступил в непобедимое войско Тамар и занял в нем место безвременно выбывшего отца.
Верно служа кресту и родине, Цотнэ покажет даже лучший пример соотечественникам и, возможно, именно силою меча вымолит у господа прощение за невольные прегрешения. А если будет на то воля божья, постричься в монахи, запереться в монастыре, как сказал настоятель Кирион, всегда успеется. А пока Цотнэ должен стать крестоносцем и воевать за освобождение могилы Христа.
Пастырь Ивлиан на примерах из мировой истории убеждал его, что цари многих стран достигли святости как раз на поле боя, воюя с идолопоклонниками и иноверцами.
Ивлиан восторженно рассказывал о подвигах великого деда Тамар и его преемников.
— То, что не смогли западные крестоносцы, должны совершить грузины. Мы обрушимся с тыла на мусульман, занятых войной с крестоносцами. Грузинские войска первыми вступят в Иерусалим и освободят от неверных святые земли. Великая Тамар давно думает о дальнем и доблестном походе. С тех пор, как пала мощь Византии, на Ближнем Востоке нет силы, равной Грузии. Грузинское войско должно освободить могилу Христа и присоединить Иерусалим к нашему государству. Это наш величайший долг. В исполнении этой миссии должен участвовать каждый грузин.
Княжич с восторгом слушал проповедь Ивлиана. Он с нетерпением ждал похода Тамар на Иерусалим. Он расспрашивал пастыря, какими путями должны грузины двинуться на Иерусалим, где надо плыть, а где продвигаться по суше. Где и какие войска придется сокрушать, какие земли подлежат присоединению к Грузинскому царству.
Паломники, прибывшие с далекого Запада, еще больше окрылили Цотнэ.
— Начинается новый, невиданный доселе поход, — говорили они. — На войну с неверными собираются отроки, твои ровесники. Во Франции объявился некий двенадцатилетний пастух по имени Этьен, которому во сне явился господь и указал путь к освобождению Иерусалима. Теперь этот Этьен ходит по селам, свершает малые и великие чудеса и призывает своих ровесников в крестовый поход.
— И много их присоединяется к пастуху? — спросил внимательно слушавший Цотнэ.
— Много... Со всех краев земли с крестами и знаменами двинулись твои ровесники, чтобы образовать воинство юного пророка. Этьен обучает их стрельбе из лука, владению мечом и скоро поведет в далекую Палестину.
— А как поведет свое воинство Этьен, по суше, или они поплывут морем?
— Из Франции до Палестины легче добраться морем. Христос сказал во сне Этьену, что волны морские расступятся перед его воинством и откроют путь юным крестоносцам.
— А нас, грузинских отроков, не возьмет с собою французский пастух освобождать Иерусалим?
— До Франции отсюда далеко. Вам туда не добраться. Но если грузинское воинство будет готово к войне с сарацинами, мы сможем с юга, пройдя через Ирак, внезапно появиться в тылу врага и с божьей помощью первыми овладеем Иерусалимом. Освободив святые места от неверных, широко раскроем врата города и со знаменами Горгасала и Давида встретим войско Этьена.
— Неужели все так и будет? — восторженно вырвалось у Цотнэ.
— Непременно будет! Только и вы не должны сидеть сложа руки. Вы, грузинские юноши, наследные принцы, княжичи и сыновья правителей, должны принять участие в священной войне.
— Но как же, если невозможно соединиться с Этьеном?
— Вы должны склонить ваших отцов к крестовому походу, должны способствовать, чтобы царица Тамар ускорила поход на Иерусалим.
— Тамар далека и недоступна... — с сожалением сказал Цотнэ Ивлиану.
— Скоро ты увидишь ее вблизи. Князь хочет послать тебя ко двору. Великая Тамар зовет своего крестника во дворец...
— Неужели это правда? Отец ничего не говорил мне.
— Правда. При дворе Тамар ты будешь в большом почете. Окажись же достойным своих родителей и воспитателей.
С этих пор Цотнэ начал мечтать о скором отъезде в Тбилиси, об участии грузинских крестоносцев в походе на Палестину.
Цотнэ грезились поход грузинских отроков через Иракскую пустыню, взятие Багдада и Иерусалима, встреча с грузинскими стягами войск Этьена. Он представлял, как наяву, удивление французов. Но что поделаешь, если освобождение могилы Христа досталось грузинам. Этьен спешится и преклонит колени перед грузинскими отроками.
Цотнэ благодарил судьбу за возвращение из монастыря. Наследник владетеля Одиши не мог лучше послужить господу, нежели принять участие в освобождении могилы спасителя, и он нетерпеливо ждал осуществления этой величайшей мечты христианского мира.
Долго готовили и собирали Цотнэ перед отправкой в Тбилиси. Сшили ему одежды, достойные царевича, выделили свиту, которая должна была сопровождать княжича, обмундировали и снарядили ее, обновили конскую сбрую.
Правитель Одиши был уверен, что его наследник обратит на себя внимание двора и царицы воспитанностью и образованностью. Цотнэ был стройным, красивым юношей и, если предстал бы перед двором с подобающим ему блеском, то пленил бы царицу.
Пока шли приготовления, завершено было украшение и оборудование родового храма. На торжество освящения новой церкви ждали визиря Чкондидели, и все Одиши встало на ноги. Убирали и украшали дворец и все дороги к нему. Готовясь к пиру, отбирали овец, бычков, птицу. Все было обдумано, рассчитано, взвешено, и только Махаробел Кобалиа никак не мог закончить роспись одного угла храма. Его торопили, да и сам он спешил, работу начинал спозаранку, а когда ночь заставала его за работой, то продолжал писать при свете свеч.
Утомляясь, Кобалиа подкреплял себя вином к поэтому, покачиваясь, спускался с лесов. В эти дни он словно испытывал судьбу. Он писал положение в гроб и постоянно твердил, что здесь найдет свое успокоение. Глядя на красное от возлияний лицо мастера и не замечая на этом лице каких-либо страданий, никто не хотел верить его словам, но предсказание неожиданно сбылось...
Семья князя со свитой приближалась к храму. Уже издали Цотнэ заметил, что у входа в храм толпится народ.
— Там что-то произошло — сколько людей собралось, — сказала озадаченная Натэла и придержала коня.
— Наверное, Махаробел закончил работу. Сейчас откроют двери. Все стремятся первыми войти в храм,— успокоил ее Шергил.
Между тем люди бежали к храму со всех сторон.
— Что случилось? — спросила княгиня у одного из бежавших.
— Художник упал с лесов...
— Господи помилуй! — запричитала Натэла, устремляясь к храму.
— Как он? Не расшибся ли? — спрашивал и взволнованный Шергил.
— При последнем издыхании, — доложили ему.
— Священника позвали? Успели причастить?
— Священник здесь. Но Махаробел отказался от исповеди и не принял причастия.
Толпа расступилась, и князья вошли в храм.
У стены на тюфяке лежал на спине Махаробел-Макариос. Это был как раз тот тюфяк, на котором он расписывал потолок и купол храма.
— Закончил работу, князь. Нет у меня перед тобой долга, — еле проговорил Махаробел.
— Время ли говорить о долгах, мастер! Как себя чувствуешь?
— Врагам твоим пожелаю так себя чувствовать, — не сказал, а простонал Махаробел. Хотел махнуть рукой, но только бессильно пошевелил пальцами.
— Не бойся, поправишься, — ободрил его Шергил. — Эй, лекаря позвали?
— Я здесь, князь, — отозвался бородатый старик и, поклонившись, подошел к князю.
Посторонние вышли из храма. Лекарь шепотом объяснял князю, и Цотнэ удалось расслышать несколько слов: «Лекарства теперь бессильны... Внутренности оборвались».
Потрясенный Цотнэ шагнул вперед, отстраняя стоявших вокруг, и остановился около умирающего. Люди говорили:
— Какой был мастер! Вино сгубило несчастного!
— Очень уж он пил в последнее время.
— С такой высоты не то что пьяному, а и трезвому...
Махаробел открыл глаза. При виде Цотнэ взгляд мастера просветлел.
— И ты пришел, княжич, поглядеть, как я умираю? Трудно умирать, если не веришь в бога. — Видно было, что художник напрягает последние силы и старается успеть выговорить все, что у него на душе. — Мне кажется, будто падаю в темную пропасть, лечу и ничего не оставляю за собой. Лучшие годы я провел на чужбине, служил чужим. Моя капля ничего не прибавила к чужому морю, ничем не обогатил я и свою страну. Даже имени своего не оставляю. Сколько ни старайся для чужих, своих они всегда предпочтут, а тебя быстро забудут. Кто сочтет, сколько церквей и дворцов расписал я в Сирии, в Греции! Платили много, уважением я пользовался, но нигде меня не полюбили, потому что я не был им родным. Если человек не посвятит полностью жизнь и силы своему народу, на чужбине его труд все равно никто не оценит. Я, несчастный, поздно понял это, поздно вернулся на родину, Все, что я сделал на чужбине, потеряно для меня и для моей страны. Здесь же, если бы мне удалось зажечь хоть одну свечу, народ бы не забыл и сохранил бы мое имя для потомства. Но теперь поздно...
Бессмертие человека в его любви к родине, — продолжал Махаробел. — Все остальное суета сует. — Художник закрыл глаза, возбуждение прошло, он затих. Как видно, боли усилились, лицо его исказилось.
Вскоре он опять открыл глаза, бессильно протянул руку, будто указывая на что-то на стене. Цотнэ понял, что он показывает на изображение бога-отца.
— Кончил он меня истязать. Видишь, как беспечно улыбается, будто сам он тут ни при чем. Несправедлив он был ко мне. Не простил грехов, на которые сам же все время толкал меня. Не было мне душевного покоя!
Никто, кроме Цотнэ, не понял смысла сказанного. Все удивленно переглядывались.
Бог вон тот правый и милостливый, всепрощающий, ему подражай, княжич...— бормотал Кобалиа, указывая пальцем на купол.
Цотнэ посмотрел вверх. Добрые глаза спасителя милостиво смотрели на всех присутствующих, не выделяя и не отличая никого, каждому посылали надежду и прощение.
— Суета сует и всяческая суета! — отрывисто пробормотал художник. Лицо его исказилось от нестерпимой боли, он вытянулся, и его душа отлетела.
С тех пор, как Цотнэ помнил себя, он ежедневно слышал имя своей великой крестной. Во дворце князя повсюду можно было видеть портреты царицы Грузии, либо написанные прямо на стенах, либо вышитые на ткани, либо исполненные чеканкой по металлу. Мать Цотнэ хранила кольцо с изображением на драгоценном камне царственного лица, а на кинжале отца чернью написана хвала царице. Жнецы и сеятели, конники и лодочники в своих песнях воспевали величие Тамар, музыканты и певцы превозносили ее.
Одним словом, с той минуты, как у Цотнэ открылись глаза, он видел лицо Тамар, слышал расточаемую ей хвалу, поэтому в его представлении Тамар была олицетворением всего прекрасного, мудрого и благородного. И все же, когда Цотнэ переступил порог тронного зала и увидел восседавшую на троне венценосную царицу, в глаза у него потемнело. Столь совершенная красота показалась ему не от мира сего. Божественная, небесная красота!
Княгиня вела Цотнэ за руку. Юноша сбивался с шагу, ему казалось, что все глядят на него. Приблизившись к трону, Натэла упала на колени, заставила и юношу опуститься на ковер рядом с собой. Склонив голову, он ничего не слышал и ни о чем не думал, но от прикосновения руки очнулся, поднял голову. Перед ним стояла великая Тамар. Царица обняла за плечи мать и сына, призывая их встать. Натэла облобызала полу платья царицы.
— Добро пожаловать, — царица подставила щеку для целования. Юношу она поцеловала в лоб, оглядела и осталась довольна.
— А он благолепен у тебя, сестра, мой крестник.
Натэле было приятно, что царица назвала ее сестрой и что похвалила княжича. Она вся просветлела и поблагодарила царицу.
Цотнэ горел, как в огне. Не знал, куда спрятать пылающее лицо. Взглянуть на царицу он не смел. Тамар обоих повела к трону.
Лаша и Русудан приветствовали юношу, поставили его между собой сзади трона, приласкали, приголубили.
Цотнэ старался держаться с царевичами достойно, отвечал вежливо и скромно.
Великая Тамар выразила соболезнование о смерти дочери княгини, своей маленькой тезки.
— Я хотела приехать на погребение, но была занята государственными делами. Однако заказала панихиду в Сиони и молилась за упокой ее души.
Божественными звуками доносились до Цотнэ слова царицы. Он наблюдал за сидящими и стоящими придворными. Визири и эриставы располагались по чинам и достоинству, кто поближе к царице, кто подальше. Стены и арки были расписаны, покрытые золотом своды потолка и колонны сияли, озаряемые светильниками.
Цотнэ вспомнил рассказы пастыря Ивлиана. Тот живо описывал дворцы греческих императоров и венецианских дожей. Тогда Цотнэ думал, что в мире ничто не сравнится с ними. Но сейчас, оглядывая дворец Тамар, он убеждался, что прекраснее и богаче этого дворца нет в целом свете. Ведь в тех, других дворцах, не было Тамар, а без нее не может быть такого блеска и красоты.
Вспомнив о пастыре, Цотнэ поискал его взглядом среди людей, находящихся в тронном зале. Он обвел глазами зал и, увидев гриву настоятеля Ивлиана, обрадовался. Плечистый великан был на целую голову выше стоявших вокруг него придворных. Улыбаясь, он смотрел в сторону княжича, а когда они встретились глазами, кивнул ему головой, как бы ободряя воспитанника.
Цотнэ улыбнулся в ответ, он почувствовал себя спокойнее и увереннее.
Семью одишского князя поселили в царском дворце. В первую ночь Цотнэ не спал почти до утра. Переполненный дневными впечатлениями, он видел перед собой только прекрасноликую Тамар. Ее улыбка, тепло и ласковость взора согревали и озаряли его душу.
Только под утро юноша уснул, но и во сне перед ним опять возникла Тамар. Ему снится, что он возмужал. Он во дворце, он направляется к трону. Вслед за наследником Одиши движутся свита и воины. У всех у них на спине изображены кресты в знак того, что этот отряд во главе с Цотнэ отправляется освобождать святые земли от неверных.
Тамар поднялась.
Ослепительно блестит на голове царицы украшенный драгоценными камнями венец, но еще ярче сверкают глаза царицы. Тамар передала Цотнэ царское знамя, благословила поход в Иерусалим, поцеловав в лоб предводителя крестоносцев.
У Цотнэ потемнело в глазах, но тут он увидел, что перед ним не царица, а его двойняшка Тамар. Удивительно повзрослевшей и прекрасной показалась ему сестра. На голове девушки блистает золотой венец. Цотнэ обнял и расцеловал сестру.
Потом все вокруг опять изменилось: сестра Цотнэ растаяла, исчезла, а перед воинами — царица с молитвенно воздетыми вверх руками.
Цотнэ опустился на колени, приложился к знамени и трижды поцеловал полу платья царицы.
Царица подняла его.
— Где ты был до сих пор? Ты же мой братец, часть моей души и моей плоти?! Отныне не покидай меня. Будем постоянно вместе, как были безраздельны во чреве матери...
В эту ночь закончилось отрочество Цотнэ. Утром наследник Одиши проснулся уже юношей, безумно влюбленным в царицу царей, в прекраснейшую из всех цариц.
Понемногу Цотнэ освоился во дворце. Сыновья вельмож не оставляли ему времени для грусти. Приглашали на охоту, играть в мяч, в шахматы, брали на загородные прогулки.
Мать и сын почти каждый день виделись с Тамар. Она приглашала их то на пир, то на прием в тронный зал. Эти дни были самыми счастливыми в жизни Цотнэ. Исподтишка он взглядывал на царицу, и этого было достаточно, чтобы его сейчас же бросило в жар, чтобы дрожь пробежала по всему телу. Царица казалась уставшей и грустной. Она похудела против обыкновенного и была бледна. Это не мешало ей оставаться красивой и обаятельной. Не только поэтов и панегиристов, но и простых бесхитростных людей, далеких от стихов и поэзии, ее неповторимая краса настраивала на поэтический лад, вдохновляла на сочинение стихов и песен.
— Удивительно прямо, — сказала раз после очередного приема Натэла. — Царица никогда не была так прекрасна, но никогда в глазах у нее не было столько грусти и никогда не была она так бледна.
Натэла, будто забыв о присутствии сына, подошла к иконе богородицы, опустилась на колени, стала молиться:
— Божья матерь, светлая дева Мария, рассей мои сомнения. Пошли здоровья и долголетия великой Тамар, не поколебай мощи грузин и сохрани их надежду!
Сын тоже встал возле матери. Натэла вспомнила, что она не одна, и уже шепотом продолжала молитву.
Цотнэ не понимал, какие сомнения просит рассеять его добрая мать, но заметил, что ее что-то тревожит и что она чего-то боится. Непонятная тревога передалась и ему, и он горячо, всем сердцем отдался молитве.
Натэла была довольна. Новая жизнь Цотнэ начиналась точно так, как об этом мечтали Шергил и его супруга. Наследник одишского правителя прилежно посещал церковную службу, участвовал наравне со всеми в состязаниях, одним словом, ни в чем не отставал от других. Одно только и было, что он часто грустил и в минуты задумчивости искал уединения.
Печаль своего сына Натэла объясняла просто: юноша, видно, грустит о родном крае, о сверстниках. Свыкнется с царским двором, и печаль рассеется.
Над верхней губой у княжича постепенно начало чернеть, и мать радовалась, что ее сын мужает. Она знала и то, что юношеский возраст принесет наследнику новые увлечения и его навсегда покинет мысль о пострижении в монахи. Натэлу не столько беспокоило будущее сына, сколько положение мужа, оставшегося в Одиши. Слепому трудно без нее управляться с делами. Поэтому она попросила у царицы разрешения вернуться домой, а сына оставить при дворе.
Тамар уважила просьбу гостьи.
— Тебя тянет к мужу, я не вправе препятствовать твоему отъезду. Слепота Шергила и нас тревожит. Поезжай, да поможет господь вашему дому и роду. О моем крестнике не печалься. Он будет у меня наравне с царевичем. Не оставлю его без внимания. Одна только просьба у меня к моему крестнику — быть братом и рыцарем моей Русудан. Цотнэ и Русудан почти ровесники. Я замечаю, что они подружились, и хочу, чтоб их братская близость укрепилась еще более. У Лаша будет жена, своя семья, он будет занят государственными делами, а у царской дочери должен быть пока один верный рыцарь, которому она может полностью довериться, как брату.
Натэла встала на колени, тотчас и Цотнэ опустился возле нее.
— Если ты считаешь достойным моего сына и окажешь ему такую честь, царица, то для нас это будет высшей наградой. — Расчувствовавшаяся Натэла потянулась целовать полу царицы.
— Все мы смертны, — продолжала Тамар.—Только господь один бессмертен, а мы находимся в его власти. Другим я не признавалась, тебе открываюсь первой. Последнее время я все чаще думаю о смерти. Мой Георги уже возмужал, и я верю, что судьба царства будет в надежных руках. А Русудан мне жаль. Она изнеженная и доверчивая девочка. В жизни много испытаний. Боюсь, что ей, слабой и привыкшей к беззаботности, придется трудно. Поэтому я хочу, чтоб около нее, как второй брат, стоял бы ваш сын.
— Не дай, господи, ни Грузии, ни всему христианскому миру остаться без тебя и осиротеть. Как ты могла это даже вымолвить! — возроптала в ужасе Натэла.
— Никто не в силах изменить судьбу, и никому не дано знать, что принесет завтрашний день!.. Мой крестник добродетелен. Мужества и бодрости духа ему не занимать. Поэтому я избрала его рыцарем-покровителем моей дочери...
— До смерти будет верен тебе и твоей дочери, — опередила Натэла сына. — Поклянись, сын, великой и милостивой царице, что вечно будешь верен трону и ее наследникам!
— Клянусь, царица! — с трудом выговорил Цотнэ и, чтобы скрыть подступившие к глазам слезы, склонил голову в глубоком поклоне, поцеловав ковер у ног царицы.
Хотя царевна была на три года старше Цотнэ, к нему, крестнику матери, она относилась как к сверстнику. Во время приемов и прогулок, игр и развлечений ни на шаг не отпускала его от себя. Без него не выходила из дворца. Русудан нравился воспитанный, искренний и безыскусный юноша.
Со своей стороны и Цотнэ пленился веселым характером Русудан, ее добротой и непосредственностью, ее благородной простотой. Одишский княжич смотрел в глаза своей молодой госпоже и готов был в любую минуту отдать за нее жизнь, Когда он думал об этом, то испытывал двойную радость: во-первых, это было бы самопожертвование ради Русудан, а во-вторых, Тамар узнала бы, что избранный ею для своей дочери рыцарь исполнил долг, защитил, спас, избавил от опасности свою обожаемую подопечную.
Русудан была уже девушка на выданье. Из разных заморских стран, из-за тридевяти земель прибывали посланники царей и императоров, султанов и меликов сватать дочь могущественной грузинской царицы.
Тамар не спешила. Она любила свою дочь, и ей трудно было бы расстаться с ней.
Да и не следовало спешить. Русудан стояла на пороге юности и по-настоящему только сейчас начинала расцветать, с каждым днем становилась она все краше и привлекательней.
Красота царской дочери была поистине сказочной. По белизне кожи и по румяности Русудан походила на мать, но и от отца взяла она мягкость черт лица, вызывающий взгляд и неутомимое стремление к жизни.
Между тем паломники, посланцы из разных земель, французские и итальянские миссионеры, постоянно привозили новые вести о крестоносцах. Христианская Европа с воодушевлением готовилась к походу невинных отроков, возлагая на этот поход большие надежды. Все новые и новые отряды вливались в войска Этьена. Пастырь Ивлиан следил за новостями и рассказывал своему воспитаннику о каждом шаге крестоносного войска.
Цотнэ не нуждался в поощрении учителя. Он и без того мечтал о походе в Палестину и при каждом подходящем случае умолял Русудан обратиться к матери, чтобы та ускорила поход.
Однажды в присутствии царевичей Тамар начала говорить:
— Наследник правителя Одиши, мой любимый крестник, просится в поход для освобождения Иерусалима. Об этом же пекутся мои визири и вельможи. Но я уже не могу взвалить на себя такую тяжесть. Исполнить эту искреннюю мечту грузин придется, сын мой Лаша, тебе, новому царю Грузии. Ты поведешь грузинских крестоносцев в Иерусалим. Ты освободишь могилу Спасителя. Умоляю тебя об одном, и это первейшее мое завещание: возьми мои бренные останки и похорони их в грузинском Крестовом монастыре.
— Бог не допустит, чтобы ты умерла! — вскричал Лаша и обнял мать.
— Что ты говоришь, мама, — заплакала Русудан.
Тамар осушила набежавшую слезу, принужденно улыбнулась и прикрикнула на них:
— Что вы расхныкались! Вставайте, посмотрите вокруг, может ли быть что-нибудь лучше жизни! — и она всех троих проводила до дверей, напомнив сыну уже на пороге:
— Когда господь призовет меня, не забывай моего завещания...
В своей загородной резиденции Начармагеви Тамар постоянно была занята государственными делами. Визири и вельможи, церковные иерархи и руководители обеих академий постоянно пребывали в палатах Начармагевского дворца.
Царица и ее соправитель Лаша-Георгий с утра садились за обсуждение и решение разных государственных дел. На это уходило много сил и времени. Совещания с визирями и эриставами, прием послов, отправление посланников, сооружение каналов и дорог, возведение крепостей, и подготовка войск... Каждое дело доходило до Тамар, все более или менее значительные дела решались с ее согласия.
Остальное время царицы уходило на церковную службу, на чтение книг и рукоделие.
С некоторых пор она стала чувствовать себя плохо, заметно худела. Головная боль и слабость нападали на нее в те часы, когда невозможно было оставить дела. Она терпела, думая, что слабость пройдет, скрывала от всех свою немочь. Изнуряли не столько труды, сколько бессонница. Не умея бороться с ней, царица до полуночи вязала и вышивала, до рассвета читала книги, а на следующий день не узнавала сама себя — все было трудно: и сидеть на троне, и стоять, и читать, и писать.
Поблекла зелень лесов, а местами вкрались в листву желтые и огненные краски. Затихли виноградники, улегся шум в деревнях. Вино перебродило, и страсти улеглись. Околачивающийся по деревням пьяный Дионис мирно спал.
Настала пора поздней, но сухой, солнечной осени. Нежно веющий ветерок еще не приносил морозного дыхания с гор, земля дышала уже ослабевшим, но приятным теплом. Солнце утратило свой жар, оно уже не было жгучим, а приятно грело.
После полудня Тамар заседала в дарбази. Уже с утра царица чувствовала себя плохо. Она задыхалась, но, привыкнув не откладывать государственных дел, она долго не решалась встать и покинуть совет. Наконец заседание кончилось.
Царица пожелала совершить прогулку на свежем воздухе. Подали оседланную лошадь.
В сопровождении детей и визирей она направилась к опушке леса. Не отставая от Русудан, Цотнэ не сводил глаз с царицы. Тамар, не уступавшая ни в чем лучшим наездникам, теперь как-то вяло сидела на своем белом коне, она ехала, опустив поводья.
Цотнэ не верил глазам, ему казалось, что Тамар едва удерживается в седле. Встревожившись, он догнал Русудан.
— Посмотри на царицу, — сказал он, — мне кажется, она плохо себя чувствует.
Цотнэ не договорил своих слов, как Тамар покачнулась и начала сползать с седла. Едва подоспевший Лаша поддержал мать и помог ей усидеть в седле. Но царица все равно была в обмороке. Пришлось ее снять и положить на землю. Свита мгновенно окружила царицу. Пронзительно закричала Русудан:
— Мама, мама! Помогите!
Срывали с седел подушки, чтобы устроить на земле подобие ложа. Кто-то кричал «воды!», кто-то распоряжался скакать за лекарем. Пока что терли ей виски и брызгали на лицо водой.
— Мама-а... Горе мне, мама-а... — причитала Русудан, била себя кулаками по голове и царапала щеки.
Цотнэ сам готов был заплакать.
Машинально посмотрел он в сторону протекавшей поблизости реки. Ему казалось, что он не перенесет смерти Тамар, побежит к воде и бросится в волны.
Еще обрызгали царицу водой. Она шевельнулась, ресницы дрогнули. Медленно Тамар приходила в себя. Бледные щеки покрылись крупными каплями пота.
— Мама! Мамочка! Посмотри на меня, — взывала в отчаянии Русудан.
Тамар раскрыла веки, взглянула на плачущую дочь и опять закрыла глаза.
Русудан целовала матери руки. Насупивши брови, окаменев от горя, стоял Лаша. Приближенные не сводили глаз с дороги. Наконец царица глубоко вздохнула и оглядела присутствующих.
— Что с вами, государыня? — почтительно спросил Мхаргрдзели. Тамар не ответила. Увидела хмурого Лаша и видно, желая ободрить его, слабо улыбнулась, потом положила руку на голову рыдающей Русудан.
В это время, гоня во весь опор, примчались из дворца. Лекарь опустился на колени и осторожно притронулся к запястью Тамар. Пульс бился слабо, с перебоями. Лекарь дал больной укрепляющего, распорядился отвезти царицу во дворец и уложить в постель.
Лаша кивнул в знак согласия. Раскрыли носилки, осторожно уложили больную женщину и двинулись в сторону дворца.
Визири обсуждали между собой происшествие. Врач упомянул о неизлечимой болезни, и это заставило побледнеть всех приближенных.
— И по цвету лица ее заметно. Мы каждый день видим ее, привыкли и не замечаем перемены. Но если приглядеться, сразу бросается в глаза. Кожа приняла восковой цвет. Первейший признак этой пагубной хвори.
— Почему не лечили до сих пор?
— Болезнь давно уж гнездится в плоти, а сейчас внезапно усилилась и быстро одолела больную.
— Что делать? Какие лекарства добывать? Чем помочь?
— Горе нам! Мы бессильны, и любое лекарство бесполезно. Надо уповать на волю господа. Господь велик и не покинет нас, — крестясь, сказал врач, подымая руки к небу. — Помолимся Спасителю и святой деве Марии, чтобы вразумили нас и научили, как вылечить царицу.
Царица слабела с каждым днем. Боли вместо того, чтобы утихнуть, усиливались. Она теряла силы и таяла, как свеча. Ее привезли в загородную резиденцию под Тбилиси, и перемена воздуха как будто немного помогла, но оказалось, что временно. Со всех краев везли искусных врачей, доставляли разнообразные лекарства, все государство поднялось на ноги.
Каждый день все засыпали в надежде, что утром царице будет лучше. В церквах беспрерывно шли молебны. Ночные бдения и принесение жертв, беспрерывный колокольный звон — все это выражало народное отчаяние. Всю страну охватил ужас.
Русудан только ненадолго допускали к умирающей. В остальное время царевна сидела у дверей опочивальни, стенала и билась головой о стену. Цотнэ не оставлял в одиночестве свою названую сестру. Похудевший от горя, он не мог смотреть в испуганные глаза Русудан. Как тень, следовал юноша за выходящими из опочивальни царицы врачами в надежде услышать что-нибудь обнадеживающее. Но господь отказал Грузии в надежде! Ночью, даже в минутном сне, он видел, что теряет какую-то драгоценность, что-то роняет из рук, упускает в бездну.
Иногда ему снилась и сама прекрасная царица. Она являлась перед ним по-прежнему блистательная и воздушная, звала его вверх, к облакам. Цотнэ порывался вслед за ней, но, не имея крыльев, не в силах был оторваться от земли. Тамар, улыбаясь, отдалялась, раскрывала крылья и исчезала в небе.
Время шло. Болезнь усиливалась, и беда приближалась. Весь народ замер в ожидании неотвратимого. Площадь перед царским дворцом всегда была заполнена толпой, желавшей узнать о здоровье царицы.
«Всеобщее бессилие овладело всеми, — сокрушенно пишет летописец. — Не ведая, что делают, вельможи били себя по лицу, бедняки колотились головой о землю, посыпали головы пеплом и пылью. Атабеки и прочие обращались к господу с молением взять их самих и детей ихних — «осталася бы только она, уничтожь нас всех», — взывали они, окружив палаты, где лежала несчастная, тщетно желая не допустить в них смерть... Стояли они взывающе к богу у дверей и бессильны были перед божьим промыслом».
Этими словами летописец выражает безнадежность и человеческое бессилие перед лицом божественного приговора. Все оказалось тщетным, не смогли помочь ни молитвы, ни ночные бдения, ни церковные службы, ни лекарства. Наступил роковой час. «И Тамар уснула сном праведницы, и сокрылось солнце Картли».
Как будто уже смирились все с неизбежностью, и все же весть о смерти Тамар разразилась, как гром, и оглушила всех в Грузии от мала до велика.
Тамар ведь была защитницей веры. Она была вознесена силой грузинского меча и собственного разума. Царица была милостивой судией и стояла на стороне добра. Она запретила отсекать члены и наказывать смертью. Она установила и упрочила для грузин доблестную, благополучную жизнь. И разве только для грузин? «Свидетелями тому являются дом Ширваншаха и дарубандцы, хундзы, овсы, кашаги, карнугородцы и трапизонцы, которые от нее имели свободную жизнь и были беззаботны от врагов». Щедрость ее была превыше щедрости всех христиан. Широко раздавала дары и пожертвования и не только из царской казны. Покончив с государственными делами и оставшись наедине, тотчас принималась за рукоделие, пряла, вязала и шила, а плоды своего рукоделия дарила и делила между бедными и обездоленными. Как же бог отдал смерти такую царицу — защитницу веры и сеятельницу добра?
Этот несправедливый приговор у некоторых грузин поколебал саму веру. Иные вслух порицали всевышнего, отрекались от него.
В Грузинском царстве и за его пределами все видели, что вместе с Тамар окончился большой и значительный период жизни Картли. Грузинское царство теряло тот ореол, свет которого простирался далеко, сказочным источником которого были слава красоты, могущество, мудрость и добродетель грузинской царицы.
Но Тамар была еще чем-то большим.
Это большее он осознал, почувствовав ее телесное обаяние, ее земную красоту и привлекательность, и это произошло как раз тогда, когда кончилось отрочество Цотнэ и для него начиналась неведомая до тех пор жизнь, и он вступал в для него еще непонятный, сложный и исполненный бурных потрясений, возраст.
Тамар была для Цотнэ первой женщиной, на которую вчерашний отрок взглянул глазами мужчины. Лицо Тамар, которое до тех пор в сердце и разуме юноши запечатлелось как холодный, бесчувственный образ, теперь преобразилось. Одного взгляда царицы, чисто женского земного взгляда было достаточно, чтобы оживить это лицо, обратить во плоть, наполнить радостью и несознательным желанием продления жизни. Иногда, думая о Тамар, он испытывал такой же восторженный подъем и душевное успокоение, как при искренней, жаркой молитве, когда душевное возбуждение охватывает всю плоть и всем своим существом воссоединяешься с божеством.
Навязанный ему во сне и безраздельно связанный с образом его близнеца, в сердце и разуме образ царицы понемногу превратился в нестихаемую боль, и каждый раз, вспоминая одну или другую, юноша испытывал боль, будто у него отсекли часть тела.
Цотнэ ни разу не взглянул на покойницу. Он боялся даже бросить взгляд в сторону гроба, и какая-то робость сковывала ему ноги. А раз он и не видел усопшей, то его божественная царица так же сохранила свой живой образ, как и маленькая Тамар: она в мечтах и мыслях юноши осталась прелестной царицей.
Рано погибшая маленькая сестренка в представлении брата также обосновалась, как живая. Обе Тамар, самые близкие и самые любимые, продолжали жить бок о бок, но слившись в одно существо. Две Тамар были двумя крыльями жизни Цотнэ. Во сне и в мечтах эти два крыла подхватывали его и влекли ввысь, к облакам, в царство солнца и добра, и тогда Цотнэ испытывал безграничное счастье. Но даже незначительного удара судьбы, мгновенного исчезновения мечты, отрезвления от нее было достаточно, чтобы юноша почувствовал всю нечеловеческую боль, причиненную ему потерей этих крыльев, тяжесть падения на землю и бессмысленность продолжения жизни.
В сердце Цотнэ тоже оборвалось что-то невозместимое. Тамар для него была все — и родина, и вера, и смысл жизни, и надежда на будущее.
Утром, вернувшись после занятий конным спортом и фехтованием, Цотнэ вместе с ровесниками сидел на уроке.
Специально приглашенный из Афонского Иверского монастыря Евграфий рассказывал юношам, сыновьям вельмож, о жизни и философии Блаженного Августина.
— Все мудрецы искали местопребывание нашего господа бога; кто искал его в небесах, кто в воде и в земле, а некоторые в огне и в воздухе.
Тогда вопросил святой Августин.
— Ты наш господь бог? спросил у земли.
Она отвечала:
— Не я твой господь бог.
— И не мы, — отвечали твари, живущие на земле.— Не мы господь бог, ищи его выше нас, в высоте, на небесах.
Спрашивал у ветра дующего, и ответил весь воздух, со всеми тварями в нем сущими:
— Не говорит истины Анаксимен, не я являюсь господом богом.
Обратился с этим вопросом к небу, солнцу, луне и всем светилам.
— Не мы есть бог, которого ты ищешь, — ответили небесные светила.
Так же вопрошал у всех окружающих предметов. А те отвечали:
— Не мы есть господь бог!
Умолял у всех предметов:
— Скажите мне о боге нашем!
И все они в один голос отвечали:
— Господь бог, — который создал и породил нас.
И тогда вопрошал самого себя:
— Скажи, кто ты есть?
И отвечал сам себе:
— Я есмь человек, ибо плоть и душа всегда со мной, первая вне меня, а вторая — во мне.
И в которой из двух должен был искать бога, что искал я повсюду от земли до неба, куда только мог достичь взор, чтобы узнать и сообщить мне?
Но предпочтительна та, которая во мне, ибо к ней стремится ее плоть, моя внешность, стремящаяся познать ответа неба и земли и всех существ, которые отвечали:
— Не мы есть бог, а бог породил нас!
Каждый человек внутренним чутьем с помощью внешнего познает, и я познал; а душу познал с помощью чувств, взывающих вне плоти моей...
Внезапно загудевшие колокола смутили и учителя и слушателей. Сначала загудел большой Сионский колокол, потом, будто ждали его знака, во всех концах города зазвонили малые и большие колокола.
Затаив дух слушал Евграфий некоторое время этот звон, глаза его заволоклись влагой. Он обвел взором своих слушателей, совладал с волнением и дрожащим голосом спросил:
— Вы наверное знаете, почему звонят колокола?
Ответа не было.
— Если не знаете, то должны знать. Сегодня утром пришло известие, что на христианский мир обрушились новые испытания — войско юных крестоносцев под водительством Этьена полностью погибло в море.
— В каком море? — спросил, побледнев, Цотнэ.
— В Средиземном море. Подойдя к берегу, юные крестоносцы ожидали, что море расступится и пропустит их, подобно тому, как в свое время пророка Моисея пропустило оно, Долго, оказывается, ждали Этьен и его войско исполнения чуда, но море не расступилось и суша не показалась. Что оставалось делать юным воинам? Они погрузились на корабли и отправились вплавь к Иерусалиму. По пути их застала буря, и море поглотило все войско отроков.
— Достоверно ли это известие? — спросил опять Цотнэ.
— Истинно так. Царь получил письмо от папы римского. По всему христианскому миру звонят колокола и объявлен траур.
— Неужели господь нарушил завет и не выполнил своего обещания? — робко, еле слышно проговорил Цотнэ и сам испугался своего вопроса.
— А кто слышал, как он обещал? — воскликнул с места Бека Цихисджварели.
— Слышал сам Этьен. Ему Христос явился во сне и дал чуть ли не письменное обещание. Это письмо Этьен носил с собой, давал всем читать, когда собирал войско.
— Раз господь не выполнил обещания, крестоносцы должны были отказаться от своего похода! — воскликнул Торгва Панкели, расхохотался и торжествующе оглядел присутствующих. Дескать, смотрите, какие у меня умные мысли.
Но смеха никто не поддержал. Торгва понял, что пошутил некстати, и замолчал.
— Время расходиться, ибо церковный колокол призывает всех христиан к молитве и уединению. — Евграфий перекрестил своих учеников и первым вышел.
— Я молиться не пойду, — решительно заявил Бека и испытующе поглядел на товарищей.
— И я не пойду...
— И я...
Цотнэ все еще колебался.
— Пойдем, не бойся, деньги у меня есть, — сказал Бека и подтолкнул его рукой.
Цотнэ даже не спросил, куда они идут.
Ровесники окружили его и увлекли за собой. Выйдя на площадь, юноши увидели, что она запружена народом. Незнакомый священник стоял на возвышенности и громко проповедовал. Он усиленно размахивал руками и зло кричал. Юноши смешались с толпой.
— Это настоятель грузинского монастыря в Константинополе, — узнал проповедника Саргис Тмогвели.
— Когда франки заняли и разорили престольный город Византии, — продолжал тот, — то разграбили и грузинский монастырь. Наши монахи надеялись, что их-то не тронут. Но крестоносцы хватали золото и серебро, а чье оно, об этом не спрашивали. Разбойники франки очистили наш монастырь. Что можно было взять, взяли, а под конец подожгли и саму обитель. Настоятель едва унес ноги. С тех пор он только и делает, что проклинает крестоносцев. Кому он только не жаловался на французов и венецианцев, дошел до папы римского. Но там ли он искал правды, если взятие Константинополя и разграбление православных церквей происходило с тайного согласия и с ведома Рима?
— И ты веришь, Саргис, этому богохульству? — обиделся Цотнэ.
— Не богохульство, а истина. В этом никто уж не сомневается. Франки-крестоносцы признались, что действовали с благословения и по совету папы римского,
Цотнэ недоверчиво поглядел на Саргиса и пожал плечами.
Проповедник между тем продолжал вещать:
— Рим и для Нас готовит то же самое. Хотят вовлечь нас в крестовый поход, а тогда на правах союзников войдут в Тбилиси, глядя на наше богатство, душа у них не вытерпит. И придется нам хуже, чем Константинополю. Ограбят, сожгут и поработят. — Настоятель задыхался от возмущения. Он перевел дух и завопил с новой силой: — Все беспорядки и злодеяния на свете посеяны папой римским. Он замешан во всех тягчайших преступлениях. Это он науськал верующих отроков Запада на Крестовый поход. Как могли несовершеннолетние, безоружные отроки взять Иерусалим, когда даже вооруженные, закованные в латы рыцари не могут осилить сарацин? Папа Иннокентий хорошо понимал бессмысленность этого похода, но что для корыстного сребролюба гибель тридцати тысяч невинных отроков? Это он, коварный глава Рима, обещал Этьену и его невинному воинству, что пред ними расступится море и пропустит их как посуху, а потом посадил юных крестоносцев на корабли и загубил всех.
— Врет! — завопил кто-то в толпе и с поднятыми кулаками двинулся на проповедующего монаха.
— Пусть говорит!
— Не мешай, дай сказать!
Площадь зашумела. Заволновались разгоряченные и взбудораженные проповедью слушатели.
— Не допущу возведения напраслины на светлейшего папу! — кричал все тот же старец и, кое-как пробившись сквозь толпу, влез на возвышенность.
— Узнал? Это глава грузин-католиков, патер Джованио, — прошептал Саргис.
— Да, это он. Я его видел у нас, в Цихисджвари, — кивнул головой Бека.
Юноши протолкались вперед и поднялись на цыпочки, чтобы лучше видеть происходящее.
— Вот он — грязный хвост коварного папы!—завопил константинопольский настоятель, показывая на патера — Это он проповедует единение грузин с Римскои церковью и готовит для нас то же, что уже получили греки. Говори, Иуда, за сколько сребреников продал родину и Христову веру!
— Ты сам Иуда и Вельзевул!—завопил патер и, схватив старика за рясу, рванул ее. Старик покачнулся и упал. На помощь ему бросились из толпы попы и монахи. Еще немного, и патера растерзали бы, но и у него нашлись защитники. Началась свалка. Обезумевшие от гнева монахи дрались, вырывали друг у друга клочки волос, рвали одежду. Постепенно в схватку ввязались и зрители. Вся площадь забурлила и взбудоражилась.
Пойдем. Здесь ничего хорошего не дождешься, — Бека взял Цотнэ за руку, и юноши, плечами раздвигая толпу, кое-как выбрались из гущи. С четырех сторон на площадь въехали всадники.
— Именем государя! Разойтись! — кричал начальник отряда, и всадники окружили дерущихся.
Юноши поспешно покинули площадь.
— Зайдем ко мне, поужинаем, — пригласил Бека.
Долго уговаривать не пришлось. Слуга открыл двери визирского дома. Навстречу юношам выбежала пятилетняя девочка.
— Мама, мама, Бека пришел! Гости пришли! — кричала девочка, повиснув на шее у Бека.
— Зачем беспокоишь маму? Ты сама хозяйка, сама и встречай гостей. — Бека обнял девочку и бережно опустил на пол.
— Это моя сестренка Краваи — радость нашего дома, — знакомил Бека гостей. — А это домоправитель отца, Абиатар, он же муж бывшей кормилицы нашей девочки.
Гости познакомились с Абиатаром, приласкали шалунью, та потянулась к Цотнэ.
— Ого, тебе повезло, ты ей понравился! — засмеялся Бека.
Узкоглазая, как монголка, Краваи, прижалась к Цотнэ, словно к давнишнему другу, и затихла.
— Как тебя звать?—начала она допрашивать Цотнэ, устроившись у него на коленях.
— Его зовут волк, и он ест таких, как ты, ягнят. Ты же маленький ягненок, — пошутил Саргис.
— Ты из зависти не пугай ребенка. Не слушай его, детка. Меня зовут Цотнэ.
— Обманываешь, неправда. Где это слыхано, чтобы такой большой был Цотнэ*.
*Цотнэ — от грузинского цота — мало, близкое к русскому малыш.
Цотнэ удивленно переспросил:
— А какой же должен быть Цотнэ?
— Цотнэ должен быть маленьким, совсем маленьким.
— Вот меня и назвали Цотнэ, когда я был таким же маленьким, как ты. А теперь я подрос. Не переименовывать же меня!
Краваи засмеялась, не поверив.
В зал вошла хозяйка, одетая в траур. Гости поднялись, приветствуя ее.
— Пойдем, дочка, не беспокой гостей, — мать насилу отрывала от Цотнэ обидевшуюся девочку.
Юноши постепенно начали хмелеть.
— Напрасно кичатся эти франки. У них и образования нет, и в искусстве они ничего не понимают. Что такое игла? Иглы не оставили, когда грабили Константинополь. Остальное поломали, уничтожили. Разбили бесценные статуи старых греческих мастеров. Это такое же варварство, как и разрушение церквей, разграбление дворцов, — возмущался Саргис Тмогвели, отпивая вино.
— Удивляюсь я тебе, Саргис, — засмеялся Бека. — Не тащить же им с собой тяжелые мраморные изваяния? И для чего это надо было, когда каждый нахватал столько же по весу золота и серебра.
— Это не совсем так, — заметил Цотнэ. — Венецианский дож, Дандоло вывез из Константинополя знаменитую квадригу Лисипа, перевез ее в Венецию и воздвиг на площади Святого Марка. В Константинополе она украшала ипподром.
— Слава богу, хоть не разбил, а просто увез. Но я говорю не об этом поступке дожа. Я говорю о падкой до наживы франкской толпе, которая накинулась на Константинополь, как варварское полчище, и все, что не смогли взять с собой, превратили в развалины и пепел.
— Просвещенностью похвалиться не могут. Да и служителям Римской церкви гордиться нечем. Сколько времени прошло, как взяли Константинополь, но не могут обратить тамошних христиан в католическую веру. До сих пор во всех богословских диспутах и спорах победителями выходят византийцы, потому что они гораздо образованнее своих римских просветителей и более глубоко знают святое писание.
Успех греческого духовенства зависит не только от их образованности, а от того, что греческий народ сам убедился, каковы служители Римской церкви. Не укради и не убий, проповедовал Спаситель, а служители Римской церкви ограбили храмы и без всякой причины уничтожили несметное количество невинных правоверных христиан. Чего стоят после всего этого их проповеди? Естественно, что византийцы привержены своим священнослужителям и не верят в святость коварной, а по сути дела преступной Римской церкви.
Юноши чокнулись стаканами, выпили.
— Меня удивляет не коварство папы римского, не алчность и жадность крестоносцев. Они такие же люди, как и все. Меня удивляет сам господь. Неужели Христос мог соблазнить невинного отрока Этьена, неужели он дал ложное обещание, а потом отказался его исполнить? — вслух размышлял Цотнэ, уставившийся на стакан с вином.
— Люди многие свои бессмыслицы сваливают на бога, — объяснил Саргис, — Вера говорит нам, что причина причин и начало начал есть бог. Вот мы в минуты безнадежности за все наши несчастья и спрашиваем с бога.
Но достаточно божьей каре обрушиться на праведного, по нашему разумению, и безгрешного человека, чтобы мы сразу встали в тупик. Наш ум, не находя связи между причиной и следствием, теряет равновесие, отрекается от бога, отказывается от того, что было бы оправданием всех злоключений и несчастий. Ныне нас возмущает несправедливая гибель тридцати тысяч невинных отроков — крестоносцев Этьена. А разве справедлива вообще смерть хотя бы одного невинного ребенка? Вот теперь мы здесь сидим и ублажаем себя вином, а в эту минуту невинные дети умирают и там и тут. Справедливо ли это, объяснимо ли? А кто отвечает за эту несправедливость? И какого ответа можем требовать мы, простые смертные, у того, кто бессмертен невидим и непостижим разумом?
Цотнэ вспомнил свою маленькую сестренку. Он не думал, что когда-нибудь перед ним опять встанут те вопросы, на которые он как будто получил однажды ответ, слушая беседу Шергила и пастыря Ивлиана об испытании святого Иова.
Слеза повисла на реснице Цотнэ, он мог бы и зарыдать, как вдруг Торгва запел:
Все в жизни — солома, сгорит на ветру.
Вина и красавиц — пока не умру.
— Да поможет бог и даст он радость тому, кто сложил эту песню! Забудем всю мудрость в местах иных, ребята. Ибо мудрец только тот, кто знает цену вину и женщинам. За ваше здоровье! — Бека поднял чашу, и все дружно и весело выпили.
Утром Цотнэ проснулся поздно. Голова трещала с похмелья. Прежде чем открыть глаза, он зевнул и блаженно потянулся. Рука коснулась чьего-то голого тела. Цотнэ встрепенулся и с удивлением уставился на озаренное счастливой улыбкой лицо женщины. Вчерашнее вспоминалось, как неприятный сон. Кое-что он смутно припоминал, но никак не мог понять, где он находится и откуда появилась в его постели голая женщина. Между тем женщина отбросила одеяло.
В ложбинке между полными ее грудями Цотнэ сразу увидел золотой крест на длинной цепочке. Не узнать его было нельзя. Это был тот самый крест, который Цотнэ когда-то своей рукой отдал бродячей девочке.
— Аспасия?
— Да, милый мой. Я — Аспасия. — Молодая женщина обняла Цотнэ, прижалась к нему.
— Откуда ты здесь? Где мы находимся?
Вместо ответа Аспасия еще сильнее прижалась к юноше и стала его целовать в щеки и в шею.
Цотнэ освободился от крепких объятий и огляделся вокруг. На глаза ему попалась грязная рубашка Аспасии. Он неприятно поморщился. Вся комната была неприглядна, неряшлива. На стульях и на полу в беспорядке валялись чулки, платья, туфли, вся одежда Цотнэ.
Цотнэ сам себе стал противен. Он осторожно отстранил руку женщины, встал и начал одеваться.
— Не уходи, ведь еще рано, побудь немного! — Аспасия опять потянулась к Цотнэ.
— Значит, ты теперь этим живешь?
— Этим и живу, господин Цотнэ. Жалеешь меня?
— Жалею.
— А если жалеешь, то не покидай меня, помоги. Возьми к себе в прислужницы. Ноги буду целовать! — Аспасия обняла его ноги.
Юноша опять отстранился.
— Узнаешь крест, который ты мне подарил? Помнишь, как я умоляла взять меня к вам в дом? Когда мы покинули владения твоего отца, факир отнял у меня этот крест. Не помогли ни плач, ни угрозы. Но я не могла смириться с потерей креста. Выбрала время, выкрала, и пришлось мне сбежать. Каких я только трудностей не испытала, через какие злоключения не прошла, но крест сохранила.
— Что крест! Лучше бы тебе умереть, чем позориться и пасть так низко!
— Ты прав, Цотнэ. Но я была бессильна и одинока. Каждый, удовлетворив желание, отворачивался от меня. Некому было направить меня на правильный путь, а своего ума не хватило. Лишь одна надежда не оставляла меня. Почему-то я верила, что придешь ты и поднимешь меня из грязи.
Аспасия, рыдая и всхлипывая, рассказывала о своих злоключениях. Эта искренняя исповедь потерянной, неприкаянной женщины смягчила Цотнэ. Ему стало жаль эту растоптанную несправедливостью жизни, заклейменную грехом, красивую женщину.
— Если бы вы тогда меня купили и взяли в дом служанкой, я была бы счастливою теперь.
Цотнэ, вспоминая Аспасию, и сам часто упрекал себя, что не помог несчастной девчонке. Он видел и свою долю вины в падении Аспасии.
Хотелось добром искупить эту вину. Но он понимал, что не в силах ничего сделать. Это угнетало его. Он огляделся вокруг и уже безвольно опустил плечи, когда вспомнил про деньги и, оживившись, опустил руку в карман. Кошелек оказался на месте. Это обрадовало Цотнэ, он достал кошелек и положил его в изголовье постели.
— Здесь столько, что хватит тебе на всю жизнь. Возьми и живи. Только не оставайся такой. Постарайся вернуться на честный путь, — Цотнэ говорил, отвернувшись от Аспасии, стараясь не глядеть на ее обнаженную грудь.
Аспасия открыла кошелек. При виде такого количества золота у нее потемнело в глазах.
Она поспешно завязала кошелек и радостно спрятала его под подушку. Потом с сомнением поглядела на Цотнэ.
— Это все мое?
— Все твое, только уезжай отсюда скорее. Ради бога! — с брезгливостью говорил Цотнэ, опоясываясь и вешая на себя кинжал.
Аспасия вскочила с кровати, догнала в дверях Цотнэ, бросилась ему в ноги и обняла колени.
Цотнэ чуть было не расчувствовался, но совладал с собою, отстранил Аспасию и выскочил в дверь. На лестнице его остановила старуха.
Схватившись за карман, юноша нашел еще несколько золотых монет, не считая, бросил их старухе и, не помня как, оказался на улице.
И этот день и следующая ночь прошли в кутежах. Как-то получалось, что поводы возникали сами собой и не было им конца. Неделя промелькнула, словно одно мгновение. Где-то спал, где-то и просыпался. Утром, вспоминая события минувшей ночи, проклинал сам себя, давал обет прекратить бражничество, не встречаться с дружками и не водить с ними компанию. Но сверстники сами находили его, а потом... беседа, тосты, кубки. Цотнэ не чувствовал того момента, когда следовало остановиться, отказаться от выпивки и застолья.
В ежедневных встречах и развлечениях расширялся круг знакомых, возникала дружба, и часто, проснувшись утром, Цотнэ сам мечтал о встрече с приятелями, скучал без них, будто не виделся целый год.
Кто знает, до каких пор продолжались бы эти кутежи, если бы в один прекрасный день Саргис Тмогвели не заявил:
— Все. Кончились мои праздники! Завтра отправляюсь в Антиохию.
— Надолго, Саргис?
— По крайней мере на год. Там живет мой учитель, философ. Сколько раз я просил у него разрешения приехать, но он не давал согласия. Писал, что на Средиземном море беспокойно. Мусульмане и крестоносцы словно соревнуются в грабеже путешественников. Сама Антиохия все время переходит из рук в руки, и ехать туда опасно. Но сейчас как будто наступило спокойствие, и учитель зовет меня к себе.
— Поезжай, Саргис, не гляди на нас. Наши кутежи тебе впрок не пойдут! — махнул рукой Бека. — Да и мне пора браться за дело... Хотя бы войну где-нибудь начал царь. Последовал бы я за отцом и получил бы боевое крещение.
— Войну государь пока не начнет — еще ведь не кончился траур по венценосной царице.
— Правильно, Саргис, еще и годовщину не отметили. Но Лаша все равно думает о войне. Ведь он самостоятельно еще и не воевал. Я с детства полюбил меч и коня, и от этого мне никуда не уйти. Радость воина в войне. От мирной жизни ржавеет не только меч, но и сердце снедают печаль и скука. Ты счастливец, Саргис. Везде, где найдешь хорошую книгу и образованного собеседника, всюду тебе утеха. Вот и сейчас стремишься в Антиохию, а там, помимо философов, познакомишься, наверное, с арабскими и французскими поэтами.
— На это я надеюсь. Ведь за крестоносцами следуют свои поэты.
— И мы тут не будем сидеть сложа руки. Хотя перед тобой хвалиться сражениями не приходится. Когда надо, ты и мечом работаешь не хуже других.
— Что поделаешь, Бека, сейчас ведь ни у кого нет спокойной жизни. Когда в мире тревожно, хоть запрись в монастырской келье, тебя и там найдет враг. И если ты не опередишь его, он сам опередит и убьет тебя. Так ли, Цотнэ?
— К сожалению, так оно и есть.
— И ты это должен знать лучше нас. Ты ведь, кажется, готовился к затворнической жизни?
— Да, собирался...
— Ну, теперь, связавшись с нами, ты в монахи уж не годишься...
Цотнэ покраснел.
— Отец ослеп. Вотчина требует внимания, княжеством надо управлять, да и за калекой отцом нужен уход...
— Правильно. Мы должны следовать по отцовскому пути. Будем приглядывать за своими владениями, служить царю и воевать с врагами Грузии. Видишь ведь, как идут дела. Папа римский и тот призывает к уничтожению врагов. Прощает даже уголовников, только бы они стали крестоносцами и отправились в поход на Иерусалим. Никто уж не помнит о заветах пророков, ни христиане, ни мусульмане. Ради собственной выгоды каждый прикрывается верой, А мы почему не должны думать об укреплении нашей страны?
— Вот мы и думаем! Трудимся и учимся, чтобы служить своей родине.
— За родину и за трон! — поднял чашу Бека.
В ту ночь друзья поклялись друг другу в верности, пожелали доброго пути Саргису Тмогвели и разошлись на рассвете.
Утром Цотнэ первым делом решил вымыться в бане. Он прикрикнул на терщика, и тот старался за пятерых. Сразу перестала болеть после вчерашнего голова, рассеялось дурное настроение. Вместо вялости во всем теле почувствовались легкость и бодрость, утраченные во врёмя бессонных ночей и выпивок. После бани, освеженный и взбодренный, Цотнэ собирался прогуляться, но тут явился гонец из дворца. Царь звал к себе.
Цотнэ оделся, как для самого торжественного случая, однако соблюдая траур, как и полагалось скорбящему крестнику умершей. Он надел пояс, украшенный агатами, повесил кинжал и так явился к царю.
Царь был печален. Он приветствовал княжича по-родственному, приказал накрыть малый стол, усадил Цотнэ возле себя.
— На днях годовщина смерти моей матери, и ты, надеюсь, вместе с нами примешь участие в поминальной церемонии, отдашь последний долг своей великой крестной.
— Даже если б меня не было здесь, я был бы обязан явиться, государь! Слезы не высыхают на моих глазах. Каждую неделю я получаю письма от матери. Эти письма окроплены слезами. Скорбит не только наш дом, но и все Одиши. Все Лихт-Имерети предается неутешному горю.
— Знаю, Цотнэ! Знаю, как искренне любила нашу царицу вся ваша семья. И то знаю, что ее смерть повергла в уныние весь христианский мир, направлявшийся ею на счастливое и беззаботное существование. Но постоянно проливать слезы и предаваться горю нельзя. Да и не поможем мы ей ничем. Это было бы вопреки завещанию нашей богом венчанной царицы. Ты, верно, знаешь желание царицы царей — перенести ее останки в Иерусалим и предать их священной земле в грузинском Крестовом монастыре?
— Слышал, государь, и от самой венценосной царицы, и от царской сестры, и от визирей.
— Воля нашей матери священна не только для нас, но является неукоснительной для каждого жителя всех семи княжеств нашего государства, мы обязаны ее выполнить. Судьба возложила на меня тяжелое бремя оберегать и приумножать богатства возвеличенной нашей матерью Грузии, стоять на страже неприкосновенности государства. Я не в силах буду выполнить свои обязанности, если мне не помогут правители всех семи княжеств и все сподвижники великой Тамар.
Царь, задумавшись, помолчал. Потом обратился к Цотнэ с неожиданным вопросом:
— А море ты любишь, княжич?
Цотнэ чуть было не растерялся от внезапности вопроса, но упоминание о море напомнило ему родной край, и он ответил:
— Очень люблю. Больше жизни люблю, государь.
— А плавать?
— Рыба любит не больше, чем я...
— Грести умеешь?
— Меня пустить, так я до Константинополя догребу, — оживился Цотнэ, ободренный вопросами царя.
— На больших кораблях приходилось ли плавать?
— Плавал, государь. И на военном корабле бывал. Но по малолетству руля мне не доверяли и управлять кораблем не умею.
— Морской бой приходилось видеть?
— Нет, государь, откуда? У нас военных кораблей нет. В нашем море господствуют греческие и венецианские галеры.
— Правильно, Цотнэ. У нашего государства до сих пор не было военных кораблей. Да и не было в них нужды.— Царь опять задумался, желая что-то сказать, потом вернулся к прежнему разговору. — А ты знаешь, что лучшими моряками у греков были ваши соплеменники, лазы?
— Слышал от отца, государь. Пока лазы верно служили греческим императорам, чужеземные суда без ведома Константинополя и/носу не показывали в Дарданеллы и Босфор. Но потом зазнавшиеся греческие цари невзлюбили окраинные народы своей империи, начали их притеснять. В это время царица царей Тамар основала Трапизонское царство. Лазы отложились от Константинополя. Что произошло в результате этого, ты знаешь. Венецианцы легко разбили греков на море, уничтожили их корабли и, почти не встречая сопротивления, вошли в Босфор.
Царь вернулся к прежнему разговору:
— А в Трапизона и Константинополе ты бывал?
— Нет, государь, когда же?..
— И я не бывал. Блаженной памяти наша мать все думала отправить меня в Рим для заключения тайного союза с папой римским. Оттуда я должен был поехать в Иерусалим, доставить дары и помолиться в святых местах. Но пока я был отроком, на путях к Иерусалиму было неспокойно, и она не решалась отпустить меня, а когда я возмужал, то лишился матери. Теперь я сам стал венценосным царем, теперь куда хочу, могу отправиться по своей воле. Поездка в Рим и Венецию необходима, но туда поедут мои послы. Сам я могу вступить в Иерусалим не иначе, как во главе победоносных грузинских войск. Вступить в город Христа и предать кости моей богобоязненной матери святой земле, освобожденной грузинскими войсками.
Увлекшись мечтами, царь говорил возбужденно. Потом вдруг поглядел на Цотнэ и, спохватившись, не сказал ли чего лишнего, замолчал, улыбнулся сыну одишского князя, пытаясь рассеять неловкость.
— Мечты далеко унесли меня. А главного я и не сказал. Вот справим годовщину смерти великой Тамар, и собираюсь посетить Одиши. Давно хочу повидать твоего отца.
— Неужели удостоимся такого счастья? — обрадовался Цотнэ.
— Я виноват перед правителем Одиши. До сих пор ни разу не навестил верного слугу, послужившего нашему трону и потерявшего зрение. К тому же у меня дела в Лихт-Имерети.
— Государь один изволит пожаловать в Одиши, или сестра царя тоже облагодетельствует нас?
— Нет, на этот раз я буду один. В сопровождении нескольких приближенных.
— Верно, государь разрешит мне заранее уехать в Одиши дабы предупредить родителей и подготовиться к приему столь желанного гостя?
— Этого как раз и не следует делать. Я еще скорблю, и не подобает мне разъезжать по пирам. Приказываю тебе, чтобы о нашей сегодняшней беседе и о моей поездке в Одиши никто не знал.
— Воля царя —закон для верного раба. Пусть моя молодость не смущает властителя. Царские слова я похороню в сердце и буду хранить как святую тайну.
Лаша приподнялся, чтобы встать, Цотнэ тотчас вскочил.
— Увидимся на годовщине смерти царицы. Тогда же условимся о дне выезда.
Царь протянул руку. Цотнэ облобызал ее и преклонил колено.
Еще не пропел петух.
Из летней Дигомской резиденции в сопровождении пяти слуг выехал царь. С ним были его визири — Мхаргрдзели и Ахалцихели, а также наследник одишского правителя.
Царь ехал впереди.
Немного поодаль следовали приближенные. Между Мхаргрдзели и Ахалцихели ехал на породистой кобыле маленький тщедушный человек. Визири вполголоса беседовали с ним. Ехавший невдалеке от них Цотнэ никак не мог понять, о чем они говорят, он только изредка мог расслышать некоторые слова и догадывался, что разговор идет на греческом языке.
В этой, обставленной тайной поездке, все поражало Цотнэ. Сначала распространился слух, будто царь едет в Кахети на храмовый праздник Алаверды. Как бы в подтверждение этих слухов в Кахетию из дворца заблаговременно двинулись груженые верблюды и арбы. Но вчера ночью, в разное время, в Дигомскую резиденцию прибыли Цотнэ и царские визири. Теперь вот еще не рассвело, они двинулись в путь. Наследник правителя Одиши гордился, что путешествует с царем и его прославленными визирями — Мхаргрдзели и Ахалцихели. Зрение и слух у юноши обострились. Он старался ничего не упустить, присматриваясь к поведению царя и его придворных. Но вот его внимание привлек маленький человечек, ехавший между визирями. Он по-гречески рассказывал им какие-то веселые истории. Не дожидаясь, когда засмеются другие, сам умирал со смеху. Человечек был похож на одишца. Шустрый и подвижный, он ловко сидел на лошади, сверкал живыми, маленькими глазками.
Немного погодя Шалва Ахалцихели оглянулся, осадил коня и уступил место Цотнэ.
— Почему отстал, Дадиани? Догоняй, поговори с нашим гостем.
— Си лази рэ? (Ты лаз?) — спросил, обернувшись, Хвича, и лицо у негр просветлело.
— Нет, я одишец, сын правителя Одиши.
— Откуда же ты знаешь наш язык? Не учился ли в Трапизоне?
— Нет, батоно. Я говорю с вами на нашем языке. Я слышал от отца, что лазский и мегрельский языки очень близки.
— Ко... Ко... (Да... да...) И я слышал. Один раз мы были в Хопе, там все говорили по-нашему, — подтвердил по-мегрельски Хвича и сейчас же, чтобы понятно было царским визирям, перевел сказанное на греческий язык.
— Что Хопа! Побывал бы ты выше по побережью! Поезжай в Фазис, тебе покажется, что ты в своей деревне, в самой гуще Лазики. Не захочешь оттуда уезжать! — смеясь, сказал Мхаргрдзели.
Царь придержал коня, повернулся и приказал Цотнэ:
— Поезжай рядом со мной, — и опять двинул коня.
Цотнэ быстро догнал царя, но не посмел сравняться с ним и ехал чуть приотстав.
Тогда царь сам поравнялся с Цотнэ и тихо заговорил:
— Слушай меня, Цотнэ! То, что я не смог сказать в тот день, расскажу сейчас. В Одиши мы затеяли одно важное дело. Вот уже два года, как на Фазисе, при впадении его в море, мы тайно соорудили верфь. Об ее существовании, кроме самих строителей, никто не знает ни в Одиши, ни в Тбилиси. Шергил тебе ничего не говорил?
— Нет, государь, ничего.
— Теперь настало время, и ты не только должен знать, но и принять участие в этом деле. Ты должен возглавить наше судостроительство, должен на военных кораблях научиться ведению морского боя. Мастера корабельщики тайно привезены из Трапизона и Константинополя. Этот лаз, что едет с нами, настоящий морской волк. В свое время на греческом флоте он был первый мастер морского боя. Потом он ушел от греков и на своей родине служил Алексею Комнину. Комнин уступил его нам, и теперь он едет с нами в Фазис, чтобы обучать наших моряков. Ты станешь его учеником. Посмотрим, как ты себя проявишь. Я так думаю, Цотнэ, если ты как следует овладеешь искусством морского боя, быть тебе главой грузинского флота. Станешь амирбаром. Ты сам увидишь, сколько мы строим кораблей и какое войско обучаем. На флот мы возлагаем большие надежды. Построенные на Фазисе корабли и подготовленные там войска должны стать основой мощи и славы Грузии. Одних этих кораблей для большого похода, вероятно, не хватит. Но мы тебя пошлем в Венецию — закупить для нас новейшие военные суда. Для этого не пожалеем ни золота, ни сил. Ты не бойся, что молод. Два-три года проведешь на Фазисе, возмужаешь. Большие дела всегда делают молодые. Геройство и дерзание — удел молодежи. Для геройства необходимы решительность и беззаветность.
Я сам молод и, пока есть на то силы и смелость, хочу раздвинуть границы Грузии. Для нашей страны никогда еще не было такого выгодного момента. Иран раздроблен и находится как бы в летаргическом сне.. Византийская гордыня низвергнута. Турки и малые греческие государства ведут между собой борьбу не на жизнь, а на смерть. Мы должны воспользоваться этими благоприятными для нас условиями. Когда крестоносцы пойдут на Иерусалим, мы должны с тыла ударить на мусульман, взять Багдад и, опередив французов, вступить в Иерусалим. Мы должны усилить Трапизонскую империю.
На Константинопольский трон мы возведем законного греческого императора Алексея Комнина. А когда он сядет на трон по ту сторону Босфора, грузинские войска займут восточное побережье моря, ибо это побережье всегда принадлежало родственным нам племенам, да и сейчас населено лазами. Ну, Дадиани, как тебе нравятся наши намерения?
— Замечательно, государь! Все обдумано и достойно славных Багратионов.
— На первый взгляд свежему человеку кое-что покажется невозможным, неправдоподобным. Но такое большое дело в один день не осилить. Нам предстоит великий труд. Понадобится великое прилежание, чтобы претворить в жизнь эти замыслы. Ты, конечно, догадываешься, какое значение будет иметь грузинский флот в осуществлении этого трудного плана.
— Догадываюсь, государь. Готов голову положить ради всемерного усиления Грузии.
Уже стемнело, когда царская кавалькада приблизилась к дворцу правителя Одиши. Издали был виден стоявший на возвышении дом. В этом огромном дворце освещено было только одно-единственное окно, Цотнэ не удивило, что княжеские хоромы не залиты светом. Одишские владетели скорбели по венценосной царице. Да и без этого слепому Шергилу белый свет не мил, ради чего освещать дворец?
— Если государь позволит, я поеду вперед и обрадую князя, — попросил Цотнэ.
— Поезжай, только не поднимайте шума. Не сообщайте никому, кроме домашних, не будоражьте деревню.
— Знаю, государь. Все будет исполнено по вашему желанию. — Цотнэ поклонился, хлестнул коня и, оторвавшись от свиты, во весь опор помчался по знакомой дороге.
Сначала залаяли собаки, привязанные у ворот. Казалось, готовы от ярости перескочить через забор, но, заслышав знакомый голос, успокоенно заскулили. Во дворе засуетились, засветили лучину. Железные ворота медленно приоткрылись, прежде чем широко распахнуться. Княжич спешился у ворот, обнял давно не видевших молодого наследника слуг, бросил одному из них поводья и бегом кинулся ко дворцу.
— Кто это там? — спросил стоявший на молитве Шергил.
— Это я, отец! — откликнулся с порога Цотнэ и кинулся обнимать его.
— Что тебя привело так поздно? Почему не сообщил заранее? Нет ли какой беды?
— Не беда, отец, а радость! К нам пожаловал государь со своими визирями!
При входе государя Шергил запричитал:
— Музыкой и пением должен бы я встречать моего государя. Однако господь не только ослепил меня, но и сделал свидетелем затмения солнца всего христианского мира, смерти великой Тамар. Горе мне, обиженному судьбой Шергилу! Справедливее было бы, если б ты, государь, прибыл оплакивать меня, а твоя мать была бы жива.
Искренне, от чистого сердца плакал Шергил, заставив прослезиться и царя. Наконец успокоились, расспросили друг о друге, поделились новостями. За это время накрыли на стол.
— Прошу прощения. Не ждали вас и встречаем не так, как подобает, государь. Никого из местных князей и азнауров не пригласили, вы сами ведь пожелали, чтоб никого из посторонних не было при встрече царя.
— Правильно, князь. Наше посещение должно остаться без огласки. Мы едем на Физис осмотреть судостроительную верфь на Палеастомском озере. Хотел повидать тебя, князь, и переговорить с тобой об этом деле.
— Раз дело секретное, не лучше ли... — Шергил посмотрел на сына.
— Княжич может присутствовать. Ему уже все известно. Да и как мы можем без него решать его собственную судьбу, — царь улыбнулся.
— Воля ваша, государь! Но молод княжич, мал, чтобы оказывать ему столь великую честь. Боюсь, по молодости и по неопытности не сможет он руководить флотом.
— Мы все взвесили, обсудили и решили так: два-три года он пробудет на Фазисе, освоит науку строительства кораблей, поупражняется в мореходстве. За это время он окончательно возмужает, съездит в Венецию и Геную для ознакомления с тамошним мореходным искусством, и все, что увидит там нового и полезного, переймет и перенесет к нам.
— Создание грузинского флота великое дело, уважаемый Шергил, — добавил к царским словам Мхаргрдзели, — чтобы довести это дело до конца, одного или двух лет недостаточно. Ваш наследник обучится мореходству у трапизонских и греческих мастеров, а к тому времени, когда адмиралтейство будет создано, у нас будет уже обученный и возмужавший адмирал. Для этого у наследника Одиши есть и способности и возможности. Мы надеемся, что он прославит грузинский меч на море, так же, как на суше прославили этот меч его предки. Царь уже ознакомил со своим намерением твоего наследника, и княжич благодарен ему за столь великое доверие. Но лучше пусть он сам скажет об этом.
— Цотнэ, решается твое будущее, твоя судьба, что ты молчишь? — обратился Шалва Ахалцихели к красному от смущения юноше.
Тот покраснел еще больше и в замешательстве робко ответил:
— Постараюсь оправдать великую честь и верной службой трону отблагодарить за все. Раз царь так решил, я готов выполнить это большое поручение. Даю слово царю и его визирям положить голову ради этого дела, не опозорить имени моего отца, князя Одиши.
— Благословляю тебя, сын мой, на царскую службу! — дрожащим голосом произнес взволнованный Шергил, делая знак сыну подойти ближе. Цотнэ подошел, преклонил колено и почтительно облобызал отца. Правитель поцеловал его в лоб, утер набежавшую слезу и, подозвав слугу, о чем-то распорядился.
Слуга вышел в соседнюю комнату и принес оттуда золоточеканный меч.
Шергил взял клинок в руки.
— Этот меч был любимым мечом великого отца нашего царя, Давида Сослана. В последний раз он доблестно владел им в Шамхорском бою. В этом бою и я проявил себя. Царь наградил меня своим любимым мечом. Герой Шамхорского победоносного боя — Иванэ и Шалва, наверно, помнят это.
— Помним!
— Как не помнить!
— Этим мечом я сражался в Казвине и Гургане. Но слепота заставила меня забыть про войну, и меч остался без дела. Благодарю господа за достойного сына, хочу этим мечом благословить его. Сын мой Цотнэ! С божьей помощью достойно носи этот меч. Да не устанет твоя десница трудиться на службе государю и да не заскучает твой меч! — Шергил протянул меч наследнику. Цотнэ почтительно поднес клинок к губам и приложился к нему.
До Палеастоми оставался час езды, когда царя встретил управляющий судостроительной верфью Уча Антиа.
Он попросил прощения за то, что не успел переодеться и явился в рабочей одежде.
— Нам приятнее видеть тебя таким. Ведь я приехал посмотреть на твою работу. Делается что-нибудь? — улыбаясь спросил царь.
— Делается, и много, государь. Сначала было очень трудно. Рабы, привезенные из Ирана, перемерли от лихорадки, как мухи.
— В прошлом году, когда я был у вас, эти проклятые комары так набросились на меня, что глаз не дали открыть. А что, сейчас их меньше стало или кусать разучились? — пошутил Иванэ Мхаргрдзели и тотчас замахал рукой, отбиваясь от легкого на помине комара.
— И меньше и послабее стали. После того, как мы начали осушать болота и прорыли каналы, меньше нас беспокоят.
— А эти деревья, привезенные из Синопа, привились?
— Растут, государь. Мы их посадили вдоль дорог. От них такой запах, что комары не приближаются на расстояние полета стрелы.
— Хорошие деревья. Но и деньги хорошие взял за них наш родственничек, трапизонский император.
Ехали по щебневой, хорошо уплотненной дороге. По обеим сторонам еще много было покрытых зеленой ряской, окруженных тростником болот. Местами казалось, что лужи посыпаны отрубями и затянуты пленкой.
— Посыпаете чем-нибудь? — спросил Ахалцихели.
— Да, князь, воюем понемногу, постепенно гоним отсюда комаров.
— Ты, Антиа, кажется, предпочитал воевать с вражескими войсками, нежели с комариными полчищами! — пошутил царь.
— Истинно так, государь. Врага убьешь, или он тебя убьет. Комар же подкрадется и не заметишь. Не только человека, слона осилит.
— В последнее время прислали новых рабов, нам стало полегче, а то от лихорадки несли такой урон, что рабочей силы совсем не осталось. Еще бы немного, и пришлось бы просить одишского и абхазского правителей выводить крестьян на повинность.
— Этого делать нельзя ни в коем случае! — рассердился Мхаргрдзели. — Крестьяне разойдутся потом по своим домам. Разве сохранишь тайну! Весь мир узнает, что на Фазисе строятся корабли!
— Этого мы и боялись. Но тут подоспели присланные вами рабы.
Чем дальше они ехали, тем больше редел лес. Наконец он совсем кончился, и засверкало Палеастомское озеро. Вдоль берега на огромных стапелях возвышались строящиеся корабли. Плотники и кузнецы непрерывно стучали топорами и молотками. Неохватные стволы деревьев лежали кучами. В лесопильнях визжали пилы.
— Пригодилось негниющее дерево? — спросил царь, слезая с коня.
— Замечательно, государь, лучшего не найдешь.
— Греки думали, что если не купим у них лесу, то и лодки не сможем построить! За ливанский кедр запросили сказочную цену, будто бы потому, что из-за войны с мусульманами затруднена торговля. С божьей помощью, одишские и абхазские деревья ни крепостью, ни выносливостью ничем не хуже знаменитых иноземных корабельных лесных пород.
— Видно, что-то почуяли, — тихо проговорил Ахалцихели. — Недавно венецианский посол заговорил со мной как раз об разработке лесов в Абхазских горах. Дорог нет, и дорого, говорит, обойдется, а мы, говорит, хорошо заплатили бы.
— А ты что ответил?
— Начисто отказался.
— Не нравится мне этот разговор венецианца... Не проник ли сюда, в ваши края, кто-нибудь посторонний? — повернулся царь к Антиа.
— Никого здесь не было, государь. Местность так обособлена, так отрезана от всего мира, что без нашего ведома сюда даже птица не залетит. Мы сами наполовину в лесу живем, а тот берег Палеастомского озера, который ближе к морю, совсем зарос лесом. Сколько бы с моря не подглядывали, все равно ничего не разглядеть.
Царь поднялся на стапеля. С высоты хорошо было глядеть на заросшие лесом берега озера.
— Моря отсюда не видно, — сказал Лаша, заслоняясь рукой от солнца.
— Это, государь, и есть основное благо, — подтвердил Мхаргрдзели. — Если будем хранить тайну, никому из врагов Грузии и в голову не придет, что мы на озере строим военные корабли. А в один прекрасный день несколько десятков судов нашего флота выйдут в Черное море, будто свалятся с неба.
__ Где корабль, купленный у Дандоло? — спросил царь.
— Стоит на озере. Мы им двояко пользуемся. Нашим строителям он служит образцом, а моряки обучаются на нем морскому бою. Красивый корабль! Загляденье!
— Хвича! — вспомнил вдруг царь трапизонского морского волка.
— Хвича уже там, на корабле! — доложил Ахалцихели. — Как только увидел корабль, сейчас же бросился к нему.
— Пойдем и мы туда, — приказал царь и начал спускаться.
Шли, останавливаясь, глядели на роящихся, как муравьи, рабочих. Некоторые корабли уже обретали форму, некоторые только что были заложены.
Цотнэ насчитал до пятнадцати кораблей. Эта цифра показалась ему огромной, и он оробел. Не напрасно ли он взялся за руководство таким большим делом. А вдруг он, взвалив на себя такую большую ответственность, опозорится перед царем и страной!
Будто догадавшись, Шалва Ахалцихели взял его под руку и ободряюще сказал:
Ты, Дадиани, часом, не испугался ли?
— Да трудно мне будет, князь... Я их насчитал пятнадцать...
— Еще пятнадцать будет... Нам нужно снарядить по крайней мере тридцать боевых кораблей, — сказал царь. — Но ты напрасно задумался. Ты, наверно, не совсем точно понял свои обязанности. Пока не научишься строить корабли и управлять ими, ты не будешь начальником. Ты обучишься ремеслу плотника, кузнеца, другим ремеслам кораблестроителя, пройдешь все ступени этих ремесел, а также научишься управлению кораблем и правилам ведения морского боя. Для этого будешь трудиться как простой моряк. Научившись одному делу, перейдешь к другому и только потом в торжественной обстановке примешь амирбарство. Здесь твоими учителями будут греческие и лазские мастера. У них и знания большие и опыт. Постарайся полностью перенять и то и другое, превзойди их, усовершенствуй свое искусство.
— Постараюсь, государь! — уже смелее ответил Цотнэ, обрадованный тем, что не сразу возлагается на него тяжелая ноша адмиралтейства.
Невдалеке от берега стоял венецианский корабль. На двух взметнувшихся в небо мачтах висели белые паруса. При дуновении ветра паруса наполнялись, и тогда корабль будто покачивался на волнах. На палубах были установлены камнеметные и осадные машины.
Сказочно красивым показался Цотнэ покачивающийся на синих волнах озера этот белый корабль, будто готовый взлететь в облака на своих парусах. Юноша никогда еще не видел такого судна. На нем, наверное, разместится целое войско, подумал он и про себя стал считать весла. Насчитав тридцать по одному борту, он сбился со счета.
— Ну как корабль, Хвича? — Еще издали спросил царь у лаза, увлекшегося осмотром и оценкой покупки.
— Великолепный корабль. Но у Венеции есть и поновее, помощнее суда. Дорого заплатили, государь?
— Дорого?.. Сколько мы. дали, Шалва?
— Взяли с нас как за пять кораблей, государь. Но если б и больше запросили, не пожалел бы. Прекраснее этого я ничего ни видел. Надо видеть его в бою! Какой он подвижный и легкоуправляемый. Такая махина, а поворачивается и крутится, словно малая шлюпка.
Хвича рассматривал каменные ядра.
— Хорошие машины, но не ухожены.
— Это не от неухоженности, — обиделся Антиа.— Я уже докладывал, что на корабле проводим учения.
— На веслах у вас рабы?
— Нет, государь, своих обучаем и весельному делу, и управлению парусами, и камнеметанию.
— На веслах особого обучения не требуется. Посади его за весло и прикажи. Посмотрим, как это он не будет грести! Трудно управлять кораблем, разворачивать его, уходить от столкновения. Здесь рулевому помогают не только знания, но и большой опыт. В бою редко что повторяется. В каждом сражении возникают все новые и новые задачи, и принимать решения надо не по готовому образцу, а сообразуясь с обстоятельствами и по собственному чутью.
— Сколько бойцов было у крестоносцев при взятии Константинополя?
— Самих крестоносцев было немного. Победу обеспечили венецианские корабли. Говорят, на этих кораблях было тридцать тысяч воинов.
—А у греков сколько было?
—У греков вообще не было ни одного приличного корабля для решающего боя. Когда крестоносцы приблизились, в греческих портах стояло около двадцати кораблей, но все двадцать нуждались в основательном ремонте. Император приказал поспешно ремонтировать суда, но в путанице уже некому было выполнять это приказание. Вместо того чтоб ремонтировать корабли, греческий адмирал Михаил Стринфа продавал снасти с боевых кораблей за золото. Греческий флот не оказал никакого противодействия вошедшим в Босфор кораблям Венеции.
— Так оно и бывает, Хвича. Когда страна ослаблена внутренними неурядицами, она не в состоянии побеждать ни на суше, ни на море. По-разбойничьи отнеслись к грекам единоверные крестоносцы, но кто пожалел о падении Византии! Бог весть, сколько совершила она несправедливости по отношению к грузинам, армянам, сербам и болгарам. Жаль только, что свергнувшие несправедливость сами оказались несправедливыми и корыстными. Крестоносцы вместо того, чтобы установить законность и порядок, стали именем Христа чинить новые беззакония и беспорядки. Но посмотрим. Бог велик и никому не простит несправедливости! — Царь воздел руки к небу, перекрестился и покинул корабль.
Духовное падение и моральное разложение наступают не тотчас же после поражения в бою и покорения всей страны.
Высокие качества национального характера, выработанные на продолжительном пути жизни народа и передаваемые из поколения в поколение, не только не исчезают сейчас же после падения государства, но как раз в первые тяжкие времена они проявляются еще ярче, резче и даже скрашивают картину всеобщего измельчания и вырождения народа.
Цотнэ Дадиани не был исключением в те времена, когда Грузия попала под монгольское иго и когда высокая нравственность лучших сынов народа оказалась перед лицом жестоких испытаний.
Подтверждением этого служит предание о благородном рыцарстве участника Кохтаставского заговора, Грйгола Сурамели. Этот рассказ мы включили в повествование о нашем главном герое.
...Пошел третий день, как грузины, осаждавшие в составе монгольского войска крепость Аламут, не получали еды. Давно уж они находятся в монгольском войске, воюют за взятие Аламутской крепости, гибнут от вражеских стрел и болезней, а осаде Аламута не видно конца.
Оказывается, «Аламут» означает «Орлиное гнездо». Название, очень подходит для этой крепости. Чем-то она похожа на Каджетскую крепость. Пожалуй, только каджи и могли воздвигнуть на такой головокружительной высоте, в таких неприступных скалах мощную твердыню. Наверно, в крепости засели не люди, а духи, ибо так долго оторванные от страны, терпя голод, жажду, бессонницу, отражают непрекращающиеся атаки врагов.
Осажденные терпят бедствие, но не лучше и осаждающим. Осада длится беспрерывно лето и зиму. В многочисленном войске, давно не видевшем бани, из-за грязи и нечистот распространились заразные болезни, они истребляют изнуренных, изнемогающих от тоски по родным местам измотанных воинов. Человек привыкает ко всему, и грузины давно уж свыклись с этими испытаниями. Но ко всем бедам в последнее время добавился голод, а это уже переполнило чашу терпения даже у самых закаленных и выносливых.
— Из-за непогоды не подвозят продовольствие. Вот уже три дня как грузинам прекратили выдавать еду. Будто бы в Грузии несвоевременно собирается дань. Но в Грузии из десяти мужчин каждых двух взяли в монгольское войско. Вместо того чтобы приумножать добро и потомство, мужчины вдали от родины несут нескончаемые военные повинности. Оставшиеся дома едва добывают себе пропитание. У кого же хватило бы сил бесперебойно питать такое большое войско!
Все же волей-неволей оставшиеся дома отрывали от себя последний кусок и посылали продовольствие своим, державшим осаду Аламута. Эти продукты попадали сначала монголам, а те распределяли их по всему войску, если же задерживалась доставка продуктов из покоренной страны, немедленно урезывали паек грузинам. А теперь и совсем прекратили выдачу пищи грузинским ратникам. Грузины два дня терпели голод, а на третий взбунтовались, отказались идти на приступ крепости, объявили монголам, что снимут осаду и разбегутся все по домам.
Уговоры и угрозы малых военачальников не привели ни к чему, и в грузинский стан прибыл нойон Чагатай. До осады Аламута Чагатай управлял Грузией, свыкся с грузинскими обычаями, любил грузинские пиры, развлечения, подружился с грузинскими князьями.
Вот почему Чагатай взялся утихомирить грузин. Нойон надеялся на поддержку своих грузинских друзей, на свое влияние, а поэтому отправился в грузинский лагерь в сопровождении малого отряда под командой верного и отважного сотника Хайду.
В те времена Грузия жила без царя. Собрание эриставов поручало вести переговоры с монгольскими военачальниками то одному, то другому князю.
Нынче начальствовал картлийский эристав Григол Сурамели. Эристав вышел навстречу нойону Чагатаю, почтительно его приветствовал и рассказал о невзгодах своих подопечных воинов.
— Или своей же рукой убей меня, повелитель, или дай воинам облегчение. Я не могу уж глядеть на наших бойцов. С голодными не справиться ни добрым словом, ни плеткой.
— Поможет слово, поможет и плетка! — внезапно рассвирепел нойон. — Не надейся, князь, на мое благорасположение к вам. Смуты в войске я не потерплю. Завтра утром вы или пойдете на приступ, или мы сровняем ваш лагерь с землей! — Только было Чагатай в знак угрозы поднял кулак, как кто-то схватил его за запястье и сильно сжал. Обомлевший от удивления нойон взглянул на схватившего его за руку грузина: на него глядели готовые вылезти из орбит возбужденные, налитые кровью глаза грузинского воина.
— Лучше убирайся отсюда, пока жив!
Нойон Чагатай и слова вымолвить не успел, как вокруг него взметнулось несметное количество мечей и копий.
— Что вы делаете! Не губите себя!.. — закричал картлийский эристав и попытался разорвать кольцо вокруг Чагатая.
Но грузинские бойцы смыкались все плотнее, напирали на обезумевшего коня и махали в воздухе обнаженными саблями.
Стоявший невдалеке сотник Хайду быстро пришел в себя и со своей сотней бросился было на выручку нойону. Однако Чагатай, окинув взглядом лес вознесенных копий и поняв, что сотня Хайду в многочисленном стане грузин похожа на каплю в море, предпочел уступить.
Он рванул за поводья, повернул коня и, так как грузины расступились, давая ему дорогу, ускакал восвояси
— Если сегодня же не пришлете пищи, завтра нас здесь не увидите!
— Лучше умереть в бою, чем сдохнуть с голоду!
— Или уйдем домой, или погибнем в схватке с вами! — кричали грузины вслед нойону.
Кто-то бросил камень, и он попал в круп животного. Конь взвился и чуть не сбросил всадника. Чагатай удержался в седле, овладел поводьями, но бросил такой взгляд на оторопевшего Сурамели, что Григол понял, во что обойдется грузинам бунт и оскорбление нойона Чагатая.
Остатки дня картлийский эристав провел в тревоге и ожидании. Монголы не присылали еды, а это значило, что грузины и завтра не пойдут на приступ крепости. Завтра они, озлобленные и голодные, самовольно снимут осаду и отправятся на родину. Со своей стороны монголы не уступят и окружат грузинский стан, чтобы его уничтожить, если грузины чего-нибудь не предпримут. А что могут предпринять обреченные? Сурамели не видел выхода, и душа его горела. Хоть бы быстрее рассвело и кончилась эта душная ночь! Как тяжко окружает и давит черный мрак, усугубленный ожиданием беды.
У входа звякнуло. Сурамели поднял голову и потянулся за саблей. Зашелестела пола палатки.
— Кто там? — тихо спросил Сурамели и поднялся на ноги.
— Это я, князь, Бадрадин! — прошептали в темноте совсем близко.
— Ты, Бадри? Что тебя привело в эту ночь? Нет ли какой беды! Подожди, зажгу свечу...
При слабом свете свечи князь увидел прижавшегося к стене палатки Бадрадина с длинным, окровавленным ножом в руке. Он, точно помешанный, скалил зубы. Эристава равно удивили и окровавленный нож и бессмысленная гримаса Бадрадина.
— Князь, я убил Чагатая! — шепотом произнес Бадрадин и, протягивая окровавленный нож, пошел к Сурамели.
— Что ты говоришь, несчастный! Молчи, чтоб никто не слышал!
— Я убил нойона Чагатая, князь, — спокойно повторил Бадрадин и положил на стол перед князем окровавленный клинок.
— Бадри, что ты болтаешь? Рехнулся, что ли? — взволнованный Сурамели схватил асасина за плечи.
— Два года я слежу за Чагатаем. Я исмаилит, и мулиды заслали меня в монгольский лагерь с этим поручением. Ты сам знаешь, у меня было много удобных случаев, чтобы убить Чагатая, но я ждал приказа. Позавчера мне передали приказ, вот я и убил нойона Чагатая.
— Правду говоришь?
— Правду говорю, князь. Утром я прокрался в юрту нойона и спрятался под тахтой. Поздно ночью пришел подвыпивший Чагатай. С ним пришли Чормагон, Иосур и Бичу. Они долго и много пили. Чагатай угрожал грузинам жестокой местью. Начисто, говорил, всех перебью. Нойон Бичу хитро уговаривал, что, может быть, всех уничтожать не стоит, а перебить только князей. Обезглавленное войско не сможет сопротивляться. Разбросать воинов по разным туманам и пустить на приступ крепости. Чормагон сначала возражал, но под конец, кажется, уговорили и его. Решили вызвать ваших князей для переговоров и всех перебить. Так что утром вас позовут, а там и расправятся.
— Удовлетворятся нашей смертью, а воинов не тронут?
— Так сказали. Но их слову верить нельзя. Ведь обезглавленное войско легче будет уничтожить?!
— Нет, уничтожать войско им невыгодно. Какая от этого польза? Совет нойона Бичу более разумен — рассеют грузинских воинов по своим туманам, перемешают с монголами.
— Этого я не знаю. Говорю, что сам слышал. Завтра утром вас заманят в монгольский лагерь и перебьют. И тебя и всех остальных князей. Пока пришли к этому решению, долго галдели, были сильно пьяны. Чагатай, не раздеваясь, бросился на кошму и сейчас же захрапел. А я вылез из-под тахты, закрыл лицо его же шапкой и вот этим ножом зарезал, как свинью. — Бадрадин взял в руки окровавленный нож и с благоговением начал его разглядывать.
— Я выполнил свой долг, князь, и вас спас от смерти.
— Ты считаешь, что спас? А мне думается, ухудшил положение всего грузинского войска. В убийстве Чагатая, как и во всех несчастьях, они обвинят грузин. Тем более после вчерашних неприятностей.
— Ну, что же, схвати меня, князь, и отведи к монголам. Доставишь им удовольствие и смягчишь их сердце. Теперь я смерти уже не боюсь, наоборот, с радостью умру, ибо приказ выполнил.
— Если тебя увидят среди грузин, это совсем погубит их, — задумался Григол Сурамели. — Спасайся, пока темно. К нашему лагерю примыкают тростниковые болота, там тебя не найдут. По болотам уйдешь далеко, а там ты уже в безопасности. — Сурамели с сомнением поглядел на Бадрадина. — Ты правда убил Чагатая?
— Конечно, убил. Вот рассветет, и об этом узнает весь мир.
— Почему ты совершил это ужасное дело?
— Не ужасное дело, а приговор аллаха. Тот, кто по поручению Аллааддина убивает врага исмаилитов, попадает в царство небесное. С детства мне только и внушали, что после смерти человека его душа переходит в тело разных животных. А в тело какого животного переходит душа покойного, зависит от той жизни, какую вел человек. Если он был верующим и праведным, душа его может возвратиться в тело человека, но если покойный не следовал законам пророка, жил беспорядочно, предавался разврату, то ему уготовано самое мерзкое животное, или, что еще страшнее, душа навеки заключается в камень...
Бадрадин говорил возбужденно. Григол Сурамели подумал, не пьян ли он или не сошел ли с ума.
— Не нравится мне твой разговор, Бадрадин. Ты не пьян ли?
— Да, немного затуманил меня гашиш. Ты, наверное, помнишь, я и раньше его курил. Мы, исмаилиты, одурманиваем себя гашишем, когда приходится убивать врагов нашей веры. Поэтому напуганные нами неверные всех убийц называют асасинами. Я тебе рассказывал, мне с детства внушали, что жить надо праведно, по законам бога, чтобы после смерти душа не вселилась бы навеки в камень и не погибла для новой жизни. Боясь этого и надеясь, что беспорочная жизнь облегчит путешествие моей души и опять вернет ее в человеческое тело, я прошел девять ступеней «усовершенствования», чтобы подготовиться к десятой ступени, которая называется «федави», что значит «самоотверженный». Помнишь, князь, нашу первую встречу? Ты с войском тогда шел на войну к Аламуту. К тому времени я уже был возведен в степень федави, и мулиды искусно заслали меня в монгольский лагерь для убийства нойона Чагатая. Люди Аллааддина знали, что я попаду в твою свиту и что мне представится случай встретиться с нойоном Чагатаем, ибо этот неусыпный враг мулидов был частым гостем грузин и любил пировать с вами. Тогда подстроили так, будто за мной гнались, чтобы убить. Под Казвином я, перепуганный, ночью ворвался в твою палатку и попросил спасти меня от врагов. Ты великодушно принял меня, спрятал, и мои «преследователи» вернулись ни с чем. Ты спас меня от «убийц», я пристал к тебе и больше не отходил ни на шаг. Ты пожалел меня и оставил при себе. После этого я долго служил тебе верой и правдой и, наверное, до сих пор был бы при тебе, если бы не болезнь. Это было в прошлом году. В войсках свирепствовали болезни, заболел и я тоже. Мать не будет так ухаживать за сыном, как ты смотрел за мной. Ты не испугался заразы, выходил безнадежного больного, вернул меня с того света. Тогда я дал себе клятву, вылечившись, уйти от тебя. Это могло бы выглядеть неблагодарностью. Но я знал, что если убью Чагатая и буду все еще твоим слугой, монголы отомстят тебе. Поэтому я сделал вид, будто обиделся на тебя, покинул твой шатер и пристал к войску султана Иконии. Совесть мучила, ибо вместо благодарности я обидел тебя. В ожидании приказа Аллааддина я одурманивал себя гашишем. Я думал о тебе, мечтал, чтобы представилась возможность отплатить добром за твое добро. Несколько дней назад я получил, наконец, приказ главы мулидов. Забравшись в юрту Чагатая и узнав, что жестокий нойон собирается завтра перебить грузинских князей, я обрадовался. Теперь мне представлялся случай спасти тебя. Поэтому, как только я убил Чагатая, сразу же поспешил к тебе. Теперь самое лучшее для вас выдать меня. Это зачтется грузинам, этим отведете от себя гнев врагов. Так что, не задумываясь ни мгновения, схвати меня и передай монголам.
— Не болтай глупостей. Опоздаешь...
— Смерть для меня будет блаженством, ибо я выполнил приказ Аллааддина и этим заслужил пребывание в раю. Моя душа никогда не вселится в камень.
— Не время говорить об этом! Следуй за мной! — Григол Сурамели накинул бурку и вывел Бадрадина из шатра.
Тьма постепенно редела. Шли тихо. Миновали узкий овраг и, поднявшись на возвышенность другого берега, встали над непроходимым тростниковым болотом.
— Здесь войдешь в болото, — прошептал Сурамели. — Спрячешься в тростниках. Никто тебя не найдет. Успеешь немного выспаться. Днем пойдешь на запад. Осторожно нащупывай дорогу. На берег не выходи. Да поможет тебе бог! — князь протянул ему руку.
— Аллах воздаст за все!—прошептал Бадрадин, припадая губами к деснице князя и прижимая ее к груди.
Князь вырвал руку.
— Бурку оставь себе. Пригодится...
Мулид не успел даже поблагодарить за бурку, как грузинский военачальник исчез в темноте.
Проводив Бадрадина, Григол Сурамели, конечно, уже не мог уснуть. Если признание мулида не было бредом курильщика гашиша, то завтра и Сурамели и всех грузинских князей ждет смерть. Явятся они в лагерь Чормагона или не явятся, безразлично. В обоих случаях смерть неминуема. Если явятся, то рассвирепевшие нойоны отведут душу, перебив князей. Остальные грузины в этом случае, возможно, спасутся. Если же оказать сопротивление, то все равно, с бесчисленным монгольским войском не справиться. Тогда перебьют всех без разбору, начиная с князей и кончая последним воином. Конечно, можно еще успеть поднять грузинский лагерь, снять осаду с Аламута и бежать. Но побег не имеет смысла. Большинство воинов — пешие. Ослабевшие от голода бойцы далеко не уйдут. Не только пешим, и конным далеко не уйти. Лошади тоже голодают и едва передвигают ноги. Монгольские всадники на своих упитанных конях быстро расправятся и с пешими и с конными.
А раз все пути отрезаны, то и выбирать не из чего. Или все грузины, вместе с князьями, должны погибнуть, или князья должны пожертвовать собой и спасти десятки тысяч бойцов, доверившихся им.
Сурамели долго взвешивал неизбежность последнего решения и, когда окончательно убедился, что иного пути нет, упал на колени перед образом богоматери и стал молиться. Долго молился он перед покровительницей Грузии, вручая ей судьбу любимого отечества, а также благополучие детей и жены. Кроме Сурамели, никто из грузин не знал о коварном решении монгольских нойонов. Если бы Сурамели проявил слабость и все рассказал князьям, то привести их к согласию вряд ли удалось бы. Они не выполнили бы приказа монголов, не явились бы в их лагерь и вместе с собой погубили бы все грузинское войско.
Как только рассвело, Сурамели позвал князей в свой шатер на совещание.
— Вчерашнее нам даром не пройдет. Нойон Чагатай будет мстить за обиду и оскорбление. Сегодня с большим войском он, наверное, атакует нас. Наши будут сопротивляться. Но бесчисленных монголов нам не одолеть, и нас полностью перебьют, — взволнованно сказал Сурамели после обычных приветствий и пожеланий.
— Перебьют, полностью перебьют, — подтвердил Эгарслан Бакурцихели.
— Все равно гибнем, так хоть встретим их достойно, не дадимся как трусы... — вспыхнул Геретский эристав Шота, и его смуглое лицо запылало.
— Монголов в сто раз больше, чем нас. Ничего из этого не выйдет. Только бессмысленно дадим себя уничтожить.
— Ведь все равно не помилуют нас.
— Вместо того, чтоб гибнуть всем, может, лучше будет, если мы, князья, пожертвуем собой и этим спасем остальное наше войско.
Слова Картлийского эристава никого не удивили.
— Правильно, но как это сделать?
— Если их успокоит наша смерть, если они, побив нас, князей, не тронут воинов, то ради этого кто пожалеет себя?!
— Явимся к Чормагоиу, — продолжал Сурамели. — Он умный военачальник. Если грузины чем-нибудь обидели их, возьмем на себя всю вину. Нас уничтожат, но хоть вымолим пощаду для воинов.
— Драгоценности, какие есть у нас при себе, преподнесем им, — нам едва ли они пригодятся, —махнул рукой
Варам Гагели.
— Иного выхода я не вижу, — заключил Сурамели.
— Ты хоть веришь, что мы избежим смерти или спасем войско? — посмел спросить Шота.
— Верю, эристав, в мудрость и осмотрительность Чормагона. Он знает грузин, знает и то, что на измену мы не способны.
— Иного выхода у нас ведь нет?
— Иного выхода нет! — единодушно утвердили князья.
Нойон Чагатай обычно вставал рано утром. Это был закон. Вскочив с постели еще до рассвета, он садился на коня и объезжал стан, дыша чистым воздухом, наслаждаясь пением птиц, встречающих рассвет, проверяя заодно и чуткость караулов. Возвратившись в шатер, он садился завтракать. Солнце к этому времени стояло уже высоко над горизонтом.
Как обычно, к шатру подвели оседланного коня, но Чагатай не вышел в урочное время и никого не позвал.
Наконец стражники посмели войти в шатер и увидели жуткую картину: Чагатай с перерезанным горлом лежал в луже крови.
Испуганные стражники подняли крик. Весь лагерь поднялся на ноги.
К шатру Чагатая бежали сначала одиночные воины. Потом весь монгольский лагерь ринулся в эту сторону, и вокруг шатра забушевало возмущенное море.
— Нойоны, нойоны идут!
— Дорогу... Дорогу...
— Дорогу нойонам!
Стражники кнутами и нагайками, пинками и руганью разгоняли любопытных монголов и освобождали путь для идущих к шатру возбужденных начальников.
У всех троих нойонов — Чормагона, Иосура и Бичу — руки лежали на рукоятках сабель. Они по-звериному вращали помутневшими, налившимися кровью глазами и бледные, с сжатыми губами продвигались вперед.
Первым в шатер вошел старший из нойонов, Чормагон. За ним последовали Иосур и Бичу. Сняв шапки, они приблизились к телу покойного соратника. Сколько войн провели бок о бок с Чагатаем, сколько разгромили крепостей, сколько стран растоптали копытами своих некованых коней. Такой воин, как Чагатай, был достоин умереть на коне, но слепая судьба преждевременно и бесславно отняла у него жизнь. Вместо того чтобы быть сраженным вражеской стрелой на мчавшемся во весь опор коне, вместо того чтобы Чагатай, как беркут, сложил крылья на залитом кровью поле боя, вместо этого орленок Чингисхана лежал, как закланная свинья, на кошме в полутемном шатре и плавал в собственной, уже свернувшейся и почерневшей крови.
Нойоны беззвучно отошли от покойника. Чормагон обвел глазами столпившихся у шатра, выпрямился и грозно спросил:
— Кто убил Чагатая?
Оба уже обезоруженных стражника распластались перед ним на земле.
— Не знаем, повелитель!
— Кто убил Чагатая? — опять спросил Чормагон, и от сдерживаемой злобы у него запрыгало веко на одном глазу.
— Не знаем, мы не виноваты...
— Кто был в шатре Чагатая?
— После ухода нойонов никто не заходил...
— Всю ночь не смыкали глаз. В шатре был только Чагатай... один и уснул.
— Нойона Чагатая убили вы. Или уснули и не слышали, как вошли убийцы. В обоих случаях вы достойны смерти, — Чормагон пихнул ногой валявшихся на земле стражников и взревел: — Выволоките их отсюда!
На стражников сейчас же набросились и поволокли.
— Иосур! — повернулся Чормагон к нойону, стоявшему направо от него. — Заставь их сказать правду и до полудня мне доложи.
Нойон Иосур поклонился и пошел впереди задержанных стражников.
— Я знаю, кто мог убить нойона Чагатая, — выступил вперед сотник Хайду.
Чормагон уставился на сотника и прислушался.
— Я знаю, кто мог убить... Вчера он был у грузин. Они угрожали ему.
— Ну и что ж что был у грузин? — взревел Чормагон и посмотрел на Бичу.
— Ты ведь знаешь, что из-за нехватки продуктов мы прекратили грузинам выдачу пайка. Они и без того роптали, а вчера совсем распоясались. Собирались снять осаду и разбежаться по домам. Чагатай сам взялся утихомирить грузин и отправился к ним... Но они слушать его не стали, едва не набросились. Если б не я с моей сотней, то, наверное, живым бы он не ушел.
— Если до сих пор тайно шептались, то теперь подняли головы, угрожают, — послышался второй голос.
— Вчера вечером грузины околачивались здесь. Я сам их видел. Нет сомнения—нойона Чагатая убили они. Так это, люди? — обратился Хайду к воинам.
— Так, грузины убили!—загудели воины.
— Нечего выяснять. Кто грозился убить, тот и убил. Смерть! — закричал Хайду, выхватывая саблю из ножен.
— Смерть! Смерть! — взревели воины, и Чормагона смутил возбужденный блеск их глаз.
— Командиры! — рявкнул Чормагон.— Тишина и порядок!
Командиры выступили вперед и застыли.
— Грузинские князья сегодня утром по своей воле явились к нам, извинились за вчерашние беспорядки и изъявили полную покорность.
— Грузины лицемерят!
— Уходят от ответственности!
— Смерть убийцам Чагатая! — шумело войско.
— Я их арестовал, хотя о смерти Чагатая еще не знал ничего.
— Смерть убийцам Чагатая! — шумело войско.
— Если грузины участвовали в убийстве Чагатая, смерти им не миновать. Но я хорошо знаю грузин. Измена и убийство исподтишка им не свойственны.
Гнев как будто утих, воины, замолкнув, прислушивались.
— Поспешность повредит делу. Сначала хорошенько расследуем, изобличим виновных, а потом накажем.
А пока окружим грузинское войско и всех обезоружим, чтобы не попытались освободить своих князей и не пролилась кровь.
— Сровнять их лагерь с землей!
— Всех перебить! — с новой силой загалдели воины.
— Следуйте за мной в полном боевом порядке. Каждый за малейшее нарушение и самовольство жестоко поплатится!—старший нойон маленькими огненными глазками впился в командиров.
Подчиненные, не раз испытавшие на себе беспощадную жестокость нойона, не выдержав грозного взгляда, склонили головы. Воины еще немного пошумели, огромное море еще поволновалось, побурлило и постепенно успокоилось.
Начальники отдавали распоряжения. В воздухе засвистели нагайки. Воины расходились по своим сотням.
Сотник Хайду подошел к повелителю и дрожащим голосом проговорил:
— Великий нойон! Моя сотня всегда сражалась под знаменем Чагатая! Мы никому не уступим его убийц — отомстить должны мы!
— Будьте около меня, скоро вы мне пригодитесь, — Чормагон сел на коня и повел войско.
Оставшись один, Бадрадин с трудом пробрался через густые заросли тростника. Гашиш, волнение и усталость осилили его, он расстелил бурку и тотчас заснул. Бадрадину приснился сон.
Исполнив свой долг, он входит в Аламутскую крепость. Навстречу является сам Аллааддин. Бадрадин протягивает ему окровавленный нож и почтительно докладывает:
— Я выполнил твое поручение, властитель. Этим ножом я убил нойона Чагатая, и теперь его душа мучается в аду.
— Знаю, Бадрадин, мне уже доложили о твоей верности и преданности братству мулидов. Ты уже стал федави, и тебя ждет блаженство в раю. Пожалуй сюда, Бадри! Вся Аламутская крепость и город празднует твою победу.
Аллааддин повел Бадрадина и ввел его в украшенную золотом и драгоценными камнями обширную залу.
Бедного федави облекли в дорогие одежды, посадили за золотой столик, подали ему изысканную пищу и напитки. Аламутцы в белых одеждах, упав на колени, возносили хвалу Бадрадину. Высоко под сводами сонмы ангелов пели гимны в честь самоотверженного Бадрадина.
От славословий и песнопений Бадрадин и без пищи сделался сыт, ему надоело глядеть на драгоценности, и убийца Чагатая взмолился перед властителем:
— Теперь, помилуй, властитель, и если аллах твоими устами не собирается дать мне нового поручения, отпусти из этого мира, довольно мне слоняться по грешной земле.
— У аллаха нет больше для тебя поручений, Ты уже очищен от грехов, твоя душа может расстаться с временным своим обиталищем и начать бесконечное путешествие по телам счастливых существ.
— Так пожелайте же мне доброго пути, властитель! — взмолился Бадрадин и преклонил колени.
Аллааддин долго напутствовал святого федави, благословил его и, проливая слезы, попрощался.
Бадрадин закрыл глаза. Почувствовал, что почва уходит из-под ног, а он куда-то плывет, или, вернее, его куда-то влекут. Вот уже Бадрадина кладут в могилу, и благоверному исмаилиту становится смешно: неужели им не ведомо, что он и минуты не побудет в могиле, прилетят ангелы, откроют могилу, и душа его, исполненная блаженства, начнет свое счастливое путешествие из тела одного существа в другое.
Все ушли. Бадрадин один лежит в могиле и ждет появления ангелов.
Стемнело. Весь мир объят сном и тишиной. Могила открылась, и прилетели два ангела. Бадрадин узнал ангелов: это Мункир и Накир. Они должны выполнить обряд: допросить покойного. Наверно, Бадрадина долго не задержат, они ведь от Аллааддина знают о самоотверженности преставившегося. Просто напутствуют на дорогу и отправят душу святого федави вселяться в тела других существ. Но у ангелов суровые лица, и в руках вместо цветов они держат каленое железо. Гневно сверкая глазами, направляются они к Бадрадину. Даже не поприветствовав святого покойника, схватили, повалили и начали избивать калеными прутьями по голому телу.
— Я федави! Я свято, безгрешно прошел все ступени! — закричал, корчась от боли, Бадрадин.
— Величайший грех ты совершил как раз перед смертью! — вскричал Мункир и огрел его еще раз раскаленным прутом.
— Ты спрятался, и грузин обвинили в убийстве нойона Чагатая. Ты погубил множество безвинных людей! — добавил Накир и хлестнул его прутом.
— Кто тебе простит, несчастный, их смерть? Вся твоя святая жизнь пропала из-за одного неразумного шага. Теперь тебя ждут адские муки. Твоя душа вместо того чтобы вселиться в прекрасные существа, будет заключена в огромный камень и навеки останется замурованной в нем.
— Я федави! О моей святости спросите у Аллааддина.
— Что Аллааддин? Сам аллах не в силах помочь тебе, так как содеянный тобою тяжкий грех непростителен! Довольно его бить, прикатим камень и заключим в него этого грешника, — сказал ангел Мункир. Он отбросил каленое железо в сторону и прикатил к могиле камень, огромный, как гора. Камень постепенно разверзся. Ангелы схватили Бадрадина и начали силой запихивать его душу в камень. Бадрадин чувствует, что гибнет навсегда, что настал его конец, еще немного, и его душу замуруют в этот огромный камень, откуда она не выйдет и в день второго пришествия. Какая страшная мука и как душно, когда заключают в камень!
— Пустите... Только отпустите, я еще успею спасти грузин! — вскричал в отчаянии Бадрадин.
Ангелы на мгновение остановились.
— Как? Разве грузин еще не перебили? — спросил Мункир.
— Нет, еще есть время. Чормагон дал им время до полудня. Если до полудня выявится убийца, грузины спасены, — говорит Накир.
— Если так, то отпустим, — заключил Мункир.
— Отпустим, — согласился Накир, и душу Бадрадина вытащили из камня.
— Ну, а теперь иди спасай невинных. Только знай, если не спасешь, не уйти твоей душе от навечного заключения в камень! — закричал Накир и крепко хлестнул Бадрадина еще раз, напоследок.
Бадрадин проснулся.
Он лежал на разостланной в тростниках бурке на солнцепеке. Вспомнив сон, вскочил, как ужаленный змеей. Солнце близилось к полудню. Раздумывать было некогда.
Сунув за пазуху нож с запекшейся кровью, Бадрадин пошел по направлению к грузинскому лагерю. Медленно, с трудом пробивал он дорогу среди тростника. Из грузинского лагеря доносился шум. Чем ближе подходил он к лагерю, тем сильнее становился шум и под конец превратился в протяжный гул.
Бадрадин достиг берега. Раздвинув тростники, выглянул.
Все войско стояло на молитве. Коленопреклоненные воины бились головой о землю, возносили господу молитвы и причитали обреченными голосами. В середине лагеря возвышалась гора сабель, кинжалов, луков и стрел.
Бадрадин вышел из тростников и пустился бежать по склону.
Между тем монгольские войска, окружавшие грузин, пришли в движение.
Поднялась пыль. Разворачивались конные сотни. Послышалось ржанье коней, гул, бряцание оружия. Войском монголов командовал сам Чормагон. Его глазам предстало удивительное зрелище.
Целое войско обезоруженных грузин как один человек стояло на коленях и молилось. Посреди лагеря возвышалась гора оружия.
Направляясь сюда, Чормагон ожидал встретить бунт и сопротивление. Зрелище смутило нойона, и он пришел в замешательство: разоружившиеся по собственному желанию грузины не только не собирались сопротивляться и вступать в бой, но полностью вручали ему свою судьбу и жизнь.
— Ман куштэм Чагата! — раздался вдруг крик, и Чормагон очнулся от забытья. На возвышенности стоял Бадрадин и в поднятой руке держал нож с запекшейся кровью.
— Ман куштэм Чагата!
— Что он говорит?
— Говорит, я убил Чагатая!
Монголы взревели и только собрались ринуться, чтобы растерзать мулида, как Чормагон поднял руку и все застыли на месте.
— Ман куштэм Чагата! Ман куштэм Чагата! — вопил Бадрадин, размахивая окровавленным ножом и прыгая на месте как бес.
Чормагон дал знак Хаиду.
Сотник и его нукеры накинулись и схватили убийцу Чагатая.
На допросе Бадрадин во всем признался. Не упустил своего сна и чистосердечно рассказал, что принудило его выйти из тростникового болота и самому, по собственной воле сдаться врагам.
Грузинские князья, с которых было снято обвинение в убийстве Чагатая, были оправданы, получили пищу, дали клятву верности и с миром вернулись в свой лагерь.
Но спасение от смерти вовсе не умаляет героического самопожертвования Григола Сурамели.
Монголы вывели мулида Бадрадина на площадь и мечом рассекли на две половины.
Исполнивший свой долг мулид встретил взмах меча блаженной улыбкой.
На Палеастомском озере, на судостроительных верфях стояли жаркие дни. Многое уже было сделано. До намеченного срока, когда готовый флот должен был через устье Фазиса выйти в море, оставалось меньше года.
Царь спешил. С венецианским и генуэзским послами, с каждым в отдельности, велись тайные переговоры о приобретении кораблей и о строительстве портов на Черноморском побережье. Выбор все же остановился на Венеции. Посол властительницы морей обещал грузинскому царю от имени дожа продать на льготных условиях военные корабли и устроить порты. Царь снарядил в Венецию посольство под руководством Цотнэ, который стал к этому времени правителем Одиши. Ему поручалось провести окончательные переговоры и заключить договор с дожем Венеции.
Помимо того, Цотнэ вез с собой грузинских моряков и кораблестроителей, дабы вместе с ними на венецианских верфях за полгода освоить искусство судостроения. Долго готовили посольство к отправке. Несколько кораблей нагрузили продуктами и ценными товарами, предназначенными для правителей Венеции.
— Знай, что от успеха твоего посольства во многом будет зависеть могущество Грузии, — еще раз повторил царь, прощаясь с Цотнэ.
Одишский князь и сам понимал, что порученное ему дело имеет большое государственное значение. Он прилежно изучал условия договора, вникал во все тонкости морского дела, кораблестроения и заранее обдумывал каждый шаг будущей своей деятельности.
Грузинскому посольству предстоял длинный, чреватый опасностями и сопряженный с риском путь. На Черном море безнаказанно хозяйничали французские и греческие, венецианские и генуэзские пираты, грабили и убивали мирных путешественников и торговцев.
Путешествие было опасным, но правитель Одиши как большого праздника ждал дня отъезда в это, столь значительное для его будущего, путешествие.
Только раз защемило сердце и он чуть не заплакал. Это, когда, прощаясь с сыном, слепой отец и обессилевшая мать, стеная и причитая, обнимали его.
— Вряд ли дождусь я твоего возвращения, — заплакал Шергил.
— Хоть бы оставил нам, как надежду, жену и сына. А без этого что может согревать нашу жизнь, сынок! — Натэла расплакалась. Тогда и Цотнэ на мгновение почувствовал слабость, к горлу подкатил ком.
Он осторожно высвободился из объятий матери, поднялся на корабль и в последний раз обвел заплаканными глазами прибрежные холмы Грузии...
...Грузинского князя вышли встречать в море. Три военных корабля отсалютовали ему по военному обычаю. Потом передовой корабль подошел вплотную, и правитель города Винченцо в сопровождении свиты вступил на корабль Цотнэ и предстал перед князем Грузинского царства. От имени дожа и граждан Венеции он поздравил грузин с благополучным прибытием.
Князь от имени царя и грузинского народа передал лучшие пожелания венецианцам.
Церемониал еще не был окончен, а корабль по Главному каналу уже вошел в город.
Цотнэ удивленно глядел на стоявшие в воде каменные дворцы, на многочисленные каналы, гондолы, скользящие как бы прямо по городским улицам.
Корабль причалил на площади Святого Марка. Князь не в силах был скрыть восторга от всего увиденного. Здесь действительно все было сказочно прекрасно — и высокие башни, и удивительные дворцы и храмы, и вымощенные мрамором площади. Правитель города распрощался с гостями.
— Сегодня вы устали и нуждаетесь в отдыхе. Вам отведен дворец со слугами и служанками. Завтра вас примет сам дож Венеции. В назначенное время я заеду за вами и провожу во дворец. — Винченцо любезно раскланялся.
Лодка Цотнэ вошла в узкий канал и остановилась у спускающейся к самой воде лестницы из цветного камня. Их проводили в парадные двери трехэтажного здания. И без того светлые, залы блистали от многочисленных люстр.
На другой день грузинского князя пригласили во дворец. Краткий церемониал закончился, и стороны сели за круглый стол для ведения переговоров. Дож Венеции начал прямо, без обиняков:
— Мой друг, грузинский царь, пожелал укрепить наши добрые отношения новым договором. Грузинскому князю и всему миру известно, что венецианские корабли нельзя сравнить с генуэзскими и пизонскими судами ни по боевым качествам, ни по скороходности, ни по прочности. Вместе с тем, Венеция на своих друзей распространяет и льготы. Если мы договоримся о передаче нам некоторых портов Грузинского побережья, то грузинский царь получит и отсрочку в уплате денег. Чтобы наш договор был взаимно выгодным, лучше сегодня же выяснить ваши и наши намерения. Сколько кораблей собирается приобрести грузинский царь и какого типа? Это имеет значение, так как нам передали, что ваше государство пока не располагает портом для приема больших военных кораблей и не имеет пока соответственно оборудованных причалов. — Дож дважды произнес слово «пока» и оба раза произнес его явно подчеркнуто. У Цотнэ мелькнуло подозрение: не разузнали ли венецианцы откуда-нибудь о наших сооружениях на Палеастомском озере?
— Больших портов, какими располагают властелины морей, у нас нет, да они нам и не нужны. Мы хотим только оборонять наше побережье. Царь поручил нам приобрести несколько галер и ознакомиться с вашими судостроительными верфями. Мы намерены освоить кораблестроение. Для этого со мной приехало несколько грузинских юношей. Наш царь также уполномочил нас договориться с вами о сооружении одной большой судостроительной верфи, узнать ваши условия, и если мы найдем их выгодными, то заключить договор.
Дож попросил время, чтобы обдумать и обсудить все эти предложения.
— До окончательного уточнения условий договора мы еще встретимся и продолжим переговоры. Мы широко откроем двери наших верфей для грузинского князя и его судостроителей, предоставим им возможность основательно ознакомиться и изучить искусство судостроения.
Собираясь уже вставать, дож обратился к Цотнэ:
— Завтра у нас самый большой наш праздник. Вознесение Христа. Двести лет тому назад, когда дож Пьетро Ореола покорил Далмацию, было решено каждый год торжественно праздновать Вознесение. Папа римский тогда передал дожу золотое кольцо и объявил Венецию обрученной с морем. С тех пор этот обряд обручения с морем превратился во всенародное празднество. Посланник грузинского царя пожаловал как раз в подходящее время. Утром за вами заедет Винченцо на моей гондоле, и, если вы пожелаете, посмотрите праздник обручения с морем. На празднике и на пиру вы будете моими почетными гостями.
Цотнэ поблагодарил и сказал, что с удовольствием воспользуется любезным приглашением.
Дворец, отведенный грузинскому князю, был богато обставлен. Мебель красного дерева и бархат, шелковые занавеси и белоснежные постели, драгоценная хрустальная посуда на столах и полках, картины венецианских и иностранных великих мастеров на стенах — все говорило о богатстве и о изысканном вкусе владетелей дворца.
Цотнэ поглядел в узкое окно.
Над Венецией стояла ночь. Усыпанное звездами небо сливалось с морем, как бы продолжая его. Свет из окон дворцов отражался в воде. По каналам скользили освещенные фонарями гондолы.
Князь глубоко вдыхал морской воздух. Было в нем что-то привычное, родное, точно влажное дуновение Одиши. Он успокоенно отошел от окна, разделся, помолился и лег в постель.
Переполненный впечатлениями минувшего дня, он в мыслях еще некоторое время бродил по залам Дворца дожей и по собору Святого Марка. Перед ним снова возникли расписанные золотом и украшенные драгоценными камнями колонны, покрытый утонченной мозаикой потолок и расписанные стены. Он закрыл глаза, усталость и сон овладели им.
Цотнэ уже успел заснуть, когда послышалась песня. Он прислушался к знакомым звукам и, не поверив себе, решил, что это во сне.
Воу нана, дидавой нана...
Жалостно, душераздирающе выводил кто-то печальный мотив. Цотнэ вслушивался и ничего не мог понять. Не только песня, но и сам голос был ему знаком.
Песня понемногу отдалилась, некоторое время звучала вдалеке, а потом стихла. Цотнэ окончательно проснулся. Вскочил на ноги, распахнул окно, не помня себя, прокричал на своем языке:
— Эй, кто это там поет по-мегрельски... Отзовись, я тоже мегрел! — Не получив ответа, еще раз прокричал во весь голос:
— Эге-ге-геей...
Венеция спала. Огорченный Цотнэ махнул рукой, отошел от окна и вернулся к постели.
Кто мог петь так душевно и проникновенно? И такую знакомую песню? И голос как будто знакомый. Будто эту песню слышал не раз. Цотнэ напрягал память, мысленно уносился к холмам Одиши, но не мог вспомнить, где он ее слышал, эту песню, чей был этот знакомый голос.
Утром князь проснулся не в духе. Во время завтрака спросил у своих:
— Вы, наверное, вчера спали как убитые?
— Спали точно мертвые, не поднимая головы, — в один голос ответили спутники.
— А песню не слышали?
— Здесь все время поют песни. Лодочники, гоняя свои гондолы, только и делают, что поют.
— Итальянцы созданы для песни. Что бы они ни делали, где бы ни были — на улице, в таверне или в бане, они всюду распевают. Язык их точно создан для песни, и все они от мала до велика прекрасно поют.
— Я не удивляюсь, что они поют, но вчера мне послышалась наша песня. Кто-то из наших пел «Воу нана».
— Из наших?
— Безусловно, это был кто-то из наших, из одишцев. Песня так проникла в душу, все нутро у меня перевернулось. Сначала я подумал, что это во сне. Но потом очнулся. Певец был уже далеко, я его звал, но не дозвался.
— Неужели земляк?
— Откуда здесь взяться земляку?
— В Венеции живет тьма различного люда, не удивительно, если попал сюда и какой-нибудь грузин.
— Давайте спросим у здешних, может, кто знает и сведет нас с земляком. Было бы большой удачей встретиться с грузином, знакомым со здешними порядками.
— Будем искать...
— Под землей найдем! — в один голос заверили спутники.
— Я всю ночь буду бодрствовать и если где-нибудь опять появится этот одишец, непременно встречусь с ним, — заверил Антиа.
— Бодрствовать нет нужды. Если он будет проезжать мимо наших окон, я и сам проснусь. Но боюсь, что он больше не появится.
Слуга доложил князю о приходе Винченцо. Завтракающие поднялись, приветствуя правителя города, и пригласили его разделить с ними трапезу.
Винченцо извинился, объяснив, что нельзя опаздывать. Все же, соблазняясь грузинским вином, он осушил чашу и пригласил князя:
— Моя гондола ждет у порога!
Цотнэ повесил саблю, огладил усы и бороду, направился к выходу.
Они разместились в крытой гондоле на мягких креслах. Во всю длину лодки разостлан был мягкий ковер, накрыт стол.
Плыли медленно. Узкие каналы были переполнены празднично разукрашенными гондолами. На улицах гуляли ярко разодетые, оживленные венецианцы. Все спешили к тому месту на берегу Адриатического моря, где дож еще раз должен был кинуть в море освященное папой римским золотое кольцо.
— Наш лодочник что-то приуныл... Почему он не поет? — спросил Цотнэ.
— Шум, суета. Песне нужны тишина и спокойствие. Человек, чтобы петь, должен остаться наедине со своей радостью или печалью. Поэтому гондольеры поют по вечерам, в предвечерних сумерках, когда утихает городской шум, а знатоки могут послушать и оценить песню.
— Вчера я засыпал, когда меня разбудила задушевная песня.
— В нашем городе поздно ночью, когда погашены фонари, петь запрещено, а если кто посмеет запеть, то его жестоко наказывают, — нахмурив брови, сказал Винченцо. — Может быть, князь желает сменить квартиру?
— Нет, благодарю вас. Вчера я устал с дороги и рано уснул. Фонари на улицах еще горели, — Цотнэ решил перевести разговор на другое. — Что делает на плаце свинья? — спросил он, показывая рукой на площадь Святого Марка.
На площади маленький мальчик погонял хворостиной жирную свинью. Свинья упиралась, меняла направление, пыталась бежать в обратную сторону. Мальчишке надоело все это. Он стегал свинью и громко ругался. Винченцо рассмеялся.
— По этой мраморной площади человек должен ступать с благоговением, а тут свинья! — заметил Цотнэ.
— Венецианцы уважают свинью. И это благодаря святому, имя которого носит площадь.
— Как же так?
— Когда святой Марк отправился в Египет проповедовать христианскую веру, там его встретил ангел и предсказал, что местом вечного упокоения его будет Венеция. Проповедника в Египте убили неверующие, а к телу в Александрии приставили караул, чтобы христиане не похитили его. Об этом узнали прибывшие в Александрию отважные венецианские моряки. Они решили выкрасть тело святого. Долго они кружили вокруг караульщика, сторожившего тело покойного, и решили сообщить ему о своем намерении, но тот и слышать их не хотел.
— Что поделаешь, придется подождать, пока сам святой не прикажет отвезти его в Венецию, — сказали моряки.
Прошло время, господь вразумил стражника, и он сам явился к венецианцам:
— Как нам перевезти святого так, чтобы не узнали неверные?
— Это наше дело, — ответили моряки.
Они все подготовили для вывоза покойника. Тело переложили в корзину, сверху покрыли его капустными листьями, а поверх листьев кусками свинины. Корзину с останками святого Марка перевезли на корабль и повесили на мачте. У агарян все же возникли сомнения, они поднялись на венецианский корабль и учинили там обыск. Обыскав все углы корабля и не найдя ничего, они увидели и висящую на мачте корзину, но, посмотрев и учуяв, что в ней свиное мясо, схватившись за носы, отплевываясь и повторяя «ханзир, ханзир», с отвращением покинули корабль. Корабль вышел в море и повез драгоценные останки в Венецию. Эта история святого Марка подробно изложена в надписи на фасаде храма. Тому, кто посетит этот храм, на семь лет отпускаются все грехи. Так что, если грузинский князь найдет время, мы советуем посетить храм и получить отпущение грехов.
— Я обязательно приду в собор Святого Марка, но скажите, не придется ли мне преклоняться и перед изображением свиньи, спасшей останки святого.
— Ну, хоть свинья в Венеции и пользуется почетом, но до свинопоклонничества дело не дошло. Мы, венецианцы, с удовольствим едим свиное филе.
Гондола Винченцо поравнялась с огромной баркой. Празднично разодетый дож и сопровождающая его свита поднялась на барку, и судно отчалило.
— Посмотри на гребцов, видишь? — показал рукой Винченцо. — Это все сыновья вельмож.
Цотнэ восторженно взирал на богато одетых, красивых как на подбор юношей.
На Лидо дожа встретил епископ, преподнес на подносе каштаны, красное вино и розы. Глава государства отведал вина и каштанов, понюхал розы и принял из рук епископа священное золотое кольцо. Епископ произнес молитву, дож поднял руку и, прежде чем бросить кольцо в море, произнес по-латински: «Desponsamus te, mare, in Signum veri perper — tuique dominii Serenissimal Republical Venetae».
Размахнувшись что было силы, он бросил кольцо далеко в море. Золотое колечко мелькнуло в воздухе и исчезло в морской пучине.
— Молим господа бога упрочить нас на море, и да будет мир со всеми, кто плавает по нему.
Дож вознес господу молитву, потом спел псалом, облобызал крест епископа и обратился к нему с просьбой:
— Окропи меня священной водой, владыка, дабы очиститься от грехов!
Епископ окропил водой дожа и сопровождающих его, и все направились в храм.
После окончания службы всем находившимся в храме были отпущены грехи.
Дож вышел на площадь, и перед ним предстали с поздравлениями вельможи и почетные гости. Дож по-отечески обнял Цотнэ, спросил о здоровье и пригласил вечером на пир. Затем дож и знатные люди поднялись на специально сооруженный помост, и начался парад. Сначала прошли в строю военные галеры. Моряки распевали гимн в честь покровителя Венеции. Затем проследовали корабли подвластных Венеции островов. На кораблях развевались знамена. Этим закончился парад моряков.
На площадь вступили граждане Венеции. Ремесленники вышли на парад со своими цеховыми знаменами, которые несли старейшины цехов.
Первыми шли кузнецы, высоко подняв в руках молоты. Они несли также выкованные из железа музыкальные инструменты. За кузнецами следовали одетые в горностаевые и соболиные одежды скорняки. На головах у них были шапки из драгоценного меха.
Перед ткачами шли в белоснежных одеждах парусные мастера. С песнями и плясками прошли вязальщики и портные, показывая зрителям тысячи различных тканей и драгоценных вышивок.
Головы золотошвей украшали отделанные жемчугами золотые венцы, перед собою они вели детей, одетых в драгоценные ткани. За цехом сапожников следовали торговцы шелком и бархатом, сыром, птицей и рыбой. За богато разодетыми менялами, брадобреями и стекольщиками шли мастера, изготовляющие фонари и гребни. У фонарщиков в фонарях сидели птицы. Проходя мимо дожа, фонарщики выпустили пернатых, и тысячи птиц взлетели в воздух, вызвав восторженные крики присутствующих.
Шествие ремесленников завершали златокузнецы. Они были увенчаны золотыми венцами, украшены золотыми брошами. Их одежда ослепительно блестела от драгоценных камней.
Цотнэ был не столь уж изумлен военным парадом. Он много слышал о военном могуществе Венеции, и количество прошедших на параде боевых кораблей и их вооружение по сравнению с молвой показалось ему даже скромным.
Но его поразило богатство венецианских ремесленников, то, что все они были одеты в дорогие одежды, украшены золотом и драгоценными камнями. Грузинский князь не смог скрыть своего восторга и обратился к Винченцо:
— Если мастера и простые ремесленники столь богаты, то, видно, в Венеции бедняков не осталось.
— Откуда им взяться, если богатства всего мира непрекращающимся потоком текут к властительнице морей — Венеции? — самодовольно сказал правитель города и показал рукой в сторону набережной. — Наши порты не справляются с разгрузкой приходящих со всех сторон кораблей. Если и остались где-нибудь золото, драгоценности или произведения искусства, то все их свозят в Венецию. Мастера не успевают подбирать место для их размещения, дабы сделать достоянием города.
Цотнэ и раньше заметил наваленные вдоль набережной колонны из разноцветного мрамора, бронзовые статуи, деревянные и металлические изделия, которые в свое время являлись украшением замечательных дворцов различных столиц, а теперь были свезены сюда венецианцами как военная добыча или куплены на золото. У республики, прославленной мастерами и ремесленниками, не хватало рук и места, чтобы с достойным блеском разместить все это в подходящих местах.
На площади Святого Марка гомонил праздничный торг. Каких только товаров там не было! Винами и пивом торговали на каждом углу. Тут же пили и ели. Слышалась разноязычная речь.
— Эта ярмарка устраивается ежегодно после праздника обручения и продолжается целую неделю. Всю неделю венецианцы будут слоняться по торжищам. Целую неделю будут только продавать и покупать, для других дел не останется времени.
— Чем они будут торговать целую неделю? — удивился Цотнэ.
— Как, чем торговать? Если на целом свете есть какой-нибудь плод или изделие, все свозится сюда. Как говорится, здесь даже птичье молоко можно достать. Все торговцы мира стремятся сюда, свозят различные товары, соперничают друг с другом, поэтому здесь такая невиданная дешевизна.
Венецианцы в красивых праздничных одеждах наводняли питейные и игорные дома, непотребно ругались и горланили песни.
Все улицы и каналы тянулись в одном направлении, чтобы внезапно соединиться на Риальто — душе и сердце Венеции. Между бесчисленными ларьками, как пчелы, роились люди. Местные торговцы, прибывшие из всех стран мира, караванщики, маклеры и перекупщики рассказывали новости, хвалили свои товары и сманивали друг у друга покупателей.
Полуобнаженные продажные женщины бесстыдно зазывали мужчин. Они тянулись к богато одетому Цотнэ, задевали его, загораживали ему дорогу.
— Вчера вечером они, как мухи, крутились около нашего дома, — пожаловался Цотнэ.
— Вечером уличным девкам запрещено гулять по городу. Они обязаны находиться в отведенном для них районе — Касталето. Но кто в праздник соблюдает закон? Нам лучше уйти отсюда, улыбаясь сказал Винченцо, беря Цотнэ под руку и увлекая его к Риальто.
Праздник завершился большим пиром, и когда Цотнэ вернулся домой, солнце уже зашло. Там ожидали его двое незнакомых людей.
— Князь, наверное, не помнит меня, — начал более пожилой из них. — Два года тому назад я был при дворе грузинского царя в качестве посла Генуи.
— Как же, помню, помню! — у Цотнэ просветлело лицо. — Присаживайтесь, пожалуйста.
Гости расположились в креслах.
— Теперь, находясь в Венеции, я узнал о вашем пребывании здесь и решил повидать вас, преподнести небольшие подарки: наше вино, шерстяные ткани, изделия из слоновой кости, ювелирные безделушки, привезенные нашими смелыми моряками из заморских стран.
— Не следовало беспокоиться, к чему это?
— Какое же беспокойство! Если бы я заранее знал о вашем здесь пребывании, тогда я не ограничился бы такими незначительными подарками.
Гость оказался словоохотливым. Заговорив об одном, перешел на другое, упомянул про все на свете, наконец вкрадчиво коснулся и главного:
— Если грузинский царь хочет купить корабли, то более дешевых и лучшего качества ему нигде не достать, кроме как в Генуе. Узнайте здешнюю цену, а мы вам уступим значительно против нее. Сейчас у нас нет врага более злого, чем Венеция. Если вы надумаете строить порт или судостроительную верфь, мы и за это возьмемся. Грузинскому князю надо знать, что Генуя не потерпит, чтобы Венеция закрепилась где-нибудь на Черноморском побережье. Мы их изгоняем из Крыма и ни под каким видом не потерпим проникновения на грузинский берег. Грузинский царь самовластен, он волен управлять принадлежащими ему сушей и морем, как он находит нужным. Я только хочу сказать, что мы не дадим Венеции ступить ногой в новые порты, мы изгоним ее отовсюду, где она уже укрепилась.
Цотнэ воздержался от прямого ответа, не дал генуэзскому послу никаких заверений. Болончини заторопился, сказал, что его ждут неотложные дела, пожелал хозяину доброй ночи и стал прощаться.
— Я навещу вас еще раз, когда вы закончите переговоры с дожем. А пока я посоветуюсь с правителями Генуи и, как знать, быть может, вы посетите нашу республику для заключения более выгодного договора.
— Посмотрим, господин посол. Время терпит. А я поступлю так, как прикажет мой государь.
Цотнэ преподнес гостю ответные подарки, еще раз заверил его в расположении грузин к генуэзской республике и дружески попрощался.
Только Цотнэ, готовясь ко сну, собрался раздеться, как в дверь постучали.
В комнату вошел бледный, запыхавшийся Антиа.
— Прости меня, князь, что тревожу не вовремя.
— Что случилось? Садись, отдышись, выпей воды.
Антиа налил себе воды из хрустального кувшина.
— Я задержался на площади Святого Марка и стал свидетелем большого несчастья.
— Что за несчастье, Уча?
— Какого-то преступника оголили до пояса, усадили, связанного по рукам и ногам, в длинную лодку и раскаленными клещами рвали у него мясо.
— Что ты говоришь!
— Истязуемый страшно стонал, плакал и кричал по-мегрельски. Звал на помощь.
— По-мегрельски?
— Да, господин, по-нашему кричал: «Нана, помоги!»
— Потом, потом что?
— Потом несчастного хотели посадить в клетку. Здесь такой обычай, оказывается, сажать преступников в деревянную клетку и выставлять для устрашения народа и для издевательств. Дают только воду и кусок хлеба, чтобы не умер с голоду. Когда беднягу тащили к клетке, он еще жалобней кричал и причитал по-мегрельски. Душа у меня загорелась, я бросился и хотел отбить несчастного, но меня не подпустили. Чуть было и самого не связали. Что я мог сделать? Я взмолился перед хозяином истязуемого раба продать мне его за двойную цену. Он сначала и слышать не хотел, потом смягчился. Тогда я побежал к тебе, князь. Умоляю помочь. Наша же плоть и кровь... Пойдем выкупим... — Антиа опустился на пол и обнял колени князя.
— И просить не надо. Вставай, пойдем сейчас же...
Цотнэ поспешно оделся, схватил саблю, кинжал, и оба устремились к площади.
— Быстрее, чтобы не опоздать.
— Подождут. Я поклялся, что через час принесу обещанную плату. Может быть, это тот, что пел вчера?
— Может быть... Наверно, хозяин купил его на константинопольском базаре.
Добежали до площади Святого Марка. Хозяин раба-мегрельца ждал их, развалившись на скамье. При виде блестяще одетого иноземца, он смутился, поднялся на ноги, раскланялся,
— На какой цене вы сошлись? — спросил Цотнэ.
— Вам, наверное, доложили, — улыбаясь, отвечал венецианец.
Цотнэ вынул кошелек и отсчитал золото. Бывший хозяин мегрельца пожелал им всего доброго.
— Ступайте с богом. Это сильный, выносливый мужчина и еще долго будет служить вам. Только советую, если у вас есть жена или дочь, близко не подпускайте.
Избавленного от наказания мегрельца осторожно уложили на носилки и понесли к себе. Цотнэ приказал вызвать лекаря. Врач растер истерзанное тело, наложил мази, и больной наконец уснул.
После полуночи он проснулся, недоверчиво обвел взглядом сидевших у его постели незнакомых людей.
— Где я?
— Не бойся, ты у своих, — по-мегрельски ответил Цотнэ и ободрил больного: — Больше не бойся ничего. От твоего хозяина ты избавился, и теперь тебя никто не посмеет тронуть.
— Неужели я у своих, в Одиши?
— Ты правда у своих и ничего не бойся.
— А в клетку меня больше не посадят? — больной приподнялся и возбужденными глазами уставился на присутствующих.
— И в клетку не посадят и истязать не будут. Отныне ты слуга грузинского князя, и никто не смеет к тебе даже притронуться.
— Хвала господу! — вырвался вздох у несчастного, и он опустился на постель.
Антиа склонился над ним и спросил:
— Откуда ты, братец? Как ты сюда попал?
— Я одишец князя Шергила Дадиани... Моя мать была кормилицей княжеских детей, и я рос во дворце вместе с княжичами. Я был немного старше их, но мы целые дни проводили вместе, и обоих я любил больше самого себя. Потом в доме князя стряслось несчастье. Я решил утопиться с горя и бросился в реку. Проходившие мимо армянские караванщики спасли меня, взяли с собой. Я стал их собственностью, и они продали меня на константинопольском базаре. Купил меня бедный французский крестоносец, так что жили мы впроголодь. Потом он отправился воевать в Болгарию и меня взял с собой. Там я заболел какой-то заразной болезнью и едва спасся от смерти. Ослабевшего и исхудавшего француз продал меня за бесценок. Мой новый хозяин, венецианский купец, оказался добрым человеком, и я старался, как только мог, служить ему верой и правдой. Видя мою верность, он приблизил меня к себе. Мы так бы и состарились вместе, если бы между нами не встала его жена. Год назад хозяин привел молодую жену и, не обвенчавшись, как это принято здесь, в Венеции, жил с ней. Это была уже третья его жена. Венецианские женщины от природы похотливы, и эта молодая женщина не удовлетворялась своим пожилым мужем. В этой проклятой Венеции не знают белья и ночью спят совершенно голыми. В бане мужчины и женщины раздеваются и моются вместе, не стесняясь друг друга. Вот жена хозяина и заметила меня, несчастного, в бане, прониклась ко мне вожделением. С тех пор от ее приставаний не стало мне покоя. Изменять своему хозяину и позорить его я не хотел. Всячески, как только мог, избегал я блудницы, не оставался с ней один на один, убегал, как от зачумленной. В последнее время она совершенно потеряла и стыд и совесть. Я увидел, что спасения мне нет, что все это плохо кончится. И без того я мечтал как-нибудь возвратиться на родину, а теперь я только о том и думал, как бы бежать и любыми способами, любой ценой попасть в Грузию. Все, что я сумел нажить за это время, обратил в золото и договорился с одним греческим купцом, чтобы тот доставил меня в Трапизон. Я заплатил ему вперед и в назначенный день, когда собирался бежать, написал письмо для передачи хозяину. В письме я благодарил хозяина за все, что он сделал для меня, и просил у него прощения.
Все уже было готово, но тут хозяйка опять стала приставать ко мне, и я раньше назначенного времени бросился к кораблю греческого купца. Обозленная женщина наверно испугалась, что я пожалуюсь мужу, и решила опередить меня, наклеветала хозяину, будто я собирался ее изнасиловать. Возмущенный моей неблагодарностью хозяин рвал на себе волосы. Он устроил погоню. Сейчас же кинулись к набережной, к греческим кораблям. Не обошлось, верно, и без предательства, меня быстро нашли. При мне оказалось письмо, которое я заготовил, да не успел отдать. Разъяренный хозяин хотел тут же меня прикончить, но меня повели к площади Святого Марка, чтобы наказать во всеувидение. Остальное вы знаете... Я был без памяти и ничего не помню.
— Почему не спрашиваешь, у кого находишься сейчас? Знаешь, кто твой спаситель, кто выкупил тебя?
— Откуда мне знать?
— Если ты действительно бывал в семье правителя Одиши, должен знать нашего господина.
— Я маленьким покинул Одиши. Этот господин похож на нашего князя, но князь Шергил ведь ослеп. И теперь он должен быть пожилым.
— Тебя ведь зовут Гугута?.. — дрожащим голосом спросил Цотнэ.
— Да, господин, я несчастный Гугута, но ты...
— Я Цотнэ, Цотнэ я... — забормотал плачущий князь, прижимая к груди давно потерянного и давно оплакиваемого сына своей кормилицы.
Венецианская праздничная ярмарка продолжалась обыкновенно целый месяц. Дож через Винченцо дал знать Цотнэ, что в течение недели у него не найдется времени заниматься чем-либо другим, кроме купли-продажи, а заодно любезно советовал и князю Дадиани воспользоваться сказочным изобилием и дешевизной здешней ярмарки.
Со своей стороны и Цотнэ не очень спешил. Кроме приобретения кораблей, ему было поручено разузнать также о планах и помыслах, о внешней политике правителей Венецианского государства. Особенно стремился грузинский князь узнать, какое место занимали в этих планах будущие взаимоотношения с Грузией. Действительно ли стремился дож Венеции заключить с грузинским царем союз в крестовой войне с неверующими или же в отношении Грузии им двигали хищнические стремления, вроде тех, которые выявились при разгроме единоверных греков.
Появление Гугуты облегчило князю его задачу. Гугута владел итальянским языком лучше, чем своим родным. В столице властительницы морей он со многими был хорошо знаком, знал все ходы и выходы, мог проникнуть в любой уголок Венеции.
Чтобы не сидеть без дела, Цотнэ целыми днями гулял по городу, ко всему приглядывался, все брал на заметку, а по вечерам, вернувшись домой, записывал дневные впечатления.
Мастерские там устроены были под открытым небом. Венецианские ткачи на виду у прохожих ткали дорогие шелка и парчу. Ослепительно блестела изготовленная тут же на станках драгоценная, тканная серебром и золотом парча, мягко мерцал бархат, а знаменитые венецианские гобелены вели нескончаемый рассказ об охотах и пирах, о жизни святых, о чудесах мира, о могуществе любви и о всесилии смерти.
Цотнэ, хорошо знакомый с прекрасными изделиями грузинских, армянских, персидских и греческих злато-кузнецов, которых много развелось в Грузии, все же удивлялся высокому мастерству венецианцев. Его поражала тонкость и изысканность их работ по эмали, удивительное многообразие золотой и серебряной посуды.
Часами простаивал он у кузниц и плавильных печей. На его глазах бродячие западные рыцари и паломники, стремящиеся к Иерусалиму замаливать грехи, покупали боевое снаряжение и оружие, да и сам он выбирал лучшие образцы, покупал, чтобы увезти с собой.
Больше всего поражали его стекольщики. Окунув длинные трубки в расплавленное стекло, эти чародеи, подхватив концом трубки каплю стекла, постепенно наращивали ее, вращая в воздухе и придавая ей различную форму с помощью ножниц и щипцов, превращали эти маленькие стеклянные шарики в покорные их воле и мастерству причудливые сосуды.
Празднества подошли к концу.
В понедельник утром Винченцо заехал за Цотнэ. Они вместе позавтракали и в гондоле направились к судостроительной верфи.
— Сегодня, князь, вы только посмотрите на верфи, но завтра вам придется отказаться от вашей дорогой одежды и облачиться соответствующим образом, раз уж вы решили работать. Да!.. — Винченцо помолчал и тихим голосом сказал, как о чем-то пустяковом... — В день Вознесения вас посетил не совсем приятный гость. Как только нашла вас эта старая лиса?
Цотнэ обомлел. Он догадывался, что венецианцы не оставили бы гостя без внимания, но не думал все же, что находится под постоянным пристальным надзором.
— Вот так он и околачивается по городам и собирает новости со всего света. Что он вам предлагал? Наверное, продажу кораблей и строительство верфей?
— Кто его слушает, и какое значение имеет, что он говорит! — Цотнэ сделал вид, что не придает никакого значения посещению Болончини.
— Повсюду так. Они стараются перейти нам дорогу. Теперь вот сунут свой нос и в Черное море, надеются выжить нас из Крыма. Но у венецианского льва пока еще крепкие когти. Скоро он поставит на колени и Геную, так же, как поставил многих ей подобных.
Гондола пристала к берегу. До судостроительной верфи пошли пешком. Цотнэ уже издали почувствовал запах смолы и красок, дерева и стружек. У железных ворот их встретили управляющие верфями. Винченцо познакомил хозяев и гостей. Вошли в ворота, но, прежде чем перед ними открылось огромное пространство судостроительных верфей, им пришлось миновать еще трое ворот. Наконец перед ними поднялся лес мачт. Строительство некоторых кораблей было близко к завершению, их готовили к спуску в море, некоторые же только что были заложены. Перед остовом одного из вновь начатых судов Винченцо остановил гостя.
— Сколько часов уйдет на осмотр? — спросил он у управляющего верфями.
— По меньшей мере три часа, если будем осматривать внимательно.
— Не желает ли грузинский князь отметить каким-нибудь знаком этот вновь начатый корабль, — пока мы ходим по верфям, он, наверное, будет уже готов? Ну, как, успеем? Не оскандалитесь перед гостем?
— Не придется краснеть, успеем!
Цотнэ подали кисть и краску. Он на верхней доске обшивки по-грузински написал свое имя.
Три часа осматривали верфь. Князь был поражен размерами верфи и теми новшествами, которые он здесь увидел. Он придирчиво осматривал все и, не в силах скрыть восторга, по-грузински делился впечатлениями со своими спутниками.
— Глядите, друзья, такое нам и не снилось.
Прежде чем покинуть верфь, снова подошли к начатому кораблю и глазам своим не поверили: перед ними возвышалась стройная галера с двадцатью веслами по одному борту. Ее только что закончили красить, но имя грузинского князя было оставлено, как метка, на самом видном месте. Цотнэ не смог скрыть своего удивления.
— Если князю нравится, мы это судно включим в список кораблей, предназначенных к отправке в Грузию...
Цотнэ поклонился в знак согласия.
У Гугуты было много знакомых в Венеции. Он хорошо говорил по-итальянски и каждый вечер приносил Цотнэ новости.
— Догаресса, оказывается, считала сперва грузинского князя неотесанным горцем, но теперь признается, что глубоко ошиблась. Рядом с ним хваленые патриции кажутся варварами. Внешностью он пленителен и очарователен, но поведение и манеры тоже оказались утонченными и изысканными.
— Их патриции — разбогатевшие купцы или морские разбойники, — отвечал князь Гугуте. — Их предков наши родители не пустили бы даже к столу. Если б эта ваша догаресса была немного знакома с историей и географией, то не думала бы об Одишском правителе, как о варваре. Но что поделаешь, Гугута. Богатство делает людей гордецами, вселяет в них чувство превосходства, приучает к пренебрежительному отношению к другим.
— Да, они безмерно богаты!
— Как же им не быть богатыми, если собрали богатство со всего мира. Только имущества, награбленного в Константинополе, хватило бы для обогащения и благоденствия целого государства! Такого дожа, как Дандоло, у Венеции не было и верно не будет. Такого разбойника не бывало еще ни на море, ни на суше.
— Правда, Дандоло во время взятия Константинополя был слеп на оба глаза, но он сам повел венецианских моряков на приступ и первым поднялся по штурмовой лестнице.
— Он был не только слеп, но и стар. Ему было за восемьдесят! Поэтому он ни во что не ставил жизнь, это прибавляло ему отваги. К тому же, поднимаясь по штурмовой лестнице, он не видел летящих в негр стрел, так чего же ему было страшиться. Пресыщенный жизнью, он, видимо, не боялся смерти.
— А каков теперешний дож? Тоже мужественный и мудрый властитель?
— Трудно понять характер властителя страны с одного взгляда и со второй встречи. Наследство великого предшественника само собой уже тяжкая ноша и обязанность. Добиться такого громкого имени, какое было у Дандоло, не просто. Да и нет на свете второго Константинополя, чтобы представилась возможность предпринять такой же решительный шаг!
— Наверное, это так, князь. Всему свое время. Теперь солнце Венеции склоняется к заходу, а наше только восходит.
— Как знать, может, так оно и произойдет, но и на это нужно время, а время течет быстро, особенно когда спешишь. Мне кажется, что прошел целый век, как мы здесь, а между тем и года не прошло! Я очень тоскую по родине, Гугута...
— Тосковал ли кто по родине больше меня? Тебе, князь, на чужбине несколько месяцев показались длинными, а я больше пятнадцати лет мечтаю о колхетских облаках. Не знаю даже, живы ли отец с матерью.
— Живы! Сколько раз надо тебе говорить! Кормилица Уду опять перешла к нам во дворец и не отходит от моей матери.
— Наверное, отец очень постарел и ослаб. Тяжелая у него была рука, но сколько раз я жалел, что убежал с родины. Пусть бы он избивал меня хоть каждый день...
...В комнате хозяйки одишского княжеского дворца горит свет. В камине тихо тлеет коряга, угли покрываются белым пеплом. Седая, как этот пепел, Натэла прилегла и читает псалмы.
У камина сидит и, не поднимая головы, вяжет Уду.
— Разделись бы, госпожа, отдохнули...
— Все равно не засну. Нескончаемо тянется ночь, и думы не дадут спать.
— Нет конца этим думам. Когда же наконец приедет княжич Цотнэ?
Уду привыкла называть Цотнэ княжичем.
— Князь Цотнэ, — поправила ее Натэла, отложив книгу, — должен скоро вернуться. Посольство задумано было на шесть месяцев... Но вот уже и восьмой подходит к концу. Не знаю что и думать... Хоть бы не умереть, не повидав его. На внуков я уже и не надеюсь, наверное, не дождусь...
— Бог даст, и правнуков дождешься. Посты соблюдаешь, молишься, по ночам бдишь... Все мы живем, уповая на твою святость. Если тебе не жить, имея такого сына, кому и жить! Мой муж постоянно твердил, что бог не дал нам счастья со своими детьми, зато наградил радостью иметь такого воспитанника.
— Да просветит господь его душу. Он, как и ты, безмерно любил моих Цотнэ и Тамар.
— Душу готов был отдать! Когда на тот проклятый виноград свалили смерть Тамар, несчастный чуть не рехнулся, а Гугуту хотел убить. Если б соседи не вырвали из рук, непременно убил бы.
— А в чем виновен Гугута? По его неведению и доброте все случилось.
— Об этом старик потом догадался и все плакал. Почему, говорит, не отсохла эта рука, которой я довел сына до гибели.
Поплакали о Цотнэ и о Гугуте, попричитали. Потом госпожа уснула, а Уду прилегла поблизости на циновке. Свет погас. Коряга истлела, и в тишине слышно было только равномерное посапывание двух старых женщин.
В соседней комнате не спалось Шергилу. Широко раскрыв незрячие глаза, он смотрел в непроглядный мрак. Старый правитель видел усыпанное звездами небо и старался разгадать судьбу своего наследника и всей Грузии.
Перечень заговорщиков, вступивших в Кохтаставский заговор, летописец начинает с Эгарслана Бакурцихели: «...В Кохтастави собрались вступившие в заговор князья всей Грузии Западной и Восточной — Эгарслан, Цотнэ Дадиани, Варам Гагели...»
Эгарслан Бакурцихели, должно быть, был из сверстников царя Лаша-Георгия, принадлежал к его, поколению. Правда, до монгольского владычества его не видно, но если в смутные времена бесцарствия он первым упоминается среди самых именитых грузин, пекущихся о судьбе родины, то надо думать, что этой чести он удостоился за мужество, проявленное во времена войн, которые вели Лаша и Русудан, или за выдающуюся деятельность, проявленную на государственном поприще.
Видимо, по происхождению Бакурцихели стоял ниже своих соратников, что и погубило его окончательно.
Известно, что аристократы вообще не любят людей, выдвинувшихся благодаря личным качествам, и не терпят их превосходства. Какие бы полезные для страны дела ни совершал вновь возвысившийся безродный человек, все равно среди высокородной знати он вызывает неприязнь, если не ненависть, и часто становится жертвой их вражды.
Зависть и вражда свергли Эгарслана Бакурцихели. Летописец прямо указывает: «Тогда собрались знаменитые люди этого царства, ибо завидовали главенству над ними Эгарслана, человека не выше их родом».
Летописец перечисляет качества, благодаря которым выдвинулся Эгарслан, и не только сравнялся с более именитыми князьями, но «едва не присвоил царское имя». Ему, оказывается, «как царю повиновались все знатные люди Грузии».
«Эгарслан Бакурцихели, говорящий глубокомысленно...» «Эгарслан, достойный удивления, исполненный знаний...»—восторженно характеризует летописец Эгарслана и хотя особой симпатии к нему не проявляет, но и не закрывает глаз на его достоинства. Скупо, но беспристрастно излагает летописец злоключения этого сильного человека.
Бакурцихели — сложная личность. Иногда он нам кажется как бы раздвоенным. Сначала он ведет самоотверженную борьбу с монголами, позже всех князей смиряется с поработителями, становится душой заговора, затеваемого для свержения их господства. Но когда этот заговор терпит неудачу и грузины теряют последнюю надежду на освобождение, Эгарслан Бакурцихели становится на путь сотрудничества с монголами и на этом пути достигает царского величия.
Примирение и дружба с монголами принесли и самому Эгарслану, и стране большую выгоду, но сотрудничество с врагами родины вообще неблагодарное дело, и какими бы благородными намерениями ни было оно подсказано, все равно заслуживает порицания и осуждения потомков. Летописец познакомил нас с Бакурцихели на середине его жизненного пути, когда этот выдающийся патриот уже отслужил своей свободной и сильной родине и начинал новую жизнь, сотрудничая с поработителями Грузии.
...Конный отряд приближался к монгольскому стану. Отряд вел рослый воин, восседавший на белом коне. Коротко остриженные черные волосы и беспокойно бегающие черные глаза создавали впечатление удивительной живости и подвижности. Неподалеку от всадников пешими шли два молодых человека, которые, осторожно выбирая путь, вели за узду золотистого жеребца.
Поджарый, как борзая, жеребец вышагивал, кокетливо перебирая ногами, но было заметно, что и он устал. На стройных длинных ногах насохла грязь. И по людям и по коням было видно, что пройден длинный и тяжелый путь. За отрядом следовали груженые арбы и верблюды. Свыкшись с бесконечной дорогой, верблюды и быки солидно, размеренно, не спеша вышагивали, поднимая пыль сзади отряда. Вдали, в открытом поле, точно белые разбросанные по полю камни, виднелись палатки.
— Монгольский лагерь показался... видите? — придержал коня ехавший впереди гигант и рукой заслонил глаза.
— Видим, господин Эгарслан, — подтвердили спутники и, поравнявшись с ним, тоже остановили коней, внимательно рассматривая лагерь.
— Солнце еще высоко, — проговорил Эгарслан и, обернувшись вполоборота, поглядел на запад. — До захода солнца будем уже в Орде. Господи, помоги нам! — Князь перекрестился и двинул коня.
Притихнув, всадники, не сводя глаз с лагеря, следовали за ним. Ряды юрт, которые показались им разбросанными по берегу реки белыми камнями, с каждым шагом росли и теперь походили на готовых к полету больших белых птиц.
Расстояние сокращалось. Чувство опасности, которое до сих пор дремало в душе каждого всадника, постепенно вновь пробуждалось. Ведь многих видели отправляющимися в монгольскую Орду, но очень немногих возвращающимися оттуда. Правда, иных, смирившихся по своей воле грузинских князей, монгольские нойоны отпускали не только с миром, но и с почетом, но о жестокости и безжалостности столько было рассказов, что мало у кого оставалось надежды вернуться из Орды живыми и невредимыми. Даже у тех, кто с самого начала, не сопротивляясь, покорился врагу.
Но ведь кахетинцы во главе со своим правителем Эгарсланом Бакурцихели не только не поклонились монголам при их появлении, а отрезав дороги и укрепившись в неприступных крепостях, затеяли войну. Эгарслан только тогда склонил голову, когда окончательно убедился в бессмысленности борьбы и из Кутаиси, от уехавшей туда царицы Русудан, получил согласие на примирение с врагами.
Монголы через посредников заверили его в безопасности. Но как, в каком настроении встретят прибывшего в Орду князя иноземные завоеватели, этого никто не мог знать. Эгарслан и сам не верил в искренность монголов. Он не особенно надеялся на спасение, а поэтому собирался явиться ко двору Чормагона в сопровождении всего лишь нескольких спутников.
Близкие Эгарслану люди воспротивилйсь этому и, не желая отпустить его одного, начали готовиться к далекому путешествию.
— У кахетинского эристава и свита должна быть соответствующей его положению. Умрем вместе с тобой. Ну, а если судьбой положено остаться в живых, то будем служить тебе, — заявили его сподвижники, и Эгарслану не оставалось ничего, кроме как позаботиться об оснащении спутников и подготовке богатых подношений. Среди этих подарков много было и драгоценных камней, золота, серебра, коней и отборных вин.
Если бы дело дошло до вина, то правитель Кахетии был убежден — сердца монголов были бы завоеваны.
Главной заботой было произвести первое впечатление. Это впечатление кахетинцы должны были произвести своей внешностью, статностью и вооружением, умением вести себя.
За Эгарсланом последовали только отборные люди. Они были прекрасно одеты, и глаз радовался, глядя на них.
Если бы первое впечатление было бы удачным и монголы хоть ненадолго допустили бы к себе грузинского князя, то остальное его уже не заботило.
Для Бакурцихели достаточно было раз встретиться с человеком, чтобы своим удивительным обаянием обворожить его. Всем своим обликом он как бы излучал это обаяние, теплом и светом как бы обволакивал человека. В первые часы знакомства люди готовы были обнимать его, как старого друга.
Только одно смущало Эгарслана: он не знал монгольского языка. Это могло помешать. Он боялся что его живая речь не произведет должного впечатления.
Но Бакурцихели был предусмотрительным человеком , и пока посредники договаривались с монгольскими нойонами об условиях примирения, люди Эгарслана познакомились с толмачами, задобрили их подарками, подкупили их, а это что-нибудь значило!
Солнце уже зашло, когда грузины подъехали к монгольскому стану.
С некоторых пор старший нойон Чормагон жаловался на слабость и рано ложился спать. В тот день он не пожелал принять грузин, и поэтому прибывших отвели на ночлег.
На другой день грузины, хорошо отдохнувшие, бодрые, успели приготовиться к встрече с нойонами. Все четыре нойона сидели на возвышении под навесом. Эгарслан, расправив грудь, направился к ним. На мгновение приостановился и, улыбаясь, оглядел всех. Потом этот огромный, как гора, человек пал на колени и Так, ползая, двинулся в сторону нойонов.
Он трижды облобызал полу халата старшего нойона, преклонился перед остальными и преподнес Чормагону полное блюдо драгоценных камней.
Чормагон взял у него поднос, сунул руку в кучу драгоценностей, алчно уставился на них, одобрительно покачал головой и передал остальным нойонам.
Эгарслан подал знак стоявшим поблизости спутникам, и те, подойдя, складывали к ногам нойонов парчу и шелк.
— Вся земля дрожит под копытами коней победоносных монголов, но все же я осмеливаюсь предложить доблестным нойонам небольшой табун коней грузинской породы, — произнес Эгарслан и поглядел в сторону степи.
Мимо пронесся табун белых без отметины коней. Степь на минуту забелела точно под снегом. Услышав ржание, нойоны привстали и переглянулись. Видно было, что выросшим на конях монголам понравились белые кони, нойоны, переговариваясь между собой, заржали, почти как и лошади. Белый табун скрылся из глаз, и двое юношей ввели золотистого жеребца.
Он шел, резко пританцовывая, испуганно поводя глазами и раздувая ноздри.
Жадно и ненасытно, словно наслаждаясь созерцанием красивой женщины, уставился Чормагон на золотистого красавца. Невольно поднялся и, подойдя к коню, что-то забормотал, погладил коня по голове, потрепав по шее, поласкал. Остальные нойоны последовали примеру старшего, окружили жеребца, оценивающе осматривали его, не в силах скрыть восторга, громко галдели. Понимающих толк, только что не родившихся на коне нойонов привели в восторг литые, стройные ноги, поджарое туловище, стоящие торчком уши, грива жеребца. Чормагон возвратился на свое возвышенное место, остальные нойоны расселись вокруг. Юноши увели жеребца. Нойоны проводили его восхищенным взглядом, и Чормагон заметил:
— У грузинского князя породистые кони, но и воины под стать им, не менее благородны.
Переводчик громко перевел слова Чормагона.
— Доложи властителю, что отныне и наши кони, и все наши люди готовы служить монголам. Наши мечи отныне собственность их непобедимого войска, так же, как наши жизни и все, что нам принадлежит.
Чормагону понравились слова грузинского князя, и он милостиво улыбнулся Эгарслану.
Через минуту на поле выехали всадники. В воздух взлетел мяч, и конные кахетинцы ринулись за ним. Ловко били лаптой, соскакивали с коней, перевешивались с седел.
Монголы с восторгом глядели на игроков.
— И ты, князь, так же ловок играть в мяч? — обратился Чормагон к Эгарслану.
Эгарслан смотрел только на монгольских нойонов. От него не ускользнуло, что на их лица набежала тень. Он сообразил, что проявление чрезмерной отваги и ловкости перед монголами раздражает их честолюбие и что это может обернуться во вред грузинам. Бакурцихели хорошо помнил наставления тех, кто уже был знаком с монгольскими нравами и знал их нойонов. «Постарайся ни внешностью, ни поведением чрезмерно не проявлять себя, не возбуждай зависти, так как они не выносят никого, кто лучше их. Если они хоть в мелочи позавидуют тебе, тотчас возненавидят и обрекут на смерть!» Эгарслан заметил, что его воины со своей ловкостью зашли слишком далеко. Согнувшись вдвое, он посмел обратиться к Чормагону:
— Если повелитель пожелает, и я включусь в игру!
Чормагон дал знак, и Эгарслан степенно направился к полю.
Ему подали гнедого коня с черной гривой и черным хвостом. Вскочив в седло, он врезался в круг игроков и проворно вертя лаптой, раскидал наездников, перехватил у них мяч и далеко ускакал с ним.
Он что-то прокричал ринувшимся за ним в погоню, тогда один из игроков сорвался с коня и плюхнулся на землю. Смолкли клики и улегся жар борьбы. Упавшего всадника окружили товарищи, вывели его с поля. Игра расстроилась.
Насупив брови, Эгарслан вернулся к нойонам. Спешившись и как бы обескураженный оплошностью игрока, он подошел к монгольским владыкам.
— Опозорились,—сказал он сокрушенно и упал на колени.
— Это ничего, — наездник всегда рискует свалиться, — осклабился Чормагон. — Грузинский князь прекрасно владеет лаптой. Если он так же владеет мечом, его ждут у нас великие милости.
— Дозвольте сопутствовать вам в боях и сами испытайте мои способности и мою верность, — сказал Бакурцихели, смело и прямо взглянув на монгольского нойона.
Началось пиршество. Чормагон занял место во главе трапезы. По сторонам от него расположились нойоны.
Грузинского князя Чормагон посадил напротив себя, приставив к нему переводчика.
Точно изголодавшиеся, набросились монголы на поданное им мясо. Терзали руками и зубами огромные куски, время от времени вытирая жирные руки об одежду слуг, стоящих за их спинами и кидая назад обглоданные кости. Эгарслан не был хорошим едоком. Огромный человек удовлетворялся малым. Понемногу беря с каждого блюда, обычно он быстро насыщался и оставлял стол. Обильное угощение с многочисленными яствами никогда не прельщало его. Он больше любил хорошее вино и остроумную беседу, умеренные тосты и ублажающие слух песни. Словом, Эгарслан садился за стол для развлечения и увеселения, а не для еды.
Все удивлялись, как это такой огромный человек удовлетворяется столь малым количеством пищи. Благодаря умеренности в еде, а также тому, что постоянно сидел на коне, часто бывал в походах, любил конные состязания и игру в мяч, благодаря всему этому человек такого роста, уже пожилой и поседевший, сохранил тонкий стан и был поджар в животе.
Он взял хлеба и сыра. Съел немного и мяса, наблюдая за разыгравшимся аппетитом нойонов, которые горстями запихивали в рот пищу. Видя их обжорство, он догадывался, откуда такие огромные животы у них, вовсе еще не пожилых людей. Им приходилось переносить бессонные ночи, преодолевать длиннейшие дороги. Не было недостатка и в сражениях. Всю жизнь они проводили в седле и все же едва таскали огромные животы.
Оказывается, главное — это их ненасытность, в которой соревнуются их желудки и их глаза. «Говорят — ястребом будешь есть и легок будешь, как ястреб, свиньей будешь жрать и живот будет, как у свиньи», — вспомнил Эгарслан грузинскую пословицу. Улыбка невольно появилась у него на губах, и тотчас Чормагон, отвалившись от еды, пристально поглядел на эристава Кахетии.
— Почему наш гость ничего не ест? Если он опасается отравы, скажи ему, — враги монголов гибнут на поле брани, а в постели никто из них еще не умирал.
Пока переводчик передавал его слова, Чормагон оторвал от поданного ему теленка лопатку и положил ее перед Эгарсланом.
— Пусть ест. Только что забитый теленок, даже кости тают во рту.
Старейший нойон уже утолил первый голод, отдышался и крикнул слугам:
— Что стоите, наливайте кумыс!
Слуги развязали бурдюки и наполнили чаши шипучим кумысом.
Эгарслан поразился. Монголы, не помянув ни бога, ни своего властителя, схватили чаши и мигом их опорожнили.
Чормагон бросил пустой сосуд на стол и уставился на грузинского князя.
— Непобедимые монголы и в напиток не подмешивают яда! Пей, грузин, кумыс полезен для здоровья и приведет тебя в хорошее настроение. Пей, не кривляйся, словно девушка!
«Выпью, чего бы мне это ни стоило», — решил Эгарслан и наклонился над чашей. Он прикоснулся к ней губами и сразу почувствовал тошноту, но зажмурился и, не задерживая во рту, вылил в горло перекисшее молоко. Его не стошнило. «Не так уж плох этот кумыс, все зависит от привычки», — подумал он и вытер губы.
— Ну как оно? Ваше вино лучше? — спросил нойон Чагатай, хитро улыбаясь и щуря и без того тонкие, как щелки, глаза.
— Мы больше привыкли к вину. Я привез в подарок нойонам лучшее грузинское вино, и если дозволите его принести...
— Давай, давай... Посмотрим! — мотнул головой нойон и подмигнул своим.
Немного погодя четверо кахетинских воинов внесли бурдюк вина, развязали его, и из горловины потекла красная, как кровь, влага.
Побывавшим в Иране и Адарбадагане монгольским нойонам хорошо был знаком вкус шербета, но все же они с удивлением глядели на текущую из бурдюка неведомую жидкость.
Первую чашу Бакурцихели поднес Чормагону. Тот насупил брови и уставился на сосуд.
— Что это, человеческая или лошадиная кровь? — рассерженно спросил Чормагон.
— Грузины не пьют крови людей и животных, великий нойон! Это сок плодов нашей лозы, и в нем нет ни капли какой-либо примеси. Он, как кровь, вливается в тело человеческое, придает ему силы и развеивает печаль.
— Хи-хи-хи! — и Чормагон поднес чашу к губам. Запах вина привлек его, губы затрепетали от вожделения.
Только он собирался прильнуть к чаше, как нойон Бичу воскликнул:
— Подожди, не пей! Может, оно отравлено!
— Да, да!—закричали Чагатай и Сирмон в один голос. — Пусть сначала выпьют сами грузины!
— Правильно! — рассердился Чормагон на самого себя, заодно и на грузин. — Сначала выпей сам и дай выпить всем твоим спутникам! Потом уж и мы попробуем.
— Да, да!—поддержали все и уставились на Бакурцихели.
Эгарслан позвал свою свиту. За его спиной в несколько рядов выстроились кахетинские вельможи. Эгарслан поднял полную чашу:
— У нас, грузин, есть один обычай: мы не пьем вина во время пира, пока во всеуслышание не произнесем здравицу. Первая здравица в честь бога и за здоровье властителя. Дай бог столько лет жизни покровителю всего мира, вашему великому и непобедимому хану, сколько солдат воюет в его непобедимом войске, сколько коней пасется на полях покоренных им стран, сколько листьев шелестит на деревьях в лесах, раскинувшихся на необозримых просторах его владычества, сколько капель вина в этом бурдюке и в этой чаше. Да здравствует непревзойденный мудрый военачальник, богоподобный хан! Ваша!—Как гром с неба, в один голос загремело «ваша» кахетинских вельмож.
Бакурцихели и его спутники не переводя дыхания опорожнили чаши и перевернули их вверх дном.
Толмач перевел нойонам слова Эгарслана. Они остались довольны.
— Молодец, молодец, грузин!— раздались одобрительные возгласы.
Эгарслан вытер губы, вновь наполнил чашу и подошел к Чормагону. Преклонив колено перед старейшим нойоном, протянул ему чашу:
— Извольте, властитель!
— Раз все выпили, и мы выпьем, — сказал Чормагон и, подав знак своим, приник к чаше.
Выпив половину вина, он удовлетворенно осклабился, приподнял голову, облизал губы и с восторгом проговорил:
— О-о! Это и вправду шербет! — потом опять приник к чаше и теперь уже по глоткам, с перерывами, вкушая и наслаждаясь, продолжал пить.
Чаши опорожнили и приступили к еде.
Некоторое время ели, громко чавкая и хрустя.
— Выпьем еще? — спросил Чормагон и уставился на Эгарслана.
— Пейте на здоровье! — Эгарслан протянул чашу виночерпию.
— Не напьемся? — спросил Чагатай и, хитро засмеявшись, тихо добавил: — «Яса» великого Чингисхана считает опьянение самым постыдным делом для монгольского воина.
— Не извольте беспокоиться! Таких мужей, как вы, вино не берет!
Нойоны, не говоря ни слова, опять опорожнили чаши. Но теперь они пили причмокивая и облизывая губы. Снова похвалили сладковатый, приятный напиток. Чормагон приступил к еде, понукая Эгарслана:
— Ешь, ешь! Говоришь ты складно, но когда на столе такая пища, не до разговоров!
— Теперь выпьем за вас, знаменитых нойонов непобедимого хана. Чтоб наша страна, наш народ были счастливы под вашими знаменами.
Бакурцихели видел, что его красноречие пропадает даром, никто его больше не слушает, поэтому он пригубил вино, но пить до конца не стал. Чормагон заметил это и, не отрываясь от еды, проговорил:
— Пей до дна, князь. Ты что, вино бережешь или отравы опасаешься?! — он протянул пустую чашу виночерпию, взял ее и опять выпил до дна.
Теперь никто ни на кого не смотрел. Чаши беспорядочно наполнялись и тотчас опустошались. Шум нарастал, за столом поднялся настоящий галдеж.
Раньше всех опьянел Чормагон. Сначала он что-то выкрикивал, потом осоловел, изо рта потекли слюни, и он начал бессвязно, непотребно ругаться. Остальные нойоны гоготали, похлопывая друг друга по плечу, нещадно матерились, точно воздавали друг другу хвалу. Переводчики краснели и ничего уже не переводили. Потом Чормагон внезапно уронил свою громадную голову на грудь и сразу заснул.
Нойоны еще некоторое время продолжали пить и гоготали. Заметно было, что они издеваются над своим начальником. Потом начали угрожать друг другу, и чуть было не вспыхнула драка.
Эгарслан глядел на опьяневших нойонов, ему хотелось понять причину их ссоры, но переводчиков тоже одолел хмель, переводить и объяснять было некому. Наконец все угомонились и тут же, кто где сидел, захрапели.
К Эгарслану подошел вооруженный до зубов монгол. Толкнув, разбудил переводчика и, когда тот пришел в себя, сурово сказал:
— Растолкуй грузинскому князю. Я начальник охранного отряда нойонов. Да будет ему известно, что если в вино была подмешана отрава и наши властители заболеют, никто не останется в живых из прибывших сюда, да и всех остальных грузин перебьем. От вашей страны не оставим камня на камне!
— Пусть не беспокоится начальник охраны, — беззаботно ответил Эгарслан, вставая из-за стола.
В ту ночь не спалось Эгарслану. Его тревожило, в каком настроении проснутся завтра нойоны.
Кварельское красное вино не могло повредить человеку. Со дня сотворения мира еще ни у кого не болела от него голова, но непривычные к вину монголы выпили через меру, кроме того, они обожрались. В случае чего монголы все свалят на эгарсланово вино!
Наконец он с трудом задремал, но спать не пришлось. Разбудили и сказали, что зовет нойон Бичу. Эгарслан поспешно вскочил.
Что-то тут не к добру. Бичу не стал бы будить его понапрасну среди ночи. Наверное, произошло что-нибудь из ряда вон выходящее, случилось какое-нибудь несчастье.
Монгольский нукер ждал его у выхода. Они молча прошли между темными шатрами к большой юрте. Нукер приподнял полог и пропустил грузинского князя внутрь.
Нойон Бичу полулежал на постели, перед ним стоял столик с фруктами.
— Заходи, князь! Ты не обиделся, что мы среди ночи тебя призвали?
— Что вы, великий нойон! Мы всегда готовы вам служить. — Эгарслан не услышал в словах Бичу ничего, что говорило бы о несчастье.
— Очень понравился ваш напиток. Я много выпил, но, поспав, проснулся свежим и бодрым, будто и не пил. Не болит и голова. Если хочешь, выпьем немного, познакомимся получше друг с другом, поговорим о том, о сем.
— Что может быть лучше этого, если вы удостоите меня попировать с вами, — поклонился обрадованный Эгарслан и бросился за вином.
После пиршества монгольский нойон и грузинский князь разошлись, обнимаясь, целуясь и клянясь в верности друг другу.
На другой день была составлена бумага о покорении Кахети. Кахети освободилась от некоторых податей. Взамен их увеличили подать винную. В особую статью записали, сколько и в какое время кахетинцы должны были посылать отборного кахетинского вина монголам.
Радостным вернулся Бакурцихели из Орды. Отныне его вотчина может вздохнуть, кровопролитие и разгром прекратятся. Условия замирения были тяжелыми, но по сравнению с другими князьями ему все-таки кое в чем уступили.
Тяжелее всего была воинская повинность. От каждых десяти душ кахетинцы должны были выставлять двух бойцов. Но воинская повинность для всех была одинаково тяжела, никому не облегчалась и если бы нойоны даже очень захотели, они не могли бы облегчить этой повинности, узаконенной для всех покоренных Чингисханом народов.
Покорившимся князьям, и среди них Эгарслану, единственным утешением служило то, что на целом свете в его представлении не осталось почти не покоренных монголами народов и воевать было уже не с кем!
Но мир был велик, и оставалось в нем еще много непролитой крови.
Эгарслан Бакурцихели старательно выполнял условия замирения: подати и налоги выплачивал своевременно, сам предводительствовал посылаемыми в поход кахетинцами, сам отважно сражался на поле боя. Он держался вдали от монголов, но старался сохранять с ними хорошие отношения, и это удавалось ему так искусно, что ни грузины не могли его попрекнуть в чем-нибудь, ни у монгольских нойонов не было причин к нему придираться.
Грузины не привыкли к чужому господству, и монгольское ярмо скоро стало в тягость. Почти за все, кроме воздуха, они в своей же стране платили подати. Это еще было бы терпимо. Но нескончаемые войны утомили и сломили грузин.
Лучшая молодежь Грузии, осаждая неприступные крепости, умирала в бою, гибла от болезней и заразы.
Царица Русудан скончалась. Оба наследника соперничали в Каракоруме за право владения троном и короной, а тем временем в Грузии настало бесцарствие. Грузинские князья постоянно находились в монгольских походах, воевали вдали от родины, а страна оставалась без хозяина. Этим пользовались кочующие соседи, они нападали на Грузию, грабили и разоряли страну.
Поскольку единая цель и единая корона уже не объединяли страну, то несогласованные действия отдельных княжеств сами по себе не приносили пользы Грузии в целом.
Передовые люди государства чувствовали пагубность этой разобщенности и осознавали свою ответственность перед народом и будущим. Необходимы были своевременные меры. Надо было помочь стране и народу, пока не началось окончательное вырождение.
Тогда грузинские князья, которых заботила судьба Грузии, устроили заговор против монголов, они собирались в Кохтастави для окончательного решения, кому и сколько выставить воинов, когда и где начать восстание.
Крепость всегда предают изнутри. Есть подозрение, что и среди благородных рыцарей оказался предатель, который выдал заговор.
Но поскольку не существует достоверного свидетельства, трудно обвинить кого-нибудь в предательстве и приписать ему иудин грех.
Как раз поэтому, повествуя о Кохтаставском заговоре, летописец проявляет похвальную осторожность.
«Татары, услышав о собрании грузин в одном месте, выступили. Бичу и Ангург, прибыв в Кохтастави, застали там всех высокопоставленных князей Грузии».
«Татары, услышав...», можно понять, будто монголы случайно услышали о заговоре грузин. Никто не упоминается конкретно, не подозревается в измене и предательстве.
В жизни государственных деятелей случаются такие душевные переломы, которые совершенно меняют цель и направление их деятельности. Самоотверженные люди редко смиряются и покоряются врагу. Потерпев поражение на поле брани, они все же противоборствуют победителям и стремятся к свободе. В конце концов все передовые силы страны объединяются одной целью, готовятся к последнему бою, надеясь, что этот последний бой с врагом завершится победой.
Но человек рассуждает, а бог посмеивается.
Восстание терпит поражение, заговорщики наказываются, а оставшиеся в живых патриоты становятся вернейшими слугами завоевателей.
После неудачи Кохтаставского заговора грузинские князья, а среди них и Бакурцихели, окончательно убедились в бессмысленности борьбы. Желая спасти страну и самих себя, они начали искать новые пути примирения и сотрудничества с врагом. Эгарслан пошел по этой дороге.
Если до заговора он избегал чрезмерной близости с нойонами, если чувство стыда и самолюбие не разрешали ему жить в обнимку с поработителями родины, то теперь ему ничто не препятствовало. Никто не мог сказать, что он не пытался бороться с монголами и предпочел верно служить им.
Вся страна прекрасно знала, как стойко встретил Эгарслан Бакурцихели нагрянувшего врага, как долго оказывал он сопротивление его укоренению в Кахети и принял участие в заговоре, обрекая себя на смерть.
Со связанными руками и ногами, обмазанный медом, облепленный осами, голый валялся он на камнях, и его жгло солнце пустыни. Если бы не подоспел Цотнэ Дадиани и его сказочное появление не спасло бы Эгарслана Бакурцихели, то он вместе со всеми другими заговорщиками валялся бы теперь где-нибудь в овраге с переломанным хребтом.
С обожженной от жары кожей, искусанный осами, с опухшим лицом, Бакурцихели спасся от смерти. Его на арбе привезли в Кахети. Три месяца он был на грани смерти.
Призванные со всех уголков страны лекари не жалели сил и знаний, ночами не спали, применяя десятки мазей и лекарств, питали его полезной пищей, поили целебными напитками, ухаживали так, что он начал понемногу поправляться, а потом и вставать.
Эгарслан видел, что только тот, кто смог установить хорошие отношения с монголами, и сам чувствовал себя хорошо и вотчина его жила мирно. Кто имел право упрекнуть кахетинского эристава за его сближение с монголами? Кто испытал больше него несчастий и злоключений?!
Когда он поправился и смог сидеть на коне, сразу же послал нойонам большие дары.
Немного погодя он и сам явился к нойону Бичу с драгоценными подарками, выманил его на охоту. Больше недели охотились они в Кахети.
Эгарслан покорил монгольского нойона. Ни такой охоты, ни таких празднеств нойон в жизни не видел. Каждый день изобретались все новые и новые развлечения, одно лучше, приятнее и привлекательнее другого. Как только Бичу раскрывал глаза, начинались развлечения, а засыпал нойон пьяным. Но был всем доволен, так как на другое утро был бодр и полон сил и вставал в прекрасном настроении.
Где бы они ни отдыхали во время охоты — в недоступных горах или в глухом лесу, всюду их встречал накрытый стол. Танцы и песни услаждали непривычного к изысканным развлечениям монгола. Захмелев, он и сам пытался плясать, топтался, как медведь, и надоедливо вопил одну и ту же непонятную песню.
Он не хотел уезжать из Кахети, наверное, долго бы оставался там, если бы не ильхан, который призвал его на войну.
С болью в сердце он собрался, взяв с собой Эгарслана и кахетинских воинов. В этой войне Бакурцихели показал большое военное искусство, проявил необычайную отвагу и вместе с кахетинскими воинами первый взломал вражескую крепость, ворвался в нее и учинил там страшный разгром.
Хулагу-хан издали наблюдал за штурмом крепости. Напор и бесстрашие кахетинского великана понравились ему. После взятия крепости он справился о Эгарслане. Нойон Бичу похвалил кахетинского эристава, однако в меру. Он знал, что если встретятся за столом Бакурцихели и Хулагу-хан, то потом властитель без него за стол уже не сядет.
— Отважный воин. Не призвать ли его к нам и не наградить ли его? — спросил Хулагу-хан, испытующе поглядывая на нойона.
— Он и вправду достоин награды, властитель. Но ранен и не сможет явиться к нам. Если будет на то ваша воля, я передам ему ваш приказ — это обрадует и поощрит его на большую верность, — кланяясь, сказал Бичу.
Нойон Бичу не посмел бы соврать хану: Эгарслан действительно был легко ранен в колено, эристав лежал в своей палатке, но не так уж плохо ему было, чтоб он не мог явиться к хану. И тяжелое ранение не остановило бы его, он бы вскочил и не пожалел сил, чтобы сблизиться с ильханом. Посмеялся бы над своим ранением и посмешил бы и властителя, заставил бы забыть заботы, выпил бы сам и напоил бы его...
Как раз этого и не хотел нойон Бичу. Потому он и доложил хану о ранении. Он знал, что Хулагу не будет горевать о болезни грузинского князя и не будет выяснять все обстоятельства.
Бичу не допустил грузинского князя к хану, но зато не отпускал от себя, никуда не уезжал без него, каждую неделю звал в свой шатер.
Все, относящееся к управлению Грузией, он согласовал с Эгарсланом, обо всем, что касалось этой страны, советовался с ним, а если требовалось, то с другими князьями расправлялся только с согласия кахетинского князя.
Дело зашло так далеко, что явившихся с жалобой грузинских князей он не принимал, а отсылал их к Бакурцихели:
— Скажите, что мне некогда. Пусть отправляются к кахетинскому эриставу. Как тот решит, так и будет.
Впрочем, дары он оставлял себе, Эгарслану же оставлял только жалобы.
Князья, гордые своим высоким происхождением и богатством, лопались от злобы.
— Свиную вошь сгонишь с ноги, так она на голову заберется!
Что только не пытались делать Шанше, сын Захария, и Варам Гагели. Даже жаловались Хулагу-хану, но все их жалобы и челобитные попадали к нойону Бичу, а тот слышать не хотел никаких жалоб на Эгарслана. Только что царем не назывался Эгарслан, а страной управлял по-царски.
Высокородные князья постепенно смиряли собственное самолюбие, понемногу склоняли шею и старались свыкнуться с подчинением Эгарслану.
Они бы и свыклись, если бы...
Шанше Мхаргрдзели свалила в постель болезнь. Наследник прославленного военачальника великой Тамар, сам мандатурухуцеси царицы Русудан, последнее время часто болел. Если б его спросили, на что он жалуется, он не смог бы ответить, но все время чувствовал слабость, постоянно был в плохом настроении, не хотел выходить из дома.
Он лежал лицом к стене и думал. Думать же бывшему визирю скончавшейся царицы и первейшему князю государства было о чем.
Судьба Грузии повернулась вспять. Государство, которое было грозой других и которое только вчера готовилось к освобождению Иерусалима и взятию Багдада, сегодня само было покорено и порабощено. На него было надето монгольское ярмо, крылья, готовящиеся к высокому полету, были обрезаны.
Сейчас Грузия сама является данницей. В отчизне Шанше утвердились завоеватели, и во владениях самого Мхаргрдзели — Аниси, обосновалась Орда. Пока монголы не укрепились в Грузии, они еще считались с грузинскими князьями и некоторое время еще гладили их по головке, но когда грузины отказались от бессмысленного сопротивления и отдали завоевателям все свои замки и крепости, монголы умерили свои милости, ни о чем больше не спрашивали грузинских князей и, окончательно обнаглев, обращались с народом так, как им хотелось. Высокородным грузинским князьям они оставили единственное право командовать своими войсками, но, увы, в составе монгольской армии.
Говорят, сила солому ломит. Высокородные князья свыклись с данничеством и со службой. Они уже не стыдились своей судьбы. Постыдно было только то, что монголы посадили им на шею не более родовитого, чем они, чем Мхаргрдзели и Тмогвели, Сурамели и Цихисджварели, Дадиани и Гагели, не более достойного, чем все они, кахетинского эристава — Эгарслана Бакурцихели. Этот временщик принял от монголов почет, как должное, непомерно раздулся и обнаглел. Разве что не сидел на троне Багратионов и не тянулся к их венцу, в остальном же мало чем отличался от царя, страной управлял по своему разумению, а тех князей, рядом с которыми и встать не смел бы еще вчера, сегодня заставлял ждать у своих дверей, а иногда даже не удосуживался выслушать их.
Не вынес самоуправства монгольских нойонов Аваг Мхаргрдзели — двоюродный брат визиря Шанше и отправился в Каракорум. Спокойный от природы, привыкший к привольной жизни, Аваг не предпринял бы столь трудного и опасного путешествия, если бы единственная надежда на восстановление попранных прав не зависела от Каракорума. Оставалось только одно — явиться к великому хану, рассчитывать на его милость.
Отправиться в Каракорум для грузина было все равно, что отправиться на тот свет.
Вот уже второй год от Авага нет никаких вестей, никто не знает, жив он или мертв. Сколько раз Шанше в душе осуждал Авага: сидел бы дома и жил как все. Не только же над грузинами господствуют монголы. Цари и князья многих других стран покорены ими, думал про себя Шанше Мхаргрдзели и жалел, что не помешал двоюродному брату отправиться в столь опасный путь. Но это было в прошлом году. Тогда Эгарслан еще не так возвысился и не так обнаглел. Если бы Аваг увидел Эгарслана окончательно распоясавшимся, то не только в Каракорум, отправился бы и в пекло, только бы не оставаться в Грузии и не терпеть господство Эгарслана.
Уезжая, Аваг обещал уладить дела Шанше и непременно уладит, если только жив. Но вот прошло столько времени, а от него ни слуху, ни духу. Жив ли он — никому неизвестно. Эгарслан неодобрительно отнесся к путешествию Авага в Каракорум. Поначалу он, наверное, думал, что, кто его знает, может быть, Аваг вернется, обласканный ханом, а поэтому с Шанше держался осторожно, стараясь не проявлять силы. Но в последнее время, когда надежда на возвращение Авага поколебалась, Эгарслан потянул руку и к его землям, начал командовать и над Шанше Мхаргрдзели. Шанше возмутился, приказов Бакурцихели не выполнял и жаловался нойонам. А когда увидел, что жаловаться бесполезно, заперся в своей вотчине и не переступал ее границ. Он не выходил из дому, лежал, повернувшись лицом к стене, предавался тяжким раздумьям и не находил никакого выхода.
Раздались шаги, кто-то вошел в комнату.
— Слышь, отец?
Не поворачивая головы, Шанше рукой показал, что не спит.
— Монголы едут. Вот-вот будут здесь.
— Что?! — Шанше встрепенулся, приподнялся на постели и повернулся к сыну: — Напали на нас? — спросил он взволнованно.
— На нападающих не похожи. Едет малый отряд. Проехали все наше княжество, ничего не тронув, нигде не останавливались и не грабили. Направляются прямо к нам.
— Что им надо? — Шанше заскрипел зубами, потянулся за одеждой и поспешно стал одеваться. — Ворота запереть, а домочадцев завести в крепость. Людей вызвал?
— Всех поднял на ноги. Женщин и детей сейчас же заведем в крепость. Хотя идет малый отряд, и я не думаю, что они с плохими намерениями...
— Трудно их понять... Могут сделать как раз то, о чем и не думаешь.
Шанше взял меч, кинжал, и оба вышли на двор, где уже собрались вооруженные воины.
— Нойон Бичу в сопровождении десятка воинов! — доложил начальник крепости.
— Хотел бы я знать, что надо нойону Бичу? — спросил Шанше, обводя взором собравшихся.
Перед ним стояло около пятидесяти до зубов вооруженных отборных воинов, готовых к бою. Они ждали только приказа.
— Женщин и детей завести в крепость. Ворота не закрывать, — распорядился Шанше. — Этих воинов укрыть в крепости. Если они понадобятся, я позову.
Начальник крепости Захариа поклонился и повел воинов в крепость.
Женщины и дети шумно двигались к замку. Мужчины успокаивали их, но гомон не стихал, раздавались проклятья.
— И ты заходи в замок, Захариа!—приказал Шанше.
— Я останусь с тобой, одного не оставлю, — решительно сказал Захариа.
Не привыкший к непослушанию сына Шанше нахмурился.
Поглядев на караульного, стоявшего на наблюдательной башне, спросил:
— Далеко они?
— Еще не видны, князь.
— Ворота закроем, лучше быть осторожными. Нойон Бичу не предупреждал нас и не может сказать, что мы заперли перед ним дверь.
Захариа подал знак привратникам, и железные ворота медленно захлопнулись.
— Поднимемся наверх!
Отец с сыном выглянули из бойницы башни. Вдали показался столб пыли. Потом в пыли постепенно стали вырисовываться фигуры наездников. Приблизившись к крепостной стене, всадники перешли на шаг. Отряд действительно был небольшим — нойона Бичу сопровождало всего семь человек.
Нойон выехал вперед. У железных ворот остановил коня и прокричал:
— Гей, хозяин!
Захариа хотел было выглянуть из окна, но отец не разрешил, потянул его назад.
— Подумают, что мы заперлись в крепости... Не годится так встречать... Спустимся вниз и откроем ворота!
— Хозяин! — опять прокричал нойон и постучал в дверь копьем.
Караульные выглянули из бойницы крепостной стены.
— Доложите вашему князю, что я с хорошей вестью!
Шанше подал знак, и железные ворота медленно открылись. Монголы въехали в ворота. Князь и его наследник спокойно направились им навстречу.
Нойон Бичу остановил коня и спешился.
— Князь, мне причитается с тебя за добрую весть! — нойон с распростертыми руками двинулся к Шанше. — Атабаг Аваг вернулся с миром и милостью хана.
Шанше не поверил собственным ушам:
— Неужели!
— Прощенный и награжденный великим ханом Аваг сейчас находится у нашего властителя Хулагу-хана.
— Неужели жив?
— Жив и скоро будет здесь. Великий хан дал ему ярлык, признал первым князем Грузинского царства. Теперь и мы все должны признать его первенство.
— Твоими устами мед пить, нойон! — воскликнул Шанше и преклонил колено.
— Не надо... князь, не надо. Поздравляю, от души поздравляю! — Бичу обнял князя. — Я тебе, князь, и письмо привез от Авага. — Бичу достал из-за пазухи свиток и протянул Шанше.
— До чего я дожил! Пожалуйте в дом! — по-детски радовался Шанше. — Закариа, зови слуг, пусть накрывают на стол!
— Мы не привыкли к тяжелым стенам, — сказал Бичу. — Лучше где-нибудь здесь, в тени. Да и времени у нас немного, — и пошел в тень огромного ореха.
— Как пожелаете! — согласился Шанше.
Слуги засуетились. Расстелили под орехом ковры. Растопили тонэ. Зарезали теленка.
Пока готовили угощение, Шанше Мхаргрдзели отошел в сторону, чтобы прочитать письмо Авага. Со слезами на глазах читал он неправдоподобный рассказ Авага о тяжелом и опасном пути, о том, как добрался он до столицы Батыя и Мангу-хана и какие перенес испытания.
«Вам даже не представить, какие трудности и опасности пришлось преодолеть. Но божьей милостью все закончилось хорошо, и я возвращаюсь, облагодетельствованный ханом», — писал Аваг.
А в конце иносказательно приписал, что после прибытия поведет всех в Кахетию охотиться на кабана.
После пира Шанше Мхаргрдзели богато одарил нойона Бичу и распростился с ним.
Через два дня Шанше созвал князей — бывших правителей Грузии. Даже с запада пригласил Цотнэ Дадиани и рачинского эристава. Среди князей отсутствовал только первенствующий князь Эгарслан Бакурцихели.
— Позвал бы ты и его, все равно ведь узнает! — посоветовал Шанше осторожный Сурамели.
— Узнает, ну и черт с ним! Не сделает же больше того, что делал до сих пор! — расхохотался Мхаргрдзели и громко прочитал собравшимся письмо Авага.
Бакурцихели узнал и о посещении Шанше нойоном Бичу, и о собрании князей. До него доходили слухи, да и сам он догадывался, что недовольные эриставы что-то затевают, добра от них он не ждал и не сомневался, что, как и прежде, в случае чего без труда разделается с ними. Нагруженный дорогими подарками, явился он ко двору Бичу.
— Их имущества и земель я не трону, но и Аваг и остальные князья должны подчиняться мне, — самодовольно заявил Эгарслан и посмотрел в упор на нойона.
Бегающие как ртуть глазки на мгновение застыли в узких прорезях и насмешливо уставились на князя.
— Не то что тебе, князь, а и мне самому не будет больше подчиняться Аваг Мхаргрдзели! — Бичу захихикал и ударил руками по коленям.
— Это невозможно! — ужаснулся Эгарслан.
— Ничего нет невозможного, когда в руках Авага ярлык великого хана... И пока не состарится этот ярлык... Потом, возможно, мы опять согнем атабага. Но это уж без меня... Хулагу-хан призывает меня ко своему двору.
Я должен навсегда покинуть эти края, и обузданием Мхаргрдзели придется заниматься другому нойону.
— Шутите... — Эгарслан от удивления открыл рот.
— Какие там шутки!.. На днях прибудет новый нойон!
— Но почему тебя должны заменить? В чем твоя вина?
— Кто знает, дорогой Эгарслан? Я слишком долго пробыл с вами и привык... — лицо Бичу смягчилось, и взор его затуманился.
Эгарслан видел: отныне сам Бичу должен искать покровителя, а надеяться на него при управлении страной было уже нельзя. Значит, до тех пор, пока не явится новый нойон и пока не удастся с ним сблизиться, Эгарслан должен притворяться, будто больше всех рад возвеличению Авага Мхаргрдзели и его возвращению на родину. Пусть будет пока так. Потом время само подскажет, как с кем вести себя. Нойон Бичу по природе своей осторожный человек, но и у него сорвалось, что время состарит ярлык Авага!
Как только Эгарслану сообщили, что в Тбилиси появился Шанше Мхаргрдзели, он, не дожидаясь его визита, сам пошел к нему и, обнимая, сказал:
— Узнал о возвращении Авага. Сердце сейчас же потянуло к тебе. Поздравляю, что он возвращается живой и возвышенный ханом, — Эгарслан по-братски обнял Шанше и, понизив голос, добавил: — Всех нас следует поздравить: Аваг избавит грузин от господства этих скотов монголов и покончит с их засилием.
— Благодарю, князь! Верю, что ты не огорчен счастливым возвращением наследника моего дяди великого атабага Иванэ.
— Огорчен?! Я заказал в Сиони благодарственный молебен. Хорошо, что и ты здесь. Вместе возблагодарим покровительницу Грузии — матерь божью. Я думал, что ты, получив известие об Аваге, и мне сообщишь, но я был далеко, и ты наверно не вспомнил...— Эгарслан пронзил взглядом Шанше.
Тот догадался, что Бакурцихели знает о тайном сборе князей и скрывать не имеет смысла.
— Я никого не приглашал, сами пришли поздравить...
— Хорошее дело! В Имерети, Раче и Одиши князья узнают о содержании письма, полученного в Лоре, а мне тут, в Тбилиси, в столице Грузии, ничего неизвестно.
Мхаргрдзели молчал.
— В другой раз, Шанше, когда соберетесь решать судьбу родины, не забывайте и меня... Вы прекрасно знаете, что я не повенчан с монголами, не хуже других я сражался с ними и не последним был в Кохтаставском заговоре.
Мхаргрдзели покраснел. Он один не участвовал в Кохтаставском заговоре, хорошо понимая бессмысленность восстания. Он и других убеждал, что все равно, мол, с монголами не справиться, а только погибнем, мол, ни за что. Но когда заговор все же состоялся, уже после его неудачи, долго еще шли толки об отступничестве Шанше Мхаргрдзели и о его равнодушии к судьбам государства.
Именно этого, болезненного места коснулся Бакурцихели, а заодно напомнил и о своих заслугах. Еще бы немного, и Мхаргрдзели наверное взорвался бы, но Эгарслан примиряюще улыбнулся, обнял его и ублажил добрым словом:
— Этого еще не хватало, чтоб мы перессорились и обрадовали этим наших врагов. Где у нас такие патриоты, как ты, и кто трудится для родины больше тебя? Я хотел сказать только, чтобы не забывали меня и на пиру и в беде. Помните обо мне и знайте, что я с вами.
В ознаменование счастливого возвращения Авага Бакурцихели заказал в Сиони молебен и устроил большой пир.
На молебен явились все князья, находившиеся в это время в столице, но на пиру, кроме Шанше, присутствовало только несколько князей.
Эгарслан прекрасно понимал, почему сторонятся его князья, которые до сих пор были покорны ему. Каждый день поступали новые сведения: Шанше Мхаргрдзели послал к Авагу гонца; от Авага получено тайное письмо; князья негласно собираются и о чем-то договариваются... Вчера еще покорные ему князья сегодня едва удостаивают привета. Эгарслан видел, что колесо его судьбы собирается повернуть вспять, но что же он мог поделать?!
Он видел, что события развиваются сами по себе, без его участия. Не имея возможности плыть встречь течения, он вынужден был плыть по течению и поджидать удобного мгновения, чтобы оказаться опять на гребне волны. Но ждать и терпеть уже было трудно. Пожилой князь не чувствовал в себе прежних сил бороться и действовать. Бурная жизнь больше не влекла его. Всю жизнь напряженный, неспокойный и неугомонный, теперь он устал и не стремился к новым приключениям. Он все испытал в жизни, знал цену взлету и падению. Сердце его постепенно охладело ко всему, завтрашний день становился безразличен. Будь что будет, решил он, и в сердце своем махнул на все рукой. Он и сам не заметил, когда это произошло, что он постепенно охладел ко всему, сложил оружие и утратил присущую ему бдительность. Он предался какой-то непонятной беззаботности — никуда не спешил и ничего не ждал.
Из этой бездеятельности не вывело его и письмо Шанше Мхаргрдзели. Бывший визирь объяснялся в любви и клялся в дружбе. Сообщил он и решение князей: собраться в такой-то день, в таком-то месте и отправиться навстречу Авагу. Он добавлял, что Аваг просил не встречать его с большой свитой, чтобы не раздражать монголов.
В другое время чуткий Эгарслан отнесся бы ко всему этому настороженно, а теперь будто это его и не касалось, махнул рукой и начал собираться в дорогу.
В ночь перед поездкой он увидел сон. Будто плывет он по бурной реке, мощно работая руками и следуя течению. Внезапно река потекла вспять. Эгарслан продолжает плыть, но теперь уж против течения. Он очень устал бороться с волнами и поплыл к берегу. Но берег далеко. Вода сгущается, словно кровь, его окружает вязкий ил, и он уже не в силах двигаться вперед. Он еще немного побарахтался в тине, стараясь выбраться, но его все больше и больше засасывает, и он пошел ко дну. Постепенно он тонет в тине и в противной теплой воде. Вода смыкается над ним, а на берегу сидят лягушки и глядят, как голова его погружается в воду.
Бакурцихели видит, что у одной лягушки человеческое лицо. На кого-то она похожа, но на кого, он никак не может вспомнить. Лягушка надувается, желтые глаза ее выпучены. Вдруг она прыгает прямо ему на лоб. Тяжелым камнем придавило это желто-зеленое чудовище погружающегося Эгарслана. Болото сомкнулось над головой, в забитых тиной ушах раздается кваканье той лягушки:
— Поделом тебе! Поделом тебе! Так тебе и надо! Так тебе и надо!
Тут Эгарслан проснулся. Ему не верилось, что тина уже не обволакивает его.
— Тьфу! Господи, оберни сон на добро! — перекрестился Эгарслан.
В ту ночь он больше не сомкнул глаз. Утром поднялся, утомленный и разбитый бессонницей. Заметив, что он не в настроении, верная супруга посоветовала:
— Плохо выглядишь, может, не поедешь никуда, государь?
Прежде других и прежде времени домашние и ожидающие милостей подхалимы начали величать Бакурцихели «царем» и «государем».
Теперь, когда «царствованию» Эгарслана подходил конец, обращение жены должно было показаться насмешкой, но супруга была по-прежнему искренна в любви и уважении, и кахетинский эристав только махнул рукой.
— Ничего, поеду. Это мне полезно.
Как было оговорено, сопровождало его только два человека. У Исанеких ворот он присоединился к остальным князьям, и они отправились.
В этот день по отношению к Эгарслану все были особенно предупредительны и почтительны, пропустили его вперед.
Эгарслан принял это за должное и возглавил отряд князей.
В другое время, глядя на белые зубы, он умел разглядеть за ними черное сердце, и тогда лицемерие раздражало и сердило его. Теперь он как будто не замечал лицемерия и не вникал в смысл чрезмерно преувеличенных похвал.
После полудня въехали в дубовую рощу посреди открытого поля.
— Снимите вьюки, накройте стол! — Шанше окинул взором князей и обратился к Эгарслану: — Как вы считаете, господин мой Эгарслан, лучшего места для пиршества не найдешь?
Эгарслан, поглядев на тенистую поляну, безразлично подтвердил:
— Да, хорошее место!
— Мы не будем задерживаться. Князь Аваг уже где-то близко, поспешим к нему навстречу. Слуги останутся и подготовят все к встрече атабага.
Спешившиеся слуги развьючили лошадей. Сопровождающие Эгарслана ждали распоряжения князя.
— А нам что делать? Госпожа и наследник приказали ни на минуту не оставлять вас одного, — прошептал, чтоб никто не слышал, сопровождавший Эгарслана кахетинский дворянин.
— Делайте то же, что и другие. Оставайтесь здесь и займитесь столом, — холодно распорядился Эгарслан и тронул коня.
Еще некоторое время скакали князья. Вдали они увидели клубы пыли.
— Атабаг едет! — вырвалось радостно у Шанше Мхаргрдзели.
Эгарслан безмолвствовал, чуя недоброе.
Показался конный отряд. Чем ближе подъезжали эти всадники, тем больше портилось настроение у Бакурцихели.
Как будто и конь чувствует подавленное состояние всадника, медлит, нерешительно перебирает ногами. Эгарслан должен что-то предпринять, но и сам не знает, что и для чего ему надо это сделать.
Вот совсем уже близко Аваг Мхаргрдзели. Гордо восседал на коне осыпанный милостями хана атабаг. Он заметно отяжелел, на лице самодовольная улыбка. Но видно, что здоровье Авага подорвано. Волосы его совершенно поседели, а за самодовольной улыбкой Эгарслан видит глубокие следы ожесточения, тяжелой, наполненной испытаниями и опасностями жизни. Бакурцихели не заметил, как догнали его спутники, сначала сравнялись с ним, а потом взяли его в плотное кольцо.
— Добро пожаловать! — Шанше соскочил с коня и пошел навстречу Авагу. Атабаг обнял двоюродного брата. Шанше что-то шепнул Авагу на ухо, и тот внезапно изменился в лице, уставился на Эгарслана. Все спешились. Только Эгарслан оставался на коне. Он и сам не знал, почему не слез с коня, как другие, а сверху, будто во сне, наблюдал происходящее. Он восседал на коне, и на губах его мелькала то ли беспечная, то ли горькая улыбка. Глядел на амирспасалара и будто не видел его, не видел происходящего.
Аваг вспыхнул. Сжав рукоятку кнута, шагнул вперед. Эгарслана охватила неприятная дрожь. Во взгляде Авага он узнал взгляд вчерашнего чудища.
Извиваясь, молнией промелькнула в воздухе длинная плеть и полоснула Бакурцихели по лицу.
Эгарслан не успел даже отклониться, как несколько человек бросились к нему, стащили с коня, подмяли, сорвали оружие и начали нещадно бить. С первого же удара он потерял сознание.
— Разденьте и бросьте его здесь! — сказал Аваг и с ненавистью пихнул носком сапога опухшее и бесчувственное тело.
— Поделом тебе! Поделом тебе! — кричали, пиная ногами и срывая одежду. Потом сели на коней и покинули на съедение воронам избитое, растоптанное тело вчерашнего властителя.
После этого летописец ни единым словом не упоминает об Эгарслане Бакурцихели. Никого не интересовал конец униженного, выставленного на позор, обесчещенного человека.
Цотнэ возвращался на родину на новейших венецианских кораблях. Суда, вооруженные камнеметными и осадными машинами, вели опытные венецианские моряки. В иностранных портах с удивлением встречали неизвестную до сих пор грузинскую армаду, внимательно осматривали и оценивали, провожая взглядом длинную колонну боевых кораблей, идущих в кильватерном строю. Цотнэ старался обойти стороной недружественные Грузии порты и заходил в прибрежные греческие и турецкие города только по крайней нужде для пополнения запасов воды и провианта. Чем ближе подходили они к родным берегам, тем больше волновался Цотнэ. С капитанского мостика флагманского корабля он все чаще поглядывал на спокойно колыхавшиеся облака белых парусов и на взметающийся в небо лес мачт. Сердце его наполнялось гордостью.
В тот день с утра стояла отличная погода. Осеннее солнце щедро освещало подернутые дымкой холмы и горы Грузии. Море было спокойно. Легкий ветерок не нарушал спокойной зеркальной поверхности моря.
Они приближались к устью Фазиса.
Цотнэ уже издали заметил: побережье заполнено народом. Окруженный придворными, царь вместе с Русудан стоял у причала.
Как только подошел передовой корабль, Лаша, подняв правую руку, приветствовал моряков.
Все кинулись к берегу. Конные и пешие мандатуры еле сдерживали волны людей, но и у самих у них глаза были прикованы к невиданному зрелищу. Белым лебедем скользил передовой корабль. Цотнэ стоял на носу и не сводил глаз с берега. Он узнавал издалека:
Вон стоят царь и сестра его Русудан, вон их окружают знаменитые царские визири: Мхаргрдзели и Ахалцихели, Гагели и Цихисджварели, сверстники Цотнэ — Бека и Торгва... Машут руками, приветствуют. У Цотнэ от радости кружится голова. Он на мгновение закрывает глаза, и ему кажется, что плывет он не по морю, а в густой выси, над освещенными солнцем облаками, над теми облаками, где на солнечном троне восседает великая Тамар, где около нее сидит маленькая сестренка Цотнэ, и они машут руками, призывают одишского князя подняться еще выше, подняться к ним.
Точно мощные крылья выросли у Цотнэ. Он чувствует удивительную легкость, тянется ввысь, становится на цыпочки и вот уже должен оторваться от земли и лететь.
Еще мгновение, и два мощных крыла подхватывают его.
— Ваша! Ваша! — раздался мощный возглас встречающих, и Цотнэ очнулся.
Множество лодок окружило флагманский корабль. Из первой лодки вышел сам государь, вступил на палубу и обнял Цотнэ.
Лаша внимательно осматривал каждый корабль, наслаждался их видом, радовался, как ребенок, гладил рукой красивую отделку ладных крепких судов.
Потом он собрал вокруг себя вернувшихся из Венеции молодых людей и восторженно обратился к ним:
— Ну как, построим такие же корабли?
— Построим, государь, построим!
— Если построим, то Черное море отдохнет от иноземных пиратов и будет принадлежать тому, кто владеет большей частью его побережья.
— Так оно и будет! Дай бог вам здоровья на многие лета!
Царь расчувствовался. Глаза заволокло слезами, он обнял Цотнэ, а потом в отдельности с каждым юношей поздоровался за руку, всех похвалил и ободрил.
Три дня сгружали с кораблей привезенные из Венеции товары.
Горой вызвышались присланные царю от дожа и вельмож Венеции драгоценные подарки. Длинный караван из арб и вьючных мулов двинулся в Тбилиси.
Дорогими подарками одарил Одишский правитель всех встречающих и домашних.
Царь в ознаменование этого события созвал дарбази. Правитель Одиши подробно отчитался в деятельности царского посольства в Венеции, познакомил с договором и соглашениями, заключенными с дожем.
Дарбази одобрило деятельность посольства и утвердило договор. После заседания дарбази дан был пир. Пиршественный стол не убирался. За ним последовали театральные представления, игра в мяч, охота.
— Окрепнем немного и двинемся на Иерусалим!— время от времени говорил царь Цотнэ, а тот и сам видел, как один за другим прибывали послы от папы римского, как просили западные крестоносцы у единоверного грузинского царя помощи в священной войне. Торговцы, посланные царем в Кабарду и Черкесию, гнали оттуда табуны лошадей. Караваны везли из Хорасана оружие и военное снаряжение, а в самой Грузии многие печи выплавляли железо, бесчисленные кузницы перешли исключительно на производство закаливания стали. Царские послы беспрестанно уезжали и возвращались, вели переговоры с князьями Джикети и Лекети, договаривались о наемных войсках для большого похода. Переговоры проходили успешно, и теперь последнее слово было за грузинским царем. Но царь не спешил. Он усиленно готовился, изучал вместе с военачальниками дороги и условия передвижения, выжидал удобное время, чтоб ударить с тыла на воюющих с крестоносцами сарацин.
С первого взгляда казалось, что богатая, благоденствующая страна живет беззаботно. Признаком этой беззаботности была беспечная жизнь придворной молодежи, нескончаемые пиры и развлечения.
Некоторое время Цотнэ следовал примеру друзей.
— Надо успеть, пока, подобно нашему царю, не запутаемся в тенетах любви. Тогда всех женщин мира нам заменит одна-единственная любовь, — сказал однажды с похмелья Торгва Панкели.
— Почему ты приводишь в пример нашего царя?
— А ты не знаешь? Царь связался с женой своего азнаура, увел ее, и теперь она живет во дворце. И—все! Ни на кого больше не смотрит, и никто на этом свете ему не нужен.
Цотнэ удивился: что это за женщина, чтоб ради нее забыть всех женщин и отказаться от всех благ? Но скоро настал и его черед, и он на себе испытал всю силу любовных чар.
Бека Джакели пригласил Цотнэ в свое имение. Направляясь туда, они всю дорогу провели в развлечениях и бражничестве. Когда же приехали во дворец цихисджварских Джакели, попали в дружеские объятия хозяев.
Цотнэ тогда же заметил стоявшую за спиной матери девушку лет пятнадцати. Узкие карие глаза девушки смотрели пленительно, а на губах у нее играла лукавая улыбка.
Цотнэ посмотрел ей в глаза, она вся запылала, наклонила голову и спряталась за спину Беки. Кровь бросилась к лицу Цотнэ.
«Не упасть бы», — подумал он и отвел взгляд от девушки. За столом гость молчал, ни к чему не прикасался. На вопросы отвечал коротко, машинально, оживлялся только тогда, когда девушка подавала что-нибудь на стол. Он старался не глядеть в ее сторону и не встречаться с ней глазами, но их глаза сами искали друг друга.
Цотнэ стал пить и быстро пьянел, а опьянев, спросил как бы между прочим у Саргиса Тмогвели:
— Чей это ребенок?
— Хорош ребенок! Девушка на выданье! — рассмеялся Саргис. — Она племянница Кваркваре, двоюродная сестра Беки. Отец ее рано погиб, она растет в доме Кваркваре. Ты, наверное, видел ее и раньше, но тогда она была маленькой.
— Ну как, Цотнэ, не приглянулась ли она тебе? — спросил, подмигнув, Торгва Панкели.
Цотнэ покраснел и не знал, куда деться.
Из неловкого положения Цотнэ вывели слова тамады.
— Выпьем за здоровье моей любимой невестки и моей дорогой племянницы. Желаю моей Ефимии здоровья и долгих дней, а моей Краваи, которую я не отличаю от своих детей, желаю счастья и хорошего будущего.
Ефимия подозвала дочь, и обе, кланяясь, благодарили всех гостей, вставших за столом, чтобы поднять чашу за их здоровье.
Цотнэ поднял чашу и, когда Ефимия со спокойной улыбкой поглядела на него, опять растерялся.
— За ваше здоровье, госпожа! — промямлил он и, чтобы скрыть волнение, прильнул к рогу.
Опорожнив рог, он сел и глянул в сторону матери и дочери.
Ефимия глядела на Цотнэ оценивающим взглядом, присматривалась, а Цотнэ между тем задумался.
Как выросла Краваи, совсем взрослая! Будто вчера она сидела у Цотнэ на коленях и лепетала! Счастливое было время. Тогда Цотнэ передразнивал ее, картавил... А теперь язык не поворачивается сказать ей слово.
На другой день гости поднялись поздно. Их позвали умываться. Голова у Цотнэ трещала. Он ничего не помнил, кроме того, что пил без меры и напился, кажется, до беспамятства.
На лестнице стояла Краваи. Перебросив через руку полотенце, другой рукой она поливала гостям.
Цотнэ было стыдно перед ней за вчерашнее пьянство, он мучительно вспоминал, не натворил ли чего-нибудь, не опозорился ли в глазах Краваи необдуманным словом или поступком. Он стоял поодаль, стеснялся смотреть в сторону девушки и не спешил идти умываться. Но все умылись, делать было нечего, с поникшей головой он пошел к лестнице.
— Доброе утро, князь, — смело приветствовала его девушка.
— В жизни столько не пил. Не знаю, что на меня напало, — умываясь, не поднимая головы, как бы про себя говорил Цотнэ.
— Что в этом плохого? Хорошо повеселились. И нам было весело!
Цотнэ поднял голову.
Краваи улыбнулась ему.
— Я должен извиниться перед вами, — пристыженно сказал Цотнэ.
— Извиняться не в чем! Все было очень хорошо!
— Вообще-то я не пью. А вчера взял и напился, а нужно было быть трезвым...
— Для чего же нужна была вам вчера трезвость?
— Чтобы понравиться тебе! — брякнул Цотнэ и тотчас пожалел.
Краваи покраснела, перестала поливать, отдала Цотнэ полотенце и убежала.
Цотнэ был в смятении.
Неизведанное до сих пор чувство, яркое и непреодолимое, овладело им. Это чувство наполняло его любовью к жизни, делало сильным и окрыляло. Вместе с тем оно делало его по-детски наивным, возвращало первозданную чистоту. Он догадывался, что его жизнь обретала новый смысл.
Сама Краваи была олицетворением чистоты и всего прекрасного. Цотнэ чувствовал, что, раз приблизившись к этому источнику света и добра, он уже не мог существовать без него. Он видел, что оставаться в Цихисджвари ему больше нельзя, но уехать отсюда он не мог.
Вечером, под сводами, он столкнулся с Краваи один на один.
— Завтра я уезжаю...
— Куда спешите, князь? — Краваи печально посмотрела ему в глаза.
— Надоел я вам, да и дел у меня много, — поколебавшись, Цотнэ добавил: — Ты не собираешься побывать в Тбилиси...
— Я?.. К кому мне ехать в Тбилиси?
— Хотя бы ко мне...
Краваи покраснела.
— Как я был бы счастлив... И тебя бы сделал счастливой...
— Краваи, Краваи! — послышалось со двора.
— Мама зовет! — опомнилась девушка, но Цотнэ успел увидеть, что радость надежды засветилась в ее глазах.
Вернувшись в столицу, Цотнэ поделился с Саргисом и Торгвой своим сокровенным желанием. Друзья одобрили его выбор и сами предложили свои услуги:
— Сегодня же едем к Беке и Кваркваре!
— Как они обрадуются!
— Вот будет радость!
— Дружками будем мы! Только не тяни, скорей справляй свадьбу!
Свадьба получилась достойной царя. Великолепный Одишский дворец ожил, заблистал с приходом невесты. Как будто даже потолки стали выше и стены раздвинулись!
Вознесясь на вершину счастья, Цотнэ испытал все ступени мирского величия и блаженства.
Скоротечно и беззаботно пролетел медовый месяц. Благодарный царь нарочно не тревожил Цотнэ. Из Фазиса тоже редко беспокоили: строительство верфи и порта подвигалось быстро. Там, как и дома, дела у князя складывались счастливо. Но, предаваясь блаженству, в один прекрасный день Цотнэ проснулся в плохом настроении. Из неприятного, туманного сна запомнились ему только грозные волны Черного моря, что, раскрыв чудовищную пасть, надвигались на него. Больше ничего не запомнилось ему, но этого было достаточно, чтобы утратить спокойствие.
Князь нехотя позавтракал, сел на коня и с малой свитой отправился к Фазису.
На верфи застал он полный порядок. Обрадованный приездом князя, Антиа водил его по всем участкам строительства.
— Такого порта, наверное, нет ни у Венеции, ни у Генуи.
Цотнэ и без того видел, как поразительно быстро строится замечательный порт. Душа Цотнэ наполнялась гордостью, когда он смотрел на укрывшиеся в Палеастомском озере корабли. Цотнэ видел в них залог будущего могущества Грузии.
От сладкого сна Цотнэ разбудил неестественный шум. Где-то бушевало пламя, в окна проникал полыхающий свет, а воздух был пропитан запахом гари.
Цотнэ схватился за меч и выбежал из дома.
На верфи и в порту все пылало.
— Нападение!
— Враг напал!
— Измена! — раздавались крики.
Какие-то люди в черных одеждах с повязками на лице бегали с факелами и все поджигали.
Спросонья выскакивали из помещений судостроители, вступали в борьбу, звали на помощь.
Пожар уничтожал не только береговые строения, он охватил и причаленные к берегу суда.
Обезумевшему Цотнэ казалось, что горит не только набережная, но и все море пылает. Казалось, огромные огненные волны вздымаются до неба и бьются о берег
Цотнэ сорвался с места и ринулся к морю.
Вот какие-то люди с горящими факелами спрыгнули с подожженного корабля, бросились к другому, чтоб поджечь и его. Цотнэ преградил им дорогу.
— Стойте, что вы делаете! — вскричал он, обнажал меч.
Факельщик схватился за саблю, но Цотнэ опередил его, рассек ему голову, и вот он уже валяется на земле. Вдруг что-то вонзилось в спину Цотнэ. Тотчас в глазах потемнело, он упал на землю, а небо обрушилось на него. Все потонуло в оглушительном грохоте.
...Сознание возвратилось к Цотнэ, но в полусне он видел только пожар, вздымающиеся к небу столбы дыма. Ему мерещились наступающие на него огромные огненные волны.
Царь каждый день спрашивал о его здоровье. Наконец доложили, что князь пришел в себя, спрашивает о семье и о том, что происходит на свете. Царь пришел к нему в опочивальню Дадиани, сел у изголовья и дождался пробужденья больного.
Цотнэ открыл глаза, уставился на потолок, но, повернув голову, увидел царя, побледнел. Ему показалось, что царь хмур и необычайно бледен. У него задрожала челюсть, и слезы подступили к глазам.
— Все погибло?
Царь отвел глаза и опустил голову.
— Все сожгли, ни одного корабля не осталось.
— И верфь, и порт?
— Все превращено в пепел.
— Зачем же и я не умер в ту ночь! — Цотнэ готов был зарыдать.
— Три дня горели верфи и суда. Когда я приехал, еще дымились остатки.
— Никого не схватили?
— Некому было хватать, остались только убитые и раненые. Подкрались ночью, сделали свое черное дело, ночью же сели на корабли и скрылись.
— Мне слышалась итальянская речь...
— Что они были итальянцами, ясно. Вопрос только, какие это были итальянцы.
— Организовать такое нападение, уничтожить многочисленную охрану могли только венецианские или генуэзские пираты. Венецианцы сами продали нам корабли, сами помогли строить верфь, они бы не сделали этого.
— Сделали бы, князь, и они сделали бы. Им и одного соперника хватает на море. Появление второго соперника их, конечно, не радует!
— Надо думать... Но это злодеяние, по-моему, совершили генуэзцы.
— Может быть, и они. Но утверждать не могу. Всех наших лазутчиков поставили на ноги, но пока нет у нас ничего, кроме подозрений и домыслов.
— Но как они так бесшумно подкрались? Стражи было много, и мы все были вооружены.
— Корабли их прекрасно оснащены. Но главное, конечно, — измена.
— Измена? — приподнялся Цотнэ.
— Измена и предательство...
— Кто мог предать?
— Враг был хорошо подготовлен и знал все пути. Ясно, что без предательства не обошлось.
— На кого ложится подозрение?
— Какие там подозрения! В ту же ночь бесследно исчез грек Никифор. Не нашлось его ни среди мертвых, ни среди живых.
— Неужели Никифор предал нас?
— Почему это удивляет тебя, князь? Он предал свою родину, что ему стоило предать и твою? Улизнул из Константинополя, когда греческой столице было труднее всего. То служил Пизе, то Генуе. Кто больше платил, тем и выдавал тайны прежних хозяев. И нас он потому продал, что другие заплатили больше. А как было не верить такому отличному мастеру! Такого ведь и в Венеции не сыщешь!
— Среди кораблестроителей нет ему равного. Да видно и среди лазутчиков он не плох. Когда он успел скрыться? В тот день до вечера был со мной, не отходил ни на шаг.
— Скрылся вместе с нападающими. Они своих убитых и раненых тоже не оставили нам. Подобрали всех и увезли с собой, чтобы скрыть следы. Это нападение, как видно, готовилось долго и осторожно. Мы никогда не сможем узнать, кто его подстроил. У нас нет улик, а с пустыми подозрениями ничего не докажешь и никого не обвинишь!
Оба замолчали. Наконец Цотнэ решился сказать то, что его беспокоило.
— А теперь что мы будем делать? Совсем откажемся от Черного моря и оставим его другим?
— Некоторое время мы не сможем позволить себе такие большие расходы. Для строительства верфи и порта нужны крупные средства, а нам пока не до этого. Сейчас я предпочитаю готовиться к походу на Багдад. Одолеем халифа, отберем у него корабли и тогда с новыми силами начнем строительство не одной, а нескольких верфей. Ты мне веришь, Цотнэ? — Царь посмотрел князю в глаза, как бы прося поддержать его надежду и ободрить.
Дадиани знал, что царь ведет непримиримую борьбу с вельможами, которые пекутся лишь о том, чтобы сохранить прежнее свое влияние при дворе и всячески связать по рукам и ногам еще неопытного царя, подрезать крылья его смелым замыслам и как-нибудь превратить Лаша в покорного исполнителя их желаний. В этой борьбе каждая оплошность, каждый просчет царя на руку явным и скрытым его врагам.
Царь упорствовал. Не хотел уступить, но судьба как будто действовала против него, мешала выполнению его смелых намерений, безжалостно уничтожала уже доведенные до осуществления его мечты.
Правда, царь продолжал стоять на своем не менял он и взятого однажды курса управления страной. Его поддерживала верность таких патриотов, каким был и Цотнэ Дадиани, князь Одиши. Цотнэ видел, что сейчас как никогда царь нуждается в поддержке и ободрении.
— Верю, государь, что под твоим предводительством мы и Багдад возьмем и Фазис опять построим!
— Неудача не может сломить нас, Цотнэ. Мы молоды и должны смотреть только в будущее, жить стремлением к победе, не сгибаться при поражении. Тогда будущее будет принадлежать нам — сильной, молодой Грузии!
Как завороженный слушал Цотнэ возбужденного Лаша. Ему передавалась непреклонность и бодрость молодого царя. За плечами он чувствовал те крылья, которые чуть не вознесли его в небо в день возвращения из Венеции. Теперь эти крылья опять влекли вверх, и Цотнэ верил, что должен взлететь высоко, для далекого и долгого полета. Но, оказывается, этим крыльям не дано было раскрыться.
И вот, почти через три десятилетия, с обломанными крыльями, с разбитыми мечтами Цотнэ возвращается после осады Аламута, больной, с надломленным здоровьем, разочарованный и махнувший рукой на все на свете. Вместе с десятилетиями ушла не только его молодость, они унесли с собой веру в будущее и мечту о величии родины! Как не похож был нынешний Цотнэ на юного флотоводца, исполненного радости и веселья моряка, что стоял на носу возвращающегося из Венеции корабля и готов был вознестись в небо.
На арбе, направляющейся в Грузию, лежал обессиленный болезнью, изможденный мужчина, заросший седою бородой. О такой ли жизни, о таком ли конце мечтал Цотнэ! Его жизнь чуть не окончилась во время осады далекого Аламута бесславно (горькая насмешка судьбы!) от расстройства желудка и поноса.
Когда там, за горами, он чуть не умер, он еще жалел себя за такую бесславную кончину, но когда смерть отпустила когти и он начал поправляться, он почувствовал вокруг себя страшную пустоту. Цотнэ увидел, что самая высокая вершина его славы уже осталась далеко позади, в том дне, когда он вел караван судов из Венеции и вступал в порт Фазиса. Для чего жить отныне, если во всей прошлой жизни не сумел осуществить ни одной смелой мечты, если не сбылось ни одной надежды?
Прошло сорок лет, а правитель Одиши не смог совершить геройства, не смог заслужить доблестного имени, заслужить его среди обожаемого им народа, во имя которого он с детства мечтал пожертвовать собой и считал это главным оправданием своего существования. Жизнь, увы, протекла бесцельно.
Разве не достойно удивления, что в годы кровопролитных войн и страшных столкновений народов, когда с его родиной совершилось столько страшного, один из знатнейших и благороднейших сынов Грузии прожил бесцветную и скучную жизнь?! Еще более удивительным было то, что Цотнэ Дадиани всегда находился в самой середине тех ужасов, которые совершались в Грузии, и все же ни в чем и никогда не смог проявить себя. Не видно ни блеска его меча, ни блеска его мудрости. Может быть, он и не пытался проявлять себя, приберегая силы и возможности ради долгой и беззаботной жизни?! Нет, этого никто не может сказать, потому что он не избегал смерти и в дни тяжелых испытаний никогда не оставался сторонним наблюдателем и бесстрастным свидетелем. Цотнэ всегда находился в центре пожарищ, которые зажигались, чтобы испепелить Грузию, и ниспадающие на его плечи волосы — это зола и пепел тех пожарищ, а не пришедшая с годами и старостью седина,
Не прошло и двух лет после уничтожения Фазиса, как на Грузию нахлынула первая волна монгольского нашествия. Цотнэ находился в той части грузинского войска, которая атаковала врага, обратила вспять и преследовала. Монголы под предводительством Субудая применили тогда, как оказалось потом, обычный для них прием. Намеренно обратились в бегство, и, когда довольно далеко заманили грузин, оставленный в засаде сильный отряд, предводительствуемый нойоном Джебе, ударил в спину увлекшихся погоней грузин. Оказавшись между двух огней, грузины самозабвенно оборонялись, но, не выдержав двустороннего напора врага, начали в беспорядке отступать.
Как раз в этом сраженье был тяжело ранен доблестно сражавшийся грузинский царь. Рядом с Цотнэ пал его неразлучный друг Бека Джакели-Цихиеджварели. Бесчисленно погибло грузин, многие доблестные воины положили в тот день головы на Хунанском поле. Сам Цотнэ, раненный в грудь, упал с коня, и только позднее узнал, что бой кончился, не принеся победы ни одной из сражавшихся сторон. Поредевшее в этом бою монгольское войско не решилось наступать дальше, чтобы захватить Тбилиси и собраться с силами. Монголы предпочли зазимовать в Муганской степи.
И года не прошло после ухода монголов, когда царь решил выдать Русудан за Ширваншаха. Сама Русудан изъявила желание, чтобы Цотнэ был ее шафером. Царь, прибыв в Багаван, был занят разными приготовлениями, и как раз тогда произошло очередное несчастье.
Царь со своей свитой отправился на охоту.
Багаван окружен камышовыми болотами, в которых Лаша надеялся увидеть не только онагров и джейранов. На топких, пустынных равнинах местные охотники часто встречали тигров.
В Грузии царю не раз приходилось охотиться на рысь, схватывался он с барсом, но тигров ни в горах, ни на равнинах его родины не водилось. Теперь, посетив ширвана, Лаша лелеял надежду поохотиться на тигра.
Каждое лето, привозя подати и подношения, Ширваншах сердечно приглашал юного царя на эту поистине царскую охоту. Если б Лаша принадлежал самому себе, он, не задумываясь, по первому же зову отправился бы в Багаван и вместе с Ширваншахом объехал бы всю пустынную степь.
Но жизнь царя Грузии складывалась так, что, занятый государственными заботами, он не имел возможности путешествовать по чужим землям вдали от трона и своей страны.
Когда решено было выдать Русудан за Ширваншаха и местом встречи с будущим зятем назван был Багаван, царь дал свое согласие. Вот уже два дня в Багаване пируют и веселятся шаферы царевны Русудан. Как мог Лаша оставаться в стороне от свадебных приготовлений? Наоборот, все делалось по его приказу, он вмешивался в мелочи. Но когда приготовления к свадьбе закончились, у Лаша появилось свободное время.
В сопровождении лучших охотников, с многочисленной свитой царь отправился на охоту. Он с утра был в прекрасном настроении, может быть, потому, что он хорошо выспался. Как только они выехали в поле, к нему привязался стих Амирана:
На охоту отправились Амиран и его братья,
В горах спугнули оленя с золотыми рогами...
Царь напевал про себя, а сам шарил глазами по горам, надеясь, что откуда-нибудь выскочит олень. Не опоздать бы натянуть тетиву и пустить стрелу. Убили много птиц, и теперь, не желая слишком нагружаться, берегли стрелы. Фазаны и турачи взлетали прямо из-под ног коней, но охотники не обращали на них внимания.
Солнце уже достигло полудня, когда напали на следы онагров. Под звуки охотничьих рогов и лай собак обошли перепуганное стадо, бросились в погоню.
Цотнэ неотступно следовал за царем. Оба безошибочно посылали стрелы, от каждой стрелы падал онагр. Для подсчета добычи оставляли слуг, а сами мчались вслед за стадом, на ходу налаживая новые стрелы. И опять падало сраженное животное, и опять кровавый след полосой тянулся по горячему песку пустыни. Редело стадо уставших, загнанных, с высунутыми языками мчавшихся животных. У увлекшегося погоней Цотнэ кончипись стрелы. Оруженосец отстал, поблизости не было никого.
Он придержал коня и, обернувшись в седле, начал искать царя. Несколько минут назад он мчался бок о бок с царем, а теперь будто земля поглотила того. Цотнэ осадил коня, посторонился, пропуская охотников, мчавшихся за онаграми. Мимо проскакали Иванэ Мхаргрдзели и Варам Гагели, Эгарслан Бакурцихели и Саргис Тмогвели, Торгва Панкели и эристав Геретский. Мчатся и мечут стрелы. Падают на горячий песок сраженные животные, редеет стадо онагров, а не видно конца погоне, уничтожению животных. Цотнэ пропустил мимо себя всех придворных, всех приближенных, всех охотников, а самого царя не увидел.
«Наверное, надоела царю эта скачка и где-нибудь он остановился передохнуть»,— подумал Цотнэ. Оглядел бескрайнюю степь, но никого не увидел. Немного проехав, встретил нагруженных дичью слуг.
— Государя не видели? — спросил он.
— Царь впереди, — уверенно ответил слуга.
— Был впереди, но, кажется, пожелал отдохнуть и отстал. Не проезжал ли он где-нибудь здесь?
— Нет, князь. Здесь он не проезжал. Мы бы увидели. Наверное, он впереди. Царского коня другие не могли бы обогнать, —убежденно заверил слуга, и Цотнэ призадумался.
И правда, куда мог деться царь? Если бы он остановил коня и отстал, то в открытом поле его сразу бы все заметили. Наверно, он действительно промчался вперед. И почему это не подумал Цотнэ, что искать царя надо дальше, впереди всех?!
Дадиани повернул коня и во весь опор помчался обратно. Мчится Цотнэ, видит в поле охотников, спешившихся около трофеев слуг, возвращающихся после погони придворных.
Вот скачущему мимо Цотнэ машет рукой Саргис Тмогвели, подает ему знак, но, ничего не поняв, Цотнэ, как призрак, промелькнул мимо приближенных царя. Он гнал коня, не оглядываясь. Появились камыши. На краю голой степи прекратились и следы онагров. Цотнэ подъехал к высыхающему озеру и остановил коня.
Впереди него раскинулось огромное озеро, отороченное полосой камышовых зарослей. Направо от него вздымались раскаленные жарой скалы, налево плотная стена камышей. Цотнэ в нерешительности задумался, То ли ехать направо и по скалам обойти озеро, то ли вернуться обратно? Он опустил повод, и конь выбрал путь между огромными валунами, Если уж конь выбрал этот путь, то Цотнэ не стал препятствовать ему и на некоторое время полностью доверился чутью животного. Жажда или инстинкт вывели коня из лабиринта скал к берегу озера.
Мерин, фырча, склонился и прильнул к воде, Цотнэ потянул за повод, не давая разгоряченному скачкой коню сразу утолять жажду. Конь поднял голову и затих, навострил уши. Потом мотнул головой, изогнув шею, и тревожно заржал.
Со стороны скал где-то совсем близко раздалось ответное ржание.
Конь направился в ту сторону, и Цотнэ последовал за ним. Миновали скалы и вышли к окруженной камышами степи. По степи бродил, волоча за собой уздечку, конь царя. Он время от времени обреченно ржал, как будто призывал кого-то. на помощь.
Цотнэ сразу узнал царскую лошадь, и сердце у него зашлось. Он бегом пустился по скалам и только собрался схватить коня за узду, как увидел, что опередивший его мерин роет копытом землю. Цотнэ почувствовал недоброе. Он бросился к своему коню и от неожиданности окаменел: в луже крови, на спине, с закрытыми глазами лежал Лаша.
Вместо того чтобы сразу броситься к царю, Цотнэ, не двигаясь, смотрел на страшную картину. Казалось, он потерял способность не только действовать, но и шевельнуть рукой. Страх найти царя мертвым, убедиться, что это не царь, но лишь его бездыханный труп, сковал все члены Цотнэ. Но все же, решившись, он сделал шаг, другой, опустился перед Лаша на колени и дотронулся до его запястья. Царь был жив, хоть пульс бился слабо, прерывисто. От лужи крови уходил в камыши по сыпучему песку чей-то след.
Но размышлять было некогда, царю требовалась срочная помощь. До слуха Цотнэ донесся топот коней, и он вздохнул с облегчением.
Показались Мхаргрдзели, Ахалцихели, Бакурцихели и Тмогвели. Они подскакали к озеру, спешились и кинулись к царю. Ахалцихели внимательно посмотрел на кровавый след, тянувшийся к камышам.
— Камыши окружить! — приказал он.
Слуги бросились исполнять приказ.
Царя положили на спешно сооруженные носилки и понесли к Багавану.
В камышах царские слуги нашли раненого тигра. Зверь с распоротым животом был при последнем издыхании, и слуги решили, что царь и тигр погибли в роковой схватке.
Наверное, все поверили бы той версии, если бы там же в камышах не нашли убитого асасина. Исмаилиту саблей была нанесена смертельная рана. Все перепуталось: некоторые считали, что тигра убил царь, другие доказывали, что засланный врагами для убийства царя асасин умерщвлен царской саблей.
Грудь Лаша была растерзана в том самом месте, где заметен был след от монгольской стрелы. Едва зарубцевавшаяся рана опять открылась, так что никакими средствами не смогли приостановить кровотечение.
Тайные враги царя воспользовались несчастьем, чтобы расстроить свадьбу Русудан и Ширваншаха. Время ли встречать жениха, когда лишаемся царя, — ворчали они и требовали спешно везти царя в Тбилиси. И повезли бы, если бы лекарь не заупрямился и решительно не заявил:
— Как только тронем его с места, кровотечение усилится. Царь до Тбилиси живым не дотянет. Если не хотите его смерти, должны оставить его здесь лежать без движения. На помощь мне вызовите и других искусных врачей из Тбилиси. Мы попытаемся сделать все, что в наших силах и возможностях.
Никто не осмелился перечить царскому лекарю, никто не решился положить на весы жизнь царя.
Но ни лекарства, ни искусство врачей не помогали. Царь уже был не жилец. Вместо того чтоб поправиться, он с каждым днем слабел и терял силы.
В тот день он проснулся в хорошем настроении.
— Где Цотнэ и Саргис? — спросил он, как только немного оправился.
— Они здесь — ночуют у вашей палатки, — доложили ему. Улыбка удовлетворения промелькнула на лице царя.
— Позовите!
В царский шатер вошли Цотнэ Дадиани и Саргис Тмогвели, упали на колени, справились о здоровье.
— Садитесь, — Лаша указал вошедшим на стул и улыбнулся.
От царя остались кожа да кости. Он не походил бы даже на призрак того исполненного жизни и бодрости государя, который всего несколько дней назад вел их на охоту и на скаку стрелой из лука поражал зверей. Глядя на едва дышащего, обескровевшего царя, оба подумали — в чем только держится дух... Но все же, как могли, начали утешать и ободрять больного.
— Хвала господу, что лекарства помогли, и над Грузией снова восходит солнце счастья, — высокопарно сказал Тмогвели, стараясь улыбкой подкрепить слова надежды.
Лаша безнадежно махнул рукой.
— Суета сует и всяческая суета... Откуда явились мы в этот мир, туда и возвратимся. И никто не может сказать, зачем мы явились и зачем уходим... — Немного отдохнув, царь ослабевшим голосом чуть слышно произнес нараспев: — «Не найдешь ты утешенья, слезы горя проливая. Ничего не в силах сделать против воли божества я...» Так это, Саргис? Правильно я говорю?
— Правильно, государь. Но Руставели добавляет и то, что: «Муж обязан быть вынослив, в тяжких бедах пребывая!»
— Я стараюсь быть выносливым... Терплю, но для чего?! — у Лаша лицо исказилось от боли.
Слезы набежали на глаза Тмогвели. Он поглядел на Цотнэ. Дадиани сидел, спрятав лицо в ладонях, и плечи его содрогались. От него надеялся Саргис получить поддержку и ободрение, а оказалось, что тот сам нуждается в ободрении. Саргис испугался, что царь откроет глаза и увидит их плачущими, вытер слезы и, взяв правителя Одиши за плечо, крепко сжал его. Цотнэ осушил слезы и наклонил голову, чтобы царь не видел его заплаканного лица.
— Верно, все это была судьба, роковое совпадение... Этот единственный онагр отделился от стада и увлек меня. Он мчался, так кидаясь из стороны в сторону, что я не успевал прицелиться. Он-то и завлек меня в скалы... Вай! — вскричал вдруг Лаша, лоб его покрылся холодным потом. Лекарь тотчас бросился к больному.
Царь корчился от боли. Он обливался холодным потом, потом притих и почти перестал дышать.
Лекарь дал ему понюхать какой-то соли. Лаша тяжело вздохнул, ему как будто полегчало, и уснул. Бледные, напуганные Цотнэ и Саргис на цыпочках вышли из опочивальни царя.
В тот же вечер царь причастился, в присутствии вельмож изъявил свою последнюю волю и скончался.
Было много толков по всей Грузии о смерти царя. Поэты не поверили слухам, что царь убит рукою асасина, и слагали стихи о схватке молодого витязя с тигром. Народ подхватывал эти стихи, скоро все знали их наизусть. Так, переходя из поколения в поколение, осталась в народе легенда о героической смерти схватившегося с тигром царя.
Кончина царя и воцарение Русудан громом поразили Цотнэ Дадиани.
Еще один столп в мечте о могуществе родины был подрублен. Смерть молодого царя Цотнэ пережил гораздо острее, чем уничтожение Фазиса.
Вообще-то после великой Тамар воцарение Русудан для грузин не было чем-то необычным и ничего плохого не предвещало. Визири и вельможи, поддерживая Русудан, трудились плечом к плечу, и мирная жизнь государства как будто бы продолжалась. Цотнэ, как и все, верно служил трону. Тем временем Краваи подарила ему желанных девочку и мальчика. Сердце Цотнэ вновь наполнилось счастьем и радостью жизни.
Счастье его, наверное, продолжалось бы, если б внезапно колесо судьбы Грузии не совершило еще один поворот.
Гонимый монголами хорезмшах Джалал-эд-Дин внезапно подошел к границам грузинского царства.
Грузины считали, что однажды уже победили монголов — покорителей Хорезма и теперь не сомневались в своем превосходстве над бежавшим от монголов султаном. Они надеялись дать ему жестокий урок, чтобы он на веки вечные забыл дорогу к границам Грузии.
Но случилось неожиданное: в решающей Гарнисской битве грузинское войско было разгромлено. Хорезмийцы заняли и разорили Тбилиси. Вся казна, все сокровища грузинского двора достались врагу. Только что разрешившуюся от бремени царицу Русудан успели увезти за Лихский хребет в Западную Грузию, в Кутаиси.
Джалал-эд-Дин, овладевший лишь частью грузинских богатств, пытался пробиться за Лихский хребет через Черетхевский перевал, однако в тесном ущелье грузины дали ему отпор, а самого султана едва не взяли в плен. Он успел ускользнуть из ночного шатра в одном белье и погиб где-то в горах безвестной смертью.
В этой войне Цотнэ был ранен дважды. Первый раз в бою за Тбилиси. Когда его увозили лежащего на носилках, он издали, то впадая в беспамятство, то вновь обретая сознание, видел зарево над горящей столицей и горько рыдал о падении могущества родины. Жизнь его висела на волоске. Пусть я умру, думал он, я же с детства мечтал о самопожертвовании и о страданиях во имя родной страны. Похоже, что мечта моя исполняется. В такие минуты он вспоминал внушения пастыря Ивлиана, а находясь в полусознательном, полубредовом состоянии, ждал, когда же прилетит орел Амирана клевать его печень. Но орел не показывался. Цотнэ приходил в сознание. Видимо, это был еще не тот подвиг, за который человек возводится в ранг героя и становится достойным великой легенды об орле, терзающем Амирана.
Второй раз Цотнэ оказался на краю гибели как раз в том бою в тесном ущелье, в котором грузины разгромили ночной лагерь султана.
Нападающие врезались в спящий лагерь. Сметая все на своем пути, рубя направо и налево, прошли они от одного берега до другого. Все смешалось: пешие и конные, спящие и проснувшиеся, нападающие и обороняющиеся. Нападающие в двух местах рассекли лагерь, потом каждую часть окружили и начали нещадно рубить попавших в окружение.
Оголив сабли, эмиры призывали своих воинов, ободряли их, старались навести порядок, но хорезмцы, еще не очнувшиеся от сна, искали, куда бы убежать, кидались то в одну сторону, то в другую, наконец кинулись по спуску и сплотились в бою.
Цотнэ бился в конном строю, рубил направо и налево, рвался вперед, к центру боя. Там, в самой гуще боя, сплотились эмиры Джалал-эд-Дина. Султан, наверное, здесь, подумал Цотнэ и направил коня туда. Навстречу ему кинулись двое в чалмах. Цотнэ одного рассек саблей, другого смял конем, услышал их обреченные вопли, и в этот миг копье сразило его. Видно, ранили и коня. Он дико заржал, попытался встать на дыбы и вместе с всадником покатился по склону.
Цотнэ казалось, что он падает в бездонную пропасть, точно брошенный в колодец камень. Он летел в темноте, и не было конца этой бездонной пропасти. Он размахивал руками и ногами, тщетно пытаясь зацепиться за что-нибудь, но в черной мгле ничего не было видно, ничего не было слышно, кроме шума в ушах. Этот шум набегал, как морской прибой, то нарастая, то утихая до еле слышного нежного шороха.
Потом он упал и вначале подумал, что упал в море. Но вода была теплой и вязкой. Озноб проникал во все его тело, ослабляя его. Потом опять все завертелось, голова отяжелела, и он перестал чувствовать и понимать что-либо.
Только на другой день он открыл глаза. Бессильно оглядел богато убранный шатер. Все здесь было ему незнакомо. Он подумал, что все еще спит, и закрыл глаза.
— Не спишь, князь? Слава богу, тебе лучше, — услышал он знакомый голос.
В конце тахты на ковре стоял на коленях Гугута и с надеждой глядел на Цотнэ. Увидев, что Цотнэ пришел в себя, глаза его заблестели.
— Гугута!
— Я здесь, князь! — вскочил верный слуга, кинулся к изголовью и, став на колени, спросил: — Тебе лучше, господин? Лекари говорят, что ты спасен, опасности больше нет.
Цотнэ безнадежно покачал головой.
— Да, господин. Рана была неглубокой. Не было там меня, а то не допустил бы я этого.
Но Цотнэ опять погрузился во тьму. Внезапно исчезли и шатер и Гугута, Цотнэ же оказался в том ущелье, и битва только-только закончилась.
По полю брани ходил архангел с мечом, собирая души погибших. Вот он склонился над вчерашними жертвами Цотнэ, хорезмскими воинами, убитыми шергиловым мечом, и не пожелал даже взглянуть в сторону Цотнэ, продолжая свой путь.
Цотнэ робко коснулся архангелова крыла и взмолился:
— Всесильный архангел! Возьми меня, ибо время мое наступило.
Архангел остановился, поглядел на лоб правителя Одиши и в знак отказа покачал головой.
— Нет, твое время еще не пришло. На лбу у тебя написано, что тебе предстоит длинный путь.
— Я больше не хочу. Я устал идти по этому пути. Мы одолели разорителя Грузии. Я отдал свою жизнь за родину, больше на этом свете я никому не должен.
— Погибнуть легко! Погляди на поле битвы, сколько людей погибло в бою. Разве о такой смерти мечтал ты всегда? Разве в этом твое призвание?
Цотнэ смутился, этот голос он где-то слышал и раньше.
— Исполнить свой долг перед родиной на поле брани и умереть обычной смертью легкое дело. Тебя ждут большие испытания. Постарайся до конца пройти путь свой.
Архангел осенил крестом раненого Цотнэ, взмахнул крыльями и улетел. Цотнэ следил глазами за полетом архангела, и вдруг ему показалось, что, хлопая мощными крыльями, в небе летит не архангел, а огромный орел.
— Орел Амирана! — шепчет Цотнэ и опять слышит голос:
— Не прилетит к тебе орел до тех пор, пока сердце не переполнится горем твоей страны. До дна выпьешь полную горького яда чашу...
— Неужели придется увидеть еще большие несчастья, претерпеть еще горшие муки? Лучше уж умереть. Я не в силах, я больше не могу глядеть на страдания народа... — Цотнэ задыхался.
Орел описал круг над раненым витязем, потом, взмахнув крыльями, изменил направление и скрылся вдали.
На этом кончились волшебные сны Цотнэ. Будничной стала жизнь правителя Одиши, жизнь, наполненная повседневными заботами и обычными хлопотами. День следовал за днем. Ничего выдающегося, замечательного, незаурядного не знала больше душа Цотнэ, всегда грезившего о возвышенном, исключительном.
Монголы снова появились на юге Грузии. Не успела Грузия опомниться после ухода хорезмийцев, как новая волна бедствий нахлынула на истерзанную страну.
Царица Русудан не смогла собрать под свои знамена войска и оказать сопротивление врагу, она вновь покинула Тбилиси и устремилась за Лихский хребет.
Прежде самих монголов до Грузии дошли слухи о их непобедимости и жестокости. Беженцы и лазутчики убеждали всех, что сопротивление бессмысленно, так как монголы посланы самим господом, чтобы завоевать весь мир. Слухи подтверждались тем, что монголы покорили и уничтожили многие сильные государства. Это заранее внушало очередной жертве неминуемость поражения.
Большинство грузинских князей поверило в эти толки и вместо того, чтобы общими силами отразить врага, избрало безнадежный путь личного спасения — заперлось в своих крепостях и все свои надежды возлагало на недоступность этих крепостей, да на милость завоевателей. Сам амирспасалар Грузинского царства Аваг Мхаргрдзели отказался от предводительства войсками и заперся в Каенской крепости. Только Цихисджварели и Бакурцихели не сидели сложа руки и дали монголам ряд сражений. Но их сопротивление оказалось недолгим и безрезультатным, и в конце концов они покорились, открыли ворота крепостей и были принуждены выплачивать подати.
Вместо того чтобы попытаться проникнуть по ту сторону Лихского хребта, где спасались царица и ее двор, монголы вступили в переговоры с Русудан и, обещая не трогать ее и не разорять Западной Грузии, добились огромных податей. Само по себе это было великим благом, хотя непосильные подати тяжелым бременем ложились на плечи населения. Страна нищала, хозяйство приходило в расстройство. Но ни развал хозяйства, ни подати не обременяли народ в такой мере, как установленная монголами воинская повинность. Собранное в Грузии войско монголы гнали воевать в дальние страны. Земля обезлюдела и истощалась. Воинская повинность стала особенно тягостной для грузин, когда монголы решили завоевать неприступную крепость исмаилитов Аламут. Грузин гнали на приступ крепости, и гибель их совершенно не беспокоила монголов. Большие потери умножались нездоровым климатом и отсутствием воды. От болезней грузины мерли как мухи. Разобщенная, разделенная на отдельные княжества, оставшаяся без царя страна гибла. Все, кому было не лень, разоряли ее.
Управление отдельными княжествами монголы доверили прежним их правителям. Страна была разбита по количеству военнообязанного населения на туманы. Князей, возглавлявших туманы, назвали десятитысяцкими. Таким образом, гордые князья грузинского царства превратились в данников иноземных захватчиков и сведены были до степени слуг. Тех, у кого не болела душа за свою родину, это унижение не беспокоило, а таким патриотам, как Цотнэ, жизнь окончательно опостылела, и они мечтали только о смерти.
Больной, ослабевший Цотнэ возвращался из аламутского похода. Ему уже было все равно, выживет он или умрет от немочи, так как впереди, в будущем, он ни на что хорошее не надеялся. Если б не единственная радость — увидеть любимую жену и детей, он покорился бы болезни и покончил счеты с жизнью.
С одной стороны за арбой Цотнэ едет Цихисджварели, постаревший уже бывший визирь. Он опустил повод и, склонив голову к гриве гнедого коня, дремлет. С другой стороны арбы — Саргис Тмогвели, печальный, точно побитый.
За ними невдалеке следуют утомленные войной и дорогой, голодом и бессонницей, обессиленные войной пешие и конные воины. Они едва тащатся по пыльной дороге.
На других арбах на соломенных подстилках или на сене лежат раненые, прикрытые рваными бурками.
Время от времени понурые воины переговариваются между собой, но потом снова все стихает, каждый уходит в свои думы и ускоряет шаг, чтобы скорее кончилась эта изнурительная дорога.
— Нет конца этой проклятой дороге! — вырвалось у воина с рукой на перевязи.
— Скорее мы сами кончимся, чем она! — пробурчал другой.
— Разве это не конец? Сколько нас было, когда отправлялись туда, и сколько теперь возвращается? — с горечью сказал третий и, оглянувшись, посмотрел на товарищей.
— И половины не осталось...
— Нас было двадцать из села, а возвращаемся только пятеро.
— Это и разрывает мне сердце. Что я скажу родителям, родственникам, близким? Из восемнадцати парней возвращается только шестеро. Кроме шестерых соседей, я оставил там двух двоюродных и одного родного брата.
— Неужели каждый год должны мы так гибнуть? Когда будет конец Аламутской войне? Какое дело нам, грузинам, до этой исмаилитской крепости, чего ради мы гибнем?
Ратники еще немного поговорили, проклиная и поминая недобрым словом затеявших Аламутскую войну татар, отвели немного душу и постепенно замолкли.
— Ты слышал, Саргис? — обессилевшим голосом спросил Цотнэ и приподнялся с подушки.
— Слышал... Наверное, в душе они и нас проклинают...
— Разве не стоим того? Так нам и надо!
— Может быть, так и надо, — очнулся от дремоты Цихисджварели. — Может быть, и винят нас, но мы ведь не в силах что-нибудь сделать!
— Мы их хозяева и обязаны заботиться о них.
— Обязаны, да ведь не в силах!
— Может быть, найдутся и силы. Но никто не думает об этом.
— Думай не думай, выше себя не прыгнешь, от монгольского ига не избавишься.
-— Надо избавиться, мой дорогой Кваркваре! — тихо сказал Цотнэ, со стоном приподнимая от подушки голову. — Должны избавиться и восстановить единство страны. Вы же видите, что, глядя на нашу разобщенность, все, кому не лень, разоряют нас.
Кваркваре и Саргис поглядели друг на друга, потом оглянулись назад: не слышит ли их кто-нибудь из ратников. Воины были далеко и оживленно разговаривали.
— С монголами шутки плохи, князь. По своей воле они от нас не отвяжутся, а сил у нас нет, — почти шепотом проговорил Кваркваре.
— Всё равно гибнем...
— Это так... Гибнем, уничтожаемся...
— Так лучше умрём хоть за свое дело, а не за Аламут.
— Хочешь, чтобы мы совсем вымерли, исчезли с лица земли?
— И без того постепенно вымрем. Не миновать нам гибели. Если же решимся, сплотимся, встанем плечом к плечу, тогда не так просто будет нас уничтожить.
— Не знаю... может быть. Надо обдумать, — нерешительно согласился Саргис Тмогвели. — Вы еще молоды. Кровь в вас играет. Я больше вас пролил крови, воюя с монголами, и знаю их лучше вас. В мире нет больше силы, способной их одолеть!
— Стоило бы попытаться...
— Как можно судьбу всей страны и народа отдавать на волю случая... Мы не имеем права...
— Значит, сложа руки, взирать, как нас постепенно уничтожают?
На дороге показались крестьяне, и князья прервали разговор.
Навстречу войску бежали дети. Вся деревня вышла встречать возвращающихся с войны. Кони остановились.
Сначала дети окружили отвоевавшихся ратников, потом кинулись женщины, начались объятия и поцелуи, расспросы, плач и стенания. Кто-то запричитал, кто-то заголосил, кто-то в обмороке упал на землю.
— Куда делся мой Шалиа? — причитала женщина с расцарапанным лицом и теребила виновато понурившего голову ратника.
— Зачем я дожила до этого дня! — выла другая. Старики шапками утирали текущие слезы.
— Какими глазами ты смотришь на меня, сам вернулся, а моего Амирана оставил там...
Кваркваре, оглянувшись на Цотнэ и Саргиса, тихо проговорил:
— Глядя на их горе, и я готов зареветь. Поедем скорее, — и тронул с места коня.
— Таков твой ответ? — причитала вдогонку женщина охрипшим от рыданий голосом. — Ты, как хан, разъезжаешь на коне... Когда гнал наших детей на бойню, заботился, чтоб никто не остался, а возвратить их домой не твоя забота!
— Сами вернулись к своим семьям. Чужое горе им нипочем!
Князьям легче было бы провалиться сквозь землю, чем слушать все это. Оскорбленные, понурив головы, очи погнали коней, чтоб поскорей убраться.
Длинная вереница возвращающихся понемногу таяла и редела. Ратники расходились по своим деревням. Оставшихся сопровождали стенания вдов и сирот, и эти стенания делали еще более несчастными и без того утомленных и обессилевших людей. Уже никого не радовало возвращение. Едва волоча ноги, они тащились по бесконечной дороге, будто вместо встречи с родными и близкими их ожидало страшное судилище.
На одном из поворотов Цотнэ и Саргис простились. Обнялись. Саргис повел своих людей по Тмогвской дороге.
Проехали еще немного. Цотнэ поглядел на склонявшееся к закату солнце.
— В Цихисджвари, наверное, не приедем до темноты.
— И хорошо. Ночью тихо разойдутся по домам. Хоть не увидим, что будет твориться в семьях, в которые не вернулись...
— Да, но завтра ведь рассветет... Куда мы денемся завтра от их причитаний и упреков?
— Некуда нам деваться. Должны терпеть.
— До каких пор?
— До самой смерти. Как видно, мужчина для того и рождается, чтоб испытывать и терпеть невзгоды.
Во дворце правителя Одиши радостным вестником счастливого возвращения князя явился Гугута.
Обрадованная Краваи щедро наградила гонца и устроила пир. На другой день она сама обошла семьи аламутских ратников, выразила соболезнование вдовам и сиротам, одарила и утешила их. Она не удивилась, что муж задержался в семье Цихиеджварели, но когда на следующий день Гугута обмолвился о нездоровье Цотнэ, Краваи заволновалась. Начала расспрашивать Гугуту, но ничего от него не добилась. Теперь она не могла уже успокоиться и начала спешно готовиться к отъезду. Боясь участившихся на дорогах разбоев, она взяла отряд отборных воинов и на рассвете отправилась к Самцхе.
Утомленные долгой дорогой, они миновали Ркинисджвари и, прежде чем выехать на равнину, решили отдохнуть на постоялом дворе.
Конь Краваи расковался, и его отвели в ближайшую кузницу, остальных коней развьючили и пустили пастись.
Госпожа приказала расстелить на траве синюю скатерть. Подали завтрак. Краваи еще не успела расположиться на подушке и, осенив себя крестом, разломить хлеб, как внизу, из долины, поднялись всадники, спешились у кузницы и подняли галдеж.
— Монгольский отряд!..
У Гугуты кусок застрял в горле.
— Это кто, грабители? — спросила, побледнев, Краваи. — Я лучше удалюсь, а вы постарайтесь побыстрее собраться в путь, — приказала она спутникам, отряхнула полу и пошла к корчме.
Спутникам было не до еды, они тоже поднялись и стали убирать со стола.
— Эй, вы! — издали окликнул их монгол с плеткой в руке.
Монгольский сотник, размахивая плеткой, подошел к грузинам и подбоченился:
— Мы, кажется, вовремя подоспели. С утра ни крошки не было во рту! Что, обиделись? Помешали мы вам?
— Как можно обижаться? — по-монгольски ответил один из одишцев,
— Ну, а если не обиделись, садитесь с нами, закусим! — Сотник устроился на подушке госпожи и позвал остальных.
Монголы подбежали трусцой, расселись на траве и как голодные грифы набросились на еду.
— Вина! — приказал сотник, набивая рот пищей.
Гугута подал знак, юноша наполнил чаши.
Сотник рукавом вытер засаленные губы, зажмурившись, приник к чаше и, не отрываясь, ее опорожнил. Мгновение он наслаждался вкусом вина, довольно улыбаясь. Он громко причмокнул, открыл глаза и бросил на скатерть пустую чашу.
— А вы почему не едите и не пьете? — рявкнул он на Гугуту.
— Не извольте беспокоиться! — едва выговорил Гугута и поднял чашу.
Монголы ели, не поднимая головы, опорожняя чашу за чашей, и вскоре опьянели.
— Кто была эта красивая женщина? — спросил наевшийся и захмелевший сотник.
— Супруга начальника тумена, темника Цотнэ Дадиани, — с трудом ответил Гугута и наполнил чашу.
Монгол немедленно опорожнил ее, сощурил и без того узкие глаза и, лукаво улыбаясь, уставился на Гугуту.
— Она не придет сюда?
Гугута притворился, что не слышит, подлил вина сотнику и пододвинул к нему еду.
Сотник поднял чашу, пихнул в рот кусок и хотел что-то сказать, но подавился и закашлялся.
— Дзуку, — тихо сказал Гугута юноше, подавшему вино, — ступай скажи госпоже, пусть сейчас же садится на коня.
Дзуку мотнул головой.
— И ты езжай... Если все обойдется, мы вас догоним.
Сотник не переставал кашлять.
— Выпей! Вино прочистит горло, — сказал Гугута, подвигая полную чашу.
Монгол выпил, ему полегчало, но потом новый приступ кашля чуть не вывернул ему все внутренности. Покрасневший, как рак, сотник покрылся потом. Он еще выпил вина, глубоко вздохнул и наконец почувствовал облегчение.
— Кто-то попрекнул меня куском, и он встал у меня поперек горла, — буркнул он, утерся рукавом и опять приступил к еде.
Основательно захмелевшие монголы галдели, не давая сказать друг другу слова.
Гугута сидел, как на иголках, одним глазом поглядывая на дорогу.
— Значит, эта женщина к нам не придет? — спросил сотник и поднял чашу.
— Она нездорова, — проговорил Гугута и, обернувшись, увидел, что за деревьями промелькнули два всадника. Гугута узнал кобылу госпожи и поднялся на ноги.
— Пей, хорошее вино! — улыбнулся он сотнику и протянул чашу.
Сотник уже не нуждался в поощрении, тотчас выпил и тоже встал.
— Как это говорят мусульмане? Если гора не идет к Магомету, то Магомет должен подойти к горе, не так ли?
— Так говорят...
— Если ваша госпожа не удостоила нас, то мы сами пожалуем к ней! — пьяный сотник облокотился на плечо Гугуты и спотыкаясь пошел к корчме.
Гугута дал знак своим людям быть наготове и завел сотника в комнату. Пьяный монгол опустился на постель.
— Где женщина? — буркнул он и растянулся на кровати.
— Сейчас приведу, — сказал Гугута, выходя из комнаты. Он запер дверь на замок и опустил ключ в карман.
Остальные монголы еще бражничали. Спутники Краваи сели на коней и, следуя друг за другом, осторожно покинули корчму.
На взмыленном коне примчалась Краваи в дом своего отца. Спешившись, она бросила повод и, шатаясь, пошла к встречающим ее людям. Перепуганная, она еле дышала, ей хотелось плакать. Теперь, когда опасность миновала, когда ее обнимали и утешали, она не смогла уже сдержаться и, не справляясь с усталостью, бессильно опустилась у порога.
Наконец она пришла в себя и рассказала дяде свое приключение. Весь цихисджварский дворец всполошился и поднялся на ноги.
Кваркваре приказал седлать коней и скакать на помощь спутникам Краваи. Он вооружился и сам уже собирался вскочить на коня, как к воротам подъехал Гугута с одишцами.
— Мы мчались во весь опор, но госпожу догнать не смогли. За это время, наверное, освободился запертый в корчме сотник и теперь гонится за нами. Нам здесь оставаться нельзя, навлечем на вас беду. Сейчас мы сменим усталых лошадей и двинемся в Одиши.
— Что ты говоришь? Кто тебя отпустит среди ночи!— обиделся Цихисджварели.
— Если придут монголы и увидят нас здесь...
— Как придут, так и уйдут. Не впервые приезжают! — насупился Кваркваре и приказал начальнику крепости: — Подайте ужин и устройте одишских гостей!
Все семейство Цихисджварели было на ногах. Полночь миновала, но никто не ложился спать, каждую минуту ждали появления монголов.
Краваи, не раздеваясь, сидела у изголовья Цотнэ. Соскучившись по мужу, она по-детски лепетала, рассказывала обо всем происшедшем и в который раз благодарила бога за спасение Цотнэ.
— Ты спасся, ты уцелел на войне, остальное пустяки. Излечим тебя. Поухаживаем за тобой и поставим на ноги.
— Сколько грузин погибло там не в бою, а скончалось от заразных болезней! Плохая вода в тех местах. Грузины гибли от воды и лихорадки!
— Слава господу, вернулся живым... В будущем году, наверное, нас оставят в покое, кончатся наши страхи.
— Эх, Краваи, кто нас оставит в покое. Нет нам спасения, пока мы под монголами. Аламутская война кончится, начнется новая резня. Они ведь войной живут, ни о чем другом и не думают.
На дворе раздался шум. Краваи подошла к окну.
— Женщины, заходите в дом! — тихим голосом распорядился Цихисджварели. — Ворота не открывать.
Побледнев, Краваи взглянула на Цотнэ. Князь, опершись на локоть, дрожал всем телом, лицо его стало мертвенно-бледным.
— Ложись, дорогой, успокойся! — приласкала его Краваи.
— Что за жизнь, когда человек не может мирно отдохнуть под своей крышей!
Кто-то сердито барабанил в ворота. Потом раздались крики. Собаки исходили лаем, кидаясь на высокие стены крепости.
Долго кричали и колотили в железные ворота, потом послышался конский топот, и собаки постепенно затихли. В взбудораженном дворце Цихисджварели тоже наступило спокойствие. В опочивальню Цотнэ вошел бледный, встревоженный Цихисджварели.
— Пожалуйте, визирь! — Цотнэ принужденно улыбнулся, Краваи пододвинула дяде кресло. Совершенно расстроенный Цихисджаварели, видно, хотел побеседовать с Цотнэ и немного отвести душу. Он замялся и виновато взглянул на Краваи.
— Садитесь, побеседуйте, дядя, а я пойду к матери, — догадалась Краваи о желании мужчин остаться наедине и, поправив мужу постель, покинула комнату.
— Ни днем, ни ночью нет покоя от этих разбойников. Не дают спокойно вздохнуть ни дома, ни на дорогах. С ума схожу от злости, но ничего не могу придумать. Ночами не сплю, все слышу рыдания то на одном конце села, то на другом. Несчастные скорбят о погибших.
— А я так утомился в пути и ослаб от болезни, что сплю, как пьяный.
— Позавчера, оказывается, был монгольский сотник и требовал податей. Твоя теща слезно молила не разорять нас. Сотник дал недельный срок. Через день-два опять появится и постучит в дверь. Не знаю, как быть, как собирать подати с обнищавших людей.
— По своей воле никто ничего и не дает. Некому работать в поле. Здоровых и сильных гоним в Аламут на погибель, а у оставшихся кусок вырываем изо рта.
— Мы и ратников не сможем собрать по очередному набору. Люди бегут в лес, занимаются разбоем. Если умирать, так лучше умереть здесь и хоть нескольких монголов отправить на тот свет.
— Ведь и в будущем году надо будет выставить столько же ратников, сколько выставляем каждый год.
— Куда денешься...
— А если бросить клич, призвать доведенный до отчаяния народ и прогнать кровопийц монголов? Все откликнутся и воевать будут самозабвенно.
— И воевать будут, и жизни не пожалеют, чтобы изгнать монголов и объединить Грузию.
— Надо решаться. Сядем и посчитаем, сколько в нашей стране монгольского войска и сколько воинов может выставить каждый из нас.
— Все ли поддержат нас?—шепотом спросил Кваркваре.
— Поддержат! Куда деваться. Сурамели и Бакурцихели только об этом и мечтают. Я поделился с ними своими мыслями, они хоть сейчас готовы начать! Их, также как и нас, угнетает бесцарствие и раздробленность страны.
— А князья Мхаргрдзели? Их трудно втянуть в это дело. Они предпочитают держаться осторожно и не станут зря рисковать.
— С ними поговорю я. Поискать сторонников в Залихской Грузии тоже попробую.
— Скажем, все пойдет вспять. Мы победим расквартированных в Грузии монголов и уничтожим их. А потом что будем делать? Когда нагрянет Халугу-хан с бесчисленным войском, разве мы одни сможем противостоять его воинству?
— Почему же одни, другие тоже восстанут. Все встанем плечом к плечу.
— Надо сначала договориться со всеми и заручиться согласием.
— Надо договориться с Ширваном и Адарбадаганом, с Хлатом и Иконией, чтобы ударить всем вместе.
— Если все устроится так, то будет замечательно.
— Надо устроить. Мы должны возглавить это восстание.
— Посоветуемся и с другими. За тяжелое дело беремся, спешить не следует.
— И не будем спешить... Главное уверовать самим и убедить других, что это единственный путь спасения нашей родины. А когда будем действовать с верой, то не будет нам страшна мощь врагов.
— Все хорошенько взвесим, подсчитаем все «за» и все «против» и осторожно приступим...
Цотнэ протянул руку, и Цихисджварели пожал ее. Перекрестились и со слезами на глазах обнялись.
Время от времени к Цихисджварели стали наезжать грузинские князья. Приезжали якобы навестить больного Цотнэ, везли гостинцы. Тайно запирались с Цотнэ и Кваркваре, начинали с разговоров о жестокости монголов, потом переходили на неизбежность восстания, подсчитывали силы врага и собственные возможности. Прикидывали помощь возможных союзников и ночью, до рассвета, тайно, как и приехали, покидали замок.
Уши и глаза монголов постоянно бодрствовали, и эти поездки князей не остались незамеченными. Каждый раз, заявляясь к какому-нибудь из князей за податями, между прочим спрашивали о здоровье Цотнэ — не выздоровел ли правитель Одиши?
Цотнэ уже поправлялся. И зять и тесть чувствовали, что монголы что-то пронюхали, и наезды князей в Цихисджвари становились опасными.
— Надо что-нибудь придумать, чтобы посещение Цихисджвари эриставами не казалось монголам подозрительным, — поделился Кваркваре своими страхами с зятем.
— Да, я уже поправился. Моя болезнь теперь плохой повод для посещения Цихисджвари.
Твоя болезнь никого уже не обманет. Я придумал кое-что: в ближайшие два дня закончу сбор податей и сам их отвезу монголам.
— Ну, и что же, что отвезешь?
— Подзайму немного денег, выплачу им подати в счет будущего года.
— А это для чего?
— Я точно знаю, что другие князья должны монголам даже за этот год. Скажу нойонам, что если они желают вовремя получить подати, пусть доверят это дело мне.
— И они доверят тебе?
— Почему бы нет! Если я сам возьму на себя такое бессовестное дело... Зато моя связь с князьями будет совершенно естественной, я буду вне подозрения.
— Попытайся, и дай бог, чтобы они тебе поверили. С моей стороны... все золото, которое у меня с собой, возьми для этого дела. Когда ты собираешься ехать в Аниси?
— Через два-три дня, как только закончу сбор податей.
— В таком случае я тоже уеду в Одиши. Оставаться мне здесь уже ни к чему. Князья, от которых можно ждать согласия, все побывали у нас, и мы с ними договорились.
— А Мхаргрдзели?
— Мхаргрдзели — гордецы, они к нам сюда не явятся. Немного погодя я сам съезжу к ним. А пока поищу сторонников среди князей Западной Грузии, может быть, и денег достану. Ты же знаешь, нужно оружие, а для этого нужны средства. Немало будет и других расходов.
— Деньги нужны, — подтвердил Цихисджварели. — В долги влезем, но все, что необходимо, должны достать.
— Для этого мне нужно время. Не так уж легко будет добиться согласия залихских эриставов. Они ведь каждый сам по себе. Податей не платят, воинской повинности не несут и другого притеснения от монголов не испытывают. Поэтому откладывать мой отъезд не следует. Пора мне отправляться в Одиши.
— Воля твоя, дорогой зять. Поступай так, как это будет лучше для страны и нашего дела.
— Когда я найду сообщников среди западногрузинских эриставов, необходимо будет собраться всем вместе, и может быть не однажды.
— Обязательно должны собраться. Надо будет договориться о месте и времени восстания и окончательно условиться обо всем. Если мне доверят сбор податей, то кто помешает нам вести все секретные разговоры?
Вернувшись в Западную Грузию, Цотнэ сначала занялся делами княжества, объездил Гурию и Ачару, а закончив дела, заперся во дворце. Теперь он постоянно сидел дома, никуда не выезжал. Зато западногрузинские эриставы зачастили к нему.
Три дня гостил во дворце Дадиани рачинский князь. Все эти три дня они не ездили на охоту, не играли в мяч, а сидели взаперти, и никто не знал, о чем они там говорят. На третий день пастырь дворцовой церкви отслужил молебен, а после полудня эристав попрощался с хозяином и отправился к себе в Рачу. Вскоре правитель Абхазии посетил Одиши. Он тоже приехал без свиты, всего с двумя спутниками.
— Ехал я в Кутаиси и не мог не повидать тебя, князь. Давно обязан был навестить тебя, больного, но сам знаешь мою занятость, — извинялся перед Цотнэ правитель абхазов.
После ужина, когда гость разоткровенничался и даже обронил слезу по поводу притеснений, которые он терпит от монголов, Цотнэ осторожно вставил несколько слов о возможности восстания.
— Дожить бы до этого дня! Всю Абхазети поставлю на ноги.
— Я всегда надеялся на тебя, знал, что не пожалеешь себя ради единства и свободы Грузии. С вас, с абхазов, во времена царя Леона началось объединение Грузии под венцом Багратионов. Теперь вы должны помочь разгромить и изгнать монголов.
— Я же говорю, князь, что встанем все как один.
— Верю, что так оно и будет, но я надеюсь на тебя и в другом. Ты должен обеспечить помощь джиков.
— Джики подвластны Бату-хану, ты это сам знаешь.
Я не в силах что-нибудь сделать.
— Дадим тамошним правителям золота и наймем у них войско.
— Это невозможно. Без разрешения нойонов Батыя джики не только что на войну, на свадьбу и похороны не смеют собираться.
— Мы думаем вести тайные переговоры и с двором Бату. Говорят, северный улус с завистью смотрит на усиление южной Орды...
— Это так. Но Бату-хан осторожен, и даже Хулагу-хан пока что не осмеливается оспаривать его главенство...
— Все же надо попытаться. Мы не просим помощи Золотой Орды, но если она одобрительно посмотрит на наше освобождение от господства ильханов, это будет для нас большой помощью.
— Я и то знаю от джикских правителей, что северные улусы поглядывают на Абхазети и на всю Западную Грузию.
— Они и от всей Грузии не отказались бы, но какая нам от этого выгода — вместо одного господина попасть под сапог другого. Из-за нас Бату и Хулагу не поссорятся. Но если наше восстание победит и мы изгоним монголов из Грузии, тогда, может быть, Бату и не захочет снова идти на Грузию.
— Не захочет, если собирается воевать с Хулагу.
— Как раз поэтому мы и хотим завязать тайные переговоры со двором Бату, чтобы иметь надежду если не на помощь нашему восстанию, то хотя бы на одобрение Золотой Орды.
— В таких переговорах необходима крайняя осторожность. Бату подозрителен и коварен. Весьма сомнительно, что он поделится с кем-нибудь своими планами в отношении ильханов.
— Я знаю, князь, что ведение таких переговоров с Бату это игра с огнем, и я не каждому доверил бы эти переговоры. Разве что сам смогу как-нибудь тайно от нойонов поехать в Золотую Орду.
С тех пор, как князья стали навещать Цотнэ, Краваи чувствовала себя неспокойно. Она радостно встречала желанных гостей, угощала их от всего сердца, не обделяла заботой. Но ее участие в тайных переговорах, которые вел Цотнэ со своими почетными гостями, на этом начиналось, на этом же и кончалось.
Глядя на постоянно озабоченного и хмурого мужа, она стала подозревать, что от тайных переговоров западногрузинских вельмож в чем-то зависит судьба и ее семьи. Женским чутьем она безошибочно догадывалась, что в ближайшее время назревают какие-то события и что семья правителя Одиши будет втянута в них. Раздумывая обо всем этом, Краваи утратила покой. Цотнэ вел себя осторожно. Он нарочно шутил, старался выглядеть беззаботным и веселым.
Эта показная веселость еще больше убеждала Краваи в том, что предпринятое ее супругом дело имеет серьезное общегосударственное значение. Беспредельно преданная мужу, она обижалась, что Цотнэ не спешит поделиться с ней тайной, не советуется, как было принято у них, и не просит помощи. Ведь он неоднократно испытывал свою верную супругу, которая умела и сохранить тайну, и подать хороший, разумный совет. Сколько раз Краваи была посредницей между Цотнэ и его врагами и добивалась мира! Сколько раз завоевывала она сердца противников Цотнэ своей проницательностью, женственностью, добротой, обаянием и безболезненно улаживала трудные дела. А теперь какая-то тяжелая забота нависла над Цотнэ, и он потерял покой. Днем не справляется с тревогой, а ночи проводит без сна. Теперь он больше всего нуждается в добром советчике, а ведет себя так, будто нет возле него Краваи и не готова она ради счастья мужа на любую жертву! Внимательная супруга видела и то, что Цотнэ тяготит его собственное молчание. Два или три раза, оставшись наедине с женой, он собирался что-то сказать, даже начинал иносказательный разговор, хотел даже взять с нее клятву сохранить все в тайне, но потом как будто одумывался и переменял предмет разговора, начинал говорить совсем о другом.
«Видно, он поклялся на иконе не выдавать тайну», — заключила, наконец, Краваи, и ее обида на мужа улеглась.
...Армянский купец Мартирос явился к Цотнэ, будто нарочно был вызван.
«Верю, богу угодно направить наше дело по правильному пути, и это он прислал ко мне его, как раз вовремя», — решил правитель Одиши, выходя приветствовать торговца.
— Привет Мартиросу! Сколько времени ты не бывал за Лихским хребтом! Добро пожаловать, Мартирос, добро пожаловать!
— Мой низкий поклон и привет правителю Одиши и визирю грузинского царя!
— Наверное, узнал о моей болезни и хочешь отправить со мной на тот свет письмо к своим должникам.
— Нет, князь, по такому делу я не стал бы беспокоить столь высокопоставленного человека. Просто я веду караван из Тьмутаракани и решил завернуть к вам. При вашем дворе продам часть товаров, да и тебя давно не видел. Решил также кое-что преподнести вам и вашей супруге. Хвала господу, что вижу всех вас во здравии на радость нам и на горе врагам.
— Спасибо, дорогой Мартирос! Теперь мне лучше, кажется, я поправился. Добро пожаловать в дом! — пригласил Цотнэ.
Приказчики Мартироса принесли подарки. Правитель и его супруга поблагодарили торговца и накрыли богатый стол.
— Целый месяц на корабле, на море. Погода испортилась и чуть было рыбам не достались все мои товары и мои старые кости. Едва добрались до Фазиса, но измучились. Без причала никак не могли пристать к берегу. Эх, жаль! Помню, как вы там порт соорудили!
Мартирос коснулся больного места Цотнэ, и он побледнел.
— Тогда и ты был на волосок от смерти?
— Да, так оно было! — махнул рукой Цотнэ.
— Вы, кажется, и сегодня не знаете, чьих рук это злодеяние?
— Старая история, не стоит о ней говорить!
— Как это не стоит, князь! Если бы этого не случилось, Грузия уподобилась бы Венеции. Вы господствовали бы на море, и нам была бы от этого прибыль!
— Не время об этом вспоминать, — горько усмехнулся Цотнэ, поднял чашу, пожелал гостю доброго здоровья и поздравил со счастливым приездом.
— Ты спишь, Краваи? — спросил Цотнэ.
— Нет, господин, когда ты не спишь, и мне не спится!
— Хочу спросить у тебя совета.
— Прикажи, господин!—превратилась в слух Краваи.
— Мне нужны деньги и довольно много. Почему и для чего, об этом не спрашивай. Общее дело, и я поклялся на иконе, что не скажу никому. Ты разумная женщина и не обидишься.
— Как посмею обижаться...
— Бог, как на блюдечке, преподнес мне этого купца. Он, кажется, не обидит меня отказом, но и на слово не поверит.
— Отдадим ему мои драгоценности в залог, — не задумываясь, сказала Краваи.
— Если тебе не жаль... Мне трудно было сказать...
— Жаль? А для чего они мне нужны, если я не поступлюсь ими ради твоего дела!
— Нет, они ведь не пропадут. Отдадим в залог, а потом выкупим, как только я продам земли или другое имущество.
— Ты об этом не печалься, князь. Эти драгоценности дарил мне ты. Дай бог, чтоб они пошли на доброе дело.
— Спасибо, Краваи, я знал, что ты так скажешь, — обнял ее Цотнэ.
— Не только драгоценности, вся моя жизнь принадлежит тебе. И ее ты можешь взять, когда она будет нужна. Возьми и ее...—шептала, расчувствовавшись, Краваи.
На другой день, помолившись в Мартвили и плотно закусив, купец по приглашению Цотнэ явился во дворец, и они с Цотнэ уединились в укромной комнате.
— Как раз вовремя ты явился, друг мой Мартирос. Если б ты не пожаловал сюда, я бы сам поехал к тебе, в Аниси.
Мартирос навострил уши, догадался, что должно последовать за этим привычным вступлением.
— Для чего понадобилась моя старая голова?
— О-о, очень понадобилась, Мартирос! Кроме тебя, не к кому мне идти. И в другие времена ты помогал мне, и я всегда вовремя возвращал свой долг.
— Сколько надо? — без околичностей спросил торговец.
Цотнэ назвал ему требуемую сумму.
От неожиданности Мартирос даже подпрыгнул, не поверив своим ушам.
— Ты что, войско собираешься нанимать? — вырвались у Мартироса вещие слова.
— С тех пор, как нам покровительствует монгольский хан, помоги ему господь, грузины не только не нуждаются в наемном войске, но и собственного иметь не надо. Подати надо платить и, не скрою от тебя, дочь выдаю замуж.
— Это хорошее дело, поздравляю. Но столько тебе не понадобится.
— Понадобится, Мартирос. Нужно. Не думай, что прошу под честное слово. В залог отдам драгоценности моей жены... Краваи! — позвал Цотнэ.
Двери отворились, и вошла, не вошла, а вплыла лучезарная супруга правителя, поклонилась гостю и улыбнулась так, что много повидавший на своем веку торговец и тот растаял. Краваи подошла к столу, подала шкатулку и, собираясь уходить, еще раз одарила купца пленительной улыбкой, слегка поклонилась и вышла из комнаты.
Опытный торговец сразу же оценил богатое убранство и украшения Краваи, ее очаровательную внешность и редкое обаяние. Мужу такой жены, конечно, денег не хватит, подумал, уже смягчившись, он и, улыбаясь, спросил у Цотнэ:
— На какой срок занимаешь такие большие деньги?
— В конце года верну сполна.
Цотнэ перевернул шкатулку, и на стол вывалилась куча драгоценных камней, золотых колец, браслетов, брошек и серег.
— Этот клад должно быть стоит дороже тех денег, которые я прошу. Даю тебе в залог.
— Залога мне не надо. Как я посмею взять в залог украшения госпожи! — Мартирос отодвинул от себя рукой драгоценности: — Из всего этого возьму только один алмаз!
Мартирос взял крупный камень и положил его себе на ладонь. — Возвращу его, когда рассчитаемся. Сейчас у меня таких денег нет, дам пока только половину. Другую половину отсчитаю в Аниси, когда приедешь к нойонам.
Цотнэ понял, что большего от купца он сейчас не получит, и написал расписку.
Цотнэ не решился самолично поехать ко двору Бату-хана. Бату иногда нарочно задерживал при своем дворе явившихся к нему по какому-нибудь делу подвластных правителей, случалось, держал их при своем дворе по году, а потом еще для получения окончательного решения дела отсылал в Карокорум к главному хану.
В Золотую Орду, нагрузившись большими подношениями, отправились с тайным поручением католикос и аргветский эристав.
Прошло уже полгода, а послы не возвращаются и нет от них никаких надежных вестей. А тем временем золото, полученное от Мартироса, пришло в движение.
В Одиши морским путем и по суше стало поступать тайно приобретенное оружие. Возымела действие и хитрость Цихисджварели: ему поручили надзор за сбором податей. Бывший визирь все чаще стал встречаться с картлийскими правителями. Обстоятельства как будто складывались благоприятно. Монголам, занятым войной с Аламутом, некогда было заниматься грузинскими делами. Грузинские князья тем временем пряли нити заговора. Связались с султанами Иконии и Хлата, с ширванцами и адарбадаганцами. Постепенно все покоренные ильханами народы проникались мыслью о едином, общем восстании.
В Кохтастави, пожалуй, никогда не бывало такого съезда гостей.
Сам Цихисджварели, несмотря на свои годы, изволил подняться в Кохтскую крепость. За ним следовали арбы и вьючные мулы, нагруженные птицей и живностью, мукой и вином. По прибытии он сказал так, чтобы слышали все, кому надо и кому не надо:
— Слушай, Абиатар, завтра сюда пожалуют многие князья и эриставы. Мы будем говорить о сборе податей. Встречать гостей и оказывать им прием будешь ты со своей женой. С утра расставь стражу, чтоб никто не помешал нам выполнить наши обязанности перед монголами.
Абиатар был тут чем-то вроде коменданта или начальника крепости, а в отсутствие Цихисджварели её полным хозяином.
С утра начали прибывать правители со свитами всего в несколько человек, да и тех сейчас же отсылали к слугам, во внутреннюю часть крепости, на кухню, в пекарню, сами же князья заходили в крепостную церковь. Стоявшие у входа в церковь караульные тотчас запирали за ними двери.
Никто не обращал внимания на то, что при появлении каждого нового гостя служанка Аспасия выбегала к воротам, останавливалась поблизости, разглядывала прибывшего и старалась не пропустить ни одного сказанного ими слова.
Раньше всех приехал Саргис Тмогвели. Аспасия много раз видела в доме Цихисджварели красноречивого князя. Бывший визирь по-братски обнял Саргиса — сверстника своего погибшего сына. Саргис узнавал встречающих, со всеми здоровался, всех приветствовал.
Потом появился седоголовый вельможа. Аспасия не знала, кто этот седой человек, но Абиатар крикнул стоявшему на страже у церковных дверей воину:
— Сообщите господину, пожаловал эристав Картли.
Почти одновременно прибыли Эгарслан Бакурцихели,
Шота, эристав Герети, Торгва Панкели и Варам Гагели, а также рачинский эристав. Далеко за полночь по подъему вскачь поднялся правитель Одиши.
— Цотнэ, сынок, а я уж и ждать тебя перестал! — Цихисджварели обнял соскочившего с коня зятя.
Правителю Одиши было теперь за сорок, но выглядел он гораздо старше. Появилась седина, некогда тонкий стан потучнел, Цотнэ слегка сутулился, ступал тяжело.
«Все равно по-прежнему он прекрасен, — подумала про себя Аспасия и почувствовала, что при виде князя сердце ее забилось чаще. — Узнает он меня или нет?» Невольно она оглядела себя, свои руки и ноги. Что-то оборвалось у нее в душе, точно вместо прежней Аспасии она увидела только тень ее — старую, уродливую женщину.
«Лучше бы не узнал», — подумала она и надвинула на глаза платок.
В крепостной церкви вокруг небольшого круглого стола сидели заговорщики. Совещанием руководил первый организатор заговора против монголов Кваркваре Цихисджварели. Этой чести он удостоился и по возрасту, ибо был старше остальных, имел большой опыт и большие заслуги в борьбе с монголами.
— Здесь собрались мы, самые главные и знатные правители Грузии. Тяжесть монгольского ига, унижение и страдания нашей родины привели всех нас к одному решению — мы должны восстать, изгнать захватчиков из нашей страны и восстановить прежнее величие Грузии. Все эриставы Грузии, все азнауры и священнослужители, торговцы и земледельцы объяты одной мечтой — изгнать монголов, спасти наш народ от уничтожения и вымирания. Из влиятельных правителей Грузии среди нас нет только двух — бывшего амирспасалара Грузинского царства — Авага и Шанше Мхаргрдзели. Аваг отправился в Каракорум, и о его судьбе мы пока ничего не знаем.
Правда, еще до его отъезда мы поделились с ним нашими намерениями и неоднократно пытались привлечь его на нашу сторону, но всем вам известно, что он не захотел даже слышать о выступлении против монголов. Зачинателей этого дела он называл сумасбродами, губителями народа и страны. Аваг повлиял и на Шанше, который сразу отступился от нас. Несмотря на все мои усилия, я не смог убедить его в неизбежности восстания, — развел руками Варам Гагели.
— Прежде чем приехать сюда, — вставил Цотнэ, — я посетил Шанше. Долго доказывал ему, что если мы вовремя не сбросим монголов, то страна погибнет. Непомерные подати, уничтожающая народ воинская повинность, нескончаемые походы, во время которых гибнут сыны Грузии, быстро погубят наш народ. Чем дальше, тем меньше мы сможем противостоять им, а тем более восстать против них. Само наше существование окажется под вопросом. Но все мои увещевания были тщетны. И это не удивляет меня. Если он не послушался своего любимого дядю, столь заслуженного перед троном и страной господина Варама, то разве стал бы слушать меня... Шанше твердит слова Авага, что мы, мол, не смогли устоять против монголов, когда нас объединяла одна корона и все мы боролись под одним знаменем, а теперь, когда мы разъединены на отдельные княжества и нет у нас единого предводителя, теперь любое восстание заранее обречено на гибель.
— Во всем этом вина самого амирспасалара! Аваг, вместо того чтоб возглавить объединенное войско Грузии и сразиться с врагом, заперся у себя в крепости. Вместо правого боя он предпочел согнуть шею и покориться. Вам прекрасно известно, во что обошлось нашей стране то, что он откололся от всей остальной Грузии и покорился врагу, — едва сдерживая гнев сказал Цихисджварели.
— Шанше такой же трус, как и Аваг, — не смог не добавить Гагели.
— Шанше даже оскорбил меня, — продолжал Цотнэ: — Мы, говорит, правители Восточной Грузии, больше вас притесняемы монголами, но так легко не ставим на весы нашу судьбу. А вам де, западным правителям, что... Монголы вас не теснят, а вы все-таки не успокаиваетесь и усердствуете вместо нас?!
— Как он посмел тебе это сказать?
— Кто разделил Грузию? У всех нас одна боль. Каждому больно и за другого.
— Как ты еще стерпел!
Возмущение князей было единодушным.
— Я едва сдержался, оборвал разговор и, уходя, сказал только, что если он будет не с нами, так пусть хоть не мешает.
— Вы не знаете Шанше, — спокойно сказал Варам Гагели. — Он во вред нам ничего не предпримет. Но как только увидит, что мы побеждаем, сейчас же встанет на нашу сторону и будет бороться вместе с нами.
— Дай бог, чтобы это было так. Но до тех пор нужна осторожность. Нельзя делиться с ним никакой тайной, нельзя знакомить его с планом восстания, — заключил Цотнэ.
— Если у нас у всех одно мнение и мы пришли к одному решению, что спасение только в восстании, то давайте обсудим план и предусмотрим все мелочи. — Цихисджварели разложил на столе большую карту...
Подсчитывались монгольские войска, предполагаемое количество подвластных заговорщикам грузин, условливались, кто и где должен выступить, назначили день всеобщего выступления.
К концу совещания стол уже был накрыт. Слуги-виночерпии встали за сидящими сотрапезниками. Гости пировали, а слуги суетились, подавали новые блюда, тарелки, на кухне жарили и парили. Несколько раз прозвучало там, среди слуг, имя «Аспасия», и Цотнэ насторожился. Он стал оглядывать слуг и наконец перехватил устремленный на него из-под платка пронзительный взгляд пожилой служанки.
— Кто эта женщина, господин мой Кваркваре? — тихо спросил он у своего соседа и скосил глаза на Аспасию.
— Служанка начальника крепости Абиатара.
— Грузинка?
— Никому не ведомо, какого она племени. Отец ее, кажется, был грек. Имя у нее греческое — Аспасия. Раньше она, говорят, была гулящей девицей в Тбилиси и славилась своей красотой. Ты ее случайно не знаешь? — подмигнул, улыбаясь, Цихисджварели.
Аспасия, как видно, почувствовала, что на нее смотрят, и повернулась к Цотнэ. В глазах теплилось еще ее прежнее обаяние, огонь еще не совсем угас. Сердцу Цотнэ стало больно. Аспасия не вынесла его печального взгляда и, словно виноватая, опустила голову.
«Боже мой, как она постарела и изменилась! — думал про себя Цотнэ. — Жалкая тень той, прежней Аспасии! И не могло быть иначе. На сверстницу уже нельзя поглядеть с желанием, а ведь Аспасия была старше меня. Время летит, и все меняется. Не успеешь моргнуть, как уже не будет свидетелей тому, что и мы когда-то были красивыми и славно пожили».
— Но славно ли пожили? — спрашивает себя Цотнэ и оглядывается на пройденный путь. На этом длинном пути было немало красивого и привлекательного, но мало значительного, непреходящего. Человек все же является человеком, и вспоминают его не за красоту и привлекательность. Человека красит и делает бессмертным подвиг ради родины, служение господу и народу. Пока что он ничего не сумел, но, может быть, судьба еще удостоит его бессмертного дела, удостоит подвига во имя Христовой веры и родины! Дай бог! — Цотнэ перекрестился в душе и решительно поднял голову. На груди Аспасии блестит длинная цепочка. Несчастный призрак минувшей красоты теребит рукой когда-то так безрассудно подаренный ей золотой крестик.
...Цихисджварели, взяв на себя надзор за сбором податей и получив на это согласие нойонов, полагал, что провел монголов.
Но не так наивны были нойоны. Они сделали вид, что доверились бывшему визирю Грузии, но приставили к нему тайных соглядатаев. Еще задолго до начала заговора они в крепость заслали Аспасию в качестве служанки. На нее возложили наблюдение за Цихисджварели и приезжающими к нему князьями. Эта женщина, без роду и племени, преданно выполнила поручение своих настоящих хозяев.
И об этой решающей встрече заговорщиков монголы заранее были оповещены. Аспасия должна была теперь вовремя сообщить им, что эриставы в сборе, пока они не разошлись, не разъехались по своим домам. За промедление монголы не простили бы свою шпионку, а казнь в таких случаях у них одна — привязать к лошадиному хвосту...
Аспасия приготовила на башне охапку соломы, чтобы в нужный момент зажечь ее и подать сигнал монголам к нападению на Кохтиставскую крепость. Солома прогорела бы быстро, так что заговорщики ничего не поняли бы, а если бы и поняли, то уже было бы поздно. Монголы, находящиеся поблизости, появились бы почти одновременно с сигналом. У Аспасии все было продумано и если она медлила зажечь солому, то только потому, что в крепости находился Цотнэ.
С детства измученная жизнью, запутавшаяся, сбившаяся с истинного пути, Аспасия никого бы не пожалела, но Цотнэ, крестик которого и до сих пор на ее груди, она не могла обречь на гибель. Огонь ранней ее любви где-то тлел еще в забытом уголке сердца. Аспасии легче было бы пожертвовать собой, нежели погубить Цотнэ.
Время шло. Ужин заговорщиков затянулся. Аспасия беспокоилась и металась.
Аспасия думала, как сказать Цотнэ, чтоб тот не оставался в крепости, а поспешил бы с отъездом.
Но судьба сама шла навстречу. Вдруг правитель Одиши встал и заявил, что ему пора ехать.
— Больной ребенок дома. Очень плох, — объяснил Цотнэ Кваркваре. — Хорошо, если застану в живых.
— И я уезжаю, князь, — встал рачинский эристав Кахабери. — Ехать мне далеко, а времени для сбора войск мало.
— Подождите, надо принести клятву на серебре в верности и преданности задуманному делу! — вскричал Торгва Панкели.
Цотнэ остановился.
— Принесем клятву и отправимся, — сказал он Кахаберу.
Торгва Панкели кинжалом наскреб серебра, высыпал серебряные стружки в чашу и подозвал всех присутствующих. Каждому он надрезал указательный палец. Заговорщики соединили пальцы и под текущую соединенной струйкой кровь подставили потир. Потом Торгва взял чашу и произнес слова клятвы.
Все в один голос повторили эти слова, перекрестились и по очереди приникли губами к чаше.
Цотнэ и Кахабери сидели уже на конях, когда им поднесли хлеб и вино.
— Счастливого пути! За уезжающих и остающихся!
— Доброго пути и счастливого путешествия!
— За победу нашего дела!
— Да здравствует Грузия! Да поможет нам святой Георгий!
С улыбками, с надеждой обращались они друг к другу, опустошая бокалы. Оставшиеся вновь сели за стол.
У Аспасии отлегло от сердца.
Жизнь предоставила ей возможность отблагодарить правителя Одиши, и она отблагодарила его. Она окинула взглядом стол, всех уже захмелевших князей. Через несколько минут над крепостной башней вспыхнул огонь.
Пока стражи заметили его и бросились тушить, было уже поздно. Монгольская конница мчалась в Кохтистави, окружая крепость со всех сторон.
Среди заговорщиков летописец называет и Торгву: «Шота Купри, Торгваи, Торели — Гамрекели...»
Хотя летописец и не знакомит нас подробнее с этим участником заговора, надо полагать, что это эристав Торгва Панкели, который во времена возвышения постельничего Джикури при дворе Давида Улу, стал жертвой легковерности царя и вероломства его постельничего.
На эту мысль наводит не только порядок перечисления имен (Торгва назван вместе с геретскими и кахетинскими эриставами), но и само имя Торгва.
Торгва было родовым именем панкисских эриставов, оно повторялось во многих поколениях Панкели. Это имя передалось потомкам от их прародителя, мифического Торгва, легендарные приключения которого сохранились и дошли до наших дней в народном предании, у пшавов и хевсуров.
Торгва охотился. Под ним проломился лёд, он провалился и попал к дракону. Дракон пожалел раненого Торгву, ухаживал за ним, поставил на ноги, и они побратались. Прощаясь, дракон подарил Торгве кольчугу.
Эта кольчуга обладала волшебным свойством: вся ее прочность мгновенно собиралась в места удара, и ни меч, ни стрелы не пронзали ее.
Беспечно жил Торгва благодаря волшебной кольчуге, не ведал ни горя, ни заботы. Он стал даже притязать на царское происхождение, потому что еще в детстве, как говорит предание: «Нашли на плече у ребенка изображенье креста и решили, что отмечена знаком чудесным царственность крови младенца. Правее креста было солнце, слева месяца — серп тонкорогий...»
Во имя этой царственности стали с пшавов брать дополнительные подати, так говорит предание — по одному ягненку с каждого человека, да еще надо было поставлять Торгве вольных орлов. Можно догадаться, что под вольными орлами подразумеваются тут юноши-воины.
Пшавам не по нраву были эти дополнительные поборы, и они угрожали новоявленному царю.
Однажды подвыпивший Торгва захотел искупаться в реке, снял кольчугу и бросил ее на берегу. Пока Торгва купался, речная волна унесла дар дракона. Торгва бросился ее искать, но напрасно.
Как раз в это время повстречали Торгву пшавские охотники, а поскольку у него не было волшебной кольчуги, недолго думая, убили его, причем убил какой-то безродный Чолта закопченной стрелой.
Теперь потомок этого сказочного Горгвы, отступившись от Улу Давида, уединился в неприступной крепости. Он неустанно трудился ради величия родины, доблестно воевал во время царствования Лаша и Русудан, был непримиримым кохтиставским заговорщиком. Зачем бы враждовать ему с венценосными Багратионами? Но он был доверчивым человеком, а когда такие люди попадают под влияние корыстных, бессовестных людей, это беда для них. Они или невольно причиняют несчастья другим, или же опутываются такими сетями, что сама жизнь становится им невмоготу.
К Торгве Панкели слали посредника за посредником, царь приглашал его в Тбилиси, клятвенно заверял в безопасности, обещал почет и милости.
Торгва знал характер Улу Давида. Царь сам по себе был незлобен и бесхитростен, но верил тому, кто опередил других со своим доносом, мгновенно загорался гневом, суда и следствия не вел. Тотчас он отстранял от себя оклеветанного человека и жестоко с ним расправлялся. Всегда он действовал по наговору и наущению. Улу время от времени приближала к себе кого-нибудь, вернее, время от времени кто-нибудь приближался к нему, и тогда царь полностью, и словом и делом, доверялся очередному избраннику, безраздельно вручал ему и бразды правления страной и собственную душу. По прошествии некоторого времени он мог возненавидеть избранника так же легко и внезапно, как полюбил, и тогда отстранял его от себя, словно врага. Те, кого оговорили или на кого донесли, надеялись на эту черту характера легковерного царя и уповали на то, что он может изменить свое отношение к отвергнутому. Но для этого при дворе Улу Давида должен появиться новый временщик, который заставил бы его невзлюбить им же возвышенного фаворита и отверг бы, как были отвергнуты его предшественники.
В то время Улу Давид был очарован умным и коварным визирем — постельничим Джикуром. Как ребенок, влюбившись в Джикура, царь полностью доверялся ему и ни в чем не перечил.
Провалившийся Кохтаставский заговор разочаровал Торгву. Он потерял доверие к людям. Он отвернулся от друзей и товарищей, уединился и заперся в своей вотчине. В это самое время умерла у него жена.
Как только кончился траур по бездетной супруге, Торгва огляделся по сторонам и на празднике Алавердоба повстречался с юной дочерью Хорнабуджели. Он воспылал к ней любовью и сделал женою эту красавицу, на двадцать лет моложе себя.
Жестокий на войне, твердый, как скала, великан Торгва, как все горцы, был груб и неотесан. Волшебство любви смягчило и приручило его. Пожилой уже человек, он стал тенью своей молодой жены, отказавшись от всего света. Прелестную жену он ласкательно называл Цицна. Он лелеял ее как царицу, не давая прикоснуться к ней даже легкому ветерку. Она любила и покрасоваться и показать себя, умела со вкусом одеться: и в каком бы избранном и высокопоставленном обществе ни пришлось, все должны были заметить ее, выделить из всех других женщин и не отрывать от нее глаз. Ослепительная красота Цицны, ее изысканное достойное поведение с первого же ее представления двору произвели должное впечатление. Когда Цицна склонилась перед сидевшими на троне царем и царицей, венценосцы милостиво подняли и обласкали ее, Но Цицна почувствовала и холодок в глазах царицы. Царица, монголка по крови, тоже прекрасная и пленительная, глядела на юную супругу эристава глазами, полными зависти. Хотя она и пыталась улыбнуться, но все же не смогла превозмочь и скрыть уязвленного женского самолюбия.
Гордая Цицна, вместо того чтобы как-нибудь прибедниться и скромно и покорно опустить взгляд, приняла вызов и надменно взглянула прямо в глаза царице.
Молчаливый спор двух красивейших женщин продлился бы долго, если бы одна из них не опомнилась и в соответствии со своим положением не сказала:
— У нашего верного слуги, оказывается, исполненная достоинств жена. Нам будет приятна ее близость. Отныне, находясь при нашем дворце, она будет сидеть на подушке у наших ног. — И царица опять улыбнулась молодой супруге эристава. Цицна вся вспыхнула, но подавила обиду и опустилась на подушку.
Садясь у ног венценосной царицы, она еще раз взглянула на нее и, как видно без слов, передала все, что было у нее на душе:
«Такова уж моя судьба. Сама видишь, кому больше пристало бы сидеть на троне, а кому на подушке у ног царицы!».
Сила и влияние постельничего Джикура зависели от благорасположения к нему царицы. Путь к сердцу царя лежал для него через сердце царицы. Джикур до тех пор мог пользоваться беспредельным доверием государя и управлять страной, пока царица покровительствовала.
Поэтому каждое желание царицы им немедленно исполнялось. Джикур постоянно старался узнать о ее сокровенных желаниях, прочитать в глазах властительницы ее тайные, невысказанные помыслы.
Джикур увидел и надменный взгляд Цицны и взгляд самой царицы. Он понял, что за одно мгновение решилась тут судьба самой Цицны и ее простодушного супруга. Только двое не проникли в тайный смысл безмолвной схватки — Улу Давид и его верный раб Торгва Панкели.
После приема царица позвала постельничего Джикура.
— Прелестная жена у панкисского эристава, и так молода...
— Не так уж она молода. Не скажешь по виду, чтобы она была моложе вас! — польстил Джикур.
— Наверно, Панкели безмерно богат, что его жена носит такие драгоценные украшения!
— Не так уж он богат, царица. Но, говорят, иногда нападает на купеческие караваны...
— Но разве ограбление караванов и разбой не наказуемы яссой Чингисхана?
— Наказуемы, царица. За разграбление первого же каравана мы сполна спросим с Панкели.
Царица кивком головы подтвердила правильность решения Джикура.
— Сколько детей у Панкели?
— Она бездетна, властительница, — осторожно произнес Джикур, чтобы бездетная и озлобленная своей бесплодностью царица не обиделась. — Вот скоро пять лет, как она замужем. Чего только не предприняли, куда только не ездили молиться, но ничего не помогло, не дал бог им сына!
— Пусть царь, пока еще не поздно, посоветует князю отстранить жену. Я думаю, Панкели предпочтет потерю красивой жены вырождению своего рода и утрате наследственных имений...
Постельничий Джикур, догадавшись о замыслах царицы, хотел еще раз доказать ей свою верность. Но как назло, в княжестве Панкели был совершенно искоренен разбой. Торговых караванов никто не беспокоил, не к чему было придраться. Не так уж легко было исполнить и второй совет царицы. Ослепленный любовью к жене, Торгва никому не простил бы непочтительного слова о ней. Если бы ее обвинили не в бездетности, а в самом тяжком грехе, и тогда Торгва вырвал бы у чернителя язык.
Но хитроумный Джикур не терял надежды выполнить желание царицы и только ждал подходящего случая. Тем временем вражда между Цицной и царицей росла и углублялась. На царские приемы супруга Пан-кели являлась разодетая пуще прежнего, держала себя вызывающе, чем раздражала царицу, заставляя ее терять равновесие.
Неизвестно, сколько времени продолжалось бы это единоборство двух женщин, если бы один неосмотрительный шаг Цицны не переполнил чашу терпения царицы.
Настоятель придворной церкви часто читал новообращенной в христианскую веру царице книги Ветхого и Нового завета. Опечаленная своей бездетностью царица только о том и думала, какими лекарствами излечить свое бесплодие, чтобы своему венценосному супругу подарить наследника и продолжателя рода. Во время чтения Ветхого завета она обратила внимание на странные отношения между Яковом и его женами.
Пастырь невозмутимо читал: «И увидела Рахиль, что она не рождает детей Якову, и позавидовала Рахиль сестре своей, и сказала Якову: дай мне детей, а если не так, я умираю. Яков разгневался на Рахиль и сказал ей: разве я Бог, который не дал тебе плода чрева? Она сказала: вот служанка моя Валла, войди к ней, пусть она родит на колена мои, чтобы и я имела детей от нея. И дала она Валлу, служанку свою, в жены ему; и вошел к ней Яков. Валла зачала и родила Якову сына. И сказала Рахиль: судил мне Бог, и услышал голос мой, и дал мне сына; по сему нарекла ему имя: Дан. И еще зачала и родила Валла, служанка Рахилина, другого сына Якову. И сказала Рахиль: борьбою сильною боролась я с сестрой моей, и превозмогла; и нарекла ему имя: Нефталим. Лия увидела, что перестала рожать, и взяла служанку свою Зелфу, и дала ее Якову в жены. И Зелфа, служанка Лиина, родила Якову сына».
Этот пример из «Ветхого завета» запал в сердце бесплодной монголке, и она со слезами на глазах упросила мужа привести какую-нибудь наложницу, чтобы иметь сына.
Улу Давид весьма возрадовался, так как был очень опечален бездетностью царицы, поблагодарил ее и, поклявшись на иконе, обещал, что, как только родится сын, он отпустит служанку.
После этого царь привел прелестную осетинскую девушку, и через год у нее родился мальчик.
Наследника престола нарекли именем деда — Георгием. Все царство праздновало рождение наследника. Неделю стоял пир горой, царь щедро раздавал милости и подарки. Визири и вельможи, правители и эриставы спешили опередить друг друга явиться с поздравлениями. Поздравления и подарки принимали царь и царица, а о настоящей матери наследника никто и не спрашивал.
Супруга Панкели в отличие от других поступила дерзко, чем и обрекла себя с мужем на гибель.
Преклонившись перед царем и царицей и поднеся им подобающие случаю подарки, Цицна во всеуслышание спросила о родной матери ребенка, повесила ей на грудь украшенный драгоценными камнями крест, расцеловала ее, поздравила с рождением сына и пожелала ей и мальчику счастья и совместной с царем длительной жизни.
Оскорбленная царица старалась смирить гнев, но не справилась с собой, заплакала и выбежала из зала.
Опомнилась Цицна только тогда, когда придворные повернулись к ним с Торгвой спиной, а самый близкий их вельможа посоветовал немедленно покинуть дворец.
Наверное, судьба Панкели и его супруги решилась бы в тот же день, если б к царю не прибыл посол от Бату-хана. Вату звал царя Грузии в Золотую Орду. У царской четы в тот день появилось столько забот, что им было не до Панкели и его дерзкой жены.
Царь и царица допоздна сидели на пиру с послом Бату-хана. Когда же пир закончился и гости разошлись, царь приказал постельничему Джикуру привести Панкели и Цицну, но было поздно: незадачливые супруги давно уже уехали, и погоня не смогла догнать беглецов.
Отправляясь в Золотую Орду, царь наказал постельничему Джикуру во что бы то ни стало схватить Панкели с его женой.
С тех пор ни постельничему Джикуру, ни Торгве Панкели не было отдыха и покоя. Джикур все новыми и новыми способами старался заманить Торгву, а тот находил тысячи причин, чтобы не явиться в Тбилиси.
Когда царь вернулся из Орды и все грузинские правители и эриставы явились поздравлять его с благополучным возвращением, Торгва был единственным князем, который будто и не слышал о возвращении Улу Давида, и сам не явился и подарков не присылал.
Счастливо возвратившийся от Бату, одаренный и обласканный ханом, Давид с первого же дня старался примириться с отступником князем, посылал к нему посла за послом, обещая не только безопасность, но даже и возвышение, но Торгва, поступавший по наущению своей супруги, не осмеливался довериться царю и, ссылаясь на тысячи уважительных и менее уважительных причин, ко двору не являлся.
Может быть, и дальше смог бы Торгва отбиваться от подсылаемых постельничим мирных послов и наемных убийц, но случилось то, чего не ждали ни при дворе, ни сам Панкели. Не Торгва начал поиски путей для примирения с царем, — не хватило терпения у его молодой супруги. Избалованную красивую женщину, спрятанную в неприступной крепости, в глухих горах, вовсе не привлекала затворническая жизнь. Цицну обуяла скука, а затем охватило нетерпение. Зачем ее молодость и несравненная красота, богатство и наряды, если некому их оценить? Неужели для того вышла юная Цицна замуж за ровесника своего отца, чтобы ее сказочной красотой любовались эти странные горцы, а не царский двор с иностранными послами и важными вельможами. Запертая в крепости, она чахла и теряла свою красоту. Она приобретала редкие украшения и шила новые платья, чтобы еще ярче заиграла ее красота, чтобы ею любовались другие, чтобы быть на виду и вызывать зависть, а не сидеть взаперти в горах, где никому не нужны ни ее краса, ни богатые наряды, ни драгоценные украшения.
Короче говоря, Цицна постоянно грезила о дворце, о высшем свете и если б не страх перед царицей, то не медлила бы нисколько и отправилась бы в сопровождении мужа во дворец, где богатыми подношениями и слезами смягчила бы сердце царя. Но женским чутьем Цицна чувствовала, что царица отомстит ей, поэтому не осмеливалась явиться ко дворцу и просить прощения. Но и жить отшельницей в горах ей было уже невмоготу. День и ночь она думала о том, как умерить гнев легковерного царя и объятой завистью царицы.
Вернувшись с охоты, Панкели справился о жене. Ему доложили, что ей нездоровится. Не умываясь и не сменив одежды, Торгва зашел в опочивальню супруги. Цицну он нашел заплаканной, и у него защемило сердце.
— Откуда слезы у тебя на глазах? Кто посмел тебя обидеть? Скажи, и я стократ отомщу за обиду!
Цицна разрыдалась.
Наивный витязь растерялся, сам расчувствовался, и в его глазах заблестели слезы.
— Что мне делать, господи! — забормотал эристав.— Скажи мне, ангел, кто посмел тебя обидеть?..
— Не могу я больше, не в силах... — зарыдала Цицна и прильнула к простодушно, по-детски взволнованному великану.
— Что с тобой? Чего ты не можешь?
— Не могу жить здесь, в запертой крепости. Не могу! Неужели ты не видишь, как трудно жить узницей, вдали от всего света... Торгва, я хочу туда, в Тбилиси, где все...
Всего ожидал Панкели, но не того, чтобы его жена изъявила желание поехать в Тбилиси. Об этом он не мог даже и помыслить. При упоминании царицы и царского двора он до сих пор слышал от нее только брань и проклятия, и вдруг она плачет, потому что мечтает появиться при дворе!
— Поедем хоть сейчас, но меня заботит, что кто-нибудь посмеет сказать тебе что-нибудь обидное, оскорбительное, и тогда... ты же знаешь... я убью его или сам сложу голову.
— Примиримся с царем, Торгва. Он даст нам клятву, что не сделает нам зла. Доверимся ему.
— Я боюсь царицы. Не сделала бы она чего-нибудь с тобой. Со мной-то ладно, что будет, то будет.
— Я найду такого поручителя, что ни царь нас не посмеет оскорбить, ни царица.
— Что может быть лучше этого! Ты разумная женщина и поступай, как подскажет тебе твой разум...
Ласки любимой жены тотчас заставили великана забыть о всех печалях и заботах.
Когда Торгва вышел из опочивальни супруги, ему доложили о приезде князя Хорнабуджели.
Кого только не пытался подослать к Торгве царский постельничий! Подсылали всех близких и доверенных Торгве людей, но Панкели не принял их посольства, не поверил их клятвам и заверениям, наотрез отказался ехать в Тбилиси и примириться с царем. Из родственников только двоюродный брат Цицны Шалва Хорнабуджели не пытался еще стать примирителем. Шалва любил Цицну больше родной сестры и не хотел усугублять ее несчастья. Отец у Цицны умер рано. Она росла в доме Хорнабуджели, и когда, не спросившись у двоюродного брата, решила стать женой Панкели, он обиделся так, будто узнал о смерти Цицны.
Панкели и Хорнабуджели постоянно заглядывались на пограничные земли друг друга, ссорились и вели нескончаемые споры об этих землях.
Бездетность Панкели вселяла в Хорнабуджели надежду завладеть этими имениями, так что когда Цицна выходила замуж за ровесника своего отца, Шалва терял не только любимую двоюродную сестру, но и эти надежды.
Шалва пытался помешать свадьбе Цицны и Торгвы, но из этого ничего не вышло, упрямую Цицну никто не смог бы отговорить от принятого однажды решения.
Скрепя сердце Шалва гулял на свадьбе сестры, а потом даже и не показывался в Панкиси. Не приглашал он к себе и зятя. Встречаясь с ним при царском дворе, ограничивался принужденным приветствием, причем, у бесхитростного Панкели улыбка застывала на лице.
Когда прошло время, а у Цицны все не появлялось ребенка, надежды Хорнабуджели вновь воскресли. Эта надежда удесятерилась, когда между царем и Панкели возник раздор.
Шалва издали наблюдал за происками постельничего Джикура, сам до поры до времени в это дело не вмешивался и терпеливо ждал падения Панкели, чтобы потом, воспользовавшись правом ближайшего родственника, стать попечителем Цицны и захватить земли бездетного эристава. Постельничий Джикур несколько раз предлагал ему посредничество, но Шалва решительно отказался, не собирался до конца вмешиваться в дела зятя. Но как раз два дня тому назад он получил письмо от Цицны. Та умоляла его во имя их прежней любви спешно повидать попавшую в беду сестру.
у Хорнабуджели не совсем ослабла родственная любовь к Цицне и, мечтая о гибели Панкели, он злобно думал об освобождении сестры, но теперь, получив письмо от нее, он искренне огорчился.
Не ехать было нельзя, но и ехать в гости к отступнику казалось ему опасным. Чтобы не испортить ни одного дела и никого не обидеть, он заявился сначала к постельничему Джикуру, показал записку двоюродной сестры и попросил совета. Джикуру только это и было нужно. Он поручил Хорнабуджели от имени царя привезти Панкели в Тбилиси.
Шалва взялся за посредничество, но в душе решил, что если сам эристав не попросит примирить его с царем, то он, как все прежние посредники, возвратится ни с чем.
На случай если Цицна и Торгва сами попросят быть посредником, Хорнабуджели задумал соответствующий шаг: смиренного эристава он отвезет и отдаст царю, а свою двоюродную сестру удалит в Хорнабуджскую крепость. Жизнь Цицны была нужна Шалве для осуществления своих замыслов так же, как и смерть Торгвы.
Приезд Хорнабуджели обрадовал панкисского эристава. Он не был избалован вниманием ближайшего родственника жены, и теперь находящемуся в опале эриставу это посещение казалось тем ценнее. Ведь напуганные Джикуром другие князья даже не произносили имени Панкели.
Когда покончили с приветствиями, рассказами о себе и о близких, Торгва занялся приготовлением пира, а гость и его двоюродная сестра уединились в ее комнате для секретного разговора.
Перед тем, как сесть за стол, Цицна позвала Торгву.
— Мой брат, одинаково преданный и царской и нашей семье, берется помирить нас с царем. Хотя я и доверяю Шалве больше, чем себе, все же прошу его дать клятву о нашей безопасности на Алавердийской иконе святого Георгия.
— Не только на Алавердийской, на любой иконе по вашему пожеланию я поклянусь, что при царском дворе с вашей головы не упадет ни одного волоска. Если же эристав искренне повинится перед царем, то и царь одарит вас великими милостями, — твердо сказал Хорнабуджели.
— Что скажешь, эристав? — обрадованно спросила Цицна.
— Что я могу сказать?.. — расплылся в улыбке доверчивый Панкели. — Вы хорошо все продумали, и я, как всегда, буду исполнителем твоих советов и твоих желаний. Хоть завтра поедем в Алаверды. Шалва даст клятву и повезет нас к царю.
Панкели и его супруга приготовили дорогие дары для царя и царицы и, успокоенные клятвой Шалвы, пустились в путь.
Шалва убедил их, что предстать перед царем надо сначала одному только Торгве. Цицна боялась царицы-монголки и легко согласилась на предложение брата. Торгва же боялся за жену больше, чем за себя, поэтому тоже с радостью поехал в Тбилиси один, с Шалвой. Цицну они оставили в Хорнабуджи. Таким образом, разделенных супругов схватили каждого по отдельности.
Царица-монголка находилась в Табахмела, куда Джикур и доставил ей арестованного эристава. Царица даже не взглянула на Торгву.
— А безмозглую жену его разве не привезли? — спросила она.
— Схвачена и скоро будет доставлена.
Панкели все понял. Упав на колени, он проклял клятвопреступника:
— То, что ты сделал со мной, пусть святой Георгий сделает и с тобой. Я погибаю и оставляю свое княжество без наследника. Да пресечется на тебе и твой род, как пресекается мой. Аминь.
Цицну сбросили с высокой скалы. Торгва, не утруждая палачей, сам устремился к краю пропасти и последовал за любимой супругой.
...Помимо абхазских ратников, Цотнэ Дадиани вел еще десять тысяч воинов. По пути присоединились к нему воины из Рачи и Лечхуми, которыми предводительствовал наследник рачинского эристава Кахабера. Одишскому правителю понравился юный наследник эристава.
— Ты возмужал, становишься достойным преемником своего отца! — Цотнэ обнял юного полководца.
— Заменить своего отца я, наверное, никогда не смогу, но сейчас его болезнь вынудила меня встать во главе войска.
— Как чувствует себя рачинский эристав?
— При возвращении из Кохтистави в Рионском ущелье под ним пала лошадь. Он вывихнул ногу. Вывих осложнился, нога распухла, словно бурдюк. Он очень хотел, но не смог подняться на ноги. Что было делать? И вот вести войско он поручил мне.
— Трудно будет без него в таком тяжелом деле, но думаю, что сын с честью будет биться вместо отца. Тем более, что заменить отца придется тебе в благородном бою за свободу родины. — Цотнэ, как мог, подбодрил юного наследника, потом объехал его войско, осмотрел оснащение и вооружение воинов, одобрил их.
— Сколько человек?
— Пять тысяч отборных воинов из Рача-Лечхуми и Аргвети.
— Сколько конных?
— Тысяча пятьсот... Да и тех собрали с трудом. Сами знаете, не оставляют нам проклятые монголы лошадей.
— Знаю! Чаша терпения переполнилась и, слава богу, настала пора возмездия! — Цотнэ снял шапку и воздел руки к небу: — Господи, взгляни на нас милостиво. Святой Георгий всесильный, даруй победу грузинскому воинству, возврати нашей стране свободную жизнь и былое величие.
Предупреди, чтобы войска двигались по возможности бесшумно.
— До перевала ничего опасного не предвидится. Монголов по эту сторону нет, сюда их рука не достает! Не правда ли, князь? — спросил наследник рачинского эристава.
— Не совсем так! Монголы не стали переходить через хребет и ограничились тем, что наложили на нас дань. Согласно договоренности, по эту сторону хребта не должно быть их духу. Но они не очень-то придерживаются соглашений и условий и время от времени появляются здесь малыми отрядами, ведут разбой и возвращаются обратно, как ни в чем не бывало. Я все время опасаюсь, как бы нам не встретиться с выехавшим на разбой монгольским отрядом. Вперед посланы конные разведчики. Они, если встретят монголов, должны уничтожить их, чтоб весть о нашем походе не дошла до Тбилиси.
— А где нам предстоит воевать, князь?
— Мы вместе с Гагели, Цихисджварели и Торели должны напасть на Аниси, уничтожить расквартированные там монгольские войска и живым или мертвым захватить старшего нойона.
— Наверное, в Аниси много монголов?
— Да, их много, но когда к нам присоединится Варам Гагели, и нас будет не меньше.
— А Мхаргрдзели? Они не будут сражаться?
— Мхаргрдзели и слышать не хотят о войне с монголами. Ты, наверное, знаешь от отца, что они считают всех нас, кто собирается восстать и изгнать монголов из Грузии, легкомысленными губителями страны.
— Когда восстанет вся страна, они и тогда не поднимут меча?
— Если нам будет сопутствовать успех, тогда им ничего не останется, как встать рядом с нами.
— Пожалуют к накрытому столу?
— Наверное, так. Но посмотрим. Дай бог, чтоб все окончилось хорошо.
— Дай бог! — тяжело вздохнул юноша и, помолчав, добавил: — Хоть бы нам досталось сражение за Тбилиси!
— Тбилиси возьмут картлийцы, кахетинцы и жители Арагвского ущелья. Они ближе к столице.
Ночь провели в ущелье, а на утро, еще до рассвета, двинулись к перевалу. И половина дороги не была пройдена, когда появились встречные путники. За ними следовали конные бойцы из числа разведчиков Цотнэ.
Пешие и конные приблизились, и правитель Одиши увидел взволнованные лица Абиатара и его служанки Аспасии.
— Благодарение господу, что мы вовремя подоспели, князь, — снимая шапку говорил Абиатар.
— Хвала господу, что мы не разминулись с вами, — крестясь, бормотала Аспасия.
— Что случилось, Абиатар? — кинулся к нему Цотнэ.
— Погибли, князь!
— Что ты говоришь?!
— Только вы уехали, как нагрянули и всех сидевших за столом схватили. Всех, кроме вас и рачинского эристава, всех заговорщиков, собравшихся в Кохтистави.
— Внезапно?
— Внезапно... Кто мог подумать, что монголы нападут в полночь? Хорошо еще, хоть вы спаслись.
Цотнэ нахмурился, и лицо его исказилось, как от боли.
— Говорят, измена, князь. От мала до велика, все твердят о том, что князей кто-то выдал.
— А кто Иуда? Не называют?
— Кроме правителей Одиши и Рачи, все схвачены. Кто же мог изменить?
— Мой отец лежит с вывихнутой ногой, если бы не это, сейчас и он был бы здесь! — защищая своего отца, воскликнул сын рачинского эристава.
— Значит, заговор провалился, и мы, не начиная сражения, уже проиграли все?
— Да. Вотчины заговорщиков заняты монгольскими войсками, дороги перекрыты, повсюду рыщут отряды захватчиков.
— Кто-то из нас оказался Иудой, — с ненавистью процедил сквозь зубы Цотнэ. — Но горе ему, лучше бы ему не родиться!
— Если и средь столь благородных князей нашелся Иуда, Грузия не достойна свободы. Так и надо нашему племени. Пусть его уничтожат монголы!
— На свете не было более чистых и благородных, чем ученики Христа, но и среди них оказалась одна продажная душа.
— Хорошо, что мы вовремя подоспели. Если бы вы перешли перевал, было бы уже поздно. Вас встретили бы монгольские войска и полностью уничтожили бы.
— Спасибо, Абиатар! Если б ты не успел, мы действительно наткнулись бы на врага и погубили этих безвинных людей.
— Теперь, князь, когда заговор провалился, не имеет смысла продолжать путь.
— Конечно, дальше двигаться бессмысленно.
— И задерживаться не стоит, лучше возвратиться обратно.
— Да, войску лучше вовремя повернуть обратно.
— И ты, князь, должен вернуться. Если тебя встретят за перевалом, тотчас схватят и убьют, или присоединят к остальным.
— И то и другое лучше, чем трусливо возвращаться обратно, — решительно сказал Цотнэ.
— Боже мой, что ты говоришь, князь! Об этом и не думай! — ударила себя по щеке Аспасия.
Цотнэ горько улыбнулся.
— Благодарю и тебя и Абиатара, что из-за меня подвергались смертельной опасности. Спасли всех этих людей. Только за это одно вам полагается большая награда.
— Князь, умоляю, возвращайся обратно, — Аспасия упала на колени перед Цотнэ и обняла его ноги, — С тех пор, как я твоя должница, все время молю бога, чтобы как-нибудь отблагодарить тебя за все. И такой случай наконец представился. Я решилась. Три дня шла по бездорожью, пробивалась через леса, чтобы сообщить тебе о несчастье и спасти от смерти. И теперь, когда я исполнила свой завет, умоляю тебя...
— Хорошо, Аспасия, хорошо, встань, — Цотнэ взял за плечи и поднял рыдающую женщину. — Тебе не стыдно плакать? Плакать-то ведь не о чем... Вы сейчас возвращайтесь обратно, и ты и Абиатар, но сначала немного поешьте, наверно голодны.
Цотнэ приказал расстелить на поляне скатерть. Изголодавшиеся путники тотчас накинулись на еду. Цотнэ ни к чему не притронулся. Поднял чашу и без слов чокнулся с молчаливым наследником Кахабера. Выпили, не произнеся ни слова.
Немного посидели, не надломив даже хлеба.
Цотнэ опять поднял чашу и опять выпил ее безмолвно. Абиатар, немного утолив голод, пришел в себя, поднял голову и, огорченный, уставился на князя.
— Вы ни к чему не притронулись, а мы, изголодавшись, набросились на еду, словно свиньи. Разве сейчас до еды...
С этими словами Абиатар поднялся, отряхнув крошки с одежды.
— Немного еды возьмите и на дорогу. Дай бог, Абиатар и Аспасия, чтобы у нашей страны всегда были такие верные люди, как вы.
Со слезами на глазах Цотнэ взглянул в когда-то соблазнительно сверкавшие, а теперь утратившие блеск глаза Аспасии.
Печально глядел правитель Одиши на поднявшихся в гору путников. Они там о чем-то спорили. Потом Абиатар обернулся.
— А что сказать, князь, матери Бека? Если я поклянусь ей, что ты повернул обратно, буду ли я прав перед богом?
— Будешь прав, Абиатар. Скажи, что я подчинился судьбе и смирился, — горько улыбнулся Цотнэ.
Абиатар еще раз поклонился правителю Одиши, и путники снова тронулись в путь.
Когда Дадиани простился с Аспасией и Абиатаром, он не долго думал, что ему делать дальше. Он решил про себя ни в коем случае не возвращаться домой, а, отпустив ратников, одному, сейчас же идти через Лихский перевал.
Цотнэ и сам не знал, когда и как он принял это решение, но то, что он должен как можно быстрее присоединиться к схваченным монголами князьям, это для него уже было безусловным и несомненным.
В истории, наверно, часто бывало, что люди совершали тот или иной шаг, которому впоследствии придавалось великое историческое значение, вовсе не думая, что они совершают нечто значительное, а тем более великое.
В те минуты, когда в сердце Цотнэ созрело и родилось решение идти через перевал и присоединиться к остальным, схваченным монголами князьям Грузии, он совершенно не думал, какое значение будет придано его поступку в последующие времена, в будущей истории родной Грузии, родного народа. Хоть эта решение, подсказанное ему каким-то внутренним голосом, родилось, можно сказать, мгновенно, но подготовлено оно было всем опытом его предыдущей жизни. Поэтому Цотнэ без колебаний подчинился внутреннему сердечному порыву и душевно тотчас же успокоился.
Цотнэ присел на камень и поглядел вдоль дороги, дорога была одна, но для него она раздвоилась. Одна из них вела к смерти, но этот путь был как бы освещен светом правды и величия духа, другая дорога вела в ничтожество. Это была дорога однообразного, сытого, тупого существования. Этот путь застилался туманом трусости и малодушия. Цотнэ избрал первый путь, путь смерти и света.
Цотнэ подозвал к себе сына рачинского эристава:
— Войско должно вернуться, и поведешь его ты, Кахабер!
— А ты, князь?
— Я должен поехать к ним, — Цотнэ показал рукой в сторону перевала.
— Если надо ехать, то и я с тобой, поедем вместе.
— Нет. Я должен ехать один. У рачинского эристава никого нет, кроме тебя, и я не могу взять грех на душу.
— С каким лицом я вернусь к отцу? Он подумает, что у него недостойный сын,
— Не подумает. Ты же не давал клятвы вместе с нами.
— Да, но отец клялся!
— Твой отец лежит больной.
— Кто поверит в болезнь моего отца? Единственным заговорщиком, избежавшим казни, окажется рачинский эристав. Народ назовет его Иудой,
— Пусть тебя это не печалит. Правда никогда не пропадала, и народ скоро узнает о невинности рачинского эристава.
— Если это не должно заботить, то и ты не отдавайся в руки этим кровопийцам.
— Мне нельзя не ехать, я обязан быть с ними. Я был первым зачинщиком и главой этого заговора. Многих я направил на этот опасный путь. Если схваченных ожидает смерть, я не хочу, чтоб они в последний час жизни считали, что я скрываюсь, что я в безопасности.
Иди, Кахабер, веди войско обратно, распусти воинов по домам. Если я вернусь живым, постараюсь отплатить тебе добром... — Цотнэ обнял Кахабера. У того навернулись слезы.
— Успокойся, ты же мужчина, слезы тебе не к лицу.
Успокой и мою жену, обнадежь ее, облегчи ей страдания. Ну, с богом, в добрый путь...
Кахабер вытер слезы, безвольно развел руками и пошел к своему войску.
Вскоре воины построились в колонны и двинулись в обратный путь. Пропустив их мимо себя, Кахабер вернулся к Цотнэ.
— Кого из слуг возьмешь с собой, князь?
— Со мной поедет Гугута, больше мне никто не нужен. Гугута, где ты?
— Я здесь, господин! Лошади готовы.
— До свиданья, Кахабер!
— Дай бог тебе... — Кахабер снял шапку, молитвенно взглянул на небо и рванул коня.
Человеку свойственно всегда с кем-нибудь разговаривать. Если нет собеседника, значит, он беседует сам с собой, или спорит безмолвно, или соглашается с другим мнением или порицает или одобряет свои поступки. Сам с собой человек говорит иногда о том, о чем нелегко поделиться с другими. Но, конечно, вовсе не обязательно вести с собой только такие разговоры, которые приходится сохранять в тайне.
На каждом шагу человеку нужен советник, который остановил бы его от опрометчивого, опасного, неблаговидного, а иногда и преступного шага, или же поощрил бы его на свершение благородного поступка. Когда нет поблизости доверительного человека, с кем можно посоветоваться, человек спрашивает совета у самого себя, советуется со своим жизненным опытом, со своей совестью. Сам выдвигает положения и сам же опровергает их, разбирает возможные последствия того или много действия. Все это мы называем рассуждениями.
Цотнэ поднимался по тропе к Лихскому перевалу и рассуждал:
— Вот и этот путь придет к концу. Окончится путь, окончится и жизнь правителя Одиши. О каком конце мечтал Цотнэ, и какой конец приготовила для него судьба? С детства он только и мечтал совершить какой-нибудь подвиг, пожертвовать собой ради народа, ради страны и удостоиться доблестной смерти. Где только не размахивал он мечом, сколько раз натыкался на смерть, но смерть избегала его, а если б даже не избегала, все равно он не прославил бы своего имени. Умер бы, сражаясь за родину, как умирают рядовые патриоты, умер бы так, как умирают все. Но Цотнэ жаждал необыкновенной жизни и необыкновенной смерти. И ведь он мог бы прожить жизнь, которая была бы образцом для других, мог бы и умереть героически в назидание будущим поколениям. Мог. Но человек предполагает, а бог располагает! Многое не зависит от самого человека, но каким бы благородным и великодушным он ни был, если колесо судьбы завертится вспять, никто не в силах заставить его крутиться в нужную сторону.
В отрочестве наследник правителя Одиши готовил себя к служению богу. Но постричься в монахи ему не дали. Впрочем, свои дни он и без того прожил чисто, никакая скверна не коснулась его души, нигде он не поступился честностью, не поколебался в Христовой вере, ни разу не отступил в боях за родину и никогда не примирялся с врагами Грузии. Пока Грузия жила счастливо и находилась на вершине своего величия, Цотнэ заботился о приумножении славы и мощи любимой родины.
Когда пало могущество Грузии, он высек первую искру для восстановления этого могущества, он разжег костер заговора. Но, оказывается, ко всему нужна еще и удача! Судьба же слепа, она не различает достойных и недостойных и часто наделенных всеми талантами и достоинствами, возвышенных душой и разумом людей опускает на самое дно и хоронит заживо, а каких-нибудь грязных преступников вытаскивает на поверхность, дает им в руки кормило правления, делает их вершителями судеб других людей.
Поэтому древние греки изображали судьбу слепой на оба глаза.
— Да, но ты же не можешь ни в чем упрекнуть судьбу! Ты никогда не валялся на дне жизни, был наделен всяческими достоинствами, был богат и находился всегда вблизи тех, кто управлял страной!
— Правильно. Но недостаточно человеку только личного счастья. Вдвойне счастлив тот, кто жил в хорошее счастливое время. Своего отца, Шергила, я считал несчастным, а оказалось, что он счастливый человек, ибо верно служил государыне во время могущества Грузии.
У него было только личное горе, а что такое личное горе в сравнении с несчастьем целого народа? В этом смысле и твой дядя, бывший визирь Вардан, оказался счастливее тебя: искупил свою вину перед господом, примирился с троном и ушел из этого мира, насладившись лицезрением благоденствия родины. А ты, изнеженный личным счастьем, должен окончить свои дни, не порадовав своего сердца, истерзанного злоключениями родины, и все это потому, что довелось жить в плохое время.
— Нет хорошего и плохого времени. Время бывает таким, какого достойны вышедшие на его арену люди. Герои, патриоты и время делают героическим, а при трусах, изменниках и для родины наступают черные дни!
Но что поделаешь, если и старания и труды человека не оправдывают себя? Он старается и трудится, а его все равно потом сочтут расточителем!
— Всю жизнь был я верным защитником трона и веры, всегда находил достойные ответы и для врагов и для друзей, не знал страха на поле боя и почел бы за счастье гибель во славу родины.
— Пусть так. Но мы не приложили всех своих сил и возможностей, не истратили себя до конца ни в своей стране, ни вне ее, не смогли пожертвовать собой в сражениях с врагом и тем послужить примером для других. И так жил не только ты. Вокруг тебя существовали твои современники, трудясь расслабленно, неплодотворно. Разве могущественная Грузия была не в состоянии отбить и отбросить хорезмийцев?! Разве можно было так постыдно, без боя уступать монголам нашу землю? Ты скажешь, что не принимал участия в войне с хорезмийцами, что могущество Грузии сломила гарнисская измена. Хорошо, предположим, ты по не зависящим от тебя причинам не смог воевать в Гарниси. А потом ты принял какие-нибудь меры, чтобы расследовали причину гарнисского поражения и наказали предателей?!
— Проигранному делу уже не помочь. Но поражение нас не сломило, мы не вложили меч в ножны и не изъявили покорности султану Джалал-эд-Дину. Даже несколько раз схватывались с ним не на жизнь, а на смерть. Под конец, у Черетхеви, он так постыдно бежал от нас, что даже не успел забрать свою саблю и корону.
— Что было, то было. Но как вы организовали этот заговор, который за день до восстания был раскрыт, и враг опередил вас?
— Упрек в том, что мы открыли двери монголам, ко мне не относится. Как ни старался я объединить наши силы, дабы отразить врага, никто меня не поддержал. Испуганные правители Грузии заперлись в своих крепостях в надежде на их неприступность и не захотели бороться под единым знаменем. Мы воевали с численно превосходящим нас врагом. Но когда сопротивление было сломлено, я приложил все усилия, чтобы заключить с монголами договор, лишь бы они не переходили через Лихский хребет и не проникли в Западную Грузию. Они ограничились наложением дани. Этим я спас половину страны от покорения и разгрома. Хотя Залихская Грузия жила относительно спокойно, я всегда заботился и об остальной, покоренной части Грузии, не оставляя ее без помощи, а как только создались подходящие условия начал раздувать огонь восстания. Вдохновителями заговора были только мы, самоотверженные патриоты, ожесточенные монгольским игом предводители народа.
Мы поклялись друг другу, что не изменим и не выдадим заговора. Но если и среди святых апостолов нашелся один предатель, не удивительно, что и среди нас, простых смертных, оказался Иуда.
— Эх, Цотнэ, Цотнэ! Ты хоть задумываешься о том, для чего едешь к монголам? Ведь знаешь, что смерти тебе не миновать. Если б другой на твоем месте попал в плен, то постарался бы спастись взятками, выкупом. Ты же — правитель недосягаемой для монголов части Грузии и к тому же называешься начальником тумана. Подождал бы немного, понаблюдал бы издали, посмотрел бы, какой приговор вынесут схваченным заговорщикам, и действовал бы в соответствии с этим.
— Как я могу глядеть на пытки и гибель товарищей, связанных со мной святой клятвой, ведь сердце не вынесет! Что мне делать со своей совестью, как мне жить, если моих друзей, которых я сам вовлек в заговор, всех казнят? Где ни появлюсь, будут пальцем показывать на меня, и некому будет пожаловаться, ни богу, ни человеку! Жить трудно и тогда, когда ходишь с поднятой головой, гордясь своей ничем не запятнанной честностью, а кому нужна такая жизнь, когда перед всеми надо оправдываться и доказывать, что ты не изменник, не Иуда!
— Все же подумай, князь. Быть может, твоя жизнь нужна, чтобы выявить предателя заговора. Может, лучше будет издали следить, осторожно выяснить, кто выдал тайну, а потом, подыскав подходящее время, за всех отомстить. Если же расправишься с предателем и отомстишь за твоих собратьев, то хоть в тот же день сдавайся монголам. Такая смерть будет и красива и оправданна. Не надо спешить к бессмысленной гибели. Денег у тебя много, за Лихским хребтом ты недосягаем для врагов.
А зная жадность монгольских нойонов, не так уж дорого обойдется тебе дать им взятку, чтобы стереть даже следы твоего участия в заговоре.
— Когда я вижу, как развратилась страна, погрязнув во взяточничестве, горю от стыда. Еще не хватало, чтобы и я вступил на этот путь разврата. Лучше смерть, чем этот постыдный шаг. Гораздо легче сохранить жизнь, чем избегнуть морального разложения. Почему я спешу? Неужели непонятна причина моей поспешности?! Я должен во что бы то ни стало застать их живыми, или оправдаться вместе с ними, или вместе погибнуть. У нас был уговор: на случай, если заговор провалится и узнают о нашем тайном сборе в крепости и на основании этого привлекут к ответу, мы должны все говорить, что собрались обсудить вопросы податей, их размеры и сроки сбора. Если я участвовал в заговоре, то я должен теперь не даваться монголам в руки живым, а укрепиться в Залихской Грузии или во всяком случае скрыться. Если же я сам добровольно явлюсь в Орду и повторю вместе со всеми, что мы собрались лишь поговорить о податях, то, может быть, монголы поверят нам. Ведь не явился бы этот правитель Одиши, если бы это не было правдой. Монголы, конечно, не дураки и не дети, но чем черт не шутит! Если есть хоть маленькая надежда спасти товарищей, князей, цвет грузинского царства, нельзя пренебрегать этой надеждой.
Я вовремя явлюсь туда, и в этом еще один смысл. Если заговорщикам суждено погибнуть, и они увидят, что схвачен и я, что я обречен на смерть вместе с ними, то они по крайней мере умрут, не проклиная меня, не унося с собой на тот свет убеждения в моем предательстве. Если все заговорщики, кроме меня и рачинского эристава, схвачены, то естественно искать изменника среди нас двоих. Я и раньше верил в невинность рачинского эристава. Когда же он прислал войско под водительством своего сына, своего наследника, то я еще больше убедился в своей правоте. Если бы он выдал заговор, для чего было бы ему собирать войско и ставить во главе своего сына, тем самым обрекая его на гибель? Так или иначе, мое решение окончательно. И если я сейчас рассуждаю о правильности этого решения, то это больше попытка проверить рассуждением уже предпринятый и фактически совершенный шаг, В ту минуту, когда я принял решение отправиться в Орду, я уже знал: ничто, кроме смерти, не помешает мне осуществить этот замысел.
Шагающий вольно конь вдруг встрепенулся, подпрыгнул. Цотнэ опомнился, схватился за луку и едва удержался в седле. Из кустов вылезли Аспасия и Абиатар.
— Я же тебе говорила, что это правитель Одиши! Я знала, что он не вернулся домой.
— Что вы здесь делаете? — удивился Цотнэ.
— Ждали тебя, князь. Аспасия заладила, будто ты не поедешь домой, отправишься вслед за заговорщиками. Говорит, пока не убежусь, что он вернулся, шага отсюда не ступлю. Я не сомневался, что ты отправишься в Одиши, но права оказалась эта женщина. Ты все-таки хочешь поступить по-своему, князь?!
— Да, Абиатар, не могу поступить иначе.
— Тогда и мы последуем за тобой. Дорогу мы знаем хорошо и так проведем до Аниси, чтобы нигде не встретиться с врагом.
— Или возьми нас с собой и будем служить тебе, или тут же убей, — схватилась Аспасия за узду коня и заплакала.
Правитель Одиши понял, что ему не отговорить женщину. Подобрал поводья, тронул коня с места.
— Пойдемте, если уж так!..
Правитель Одиши повесил на грудь золотую пайзу начальника тумана. С этой золотой пайзой всюду пропускали с почетом, и сейчас он надеялся на нее. Избегая главной дороги, ехали лесом, сокращали путь по балкам и оврагам. Два раза наткнулись на монгольские караулы, но золотая пайза выручала. Направляющегося в Аниси начальника тумана пропускали, не задерживая.
Утомленные путники решили отдохнуть на опушке леса. Достали провиант и расстелили скатерть на берегу ручья.
— Переночуем здесь, а утром пораньше отправимся в путь, — распорядился Цотнэ.
Умылись и расселись вокруг скатерти, но. так, оказывается, устали, что было даже не до еды. Молча нехотя жевали, словно им безразлично, едят они или нет.
Только Аспасия была, как всегда, чем-то взволнована, испуганными глазами приглядывалась она к князю и временами бледнела.
Кое-как перекусив, расстелили бурки и, положив головы на седла, приготовились спать.
Освещенная лунным светом горная речка блестела, успокаивающе журчала, убаюкивая Цотнэ, словно материнская колыбельная песня. Как проснувшееся в люльке дитя, князь приподнял голову, взглянул на усеянное звездами беспредельное небо, и ему, как ребенку, захотелось дотянуться до звезд. Где-то заквакала лягушка. Тотчас отозвалась другая, и, когда все хором затянули знакомую песню, к глазам Цотнэ подступили слезы. Он перенесся на минуту на берег Хоби. Вот он лежит на спине, головой на коленях у кормилицы и громко повторяет усеянному бесчисленными звездами небу:
Бжа диа чкими,
Тута мума чкими,
Хвича-хвича мурицхепи
Да до джима чкими.
Тогда и сам маленький Цотнэ был похож на звездочку. Он верил, что не только можно докричаться до звезд, но и дотянуться до них рукой. Еще не ведая жизненных забот, как бы растворяясь в мироздании, он сладко и счастливо засыпал на теплых коленях кормилицы Уду.
Все-таки хороша жизнь, хотя бы потому, что человек помнит детские впечатления и в мечтах снова может оказаться в золотом детстве. Если бы можно было жить на свете только этой мечтой и быть связанным с внешним миром тем чистым, невинным сердцем, которому неведомы еще ни смерть, ни измена, ни прочая суета и грязь жизни!
Мог ли думать тогда на берегу Хоби маленький мечтатель Цотнэ, что к нему, взявшему себе в друзья Солнце, Луну да золотые тихие звездочки, подступит когда-нибудь море крови, измены, горя и ему придется добровольно идти к своим заклятым врагам и отдавать себя на заклание, как на бойне! Ему жалко стало вдруг и того маленького мечтателя и теперешнего себя, пожилого несчастного человека, и невинно страдающую жену свою и детей, и повергнутую в пучину бедствий милую родину, которая и состоит из всего дорогого—и тех давних звезд и всех испытаний, выпавших на долю Цотнэ при жизни, жены и детей и тех товарищей, к которым шел теперь князь, правитель Одиши. Расслабляющее тепло разлилось от сердца Цотнэ по всему телу, и он почувствовал, что может сейчас заплакать. В это время Абиатар робко спросил:
— Не спишь, князь?
— Не сплю.
— Если хотите, моя служанка расскажет вам одну притчу. Мы тут пошептались и решили развеять ваши темные мысли и помочь скоротать ночь, развлечь вас разными небылицами. Но, конечно, не обязательно слушать нас. Если придет сон, засыпайте себе на здоровье. Однако мудрость древних полезна для разума человека.
— Рассказывайте, если хотите...
Поднявшись и сев на бурку, Аспасия начала:
— Слушай, князь, и будешь спасен во веки веков! Ты, наверное, помнишь факира, моего хозяина. Он был чародеем, ходил босиком по раскаленным углям, выманивал музыкой змей из нор. Одна кожа да кости. Казалось, нет у него мускулов, но, внезапно напрягаясь, тело его превращалось в стальную струну. Тогда он становился чародеем и творил чудеса. Я и прежде говорила тебе, что крохотной девочкой факир купил меня. Все удивляло девочку в новом хозяине, но самым поразительным чудом были те сказки и притчи, которые он вдохновенно рассказывал мне, истосковавшемуся по материнской ласке ребенку. Многие из этих притч остались у меня в памяти, одну из них я хочу рассказать тебе.
У одного хозяина была многочисленная отара овец. Предводительствовал отарой белый, как снег, без единого пятнышка, стройный длинношерстый козел с длинными рогами.
Он был силен и бесстрашен, как горный дух. Не было не только козла, который мог бы его победить, но и волки в страхе перед его острыми рогами не подходили близко к кошаре. Высокоразумный этот козел заботился о безопасности отары. Осторожно он водил ее по горным тропинкам, выбирая самые зеленые, плодородные и тучные пастбища, не сводил глаз с овец, помогая пастухам, а ночью бдительно бодрствовал, прислушиваясь к малейшему шороху.
Чего только не изобретали волки, но ни силой, ни хитростью ничего не смогли поделать с ловким козлом. Изголодалась и извелась волчья стая. Изумленные волки собрались вокруг своего старшего волка и взмолились о помощи:
— Государь наш, высокородный и справедливый господин Тотиа. Не слыхано, чтобы жить волку без овечьего мяса. Но с тех пор, как этот козел стал предводителем овечьей отары, соскучились мы по молодым и сладким барашкам. Он не сводит глаз с подопечных овец. Не дает не только прикоснуться, но и приблизиться к ним. Раскинь своим высоким разумом и помоги нам избавиться от этого козла, а мы по-прежнему будем верно служить тебе, и всегда у тебя будет вдоволь нежного овечьего мяса. Будем приносить тебе только самых сладких ягнят.
Тотиа и без них был в тяжком раздумье, день и ночь измышлял способы, как избавиться от проклятого непобедимого козла. Он пообещал подданным свою высокую помощь, а сам залез в нору и велел никого к себе не пускать.
Два дня он не выходил из норы, на третий же день, изволив выйти, он в одиночестве, запретив кому бы то ни было сопровождать себя, осторожно последовал за отарой. Когда собаки прилегли около кошары, а пастухи сели обедать, Тотиа приблизился к овцам и сладким голосом обратился к ненавистному, но могущественному козлу:
— О разумнейший и сильнейший, превосходящий силой разума всех живущих на свете существ, о несравненный и великолепнейший Бецина! Давно мы наблюдаем за вашим образом жизни, за поведением, за всеми вашими действиями, за всеми проявлениями вашего ума, за мудрейшим порядком, установленным вами в подопечной отаре, и не можем найти ни малейшего недостатка в вас, ни малейшей ошибки в действиях, ни малейшего пятнышка на вашей белоснежной репутации, поэтому решили обратиться к мудрейшему и сильнейшему за снисходительной помощью. Недостойное волчье племя попало ныне в большую беду. Великая опасность грозит нам всем, никто не способен помочь нам, кроме тебя. Ты, наверное, заметил, о разумнейший и сильнейший, что давно уж наши подданные не похищали ни одного ягненка из подопечной твоей отары. Спросишь ли меня, почему?
— Почему? — насмешливо проблеял Бецина и обвел гордым царственным взглядом рассыпавшуюся по зеленому склону горы многочисленную отару.
— А потому, что полгода тому назад я видел знаменательный сон. Явился ко мне аллах и сказал: отныне ни ты сам, ни твои волки не должны дотрагиваться до мяса. Говорю тебе, что убийство четвероногих и употребление их в пищу есть отныне великий грех и тот, кто притронется к мясу, будет проклят мной во веки веков. Аминь!
Я испугался и посмел только обратиться к аллаху за разъяснением. — Наш род, — сказал я ему, — издавна питается свежим овечьим мясом. Если же ты отныне запрещаешь нам мясо, то что же нам есть и как же существовать?
— Тех, — ответил мне аллах, — кто уже отведал вкус мяса, я не оставлю своей милостью. Я сделаю так, что они до смерти не почувствуют голода, хотя и не будут ничего есть. Им всегда будет казаться, что они только что съели молодого барашка. А для вновь рождающихся ваших волчат я устанавливаю отныне закон питаться травой и листьями. Этот закон обязателен для всех нас, и ты отвечаешь за проведение его в жизнь. Отныне, как только народится новый волчонок, приучайте его к траве, к молодым побегам, к капусте. А к мясу не подпускайте.
Вняв аллаху, я установил этот закон для своих волков, и с тех пор, как сам видишь, волки не похищают овец, но с божьей помощью не голодны. У них даже и желания нет есть мясо. Волкам-то хорошо. Но никак не можем справиться с новорожденными волчатами. Пастись и срывать с деревьев молодые побеги мы ведь и сами не научены. Как же можем научить их? Боясь не исполнить повеленье аллаха, я жил в тоске и, когда аллах еще раз явился мне во сне, доложил ему о моем затруднении. Он сказал так. Не может волк научить своего волчонка поедать траву. Но есть один козел, предводитель большой овечьей отары. До меня давно дошла его слава. Этого высокоумного козла звать Бецина. Пригласи его воспитателем ваших волчат. Никто другой не способен научить волчат питаться молодыми побегами, травой и капустой.
— Эти сказки рассказывай своим волкам! — проблеял Бецина.
— Послушай, Бецина, не гневи аллаха, не отказывайся исполнить его волю. Я ведь точно передаю тебе его слова. Внемли и моей просьбе, научи наших волчат жить, питаясь травой и листьями. Их спасешь и на себя не накличешь божьего гнева.
— Как вода и огонь не могут соединиться друг с другом, так коза и волк не могут пастись вместе. Напрасны твои старания, Тотиа. Не считай меня невеждой, отвяжись, а то позову пастухов и не уйти тебе живым, — отрезал Бецина.
Что было делать? Тотиа пришел и на другой день. Укрылся за кустом и, повторив вчерашнюю просьбу, добавил:
— Знаю, Бецина, что ты осторожен и волчьему слову не доверяешь. Чтоб не бояться нашей коварности, возьми с собой сторожащих отару собак. Пока ты будешь обучать наших волчат, пусть эти собаки будут рядом с тобой, пусть не спускают с тебя глаз. Если же и этого тебе мало, то в заложники приведу моего наследника, оставлю его у этого куста. Если тебя хоть чем-нибудь обидят у нас, пусть растерзают моего волчонка и останется мой трон без наследника.
Бецина на мгновение прекратил щипать молодые побеги и одним глазом недоверчиво взглянул на Тотиа.
— О ты, разумнейший и сильнейший, о высота ума и учености! Обрати свой слух к моим мольбам, поверь в мою чистосердечную дружбу. Помоги моим детям выполнить божий наказ, научи их есть траву и спаси мое потомство от голодной смерти.
Бецина нахмурился, мотнул головой в знак отказа и закачал бородой. Однако, оставшись наедине после встречи с волком, он глубоко задумался. По-видимому, лукавые речи волка затуманили его разум и лишили его светлой мудрости. «Может, и правда, — думал он, — удастся навсегда обезопасить всех овец и коз на вечные времена от зубастых хищников? С начала веков несем мы урон, попадая в зубы волкам, и вот все это кончится навсегда. И все будут знать, передавая из поколения в поколение, что это он, Бецина, великий козел, разумнейший и сильнейший, высота ума и учености, как правильно называет его волчий вождь, помог избавлению всех травоядных от кровожадных разбойников. Будут мирно рядом пастись козлята, ягнята и волчата, и наступит рай на земле».
Своими мыслями козел поделился с другими козлами и овцами.
— Что это ты придумал? Где это видано, чтобы козы и овцы были воспитателями волков? — спросили пораженные его словами козы и овцы.
— Вы не знаете. Но вот уже прошло полгода, как аллах запретил волкам есть мясо и наказал отныне питаться травой и листьями, — и Бецина подробно рассказал обо всем, что наговорил ему Тотиа.
Козы посмотрели друг на друга и осмелились возразить:
— Волчьи клятвы не обязательны для коз и овец. Ты, Бецина, наверное, шутишь, чтоб немного развеселить нас.
— Мне не до шуток, душа горит! — рассердился Бецина. — Как вы не можете понять, что волки не могут преступить божьего веления, не могут есть мяса, и если не научить волчат есть траву, чем же прикажете им питаться?
— Погибли мы. Наш предводитель свихнулся, — решили козы и то шутливо, то разумными увещеваниями старались убедить Бецину не ходить в волчье царство.
— Ваши тупые мозги не в силах проникнуть в мудрость моего решения. За неделю я обучу волчат, а ваши советы мне не нужны! — отрезал Бецина.
— Если ты не хочешь послушаться нас, иди, пожалуй, к волкам, но пеняй потом на самого себя, если с тобой произойдет нечто подобное, что произошло с предводителем муравьев, — сказали козы.
— А что с ним случилось?
— Эту притчу расскажу я, — вмешался Абиатар.
— Хорошо, остальное расскажи ты, — уступила Аспасия хозяину.
В стране Ширванской в темном лесу жили усатые муравьи. У их предводителя были самые длинные усы, и называли его поэтому Усатым.
Усатый был мудрым и непобедимым бойцом. День и ночь он заботился об усилении своих владений и умножении числа своих подданных. В страхе перед ним поблизости не показывался ни один хищник, и никто не нарушал спокойствия муравьев.
Однажды Усатый в сопровождении нескольких муравьев отправился в Агзеван за солью. Он наказал своим подданным до его возвращения не отходить далеко от города, укреплять крепостную стену и никому не открывать ворот. Муравьи твердо соблюдали данное предводителю слово, за пределы крепостных стен не выходили и посторонних в свою крепость никого не впускали.
Однажды в лесу возник пожар. Огонь окружил город муравьев. Некуда было бежать и негде было спрятаться. Огонь все вокруг превращал в уголь. Жар проник в муравейник, и все, кто был в городе, погибли.
Вернувшиеся из Агзевана Усатый и его спутники не застали ни леса, ни своего любимого города. Толстый слой пепла накрывал их городище и все имущество.
Кому нужна была с таким трудом привезенная из Агзевана соль! Они сели на пепелище и горько заплакали.
Усатый, наплакавшись и напричитавшись, наконец кое-как успокоился и заладил, что должен он пойти к владыке огня, пожаловаться на жестокость пожара, попросить его заново восстановить город и оживить всех муравьев.
— Где это видано, восстановить сгоревшее и превратившееся в пепел! — осмелились возразить подчиненные.
— За девятью горами есть страна огнепоклонников. Огонь там вырывается из земли. Там-то и живёт владыка огня. Я часто видел, как к тому огню подходят верующие, молятся, и владыка огня тотчас исполняет все, о чем они его просят.
— Горе нам! Ты погибшим не поможешь и сам сложишь голову, — ответили муравьи. Однако Усатый настоял на своем и отправился в сопровождении слуг за девять гор, в страну, где живет владыка огня.
Перевалив все девять гор, они наконец достигли цели. Из глубины земли там и правда поднимался высокий огненный столб. Вокруг лежали жертвенные туши. Распростершись на земле, лежали молящиеся, они возносили свои молитвы.
Усатый издали поклонился огненному столбу и стал излагать свою жалобу.
Но так как ничего не услышал в ответ, кроме гула, то решил, что, наверно, надо подойти поближе и пожаловаться погромче. Он так и сделал. От близости огня, от сильного жара в голове у него начало мутиться, но все же он набрался сил и повторил свою жалобу. Опять ничего не услышал в ответ Усатый жалобщик. Нечего делать, надо подползать еще ближе, но тут от порыва ветра огненный столб качнулся, образовалось горячее завихрение, и нашего муравья как не бывало.
Тех, кто доверяется враждебной силе, всегда ждет такая судьба. И Бецина и тот муравей ничем не смогли помочь своим подопечным и погибли сами.
Мудрость этих притч, князь, в том, что умный человек должен беречь себя, не доверяться врагу и не обрекать себя на напрасную смерть.
— Догадываюсь, Абиатар, я о смысле этих притч. Но мне возвращаться уже нельзя, принятое решение я должен выполнить. Вместе с участниками Кохтаставского заговора должен я держать ответ перед нойонами.
— Твоя воля... — пробормотал Абиатар. — Спокойной ночи, князь.
— Спокойной ночи.
Проснулся Цотнэ от конского топота. Кто-то на белом коне стремглав мчался на юг. Князь счел это за доброе предзнаменование, приподнялся, перекрестился.
Расстелили скатерть.
Выспавшись, в отличном настроении Цотнэ поднял чашу и спросил у Аспасии, кoтоpaя сидела с красными от бессонницы глазами:
— Видно, не спалось тебе, Аспасия?
— Да, всю ночь глаз не сомкнула, князь, не могла спать от горя.
— А я спал, как убитый.
Князь выпил немного вина, заставил выпить поникших от горя спутников, потом поехали дальше и в сумерки достигли Аниси.
Устроились, и Цотнэ сейчас же отправился в караван-сарай купца Мартироса.
Армянского торговца он не застал.
Доложили, что уехал в Двин и вернется через два дня. Цотнэ забеспокоился. О судьбе заговорщиков он надеялся узнать от Мартироса, от него же он ждал совета, как поступить дальше, а теперь, когда тот оказался в отъезде, не знал, к кому обратиться.
Опечаленный, вернулся домой.
— До появления Мартироса не появляйся на улице, чтобы не узнали, — осмелился сказать Гугута. — Мы походим по городу, порасспросим о заговорщиках, узнаем от здешних грузин и армян об их местонахождении, а потом, как прикажешь, так и поступим.
Иного выхода у Цотнэ не было. Он заперся в доме, а своих верных спутников послал узнать о заговорщиках.
Вестник с недобрыми известиями прибыл во дворец Дадиани в полночь. Госпожу разбудили, доложили о том, что заговорщики схвачены и Цотнэ отправился в Орду. От внезапного потрясения Краваи упала в обморок, во дворце послышались плач и крики.
Наконец Краваи с трудом пришла в себя.
— Сейчас же седлайте коней, я должна догнать князя. Или верну его обратно, или погибну вместе с ним! — решительность Краваи нельзя было поколебать. Никто не смог отговорить ее от этого решения.
— И мужу не поможешь и сама погибнешь ни за что!
— Если себя не жаль, пожалей хоть детей...
И умоляли и пугали ее, но Краваи уже не могла отказаться от своих слов. Только в одном удалось убедить ее — не ехать темной ночью, а подождать до утра.
Тысячи мыслей металось в голове Краваи, направлявшейся к монголам в Орду.
Она вспомнила рассказы проезжих купцов, которые побывали в Одишском дворце месяц назад. Тогда их рассказы показались ей неправдоподобными, ну а теперь она должна на себе испытать всю жестокость монголов.
— Оказывается, они и глазом не моргнув убивают человека, положив его голову на большой камень, а другим камнем ударив. Переламывают позвоночник, ногами отбивают все внутренности, каменной пилой перепиливают шею... Все это у них обыкновенные способы убийства. Но хуже этого, оказывается, если им попадается в руки женщина. Однажды к хану Бату пришли русские брат и сестра, дети убитого перед этим князя. Они просили не отнимать у них вотчину. По приказу Бату брата с сестрой положили рядом и силой принудили соединиться.
Краваи задрожала, и слезы у нее потекли ручьями. Куда она едет, зачем губит себя?! Кто знает, может быть, она не застанет Цотнэ в живых и тогда совсем уж понапрасну отдаст себя в руки этим скотам-монголам!
Но может, и мужа избавит от смерти и сама останется невредимой?!
Божья матерь поможет ей, осенит ее своей благодатью. Как до сих пор она хранила семью правителя Одиши, так и теперь силою своей святости избавит доверившихся ей и уповающих на нее людей... Краваи уверовала, что отныне судьба мужа и ее самой зависит от твердости ее воли и сообразительности. Пути к отступлению не было. В душе она твердо решила использовать все возможности, применить все способы, чтобы завоевать сердце монголов и вместе с мужем благополучно возвратиться домой.
...Когда купцу Мартиросу сказали о приезде правителя Одиши, он побледнел и чуть не упал в обморок. Всего несколько дней тому назад, узнав об аресте кохтаставских заговорщиков и о том, что обреченных на смерть привезли в Аниси, купец страшно испугался, потом он немного успокоился, так как среди арестованных не было его главного должника Цотнэ Дадиани. Появилась надежда вернуть большой долг, отлегло от сердца. А теперь спасшийся от ареста Дадиани, оказывается, по своей воле идет на смерть и сам сует голову в петлю, которая еще вчера была так далека от него!
Цотнэ по лестнице поднялся на второй этаж. Ему открыли дверь и ввели в просторный зал.
— Хозяин сейчас выйдет к вам, садитесь, — сказал слуга, пододвигая кресло. Цотнэ сел и спокойно огляделся. В комнате стояла мебель, украшенная чеканным серебром и золотом. Кучами были навалены на полу и на столах иранские ковры, парча и шелка. Китайскими, восточными, западными товарами были набиты открытые сундуки и ящики. Цотнэ знал, что караваны великого армянского торговца бродят по просторам всех доступных стран и земель. Они перевозят множество товаров из одного угла мира в другой. Он слышал и о том, что для великого торговца из Гори гостеприимно раскрыты двери всех царских дворов. Должники Мартироса не только правитель Одиши, но и многие венценосцы. Многие могущественные люди зависят от него и зачастую послушны его воле.
Роскошь никогда не привлекала Цотнэ. Сам он удовлетворялся малым и никогда не взял бы денег взаймы ради прихотей. Одишскому правителю пришлось стать должником купца ради государственного дела и заботы о родине.
К однажды взятому долгу добавлялся другой долг, начислялись проценты, и постепенно правитель Одиши оказался в когтях купца и ростовщика. Мартирос понемногу сжимал свои когти, не спеша с получением долга. Цотнэ, стараясь избавиться от долгов, копил, сберегал, но монгольской дани и поборам не предвиделось конца. На проценты начали в свою очередь начисляться проценты. Долг рос изо дня в день.
Вошел Мартирос. Мертвенная бледность покрывала лицо торговца. Дорогой персидский халат небрежно был наброшен на плечи. На ногах златотканые туфли.
— Что тебя привело сюда, князь? — прямо с порога спросил испуганный купец.
— Обязанность и совесть, — невозмутимо ответил Цотнэ, поднимаясь из кресла.
Обменялись рукопожатиями.
Цотнэ снова сел в кресло, а Мартирос подошел к столу, на котором валялись различные счета и деловые бумаги, и тяжело опустился на стул.
— Какое время говорить о чести и совести! Как ты мог явиться сюда! Тебя же убьют!
— Знаю, Мартирос!
— Ты же губишь себя! А семья в чем повинна? — ему хотелось бы добавить: — А со мной как ты собираешься поступить? — но он сдержался и только бессильно развел руками.
— Слушай, Мартирос! Ты же умный человек и поймешь меня. Ты близок к монгольским нойонам, у тебя легкий доступ к ним...
— Никакого доступа у меня к ним нет! — взорвался Мартирос. — Я редко хожу к нойонам, да и то, когда позовут, по их приглашению, с дорогими подарками и подношениями, говорю с ними только о торговых делах. Если собираешься послать меня, чтобы вымолить прощение грузинам, знай, это невозможно. Если узнают о твоем приходе сюда...
— Не сердись и не бойся, Мартирос. Я пришел к тебе для того, чтобы ты отдал меня в руки нойонам!..
— Я не предатель, и никакого дела до тебя мне нет! — еще больше разошелся Мартирос.
— Ты должен отдать меня в руки нойонам, — так же спокойно повторил Цотнэ.
— Что вы говорите, князь?! Зачем вы навязываете мне все это? Не хочу я брать греха на душу...
— Теперь мы в твоих руках. От тебя зависит судьба и моя и всех схваченных.
— До заговорщиков мне дела нет. Не ввязывайте меня в ваши преступления, — возмущенно кричал торговец.
— Успокойся, Мартирос! Нашу вину тебе никто не навязывает, и дела заговорщиков тебя действительно не касаются. Тебе надо заботиться о своей выгоде. — Цотнэ пристально посмотрел на перепуганного торговца. — Кажется, и другие заговорщики твои должники?
— К черту долги и выгоду! Моя жизнь мне дороже! Ни за какие деньги я не ввергну себя в эту геенну огненную.
— Можешь и в огонь не попасть и нам помочь.
— Невозможно! Заговорщикам смерти не миновать. Никто и слова не посмеет сказать в их защиту.
— Я и схваченные грузинские князья не так уж мало должны тебе, чтобы ты так просто упустил возможность возвратить эти долги. Хорошо все взвесь, Мартирос, ты ведь умный, расчетливый человек.
— Напрасно стараешься, князь. Я к этому делу и близко не подойду, — холодно отрезал торговец.
— Послушай! Я не хочу, чтобы ты попадал в беду. Завтра утром повидай нойонов и скажи им, что Цотнэ по своей воле явился сюда.
Остолбеневший торговец, раскрыв рот, слушал отчаянного князя.
— Скажи, что я по своей доброй воле приехал из-за Лихского хребта. Ведь никто меня не схватывал и не привозил.
— А потом?
— Они знают, что в своей вотчине я был в неприкосновенности. Там монголы не могли бы схватить меня и привлечь к ответу.
— Это меня и удивляет! Что тебя заставило явиться сюда?
— Истина, Мартирос. Если б я не был прав и невиновен, как бы появился здесь?
— Никто не в силах доказать вашу невиновность.
— Я докажу, Мартирос! Этим своим поступком докажу. Ты должен вразумить монголов, что если б я был заговорщиком, то по своей воле сюда не явился бы и не обрек бы себя на смерть. Убеди нойонов, что мы собирались в Кохтистави, дабы уладить податные дела, что у нас и в мыслях не было устраивать заговор.
— Все это заговорщики повторяют, как попугаи, но монголы не наивные дети, чтобы поверить этим сказкам.
— Поверят, Мартирос, если ты им хорошенько растолкуешь смысл моего приезда из-за Лихского хребта. Завтра утром доложи им, что я нахожусь здесь. Только постарайся как можно лучше растолковать и чтоб они все поняли. Если поверят, хорошо, а нет... что ты теряешь? Отдашь нас в руки врагу, тебе еще и спасибо скажут.
Опустив голову, Мартирос долго думал, потом посмотрел в глаза Цотнэ и, уже соглашаясь, сказал:
— Не ввергал бы ты меня в этот огонь, было бы лучше, но теперь ничего не поделаешь! Твоего прихода ко мне уже достаточно, чтобы стали меня подозревать и обрушили бы на меня свой гнев. Теперь иного выхода, пожалуй, у меня нет, постараюсь выполнить твою просьбу. Явлюсь к главому нойону, и будь что будет!..
Вернувшись к себе, Цотнэ, не раздеваясь, прилег на тахту, и сон тотчас же одолел его. Проснулся он от скрипа дверей.
— Это мы, князь, — на пороге появились Абиатар и Гугута.
Цотнэ, протирая глаза, сел на тахту.
— Узнали что-нибудь?
— Весь город только и говорит, что завтра в полдень грузинских заговорщиков приведут на площадь, чтобы пытать, — доложил Гугута.
— Что ты говоришь? Это точно? — заволновался Цотнэ.
— Слышали от самих монголов.
— Эту площадь ты видел? Что там, виселица? Лобное место? Приготовлены дрова для костра?
— Площадь я видел, князь, но там никаких приготовлений не заметно. Потом я пошел на улицу Златочеканщиков. То, что я там узнал, более правдоподобно: грузинских заговорщиков будут пытать во дворе главного нойона. — До чего мы дожили, князь!
— Да, это более правдоподобно. Если собираются пытать, чтобы добиться признания, на главную площадь не поведут, — Цотнэ на мгновение призадумался, посмотрел на Абиатара и тихо спросил: — Не можешь ли найти, кто хорошо знал бы все входы-выходы того дома?
— Уже нашел. Это сотник дворцового караула. Он сопровождал нойона Чагатая, и я его хорошо знаю. Здешние грузины сказали мне, что под его наблюдением все двери этого дворца.
— Сегодня же ночью ты непременно должен повидать его, — Цотнэ достал кисет с золотом и протянул Абиатару. — Пусть он любыми способами проведет меня во дворец и где-нибудь спрячет. Скажи ему, кто я, и убеди, что, задержав меня, он только заслужит награду от нойонов. Денег не жалей, скажи также, что я буду безоружным, пусть он ничего не боится. Иди, Абиатар, и знай, что всю надежду я возлагаю на твою сообразительность и ловкость. — Цотнэ обнял его за плечи и проводил до дверей.
Абиатар взял кисет и поглядел на Аспасию.
— Неужели собираешься идти туда, князь? А как ты выйдешь оттуда живым?
— Не время говорить об этом! — махнул рукой Цотнэ. — Иди, Абиатар, иди!
— Как я хотела помочь тебе за твою доброту, но ты не доставил мне этого счастья! Что вы молчите и не умоляете князя? — крикнула она на Гугуту и Абиатара. — Скорее увезите его отсюда, пока никто не узнал об его приезде!
— Успокойся, Аспасия, никто не в силах вернуть меня обратно. Иди, Абиатар, и постарайся получше исполнить мое поручение.
Цотнэ открыл дверь и почти насильно выпроводил растерянного Абиатара. За ним пошел и Гугута.
— Дай бог, чтобы он вернулся живой и невредимый. Но если князь погибнет, грех ляжет на вас, так как вы не помешали ему идти на смерть.
— Что мы могли поделать, Аспасия? — с дрожью в голосе спросил Гугута.
— Могли, но не сделали. Если князь погибнет, то и меня не увидите в живых. Не послушались моих увещеваний, до смерти будете сожалеть, как тот послушник, убивший куницу.
— А как это было, расскажи, — попросил Цотнэ. Он рад был убить время, слушая притчу Аспасии.
Жил-был один царский советник. Он долго не мог жениться, но потом по совету других и по велению своего сердца все же выбрал себе в жены и привел в дом дочь одного вельможи. Супруги жили в любви и согласии, но время шло, а детей у них не рождалось, и это стало омрачать их мирную жизнь. День и ночь они молили бога дать им сына, давали разные обеты, и бог наконец внял их мольбам, родился у них сын. Обрадованный отец, забыв обо всем, постоянно сидел у колыбели ребенка, наслаждаясь его лицезрением и лаская.
Однажды жена пошла в баню, оставив ребенка на попечении отца, отец рад был этому, но в это время царь прислал человека и вызвал советника к себе во дворец по срочному делу.
В доме у них жила куница. Она ловила змей, не давая заползти в дом ни одному ползучему гаду. Советник, уходя к царю, понадеялся на эту куницу, притворил дверь и ушел со спокойным сердцем.
А в дом и вправду вползла змея, быстро скользнула она к колыбели мальчика и уже вздыбилась для укуса. Но куница мгновенно прыгнула на змею и перегрызла ей горло. Кровь змеи обрызгала белую грудку куницы.
Тем временем советник вернулся. Увидел он, что куница вся в крови, и подумал, что она загрызла ребенка. В глазах у него потемнело. Он схватил палку и в слепой ярости убил куницу. Но войдя в дом, он увидел, что мальчик цел и невредим, а около колыбели валяется мертвая змея. Пожалел он о своем поступке, совершенном в безрассудном гневе и в поспешности, но было уже поздно. Он уже не в силах был оживить куницу, охранявшую их дом от ползучих змей.
— Напрасно ты напомнила мне эту притчу, Аспасия. Ни одного дела я еще не решал так спокойно и неспешно, как эту поездку сюда. Я заранее примирился со смертью и честно закончу жизнь, ни о чем не буду жалеть. Сколько раз должен говорить тебе, что я не могу не быть с теми, с которыми связан клятвой. Это не только моя обязанность, но моя внутренняя необходимость. Я бессилен не сделать это!
— Жизнь вкусна и в твоем возрасте, князь! Впереди у тебя еще много пути, много удовольствий, много радостей, у тебя, наконец, семья, дети.
— Если меня назовут изменником, мои дети не смогут быть счастливыми. От стыда им нельзя будет показаться на глаза людям. Они до смерти не смоют клейма, оставленного отцом.
— Я всего только глупая женщина, князь, но даже я вижу, что таких верных сынов, как ты, у Грузии мало, ей нужна твоя служба.
— У тебя нет родины, Аспасия, и ты не поймешь боль моего сердца. Я все время жил мечтой положить голову за родину, своими трудами и борьбой возвысить ее величие. Теперь, когда и эта надежда исчезла, жизнь окончательно потеряла какой-либо смысл. Посколько будущее родины, а значит, и мое, подернуто мраком, лучше честная смерть, чем жалкое существование.
— Я слышала от воспитавшего меня факира, будто бог для того даровал нам жизнь, чтобы блюсти и сохранять ее до тех пор, пока сам он не призовет нас. Бог вдыхает в нас жизнь, и только он имеет право отнять ее. Ускорение своей смерти, вопреки воле господа, такой же грех, как убийство невинного человека
— В своем поступке я вижу промысел господен, Аспасия. По внушению господа жертвую я собой ради ближних и верю, что Иисус Христос сочтет мою честную смерть за добродетель. Он ведь сам показал нам высший пример самопожертвования ради избавления рода человеческого.
— Если не откажешься от своего намерения, знай, князь,— заплакала Аспасия, — как только выйдешь отсюда, я сейчас же убью себя.
— Ты с ума сошла!
— Я сошла с ума, когда встала на путь греха. Бог свидетель, я не хотела тебя губить. Я все предприняла для твоего спасения, но сама запуталась в своих же сетях и теперь говорю: как только выйдешь отсюда, убью себя!..
Цотнэ не проник в смысл ее слов, и такая верность расчувствовала его. Он погладил ее по голове, приласкал, ободрил.
— Не говори глупостей, Аспасия, успокойся и помолись за мою душу.
Аспасия снова собралась с силами. Что-то просветлело у нее во взгляде. Она завозилась, сунула руку за пазуху, вынула кисет и высыпала перед Цотнэ кучу золота.
— Всю свою жизнь копила я это. Если дозволишь истратить его на твое спасение, буду счастлива. Уйдем отсюда. Подумай еще, князь, быть может, господь вразумит тебя и завтра ты предпримешь более разумный шаг! Не спеши!
Цотнэ презрительно посмотрел на золото.
— Где мы найдем такое место, где нет смерти?! Какими благами жизни хочешь соблазнить меня, когда я уже отказался от жизни?
— А причаститься ты разве не хочешь? Ты же христианин? — ухватилась Аспасия за последнюю соломинку, подсказанную ей женской хитростью.
Цотнэ вздрогнул, растерялся и безнадежно развел руками.
— Кто меня причастит... Где найти священника среди ночи...
В это время вернулись Абиатар и Гугута.
— Князь, он ждёт тебя, — всхлипнул Абиатар, вытирая заплаканные глаза.
— Кто ждет? Не дадите времени и причаститься?— закричала Аспасия.
— На все воля божья. Иду... — Цотнэ двинулся к двери.
— Опомнись, князь! Не ходи! — вскричала Аспасия и упала в ноги Цотнэ. Гугута и Абиатар тоже кинулись ему в ноги, обняли колени, заголосили.
Горькая улыбка искривила лицо Цотнэ, к глазам подступили слезы, ноги ослабли. Как бы и самому не зарыдать, подумал он, высвободился из их объятий, перекрестился и вышел. Гугута и Абиатар пошли его провожать.
Когда они вернулись, обмерли на пороге.
На перекинутой через потолочную балку веревке висела Аспасия.
В тот день двери нойонов для просителей и жалобщиков были открыты.
Мартирос с утра готовился явиться ко двору, но едва волочил ноги, так не хотелось ему идти.
Всю ночь он раздумывал, как сказать монголам о приезде в Аниси правителя Одиши, главного вдохновителя Кохтаставского заговора, как избежать их гнева, как убедить их в невиновности Дадиани.
Он обдумал план действий, но, зная характер и нравы монголов, все же боялся, как бы не ошибиться и не сложить голову, не говоря уже о потере долгов и процентов.
У него было решено: если увидит, что нойоны в плохом настроении и если не удастся смягчить их сердца дарами и подношениями, то о грузинских заговорщиках совсем не упоминать. Правда, вместе с гибелью грузинских князей, его должников, терялось много золота, но у Мартироса и, кроме этого, было еще кое-что в запасе. Кроме того, какой толк в золоте, если ненароком отрубят голову.
С этими мыслями и решениями подошел он к монгольскому стану.
Распростершись на ковре, произнес он хвалу властителям и преподнес подарки.
Обилие и богатство подношений привело нойонов в хорошее настроение.
Главный нойон приласкал торговца:
— Слава богу, Мартирос, что жив и здоров и чувствуешь себя хорошо. Давно мы тебя не видели, где ты был?
— С караванами ходил в северные страны. Обошел Россию и Крым...
— Наверно, много насобирал новостей? — старший нойон что-то сказал другим, те засмеялись, и склонили головы. — Ты немного подожди, — опять обратился он к Мартиросу. — Отпустим всех просителей и жалобщиков, сядем за стол, и ты нам расскажешь о северных странах.
Мартирос низко поклонился. Нукеры унесли подарки, а купцу велели сесть поодаль, среди гостей.
Нойоны были в отличном настроении. У Мартироса появилась надежда на возвращение долгов, и он немного успокоился.
По очереди входили князья и мелики, правители и эмиры покоренных монголами стран. Они падали в ноги нойонам со своими просьбами и жалобами.
Мартирос знает всех. Многие из них его должники, и теперь он оценивает их платежеспособность, смотря по тому, какой прием оказывают тому или иному князю монгольские нойоны: небрежны и высокомерны с ним или же почтительны и любезны.
Вот пожаловал Ширваншах. Перед нойоном горой нагромоздились подарки. Потомок благородных Ахсартанов, коленопреклоненный, о чем-то умоляет нойонов.
Старший нойон окинул взглядом подарки, потом, как маленького мальчика, похлопал по плечу Ширваншаха, что-то пообещал ему и велел подняться на ноги.
Идут мелики и султаны, правители и эмиры, несут дань и подарки. Нойоны одних одобряют и улыбаются им, на других сердятся и гневаются.
Зрелище становится однообразным, и Мартиросу уже надоело смотреть на это. Он мечтает, чтобы все это поскорее бы кончилось. Купец зевнул в кулак, но вдруг чуть не вскрикнул от удивления.
В шатер вошла Краваи — жена Цотнэ, правителя Одиши. Царственно, невозмутимо выступает она, ласково озаряя всех глазами, разливая вокруг спокойствие и радость. Мартирос вытянул шею и поднялся на цыпочки, стараясь не пропустить ничего.
Ослепленные невиданной красотой, нойоны, разинув рты, уставились на супругу одишского правителя, начальника Западногрузинского тумана.
Краваи приблизилась к нойонам, низко поклонилась и собралась было упасть на колени, но старший нойон опередил ее, вскочил, взяв за руки, и не разрешил опуститься. Этот грубый и неповоротливый великан совсем размяк, заулыбался, не зная, как поступить и как выразить свое восхищение.
Нойон повел Краваи к своему месту и велел поставить для нее мягкое кресло. И когда Краваи опустилась в него и властным взглядом окинула всех присутствующих, Мартирос понял, что, может быть, не всем долгам суждено пропасть.
Наступил полдень.
В окруженный высокими стенами двор вывели связанных заговорщиков. Понурив головы, шагали бледные, обросшие волосами, закованные в кандалы князья. Их остановили посреди двора.
— Садитесь! — приказал сотник, и ослабевшие, изнуренные узники покорно опустились на землю. На плоском, голом дворе не было ни травинки, раскаленная земля пылала, как печка.
Сотник дал знак нукерам. Те бросились к узникам и начали срывать с них одежды. Узники с тупым удивлением уставились на них, но, не будучи в силах оказать сопротивления, склонили головы, покорились. Их оголили до пояса. Принесли чан с мёдом и поставили посреди двора. Потом всех измазали этим медом с головы до пояса и оставили в таком виде валяться на земле.
— Будете печься здесь на жаре. Пусть вас кусают осы, пока не одумаетесь и не признаетесь. Если кто-нибудь из вас одумается и захочет сказать правду, мы будем под навесом, позовете нас, и мы прекратим ваши мучения.
Сотник ушел под навес, узники остались одни. Сразу же откуда ни возьмись налетели мухи, пчелы и осы. Они роились в воздухе, садились на липкие тела узников.
Вдруг все несчастные повернули головы в одну сторону, забыв на время и про мух и про ос. Такое могло только присниться, либо померещиться в предсмертном бреду. Из подвала дома неожиданно вышел Цотнэ. Он спокойно подошел к пытаемым, сел рядом с ними, разделся тоже до пояса и начал смазывать себя медом. Грузины смотрели на него, выпучив глаза. Воистину им было сейчас не до ос. Никаких кандалов и пут на Цотнэ не было.
— Цотнэ, это ты или мне мерещится? — первым пришел в себя от потрясения и спросил Цихисджварели.
— Доброе утро, господин Кваркваре! Да это я, Цотнэ.
— И тебя схватили? Достали за Лихским хребтом?
— Никто меня не хватал. Я сам приехал, по собственной воле.
— Ты что, Цотнэ, с ума сошел? — ужаснулся Торгва Панкели.
— Зачем же ты, спасенный промыслом божьим, идешь на смерть? Зачем обрекаешь себя, зачем губишь семью?!
— Я связан с вами клятвой. Если бы не разделил теперь с вами наказания, что сказали бы вы? Что стал бы говорить весь народ?
Цотнэ уже смазал всего себя медом и начал опутываться веревками.
— Что в Грузии? Что народ говорит о нас?
— Не знаю. Как только я узнал о вашем пленении, отослал войско домой и сам поспешил сюда.
Сидевшие под навесом монголы между тем всполошились.
— Там появился какой-то лишний грузин, — воскликнул один из стражников.
— Откуда он взялся? Не с неба же он упал для того, чтобы и его казнили, — насмешливо ответил другой.
— Видишь, сам мажется медом!
— Это у тебя от жары двоится в глазах!
Сотник, желая убедиться собственными глазами, пошел к заключенным. Между тем Цотнэ уже связал себе ноги и теперь возился, стараясь запутаться в веревке руками.
— Кто ты такой?
— Начальник тумана Цотнэ Дадиани, — спокойно ответил грузин и показал глазами на висевшую у него на груди золотую пайзу.
Сотник уставился на пайзу, не зная, как понять все происходящее.
— Тебя здесь не было. Откуда ты взялся?
— Я тоже с ними.
Сотник стал считать узников. Он загибал пальцы на руках и, наконец закончив счет, убежденно сказал:
— Ты лишний, тебя здесь не было!
— Доложи нойонам, что я пришел по своей воле, чтобы оправдаться вместе с безвинно схваченными грузинскими князьями,
— Пришел по своей воле? На пытку?
— Пришел по своей воле, ибо я так же невиновен, как и они. Доложи нойонам, что я тоже был в Кохтастави, что мы собрались там договориться о податях. Мы ничего не замышляли против монголов. Грузинских князей наказывают напрасно, пусть же и я буду вместе с ними.
Сотник еще раз оглядел грузина, внимательно рассмотрел его пайзу, но все же переспросил:
— Ты действительно начальник тумана?
— Доложи нойонам, что я начальник тумана, визирь грузинского царя Цотнэ Дадиани.
Сотник сорвался с места и побежал к навесу.
Кое-как запутав себе руки веревкой, Цотнэ сел, поджав ноги, рядом с истязуемыми. Чтобы не видеть их мучений, их распухших лиц, их жалкого состояния, он низко опустил голову на грудь и закрыл глаза.
Рядом кто-то протяжно взвыл. Цотнэ не удержался и поглядел. Осатанев от дикой жары и от роя облепивших его насекомых, Эгарслан Бакурцихели не выдержал, повалился на раскаленную землю и начал кататься, раздавливая на себе ос. Но, как видно, они от этого жалили его еще больше.
Содрогнувшись, Цотнэ отвернулся от него и поглядел налево. Невдалеке стоял на коленях Саргис Тмогвели, все голое тело которого полностью было покрыто осами и мухами. Его рыжие волосы доставали до плеч, и весь он был похож на черно-желтый причудливый куст. Из этого куста глядели два налитых кровью глаза. Если б не длинные рыжие волосы, Цотнэ и не узнал бы своего друга, философа и ритора.
Цотнэ не успел раскрыть рта и заговорить с Саргисом, как и над ним начали кружиться проклятые насекомые.
Он зажмурился, чтобы осы не набросились на глаза, и в ожидании чего-то ужасного затаил дыхание. Но ничего ужасного как будто не произошло. Осы садились и ползали по спине, груди и рукам. Цотнэ ждал, когда они начнут его жалить, но они спокойно ползали, будто это не тело живого человека, а пень, или дерево, не заботясь, приятно это ему или нет. Ho, оказывается, это безвредное ползание насекомых и есть самая страшная мука.
Насекомые ползают, копошатся, взлетают, садятся снова, кружатся и жужжат,
Цотнэ щекотно, все тело начинает чесаться. Нестерпимый зуд проникает до костей, до самого мозга. Цотнэ не выдерживает, начинает дергаться, вздрагивать. Он изгибается, трясет плечами и головой, чтобы как-нибудь избавиться от бесчисленных ос. Осы раздражаются, взлетают, но тотчас же устремляются обратно, и теперь вместе со страшным зудом Цотнэ чувствует болезненные уколы.
Судорога скривила его лицо, лоб покрылся холодным потом. Что за муку изобрели проклятые монголы! Наверное, пытка каленым железом или четвертование не так ужасны. Отсекут руку, и на этом кончится все. Осы ж бесчисленны, они жалят, ползают, все тело нестерпимо чешется и горит. И нельзя ждать конца этим мучениям. Чем больше дергаешься, тем больше злишь ос, тем яростнее они нападают и жалят. Чем они раздраженнее гудят, тем больше их слетается к истязуемой жертве. Сорвавшись, не выдержав и начав кататься, человек не может уже остановиться, видимо, до тех пор, пока не потеряет сознания или не сойдет с ума.
В висках начинает стучать, в голове мутиться. У бесстрашного в боях Цотнэ, стойко переносившего многие тяготы и невзгоды, от отчаяния и сознания бессилия подступают слезы к глазам. Может быть, они давно уж текут, но их не видно, потому что они смешиваются со струйками пота, с каплями растаявшего меда на коже. По своей воле пришел сюда Цотнэ, чтобы разделить участь заговорщиков, сам оголился, намазал медом свое тело, сам опутал себя веревками. Идя сюда, он думал, что прямо посмотрит в глаза смерти и никакое наказание его не испугает. Он ожидал любые муки, готов был принять любую смерть, но как он мог вообразить, что рой мелких насекомых осилит его и заставит по-бабьи проливать слезы. Это действительно адская, нечеловеческая мука — напустить на смазанное медом голое тело ос. Не меньше, чем у Цотнэ, мужества и отваги у Варама Гагели, Эгарслана Бакурцихели, Шота Купри, Торгвы Панкели, Кваркваре Цихисджварели, Саргиса Тмогвели и у всех других князей, что валяются связанными возле него и ревут, как быки, которых привели на убой.
Но Цотнэ должен вытерпеть боль и муки, должен вспомнить для ободрения разные примеры мужества и стойкости, вспомнить, пока он еще в своем уме и соображает, пока не затемнилось сознание.
Подумав об обмороке, он вспомнил конюха Отиа и первый свой обморок в детстве. Из той дали до него донесся запах горелого мяса, возникло перед ним непреклонное лицо упрямого крестьянина, глаза его, когда он стойко переносил испытания раскаленным железом.
Какова же, оказывается, сила любви и рыцарского достоинства! Вынес же Отиа те муки, ни разу не застонав и не попросив пощады.
Но, может быть, Отиа духом был тверд, но обладал бесчувственной плотью? Если бы это было не так, что принудило бы его там, в горах, сидеть на солнцепеке, смазав медом искалеченную руку, точно так же бесчисленные пчелы безжалостно облепили его, кусали и щекотали, как сейчас терзают они неудачливых кохтаставских заговорщиков. Отиа лежал и терпел, и на глазах у него никто не видел ни одной слезы.
У невежественного крестьянина Отиа не было ни возвышенной цели, ни сознания долга, ради которых он терпел адские муки, для Цотнэ же цель Кохтаставского заговора была беспредельно высока и чиста, долг благороден, долг перед народом и Грузией!
От боли Цотнэ грызет себе губы. Кровь течет из искусанных губ, а он даже не в силах сплюнуть эту кровь.
— Муциус Сцевола! — вспомнил он вдруг восклицания пастыря Ивлиана, и перед его взором мгновенно предстал самоотверженный юноша с рукой, протянутой вперед для сожжения.
«Он вытерпел огонь, как же я не могу вытерпеть мух! — думает Цотнэ и извивается от боли. — Ведь ради родины и любви к народу человек выдерживает любую боль. А кто любит родину и свой народ больше Цотнэ!»
Чего только не бывало с Цотнэ, сколько раз он был ранен, но такой горечи и такого отчаяния он нигде и никогда не испытывал... Но, видно, и у боли есть какой-то высший предел, после которого все безразлично, и человек становится как бы бесчувственным. Голова раскалывается, и Цотнэ уже не способен думать. Полуденное солнце жмет прямо на затылок, одурманивает распухшую, отяжелевшую голову. Так жарко, что если бы положить на солнце яйцо, наверное, испеклось бы. Цотнэ уже не знает, что мучительнее, укусы пчел или солнце.
Все тело раскалено, пламенеет, пылает, горит в огне, и, Цотнэ кажется, что местами у него лопается кожа. Глаза вылезают из глазниц. Постепенно ко всем мукам добавляется неутолимая, иссушающая жажда. Рот высох, пересыхает и горло, уже нет ни пота, ни слез, чтобы окропить растрескавшиеся губы.
Еще немного, и треснет черепная коробка, или мясо само возгорится огнем, и человек живьем сгорит в своем же пламени. Надежда на то, ч+о, может быть, не выдержит сердце. Одурманенный Цотнэ чувствует, что последние силы его на исходе.
Он открывает глаза, но ничего не видит отчетливо, все погружено в какую-то муть. Он ничего и не слышит— ни мычания и стонов обезумевших заговорщиков, ни гудения ос. Может, все князья уже умерли? И не удивительно. Они же раньше Цотнэ начали испытывать страшные мучения, а сколько может вынести человек?
Христос пророчески знал, что умрет распятым и испустит дух в страшных мучениях. Он твердо был уверен, что своими муками спасет человечество. И вот человек с такой верой, богочеловек, и тот не вынес мучений. Под конец у него все же вырвались слова упрека: «Господи, почему ты покинул меня!» Неужели же у Цотнэ найдутся силы, чтобы до конца вынести все мучения и не взмолиться о помощи? Но зачем и кого молить о помощи? Его ведь никто не хватал и не приводил сюда. Его никто не сажал на солнцепек и не обмазывал медом. Он может в любую минуту встать и уйти, свободно, как и пришел.
Горестно искривилось лицо Цотнэ. Эта гримаса была, наверное, последним выражением живых человеческих чувств, ненависти и любви, жалости к самому себе, насмешки над забитой и побежденной, но затаившейся где-то в далеких уголках мозга человеческой слабостью.
Последняя капля силы утекает, истончившаяся нить распадается, боль и жажда уже неощутимы, настают тишина и блаженный покой. Теплая волна успокоения заливает все тело, слышится какой-то приятный шелест, и у Цотнэ находится еще мгновение сообразить, что это шелестят крылья орла.
Орел летит к Цотнэ, хлопая крыльями, как летал он к Амирану, чтобы клевать внутренности героя.
Сколько раз в детских сновидениях, в грезах прилетал к Цотнэ этот орел! Тогда Цотнэ не знал, через какие муки надо пройти, чтобы орел прилетел и наяву, после каких жесточайших мук может охватить его та нега, то блаженство, которое сейчас охватывает его душу и плоть.
Удивительно, что в годы возмужания, в годы зрелости к Цотнэ не являлись эти детские сновидения. Он сражался, путешествовал, истекал кровью на поле боя, убивал сам, совершал, быть может, героические поступки, да и, кроме него, мало ли раненых героев валялось вокруг во время жестоких сечь, и когда утихали они в отдалении, но ни один воин не удостоился за все время того, чтобы прилетел к нему Амиранов орел.
Орел забыл о Цотнэ. Напрасно воин мечтал не раз, чтобы в награду за тот или иной поступок, за самопожертвование вернулись к нему детские сны, в которых шелестели крылья орла. Тщетно. Детские сны не возвращались. Орел о Цотнэ забыл.
Неужели же единственный благородный поступок — добровольная выдача самого себя жестоким врагам, присоединение по своей доброй воле к истязаемым братьям, возвысили Цотнэ больше, нем все героические деяния его жизни? Неужели простое проявление честности, совести, искренности удостоили его столь высокой награды, что опять прилетел орел его детства, орел его грез?
Веревка, которая недавно еще больно стягивала и врезалась, теперь как бы нежно вросла в плоть, как и та амиранова цепь, ожила и стала частью живого тела. По ней, как по жилам, течет живая кровь, струится, приятно расслабляет, умиротворяет, пьянит и приводит к забвению. Всем своим существом отдается Цотнэ грезам, о которых мечтал так давно и так часто, все ближе и громче раздается шелест крыльев снижающегося орла.
Орел снизился и опустился на грудь Цотнэ, который вздрогнул лишь однажды, когда орел клюнул его первый раз.
Ненасытная птица пьет кровь, но вместе с кровью изливаются из тела все боли и все печали.
Медленно, постепенно овладевает Цотнэ неизъяснимая слабость, сулящая блаженство. Боли нет, жары нет, ничего больше нет, есть один лишь глубокий и блаженный покой.
Орел берет Цотнэ в когти и, расправив крылья, взлетает. Легко покачиваясь, возносится Цотнэ на головокружительную высоту, но и страха нет. Есть только туман, только приятное тепло, только плавный полет... Зыбко кружась, улетает Цотнэ все выше, все выше, выше...
Интерес к Истории возник во мне давно и, разумеется, не случайно — в самом начале творческого пути прошлое нашего народа, так же, как и его сегодняшний день, стало для меня источником вдохновения. История жила во мне, и я писал стихи и поэмы на исторические темы даже тогда, когда эта тема была не в особом почете. История вдохновила меня на первое прозаическое произведение — роман «Лашарела». За «Лашарелой» последовала «Долгая ночь», и вот теперь мое путешествие в прошлое завершается последней, третьей книгой грузинской хроники тринадцатого века, книгой, которую я назвал «Цотнэ, или Падение и возвышение Грузин».
Почти двадцать лет меня занимала история Грузии тринадцатого века. И хотя за это время мною написано мало произведений, посвященных современности, на моем рабочем столе постоянно лежали летописи Рашид-ад-Дина и Ибн-аль-Асира, Несеви и Джувейни, Васафа и Киракоса и многих других, и конечно же «Картлис цховреба» («Житие Грузии»). Перелистывая ее страницы, я вновь и вновь неотступно возвращался к отдельным летописям «Картлис цховреба» в надежде на новые открытия. Я пытался вычитать между строк скрытый, подразумеваемый смысл и, сопоставляя со свидетельствами иностранных источников, пролить свет на события интересующей меня эпохи. Изучение иностранных источников и ознакомление со многими исследованиями еще более утвердили во мне доверие к достоинствам «Жития Грузии».
Теперь, когда завершена последняя книга моей хроники и мне захотелось поделиться с читателями мыслями о принципах, которые были положены мною в основу работы над историческим материалом, я невольно вновь оказался в плену «Картлис цховреба», и настоящее послесловие посвящено этому великому памятнику нашей национальной культуры (вернее, одной из частей его: «Летописи времен» — «Жамта агцера», как условно называют книгу неизвестного летописца, также условно именуемого Жамтаагмцерели).
Книга многовековой истории Грузии похожа на сказку из «Тысячи и одной ночи». Подобно основному сюжету Шехерезады, разветвляющемуся на бесчисленное множество ветвей-притч, имеющих независимые сюжеты, «Картлис цховреба» является собранием рассказов о приключениях разных людей. Эти рассказы, имея самостоятельное, независимое значение, в то же время являются неотделимыми частями единого целого.
Древо истории Грузии бесконечно разветвлено, и каждая из этих ветвей отягчена плодами. Многие из них сладки и душисты, но еще больше плодов горьких, вызывающих слезы. Я с малолетства пытался представить себе многовековые пути, пройденные нашим народом. Эти пути возникли давно, почти в предыстории. Меня всегда изумляла жизнеспособность моего народа, а неисчерпаемость его жизненных сил наполняла гордостью. На этом тяжком и длительном пути давно пали многие империи и великие державы, а грузинский народ, вовлеченный в бурное море опустошительных войн и великих переселений народов, раз и навсегда опершись на Кавкасиони, уже не отступал, глубоко пустил корни и донес неодолимую жажду жизни до наших дней.
Что сохранило ему существование? Что вновь и вновь вдыхало жизнь в тысячи раз смертельно раненный грузинский народ? Этот вопрос невольно возникал у каждого, кто прикасался к наполненной драматизма истории Грузии. Поэт Григол Орбелиани сравнил наш народ с мифической птицей Феникс, которая сгорает в огне, превращается в пепел, а потом, восстав из пепла, обновленная, является вновь. Сколько раз была опустошена и испепелена Грузия! Не оставалось камня на камне, и уж ни у кого не было надежды на ее возрождение, но она вновь возникала из пепла и мощно простирала крылья, чтобы начать новую жизнь.
Иногда сами сыны ее были причастны к падению ее, и на страницах «Картлис цховреба» встречаемся мы с многими сильными личностями, которые ради собственного благополучия поступались благоденствием родины. Но ведь такое бедствие было характерно не только для грузин. Разве английские хроники не полны имен похитителей корон — отцеубийц и братоубийц, которым ничего не стоило во главе неприятельских войск вступить в родную страну и разорить ее ради того, чтобы хоть на время удовлетворить свое тщеславие. Не эти ли хроники послужили пищей для создания общечеловеческих образов непревзойденному гению всех времен, бессмертному Шекспиру?
Изучение мировой и отечественной истории подсказало Вольтеру слова, исполненные отчаяния: «Еще и еще раз приходится признать, что вся история — это цепь преступлений, безумств и несчастий, среди которых лишь изредка, подобно оазисам, разбросанным там и сям среди дикой пустыни, вы встретите добродетельного человека или счастливую эпоху... Другие народы были не более гуманны, но ни одна нация не была так опозорена убийствами и преступлениями, как французская»[7].
Так было везде, так было и у нас, ибо нередко и в самой природе рядом со светом соседствует тьма, рядом с пшеницей — плевелы, рядом с изменой — верность...
Что стоили бы старые грузинские хроники, если б они не свидетельствовали о возвышенных примерах моральной чистоты и рыцарского благородства? Самая большая заслуга «Картлис цховреба» перед грузинским народом заключается именно в том, что она сохранила уроки моральной чистоты и самоотверженности ради народа и ближнего и тем самым навеки запечатлела в думах потомства непреодолимое стремление к моральному совершенствованию.
Изучение истории нам нужно ради лучшего познания настоящего и для предвидения будущего. Считается общепризнанной истиной, что история служит уроком для потомков. На закате старого мира при всеобщем крушении надежд буржуазных мыслителей создалась атмосфера недоверия и неприятия и в отношении истории.
Французский поэт и мыслитель Поль Валери пишет: «История — самый опасный продукт, вырабатываемый химией интеллекта. Свойства ее хорошо известны. Она вызывает мечты, опьяняет народы, порождает в них ложные воспоминания, углубляет их рефлексы, растравляет их старые язвы, смущает их покой, ведет их к мании величия или преследования и делает нации горькими, спесивыми, невыносимыми и суетными... История оправдывает любое желание. Она, строго говоря, ничему не учит, ибо содержит все и дает примеры всего...»[8].
В этих рассуждениях Валери наряду с остроумными наблюдениями явно можно разглядеть беззаботность сына избалованного судьбой большой нации, перед которой не стоит вопрос о бытие или небытие народа и которая не нуждается в привлечении уроков истории для восстановления и ободрения, пришедшей в упадок родины.
Каждое новое поколение рода человеческого само пробивает себе дорогу в жизни, каждая новая трудность, возникающая как перед отдельной личностью, так и перед каждым поколением, требует по преимуществу новых решений, и даже в сходной ситуации опыт предков не всегда способен выполнять роль путеводителя.
Большинство людей живет повседневностью своего времени, и ничто так не влияет на нас, как разнообразные явления или факторы этого времени. Эта истина образно выражена в арабской пословице: «Люди больше похожи на свое время, чем на своих отцов». Да, это так, но во времени и в природе действуют силы, влияние которых не определяется только их отдаленностью или близостью.
В прошлом каждого народа были явления и были люди, которые и поныне способны оказывать влияние на нас, несмотря на их отдаленность. Сила, которая, подобно магниту, несмотря на даль времен, оказывает на нас воздействие, — это примеры самоотверженного служения своему народу, духовной чистоты и духовного рыцарства. Эти примеры, подобно вершинам, возвышающимся над горными хребтами, — на пути, преодоленном народом. Навеки остаются они образцами для потомков.
Люди, не обладающие этим мерилом, не имеющие примеров высокой нравственности, никогда не познают самих себя и никогда не смогут оценить своих или чужих действий. Прошлое, увы, располагает и иными примерами: примерами духовной низости и падения. В прошлом создан обобщающий образ изменника и Иуды-предателя. У каждого народа есть свой предатель-Иуда, и он чернеет на длинном пути, пройденном народом, где-то неподалеку от образцов духовной чистоты. Разница лишь в том, что Иуда никогда не привлекает и никто не старается уподобиться ему. Наоборот, потомки предают его анафеме и, намечая линию своего поведения, исключают его из своих ориентиров. Но Иуда все же появляется на всех крутых поворотах человеческой истории.
Отрицатели опыта и уроков истории почему-то не принимают во внимание примера борющихся за независимость народов, входящих в Российскую и в Австро-Венгерскую империю девятнадцатого века. Грузинский и армянский, польский и болгарский народы, оживив историю с помощью примеров прошлого, обрели именно тот боевой дух, который в конечном итоге и принес им долгожданную и желанную свободу.
На памяти ныне живущего поколения «Картлис цховреба» сыграла необычайно активную роль и вдохнула живительную силу в духовное обновление народа.
Знаменосцы великого национально-освободительного движения девятнадцатого века черпали вдохновение из тех страниц «Картлис цховреба», которые повествуют о самоотверженности Цотнэ Дадиани и Дмитрия Самопожертвователя, героев Бахтриони и священника Тевдорэ.
«Дмитрий Самопожертвователь» Ильи Чавчавадзе, «Натела» и «Баши-Ачуки» Акакия Церетели, «Бахтриони» Важа Пшавела дали грузинскому народу идеал героя, жертвующего собой ради родины, и создали для народов, борющихся за свободную жизнь, образец высокой нравственности, достойной подражания:
О, бесстрашные герои,
Наша гордость вы и слава,
Поколенья не забудут
Ваших подвигов и сеч.
Услыхав о ваших битвах,
Прослезится старец слабый,
Пылкий юноша в восторге
Грозно схватится за меч, —
писал Григол Орбелиани, а Илья Чавчавадзе и Акакий Церетели в течение всей своей многотрудной жизни неустанно воспитывали новых героев, призывая их к борьбе и ратному подвигу. Пробуждая народ ото сна, одержимые идеей его подготовки к свободной жизни, Илья Чавчавадзе, Акакий Церетели, Важа Пшавела и Яков Гогебашвили воскресили для борьбы великих героев прошлого. Отмечая эту неоценимую заслугу, мы тут же с благодарностью вспоминаем и вдохновлявший их живительный источник — «Картлис цховреба». Это отличный пример для демонстрации отношения живых людей к истории, пример применения исторического опыта и использования исторического опыта в современных условиях.
Но мы располагаем и более близкими примерами привлечения истории, воодушевления нынешних бойцов самоотверженными делами героев прошлого. В самые критические дни битвы с гитлеровцами под Москвой советские войска, направляющиеся на фронт для спасения столицы, были воодушевлены примерами прошлого, славой и величием победоносных знамен, под которыми они сражались.
Грузия принадлежит к той малочисленной группе цивилизованных народов, которые издревле имеют написанную на родном языке свою собственную Летопись. Она создавалась в течение веков, продолжалась как слитое воедино повествование и формировалась как одно из доказательств высокой культуры народа. Этот свой -паспорт наши предки назвали «Картлис цховреба». На длинном пути нашего народа ни в чем так не выражена грузинская душа, беды и радости родной земли, ее творческая сила, как в этой книге. «Картлис цховреба» — монументальный памятник грузинской культуры, который по своему значению равен самым значительным творениям прошлого, созданным гением нашего народа. Более того: «Картлис цховреба» является одним из значительных памятников мировой историографии, и это без какой-либо скидки. Собственно говоря, книга «Картлис цховреба» состоит из нескольких великолепных летописей. Я считаю, что среди них история Грузии XIII века является непревзойденной. Эта моя уверенность выработалась и зиждется на многолетней неразлучной дружбе с летописью, продолжительными наблюдениями над сочинением, сопоставлениями его с другими источниками.
Мы располагаем и другим свидетельством о Грузии начала тринадцатого века: имеется в виду так называемая «Летопись времен Лаша» — краткий и сухой рассказ придворного официального историка-панегириста. Эта история, изложенная в возвышенном, выспренном стиле, не содержит почти ничего живого. Конечно, для романиста знакомство с ней обязательно, но «Летопись времен Лаша» дает слишком скудную пищу для вдохновения.
Иное дело — хроника Жамтаагмцерели! Я много думал о положительных и отрицательных сторонах этой «Летописи», личности ее неизвестного автора, о его патриотизме и научных, писательских интересах, а поэтому позволю себе более подробно остановиться на ней.
Грузинский летописец, который в нашей исторической науке прозван Жамтаагмцерели, повествует о столетней истории родной страны, рассказ ведется непрерывно с начала XIII века до начала XIV века. Это был трагичный век не только для Грузии. В результате внезапного и опустошительного нашествия монголов многие цветущие в экономическом и культурном отношении страны были повергнуты, попали под тяжелое иго поработителей, и на долгие времена для них закрылся путь к развитию.
Монголы с неслыханной свирепостью, жестоко сломили всякое сопротивление. Значительно раньше, чем появились на своих неподкованных лошадях орды Чингисхана, с молниеносной быстротой распространялась молва об их непобедимости, о бессмысленности борьбы против них. Эти слухи вселяли ужас: очередная жертва бросала оружие, не выходя на поле брани. Так монголы захватили огромную территорию, и создали бескрайнюю империю, в которой «никогда не заходило солнце».
Народы, очнувшись после объявшего их ужаса, глубоко задумались над происшедшим, пытаясь объяснить и выяснить причины и следствия, стараясь найти в них закономерности. Воспитанным в религиозных учениях Христа и Магомета, образованным, но слепо верующим людям казалось невозможным, чтобы в простом противоборстве побеждали стоящие на низком уровне развития и сравнительно малочисленные монгольские орды, чтобы они уничтожали великие своим богатством и мощью государства, сокрушали их многочисленные армии, сравнивали с землей города, укрепленные согласно новейшим достижениям фортификации, свергали великих государей. В безжалостном уничтожении сотен тысяч ни в чем не повинных людей, в бесчисленных жертвах, во всем этом ужасе, обрушившемся на них, они видели только перст господень, не находя иного объяснения, кроме ниспосланного свыше наказания. И Чингисхан представлялся божьей карой за «грехи и неверие» людей.
Эту концепцию разделила и приняла как обязательную вся созданная в XIII—XIV веках историческая литература. В этой богатейшей литературе, словно драгоценные камни, блещут произведения Ибн-аль-Асира и Несеви, Рашид-ад-Дина и Джувейни, Киракоса Гандзакеци и нашего Жамтаагмцерели.
Произведения грузинского летописца Жамтаагмцерели возвышенными патриотическими идеями, верностью исторической правде, художественными особенностями стиля повествования заслуженно занимают достойное место среди тех первоклассных источников, которые изумляют европейских ученых, разбалованных греческими и римскими авторами. Жамтаагмцерели считается деятелем начала XIV века, современником Георгия Блистательного. XIII век, начало падения мощной и цветущей Грузии для Жамтаагмцерели уже прошлое, и он с беспристрастностью потомка взирает на действия предков и на общественные явления, которые определили падение Грузии времен Давида Строителя и Тамар. Взгляды его — это не взгляды какой-нибудь одной группы общества. Его интересы имеют широкое общественное значение, его мнение — это общенациональное мнение. Его приговор, основанный на анализе свершившихся фактов, — приговор грядущих поколений. Это мнение — результат глубоких раздумий патриота, объективности которого уже ничто не препятствует, и он способен делать правильные заключения из своих длительных наблюдений.
Из деятелей прошлого он никого не выделяет своей любовью или ненавистью. Его симпатии и антипатии определяются делами предков. Их он взвешивает и оценивает только по результатам их дел. Более того: даже одну и ту же личность он характеризует по-разному, в зависимости от того, какую пользу или вред принесли государству ее действия в то или иное время. Например, повествуя о начале деятельности царя Дмитрия Самопожертвователя, летописец так подробно говорит о привлекательной внешности царя и добром нраве его, что не упускает случая упомянуть, сколько раз он преклонял колена во время молитвы («тысячу пятьсот раз преклонял он к земле колена»), но впоследствии, когда «с годами начал помалу склоняться и смешался с язычниками», научился их «прелюбодеяниям и ненасытности», летописец, не стесняясь, умаляет царский авторитет и называет его злым и распущенным. В борьбе, которая завязалась против царя, летописец явно на стороне его противников и не жалеет слов для подчеркивания их чистоты и правоты. Но впоследствии, когда тот же царь обрек себя на гибель, летописец с большой художественной силой и душевной болью описывает самопожертвование царя ради народа: «Многоволнителен бренный мир, непостоянен и преходящ. Дни нашей жизни пройдут, как сон и видение. Безболезненно и быстро надлежит отойти из этого мира. Какой прок от моей жизни, если из-за меня погибнут многие, и я, отягченный бременем грехов, отойду из этого мира... Жаль мне простой народ как агнцев. Я отдам душу ради моего народа».
Так же изменчиво его отношение к Лаша-Георгию. После Тамар на трон поднимается Лаша, и это событие, как начало царствования, летописец описывает так: «В то время веселился и радовался он. И повсеместно была радость и веселье». Но как только колесо судьбы завертелось вспять и на небосклоне Грузии появились первые тучи, летописец одну из причин «гнева господня» усмотрел в поведении главы государства и награждает «богом венчанного царя» жестокими эпитетами.
Наш летописец превыше всего ставит интересы родины и своего народа и если в причинах бед родного народа видит чью-нибудь вину, то осуждает и порицает виновника. В таких случаях не существует для него непогрешимого авторитета, ибо родина — превыше всего, выше самих царей, даже выше «слуг господних». Приговор летописца суров и беспристрастен, ибо в нем содержится и душевная боль, ибо он вынужден изобличать «помазанника божья». Летописцу тягостно рассказывать горькую правду: «Мне стыдно осмелиться говорить, но и не могу молчать, ибо сама обесчестила себя, восстановив против племянника своего», — пишет он по поводу зла, содеянного царицей Русудан в отношении Давида, сына Лаша. Он далее еще более заостряет эту мысль: «И здесь я вновь пожелал замолкнуть, ибо не подобает говорить о царях порочащее их». Ибо говорит Моисей, очевидец бога: «Правителя народа твоего не называй злым (не делай зла)». Но автор этих строк знает и то, что книга истории народа находится между содеявшими добро и зло и что потомки простят его за правду и беспристрастность, ибо «писать летопись — это говорить истину, а не вводить кого-нибудь в заблуждение». Жамтаагмцерели руководствуется таким подходом, когда несколькими меткими фразами намекает на явные пороки царского двора. В некоторых иностранных источниках (например, у Ибн-аль-Асира) о них сказано пространно и неприкрыто. Этот факт говорит о достоверности источника и национальном самолюбии автора. Грузинский летописец полностью разделяет историко-политическую концепцию летописцев монгольской эпохи: беззаботность правителей страны, их моральное падение, взаимное соперничество и вражда настолько ослабили могучее государство, что когда «господь в наказание за грехи и злодеяния» ниспослал монголов, то государство было бессильно противостоять им и отбросить их орды. Мол, если невозможность победы над монголами была заранее предопределена провидением, летописцу только остается почаще напоминать об этом «господнем промысле» и, отчаявшись, неоднократно повторять слова Экклезиаста: «Суета сует и всяческая суета». «И продлилось опустошение и уничтожение страны за безверие наше...» — повторяет наш летописец неоднократно высказанную им мысль.
Ему прекрасно известно, что это несчастье обрушилось не только на Грузию: «Но и Персию, Вавилон и Грецию постигло горькое пленение и безжалостная смерть... Не было никому пощады. Грады и веси, поля, леса, горы и овраги полны были мертвыми».
Летопись Жамтаагмцерели охватывает самый тяжкий период жизни Грузии и изобилует потрясающими картинами. Летописец нигде не старается смягчать факты. Наоборот, он обнажает истину и даже сгущает краски, чтобы сделать рассказ еще более впечатляющим и достойным размышлений. Таково подробное описание ужасов избиения младенцев на глазах матерей, беспощадного и хладнокровного уничтожения мирного населения страны. На страницах летописи жуткие описания не уступают картинам Апокалипсиса. Жестокий драматизм повествования соответствует событиям и отлично передает сущность и значение описываемых ужасов. Вековая история страны разворачивается в летописи как эпопея, в которой драматизм рассказа как в целом, так и в отдельных эпизодах является главным, определяющим признаком стиля автора, его искусства.
В повествовании Жамтаагмцерели мастерски сочетаются патетика и интонация безнадежности. Их полная согласованность создает ту своеобразность стиля, тот артистизм повествования, которые очаровывают читателя. Композиция произведения определяет его стиль. Перед летописцем стояла сложная задача: в ограниченной по объему одной книге передать события, разворачивающиеся в течение целого века, изложить явления, имеющие величайшее значение в жизни нации. Из великого множества событий он должен был отобрать самое существенное и значительное, самое главное. В отличие от историков, поведавших о Давиде или Тамар, он должен был рассказать о жизни многих венценосцев и изложить исполненную страданий и раздоров столетнюю историю родного народа. Эти сто лет включали жизнеописания нескольких поколений. И каких жизнеописаний! Это было время, когда жизнь и существование всего народа висели на волоске и постоянно находились под страхом уничтожения. Для художника такая эпоха была более привлекательной, чем уравновешенная, мирная жизнь государств, управляемых мудрыми венценосцами. Во времена единоправия самодержавных царей инициатива отдельных личностей подавлена, в государстве властвует одна воля, для выявления сильных характеров поле действия ограничено или вообще отсутствует. Во времена же ослабления или ликвидации центрального правления предоставляются широкие возможности для возвышения отдельных деятелей, и сильные личности именно в такую пору проявляют волю и характер.
Грузинский летописец объединил интересы художника и историка. Из огромного материала он отобрал только факты, имеющие решающее значение в жизни народа. Одновременно он удовлетворил и потребность читателя в высокохудожественном произведении. Другой автор, излагая столетнюю историю в книге столь ограниченного объема, встал бы перед опасностью схематизма. Но к чести Жамтаагмцерели надо сказать: с задачей краткого, сжатого изложения обширных событий он справился мастерски, схватывая самую сущность явлений. Казалось бы, в условиях такого ограниченного объема он не мог задерживать внимания читателя на подробностях, которые ярко живописуют природу героев, на своеобразии исторических героев и характере эпохи. Но, ограничивая себя скупым изложением второстепенных явлений и правильно подбирая основной материал, летописец достигает почти невозможного. Ему удается вдохнуть жизнь в героев рассказа, раскрыть их характеры. Он находит место и для повторного пространного изложения некоторых существенных соображений. В этом он походит на больших мастеров сонета, которые в жестких рамках этой формы, строго определяющей место каждого слова, умеют не только блистательно излагать мысль, но и посредством повтора некоторых слов добиваться еще большего подчеркивания этой мысли.
Жамтаагмцерели описывает столкновение войск Хулагу-хана с войсками брата Батыя—Берка (по ошибке он называет его сыном Батыя). Оказывается, в этом сражении Хулагу «поставил перед собой» Саргиса Джакели. Незадолго до начала войны Саргис вместе с Улу Давидом был вызван в Орду, где взял на себя ответственность за отступничество грузинского царя: «Царь невинен. Это по моей вине отступился он от вас». Предпринимая такой шаг, Джакели спасал царя. И если войско Берка не двинулось в поход и Хулагу-хан не поспешил выступить, самому Саргису грозила верная гибель. Каково же могло быть душевное состояние Саргиса Джакели, когда Хулагу-хан поставил его перед собой? Кто-нибудь другой не смог бы на его месте совладать с волнением, потерял бы душевное равновесие. Саргис же проявил поразительное хладнокровие и, сохранив спокойствие, нашел в себе силы для таких мелочей, которые для воина, находящегося в его положении, не могли иметь значения. «Было и такое: среди отрядов проскользнула лань, и закованный в латы Саргис Джакели убил ее. Продвинулись немного, и тот же Саргис стрелой поразил лису и, пройдя немного, убил зайца». Обреченный на смерть Саргис на глазах у разгневанного хана ведет себя так непринужденно, будто его ничего не тревожит, будто нет у него никаких забот.
У летописца, описывающего великое Шабуранское сражение, казалось бы, не должно было найтись места и времени для рассказа о лани, лисе и зайце, которых Саргис поразил своими стрелами. Но летописец — замечательный психолог. Он знает, что этот незначительный на первый взгляд эпизод решил судьбу Саргиса Джакели. Именно его душевное спокойствие, хладнокровие и сила воли восхитили Хулагу-хана. Если бы даже в ходе сражения Саргис и не спас его, все равно хан помиловал бы Джакели, оценив его достоинства.
Жамтаагмцерели не простой пересказчик происшедшего. Он пытается проникнуть в законы истории и разгадать побуждения людей, творящих ее. Он оголяет корни начал, присущих человеческой природе: эти начала одновременно существуют в человеке, и Жамтаагмцерели старается показать проявления добра и зла, возвышенных стремлений и низменных побуждений: Он не ограничивается сухим рассказом о действиях. Он старается истолковать, объяснить мотивы, движущие героями, передать их душевное волнение, а зачастую старается выявить и такие причины, которые даже сами герои повествования скрывают в глубине души. Жамтаагмцерели говорит о возможных причинах и высказывает по этому поводу свои соображения. Присущая Жамтаагмцерели психологическая глубина проникновения в душу человека зачастую достигает большой художественной силы. Он глубоко заглядывает в человеческую душу и в личных качествах того или иного персонажа разглядывает общечеловеческое.
Как историк и моралист Жамтаагмцерели более или менее изучен. Но как художник и психолог он достоин особого изучения. Летописец часто не повествует, а живописует, пластически восстанавливая давно прошедшие события. Оживленные им картины будто наяву стоят перед нами.
«Джалал-эд-Дин приступил к разрушению купола храма Сионского и установлению там грязного своего седалища и по высокому и длинному мосту поднялся и сделал и приказал доставить пребывавшие постоянно в Сионе образы господа нашего Христа, святой богородицы, положить их у входа на мост лицом вверх и приказал пленным христианам, мужчинам, женщинам, ногою вступить на эти благородные иконы».
Мастерски описывает Жамтаагмцерели внешность Улу Давида после пыток. «Вывели Давида. Душа еле держалась в нем. Он был недвижим, и видевшим его казался мертвым или окоченевшим, вид его поражал...»
В своих произведениях все историки тех времен уделяют большое внимание внешности монголов. Портрет, нарисованный Жамтаагмцерели, можно считать классическим. Он поражает почти фотографической точностью обрисовки черт лица. «Были они полны и стройны, на мощных ногах. Телом красивы и белы, глаза малые и удлиненные, оттянуты назад, белесые. Голова велика, волосы черные и густые, лоб плосок, нос столь низок (короток), что ланиты возвышаются над ним. В носу видны малые ноздри, уста малы, зубы ровны и белы. Совершенно безволосое лицо». И вообще Жамтаагмцерели в своем сочинении уделяет немало места созданию портретов, причем рисует их по определенной схеме (грузинские цари и вельможи, портреты Чингисхана, ильхана). И хотя в описании намечены только общие черты, все же они не похожи на полицейские портретные описания, ибо им уловлены те черты лица, которые говорят о характере человека. Таковы портреты Дмитрия, Улу Давида, Давида Нарина, в которых, кроме черт лица, даны характер и природа человека.
«Был этот Дмитрий телом строен, цветом воздушен, по виду красив, волосом и бородой прекрасен, глазами светел, плечи плоские. Отличный воин, отменный всадник и лучник. Щедрый, милостивый, скромный».
В отношении сына Лаша-Георгия летописец говорит: «Был он велик и строен. Отличный лучник, милостив к людям. Сын Русудан же, Давид, был небольшого роста, лицом прекрасен, редковолос, быстроног, прекрасный охотник, сладкоречив и словоохотлив, добр, бодрый конник, в походе смиренен, справедлив».
В одном этом абзаце лаконично обрисованы не только внешность двух царей (двоюродных братьев), но и черты характера, которые впоследствии неоднократно проявлялись в их деятельности.
А поскольку, по убеждению летописца, характер царя определяет его политику, он выделяет те черты характера, которые оказывают влияние на царские поступки, на всю его деятельность и вообще на судьбу государства.
У нас еще не изучены приемы риторики, которыми традиционно пользовалась грузинская историография. Еще не произведен сравнительный анализ взаимосвязи, взаимоотношения отдельных летописей всего свода «Картлис цховреба», не сопоставлены общие места.
Жамтаагмцерели начинает свою историю с воцарения Лаша-Георгия и до конца прослеживает за событиями. Но в летописи часты отступления от хронологии, перемежаемость событий, происшедших в более поздний период.
Великий грузинский историк И. Джавахишвили посвятил изучению произведения Жамтаагмцерели специальный труд. Путем детального анализа летописи ученый приходит к заключению, что «наш летописец был человеком развитым; рассуждения его обычно правильны и трезвы, но вместе с тем проявляет свободу суждений. Изучая Жамтаагмцерели, ученый убеждается, что автор владел несколькими языками (греческий, монгольский, уйгурский, персидский), хорошо знал греческую, римскую и персидскую историческую литературу. Летопись пестрит монгольскими и персидскими цитатами, свидетельствами греческих авторов. Неоднократно привлекает он свидетельства из Священного писания.
Наблюдения И. Джавахишвили явно показывают, что Жамтаагмцерели использовал многие негрузннские, иностранные источники. Были источники и грузинские. Он часто называет имевшиеся в его распоряжении грузинские источники, приводит свидетельства из них, соглашается с ними или оспаривает. Он не следует слепо этим свидетельствам, а сопоставляет их и дает свои заключения. «Историческую правду он выясняет по первоисточникам. А это уже зачаток критического метода и является первым опытом исторической критики в грузинской литературе», — авторитетно заявляет И Джавахишвили.
Тщательный анализ произведения Жамтаагмцерели привел И. Джавахишвили к окончательному заключению, что «достоинством грузинского летописца является его нелицеприятие и объективность». «Как выясняется, сочинение нашего летописца надо считать историческим источником, достойным доверия».
Единственное сомнение возникает у И. Джавахишвили только в отношении тех неправдоподобных сказочных элементов, которые так обильно разбросаны в летописи: «...Прямо изумительно, как случилось, что автор включил столько «сказок», как, например, рассказ о любви к сыну Лаша-Георгия змей, сидящих в подземелье, или же о скачке на трехногом коне в течение целого дня и ночи, или же о падении городских стен от собачьего лая». Некоторые из тех, кому было на руку объявить произведение Жамтаагмцерели источником, недостойным доверия, для того, чтобы укрепить собственные, необоснованные соображения, воспользовались этим сомнением И. Джавахишвили. Но никакими примерами суеверия нельзя обосновать достоверность или сомнительность исторического источника. В качестве иллюстрации можно привести труды многих историков не только времен монгольских нашествий. Можно назвать и Фукидида, и Плутарха, и Тита Ливия, и Тацита, и Ибн-аль-Асира, и Рашида-ад-Дина, и многих других.
Ни один из классиков исторической литературы не был атеистом-марксистом. Они были идолопоклонниками или исповедовали Христа или Магомета. Их вера была глубока, но они так же верили чудесам, как реальным фактам. Эту истину хорошо сознавали мыслители прошлого. Вот что пишет замечательный французский философ Мишель Монтень, говоря о Таците: «Свидетельства его кажутся порою слишком уж смелыми, как, например, рассказ о солдате, который нес вязанку дров: руки солдата якобы настолько окоченели от холода, что кости их примерзли к ноше да так и остались на ней, оторвавшись от конечностей. Однако в подобных вещах я имею обыкновение доверять столь авторитетному свидетельству. Такого же рода и рассказ его о том, что Веспасиан по милости бога Сераписа исцелил в Александрии слепую, помазав ей глаза слюной. Сообщает он и о других чудесах, но делает это по примеру и по долгу всех добросовестных историков: они ведь летописцы всех значительных событий, а ко всему происходящему в обществе относятся также толки и мнения людей»[9].
В доказательство того, что наш летописец в этом отношении не оригинален и не составляет исключения среди историков прошлого, можно было привести множество примеров из произведений всех историков его времени или их предшественников, причем гораздо более неправдоподобных, чем скромные чудеса нашего летописца.
Но разве только потому что Плутарх, Тацит, Светоний или Ибн-аль-Асир в своих произведениях уступают место чудесам, наука когда-нибудь отказывала им в достоверности повествования?
Современный французский историк Марк Блок заключает по поводу подобных соображений: «Если картина мира, какой она предстает перед нами сегодня, очищена от множества мнимых чудес, подтвержденных, казалось бы, рядом поколений, то этим мы, конечно, обязаны прежде всего постоянно вырабатывавшемуся понятию о естественном ходе вещей, управляемом незыблемыми законами. Но само это понятие могло укрепиться так прочно, а наблюдения, ему как будто противоречившие, могли быть отвергнуты лишь благодаря кропотливой работе, где объектом эксперимента был человек в качестве свидетеля. Отныне мы в состоянии и обнаружить, и объяснить изъяны в свидетельстве. Мы завоевали право не всегда ему верить, ибо теперь мы знаем лучше, чем прежде, когда и почему ему не следует верить. Так наукам удалось освободиться от мертвого груза многих ложных проблем».
И Джавахйшвили прекрасно понимал сущность этого вопроса. Он считал Жамтаагмцерели достоверным, образованным и здравомыслящим автором, но в защиту от нападений поспешных посягателей он вынужден был проявить по отношению к нему излишнюю научную осторожность и под конец сформулировать невольно возникающее сомнение: не включены ли эти места последующими переписчиками?
Повествование Жамтаагмцерели часто напоминает плач Иеремии, и не только в том, что он оплакивает развалины своей родины. Беспредельно печален и исполнен отчаяния тон повествования. Судьбой уготовано было ему оплакивать победоносную Грузию XII века. Большая часть его истории — горестный рассказ об унижении и падении оскорбленных и разочарованных. Это картина вековой, долгой, темной ночи, на черном фоне которой изредка возникают проблески истинного рыцарства, мужества и редкого благородства.
У хроники Жамтаагмцерели утеряны начало и конец. И хотя мы знаем, что автор дожил до желанного освобождения родины от монгольского ига, повествование его, доведенное до царствования Георгия Блистательного, внезапно обрывается на первых же строчках рассказа о новых ужасах. «И начало светило восходить. Язык же мой не поворачивается высказать достойное удивления и ужаса». Такой невольный конец так внезапно прерванного повествования полностью соответствует всему содержанию летописи, духа и судьбы самого несчастного летописца, которому было суждено быть повествователем бедствий, автором страниц, написанных слезами и болью.
Историко-политическая концепция Жамтаагмцерели патриотична и национальна. Он знает: история, жизнь народа продолжается; зло может присутствовать и в будущих взаимоотношениях людей, а поэтому примеры добра и зла должны остаться в качестве урока людям всех времен, как указатель направления и пути, которым им надлежит следовать. Исходя из этого, подобно библейскому пророку, он ободряет и предостерегает потомство моральными примерами, которым надо следовать или остерегаться. По его мнению, из числа предков образцами добра и совершенства являются Давид и Тамар, а образцами зла и низости — сыновья Багваши-Кахабера. В соотношении с этими историческими ориентирами оценивает он свершения деятелей монгольской эпохи, сравнивая с их поступками каждый значительный шаг этих личностей! Окончательное решение он выносит, только подводя итоги. Вполне естественно, что, повествуя жизнь Грузии в эпоху падения, Жамтаагмцерели живописал бы общую картину разложения нации и представил бы множество примеров моральной деградации отдельных личностей. А в летописи Жамтаагмцерели дело обстоит совершенно иначе. Ни в одной из хроник «Картлис цховреба» не приведено столько примеров моральной чистоты и благородства, самоотвержения ради народа и ближнего. Из многочисленных примеров геройства и нравственного совершенства, пересказанных Жамтаагмцерели, выберем несколько:
1. ...Во время осады Аламута был убит нойон Чагатай. Заподозренных в убийстве воинов-грузин ожидало полное уничтожение. По совету Григола Сурамели грузинские военачальники сами предстали перед разгневанными монголами. Они сознательно обрекли себя на смерть, но тем самым избавили войско от гибели.
2. ...Вызванный в монгольскую Орду царь Дмитрий безусловно знал, что его ожидает смерть. Близкие и вельможи в один голос отговаривали его. Но Дмитрий предпочел предстать перед ханом и пожертвовать собой, спасая тем самым от гибели и уничтожения весь народ.
3. ...Отрекшиеся от покорности Улу Давид и Саргис Джакели в конце концов предстали перед ханом. Чтобы отвлечь от царя ханский гнев, Джакели пошел на верную смерть: он взял на себя вину царя и тем самым избавил его от смертельной опасности.
4. ...Прибывшие к Батыю Аваг Мхаргрдзели и его свита, понаелышавшись о жестокости монголов, боялись, что, лишь увидев их, Батый убьет Авага. Поэтому Давид, церемониймейстер Авага, сын Иванэ Ахалцихели переоделся в его одежду и такими словами ободрял надевшего его, Давидову, одежду Авага: «Если пожелает умертвить меня, да буду убитым я, а не ты...» Поступок и поведение Давида так растрогали хана Батыя, что этот трагикомический эпизод окончился благополучно.
5. ...Двинувшись войной против врага, Хулагу вместе с монголами послал в разведку грузинский отряд. Разведчики напоролись на главные силы противника. Монгольский командующий Сикадур решил отступить, но грузинский царь уперся и твердо заявил: «Не в правилах у нас, грузин, увидев врага, идущего на нас, не сразившись с ним, показать ему спину, хотя бы смерть ждала нас». Когда Сикадур увидел, что, раз сказав, царь не отступится от сказанного, испугавшись он послал гонца к хану. Хулагу разгневался на Давида, но царь вновь повторил: «Не в обычае у грузин показывать спину врагу». Пойдя на верную смерть, он проявил в сражении беспримерное геройство.
И наконец, краса и гордость не только хроники Жамтаагмцерели, но и всей «Картлис цховреба» — повесть о Кохтаставском заговоре и подвиге Цотнэ Дадиани.
Как повествует летописец, все эти примеры героизма принадлежат времени, когда «и стар и млад, и царь и вельможи, от мала до велика смирились со злом, покинули истину, ибо даже среди священнослужителей замечалось неверие и весь народ предался пороку».
И все же во времена всеобщего упадка и деградации грузины проявляли многочисленные примеры героических поступков, благородства и редкостной моральной чистоты, тем самым продемонстрировав способность духовной мобилизации.
Естественно, поступков, достойных порицания, в ту пору было гораздо больше. Они наверняка встречались летописцу на каждом шагу. Но он сознательно обходил эти позорящие грузинский народ факты и включал их в свою летопись только в случае крайней необходимости, отдавая предпочтение тем примерам, которые способствовали бы духовному и моральному очищению родного народа. И это, вероятно, следует объяснить высоким национальным сознанием и безошибочностью исторической концепции летописца. При этом основным все же является талантливость и чутье писателя, так как примеров геройства, благородства и моральной чистоты и в другие эпохи истории Грузии можно было бы назвать великое множество. И если другие летописцы не смогли обессмертить их подобно Жамтаагмцерели, причину этого следует искать в словах Александра Македонского, которые приводит историк Давида Строителя: «Не так велик был Ахилл, возвысил его восхваливший великий Гомер».
В истории человечества много народов исчезло бесследно. Выли народы, которые жили за счет разорения
других народов и разрушения других государств: они оставили потомкам лишь длинный перечень стертых с поверхности земли городов и сел, сотен тысяч перебитых или же угнанных в рабство ни в чем не повинных людей. Память о таких народах стиралась вместе с их исчезновением, и о них помнят только исследователи-специалисты.
Но были народы, которые созидали, которые вносили свою лепту в духовную сокровищницу человечества. Такие народы навсегда обессмертили и утвердили себя в памяти потомства, создав великолепные памятники искусства и литературы. И сегодня, по прошествии веков и веков после их исчезновения, ими гордится человечество.
Но память о тех исчезнувших народах сохраняется не только в рукотворных памятниках искусства, но в не меньшей степени в тех неповторимых примерах нравственности и благородства, которые сохранились в истории и которыми эти народы возвышены над своими современниками.
Наш народ на долгом пути своего существования создал такие памятники духовной культуры, значение которых никогда не ограничится временем. Среди народов мира не так уж много найдется таких, которые явили бы миру столько великолепных примеров нравственной чистоты и высокой человечности, благородного рыцарства и героического самоотвержения, украшающих историю.
Среди этих примеров одним из самых ярких и привлекательных, одним из самых глубоко человечных и возвышенных является подвиг Цотнэ Дадиани. Для оправдания самого существования народа и всей его истории достаточно одного такого примера нравственной доблести!
Грузинский народ обессмертил себя и тем, что наряду с мцхетским Джвари и «Витязем в тигровой шкуре» в его истории есть подвиг Цотнэ Дадиани.
В повествовании Жамтаагмцерели рассказ о Кохтаставском заговоре и подвиге Цотнэ Дадиани более походит на краткий репортаж, чем на мало-мальски развернутое изложение важного эпизода в жизни народа. Такой лаконизм при рассказе о столь значительном событии непонятен и непростителен даже такому несловоохотливому автору, каким является наш летописец.
Так как этот эпизод не сохранился в каком-нибудь другом источнике, то нам оставалось только-вновь и вновь обращаться к конспективной записи Жамтаагмцерели, внимательно к ней приглядеться, вычитать ее подтекст и тем самым восполнить существенный пробел, возместив его общим знанием эпохи и воображением. Если для судебного следствия недостаточность изобличающих свидетельств является большим препятствием, то для художника скудость фактических данных и ограниченность знаний зачастую создают благоприятные условия для фантазии и свободного развития сюжета.
Но Цотнэ Дадиани не простая личность: он является национальным героем Грузии. Создавая его биографию, романист не мог не считаться с этим обстоятельством.
Грузинская историческая наука и до сегодняшнего дня продолжает накапливать факты и устанавливать их достоверность. Материалов, подлежащих проверке и уточнению, — великое множество. Неотложной и завидной задачей является их сопоставление с иностранными источниками и археологическими находками.
Но история ведь не только накопление фактов прошлого! История — это, в первую очередь, наука о человеческом обществе. С этой точки зрения она предпринимает только первые шаги даже в тех странах, где эта отрасль науки имеет большие и славные традиции. Можно ли упрекать грузинскую историческую науку, если на современном Западе «история как серьезная аналитическая отрасль науки еще совершенно молода» и «только сейчас начинает нащупывать почву в ряде значительных проблем своего народа»?
Читателю, заинтересованному историей Грузии, и художнику, увлеченному изучением этой истории, пожелавшему проанализировать проблему, сегодня пока еще могут оказать помощь лишь только собственное прилежание и труд, так как у нас еще не изучены не только отдельные значительные проблемы нашей истории, но даже не полностью изданы все источники истории Грузии (это осуществляется только сейчас, в наши дни неустанными стараниями академика С. Каухчидовили. Не изучено и зачастую не разыскано и много негрузинских источников, касающихся исторического прошлого нашего народа.
В этих условиях писателю, работающему в области истории Грузии, приходится самому исследовать факты и устанавливать истину. Сколь нелегок этот труд, явствует из того, что многие свидетельства зачастую приходится разыскивать в архивах и музеях, а библиография соответствующих иностранных источников и посегодня является недостижимой роскошью.
Думаю, что писатель, художник не должен копаться в материалах и разыскивать факты, а предметом его разысканий должны явиться объяснения внутренних мотивов, побуждающих героев к действию, их душевные движения и волнения. Писатель должен располагать установленными, несомненными истинами и заботиться только лишь об их истолковании и выяснении своего отношения к ним на основании научно изученного материала.
Прошлое нам представляется своеобразным театром, ареной, где предки на виду у многих поколений потомков действуют и борются, трудятся и размножаются, веселятся и горюют, любят и ненавидят...
А поскольку и в прошлом жили подобные нам люди, надо предполагать, что и для них ничто человеческое не было чуждо. В соответствии с законом, открытым Марксом, в основу исторического процесса положены изменения социально-экономического уклада.
Человек принадлежит к определенному социальному кругу, и его сознание определяется общественным строем. Этот строй и круг формируют его сознание и управляют его действием. Сегодня мы не можем разделить остроумной мысли Маккиавелли, будто «в течение времени одно остается неизменным — человек...» Изучение социальной психологии ярко выявило влияние социальной среды на человека, с изменением этой среды меняется и психика человека, и его сознание, вкусы, отношение к вещам и явлениям. Однако новая историческая наука признает, что в природе человека, в человеческом обществе имеется некий постоянный фонд, который остается неизменным во все времена. Если б не было этого «фонда», для нас было бы непонятным не только поведение и характер античного и средневекового человека, но также мысли и побуждения, чувства и переживания наших отцов, непосредственных предков.
Задолго до того, как историческая наука установила эту истину, художники интуитивно догадывались о ее существовании. Мудрый художник, рисуя характер исторической личности, всегда старался снабдить своего героя взятыми из этого «фонда» атрибутами, неизменно сопутствующими людям всех эпох. Не случайно же люди одних времен понимают людей, живущих в другие времена...
Если художник не углубится в понимание этого основного «фонда ценностей», который одинаков и у босоногого пастуха античных времен, и у закованного в латы средневекового рыцаря, и у современного нам покорителя космоса, то образ, созданный художником, будет нежизненным. Не воздействуя на чувства, он никого не заинтересует. Сила таланта художника и его жизненность измеряются не тем, насколько точно воссоздает он внешние аксессуары определенной исторической эпохи (это под силу любому педанту средней руки, ибо для выполнения этой работы нужно только добросовестное изучение материала и точное копирование). Настоящее творчество начинается тогда, когда художник, изображая исторического героя, углубляется в то «неизменное», которое является общим для людей всех времен.
В официальных летописях показ прошлого ограничивается демонстрацией действия появляющихся на сцене героев, художник же, работающий над историческим материалом, имеет право рассказать и о том, что происходит за сценой. Он имеет право заглянуть даже в альковы венценосцев и показать происходившие там драмы. В отличие от историка, художник не только правомочен, но и обязан глубоко заглянуть в душу исторического героя, передать его волнения и сомнения, заставить нас почувствовать силу его страстей.
В наше время не может заслуживать одобрения художественное произведение, в котором нет глубокого психологического анализа характеров, живых жизненных деталей, человеческих страстей, рассуждений, располагающих к раздумьям, внутренних движений души, не заметных для обыкновенного глаза...
Однако иному историческому произведению мы почему-то прощаем отсутствие всего этого. Героями таких исторических произведений большей частью бывают главы государств или выдающиеся деятели, обычно окутанные ореолом сверхчеловека, и поэтому мы подчас миримся со скукой и холодом, веющими от них.
Неоспоримо, что в художественном произведении на историческую тему определенное и даже немаловажное значение имеет реставрация внешних черт и аксессуаров одежды, оружия, украшения, мебели и др. Они придают книге аромат древности, создают определенное настроение, хотя иногда нагромождение этих аксессуаров оттесняет людей, создавших их и пользующихся ими.
Но есть еще одно обстоятельство: политико-социальные и научно-технические революции еще больше отдалили эпохи друг от друга, увеличили расстояния между поколениями разных времен.
Поэтому, говоря о «неизменном фонде», мы с самого начала хотим ограничить его контуры, не расширяя их До таких пределов, когда героям прошлого придаются чуждые им современные эмоции, приписываются современные нормы поведения и речи. Установление этих истин принуждает нас решить еще одну проблему: в какой мере для разговорной речи героев художник может пользоваться языком описываемой исторической эпохи?
Все языки существующих ныне народов в той или иной мере претерпели изменения. Языки некоторых народов существенно изменились, другие языки разделяют по эпохам — на древний и новый языки (например новый и старый французский, новый и старый армянский). Если современный французский писатель напишет роман из жизни прованского трубадура, то это никого не удивит, но если роман будет написан на старо-французском языке, то этому не будет никакого оправдания, и у романа не будет читателя. Роль и значение языка в литературе безгранично велики, и первым признаком величия писателя является и богатство его языка. Главнейшим и обязательным признаком, определяющим классика, является и чистота языка, и утонченность стиля. Но ни один классик не писал еще на мертвом или вышедшем из употребления языке (или на таком, которым редко пользуются). Если и были такие попытки, то разве что, как говорится, из спортивного интереса. Наоборот, язык больших писателей всегда был близок к народной речи, и проводимые художником реформы всегда заключались в приближении литературного языка к живой, разговорной народной речи.
Если бы автору исторического романа вменялось в обязанность писать на древнем, мертвом языке, то как бы описал Флобер жизнь своего карфагенского героя, каким бы был роман Генриха Манна о французском короле Генрихе Четвертом или эпопея Томаса Манна о прекрасном Иосифе?!
При работе над историческим романом чрезмерное увлечение языковыми формами соответствующей эпохи лишено какой-либо функции. В первую очередь это бросается в глаза при переводе произведения на иностранный язык. Переводчик вынужден пассажи, написанные на древнем языке, переводить обычным, современным разговорным языком или же обращаться к стилизации. В этом отношении грузинский язык находится в особом положении, и грузинский романист, создавая историческое произведение, имеет определенное преимущество, обусловленное тем чудом, что древний грузинский язык для нас еще доступен и язык Руставели сегодня более или менее понятен каждому грузинскому читателю.
Но разве не было бы совершенно неоправданным анахронизмом, если бы кто-нибудь вознамерился писать сегодня роман языком Цуртавели, Мерчуле или даже Руставели?
В этом послесловии я попытался поделиться с читателем своим отношением к историческому материалу и теми основными принципами, которыми руководствовался в работе над тремя книгами «Грузинской хроники тринадцатого века».
Вырабатывая историческую концепцию, я, конечно, че мог разделить веру летописцев времен монголов в фатальную непреложность победы Чингисхана и вместе с ними считать причиной поражения порабощенных монголами народов навлеченную на них «божью кару за безверие» или же личные качества глав повергнутых государств. Рассматривая фактический материал, накопленный на современном уровне исторической науки, я видел исключительно трагические картины жизни нашего народа и пытался проникнуть в причины тех явлений, которые были порождены и обусловлены сложными социальными и политическими взаимоотношениями.
В исторических романах я хотел показать народ как творческую, созидательную силу истории и этим восполнить тот большой пробел в летописях, который одинаково тревожил и француза Мари-Франсуа Вольтера, и грузина Илью Чавчавадзе.
В завершенной уже трилогии я старался, подобно Жамтаагмцерели, быть «глаголящим истину», видеть исторических героев с высоты любви к родине и судить об их действиях и поступках в зависимости от того, какое благо или вред принесли они своей отчизне.
На этом тягчайшем перегоне истории Грузии подвиг Цотнэ я полагал апофеозом истории грузинского народа. В самоотверженности Цотнэ мне виделось очищение не только одного поколения, но и духовное возвышение Грузии, ее, подобное Фениксу, возрождение и нравственную победу.
Самоотверженность Цотнэ — пример доблести и величия духа. Моральный пример всегда оказывал на потомков благотворное влияние, а урок Цотнэ должен иметь исключительное значение теперь, когда весь народ с таким единодушием борется за утверждение высоких нравственных идеалов.
Азнауры — грузинские дворяне.
Аламут — крепость в горах Ирана; центр воинствующей секты ассасинов.
Алаверди — древний храм в Кахети.
Амиран — герой древнейшего грузинского народного эпоса.
Амирспасалар — высший военный чин в Грузии XIII века, главнокомандующий войсками.
Арзрум (Эрзерум) — город в государстве шах-арменов, один из его центров.
Армази — крепость Мцхеты, древней столицы Грузии, На горе Армази находился языческий пантеон Грузии.
Атабек (Атабаг) — титул высших придворных лиц в некоторых мусульманских странах, а затем и в Грурии. Первоначально атабеки были воспитателями царских детей, но потом некоторые из них стали самостоятельными правителями областей и государств, так что этот титул получил значение «правитель». В Грузии атабек — один из высших государственных титулов.
Ахалцихели — грузинский дворянский род, Шалва и Иване Ахалцихели были крупными полководцами времен царицы Тамар и Георгия Лаши.
Батоно — сударь, господин; обычное в грузинской разговорной речи вежливое обращение.
Блаженный Августин (354—430) — епископ из Гиппона (сев. Африка), один из первых христианских теологов.
Ваша— (груз.) ура, да здравствует!
Визирь — высший сановник в некоторых странах Ближнего Востока в эпоху феодализма.
Гегуати — резиденция грузинских царей в Западной Грузии. Развалины дворца сохранились до наших дней.
Гелати — крупный культурный центр Грузии и Ближнего Востока, близ города Кутаиси. Здесь находилась знаменитая Академия.
Георгий Руси — князь Юрий, сын Андрея Боголюбского, князя Владимирского, первый муж царицы Тамар.
Георгий III — грузинский царь (1156—1184 гг.), отец царицы Тамар.
Георгий IV Даша — царь Грузии, родился в 1192 или 1193 году, с 1207 г. соправитель своей матери, царицы Тамар, с 1213 г. — единоличный правитель. Умер в 1222 г.
Горгаcал (Вахтанг Горгасал) — грузинский царь, V в., основатель Тбилиси, добился независимости Грузии от персов.
Гурджи — так именовали грузин иранцы и тюрки. Гурджистан — Грузия.
Давид (Давид IV Строитель) — царь Грузии (1089—1125), при котором грузинское государство достигло большой мощи и расцвета.
Давид Сослан — второй муж царицы Тамар и царь Грузии (с 1189 г.). Умер в 1207 г.
Дарбаз — царский совет. В Грузии дарбаз обладал значительной властью и ограничивал власть царя.
Димитрий (Деметрэ) — грузинский царь (1126—1156), сын Давида Строителя и отец Георгия III.
Дэв — сказочное чудовище, великан.
Золотая Орда — феодальное государство, созданное на территории Средней Азии и Вост. Европы в результате монгольских завоеваний в 40-х гг. 13 в.
Имерети — область Западной Грузии. От центральной Грузии отделена Сурамским (Лихским) хребтом.
Икалтойская Академия — Икалто, местность в Восточной Грузии, где в XII в, существовала Академия.
Ильхан — титул монгольских ханов династии Хулагундов.
Картли — историческая центральная область Грузии с главными городами Тбилиси, Мцхета, Гори.
Католикос — патриарх, глава грузинской православной церкви.
Кахетия (Кахети) — историческая область Восточной Грузии.
Квеври — врытый в землю кувшин для хранения вина.
Лазы — жители Западной Грузии.
Лечаки — платок, вуаль.
Лихт - Имерети — вся Западная Грузия за Лихским хребтом.
Мандатур — дворцовый служитель.
Мандатуртухуцес — один из визирей грузинского двора, главный над мандатурами.
Марани — винный погреб.
Мегрелия — княжество в Западной Грузии.
Мелик — царь, правитель города.
Месхети — область Южной Грузии.
Мсахуртухуцес — один из высших чинов при грузинском дворе, министр.
Мтиулеты — горная область Восточной Грузии.
Мхаргрдзели — армяно-грузинский род. Братья Мхаргрдзели, Захария и Иванэ, занимали видные посты при дворе грузинских царей с начала XII в.
Мцигнобартухуцес — один из высших чинов при грузинском дворе, первый министр.
Мчади — кукурузный хлеб.
Нино (святая) — проповедница христианства, родом из Каппадокии.
Нойон — монгольский князь.
Нукеры — дружинники монгольской знати в период зарождения феодальных отношений в Монголии в 11-12 вв. С начала 13 в. стали личной гвардией монгольских ханов.
Овсы — осетины.
Одишское княжество — Мегрельское княжество.
Ода — жилой дом (в Имеретии).
Пандури — струнный народный музыкальный инструмент.
Пхови — горная область Грузии.
Рача — горная область Грузии.
Руставели Шота — великий грузинский поэт XII в.; автор поэмы «Витязь в тигровой шкуре», современник царицы Тамар.
Саргис Тмогвели — поэт, государственный деятель времен царицы Тамар.
Сванетия — историческая область в сев.-зап. Грузии, расположенная на юго-зап. склонах Кавказского хребта.
Светицховели — храм в Мцхета, построенный в XI в.
Сотник — командир небольшого воинского подразделения, сотни.
Султан — наследственный титул монархов в некоторых странах Востока.
Супрули — застольная песня.
Тамар — царица Грузии (1184-1213 гг.). Эпоха царствования Тамар известна как расцвет феодальной Грузии.
Тонэ — печь для выпечки хлеба.
Тушетия — горная область Восточной Грузии.
Тумен — военная, а затем территориально-административная единица у монголов.
Фазис — древнегреческое название реки Риони.
Франгули — прямой («франкский») меч.
Хан — титул феодальных правителей во многих странах Востока, главным образом в средние века.
Хвалынское море — Каспийское море.
Хевисбер — старейшина общины у горцев.
Хевский монастырь — монастырь в ущелье Арагви.
Хурджин — переметная сума.
Чанги — музыкальный инструмент типа лиры.
Эмир — правитель. В мусульманских странах наместник области.
Эрети — область Восточной Грузии (восточнее Кахети).
Эристав — владетельный князь, правитель области в Грузии.
Этруски — древнейшее население сев.-зап. части Апеннинского п-ва. Оказали большое влияние на римскую культуру.
Шоти — род грузинского хлеба.
Ярлык (указ, приказ) — наименование грамот ханов Золотой Орды.