Только тот способен глубоко постичь морскую романтику, кто живет непосредственно в воде, — как Малорот из отряда Карпообразных, как Тихоокеанский Лосось из отряда Лососеобразных, как Пятнистый Ошибень и Озерная Треска из отряда Трескообразных, как Цирротаума из отряда Осьминогов. Кайман из отряда Крокодилов, а также Ночесветка и Криптомонада — уз Простейших. Конечно, каждый из них постигает романтику моря по-своему. Поэтому о каждом из них — отдельный разговор.
Молодые кайманы плывут на гиацинтовых островах, на островах из цветов, нигде не пустивших корни. От земли своих предков по течениям рек они расплываются по материку и выходят в открытое море. Крокодилы редко выхолят в море — разве что в молодости, на гиацинтовых островах.
Молодые кайманы уплывают на этих островах.
Когда плывешь на них, все вокруг цветет и благоухает, и кажется, что плывешь на облаке среди голубых небес, среди глубин, в которых нельзя утонуть, а можно возноситься все выше и выше. И все, что держало тебя и привязывало к берегу, теперь уходит назад вместе со всеми этими берегами, и все печали твои, и все заботы твои уплывают назад, остается только небо в реке и гиацинтовое облако. Остаются острова из цветов, нигде не пустивших корни.
Острова и цветы привыкли знать свое место. И кайманы привыкли знать свое место — на этом или на том берегу. Но среди цветов попадаются чудаки, и среди островов попадаются, и среди кайманов — и тогда на странствующих островах среди странствующих цветов плывут неизвестно куда странствующие кайманы.
Где-то ждет их причал, будущий берег, не отраженная, а истинная земля. Чтобы растянуться во всю длину, почувствовать себя прочней и уверенней, чтобы греться на солнышке, провожая взглядом гиацинтовые острова.
На Баффиновой Земле, оторванной от материка, есть озеро Огак, оторванное от океана. Часть океана в плену у земли, которая со всех сторон окружена океаном… Это напоминает военные действия, хотя действий-то как раз и не видно: остров не спешит выйти из окружения, а озеро как будто привыкло к своему плену. Когда океан привыкает к плену, он становится озером. Озеро Огак стало озером, похоронив надежды вернуться в океан. Но в нем живы воспоминания.
Нижний слой воды — похороненные надежды.
Средний слон воды — живые воспоминания. Верхний слой — действительность: пять метров пресной воды. Пять метров — достаточный слой, чтобы не быть заподозренным в приверженности к океану. Пресноводное озеро. Обычное озеро.
Но в глубине у него — слой соленой воды. И живет там морская рыба треска. Не у самого дна, где похоронены надежды, — где похоронены надежды, там уже ничто не живет. У озера Огак там все отравлено смертельным ядом. А живет морская треска в среднем слое, где еще живы воспоминания об океане, который не прятался за слоем пресной воды.
По вечерам Малорот облачается в траур. Кончается день, а ему кажется, что кончается жизнь. Ведь и жизнь кончается так же, как день: сначала все ярко, светло, а потом постепенно темнеет. И Малорот теряет все свои дневные пестрые краски. Он погружается в ночь и облачается в ночь. И каждый закат кажется ему его собственным, личным закатом: как будто сейчас вот закатится Малорот и покатится неизвестно куда, в неведомом направлении.
А когда наступает рассвет, Малорот рассветает и расцветает, он прикатывается обратно в день из своего неизвестного направления и сбрасывает свой печальный наряд. И он празднует рождение дня, как другие празднуют день рождения.
Может, в этом мире у кого-нибудь есть глаза? Хоть какие-нибудь глаза… Вы знаете, что такое глаза? Ну, которыми видят. Вокруг все черное, и вдруг на этом черном что-то блеснет. Покажется не таким черным. И это значит, что вы видите. Правда, может быть, сон.
А может быть, и не сон. Может быть, вы видите по-настоящему, глазами. Что именно — Цирротаума не может вам объяснить. У него никогда не было глаз, и он не знает, как это — видеть. Но ведь у кого-нибудь должны быть глаза?
Слепой Цирротаума светится, оставаясь в своей темноте, он светится, не видя своего света. Он вспыхивает пламенем, которое для него похоже на черную ночь, на такую же черную ночь, как ночь. На такую же ночь, как день. На такую же ночь, как весь этот океан, в котором живет слепой Цирротаума.
Рыба Тонкинский Апогон имеет три фонаря, но все они у Апогона где-то в желудке, и свет их направлен внутрь Апогона, как будто Апогон, как древний философ, познает себя. Вокруг темно, а он познает себя — вернее, просто не хочет с другими делиться светом.
А Цирротаума не только светится, он светится насквозь, он прозрачен. Чтоб никому не мешать смотреть, ничего не загораживать своей особой, не лезть в глаза тем, у кого, может быть, есть глаза.
Другие готовы загородить собою весь мир, а сами не светятся. А когда их много, тогда вокруг такая черная ночь…
А Цирротаума, никогда не видавший света и никогда его не увидящий, светится, светится… Может быть, в этом мире у кого-нибудь есть глаза.
Ночесветка далеко не звезда, не с ее миллиметрами быть светилом. И все же она загорается каждую ночь, отнимая у ночи два миллиметра мрака.
Как будто немного, но для Криптомонады достаточно. Криптомонада располагается на этой небольшой площади и принимается за работу.
Она привыкла работать по ночам, потому что жизнь у нее, как и у всех, коротка, а работы много. Углекислый газ переработать в крахмал — такие вещи в темноте не делаются. Зная это, Ночесветка охотно идет ей навстречу:
— Вот тебе два миллиметра, располагайся. Вот тебе углекислый газ, перерабатывай. Что же касается света, то можешь не экономить.
Другой бы на месте Ночесветки потребовал часть готовой продукции, но это, конечно, был бы какой-нибудь выжига. Ночесветка не выжига, она знает, что такое работа. Она ведь сама работает по ночам — не так просто обслужить целую электростанцию, пусть даже маленькую, не больше двух миллиметров. И, ценя труд Криптомонады, Ночесветка оставляет ей всю готовую продукцию, а себе берет только отходы. Кислород. Больше всего на свете Ночесветка любит эти отходы. Так они вместе работают, маленькие и не видные никому, вдалеке от земли и земных огней, затерянные в океане. Что они могут сделать — даже вдвоем? И все же ночь как будто становится посветлей и в воздухе прибавляется капелька кислорода.
Краб Гиас, украшенный водорослями и морскими лилиями, словом, разодетый в пух и прах, встретился с крабом Дориппе, нагруженным всякой ненужной рухлядью.
— Что это на вас за костюм? — воскликнул краб Гиас. — Разве кто-нибудь где-нибудь это носит?
— Кто-нибудь где-нибудь что-нибудь да носит, — философски заметил краб Дориппе, который, как все старьевщики, умел посмотреть в самую суть. Краб Гиас этого не умел, и он сказал:
— Не думаю, чтобы это было красиво. Ни одна рыбка на это не клюнет, хе-хе… — и он откинул зеленую прядь, чтобы смерить взглядом своего собеседника. — Или вам не хочется, чтоб клюнула рыбка?
— Каждому что-нибудь хочется, — сказал краб Дориппе. — Нужно учитывать все желания.
— Какие такие желания? — посмеялся в ответ краб Гиас. — Разве можно учесть все желания? Я удовлетворяю свои желания, а все остальные желания — прошу меня верно понять — я не удовлетворяю.
— Это как сказать, — покачал своей рухлядью краб Дориппе. — Никогда не знаешь, чьи удовлетворяешь желания.
До сих пор они вели разговор вдвоем, но теперь к ним присоединился кто-то третий. Нет, это была не рыбка, которую хотел привлечь краб Гиас, хотя он и блеснул на всякий случай своим одеянием. Возможно, это был тот, кого имел в виду краб Дориппе. И вот этот третий подхватил краба Гиаса, как какую-нибудь мелкую рыбку, так, что краб Гиас только успел крикнуть:
— Осторожней! Вы испортите мой костюм!
С этими словами он исчез, совершенно исчез, а краб Дориппе тоже исчез — правда, в другом, более благоприятном направлении. Краб Дориппе исчез, оставив свои старые вещи, которые, как он думал, могли в данном случае его заменить, и, исчезая, он думал о крабе Гиасе.
Краб Гиас любил одеваться. И он умел одеваться. Потому что ему хотелось привлечь внимание, непременно привлечь внимание.
— Привлечь внимание! — бормотал краб Дориппе, исчезая. — Одеваться нужно так, чтобы не привлечь внимание, а отвлечь внимание…
Карась, которого многие считают идеалистом, на самом деле далеко не идеалист. Он понимает, что щука — это щука, но что же прикажете — помирать? Конечно, лучше, чтобы во всей реке не было ни одной щуки, но ведь могли бы быть и одни щуки, и что тогда? Допустим, все рыбы в реке были бы щуками. И пескарь был бы щукой, и окунь был бы щукой, и плотва… Куда бы тогда Карасю податься? Нет, Карась не идеалист, он понимает, что податься было бы некуда. А так — еще ничего…
Да и не в одних щуках дело. Бывает — как занесет в какой-нибудь горячий источник, где температура почти пятьдесят градусов, кто такое выдержит? Конечно, выдержать невозможно, до что же прикажете — помирать?
Карась не собирается помирать. Он понимает, что горячая вода все же лучше, чем совсем без воды, и что грязная вода — лучше, чем совсем без воды, и много щук — лучше, чем одни щуки.
Нет, Карась не идеалист, просто он умеет сравнивать.
Пятнистый Ошибень стоит на хвосте, как одноногий солдат, он не может уйти с поста — да и как уйти ему, одноногому, как пошагать этой одной ногой?
Здесь, в море, можно бы и поплыть, но это занятие не солдатское. Ошибень сам из рыб, но его всегда тянуло в пехоту. На то он и Ошибень, ошибка природы. Ошиблась природа, не таким его создала.
А может, она таким его и задумала? Чтобы в этом мире, где все куда-то бегут, куда-то плывут, летят и скачут, — чтобы в этом мире кто-нибудь стоял на посту. Так, должно быть, решила природа и создала Пятнистого Ошибня.
И теперь он стоит на хвосте и никуда не уходит.
Одноногий солдат с поста не уходит. Не потому, что он одноногий, а потому, что солдат.
Тихоокеанский Лосось — не лосось Тихого океана. И не здесь его родной дом, и не здесь прошло его детство. Детство — это тоже наш родной дом, дом из которого мы ушли, но в котором остались навечно. И сколько бы мы ни странствовали, ни скитались в чужих временах, мы никогда не покидаем нашего детства. Той речушки, что вынесла нас во взрослую жизнь, не заменят нам просторы Тихого океана.
Он ищет свою речушку, Тихоокеанский Лосось. Уже давно взрослый лосось… Но какой же он взрослый? Взрослые — это дети, заблудившиеся во времени, потерявшие детство среди взрослых своих забот.
По солнцу, по звездам ищет свою речушку Тихоокеанский Лосось. Сколько на небе звезд, столько в океан впадает речушек. И среди них он находит одну.
Он узнает ее по аромату воды, потому что нет ничего памятней запахов нашего детства. Мы узнаем его, но узнает ли оно нас? Чтоб оно нас узнало, нужно сбросить блестящую мишуру, которой мы так дорожили в своем океане. В чужом океане.
Тихоокеанский Лосось сбрасывает серебристую мишуру и возвращается без всякого блеска, таким же, как уходил.
Он плывет по реке — далеко-далеко, словно спешит уйти подальше от океана. В детстве он легко плыл по этой реке, а теперь ему тяжело. В детстве легко плыть, потому что плывешь по течению, а потом приходится плыть против течения… Но он плывет, по уступам и водопадам он поднимается вверх, к своему детству. Туда, откуда он когда-то сбежал по течению…
Он возвращается к своему началу, и дальше — дорога в никуда. И перед тем, как пойти по этой дороге, он вырывает яму, чтоб закопать в нее самое ценное — будущее свое потомство, не для смерти, а для жизни его закопать.
А потом из-под холмика выйдут на свет его дети. И они поплывут вниз по течению, все вниз и вниз, пока не окажутся в океане. Огромные, серебристые и утомленные огромностью этой и блеском, они начнут искать путь назад, в сторону своего детства, тяжелый обратный путь — через океан. Искать в небе одну-единственную звезду, на земле одну-единственную речушку. Путь по звездам — земной, а не звездный путь.
И поплывут они против течения, все вверх и вверх — против течения, до самого своего начала, которое будет для них концом, до самого своего конца, который для детей их будет начатом.