Из коридорчика перед тамбуром, держась за поручни под окном, смотрели Катя и Митька на обширный, нескончаемый хоровод больших озер и вертящихся плоско бочажинок. Перемахивая через камышовые островки и кочки, вровень с несущимся поездом бежало, щекоталось в воде закатное солнце… Бескрайняя озерная Барабииская степь…
После большой станции «Барабинск» наутро, едва поезд тронулся — встречь движения, точно требовательно и бдительно пропуская поезд через себя, из дальнего конца вагона сдернулась и медленно пошла песня:
Шысна-ацыть р-ранений хирург на-ащитал,
Дыве пули-и засе-е-ели-и глубока-а-а,
А о-он все в бреду запевал-л, э-напевал-л:
«Э-раскинулось э-моря-а широка-а-а!..»
Шаря по проходу вагона железной клюкой, продвигался слепой мужчина, ведомый мальчишкой лет десяти. Проходя закутка три, мальчишка останавливался, поворачивал слепого лицом к людям. Слепой сразу обрывал песню, бабье лицо его искажалось, и он приблатненной слезливой фистулой кричал:
— Бр-ратишки, сестр-ренки! Па-паши и мам-маши! Обращается к вам инвал-лид войны! Пом-можем несчастному кто чем может! — И выталкивал вперед мальчишку с сумой. Люди торопливо и щедро подавали. И едой, и деньгами. Слепой благодарил, клал руку мальчишке на плечо, шарился клюкой дальше.
Возле Катиного закутка тоже остановились, и слепой уже начал было выкрикивать свое обращение, как Катя кинулась к нему, стала совать в руки жареную дикую утку, купленную десять минут назад на станции. Хлеб, пучки редиски. Слепой как-то испуганно отпрянул, стал недовольно отмахивать ее руки. К мальчишке. Но Катя с какой-то щенячьей мольбой, молчком, совала и совала все это ему, ему в руки…
— Чего стоишь? Возьми! — коротко цеданул слепой. Мальчишка выхватил утку, сунул в суму. Принимал хлеб, редиску. А слепой уже быстро, тряско ошаривал Катины плечи, грудь и, лихорадясь, бормотал: — Спасибо, спасибо, сестренка! Спасибо, спасибо!..
Катя умоляюще пятилась и так же быстро бегала пальцами по рукам слепого, чтобы остановились они, остановились, наконец, и в то же время втягивала, втягивала их за собой… Вскочил Панкрат Никитич.
— Садись, садись, сынок! Сюды, сюды! Отдохни…
Слепой сел. Но будто все еще трясся за Катей. Стащил рукой по лицу — как наваждение снял. Сказал, наконец:
— Ну, ладно, коль люди хорошие… Поедим да отдохнем маленько. Генка, давай суму!
Утку слепой ел жадно. Но видно было — не от голода, а больше — от привычного чревоугодия. Любил, видать, мужик поесть. Он вгрызался в утку, рвал мясо, толстые щеки его медно лоснились. Иногда зачем-то подолгу держал утку на выползшем из рубахи животе. Точно пальцами прослушивал. Снова накидывался.
— Ты б малому-то… Чего ж один-то… — с ласковой укоризной попенял его Панкрат Никитич.
— Обождет, — коротко бросил слепой, вонзаясь в утку.
Мальчишка сидел напротив него, безучастно осев во взрослую телогрейку с прогоревшим боком. На голове, как горшок, командирская фуражка с надломленным козырьком, с пятном пустым, где звездочка. Отечное, землистое лицо. Под глазами синева.
Из нутряного кармана засаленного пиджака слепой достал светленькую четушку без пробки. Чуть взболтнул и приложился, круто запрокинув, вмяв в толстый затылок стриженую голову. Подавшись вперед и брезгливо сдувая водку с красных губ, осторожно ставил четушку на место, в карман. Снова жевал.
— На, пожри сперва… — протянул растерзанную утку в сторону мальчишки. Тот взял и безучастно, без всякого аппетита стал дергать мясо с костей, вяло пережевывал.
Панкрат Никитич поинтересовался, откуда они родом будут: местные ли с Барабы, или с другой какой «местнести»…
— Это еще зачем тебе?… — замер с четушкой в руке слепой.
— Да просто… Может, земляки? Может…
— Х-хы! Земляк какой нашелся! — вдруг зло и грубо оборвал Панкрата Никитича слепой. Приложился к бутылке.
От неожиданности Панкрат Никитич растерялся. Хотел сказать слепому, что он ведь по-хорошему, без умысла какого спросил, но слепой, кривясь от водки, уже цедил сквозь зубы:
— Знаю, что дальше спросишь, знаю. Так я те сам скажу: с рожденья, с рожденья я слепой! Понял? — И неожиданно засмеялся — тонко, по-бабьи. Словно видел разинувшегося от изумления Панкрата Никитича. И все смеялся, поясняя: — Подают лучше, подают, когда «инвал-лид войны!» Уразумел, старик! Хи-их, хих-хих!
Вдруг разом оборвал смех — и точно красная злоба нахлынула на лицо. Торопливо начал шарить рукой возле себя. По Митькиным коленям, дальше лез, к Кате…
— Где? Где? Где она? Куда делась?..
Митька готов был закричать, натужно отталкивал лапу слепого, не пускал к матери, загораживал. Катя вскочила, схватила Митьку, прижала к себе. Вскрикнула:
— Да что вы делаете-то?!
Панкрат Никитич строго спросил:
— Ты что, мужик, сдурел с водки-то?
Слепой сразу замер. Обмяк.
— Так это я так… ничего… все они стервы — известное дело… так это я… — Вдруг выкинул руку с четушкой вбок: — Держи, Генка!
Мальчишка схватил, с жадностью высосал остатки.
Панкрата Никитича как ударили — откинулся на стенку, рот раскрыл.
— Да что ж ты делаешь-то с малым, мужик?
— А чего? Пускай, — равнодушно сказал слепой. — Не уйдет зато. А если и уйдет — наши поймают, все одно не жить. Он знает… — Слепой отвалился к стенке, любовно огладил живот, шумно выдохнул сытостью и теплой водкой.
А мальчишка… мальчишка словно жизни плеснул в себя — взгляд его вспыхнул, оживился, но когда столкнулся с вылезающими глазами Кати и Митьки, ушел в сторону, с ухмылочкой притушился. Мальчишка сплюнул в проход вагона, грубо дернул слепого:
— Хватит болтать! Вставай! Работать надо!
— Он зна-ает, — подленько смеялся слепой, — не поработаешь — водки не выпьешь, хи-их, хих, хих! Зна-ает. Куда ему без меня? Тут главное — следи, чтоб не напился. Вечером пжалста, я разрешаю… Чего он вытворяет — обхохочешься, хи-хи, хих, хих!
Панкрата Никитича затрясло, тихим, вырывающимся голосом сказал:
— Ну-ка, сволочь, немедленно отсель!.. Слыхал?!
— Но! но! ты! ты! — Слепой подымался, пятился. — Я вот крикну счас по вагону — тебя в клочья разорвут!
Панкрат Никитич вскочил.
— Это мы тебя, паразита, разорвем! — Толкнул слепого в проход вагона: — Вон отсель, мразь, пока башка цела!
Торопливо хватаясь за мальчишку, слепой спотыкался по вагону к тамбуру. Зло выбубнивал: «Погодь, кержацкая рожа! Погодь! Счас, кержак, сча-ас! Погодь…»
Из ближайших закутков выглядывали удивленные люди: а где? че? че тако? что случилось?
Сидящий через проход у окна солидный мужчина средних лет, до конца проследив, пока слепой и мальчишка не скрылись в тамбуре, тут же храбро и деятельно поддержал Панкрата Никитича:
— Вы совершенно правильно поступили, гражданин! Совершенно правильно! Таких нужно сдавать в милицию! Только в милицию!
Его жена, полная испуганная дама, стала горячо объяснять всем, чему вот только что они с мужем были свидетелями. «Ужас! Ужас!» — выкатывала она фарфоровыми глазками.
Подивился на таких помощничков Панкрат Никитич — и на место увалился, растерянно говоря:
— Вот так приветили убогого. А? Вот змей, так змей!… Ах ты боров невыложенный! Да что ж это он с мальчишкой-то сотворил!
— А ты пошто встрянул? — вдруг накинулась на него старуха. — Пошто убогого обидел?
У Панкрата Никитина челюсть отвалилась книзу.
— Убо-огого? — И заорал: — Да ты… ты… ду-ура!!
— Сам дурак! — без задержки стрельнула старуха и снова зло долбила: — Тебе какое дело? какое? Пошто грех на нас навлек?
— Э-э, грех… — И неожиданно тихо, с тоской, Панкрат Никитич сказал: — Он же… он же парнишку сгубил… Неужто не жалко? Чурка ты бесчувственная! — И покачиваясь, как от боли, колени поглаживая, тоскливо смотрел в потолок слезами. Старуха с презрением отвернулась.
Вся горя, Катя напряженно смотрела в окно. Стегаемая молниями, степь неслась под клубящим черным небом. По стеклу, словно слезы степи, разбивались, сдергивались торопливые струйки-дождя. Испуганный, как гвоздок пряменький, Митька удерживал мать за руку.