— С ним случился удар вчера, ночью, — сказал вдруг Барней Биль.
Поль повернулся к нему:
— Почему же меня не известили?
— А разве ты помог бы ему?
— Понятно, нет!
— Мог ли ты сделать для него что-нибудь приятное?
— Меня должны были известить.
— Тебе предстояло достаточно неприятностей и помимо того, сынок!
— Это уж мое дело, — возразил Поль.
— Джен и я, будучи тоже ответственными, имели смелость, если можно так сказать, считать это также и нашим делом.
Поль нетерпеливо барабанил по колену.
— Ты не сердишься, сынок? — спросил жалобно старик.
— Нет, не сержусь, на вас с Джен, во всяком случае. Я знаю, что вы поступали так, как считали лучше, из любви ко мне. Но вы не должны были меня обманывать. Я думал, это было только нервное потрясение. Вы ничего не сказали мне, а Джен, когда я говорил с ней сегодня утром, даже не намекнула на серьезность положения. Поэтому я говорю, что вы обманули меня.
— Но я уже сказал тебе, сынок…
— Да, да, знаю. Я не упрекаю вас. Но разве вы не видите? Я с ума схожу от лжи. Мне смертельно тяжело от нее. Я по горло увяз в трясине лжи с самого детства и я адски измучился, выбираясь на твердую почву. Теперь для меня — только правда. Клянусь, ничего кроме правды!
Барней Биль, сидевший, сгорбившись, на переднем сидении автомобиля, как привык сидеть на подножке своего омнибуса, повернул голову.
— Я необразованный человек, — сказал он, — хотя и немало перечитал в свое время, но я пришел к некоторым выводам в моей, так сказать, разнообразной карьере, и один из них — тот, что если ты в парламенте пойдешь вот так же, по пути правды, ты будешь похож на быка в посудной лавке, и они схватятся за палки и колья, чтобы выгнать тебя. Сэр Роберт Пиль, старик Гладстон, Дизраэли — все эти старики прошли через это. Им пришлось идти на компромиссы. Компромисс, — старик любовно остановился, по своему обыкновению, на литературном словечке, — компромисс — вот что придется тебе испытать в парламенте.
— Будь проклят этот парламент в первую голову! — вскричал Поль, не владея собой.
— Ну, этого тебе придется долго ждать, сынок! — отозвался Барней Биль, качая старой головой. — Парламент выдержит и целую кучу проклятий.
— Во всяком случае, — сказал Поль, не желая продолжать спор, но невольно захваченный философией Барнея Биля, — моя частная жизнь — не политика, и в ней я не допущу больше никакой лжи, пока я жив.
Старик прервал короткое молчание, громко откашлявшись.
— Как это напоминает прошлое! — сказал он задумчиво. — Ты говоришь сейчас точно в том же тоне, как в ту ночь, когда сбежал со мной. Тогда у тебя было протерто сиденье в штанишках, а теперь перед тобой сиденье в парламенте. — Он улыбнулся своей шутке. — Но, — он сжал колено Поля своей костлявой рукой, — ты все тот же Поль, сынок, да будешь ты благословен, и ты всего добьешься, как следует. Вот мы и приехали.
Автомобиль остановился перед домом Сайлеса Фина. Они вошли. Джен, вызванная сверху, тотчас же спустилась и встретила их в столовой, где был приготовлен простой ужин.
— Я не слышала, — сказала она.
— Я избран.
— Я очень рада.
— Мой отец? — спросил он коротко.
Она взглянула на него широко раскрытыми глазами. Он стоял в расстегнутой шубе с мерлушковым воротником, с мягкой касторовой шляпой в руках, опустив свою удивительно красивую голову, на первый взгляд — тот же Счастливый Отрок, что и два месяца тому назад. Но для зоркого глаза Джен он был даже не тем, каким она видела его днем. Он выглядел на много лет старше. Она признавалась после, что была удивлена, как это его виски не поседели. Она признавалась также, что была испугана ужасным выражением его глаз под сдвинутыми бровями. Это был совсем другой Поль. И вот разница между женской и мужской точкой зрения: Джен видела его в новом воплощении, Барней Биль видел в нем оборвыша с блэдстонского пустыря. Она перевела взгляд на старика. Тот стоял, сгорбившись, качая головой.
— Он знает все.
— Да, да, — сказал Поль. — Что с моим отцом?
Джен сделала неопределенный жест.
— Он без сознания уже несколько часов, наверху с ним сиделка, каждую минуту может наступить конец. Я скрывала это от тебя, пока могла, ради тебя самого. Хочешь подняться наверх?
Она двинулась к двери. Поль снял шубу и вместе с Барнеем Билем последовал за ней. Наверху лестницы их встретила сиделка.
— Все кончено, — сказала она.
— Я войду к нему на минутку, — сказал Поль. — Я хотел бы остаться один.
В комнате, увешанной, как и весь дом, яркими картинами, он остановился на минуту, глядя на мраморное лицо этого странного, обуреваемого страстями человека, бывшего его отцом. Навсегда сомкнулись веки над пламенными, печальными глазами; подвижные уста смолкли. И в своей близости к этому человеку Поль понял, что сразило его. Это был не удар безымянного врага, но ошеломляющее сознание, что он вовсе не непобедимый избранник Божий. Его высокая вера не пострадала, застывшее лицо было ясно, как: будто он радостно принял свое последнее испытание и искупление перед тем, как войти в царство небесное; но высокая гордость, главный рычаг его фанатической жизни, сломилась и остановила жизненную работу организма.
В эти немногие мгновения острых переживаний, перед лицом смерти, Полю дано было проникнуть в тайну своего рождения. Здесь, холодный и неподвижный, лежал не тот низменный прах, из какого сотворена была Полли Кегуорти. Это был сосуд прекрасного и высокого духа. Независимо от того, для чего был рожден Поль, — эти глупости он уже оставил — его мечта частью оправдывалась теперь. Отец его был один из великих, один из завоевателей, высоких князей человечества. У многих королей не было такого высокого родства. Внешне — удачливый коммерсант и фанатичный диссидент, каких можно найти тысячи. Но Поль понял его внутреннее величие, трагическую борьбу его души, борьбу горячей крови и железной воли, пламенную веру, высокие стремления и непреклонный путь его жизни, путь милосердия и скорби. Он протянул руку и кончиками пальцев осторожно прикоснулся к его лбу.
— Я горжусь тем, что я твой сын! — прошептал он.
Потом вошла сиделка, и Поль спустился вниз. Барней Биль прошел с ним через вестибюль в столовую.
— Подкрепись маленько, сынок. Тебе это необходимо, особенно выпить чего-нибудь. — При этом он взял графин с виски (после первого посещения Поля Сайлес стал для него держать напитки) и наполнил бы весь стакан, если бы Поль не удержал его. Он развел виски содовой водой. — Выпей-ка, и тебе станет легче.
Поль сделал большой глоток.
— Да, — согласился он. — Бывают времена, когда это помогает.
— Водка все равно, что собака, — сказал Биль. — Приручи ее, так сказать, и она станет твоим верным другом.
— Где Джен? — спросил Поль.
— Она занята. Кажется, полпредместья звонит по телефону и заходят справляться, — как раз было слышно, как горничная прошла через вестибюль и отперла дверь. — Я рассказал ей все происшествия. Она еле жива. Ужасный был для нее день, бедняжки.
Поль опустился в кресло совершенно убитый, и, продолжая беседовать со стариком, почти не сознавал, о чем идет разговор. Но он чувствовал, что Джен и старик связаны с ним неразрывными цепями, и он не мог оставить их одних в доме смерти. Барней Биль уставился в огонь, который вспыхивал, отбрасывая фантастические тени от фигурок животных на каминной доске.
— Удивительно, как он любил этих маленьких зверушек. Я помню, он говорил мне, что они переносят его в магический средне… как это словечко-то?
— Средневековый?
— Оно самое, сынок! В средневековый лес. Ведь это обозначает очень старые времена, не так ли? Король Артур и его круглый стол, я ведь тоже кое-что почитывал, как ты знаешь. — Старик достал трубку и кисет. — Вот что свело нас, сынок! Наша любовь к литературе, ты помнишь?
— Разве я могу забыть? — сказал Поль.
— Да, и он был таков. В нем было много поэзии. Не той, что с рифмами, но настоящей поэзии. Я хотел бы объяснить тебе, что я под этим понимаю… — Его лицо сморщилось от умственного напряжения, и маленькие глазки горели. — Он мог вот из такого самого заурядного, вислоухого зайца сделать этот самый средне… ну, словом, лес. Я сказал ему однажды: — Поедем со мной в старом фургоне, если ты хочешь зелени, одиночества и природы. А он ответил: — Я люблю слушать флейту… — да вот чью? Стар я становлюсь, сынок…
— Флейту Пана? — подсказал Поль.
— Вот это самое! Черт подери! И как ты только угадываешь? — Он сделал паузу, держа в руках зажженную спичку, которая догорела раньше, чем он поднес ее к табаку. — Да, флейту Пана. Не знаю, что это значит, но он сказал, что любит слушать ее в настоящем лесу, только дело держит его среди кирпичей и известки, и потому приходится слушать ее в воображении. Он говорил, что все эти глупые зверушки тоже прислушиваются к ней и рассказывают ему о том, что слышат. Помнится, он говорил мне о лесах больше, чем я сам о них знаю, а я, пожалуй, могу в этом деле быть учителем любого охотника или браконьера Англии. Я не стану уверять, что он знал разницу между хорьком и горностаем, нет. Фазан и куропатка были для него одно и то же. Но дух этого, смысл этого он понимал дьявольски лучше, чем я. Вот что я хотел сказать, сынок. В нем была поэзия.
И все это, — Барней Биль описал широкий круг рукой, — все это имело для него смысл, которого нам с тобой и не придумать, сынок. Он видел что-то совсем другое, чем то, на что смотрел… Эх! — и досадуя на свою беспомощность в выражении философских мыслей, старик сердито бросил в камин другую зажженную спичку.
Поль, высокий продукт современной культуры, удивлялся ясности понимания этого простого старика. Слезы показались на его глазах.
— Я знаю, дорогой мой старый Биль, что вы хотите сказать. Только один человек смог однажды выразить это. Поэт, имя которого было Блэк:
Увидеть целый мир в песчинке малой
И небеса в одном цветке,
Держать в пригоршне бесконечность
И вечность постигать в едином часе.
Барней Биль наклонился вперед в своем кресле и хлопнул Поля по колену.
— Клянусь Богом! Ты понял. Это как раз то, что я хотел высказать. Вот таков был Сайлес. Припоминаю, как еще мальчишкой, грязным и оборванным, он, бывало, стоял у перил Блэкфрейрского моста и следил за течением, пенившимся вокруг устоев, и говорил, что слышит, о чем говорит река. Я считал, что он болтает вздор. Но это была поэзия, сынок.
Старик, погрузившись в воспоминания, продолжал многословно говорить, а Поль, полулежа в кресле у огня, слушал, дожидаясь Джен. Она была занята наверху и в библиотеке, отвечая на телефонные звонки и высылая к справлявшимся лично горничную с ответами. Ибо по пятам Поля, как сказал Барней Биль, многие зашли за справками и с выражением сочувствия, а из всех редакций газет и телеграфных агентств Лондона беспрерывно звонили по телефону. Многие из журналистов пытались добиться интервью с только что избранным кандидатом, узнав, что он в доме, но Джен наотрез им отказывала. Она кое-чему научилась, будучи личным секретарем политического деятеля. Наконец телефонные звонки прекратились, и горничная перестала бегать к парадной двери и обратно. Приходил доктор и выдал свидетельство о смерти. Джен могла теперь присоединиться к двум друзьям в столовой. Она принесла из вестибюля целую стопку визитных карточек и положила их на стол.
— Было очень любезно с их стороны, что они зашли, — сказала она.
Она села в кресло с прямой спинкой и вдруг, истощив до конца свое удивительное самообладание, залилась слезами и, рыдая, закрыла лицо руками. Поль встал, наклонился над ней и, утешая, стал гладить ее плечи. Она обернулась и, плача, бросилась в его объятия. Он поднял ее на ноги, и они стояли, как много лет назад, когда, будучи еще детьми, расставались. Она молча плакала некоторое время, потом сказала жалобно:
— У меня никого не осталось, кроме тебя, дорогой.
В этот час утраченных сил и усталости было большим утешением, чистым и нежным, чувствовать прикосновение ее молодого, сильного тела. И для Поля она была всем, что осталось у него от кораблекрушения. Он обнял ее крепче, повторяя ласковые слова.
— О, я так устала, — сказала она, отдаваясь утешительному объятию его рук. — Я хотела бы оставаться так навсегда, Поль.
Он прошептал:
— Почему бы нет?
Конечно, почему бы нет? Инстинкт подсказывал ему это. Ее среда была его средой. И она доказала, что была энергичным и верным другом. Перед ним не сверкал больше блуждающий огонек, который в фантастической пляске вел его сквозь жизнь. Впереди лежал только мрак. Джен и он рука об руку могли бесстрашно пройти сквозь него. И ее большая любовь, которую она, не стыдясь, показала в эту волнующую минуту, заставляла быстрее биться его сердце. Он прошептал опять:
— Почему бы нет?
Вместо ответа она теснее прижалась к нему:
— Если б только ты мог любить меня хоть немножко…
— Но ведь я люблю тебя, — ответил он внезапно охрипшим голосом.
Она склонила голову и опять зарыдала. И они стояли, тесно обнявшись, в углу комнаты у двери, невзирая на присутствие старика, который сидел спиной к ним, куря трубку и задумчиво глядя в огонь.
— Нет, нет! — сказала наконец Джен. — Это глупо с моей стороны. Прости меня. Мы не должны говорить о таких вещах. Никто из нас сейчас неспособен рассуждать, а сегодня тем более не годится. Я потеряла отца, а ты только брат мне, Поль, дорогой.
Барней Биль вмешался неожиданно, и при звуке его голоса, они отодвинулись друг от друга:
— Обдумай это, сынок. Не делай ничего сгоряча!
— Вы думаете, что для Джен неумно выйти за меня замуж?
— Для Джен — нет.
— А для меня?
— Для всякого мужчины разумно жениться только на той женщине, которую он любит, — сказал Барней Биль.
— Ну и что же?
— Ты говорил, когда мы ехали сюда, что будешь жить для правды и только для правды. Я лишь напоминаю тебе об этом, — прибавил он непривычно резко.
Джен овладела собой и со сдержанным рыданием, раньше, чем Поль успел ответить, сказала:
— Мы тоже говорили сегодня, Поль, вспомни, — голос ее дрожал, — о пучках моркови.
— Ты права по существу, — сказал Поль, глядя на нее серьезно. — Но я знаю себя. Мое чувство к тебе очень глубоко. Это правда — да мне и не нужно говорить тебе об этом. Мы вместе могли бы прожить счастливую и благородную жизнь.
— Мы принадлежим к двум различным социальным классам, Поль, — сказала она тихо, садясь опять в кресло с прямой спинкой у стола.
— Это не так, — ответил он. — Я отрекся от моей принадлежности к другому классу сегодня вечером. Я был принят в так называемом высшем свете отчасти потому, что там думали, будто я человек благородного происхождения. Теперь, когда я публично заявил, каково мое происхождение, а газеты вскоре напечатают обо мне всякие подробности, я исключен из этого высшего общества. И не буду добиваться быть вновь принятым в него.
— Но они будут искать тебя.
— Ты не знаешь света, — сказал он.
— Он, должно быть, низок и отвратителен.
— О, нет! Он справедлив и почтенен. Я не стану нисколько порицать его за то, что он не захочет считать меня своим. Да и почему бы? Ведь я не принадлежу к нему.
— Да нет же, ты принадлежишь к нему, дорогой Поль! — воскликнула она убежденно. — Если бы даже ты мог отделаться от своего воспитания и образа мыслей, ты все же не сможешь отделаться от своей сущности. Ты всегда был аристократом, а я всегда была дочерью мелкого лавочника и останусь ею.
— А я говорю, — возражал Поль, — что оба мы произошли от народа и принадлежим к нему. Ты поднялась над мелкими лавочниками ровно настолько, насколько и я. Не будем испытывать ложного стыда. Что бы ни случилось, ты всегда будешь в обществе людей хорошего происхождения и воспитания. Ты не можешь вернуться на Барн-стрит. Но ведь между плебейской Барн-стрит и аристократической Майфэр есть еще утонченная и интеллигентная страна, где ты и я можем найти подходящую для нас почву и создать себе общественное положение. Что ты скажешь об этом?
Она не смотрела на него, перебирая карточки на подносе.
— Завтра ты будешь думать иначе. Сегодня ты переутомлен.
— И еще, прошу извинения за вмешательство, — сказал старик, поднимая трубку в своих заскорузлых пальцах, — ты не сказал ей, как ты любишь ее, что следовало бы сказать молодой женщине, у которой просишь руки.
— Я сказал правду, дорогой старый друг! — сказал Поль. — Я чувствую глубокую и искреннюю привязанность к Джен. И этой привязанности я не изменю во всю мою жизнь. Я скоро найду мой пучок моркови, как она называет это, — величие Англии. Она — женщина, которая поможет мне на моем пути. С мечтами я покончил навсегда. Джен самая хорошая и значительная действительность. Сегодняшние дела доказали мне это. Для меня Джен — это правда. Джен…
Поль обернулся к ней, но она, встав с кресла, смотрела не отрываясь, на карточку, которую держала в руке. Ее глаза на мгновение встретились с его глазами, когда она положила ее перед ним на стол:
— Нет, дорогой! Для тебя правда — вот это…
Он взял карточку и взглянул на нее удивленно. На карточке была короткая надпись: «Принцесса София Зобраска», а ниже, карандашом, ее рукой: «С тревогой и сочувствием». Поль зашатался, как будто ему нанесли сильнейший удар. Он пришел в себя под серьезным и ясным взглядом Джен.
— Ты знала об этом? — спросил он тихо.
— Нет. Я только что нашла эту карточку на самом дне подноса.
— Как могла она попасть сюда?
Джен позвонила.
— Не знаю. Если Анна еще не легла, мы можем спросить ее. Так как она была на дне, то, должно быть, ее принесли одной из первых.
— Каким образом это известие могло дойти до нее так скоро? — сказал Поль.
Вошла горничная. На вопрос Джен она ответила, что сразу же после того как Поль поднялся наверх и когда Джен была у телефона, шофер подал ей эту карточку. Он вышел из большого лимузина, в котором сидела леди в шляпе и густой вуали. Как Джен приказывала, она сказала, что мистер Фин скончался, и шофер ушел, а она заперла дверь.
Горничную отпустили. Поль стоял у камина, опустив голову и засунув руки в карманы пиджака.
— Я не могу этого понять, — произнес он.
— Она, наверное, приехала прямо от здания мэрии, — сказал Барней Биль.
— Но ее там не было, — воскликнул Поль.
— Сынок, — возразил старик, — если ты всегда в точности знаешь, где находится женщина и где ее нет, то ты мудрее, чем царь Соломон со всеми его женами и иными домашними неприятностями.
Поль бросил карточку в огонь.
— Неважно, где она была. Она проявила вежливость, милостиво прислав эту карточку. Но это ничего не меняет в том, что я говорил. Что у меня общего с принцессами? Они не в моем кругу. Все равно как наяды, дриады, гурии, валькирии и другие мифологические дамы. Принцесса Зобраска не имеет никакого отношения к нашему вопросу.
Он подошел к Джен и, положив руку ей на плечо, заглянул в глаза.
— Я прихожу в самый торжественный час, в критическую минуту моей жизни просить тебя быть моей женой. Отец мой, которого я только начинал любить, лежит мертвый наверху. Сегодня вечером я сжег за собой все мосты. Я иду в неведомое. Нам придется бороться, но мы будем бороться вместе. У тебя есть мужество, и у меня оно осталось. У меня есть кресло в парламенте, за которое мне придется впоследствии сражаться, как собаке за кость, и официальное положение, дающее достаточно хлеба и масла…
— И еще состояние, — заметил Барней Биль.
— Что вы хотите этим сказать? — резко повернулся к нему Поль.
— Состояние твоего отца, сынок. Кому же, думаешь ты, он его оставил? На приюты для потерянных собак или для свободных мыслителей? Не знаю, должен ли я говорить об этом, пока он лежит еще не погребенный, но я видел его завещание, когда он написал его, месяца два тому назад, и если исключить несколько отказов в пользу свободных мыслителей и тому подобных лунатиков, не говоря о Джен, обеспеченной вполне, ты являешься единственным наследником, сынок, состояния около ста тысяч фунтов. Не приходится уже говорить о добывании хлеба и масла.
— Мне это никогда не приходило в голову, — пробормотал Поль, озадаченный. — Конечно, вполне естественно, что отец оставляет свое состояние сыну. Я не подумал об этом. — Он провел рукой по глазам. — Так много событий произошло сегодня. Во всяком случае, — сказал он, странно улыбаясь и силясь успокоить свой взбудораженный мозг, — если отпадают заботы о средствах к существованию, тем лучше для Джен и для меня. Тем более я прав, прося тебя стать моей женой. Согласна ли ты?
— Прежде чем я отвечу тебе, дорогой Поль, ты должен тоже ответить мне. Я, как и Биль, знала все время о воле покойного.
— Да, она знала, — подтвердил старик.
— Таким образом, для меня это не новость и не может изменить ничего в моем отношении к тебе.
— Конечно, никак, — согласился Поль. — Но это придает силу моему предложению.
— О, нет, — ответила Джен, качая головой. — Все это ненужные отклонения. Деньги не имеют никакого отношения к тому, о чем я собираюсь тебя спросить. Ты сказал сегодня, что собираешься жить только для правды, для действительной, голой правды. Так вот я, дорогой Поль, хочу только такой настоящей правды. Любишь ли ты эту женщину?
При этом вопросе Джен, казалось, выросла из здравомыслящей заурядной девушки в большую и яркую личность. Она выпрямилась во весь рост. Ее подбородок гордо поднялся, лицо приняло повелительное выражение, открытый взгляд был устремлен на Поля. Он тоже выпрямился с новым сознанием своего мужества. Так стояли они друг против друга, любящие противники.
— Если ты хочешь правды — да, я люблю ее, — ответил он.
— Так как же ты смеешь просить меня быть твоей женой?
— Потому что одно бессмысленно и иллюзорно, а другое реально и практично.
Она вспыхнула гневом:
— Ты думаешь, что я могу прожить мою жизнь женщины одним только реальным и практичным? За кого же ты меня считаешь? За Амалию, за терпеливую Гризельду, за кошку полосатую?
Поль ответил:
— Ты хорошо знаешь: я считаю тебя одной из женщин величайшего сердца. Я сказал уже это сегодня.
— И ты думаешь, что я женщина более великодушная, чем она? Подожди, я не кончила, — крикнула она громко. — Твоя принцесса… ты разрезал ей сердце на части в тот день, когда объявил себя человеком самого низкого происхождения и обманщиком. Она-то считала тебя высокородным джентльменом, а ты рассказал ей о фабрике, о лавках жареной рыбы и сицилианке-шарманщице. Она — королева, ты в грязи! Она оставила тебя. Сегодня утром она узнала еще худшее: она узнала, что ты сын каторжника. Что же она делает? Она каким-то образом, не знаю каким, попадает в Хикней-хис и слышит, как ты публично предаешь себя — и направляется прямо сюда с весточкой для тебя. Ведь она для тебя, эта весточка. Для кого же еще?
Она стояла перед Полем, неведомая, пылающая Джен:
— Разве женщина, которая не любит, явилась бы сюда сегодня вечером? Никогда, Поль, ты знаешь и сам! И дорогой старый Биль, который никогда не вращался в королевских кругах, тоже знает это. Нет, дорогой мой, — сказала она гордо, — я полюбила тебя всем сердцем, всей душой, еще будучи ребенком тринадцати лет. И любовь моя всегда останется с тобой. Это великая радость для меня. Но верь мне, Поль, я не хочу обменять ее на что-нибудь меньшее. Можешь ли ты дать мне столько же?
— Ты знаешь, что не могу, — сказал Поль. — Но я могу дать тебе то, что сделает наш брак счастливым. Я уверен, и опыт мира подтверждает, что это самое прочное основание.
Джен уже готова была вскипеть, но, сжав руки, овладела собой и взглянула ему в лицо.
— Ты честный и прямой человек, Поль, и говоришь это, чтобы остаться верным себе. Я знаю, что ты женился бы на мне. И был бы мне верен мыслью, словом и делом. Ты был бы добрым и ласковым, и никогда не дал бы мне оснований жаловаться. Но сердце твое принадлежало бы той, другой.
Что значит для меня — твоего ли она круга или нет? Она любит тебя, и ты любишь ее. Я знаю это. И всегда сознавала бы это. Ты жил бы как в аду, а значит и я. Я предпочитаю оставаться в чистилище, которое в конце концов вполне переносимо — я привыкла к нему и достаточно люблю тебя, чтобы желать видеть тебя в раю.
Она отвернулась с выразительным жестом, и голос ее сорвался. Барней Биль снова набил свою трубку и уставился на Поля сверкающими глазами.
— Какая жалость, сынок, какая дьявольская жалость!
— Вот и правда, старина, бесстыдная и наглая правда, — сказал Поль со вздохом.
Джен взяла с кресле шубу и шляпу и подошла к нему.
— Пора тебе, дорогой, пойти отдохнуть. Все мы изнемогаем.
Она помогла ему надеть тяжелую шубу и на прощанье положила обе руки на плечи.
— Забудь многое из того, что я сказала сегодня.
— Я не могу не помнить.
— Нет, дорогой, забудь, — она притянула к себе его голову и поцеловала в губы; потом довела его до парадной двери, к крыльцу, где ждал автомобиль с усталым шофером. Ночь прояснилась, и звезды ясно горели в небе. Она указала на одну из них наугад. — Твоя звезда, Поль. Верь в нее!
Он уехал. Она вошла в дом и, бросившись на пол около Барнея Биля, спрятала голову на коленях старика и выплакала свое мужественное сердце.