ЧАСТЬ ВТОРАЯ

19 июля 1914[1] года Германия объявила войну России. Буржуазия всех государств, начавших империалистическую войну, разглагольствовала о «защите отечества», о «национальной войне», стремясь скрыть ее грабительский характер и тем самым обмануть народ.

Русская буржуазия, маскируясь подобными фразами, стремилась завоевать новые рынки, увеличить свои прибыли на военных поставках и заодно подавить растущее революционное движение рабочих и крестьян.

Отмобилизованная русская армия выдвинулась к своим западным границам.

Война для военфельдшера Николая Щорса началась зимой 15-го года. Всю прошлую осень их мортирный дивизион простоял, по сути, без дела на правом берегу Немана. Хвойные, березовые массивы глухой стеной подступали к самой воде. На сухих, глинистых взгорках, меж деревьев, глубоко вкопались пушкари. На крышах землянок до снегопадов и морозов, под обильные дожди, успела прорасти густая зеленка; мортиры в круглых орудийных окопах, двориках, обкладывали хвоей — от немецких аэропланов-разведчиков.

Жизнь протекала нудная и скучная, как слякотная погода. Безделье и неизвестность томили, выхолащивали мозги, угнетали.

Где-то неподалеку бушевала война. Там смерть, увечье. По утрам, до восхода, отчетливо прослушивался гул; по свинцово-серой, взлохмаченной непогодой воде он накатывался откуда-то снизу. Армейские тыловые лазареты битком. Размещались они тут же, за рекой, по деревням, а то и просто в лесу, в палатках. За коленом, в двух верстах повыше — понтонная переправа; день и ночь скрипят по ней брички, фургоны, крестьянские возы с ранеными. В Вильно не оседают — все уж забито, — тянутся далее железнодорожными составами на Минск, Смоленск. А еще гуще встречный поток; запружены все полустанки вплоть до Немана — пехота, пехота, конница, пушки и бесконечные обозы. От переправы все движется уже своим ходом. Уходят как в прорву. Молодые и в возрасте, с песнями, под духовую музыку. На коротких привалах усердствуют полковые священники — окуривают, окропляют коленопреклоненное воинство, цветущее, здоровое. За веру Христову, царя-батюшку и отечество! Те же самые священники отпевают и братские могилы; немало хлопот у дьяков — вписывают в поминальник убиенных. Не по дням, а по часам пухнут те книжицы.

Землянка дивизионного лазарета все еще пустует; не распакованы и палатки, в тюках валяются под нарами. Николай, внешне не выказывая, нудился от безделья. Перечитал всю походную библиотечку своего начальника, военврача поручика Ивлева. В годах, лет под сорок человек; холостяцкая, загульная жизнь с обильной выпивкой и едой состарила его до времени — погрузнел, красное, всегда распаренное лицо иссечено глубокими морщинами, будто порезанное ножом. Чуткая, добрая душа тянула к себе всех, кто оказывался от него в радиусе верст до двух-трех. Конечно, из офицеров.

В самом начале, еще только Николай, переступив порог, доложился, Ивлев установил меж ними взаимоотношения.

— Без церемоний прошу, — скривился он. — Просто называй по имени-отчеству, Петр Свиридович. А я еще проще — Николай. Дело-то у нас не строевое, а вовсе наоборот…

Узнав, что он из киевской школы, Петр Свиридович совсем размяк, некогда сам служил в окружном госпитале, даже вел практику у воспитанников школы по уходу за больными. Давно, десятка полтора лет назад, была еще у него жена, было тщеславие, были розовые мечты. Всего лишился; начальство не жаловало, обходило, зато не обходили дружки, зачастую собутыльники. Казалось бы, где тут, в лесных дебрях, болотах? Нашлись! Редкий вечер обходился без гостей, без громких разговоров, без пьяных песен.

В этой землянке жил и Николай. Можно бы поселиться и к санитарам, по соседству, но Петр Свиридович распорядился по-своему. Доглядев, что юный фельдшер тянется к книжкам, дозволил ему копаться в своем походном сундуке. Иногда Петр Свиридович сам подсовывал книгу; по утрам, после похмелки, когда оставались одни, выспрашивал о прочитанном. Обнаружив зрелые суждения помощника, загорался сам, пускался в объяснения. Как-то вынул из кармана шинели крохотную книжечку.

— Почитай вот… — перелистывая, хмурил клочковатые брови. — Стихи. Анна Ахматова, поэтесса…

Наутро сам затеял и разговор.

— Слушал ее, поэтессу… Весной этой, в Питере. Девчонка, хрупкая, как рюмочка. К знакомым офицерам попал, на вечеринку. Скажу, Николай, красоты неземной! Не телом — голосом своим. В отличие от других, коих довелось мне слушать вживе, читать, из нонешних, молодых, эта земнее. Вчитайся, вслушайся, что она описывает. Речь не только о предметах, но и духовном, так сказать… О чувствах, переживаниях, ощущениях. О состоянии человека. Особенно ей удается поймать состояние, миг. Вот где это… Она стоит у окна… Рядом и он. После близости, самого интимного в человеке… Э-э, да ты, Николай, совсем еще зеленый.

С темнотой, после вечерней поверки, на пороге появлялись батарейцы, младшие и средние офицеры. Все довоенного обучения, из знатных фамилий, из семей военных, простого звания не было. Николай давно пригляделся к ним. Как хозяин он должен был всегда оставаться. Порядок такой завел опять же Петр Свиридович:

— Не исчезай. Дом это твой, ты хозяин. Место за столом у тебя свое. Выпивка вовсе не обязательна. Не принуждаю. А кому не по душе… чином, мол, не вышел, наплевать.

Так Николай и делал. С приходом гостей не оставлял землянку. Садился вместе со всеми за стол; в разговоры не встревал — слушал. Все будто шло — ни косых взглядов, ни резких слов; если и не принимали за равного, то и не помыкали. А разговоры одни — война, женщины. Густо вкрапливалась и политика. В открытую крыли командование, особо какие из немцев. Крепко доставалось генералу Ренненкампфу, командующему 1-й армией, чьи тылы они сейчас подпирают. Потрясла гибель 2-й армии; много толков вызвало самоубийство генерала Самсонова. На диво единодушным среди офицеров признавался такой исход — сохранена честь русского мундира, честь дворянина.

— Вы, вольноопределяющийся, как расцениваете поступок генерала Самсонова? — вдруг спросил подпоручик Сидякин, вылощенный, с наплоенной русой шевелюрой, светлыми усиками, командир огневого взвода. — Одобряете, осуждаете?

Серые, потемневшие от света свечек глаза подпоручика смеялись. Николай не однажды перенимал на себе его взгляд. Теперь он выказался: вызов явный. Умолкал застольный гомон, иные поворачивали головы — ждали ответа.

— Ну, ну? Так что же? — понукал офицер, придвигаясь со своим табуретом.

Знал Николай, какой ответ их устроил бы, но он не совсем был уверен, что подпоручик ждет именно таковой. Ищет, за что прицепиться. Повод не даст ему, не потрафит и желанию всех.

— Расценивать поступок генерала Самсонова я лично не берусь, ваше благородие, — сказал, не отводя взгляда. — Надо быть на его месте… В тех условиях, при таких обстоятельствах. Окажись мы с вами в Мазурских болотах, возможно, нашли бы какое-то другое решение.

— Браво, вольноопределяющийся! — вскричал Петр Свиридович, разряжая обстановку.

Этим все-таки не кончилось. Разразилась буря в аккурат под рождество. Так же сидели, при этой компании. Много пили, пели. Подпоручик Сидякин, воспользовавшись разноголосицей, придвинулся вместе с табуретом, как и в тот раз. Навеселе крепко. Щурясь, дергая шеей, силясь согнать хмель, сказал в самое лицо:

— Недолюбливаю трезвых, вольноопределяющийся… И молчунов. В них таится этакое… Хочется дать в морду. Но вы не-е… Ренненкампф. К сожалению…

— Вы тоже, подпоручик… не Самсонов.

Слова пришли мгновенно. Не успев еще произнести их до конца, Николай со злой радостью обнаружил, что ответ более чем кстати. Именно Сидякин смаковал тот давний конфликт между генералами Самсоновым и Реннепкампфом из времен японской. Самсонов дал немцу оглушительную пощечину якобы за малым не подобную ситуацию, какая разыгралась нынче в Восточной Пруссии, в гущине Мазурских озер. Опять Ренненкампф не пошел на выручку; останься Самсонов жив, немец пощечиной бы не отделался.

Трезвел взгляд подпоручика, а руки уже ощупывали бока. Пер, наступая на носки, душил водочно-луковым перегаром.

— Ты, быдло!.. Только это тебя спасает. Как куропатку бы… с десяти шагов. Слово офицера, дворянина!

Ночью Николай ткнул под мышку полосатый матрац, набитый сухими листьями, взял свой замызганный баул и перетащился в соседнюю землянку, к санитарам. На уговоры Петра Свиридовича отрезал:

— Пойду к своим, «быдлу».

На крещение с утра поп Амвросий вывел свою серошинельную паству на Неман. Двое суток перед этим, не разгибая спин, трудился взвод пушкарей-умельцев; они вырубили на середине реки огромный крест, подняли его веревками и тут же, у проруби, вморозили стоймя. Едва батюшка успел освятить синюю, пышущую паром воду, как в нее бултыхнулись раздетые донага солдаты. Желающих принять иорданскую купель набралось немало. Гогот, крики, сутолока. С верующими лезли и такие, озорства ради, молодые, здоровые, некуда девать дурную застоявшуюся силу.

Дорого обошлось иорданское купание. В самый разгар из-за макушек вековых сосен вынырнул черный аэроплан, секанул из пулемета; развернувшись, прошел еще чуть ли не по головам бегущих, обезумевших людей. Сверху, на белом, ясно видать. С дюжину свежих холмиков насыпали. Тут же, рядом с землянками. Все честь честью: тесали гробы, выбирали лучшие березки для крестов. Среди них оказалась и могила подпоручика Сидякина. Ни хуже, ни лучше других: сравняла его, дворянина, земля с «быдлом». Не помня обиды, Николай постоял с обнаженной головой и возле нее. Штабной писарь на гладком затесе вывел, как и всем, чернильным карандашом его звание, фамилию и инициалы.

Сразу нашлось дело и лазарету. До десятка уложили на нары; столько же двигалось своим ходом на перевязку — отделались налегке.

Через неделю дивизион снялся с насиженного места. Так вдруг, среди ночи. Не было никаких толков перед этим; самому полковнику доставили в постель срочную депешу из штаба фронта. Выступили за Неман, углубляясь в Августовские леса.


Второй год войны для России выпал тяжким. Царская ставка во главе с великим князем Николаем Николаевичем готовила широкое наступление обоими фронтами — из Варшавы на Берлин и вторжение через Карпаты в Венгрию. Германское командование, осведомленное своей разведслужбой, перенесло главный удар с Западного на Восточный фронт; не добившись успеха в Северной Франции, Германия обрушилась на Россию. Зная, что французская и английская армии, потрепанные прошлогодними боями на Марне, не помышляют о крупных наступательных операциях, Вильгельм основные силы перебросил на восток. Кайзер задался целью поставить Россию на колени, вывести ее из войны.

В февральскую стужу развернулись встречные бои. В Галиции русским удалось в упорных сражениях перевалить Карпаты. В марте 11-я армия принудила австрийскую крепость Перемышль выкинуть белый флаг. Из Восточной Пруссии немцы повели наступление на Августов — Осовец — Гродно; генерал Гинденбург, желая повторить мазурскую удачу, двумя армиями сдавил в Августовских лесах 10-ю русскую армию. Русские войска стойко оборонялись; ценою одного из армейских корпусов они вышли из окружения и отступили к крепости Осовец. Эта победа немцев была сведена на нет поражением их севернее Варшавы в районе Пресныша. Но план царской ставки был сорван.

К лету немцы еще больше перебросили войск с запада. Не связанные активными действиями французов и англичан, они в начале июля предприняли грандиозное наступление.

23 июля пала Варшава; за нею — крепость Новогеоргиевская. Основной удар немцы направили на Двинск и Вильно. Завязались кровопролитные бои на Немане, под крепостью Ковно…

Мортирный отдельный артдивизион лето не выходил из боев. Отступая, артиллеристы в конце августа опять заняли старые позиции по правому берегу Немана. Каждый орудийный расчет обосновался в своем заросшем травой дворике; лазарет вселился в свою землянку. Николай первым переступил порог. Ногой стронул застоявшуюся дверь — в нос шибануло нежилым духом, плесенью. Сбросив потрепанную изрядно сумку с крестом, блаженно растянулся на нарах. Веки свинцовые; не помнит, когда за последние сутки смыкал их. Не дадут уснуть и теперь: с минуты на минуту подойдет от переправы обоз. В землянку не поместишь всех раненых. Нет и нужды: сухо пока и на воле. Палатки разобьют. А долго ли удержатся на этих позициях? Немцы прут конницей именно на их участке; без сомнения, рвутся на Вильно.

На закате дня вернулся врач. Присутствие его с утра не требовалось, и он со спокойной совестью провел время в штабе. Последнее время дивизион потерь не имел; оторвавшись от противника, перемещался за Неман. Тяжелораненых от переправы везли в Вильно; остались выздоравливающие да с легкими ранениями, контузиями. Издали Николай определил: навеселе Петр Свиридович. За весну и лето, в боевой обстановке, в рот не брал спиртного. Отвел, значит, душу; по выражению лица не скажешь, что вести привез добрые.

Ужинали вдвоем, при свечах. Чего раньше не делал, Петр Свиридович раскупорил казенную бутыль со спиртом, наполнил два стакана.

— Пей.

Озадаченный Николай хотел было вывести его на разговор.

— Никто до нас не придет больше из тех… — оборвал врач. — Никто. Всех растеряли в Августовских лесах. Разве вот подпоручик Сидякин. Старожил. С него начала таять моя компания. Никого, погляди, не осталось. Все новые, сопляки зеленые, без роду, без племени. Ни поговорить, ни выпить…

Отхлебнув, он отставил стакан.

— Проиграли мы, Николай, и эту войну, как с японцами. Попомнишь мои слова. Не удержимся тут, на Немане. А с новым командованием и вовсе…

В самом деле вести. Оттого и мрачен он?

— Опять заменен командующий нашим фронтом?

— Бери выше, верховный! Сам царь возглавил армию. А ведь великий князь куда-а в военных делах…

— А что с князем?

— Слухи, на Кавказ перекидывают. На турок. Я лично об том весьма сожалею.

Задув свечи, легли спать. Кряхтя, укладывая удобнее свои мощные телеса, Петр Свиридович заговорил:

— А по совести, Николай, сожалею я о другом нынче… Парень ты дельный. Словом лишний раз не пожалуешь, зато руки твои… Не будет хватать мне их, ей-богу. Да и вообще, душой прикипел к тебе.

— Вас переводят? — Николай по-своему понял его слова.

— Ты отбываешь.

— Куда?

После долгой возни Петр Свиридович отозвался:

— Боюсь, придется тебе расстаться с фельдшерской сумкой. А жаль, врач из тебя вышел бы.

— После войны поступлю в университет.

— Надежды юношей питают…

Утром, на трезвую голову, Петр Свиридович продолжил ночной разговор:

— У меня вчера еще родилась мыслишка… Коль в строй тебе, идти надобно в школу прапорщиков. В нашу, Виленскую. Нужда преогромная в младших офицерах. Сам видишь, потери…

— Я обращался уже к штабс-капитану Мернову, — сознался Николай. — По крайней мере, в двенадцатом надо бы получить свидетельство. Года три хоть отработать. Я-то окончил в четырнадцатом.

— Тэк-с, тэк-с, — озабоченно насупился тот. — Это дело усложняет.

Мысль о строевой службе полностью овладела юным сознанием Николая Щорса. Запала еще весной; последнюю гирьку кинул врач, самый близкий из всего фронтового окружения.

Война эта, с колоссальным истреблением людей, скоро взломала многовековую кастовость в царской армии; потребовалось множество офицеров, особенно младших чинов, кто ведет в бой. Кадровый офицерский корпус, преимущественно из дворян, понес внушительные потери; действующая армия ощутила нехватку уже осенью 14-го в командном составе. Военные привилегированные училища спешно переводились на ускоренный срок обучения. Двери их были открыты широко; брали со средним образованием, с сословием не считались, а боевых парней, фронтовиков, так и вовсе мало-мальски грамотных.

Не составляло труда поступить и Николаю. Заминка произошла формальная: потребовался трехгодичный фельдшерский стаж. После недолгих колебаний он собственноручно устранил ту формальность: в свидетельстве Киевской военно-фельдшерской школы год окончания «14» исправил на «12».


К зиме 1915 года русские оставили Галицию, Польшу, Литву, часть Латвии и Белоруссии. Фронт распрямился по линии от Риги до Черновцов, тянулся через Двинск, озеро Нарочь, Пинск, Тернополь. Противники выдохлись; из активной, наступательной война обернулась в позиционную. Войска врылись глубоко в землю, в блиндажи, землянки, опутавшись вдоль траншей колючей проволокой. Со снегопадами почти умолкли и пушки с обеих сторон.

В конце октября закончилась фельдшерская жизнь Николая Щорса: он вступил в действительную службу. Простившись с батарейными санитарами, с которыми сжился за пятнадцать месяцев, отбыл в 277-й пехотный запасной батальон. Батальон стоял в Вильно, нынче передвинулся к Минску.

В Минск Николай добрался санитарным поездом. На вокзале этапный комендант указал месторасположение его части. Это неподалеку, в пригороде. Притопал к вечеру. Имение какого-то высланного вместе с семьей немца; здание двухэтажное, кирпичное, с острой черепичной крышей. Все дворовые службы тоже из кирпича, под такой же кровлей. Двор обнесен дощатой оградой, обсаженной тополями. Докладывался прапорщику. Переворочав бумажки, тот равнодушно заметил:

— Кстати, вы уже не вольноопределяющийся. Рядовой маршевой роты запасного 277-го батальона. Найдите во дворе фельдфебеля, он распорядится.

Во флигеле, приспособленном под столовую, Николай столкнулся с однокашником — фельдшером Степаном Грицаем. При ламповом свете не разглядел сразу среди десятка старавшихся над алюминиевыми мисками.

— Колька! Щорс! Какими молитвами, а?

Проговорили до полуночи. Степан, оказывается, хлебнул лиха по ноздри: ранение, отпробовал газов. Фельдшерством не занимался. Попал в один из корпусов генерала Самсонова; чудом выбрался из Мазурских болот. Через год, тоже в августе, влип в ковенской крепости. Опять удалось унести ноги. Не кроет, как все, крепостное начальство, отзывается сочувственно.

— Генерал Григорьев, комендант крепости, осужден к каторге, — напомнил Николай. — Читал в газетах? Вот, с месяц назад…

— Нашли козла отпущения, Григорьева. — Прикурив, Грицай пониженным голосом продолжал: — Коль судить, так надо брать повыше… Довели, сволочи, Россию до ручки. Куда ни кинь, все клин. А кровь-то льется мужицкая…

Вроде бы ничего нового в словах однокашника — на все лады солдаты склоняют командование, связывая это с напрасными жертвами и с изменами, — но в тоне его Николай ощутил такое, от чего сделалось не по себе. Уж он-то крови поповидал. А ведь в самом деле кровь все мужицкая. До пятисот в дивизионе солдат; за полгода боев дважды, считай, обновлялась орудийная прислуга. Не без того, убывали и офицеры, но то капля в реке.

— А кому она нужна, война? Мужику? — допытывался Степан, пыхая цигаркой. — Вон Михееву, кучеру нашего полковника? Тебе? Мне? А может, прапору, какой принимал нынче тебя? Тоже сомневаюсь. Один он у матери-кухарки…

Слушать этакое от батарейцев или санитаров — куда ни шло. Степан — сверстник, двадцать лет от роду; родители его живут исправно — владеют где-то на Харьковщине паровой мельницей и крупорушкой. А ведь у самого Георгий; не за красивые глаза повесили. Подмывало уколоть его: мол, гоже лил чужую Кровь. Воздержался; одно с другим мешать не следует.

Днем Николай разглядел однокашника. Изумило лицо. Помнит на выпуске Степана: мальчишка, как и все, со свежим румянцем, золотистым пушком на мягком подбородке, с озорными блескучими глазами. И следа не осталось. Землистый цвет ввалившихся щек, глубокая морщина на лбу с открывшимися пролысинами; скуден и светлый вихорок, некогда пышный чуб, сводивший с ума девчат-посудниц в школьной столовой. Да, сказались ранение и газы. Перемена коснулась и глаз; взгляд потерял мальчишеское озорство, зато обрел зоркость, пытливую, неспокойную. Николай тотчас испытал его на себе.

— А ты все тот же, Колька, не изменился…

Не в словах и не в голосе осуждение — во взгляде. Долго потом, ловя свое отражение в зеркале, Николай переживал чувство стыда, какой-то вины.

Унтеровские лычки Степана, солдатский крестик на шинели вызывали к нему почтение всех обитателей имения. Покуда таковых мало, в основном младший командный состав. Со дня на день ждали маршевиков — мобилизованных, из лазаретов, ополченцев. Не прибыл еще и командир батальона; его обязанности исполнял прапорщик Исаев. С прапорщиком Степан вел себя на «ты». Подолгу засиживались за бутылкой, курили из одного портсигара.

На правах однокашника проводил вечера с ними и Николай. К славе приятеля относился он с доброй ребячьей завистью. Не это все-таки тянуло к нему — возмужание, независимость в поведении, суждениях, а особенно неспокойный, пытливый взгляд. Манила какая-то загадочность в нем. Хотелось раскусить, заглянуть в середку: а что там? Разгадка — в словах. Из долгих споров с прапорщиком нелегко что-нибудь уяснить. Знал о существовании политических партий, названия их; ему кажется до сих пор, что все революционные, прогрессивные партии на одно лицо. Цель явно одна — свергнуть царский режим. Все опираются на народ, выступают от его имени, борются за его лучшую долю. О чем тогда спор? Оба социал-революционеры, эсеры, как они себя не без гордости именуют. А эсеровскую правду свою доказывают друг дружке до хрипа. Так же спорили, помнит, и у пекаря Шица…

Жгучий интерес Николай испытывал некогда и к дяде Казе. Определенно не скажет, кто же тот, социал-демократ или эсер? За какие взгляды отбывает ссылку? Обращал он его в свою революционную веру исподволь, не гнул через колено, как то делает нынче Степан.

— Не то время, Щорс, — внушал он. — Определяйся в своих политических взглядах.

Николая задел его тон.

— Откуда тебе известно, что у меня их нет, взглядов?

— Вижу…

Чем бы окончились их совместная служба и вновь складывающиеся взаимоотношения, неизвестно. После рождества пришла депеша, из которой явствовало, что вольноопределяющемуся Николаю Щорсу надлежит прибыть в город Полтаву для прохождения курса наук в Виленском военном училище. Степану первому попала в руки та депеша. Ввалился в казарму; отряхивая шапкой снег с полушубка, сообщил новость.

— Ты ждал ее, депешу? — спросил он, неспокойно щурясь.

— Ждал.

Потоптавшись, Степан взялся за дверную скобу.

— Скрытный ты, Щорс…

Ночью Николай трясся в набитом вагоне, обхватив, как подушку, свой неразлучный баул.


Четыре месяца пролетели.

21 мая, за полторы недели до выпуска, юнкер Николай Щорс был произведен в войсковые унтер-офицеры. Не успели желтые матерчатые лычки выгореть на весеннем солнце, как погоны вместе с просоленной на лопатках хлопчатой гимнастеркой попали в каптерку; взамен каптенармус выдал отрез тонкой шерсти цвета хаки, поверх фуражки с кокардой положил пару золотых погон. На малиновом просвете — крохотная звездочка. Несколько суток не разгибали спин лучшие портные Полтавы.

В первый летний день на просторном дворе училища состоялось производство. Николаю это напомнило киевскую церемонию: зачитали приказ, вызвали из строя, пожали руку. Теперь — прапорщик, младший офицер русской армии. Тут же вручили и назначение — 142-й пехотный запасной полк.

Учеба не обременяла Николая. Четырехлетняя киевская шагистика, строй, зубрежка уставов, даже наказания, пришлись кстати. С успехом одолевал стрельбу, фортификацию; на душу легла топография. Озадачивала тактика. Умение делать перебежки, выставлять заставы, караулы, владеть штыком и прикладом, чему усердно учили бывалые унтера в часы, отведенные той науке, не удовлетворяли Николая. После ужина, забиваясь в душную библиотеку, листал в спешке толстенные книги и журналы. Николай чувствовал пробел в знаниях. Так и оставил стены училища с таким ощущением.

Прикинув дорогу до части, срок явки, Николай двинул на Бахмач. На денек заскочит домой. В Сновск добрался товарняком, на тормозной площадке. Стоически не раскатывал шинель — свою давнюю, юнкерскую. Офицерскую сшить не успел, вез отрез; в полку уж закажет. Не хотелось прикрывать засаленной, вытертой шинелькой мундир, с иголочки, без морщин, незахватанные погоны. Пройдет навесной мост, встанет у собственного порога во всем блеске.

Два года не бывал дома. Из писем знал новости. Кулюшу выдали замуж; живет на отделе. Зять из деповских, работает на электростанции, Бондарович Петро. По описаниям сестры не мог припомнить его — наверно, он постарше. Другая новость — Костя тоже, как и он, учится «на офицера».

Нудившиеся с полуночи над поселком тучи утром хлынули ливнем. С молниями, громом. Дождь застал Николая на мосту, через пути. Бегом припустил, с чемоданом, набитым вещмешком и скаткой. (Баул забросил: неловко, офицер.) Покуда добежал до своей калитки, фуражка, плечи и колени потемнели от влаги, погоны набухли и стали как деревянные. С вещами, отдуваясь, влез и в прихожку.

Удивили безлюдность и тишина. Никто не отзывался; заглянул в горницу, в обе спаленки, прошел на кухню. Сзади кто-то повис. Екатерина! Теперь старшая в семье, домохозяйка, заменившая Кулюшу. Совсем взрослая, невеста уже; что-то схожее есть у них с сестрой в лице.

На голос старшей появились девчата. Испуганные мордочки. Не узнавал, кто из них Зинаида, Раиса, Лида.

— Гришку и Бориса увела Ольга к Табельчукам. От дядьки Кази письмо из Сибири пришло. А мама к заутрене пошла. Нонче же воскресенье.

— Отец на линии?

— В ночь укатил.

Узнав, что он ненадолго, Екатерина засокрушалась:

— Не увидит тятя… По трое суток теперь пропадает. Жалеть будет — страх. Все сгадывает тебя…

Вечер Николай провел в семье. Собрались свои, Кулюша с мужем, все Табельчуки и Колбаско. Зять Петро вынул из потайного кармана бутылку настоящей водки с царской этикеткой и сургучной запайкой. В разгар веселья Кулюша потянула за рукав, как бывало, коснулась губами уха:

— Не видал Глашу? Тут она, у отца…

Откуда-то со дна поднялось давнее. Ничего не забылось, вроде то было вчера. До полуночи прошагал возле своего забора, втаптывая в сырой песок окурки…

Наутро Николай покинул Сновск.


Казалось, Россия повержена. На третье военное лето она не способна будет к крупным наступательным действиям. Вильгельм потирал руки; штаб его и он сам не видели необходимости продвижения в неоглядные просторы русских. Осталось разделаться с французами и англичанами.

В феврале немецкие войска, опережая планируемое противником на лето наступление, двинулись на крепость Верден. Месяц шли кровопролитные бои.

Совсем нежданно для немцев ожила русская армия. Царская ставка, желая облегчить положение французов, в мартовскую распутицу предприняла наступление на Ковно. Крепость свою, оставленную более полугода назад, не отбили, с огромными потерями отошли на исходные позиции. Немцы прекратили атаки под Верденом.

На том царская ставка не успокоилась. В апреле Николай Второй подписал приказ о подготовке к летнему наступлению на всех трех фронтах. Западный наносит главный удар; два других — вспомогательные.

В первые дни мая австрийцы набросились на Италию, недавнего союзника Антанты. Итальянские войска в недельный срок потерпели жестокое поражение под Трентино; итальянцы попросили у царя Николая помощи.

Полетели опять планы русского главного командования. 21 мая Юго-Западный фронт пришел в движение. После двухсуточной артиллерийской бомбардировки пехота кинулась на штурм сильно укрепленных вражеских позиций. Генерал Брусилов, новый командующий фронтом, ввел в прорыв отборные полки гренадер и казачьи дивизии. Успешно продвигались фланговые армии: 8-я заняла Луцк, 9-я, отбросив врага за реку Прут, подошла к Черновцам. За несколько дней были разгромлены две австро-венгерские армии.

Прорыв русских ошеломил австро-германское командование. Спешно перебрасывались немецкие дивизии из Франции и с северных участков Восточного фронта. Контратаки немцы повели из Ковеля. Брусиловцы отбили их; возобновив наступление, 8-я армия вновь опрокинула противника и вышла на реку Стоход. Сосед, генерал Эверт, командующий Западным фронтом, не поддержал вовремя решительными действиями; потерпев неудачу севернее Барановичей, он прекратил бой.

К осени армии генерала Брусилова утратили наступательный порыв. Войска выдохлись под Ковелем, на болотистых берегах реки Стоход…

Швыряло прапорщика Щорса в тех событиях, как щепку в взбунтовавшемся море. Все лето и осень кочевал в тылах Юго-Западного фронта, передвигаемый кем-то по запасным частям. Из 142-го пехотного запасного полка в середине сентября отозван с группой офицеров в действующую армию; попал он в распоряжение начальника 3-й пехотной запасной бригады. Не дав распаковаться, перекинули в соседнюю, 21-ю бригаду. Двух недель не прошло — приказ: отбыть в штаб 45-го армейского корпуса 9-й армии. Очутившись в 335-м Анапском пехотном полку, он по каким-то признакам понял, что нашел пристанище. Весь ноябрь стоял «прикомандированным» к штабу; 28-го дня получил назначение на должность младшего офицера роты.

Анапский полк занимал позиции по берегу Прута. Траншеи и землянки 2-й роты извивались у самой кромки густеющих камышей; желтым разливом уходили камыши к воде. Противоположный берег виднелся серой узкой полоской. Там — враг. Оттуда, бывает, бьют пушки, шалят пулеметчики и снайперы.

— Вы, ваше благородие, не дюже вытуляйтесь в лакировочной фуражке, — предупредил в первый же день бородатый постовой в траншее. — Шалят оттель… Ненароком клюнет.

Разговорчивый бородач в благодарность за дорогую пахучую папиросу тут же поделился недавним:

— Нады вот тах-то… вашего благородия, тож вьюноша зеленый, вытулил головку, а козыречек и блесни… Приголубила пуля. Дура дурой, сказывают, пуля-то. Хоша по нашим, солдатским, соображениям она понятие имеет…

— О ком ото? — спросил Николай, уже догадавшись, что речь идет о его предшественнике, прапорщике Светличном.

— В аккурат на их место вас дослали…

С самого начала, считай, воюет. Более двух лет. А вот так, на боевых позициях, впервые. В затылок все глядел войне; по локти возился в чужой дымящейся крови, своей покуда ни капли не пролил. Нынче заглянул войне прямо в глаза; не успел рассмотреть, но ощущения вызвала сложные, противоречивые. Весь день ходил по землянкам, траншеям — вживался. Солдаты, подчиненные, — вот не думал! — вселили беспокойство. Как сложатся взаимоотношения? Исподволь пытливо приглядывался к офицерам — теперь ровням, — с которыми работать и жить под одной крышей. А ведь побаивался именно их, офицеров.

Вживание в окопный солдатский быт, в офицерскую среду оказалось для Николая мучительным. Раньше мог только догадываться, смутно ощущать. На Немане жилось просто и ясно; санитары и батарейцы принимали за своего, каков есть. Перед ними не надо изгаляться, входить в доверие; определенные отношения и с офицерством — «быдло». Нынче все усложнилось.

Двусмысленность своего положения он ощутил тотчас по прибытии в роту. Солдаты вскакивали перед ним, тянулись, «ели глазами». Понимал, обычное проявление воинской дисциплины, солдатского долга; в словах своих, а крепче в тоне, во взглядах, даже во внешних движениях они всячески старались выпятить напоказ разницу меж собой и им, офицером, «белой костью». Первый урок преподал тот же бородач, Хомин, как он себя называет. Пуля-то дура, а «понятие имеет»: выбирает, мол, кого бить, офицеров. С папиросами тоже получилось… В одной из землянок раскрыл портсигар; брали нехотя, делая одолжение. Веснушчатый немолодой солдат с огненными пучками бровей, прокашлявшись надрывно, вместо спасибо сказал:

— Не, вашбродь… папирос этот курить только вам. Не по нашему, солдатскому, нутру. Пахучий табак, да бездушный. Душу, стало быть, не забирает.

Вечером в своей, офицерской, землянке ощутил открытую неприязнь. Не в пример солдатским, где набито как селедок в бочку, а по чавкающей глине просто кинуты связки камыша, у них — хоромы. Стены, перекрытие — из тесаного кругляка, полы дощатые. Лесная вновь срубленная изба. Не общие нары, а походные кровати с белыми простынями и подушками; освещение ламповое, не жировые плошки и гильзы. Жильцов двое, он третий. С одним уже встречался. Подпоручик Хлебников, из 1-й роты. Представляли их наскоро в землянке командира батальона.

— Георгиев, — назвался незнакомый, не подавая руки.

Громкая фамилия соответствует как гвардейской выправке поручика, пушистым черным усам и бакенбардам, так и густому засеву серебра и цветной эмали на мундире, небрежно брошенном на кровать. Он, в кипенно-белой нижней сорочке, со спущенной помочью с одного плеча, умывался тут же в углу под медным рукомойником.

— Поручик Георгиев, Павел Леонтьевич, — живо добавил Хлебников, сгребая со стола свои бумаги.

Старожил, он взял на себя обязанности хозяина, выказал в том общительный нрав. На столе появилась бутылка коньяку и консервы; сам заварил черный кофе. Делился о полке, о недавних боях, о малом и большом начальстве, вплоть до генерала Брусилова. Георгиев мрачно помалкивал, пил и ел. Оказалось, он случайный человек среди анапцев, гусар; за какую-то провинность из кавалерии «сослан» в пехоту. Наград не лишили, заменили мундир и звание.

Знакомство, словом, состоялось. Казалось, сошло гладко, по русскому обычаю — со стопкой. Укладывались спать. Гусар, не произнеся за весь вечер десятка слов, ни с того ни с сего подал голос.

— Вы, прапорщик, под солдата, вижу, рядитесь, — набрякая от натуги — сапог стаскивал, — сказал он. — Шинелька на вас… Дешевый прием, скажу я. И вредный.

— Павел Леонтьевич, он и сшить-то, поди, не успел ее, — вступился Хлебников, приноравливаясь задуть лампу.

— Верно, — сознался Николай, с благодарностью взглянув на своего заступника. — Отрез все таскаю в чемодане.

— Не вздумайте, прапорщик, головы солдатам мутить о своем крестьянском происхождении, а то и рабочем… — не унимался гусар. — Вас слишком выдает физиономия.

— В самом деле, господин поручик, я из крестьян… В метриках, — Николай осилил с трудом подкатившее удушье.

Напряженно ждал, схватятся с гусаром; тщательно готовился, обдумывая каждое слово. Не даст себя в обиду. А удар все-таки получил с другой стороны, именно от подпоручика Хлебникова. Неожиданный, коварный. Георгиев и полсловом не обмолвился о ночном; вел себя так, будто его, Щорса, вообще нет в землянке. Днями пропадал где-то в тылах полка, являлся поздно и заваливался в постель. А вскоре исчез из расположения роты с вещами.

Как-то вечером в траншее под бревенчатым навесом Николай готовил наряд. Секреты таились в камышах, за проволочным ограждением, у самой воды. Зона та считалась нейтральной; следили за рекой ночью. Дело обычное, секреты — уходили до рассвета. Двое суток потом солдаты отсыпались, отгуливали в землянках. Шли с охотой. Ему, офицеру, не обязательно выводить наряд за проволоку; с ними унтер. Нынче, как на грех, сам вместо унтера хотел полежать в камышах с солдатами. А где и сблизиться. Надел теплое белье, шерстяные домашние носки, выгреб из чемодана все запасы папирос.

Тут-то и случилось. Один из караульных, молчаливый, добродушный дядя лет за тридцать, вологодец — Георгиевский крестик получил недавно тут, в Южной Буковине, — взбунтовался, отказываясь идти в наряд.

— Почему? — опешил Николай, пытаясь заглянуть тому в глаза. — Я ведь иду сам… с вами. А мне и не положено.

— Идите, ваше благородие… Как вам в новинку. А мне не из чего… Третью осень брюхом землю колупаю. А там, можа…

— Ты болен? Нездоровится тебе? — допытывался Николай, сгорая со стыда от собственного бессилия что-либо изменить в дурацком положении; слова его были наивны, понимал сам, оттого терялся еще больше, — Ступай к фельдшеру… Другого вместо тебя назначу.

Кто-то с силой оттолкнул его. Подпоручик Хлебников. Не размахиваясь, поддел в челюсть — солдат, вскинув руки, без стона повалился снопом. Подхватив за ворот, поставив на ноги, Хлебников долбил его затылком о камышовую стену траншеи, задыхался:

— Скотина серая! Офице-еррру?.. Приказа не выполнить… Да ты знае-еш-шь?! Сгною, сволочь!

Выпустив обалдевшего вологодца, он вдруг тихо, без рыка, и будто не произошло сию минуту безобразной сцены, или, во всяком случае, сам в ней не участвовал, проговорил, качая с укором головой:

— Георгиевский кавалер… Дожился. А не будь крестика… Их благородие прапорщик с превеликим удовольствием всадил бы тебе пулю в лоб. В другой раз он это непременно сделает.

Николай был потрясен. Понадобилась бессонная ночь, чтобы осмыслить случившееся. Поступок подпоручика мерзкий, гнусный; отвратительное ощущение он вызвал в нем там же, под навесом. Но в коварстве, в скрытом дальнем прицеле разобрался потом, когда остыл, пришел в себя. А помогли, как ни странно, сами солдаты.

В секрете Николай все же побывал. Тащил в землянку Хлебников, настоял на своем: не мог оставаться с ним с глазу на глаз. Среди наряда оказался бородач Фомин; он-то и взял на себя нелегкий труд, объяснился. Лежали с ним в паре в логове, свитом искусно из камыша; после мучительного молчания, накурившись в рукав досыта, он заговорил:

— Не измывайтеся, ваше благородие, над собой. Нема у вас вины никакой перед нами…

— А кто обвиняет меня в чем?

— Ну с какого краю глянуть… Я самолично ни в жисть не поверю, что вы могли бы вынуть наган на солдата. Клянусь богом. Вот уж неделю зрю вас, поблизу, не абы как… Хоша, сказать, благородных вы кровей человек.

— Отец мой машинист, — раздраженно отозвался Николай. — Паровоз водит, товарняк.

— Во, во, — невозмутимо соглашался солдат. — Машинисты, они в белых перчатках…

— Ну, Фомин!.. У него десять душ детворы… Один работает. До белых перчаток ли…

Выкурив очередную папиросу, солдат завздыхал:

— Эхе… Десять… А у вологодца вон их семеро. Баба чижало слегла. Письмо из деревни прописали. Вот оно и вышло нынче так-то…

На другой день с подпоручиком Хлебниковым определились взаимоотношения. Тот заварил кофе, достал из тумбочки начатую бутылку. Был оживлен, внимателен; вчерашнее выдавал за поступок, который избавил его, прапорщика, от великих бед как перед начальством, так и солдатами. Николай, повертев стопку, демонстративно отставил ее.

— За науку, Хлебников, спасибо… Узнал, с кем пил, кому протягивал руку.

— Изволь яснее, прапорщик.

— Куда уж яснее. Негодяй вы, Хлебников, отменный. И можете достичь в этом со временем успехов поразительных.

— Благодарствую, Щорс… Сам пришел к такому выводу или подсказали?

— Подсказали.

Менялся в лице подпоручик. Сходило наигранное, издевательски-потаенное, взгляд серых глаз хищно обострялся, скулы бледнели. Отставив тоже стопку, долго прикуривал от трофейной зажигалки.

— А ты знаешь, Щорс… Я могу потребовать удовлетворения.

Николай уже полностью овладел собой. Пересел на койку; насмешливо щурился, следя за каждым движением подпоручика.

— Когда-то давно страстно желали вызвать меня. Вроде вас… Претила честь дворянина — с быдлом-то! Если не унизит, Хлебников, то я… к вашим услугам.

С неделю пребывали вдвоем в землянке, не замечая друг друга. Под новый, 17-й год Хлебников прикрепил на погоны еще по звездочке; вслед за этим он получил и повышение — назначен ротным в другой батальон. Обе опустевшие койки заняли вскоре. Молодые, как и сам; к удивлению и радости, прапорщики оказались выпускниками Виленского училища, прибыли из Полтавы.

Теперь, как старожил, ужин давал Николай. Лицом в грязь падать не хотел. Днем отлучился на ротном мерине Распуте (имелся в виду царедворец Распутин) в полковые тылы, в офицерскую лавочку. Стол получился богатый: сладости, консервы. Посередке выставил бутылку коньяку. Разливая в крохотные рюмки, выказывал осведомленность, опыт:

— Черного кофейку бы… Чего нет, того нет. Не обессудьте, господа. Тут не Полтава, — хитро подмигнув, предложил: — Разве что полтавских галушек… Мигом сварганю.

Фитилек в семилинейной лампе, повешенной на гвозде в стенке, вздрогнул от молодого крепкого смеха.

После рождественских празднеств потекла будничная окопная жизнь. Крещенские морозы сдавили тихую, но каверзную топкими берегами реку. За одну ночь лед стал держать человека. Усилили караульную службу. Понимали, войну сковала зима; с появлением лета начнется…


Началось раньше. Не война. Фронт по-прежнему затаенно молчал; оба берега Прута угрюмо следили друг за другом, выжидая. Стряслось куда важнее событие, чем ожившие позиции. За спиной, в глубоком тылу. Сперва, как водится, загуляли по траншеям слухи: в окопы являлась богородица, велела втыкать штыки в землю и по домам; у других соседей фельдфебель, снятый австрийским снайпером наповал, повадился в полночь в свою роту, да не абы как, а в обличии козла. Козел тот вещал фельдфебельским голосом: так, мол, разэтак, выведу всех на чистую воду — супротив царя замышляете. Вроде бы подчасок пнул того козла штыком, а наутро на том месте нашли новенький целковый серебром. Полковой поп вынужден был в проповеди вставлять опровержения. Богородица, мол, являться являлась, но слов тех мерзких не могла произнести, то происки «смутьянов», «большевиков». Про козла начисто опроверг: невежество.

Вскоре густо повалили слухи другого свойства. Опять же у соседей сбежало в одну ночь до взвода солдат, подались в дезертиры; у других за мордобой офицера подняли солдаты на штыки. А где-то, неподалеку, взбунтовался целый полк; слухи подтвердились: восстал Одоевский полк, выступив против войны, против царя.

А нынче — бах! — вести, поразившие всех. Царь Николай отрекся от престола! В Питере революция! Вести эти внес рано утром один из прапорщиков, Митин. Он дежурил, первый принял по телефону сообщение. Николай, глядя на ликующего Митина, не мог справиться с портянкой. Не сознавая еще важности происходящих событий, он испытывал во всем теле волнующую дрожь. Не судьба царя — взволновала весть о революции. О неизбежном приходе ее знал, казалось, всегда, с той поры, как помнит себя, осознает. По-дядиному если, то явилась она до срока.

Притопывая ненатянутым сапогом, Николай сдернул с вешалки парадный мундир. Хмурился, силясь не поддаваться настроению распрыгавшегося прапорщика: неудобно, не мальчишка.

— Солдаты знают уже?

— Наверно. — Митин заметно остывал. — Ты, Николай Александрович, вижу, не взволнован…

Двое, не то трое суток жили вестями. Шли они какими-то своими путями; начальство растерянно молчало, не доставлялись и газеты. Николай успел отметить некоторые странности в происходящем вокруг. Ликовали офицеры, особенно из молодых, вроде Митина; нацепив поверх шинелей пышные банты из красных лент, они страстно размахивали руками, выкрикивали горячие слова. Иные, из старших чинов, держались в сторонке; среди них попадались и вовсе пришибленные. А один, в тылах полка, штабс-капитан, князь, пустил себе пулю в висок. Выстрел в таком бурлящем, ликующем водовороте не прозвучал. Сочувствующих князь обрел, но последователей не нашлось.

С бантом оказался и Хлебников. Столкнулись они в штабе полка; Николай явился туда вместо захворавшего ротного. Не помня зла, поручик тряс его плечи, заглядывая в глаза, проникновенно, как умел он, говорил:

— Не держи, Щорс, камень за пазухой… Я уж забыл о том маленьком инциденте. Ради революции, а? А ты, гляжу, без банта! Непорядок. Нечего скрывать свои чувства… От кого? От народа? Так для него все это и делается.

Для народа! А для кого же еще? Иных и мыслей у Николая не было. Уставший после многоверстной тряски в седле, он пробирался по траншее к себе в землянку. Хотелось горячего чая да вынуть из сапог гудевшие ноги. Не покидала тревога — как бы за бурными событиями не проглядеть чужого берега. По слухам, ни в Австрии, ни в Германии подобных событий не происходит. Могут использовать. Дожди поделали промоины, но кое-где на их участке пройти по льду можно. Достаточно взвода головорезов…

Кто-то отшатнулся в нишу, припал к стенке. В густеющих слякотных сумерках угадал.

— Ты, Фомин? На посту? А почему без оружия?

— Не в наряде я вовсе, ваше благородие. Подымить вышел на волю… Закурите моего табачку, ваше благородие. А то всё вы да вы свои папироски… А по-нонешнему все теперь равные, что офицер, что солдат.

Странно суетился Фомин, и голос необычный: такое, будто он от чего-то отвлекает, не дает спросить. Картежничают? Пьянствуют? Или дрыхнут все, не выставив секреты? В наряде должен быть взводный Стрепетов, старший унтер-офицер.

— Взводный Стрепетов в наряде у нас? — перебил, желая унять острое чувство тревоги.

— С секретами все в аккурате…

Ночь спал дурно. Извертелся весь, в голову лезло всякое. Слышал, как вошел не скоро после него Митин; не зажигая лампу, разделся, улегся бесшумно. Теперь мирно посапывает, наверно, видит розовые сны. Поймал себя на том, что завидует Митину — сразу взял быка за рога. Курить из одного кисета, душевно относиться к солдату, не попирать его человеческое достоинство — немало со стороны офицера; Митин явно пошел дальше… Кто же он все-таки? В первый день, после телефонограммы, выказал себя мальчишкой, легкомысленным семинаристом, как назвал его командир батальона; потом заметно сник, пропал с мундира и бант. Не придал Николай тому значения. А нынче… Скрывались от «батальонных»; понятно, Фомин намекал на штаб-ротмистра, хрупкого белоусого человека в пенсне, серой каракулевой ушанке, появившегося в расположении их батальона; траншейные «провода» донесли, что он якобы из военной полиции. Должность такая при штабе полка введена недавно. Революция дозволила многим поднять головы; выступают, ораторствуют громогласно, особенно в тылах. Проехал, нагляделся, наслушался. Не всем, выходит, можно. Митин опасается. Не только штаб-ротмистра, но, оказывается, и его… Не — отделается от насмешливого тона. А по сути, Митин честный и волевой парень, портят его несколько наивность да застенчивость в офицерском застолье. Но, кажись, все то наиграно; не такой уж он и простак. Не кадет, не эсер: приверженцы тех партий и не скрывались. Социал-демократ, возможно, большевик.

Наверное, Митин был тогда в землянке с солдатами. А Фомин отвлекал.

Фомин, Фомин… В голосе матерого мужика, хлебороба, не слышалось особой радости ни по поводу новшеств, какие ввела в армию революция, ни по приходу самой революции. А ведь она и пришла ради него, Фомина, чтобы облегчить мужицкую долю. До мельчайших подробностей вдруг всплыло в памяти одухотворенное, торжественное лицо поручика Хлебникова. Вот кому пришлась революция по сердцу! Наследник крупного сахарного завода где-то под Екатеринославом, на Днепре…

Такое неожиданное столкновение поразило Николая. Ежели Хлебников приветствует революцию, совершенную третьего дня в Петрограде, а Фомин к ней равнодушен, то… Что же выходит? Непонятно. А ведь Митин знает! Знают и солдаты, подчиненные ему, Щорсу. Силком удержался, чтобы не поднять прапорщика. Дознаться, вникнуть в суть этой революции. Чувство, похожее на сожаление, — не искал тесной связи с людьми, как Митин, дядя Казя, — овладело им. Не все же они в Сибири гремят по этапам кандалами. Сколько прочитано книг, медицинских, исторических, военных, но как мало «запрещенных». Именно в них ответы на эти проклятые вопросы…

Нет, дождется подъема. Не станет тревожить безмятежный сон «бунтовщика». Успокоившись, Николай задремал. Открыл глаза от топота и мигающего луча фонарика. В землянке тесно от посторонних людей; кто-то возится с лампой. При свете угадал штаб-ротмистра в серой ушанке; у дверей — солдаты с винтовками. Митин, разбуженный, щурясь от огня, надевал мундир.

— Извините, господа, — развел штаб-ротмистр руками, поглядывая сквозь пенсне на поднявших головы офицеров. — Служба. «Товарища» Митина уведем от вас.

Митин, запахивая офицерскую новенькую шинель, от порога подмигнул: не поминайте, мол, лихом.

Наутро оказалось, арестован в роте не один Митин, еще двое солдат. Аресты прошли по всему полку; взято до полутора десятка из нижних чинов и рядовых, офицерское собрание лишилось троих.

Сведения эти Николаю шепнул «по секрету» Хлебников. Опять столкнулись они во дворе штаба полка. На этот раз вызывал начальник штаба. Группе младших офицеров, в том числе и ему, Щорсу, надлежит явиться в штаб 9-й армии на траншейные курсы. В беседе выяснилось, что перемены в стране ничего не вносят нового в жизнь армии, кроме как некоторых «демократических свобод» в обращении офицеров с солдатами. Войска присягнули Временному правительству. Война остается войной. Мало того, «революционное правительство», подтвердив союзнический долг Антанте, требует от армии решительных боевых действий. С установлением сухой погоды разворачиваются широкие наступательные операции. Тылы уже ожили: подвозятся людские резервы, вооружение, боепитание. Учеба на траншейных курсах — тоже подготовка: полк получает бомбометы и минометы. Их будут обслуживать траншейные команды на переднем крае, в окопах.

Апрель Николай провел под Черновцами. Курсы планировались на полтора месяца; начальству пришлось сроки ужать. По шести, восьми часов лазили в болотистых низинах, рыли окопы, проводили практические занятия по бомбометанию. Сдавали офицерские зачеты. Назначение Николай получил в свой Анапский полк. 3 мая, в самый отъезд, в штабе армии его поздравляли с повышением — приказом по армии и флоту от 30 апреля 1917 года он произведен в подпоручики. Радость для молодого офицера понятна, но для подпоручика Щорса она была омрачена. В армейском лазарете у него обнаружили туберкулез. Как медик, он понимал, чем это ему грозит. Цветущий возраст — 25 мая ему сровняется 22. Еще, по сути, не жил.


Вместо фронта Николай попал на госпитальную койку. Из армейского лазарета его эвакуировали в Симферополь, в 61-й отряд Красного Креста. Валялся восемь месяцев. Охватило отчаяние. Раздражали первое время беленые стены палаты, покрытые марлей тумбочки, люди в идеально чистых халатах, на молодых здоровых лицах которых несходящая печать брезгливости и сожаления. Редко кому удавалось скрыть их. Ночами наваливается страх.

Усугубило болезнь письмо из Сновска. Кинул отцу коротенькую писульку; лишь бы не тревожить, увел от страшной правды: ранен, мол, в ногу. Среди писем сестер оказалось одно и от дяди Казн. Вернулся из Сибири; все в общем-то хорошо, не будь беды: привез из каторги хворобу. Не назвал, но Николай сразу подумал о чахотке. И тут-то пришла на память мать… Рок какой-то.

Человек привыкает ко всему, даже к смерти. Начал свыкаться. Блеснула короткая надежда: процесс в легких за два месяца лечения замедлился, не вошел в скоротечное русло…

В жаркие июльские дни с утра до вечера пропадал на воле. Палата угнетала, а еще больше разговоры соседей. Болезни, болезни…

Вник в разговоры в палате. Нет, далеко не все о болезнях. О давней мирной жизни, о семьях, о войне, а больше о политике, текущих событиях. У каждого на тумбочке — ворох газет, журналов. Читают вслух, спорят до хрипоты. Их пятеро с ним; старшему за сорок, казачий есаул, Голощеков, откуда-то из кубанских краев. Койка его рядом, у изголовья. Противоположную стену занимают тоже двое — поручики, однополчане, — елисаветградцы, молодые, лет по двадцать четыре. У окна особняком лежит штаб-ротмистр Рычков. Чин не самый высокий, но власть в палате у него неограниченная — понукает всеми. Какого полка, помалкивает; делает из того тайну. Воевал где-то в Карпатах. Когда Николай представился, Рычков обрадованно сообщил, что Анапский полк знает — прорывались вместе прошлым летом под Черновцами; тотчас приставил ему кличку «Сосед» и взял под свою опеку.

Желчный, высокомерный, Рычков навязывает свои оценки событиям, которыми так щедро снабжают газеты. Защищает каждый шаг Временного правительства, Керенского, хотя ему, собственно, никто не перечит. Николай, оглядевшись, понял, что именно терпимость остальных позволяет распоясываться штаб-ротмистру. Особенно досаждает он есаулу, доходит до оскорблений.

— Господин Рычков, — как-то не выдержал он, — некрасиво с вашей стороны… Есаул Голощеков старше вас. Уважайте хоть возраст.

— Сосед! Кого вы защищаете? — вскричал тот, завертевшись в постели. — Если большевики возьмут в Питере верх, попомните… Все из-за казаков! Пятый год случился из-за вас, Голощеков. Ваши нагайки взбеленили до бешенства народ, заставили его хвататься за булыжник.

— Это и совсем неумно, штаб-ротмистр, — отозвался кто-то из елисаветградцев.

Рычков, как охотничья собака, повел туда носом; его оттопыренный ус, видный отчетливо Николаю на фоне стекла, нервно подергивался.

Учуяв поддержку, обрел дух и голос кубанец.

— Вы, Рычков, дозвольте полюбопытствовать, — спросил он ехидно, — где пребывали в ту пору?

— Не старайтесь, есаул, не среди тех, с красными флагами, кого вы пороли.

— И не подумаю.

— Юнкером я был зеленым в пятом году.

— Во, во, — усмехнулся Голощеков. — Юнкера, само собой, и палили из винтовок…

С того дня свергнута была тирания Рычкова. В палате, как и во всей России, водворился «революционный порядок — свобода слова, равенство»; так пошутил один из поручиков, Свирин, курносый, веснушчатый парень с кудрявой рыжей челкой.

— Но не братство, — уточняя, добавил его полчанин Демьянов.

Внешне Демьянов выгодно отличался от своего неказистого приятеля — высок, темноволос и кареглаз; дружба их тянется с совместного пребывания в каком-то из московских пехотных училищ. Германские осколки и пули обоих миловали, но за горло взяли Пинские болота. Слегли весной, как и все они, кроме штаб-ротмистра; тот с зимы здесь, в Симферополе.

Между тем события в стране развивались стремительно. В газетах преобладала война — наступление, наступление. И вдруг сквозь бравурный гомон — весть: на улицах Петрограда пролилась кровь. Расстреляна демонстрация…

Страсти в палате накалялись. По-прежнему громче всех радовался голос Рычкова. Он свою линию гнул упорно. Демонстрация в столице, по его, — выступление сбитой с толку большевиками уличной толпы.

— И надо стрелять? — отозвался из своего угла поручик Свирин.

Штаб-ротмистр только опалил его взглядом. Не умолчал и Демьянов. Ткнув подушку кулаком, приподнялся на локте, чтобы видеть всех.

— Временному правительству, как видно, управлять молодой республикой нелегко. Тому доказательство-расстрел демонстрации.

— А какое вам надобно правительство? — огрызнулся зло Рычков.

— Ну, вз всяком случае… постоянное.

Нечасто радовали стены палаты дружным смехом. В дверь просунула голову сестра Валя. Она удивленно повела крупными карими глазами, строго обронила:

— Между прочим, господа офицеры, послеобеденный отдых…

— За кои леты-то… Валюта, — сделал умоляющее выражение поручик Демьянов, поправляя волосы, пижаму и простыню.

— Хотя бы другим не мешать.

С молчаливого согласия честь палаты была доверена Демьянову. Выправка, внешность, рост. Знали, в каждой палате на втором этаже имелся свой претендент. По всему, сама Валя догадывалась, каким вниманием она окружена: строгость не сходила с ее белокурого свежего личика, не раздаривала попусту и улыбок.

Всем хотелось видеть собственными глазами, как поручик блюдет их честь, как оправдывает доверие. Честь блюдется исправно; елисаветградец старается. Правда, не внушают доверия его приемы — не очень богаты, напоминают команду «на плечо». В три приема. Он их с блеском только что исполнил. Делается умоляющее выражение на лице, как наиболее действенное средство, затем следует прихорашивание — поправляются роскошная каштановая шевелюра, лацканы пижамы и складки простыни. Похвально, хочет, чтобы все в нем и окрест выглядело в лучшем свете. Выявились и первые успехи: девушка в ответ будто не замечает всего этого со стороны поручика, но ее выдает поведение — уступает ему. Так получилось и сейчас.

Долгое время Валя кого-то напоминала Николаю. Не мог понять. Как-то она заглянула в дверь без косынки. Белые пушистые локоны по плечам. Ахнул: Глаша! Карие глаза и светлые волосы… До мельчайших черточек представил близкое лицо — свою радость и свою беду. С тех пор не мог без боли смотреть на сестру. При ее появлении отводил взгляд, отворачивался к стене, начинал взбивать подушку.

Как нарочно, Валя дольше всех задерживалась у его кровати. Прикладывала пальцы ко лбу, вертела температурную карточку или вызванивала на тумбочке стеклянной посудой. Придумывала и еще хлестче иезуитскую пытку: подтаскивала стул, садилась и начинала обрезать крохотными ножницами ему ногти на руках. Ловя его убегающий взгляд, сердито обещала добраться и до бороды. С весны, как заболел, не вынул из полевой сумки трофейную бритву. Борода набралась на диво буйная, густющая, пальцы не затолкаешь; она отличается от темно-русых волос чернотой с теплым отливом. Усами тоже давно не занимался — запышнели, слились с бородой.

То же самое, видимо, Валя собиралась проделать и сейчас. Обойдя все койки, бегло засматривая в карточки, она остановилась возле него. Роясь в просторном кармане белоснежного халата, взглядом искала единственный в палате стул. (Держали его для профессора.) Николай зажмурился, сгребая вдруг на себя простыню. Каким сладостным показался голос штаб-ротмистра, возвращавшего его в палату.

— Подпоручик Щорс, — теперь Рычков обращался к нему не иначе как официально, — вас мы еще не слышали… Господина есаула, к примеру, вполне удовлетворяла монархия. Не прочь он и восстановить ее. На худой конец, видеть Кубань свою автономией. Вас какая власть устраивает? Что вы имеете к нынешней, Временному правительству, а?

Николай с готовностью выпростал ноги из-под простыни, намереваясь подняться.

— Видите, господин штаб-ротмистр, ответить на ваш вопрос трудно. Я знал ее, одну власть. Ушла сама. Что касается этой… Сидеть на штыках невозможно. Убежден. Временное правительство как-то еще умудряется.

Поручики поддержали громким смехом. Валя, так и не вынув из кармана ножниц, угрожающе потрясла кулаками.

— Я, подпоручик, человек военный, — привстав на колени, потянулся сухожилой шеей Рычков, — и требую определенности.

— Пожалуйста. Я тоже военный. Кровавое побоище в Петрограде вы подаете как выступление сбитой с толку кем-то уличной толпы. Глубоко ошибаетесь. Расстреливали из пулеметов солдат и матросов…

— Анархию! Всякую сволочь, дезертиров. Газеты скверно читаете, Щорс.

Николай как ни в чем не бывало продолжал:

— Господин Рычков желал определенности. Доскажу. Из официальной прессы не уловишь истинного положения, одни угрозы в адрес германцев да бравурные призывы к наступлению. А солдатские комитеты требуют мира, отказываются наступать и вообще… против войны.

— Ага! — обрадовался зло Рычков. — Власти добиваются.

— Да. Момент острый… Временное правительство или Советы. Исход зависит от армии. Чью сторону она примет…

— Вот именно!

— Не радуйтесь, штаб-ротмистр. Анапский полк вы знаете. Временному правительству дал один из первых присягу. À нынче отказался идти в наступление. Выводы отсюда?

— Слухи, Щорс… Вредные слухи. Можете за них, знаете… поплатиться.

— Не слухи. Вчера встретил сослуживца, анапца. Он в соседнем госпитале. Призывал в наступление. Солдаты пытались поднять на штыки… Штаб-ротмистр, вроде вас. Кстати, он знает вас… по Одоевскому полку.

Рычков на глазах менялся в лице.

— Погодите! — вспомнил есаул. — Одоевский. Где-то в Карпатах… Восстание там подымалось на рождество!

— Да, — кивнул Николай. — Господин Рычков прямой участник в нем…

Пощадил, не досказал — удовлетворился жалким, растерянным видом штаб-ротмистра. Понимал, спесь с него сбита окончательно. Кому ни доведись, сознаться в таком деле по нынешним временам опасно. Январские события в Одоевском полку всколыхнули весь фронт. Оружие — на царя! Сомнения нет, деспот офицер первым поплатился своими боками. На штыки не брали, как того анапца, — разделали прикладами при ясном дне. Оттого и зачах.

События назревали. К осени фронт уже потерял интерес и значение — разложился совсем. Солдаты не стреляли с той и другой стороны — обнимались. В печати и в народе загуляло необычное для войны слово «братание». Внимание всех — на Петроград. Кто? Временное правительство или Советы? Никогда так не ждали газет. И весть пришла: Временное правительство низложено…

Жизнь в палате сникла, а вскоре и заглохла. Первым исчез Рычков, не прощаясь, ночью. За ним — есаул. Этот поклонился всем от порога, приглашал к себе на Кубань, в теплые, благодатные края.

В конце декабря откомиссовали по чистой с военной службы и Николая. Старую юнкерскую шинель его и холщовую солдатскую сумку доставила из вещевого склада Валя. Прощались они за чугунными воротами госпиталя.

— Возвращайся, если что… Тебе нужен крымский воздух.

Он ответил взглядом: «Пока не знаю».

Поезд увозил на север, в родные места.


Сновск встретил неприветливо, хмуро. Люду необычно много. Больше серой, окопной братии: едут бесстройно, ватагами, сбиваясь уже в дороге в землячества. Винтовки без малого у всех. Домой, по хатам тащат; видать, привыкли за кои годы, стали роднее и ближе жен.

Вдоль вагонов прохаживались моряки. Трое их. Эти не едут — хозяева. Шагают вразвалку, будто по палубе, опутанные накрест пулеметными лентами; у самых лодыжек, едва не касаясь затоптанного снега, болтаются на ремнях маузеры в деревянных кобурах. Кого-то высматривают. Николай спиной почувствовал на себе их взгляды, цепкие, ощупывающие.

Удручающей оказалась встреча и дома. Испуг, оторопь, жалость вызвал своим появлением у близких. Схлынула первая волна, остыв, Николай понял, что причина в его внешности. Присмотрелся к себе, привык, но домашние знают и помнят его другим. Пожалел, не послушался Валю и не предоставил ее ножницам свободу. Можно было бы сменить и шинель на более приличную.

Дома уже — и брат, Константин. Не виделись с лета 14-го. Возмужал, окряжистел; гладко выбритые щеки источали здоровье, свежесть. Позавидовал в душе. Знал, брат офицер, а рубаха простая, солдатские и шаровары; выдавали сапоги да пояс. Все порывался спросить — мешала детвора; освоившись, липла — не оттолкнешь. Всячески отстранял от себя, не брал на руки; мачеха сделала замечание: наскучали, мол. Причину во всеуслышание открыть не хватало сил.

Отца тоже не видел с начала войны. Поразил вид: старик! Ссохся, сморщился, оскудели волосы и усы; ростом убавил. Сердце сжалось от жалости, видя, как он суетится возле него. Николаю духу не хватало открыть свою беду — вконец добьет.

После бани, устроенной, как в детстве, на кухне, в свежем белье, в горнице у зеркала развернул бритву. Все свободные в доме приняли участие в судьбе его бороды. Младшие шумели хором и вразнобой; большинство за. Константин против, в меньшинстве. С добродушной усмешкой, пожимая крепкими плечами, сам же взялся за ножницы. Подстригая, говорил:

— Нынче модно голосовать. Все решает голос. Большевики так и власть взяли. Большинством.

— Сам-то не большевик? — переняв в зеркале его взгляд, спросил Николай.

— Как же! Первый — штык в землю, и айда. Поперед тебя дома очутился.

Брат все тот же, балагур, весельчак. Куда ветер, туда и он. Легко, наверно, таким жить на свете, в любых условиях, в любом месте приживется.

— Ножницами, гляжу, орудуешь ловко, — сказал, ощущая прилив теплых чувств к брату.

— Жизнь, она всему научит.

Вечером пришел дядя Казя. Уединились в детской. Встретились как равные, умудренные жизнью люди, повидавшие и познавшие на свете всякого. Не надо было им объясняться: с первого взгляда утвердились в своей обоюдной догадке. Чахотка у обоих.

— Привез из Сибири, с царской каторги, — качал дядя обреченно головой, исподволь окидывая взглядом племянника. — А ты, вижу, свою из окопов. По письмам твоим догадался, не ранением тут пахнет… Полгода небось лежал?

— Восемь месяцев.

— Открытая форма?

— Затянуло.

Кто-то из малых скребся в дверь. Николай подпер спиной, не пустил.

— К вам пойду ночевать. Сам видишь, дети… Лезут. Мачеха обиделась уж. Вроде чужой, мол. Не придумаю, отцу как сознаться или Косте…

— Отец знает.

— Откуда?

— Такое трудно скрыть. Прибегал днем до нас отец. Плакал… Сдал совсем старик.

После ужина Николай объявил, что ночевать он идет к Табельчукам. Детвора запротестовала, мачеха нахмурилась, отец промолчал. В постелях, без лампы, дядя с племянником наговорились досыта. Угомонились, когда побелели щелки ставен.

Сотой доли, оказывается, не проникало в газеты из того, что происходило на Украине. Родная сторона бурлила. С весны еще, после свержения царя, подняла она норовистую голову. В апреле на съезде националистов было сформировано правительство — Центральная рада. В Раду вошли представители буржуазии и националистически настроенной интеллигенции. При помощи украинских социал-демократов и эсеров правители пытались возглавить национально-освободительное движение на Украине. Но это оказалось им не по силам. Между революционным пролетариатом и украинской национальной буржуазией вспыхнула жестокая борьба за политическое руководство крестьянскими массами. В первом же универсале Рада провозглашала, что земельный вопрос решит учредительное собрание, осудила захват крестьянами помещичьих земель.

После октябрьского переворота в Петрограде Рада объявила независимость Украинской народной республики. Военными делами в генеральном секретариате — исполнительном органе Рады — ведает Симон Петлюра.

— Ох, раздует кадило этот Петруля, чую, — мрачно пошутил дядя Казя. — В народе так величают его. Круто взяла Рада. Съякшалась с французами. До двухсот миллионов франков гребанула заем. А все из-за чего? Не прекращать военных действий против австрийцев и немцев по своим границам. В пику Советской России.

— Какими ж такими силами?

— Старые части еще стоят на линии. Штыки в землю ткнули не — все, как наш Кость. Но что она делает, Рада! Пропускает контрреволюционные казачьи полки на Дон. Атаман Каледин собирает против Советов силу. Спелись с Петлюрой. Зато революционные отряды красногвардейцев, рабочих Питера и Москвы, правящихся через Украину на Каледина, Рада задерживает. Нет, нет, столкнут нынешние правители нас с Советской Россией в братоубийственную бойню. Как пить дать столкнут.

— Не пойму, чья власть в Сновске сейчас? — спросил Николай, растревоженный новостями. — Матросы какие-то вышагивают на вокзале.

— С матросами смех тут, — оживился Казимир, переворачиваясь на пружинах. — Вот с неделю назад… Подкатили в теплушке. Ни вашим, ни нашим. Сами по себе. Зато синежупанники Петлюры носа не кажут. А власть есть — Совет рабочих депутатов. Председательствует Михайловский, Михаил Иванович. Связь с Гомелем давняя, ты должен помнить. Там Советская власть прочная. Давай засыпай, свет вон в ставнях.

Повозившись, сквозь зевоту обронил:

— Не протянет долго Рада…

Слова дяди оказались пророческими.

После рождества нагрянули в поселок гайдамаки. Явились со стороны Бахмача железной дорогой. Засинели их жупаны по ближним от вокзала улицам, засыпанным свежим снегом; на диво мирно вели себя, держались кучно, возле теплушек. На площадке в конце состава угадывалось под брезентом орудие; знатоки утверждают — трехдюймовое.

Необычное поведение синежупанников насторожило и обеспокоило ревком. К концу дня их тайные намерения полностью раскрылись. Из Гомеля по своим каналам Михайловский получил сообщение, что оттуда выходит вооруженный отряд; составы проследуют на Бахмач. Их, путейцев, предупреждают, чтобы глаз не спускали с железного моста через Снов. А вскоре в депо вбежал один из членов Совета, Пепик, с новостью: гайдамаки намереваются взорвать мост.

Всю ночь бодрствовали деповские. У стрелок, у моста держали усиленный караул; не теряли из виду и пыхтевший паровоз гайдамаков, занявший с утра главную ветку. К свету в самом деле паровоз прибавил пару, ожили и теплушки.

Состав из станции не выпустили. К дружной стрельбе деповских подключились фронтовики с ближних улиц, у кого имелась винтовка; отчаянно палили из маузеров и матросы, сбежавшиеся на шум. Обнаружив огненный заслон, гайдамаки, отстреливаясь, так задом и выкатились; орудие даже не расчехлили. Помогли ко времени пущенные кем-то слухи: из Гомеля, мол, прибыл бронепоезд, остановился перед мостом. Потом у Табельчуков об этом бое со смехом рассказывал Костя, тоже шатавшийся туда.

К вечеру следующего дня из Гомеля подошел первый эшелон, набитый вооруженными солдатами, без погон и кокард на смушковых папахах. Революционный отряд вел бородатый латыш, Рейнгольд Берзин; в него входили два пехотных полка и рабочие-красногвардейцы из Минска. Берзин — член Военно-революционного комитета 2-й армии Западного фронта. Незадолго до того они заняли в Могилеве ставку; вместо генерала Духонина, временщика, Советское правительство на пост верховного командующего назначило прапорщика Крыленко. Теперь Берзин спешил на подмогу революционным украинским войскам в борьбе с петлюровцами.

Вскоре провода доставили радостную весть — в Киеве взвился красный флаг. Рада бежала в Житомир. К концу января почти на всей Украине была установлена Советская власть. Кровь не пролилась меж украинским и русским народами, как того жаждали местные буржуазные националисты.


Сновский Совет, наскучав в подполье, размахнулся широко. Возни и хлопот требовали школа, больница, народный дом, лавки, пекарни. Нашлось дело и вновь введенной милиции. Николай одним из первых ощутил на себе ее присутствие в поселке.

Среди ночи вбежал к Табельчукам Константин. Без шапки, без шинели, с ремнем в руках, раскрасневшийся на морозе, не отдышавшись, выпалил с порога:

— За тобой, Николай… Из милиции! Трое с винтовками. Как царского офицера… Сказал им, ты где-то у дружков задержался. Детвора гам просыпается, могут указать…

— Что за чертовщина! — возмутился Казимир Михайлович, сбрасывая ногами на пол одеяло. — К Михайловскому пойду. Как офицера, говоришь? Идиотство! Гм, офицера нашли… Тебя-то почему не взяли?

— Черт их знает, — растерянно пожал плечами Константин.

— Ну да, ты же бегал с ними в ту ночь… Пугал гайдамаков. А Николаю, может… В постели вон валяется, с горячим утюгом у лап. Порошки глотает, чтоб кровь унять из горла.

— Успокойся, дядя Казя, — холодно сказал Николай. — Явное недоразумение. Сейчас выясним… Костя что-то путает.

Константин, мотая головой, так и вцепился в дверные косяки. Он понял намерения брата.

— Нет, нет. Не вздумай… Чрезвычайка! Разговор там короткий. Приезжие. Шепнул один из них… Потому я и прибежал. Уходи. До чужих, к своим нельзя…

Остаток ночи Николай провел в церкви. Отводил дед Михайло. Окоченевший, светом перебрался огородами в сад к Плющам. Двое, не то трое суток обитал у дружка; днем в тепле, а на ночь лез на чердак. Митька надолго не отлучался; через него держал связь с внешним миром. Угнетала нелепость, в какую попал, но он понимал и логику. Офицерство в общей массе не приняло революцию, поднялось против Советов. Из России, центральных губерний, оно бежит на юг, сюда, на Украину, стекается на Дону; в Ростове и Новочеркасске собралась вся верхушка — бывший верховный главнокомандующий генерал Корнилов, начальник штаба ставки генерал Алексеев. Словом, самый цвет. Туда и бегут, тайком, переодетые, под чужими именами. По всему, там в этот час дым коромыслом…

А почему Советы должны верить ему, офицеру? Почем знать им, что он не глядит на Дон, как другие? В конце концов, ведь он списан со службы за непригодностью, он кашляет кровью и нуждается только в теплом месте под крышей… Нет, дни горячие, времени разбираться с каждым в отдельности не отведено. Костя показал себя в деле. Единственно приемлемая рекомендация.

Встречаясь ночами с братом, Николай сумел убедить его, чтобы они с дядькой не мотались там, не добивались ни у кого заступничества.

— Бесполезно, уверяю вас, — настаивал он. — Время решит само…

— Так говорит и чекист тот. Пускай, мол, не высовывается покуда.

— Спасибо надо сказать неизвестному покровителю моему. Уж он-то лучше нашего понимает… Подумайте о другом месте. Можем людей подвести, Плющей. Да и мерзну ночами… Кожух не спасает.

На другую ночь пришел за ним зять, Петро Бондарович. Развязывая узел, пояснял:

— Переоденься, из моих обносков, железнодорожных. Паровоз возле электростанции, в тупике. Сброшу на разъезде, у дружка.

Через сутки вернулся Петро. От порога заметно, что доставил добрые вести.

— Сбирайся обратно, Николай. Утряс Казимир Михайлович в Совете… Какой-то начальник высокий из чекистов побывал вчера в Сновске, разобрались.

В паровозе, в грохоте, копотной духоте, Петро вынул из кармана сложенную газетку: почитай, мол. Заголовок насторожил. Новость! Австро-германские войска движутся на Украину. Как? Почему? С какой целью?

Ответы Николай получал уже дома. Не сразу, правда; искал их в официальной прессе, в слухах, в бесконечных разговорах с дядей Казей. Тот измотался меж Советом и депо. Его опыту, чутью Николай доверял; понимал и сам, что несет с собой вторжение немцев на Советскую Украину. Быть крови… Какой еще! Забыв о своей личной беде, болезни, в мучительных раздумьях, он отчетливо увидал свое место в надвигающихся кровавых событиях. До времени сам себя вывел из строя, уложил в постель умирать.

Собственно, ничего еще им не достигнуто; палец о палец не стукнул, чтобы быть нужным людям. Одни ищут применения своим молодым силам в науке, другие — в революции, в борьбе. Жить этим только в мыслях… Нет, нет. Хватит! Пришла пора и его. Завтра может быть поздно. В двадцать два года помереть в постели…

Клокотало все внутри. Не мог он сидеть за закрытой дверью сложа руки. Подступал к дяде Казе с ножом к горлу. Тот, дивясь перемене в племяннике, радовался и в то же время терялся.

— Советская Россия подписала соглашение о временном перемирии с Германией… — задыхался Николай. — В этом здравый смысл. Большевикам нужен как воздух мир. По миру наскучала армия. Пять-шесть миллионов мужиков в серых шинелях! Но Рада эта, недобитая, прости господи… Ей ничего не стоит лечь в постель к любому. Вчера валялась с французами, а нынче плюхнулась к немцам. Кто больше заплатит. Она все делает, чтобы оторвать Украину от России.

— Не кипятись, — вяло протестовал Казимир Михайлович. — Декабрьское перемирие нарушили сами немцы, а не Россия… Но мы не знаем до тонкости другого. Именно советская делегация тогда во время мирных переговоров в Брест-Литовске признала назначенную Радой делегацию Украины правомочной.

— Не нам с тобой, дядя, гадать о тех тонкостях. Разберутся потом, может, и без нас… Сей момент решается… Быть народу Украины свободным, советским или пасть в рабство. Рада бросила его под сапог врага. Пятьсот тысяч голодных австрийцев и пруссаков посадила на шею селянину. Цель-то как на ладони — убрать Советы. А это значит залить республику кровью. Кровью народа. И крови той быть!

Вот он, тот племянник, каким Казимир Михайлович хотел его видеть задолго до нынешнего дня. Смалу чувствовал в нем скрытую силу, оттого так тянулся к нему душой; редко проявляла она себя, сила та, но всегда как-то кстати. Кажись, теперь то самое время.

— Смотришь так… — переняв его взгляд, Николай опустился опять на стул. — По-твоему, несу чушь?

— Так я… Не обращай внимания.

Кроме них, в горнице Костя с Митькой Плющом; еще раньше пришел к дяде его давний приятель, Кузьма Науменко. Они с ним вот уже зиму в кровь бьются со всяким эсеровско-меньшевистским сбродом, окружившим тесным кольцом председателя, старика Михайловского. Их два голоса тонут в гаме. Дядя все жалуется, а сделать ничего не может. Николай советовал ему плюнуть на ту горластую компанию. Нынче в Совете тоже обсуждался вопрос — немцы. Большинство признало не вторжением — спасением Украины. На этот раз, кажись, дядя прислушался к его совету — плюнул.

— Откуда взяться силе, — с жаром спросил Кузьма Науменко, потрясая газеткой, — какая бы преградила дорогу немцам? Пятьсот тысяч! Отборнейшие войска, оснащенные техникой. Вот читайте.

У Николая таилась под усами усмешка; усмешка та и в голосе:

— А мы с тобой? Нас уже пятеро. Так в каждой хате. А по всей Украине, посчитай, сколько хат?

— Кто же ее поднимет, ту силу? — вмешался Костя. — Они будут скоро и в Сновске.

— Будут.

Не давая разгораться спору, Казимир Михайлович мрачно глянул на Николая.

— Регулярных войск у нас на Украине нет. Да и откуда? Неделя всего Советам… А что сделают красногвардейские отряды, неорганизованные, плохо вооруженные? Фронт вот он, от Гомеля до Черного моря. И если Россия не поможет — все, хана. За немцами вслед потянутся гайдамаки, а за теми — помещики, капиталисты…

— России не до нас самой, — буркнул Кузьма.

— Мы есть! Мы! — Николай выставил ладони. — У нас руки… Умеют держать оружие. Уйдем в Елинские леса. Будем бить, бить оккупантов. Тогда придет и помощь. Именно из России. А так, сидеть и ждать…

Ждать долго не пришлось. Поглядывали всё в сторону Бахмача, а они вот, из Гомеля. Весть доставил Табельчукам Кузьма Науменко. Чуть свет поднял весь дом на ноги.

— Бронепоезд!.. В Городне… Немцы! Телеграф перехватил. Бегу со станции, — выпалил он, едва перешагнув порог.

Свесив босые ноги на вязаный коврик, Казимир Михайлович с недоумением уставился на племянника, уже обутого, застегивавшего мундир.

— Не теряй времени, дядя, — возбужденно-весело посоветовал Николай. — Через пару часов, самое большое, бронепоезд пожалует в Сновск. Немцев страсть интересует наш мост. Как военный, говорю тебе.

Весть жданная. Вопрос: откуда немцы явятся?

Из Бахмача — может отступать какой-нибудь красногвардейский отряд. Проще простого влиться к нему. Продумывался и гомелевский вариант на всякий случай. Уходят в Елинские леса; по слухам, в одном из крупных сел, Семеновке, действуют красные партизаны. Случай тот.

Пока набивали сумки, Костя бегал по дружкам, кто ближе живет. Загодя обговаривали: встреча за Носовкой, в зарослях речушки Турейки.

У шаткого мостка раньше всех оказались Николай с дядей. Вслед за ними вынырнул из метели Кузьма Науменко. Путейскую одежду он успел сбросить; влез в старенький полушубок, заячий малахай и рыжие катанки. Мешок за плечами, винтовка в руках; опирается на нее, как на посох.

— Это я понимаю! — обрадовался Николай. — Партизан всамделишный. Лесной житель. Маскировка абсолютная. А ты, дядя? Побоялся расстаться со своей черной форменкой. Немцы заметят на белом сквозь елинский лес. Говорил еще тебе…

— Сойдет, — отмахивался Казимир Михайлович, а в душе пожалел, что ослушался племянника. У отца в сарае висит на гвозде еще добрый кожушок. Шерстяных носков, белья про запас насовал в сумку; под шинель поддел овчинную душегрейку. — Ничего, стерпится, весна не за горами.

— Не веснит. Ишь лепит, в пяти шагах ни черта не разберешь.

Николай обеспокоенно вглядывался в белую шелестящую стену. Пора бы догнать Косте; кто еще с ним прибудет? Ребята намечались, фронтовики; недавно вернулись Никита Воробьев, Мороз Сашка, Степка Ермоленко… Зачернело. Угадал по походке Костю и двоюродного брата, Ивана Колбаско. Третий тоже в шинели и смушковой папахе, с винтовкой и вещмешком. Шагает твердо, по-пехотному. Здороваясь за руку, узнал в нем Степку Ермоленко.

— Залепило, Степан, едва признал.

— Богатый буду, — прогудел простуженно тот, сбрасывая варежкой с бровей хлопья снега.

Прождали немало. Курцы не по одной цигарке сдымили. От напряжения ломило глаза. Под ремень вползает знобкий холод. Николай, ежась, подумал, что дальше топтаться нет смысла. Сашке Морозу успел крикнуть Костя, не отказался сразу, ушел вроде собираться. Черт его знает, могли и домашние навалиться. Еще Митька Плющ. Лучше бы не увязывался: хватишь с ним лиха, а пуще возни.

— Двигать пора, — произнес он, избегая взглядов. — Догонят, если что…

Шли проселочной дорогой, заваленной по колено снегом. Дневали в Луках. Выбрались из поселка в ночь; при входе в елинские сосняки, на опушке, к ним прибилось еще трое, из Боровичей. Топают, как и они, в Семеновку; тоже по слухам.

— Во, уже войско! — пошутил Степан.

В Орлюковке подвалило сразу шестеро — местные и из ближних сел. Без малого взвод. Николаю так хотелось шутки ради подать команду. Подумают, напрашивается в командиры…


Село Семеновка раскинулось на облысевших от сосняка песчаных увалах, полого сбегавших к реке Снов. Облик его отдаленно напоминает Сновск — базар возле церкви; река да лес отодвинуты дальше. Железнодорожная ветка своя — Новозыбково — Кролевец.

Издавна Семеновка слывет своими ремеслами. Через двор — гончар, сапожник, шорник, кожевенник, кузнец, портной, бондарь, каретник. Кустари-ремесленники народ ухватистый; корявые, дубленые руки сноровисто владеют швайкой, молотком, ножницами. Не в пример селянину им виднее, кто больше всего на них наживается. Потому, наверно, каждое правдивое слово так легко западает в душу, будоражит, заставляет думать, а руки сами собой хватаются за топор или оглоблю. В пятом многие семеновцы брели, гремя кандалами, по бескрайним сибирским трактам.

Едва в Петрограде взяли верх Советы, семеновцы выкинули над правлением красный флаг. При волисполкоме был собран красногвардейский отряд. К солдатам-мастеровым прибивались селяне из ближних посадов и хуторов.

Веское слово в отряде имели политкаторжане, братья Лугинцы, Петро и Константин, Казимир Квятек и Григорий Бабченко, учитель, ныне председатель волисполкома.

Отряд жил и воевал на колесах — в эшелоне. Всю зиму раскатывал по рельсам, уводившим в глубь Украины, в сторону Харькова и Киева; вытеснял вместе с революционными войсками Раду.

В феврале кинулся на зов Полесского комитета РСДРП (б) и Гомельского Совета. Под Калинковичами семеновцы столкнулись с частями корпуса генерала Довбор-Мусницкого. Сформированный Временным правительством из поляков, пленных и состоявших на службе в русской армии, корпус поднял в середине января мятеж. Легионеры захватили ряд городов и железнодорожных узлов по гомельской ветке Бобруйск — Рогачев. Советская власть в Белоруссии переживала тревожные дни. Революционные войска Западного фронта и отряды красногвардейцев одолели мятежников; остатки корпуса увел Довбор-Мусницкий к немцам.

Малая часть семеновцев вернулась из-под Калинковичей…

В тяжкий для отряда час и прибыли сновцы в Семеновку. На станции попали на Константина Лугинца. Радости тот не проявил от первого пополнения. Изможденное, уставшее донельзя лицо его с серыми обвислыми усами, казалось, ничем уже не оживишь: глаза, пожалуй, маленькие, в морщинистых веках, сохраняли еще какой-то интерес к окружающему. А кругом кутерьма. Перрон кишит серым людом. Штурмуют все составы, в какую бы сторону ни двигались.

— Очумел чисто народ, — качает скорбно Лугинец стриженой головой, стоя у откинутой двери теплушки. — Солдат — понятно. Но те, с оклунками, с детворой… Бросают живое, едут на мертвое.

На ночлег отвели сновцев в большой каменный дом на площади, против церкви. Хлопоты те взял на себя другой Лугинец, Петро, старший. В просторной натопленной гостиной вместились все. Уходя, Петро распорядился и об ужине.

— Не обедняют, — усмехнулся он на замечание Казимира Михайловича. — Мясники. А свои оклунки вы поберегите. Неизвестно еще, когда отряд соберется с духом да встанет на колеса.

К ужину подвалили хозяева. Самая верхушка отряда. Человек пять, возглавляли братья Лугинцы. На вокзале этих троих не было. Командир — Зубов Яков; из прапорщиков, стройный парень с румяным лицом и живыми серыми глазами. Пожимая Николаю руку, он доверительно кивнул, указывая взглядом на мундир: тоже, мол, из «бывших». Учитель Бабченко, худой, жердястый человек в очках, со впалыми щеками и выпуклым лбом, назвался сам. Третьего, в ватном пиджаке, в солдатской смушковой шапке, представил младший Лугинец. Варшавский поляк, Казимир Квятек, из семьи железнодорожника; лета тоже немалые, за тридцать. Треть своей жизни он прогремел царскими кандалами по всей ближней и дальней Сибири, испробовав Александровский централ, Нерчинские рудники и амурские каторжные стройки. Там-то и свела их одна дорога с Константином Лугинцом. Бунтарь по духу, террорист, избежавший из-за малолетства смертного приговора за покушение на жизнь варшавского губернатора, на каторге Квятек проникся к программе большевиков. За Константином увязался в Семеновку; тут с головой окунулся в организацию красногвардейского отряда.

Ужинали шумно.

От громких разговоров младший Лугинец утащил в другую комнату своего постоянного напарника, Квятека, и Табельчука. Казимир Михайлович потянулся к своим однокашникам по сибирским этапам; случалось, топтали одни и те же дороги, даже пролеживали одни нары по тюрьмам, только не сходилось время.

— Угодили вы… в самый момент, — засокрушался Константин, сворачивая козью ножку. — Повешают носы, боюсь, твои хлопцы. И надо ж… Ах ты!

— Вложил нам, дьяволов поляк, так вложил, — стрельнув в сторону приятеля взглядом (никак кровь), уточнил: — Генерал тот, Мусицкий.

— Регулярная армия, что ты хочешь! — Квятек, усаживаясь на кушетку, жестом приглашал и гостя. — А у нас толпа. Ни строя, ни дисциплины, ни порядка. И командиры тоже…

— Не расходись, Казимир Францевич, — взмолился Лугинец. — Не затем мы оторвали от стола человека… Обсудим, взвесим со всех краев, прежде чем на люди выходить.

У Квятека лицо смуглое, не по летам молодое; есть в нем что-то татарское: скулы, разрез глаз и жидкая растительность на губе и подбородке. Лугинец явно унаследовал внешние черты от предков своих, запорожцев: нос бульбой, усы. Оселедца не хватает — стригся наголо. Они с Квятеком годки, но выглядят по-разному. Каторга боком выходит Константину — ссутулила, цинга попортила рот. Поляк держится бедово, не поддался.

— Казимир Михайлович, ты видишь нашу беду в упор, — заговорил Лугинец, с трудом подбиваясь к главному. — Отряда, собственно, уже нету… А был! До сотни оставили за Гомелем, в болотах… да больше разбежалось. Попросту бросили нас, разошлись по хатам. Ищи виноватых.

— А они есть! — резко вставил Квятек, готовый вступить в перепалку.

— Есть, знамо, — согласился терпимо Лугинец. — Мы с тобой, организаторы. Собрать собрали людей, подняли на великое дело, а воевать… Ну ни черта мы в командирском деле не смыслим. Плохонький урядник и тот на голову выше нас. Людей вести же надо, командовать. Вон поляки! Втрое меньше нашего. Бери голыми руками. Нет, с первого же выстрела они мигом попадали… Пропали, как ящерки… И местность-то вроде чистая. Команды только с их стороны доносятся. В один миг нас выковырнули из засады. Бегли без оглядки… Вон Казимир не даст сбрехать. Словом, товарищ Табельчук, нету у нас командира. Без головы отряд.

— И отряда нет, — уколол Квятек.

— Соберем людей. А вот командира, боевого, крепкого…

— А Зубов? — Казимир Михайлович не понял, к чему клонят семеновцы.

— Зубов, правда, из офицеров, знающий.

— Пружины в нем нет, вот беда, — добавил Квятек.

— Во, во, пружины, — согласился Лугинец. — Парень славный, честный. Но теперь, после случившегося, с ним выходить… Братва не изберет его. Веру потеряла. А приглядываемся мы, Казимир Михайлович, к твоим сновцам. Ты, бывает, не подскажешь сам?

— Кто такие братья Щорсы? — опередил Квятек.

Разговор для Казимира Михайловича обрел крутой поворот; он скорее почувствовал, чем понял, что к нему просто не готов. Кто такие братья Щорсы… Семеновцы ждут его ответа: кто из братьев более подходит на должность командира отряда? Даже нет. Определенно метят в Николая. А что сказать?

— Они не из Сновска? — Лугинец по-своему понял его заминку.

— Не об том я. Сновские. Белорусы. Как не знать мне их… Вынянчил, можно сказать. Племяши родные, сестрины. Речь-то о чем? Отряд!

— Про то и спрос! — обрадовался Лугинец. — А что племянники… Иной рекомендации и не понадобится. Старший нас занимает, с бородой. Напрямки уж тебе кажем.

— Погоди, погоди, Константин Потапович, — не на шутку встревожился Табельчук; он машинально искал по карманам дорожного мундира носовой платок. — Негоже так подходить. Дядя, мол, у него! В деле повидать надо человека. И потом… Постарше бы кого, поопытнее. Мальчишка ведь!

— Да не о Косте речь. Сами зрячие: шпак желторотый. Николай! Бородатый.

— Хо, нашли зацепу! Да ежели по бородам судить… Сами вы в Черном Деремуе не носили бород, в двадцать-то лет? Нет у Николая ни годов, ни чинов. Как нет и опыта политической борьбы.

Неловкое молчание встряхнуло и самого Казимира Табельчука.

— Хотя что я… Благодаря Николаю мы очутились в Семеновке. Слух-то далеко! А не будь вас, обосновался бы в Елинских лесах. Конным отрядом бредит. Словом, послушайте самого. Но характер, скажу вам…

Собрание затянулось до полуночи. Кроме отрядников, в большую комнату в волисполкоме до отказа набилось баб и детворы. Со всего села сбежались; кто-то пустил слух: ярмарочные клоуны явились с ученым медведем. Табачный дым — дыхнуть нечем; семечки, галдеж. Не пробиться к столику у дальней стены, покрытому кумачом, оставшимся от прежних хозяев, временщиков. Бабченко нет, председателя волисполкома; за него — Константин Лугинец. Не одолевает голос политкаторжанина, теряется где-то в первых рядах, захваченных горластой детворой.

Николай припозднился. Дядя Казя слег; хвороба его известная — наглотался метельного воздуха, вспотел за долгую дорогу… Пока напоил горячим молоком, заставил принять таблетки. Хотел вовсе не идти, но он выпроводил: тебе, мол, надобно. У калитки волисполкома встретились с Яковом Зубовым. Тянул тот за собой со двора.

— Бабченко захворал, Табельчук вот… И некому в президиуме. Айда.

— Не пойду.

Молодняк, не сразу убедившись, что их крепко надули с медведем и клоунами, стайками покидали помещение; за ними исчезали и бабы. Дожидались самые стойкие, терпеливые, каких не брала зевота от хрипатого голоса «Лугинца-каторжника».

Отчетливо услыхал Николай, выкликнули его, знаками потребовали к столу. За шумом не разбирал слов младшего Лугинца, зато понял, что обозначают поднятые руки отрядников. Наверно, дядя Казя знал, иначе бы не посылал его сюда.

Глубокой ночью волисполком опустел совсем. Остались возле красного столика. Николай и наполовину еще не успел осознать случившееся. «Командир, командир, командир…» — стучало в висках. Была рота — до двух сотен крепких, затянутых солдат. Одного слова достаточно, чтобы поставить их в строй. Все предельно ясно и просто. С сего часа — отряд… Что это такое? Силился увидать. Кроме нынешнего собрания, воображение отказывалось иное представлять. Орущая, безликая, пестрая масса.

Перенял взгляд Зубова. Ошарашен он: видать, и с ним предварительно но обговаривали. Обиды во взгляде нет — неловкость, может, чуточку сожаления. Его выбрали к нему в помощники. Человек военный, он понимает, что это значит; на стуле сидит, но чувствуется, готов вскочить в любой миг. Об остальных того не скажешь — заседлали лавки прочно; разговоры, конечно, об отряде. Не находят общего языка, спорят, доказывают друг дружке. У каждого свое мнение; его, командира, не спрашивают.

— Не вешай нос, командир, — успокаивая, хлопал по плечу Константин Лугинец. — Завтра все село набатом созовем! Митинг устроим. Видал нонче? Маху дали, народ весь не поместился…

— Так он чего сбежался? — оскалился весело старший Лугинец, Петро. — На циркачей глядеть с медведем.

— Не нужен пока митинг, — запротестовал горячо Квятек. — Бабченко выздоровеет, тогда уж… По селам надо клич бросить.

— И по селам… — согласился Константин; спохватившись, бурно запротестовал: — Нет и нет! Митинг сберем на площади. Что это… Народ истосковался по свободе, по революционному слову… Ты, например, тоже скажешь. Люди пускай увидят, услышат твой голос. А то вон как нонче… Тебя выбирают, а ты где-то в толпе застрял.

— О чем… сказать? — спросил Николай, отрываясь от своих нелегких дум.

— Как о чем? — удивился Лугинец. — О революции! Об отряде… Как будем воевать.

— Воевать?

Николай поднялся. За ним вскочил Зубов, поправляя на себе ремни. Это была, наверно, последняя капля, которая привела его в трезвость; вытягивая шею из ворота шинели, он переспросил, обводя сидевших ожесточившимся взглядом:

— Вы собираетесь воева-ать? Непохоже…

Внезапная перемена в командире даже такого завзятого говоруна, как Константин Лугинец, заставила сомкнуть рот; стягивал он на колени разбросанные вольно на лавке полы желтого нагольного полушубка. В маленьких глазах — удивление и оторопь.

— Воевать некому. Нет отряда, — жестко, отрывисто говорил Николай, будто рубил проволоку. — Солдаты нужны… чтобы воевать. Таковых пока нет. Есть кучка людей с винтовками. Уверен, приказов они не понимают. Митинговать — да-а… Идут с удовольствием. Голосуют. Не удивлюсь, если каждую маломальскую операцию боевую солдаты будут принимать или отвергать голосованием. Командиру при таком войске делать нечего. Я лично на таких условиях… работать не стану.

— Такое слишком, — развел руками Квятек, с усилием подбирая слова, чтобы не обидеть. — Вы еще без году час, как в должности…

— Потому и говорю, ставлю условие… Завтра буду уже приказывать.

— Нам?

— Да. Если вы считаете себя, товарищ Квятек, солдатом отряда.

Бледнели смуглые татарские скулы у поляка. Грозу отвел Константин Лугинец; застегнув полушубок, он с мальчишеским озорством шмякнул бараньей шапкой об стол.

— Так приказуй! Для того тебя и избрали…

Выгорела лампа дотла. Крутили фитиль, чертыхались, чихали от вонючей гари. А в комнате, оказывается, давно уже светло. Окна, взятые морозцем, ало пламенели от взошедшего где-то за Десной солнца. На диво быстро сошлись все на одном: формировать отряд. Сколачивать немедля, не теряя ни часа. Оккупанты уже курсируют через станцию Сновск, Гомель — Бахмач; не сегодня-завтра немецкие бронепоезда будут утюжить их ветку: Новозыбково — Новгород-Северский. В лесах, без железной дороги, без жилья, без всякого снабжения, создавать отряд будет трудно. Константин Лугинец внес предложение сочинить обращение к населению. Подхватили единодушно. За стол усадили Зубова; диктовали все сразу, обсуждали, видоизменяли. К утру подневольный писарь, запарившись, поставил последнюю точку.


Обращение Семеновского революционного отряда к рабочим и крестьянам о порядке приема в отряд 23 марта 1918 г.

Борьба за народную власть Советов на Украине продолжается. Всякий революционер должен взять винтовку, чтобы бороться за завоевания народа с Центральной радой, продавшей украинский народ германским империалистам.

В Семеновке формируется революционный партизанский отряд, ставящий своей целью борьбу за Советскую власть на Украине.

Сознавая, что только революционная дисциплина ведет к победе, организационная группа отряда выработала известные положения, и в отряд принимаются только лица, принявшие эти положения.

Каждый солдат отряда должен:

1. Безусловно повиноваться выборному начальнику.

2. Безропотно нести наряды и службы.

3. Не предъявлять никаких требований, потому что все, что возможно сделать, будет сделано.

4. Не употреблять спиртных напитков. За пьянство виновные исключаются из отряда с отобранием обмундирования и оружия.

5. За грабежи, мародерство и насилия — расстреляние. Материальные условия — обычные для Красной Армии. Запись производится на ст. Семеновка.

Организационная группа Семеновского крестьянского революционного партизанского отряда.


То, о чем Николай смутно догадывался, наблюдая со стороны в последние трое суток, нынче встало перед ним во весь рост. Оказалось, приказывать не так просто. Проводив исполкомовцев с обращением в ближние посады, сам нагрянул на вокзал. Эшелонов за ночь скопилось. Пестрее и толпа — много черного, моряков. Конечно, анархия — мать порядка. Из Новозыбкова. Это насторожило. До вчерашнего вечера всё катили из Новгорода-Северского. Пробился под вагонами в тупик, где стоял свой эшелон.

Пожалел, что не оставил при себе Зубова: его-то уж угадали бы в лицо. Семеновцы живут по домам; в теплушках — дальние, приезжие. В штабной обычно сидит дежурный от вербовочной комиссии. Сейчас замок. Во всем составе из трех-четырех труб схватывается дымок, пахнет варевом. Есть живые. Свернул за цистерну на стук. Белобрысый обросший верзила, в шинели, распояской, старательно выколупывал ломом доски из стены годного вагона, загнанного в тупик по нерадению.

— Бог в помощь.

— Спасибо на добром слове, мил человек, — отозвался он, смазывая рукавом со лба пот.

— Трудимся?

— Дровишек вот вышли…

— На дрова можно старые шпалы. Во-он валяются.

— Не, у нас «буржуйка». Модница, стерьва, не всякие дрова потребляет. Шпала, она вонь разводит, деготью курится.

— Придется, братец, потерпеть вонь… А доски эти укрепи обратно. Вагон еще послужит нам.

Из теплушки добродушный голос:

— Митрий, а Митрий? Уходи его по котелку… Чи не видишь кто?

Не внял белобрысый совету; свирепея из-под насупленных бровей глазами, пустился в словесную перепалку.

— Как же так? Оно ить революция нонче…

— От ее имени я и приказываю.

— Не-е, топай, господин хороший, и знать тя не знаю. Тут, могет, и расположение воинское какое… И быть не следует постороннему.

— Не посторонний я… Этой ночью избран командиром Семеновского отряда.

Видать, доводы собственные у белобрысого исчерпались; кося взглядом на открытую дверь вагона, он шумнул:

— Э, Тимоха, спрыгуй! Не чуешь, что ль?

— Тут я…

Из-за спины появился низкорослый солдат в засаленном ватнике и в валенках. Ступал мягко, вкрадчиво, вертел топор. Худое голощекое лицо, хрящеватый вислый нос и особенно округлые белесые глаза делали схожим его с какой-то степной хищной птицей. «А нет ли у него крыльев? — подумал усмешливо Николай, совершенно уверенный в том, что из вагона никто не спрыгивал, — держал дверь в поле зрения. — Может, на той стороне дыра?»

— Слышь, Тимоха, о чем балачки гнет этот?..

— Брешет. Я такую гниду наскрозь вижу. Попосрывал погон всяких…

— Гляди, не брешет, — засомневался белобрысый. — Чул, братва болтала утром, нашего Зуба поперли с отрядных…

Так ведь это же Тимофей Крутин! Зубов-то и хвастался им: разведчик, мол, в его роте был в Карпатах. Увязался за ним с фронта…

— Чего лыбишься, ваше благородие? — Птичьи глаза солдата утратили вдруг жесткость, распрямились в локтях и руки.

— Ты — Тимофей Крутин. Если в вагоне, на том боку, нет дыры, то я поверю, что ты настоящий разведчик.

Ощущая затылком напряженное дыхание людей, готовых применить все, Николай заглянул в откинутую дверь. Не торопился оборачиваться, боясь дать им повод подумать: испугался, мол. В самом деле, сердце его тоскливо сжалось, когда увидал топор.

— Дыры нет, — мирно стряхивал с перчаток снег, — но я не вспомнил об оконце… А разведчик ты все-таки хорош. Отряду ой как понадобишься.

Николай поправил пуховый шарф у горла. Оба солдата стояли мирно, понуро. Белобрысый оказался не таким уж верзилой, просто крепкоплечий крестьянский парень, не старше его возрастом, широкоскулый, с добрыми серыми глазами. Напомнил он ему внешностью анапца Фомина, ординарца. И тотчас подумал: «А не взять ли его в ординарцы?..»

— Разведчик?

— С Тимофеем вот…

Отпадает.

Специальность редкостная, разведчик. Для ординарца слишком роскошно.

— Вид твой… без ремня, и вообще… — Николай скривился. — Величают-то как?

— Димитрием.

— Вот и познакомились.

Возле штабной теплушки нагнал Крутин.

— Товарищ командир, ключ от штабу вот. Но там холод собачий. Лучше до ребят айдате. Вон дымок, в самый хвост.

Шагали вдоль вагонов. Разведчик поспевал легко.

— Вы не таите камень за пазухой. Думали, с проходящих поездов кто… Мало их, зараз всяких?

— Забыл уже. Да ничего и не было.

— Могло быть…

— Ты вот что, вертайся и затопи свою «буржуйку». Шпалами. Народ может подходить. А я один…

— Нет, — запротестовал он. — Буду сопровождать. Мало что случится… Не обознают вот так… Анархии этой развелось — жуть.

— Приказы, Крутин, исполняют солдаты.

Во всем составе нашел ли с десяток человек; махнули на раздобытки — на перроне, на базаре, по дворам. Кроме возросшей тревоги, ничего не дал обход. Порядка, напоминающего подобие какой-либо дисциплины, подчинения старшему, и в помине нет. Партизанщина в худшем смысле этого слова; не анархисты — красногвардейцы, добровольно вставшие на защиту революции, Советов. За цистерной приняли не за того; ладно, не за «того» уже принимали его. Какая там обида! Черт возьми, тут-то угадывали, были ночью на собрании, тянули за него руку!

В крайней теплушке едва не сорвался. Не хотели даже впускать. Заняв лесенку, у входа расселся чубатый парень в шинели и домашнем заячьем треухе; строгал, как видно, ложку из вербовой чурки. На просьбу посторониться односложно ответил:

— Сплять.

— Кто же спит среди бела дня?

— Митинговали до рассвету…

— Меня избрали командиром отряда.

— Угадую. А что с того? Я тебя збирал, я и скопырну. Как Зуба вон… В горячем деле еще должон показать себя. Так-то.

Солдат сплюнул через губу, выказывая этим полнейшее равнодушие к настырному собеседнику.

К горлу Николая подкатило удушье. Будь в лице, в голосе парня хоть капля злобы, издевательства, тряхнул бы его за грудки.

— Стецко, совесть поимей…

К вечеру Яков Зубов привел первое пополнение — десятка четыре. Больше фронтовики. Местные, собранные за день в волисполкоме вербовочной комиссией. С чем возвратятся посланцы в ближние посады и хутора, снабженные обращением?


В ночь на пятые сутки Семеновский отряд в эшелоне отбыл на Новозыбково. Станция та узловая на ветке Гомель — Брянск. Новозыбковский уезд, куда входит и Семеновская волость, занимает северо-восточную окраину Черниговской губернии. Клин просторный, распоротый верховьем реки Снов, опутанный железными колеями; сосновые леса, изрядно заболоченные, смыкаются с синеющими глухими дебрями Брянщины.

В теплушках — до трехсот бойцов. Винтовки у всех; три исправных пулемета и одна пушка на открытой площадке. Люди подходили до последнего часа. Многих Николай не видал и в лицо. Успели с Зубовым разбить их по ротам, взводам и отделениям; назначили командиров. Гордостью и своей заслугой он считал конную группу человек в тридцать с лишком. Лошадей конфисковали по богатым дворам. На нее, разведку, ударную силу, возлагал большие надежды.

Пока бегал, метался между вокзалом и зданием волисполкома, Николай забыл о дяде. Перед вечером, усадив и разместив всех и вся по вагонам, вырвался на малое время. Хвороба свернула его нещадно. Все хорохорился, не подавал виду, собирался перебраться в теплушку. Сейчас, трясясь на стыках, Николай сам испытывал недомогание, боль под левой ключицей; при огне в «буржуйке» украдкой все оглядывал носовой платок. Боялся мокроты с сукровицей. Невольно думалось о дяде Казе. Напрасно сорвался он из дому. Ему не одолеть походной жизни. Идет весна, сырость, талый ветер. Беречься да беречься. К сердцу подкрадывалась тоска.

Заботы не давали ему надолго отвлекаться. Наваливались, вытесняли все посторонние мысли. Что ждет их в Новозыбкове? Из сумбурных телеграфных разговоров знал, что туда отступили от Гомеля и Чернигова воинские силы. Какие силы, сколько? Где линия обороны, кто объединяет все отряды красногвардейцев? Новозыбковский уездком объяснить толком не мог. Ясно одно — немецкие и австро-венгерские корпуса по сговору с Радой, вдруг ожившей, оккупируют Украину; это значит, сюда они непременно дойдут. Кровопролитные бои были в районе Бахмач — Конотоп; достоверно, нынче революционные войска, теснимые немцами и гайдамаками Петлюры, отодвинуты к Харькову. Из газет явствует, мирный договор с Советской Россией все еще не подписан, и немцы прут по Прибалтике и Белоруссии. Захвачены Минск, Могилев, Гомель…

Известия тяготили.

Опять надолго устанавливается в раскачивающейся теплушке молчание. Стучат колеса на стыках, скрипят на разные голоса все доски и железки вагона, гудит огонь в «буржуйке». Их пятеро, командный состав; всем не спалось. Ординарец, пятнадцатилетний семеновский паренек Матвейка. Ребенок, давно уснул на тюках сена, едва под ним застучали рельсы. Зубов Яков принял на себя отрядный штаб, пока не раздобудут знающего офицера-штабиста. Квятек напросился в строй; дали роту. Знаний военных нет, но обещал овладеть ими в боях. На братьях Лугинцах оставались вербовка и снабжение. Тоже камушки не из легких. Ощутили нехватку учителя Бабченко и Табельчука — комиссары какие! Оба слегли, придавленные чахоткой.

Как ни странно, Николая в эту минуту тяготят не тревожные события, даже не предстоящие бои, а снабжение. Люди наполовину разуты и раздеты; фронтовики так-сяк, донашивают окопное. Жалкое зрелище вызывают рабочие, мастеровщина, батраки из хуторов и посадов. Продовольствием и фуражом запаслись за счет семеновских богатеев; с них же волисполком сгреб в пользу кассы отряда и денежную контрибуцию в 200 тысяч рублей. Так что на первое время есть, люди будут сыты. Беда с боепитанием. Лавочники не торгуют патронами да снарядами. Помощники, особенно Зубов, тешат себя надеждой: в Новозыбкове разживутся, полк там запасной. Знает он, Николай, какие припасы имеют те запасные полки, побывал сам в них — винтовка на десятерых, пулемет на роту да одна захудалая пушка старого образца, деда и бабку знает, вроде той, какая болтается у них в хвосте.

Чего боялся, на то и вышло. Никакого повстанческого центра, никаких мало-мальски серьезных воинских частей в Новозыбкове нет и в помине. Впереди, в сторону Гомеля, раскатывают по рельсам два крохотных состава черниговцев; в самом Новозыбкове дружина самообороны в сотню штыков да длинный эшелон анархистов. Паровоз их, украшенный черным знаменем и цветными полотнищами с призывами, тяжело отдувался, распираемый парами. Как видно, не знали, куда свернуть: влево — на Унечу, в Совдепию, стало быть; вправо — через Семеновку, на Кролевец, в аккурат к немцам угодишь. Хрен редьки не слаще. Наверняка перетрясут «кровью завоеванные» узлы. Большевики идейные споры ведут страстно, не хватаются за кобуру; немцы неохочи до всяких споров, зато в момент сажают на мушку. Так что не след пороть горячку.

Встречу семеновцам новозыбковские уездные власти устроили пышную. Гармошки, митинг тут же на привокзальной площади, обед. Напуганные таким соседством — анархистами и немцами, — исполкомовцы открыли перед комиссарами, братьями Лугинцами, все свои тайники. Оружия и боеприпасов — кот наплакал; пригодились комплекты обмундирования, белья, шинелей и особенно обувки. Не отказались и от продовольствия, фуража — прицепили пару вагонов с мукой, овсом, крупами и растительным маслом.

За обеденным столом в здании городского исполкома среди командиров сидел главный анархист. (Хозяева подстроили с тайной надеждой.) Белокурое, чисто выбритое лицо, дерзкие зеленые глаза его нравились семеновцам. Анархист лихо пил из граненого стакана, с аппетитом ел и, не пьянея, согласно встряхивал роскошным светлым чубом. Предложение красногвардейцев-большевиков — всыпать немцам на ближнем полустанке, возле местечка Злынка — ему нравится, он поддерживает его. Жахнет из обеих мортир, полосанет из «максимов»; сам лично поведет своих парней в штыковую. Обещая, анархист исподволь выпытывал о пути за станцией Семеновка; страшно удивлялся, что, минуя Кролевец, можно попасть на Глухов.

— Из Глухова и Харьков рукой подать! — выказывал свою осведомленность по простоте душевной захмелевший Петро Лугинец.

Среди ночи эшелон анархистов без прощальных гудков тронулся в сторону Семеновки. В этот же самый час Семеновский отряд выходил на Злынку.

— Сволочи! Вот так с ними дела иметь… Жеребцы сытые! — костерил анархию Петро Лугинец. — А я еще чокался с тем кудрявым. Думал, взаправду локоть с локтем двинем…

Эшелон остановился на разъезде. Николай отдал команду выгружаться, выводить лошадей, скатить пушку. Даже для ближних было неожиданностью. Братья Лугинцы, а вслед и Квятек дружно запротестовали; отряд всю зиму воюет, но вагонов не покидал.

— Теперь покинет, — подтвердил свое решение Николай. — Драться с немцами, не выходя из теплушек… Абсурд. Вы научены уже горьким опытом. Удирать — да, удобно. Но воевать… Немцы забили своими эшелонами все дороги. Впереди идут бронепоезда. Остановить их нам нечем. Одно, думаю, средство… Выманить солдат из вагонов в села, в лес. Выйти из-под удара их артиллерии. Врагу надо навязать партизанскую войну, какая выгоднее нам.

— А состав? — спросил Зубов, понявший замысел командира.

— А куда он денется? Это наша подвижная база. Отведем в Новозыбково. Понадобится — подкатим.

Тесно обступив ящик, за которым у десятиверстки сидел начальник штаба, обсудили действия отряда. По сообщению телеграфистов, из ближних станций Добруша и Речицы малочисленные группы немцев на подводах движутся лесом к посаду Злынка; бронепоезда их из Гомеля не видать. План напрашивался сам собой: занять в лесу оборону, желательно у болота или у речки, конную разведку выслать в посад. Выманить немцев, а удастся — изрубить, захватить оружие.

— Ты, Квятек, хлопцев разбитных, из местных, пошли на поиски черниговцев, — не тоном приказа сказал Николай.

— Чего их шукать, — поляк отводил взгляд: неловко за свою недавнюю горячность. — Катаются за лесом на своих «кукушках».

Оборону заняли у лесной речки, вздувшейся от снеговой воды, по обе стороны проезжей дороги, связывающей Злынку с хутором Скачки. Конная разведка ушла с рассветом; повел ее Божора, драгун. Рвался Зубов с конниками, Николай не пустил — поручил ему левую группу от дороги. Пока вставало солнце, они втроем, с Квятеком и Зубовым, обошли линию обороны, если можно так сказать. Бойцы не окапывались (нечем копать); каждый выбрал себе место посуше да повыше, намостил сушняку, сосновых веток.

— Во вороны! — посмеивался Зубов.

Николай не разделял его веселья.

— Людей учить надо вкапываться. Добрая половина понятия не имеет о том.

— Свистнет над ухом пуля, враз смекнут…

В придорожном кустарнике возился с орудием пушкарь Никитенко. До вчерашнего он был в отряде единственным артиллеристом; в последней партии добровольцев обнаружились еще двое: крепыши, плечистые парни, как и сам командир несуществующей батареи.

— Неудобная позиция, — оправдывался Никитенко. — Мостка не видать, а то бы при нужде прямой… На взгорок тот вкатить бы.

— А дело за чем? — нахмурился Николай.

— Лошадей не впряжешь… Деревья. Нас-то трое.

— Поможем.

Облепили пушчонку муравьями. Взгорок в самом деле оказался удачным во всех отношениях: с седловиной на маковке, опушен орешником, а главное — господствует над покатой плешиной у речки; от мостка проглядывается далеко песчаная дорога, до опушки сосняка, за которым скрывается где-то Злынка.

Николай долго ощупывал в бинокль местность. Чем-то она его не устраивала, не поймет чем. Мосток расшвырнуть можно первым снарядом, но сама речка — не велика преграда, вброд по грудь, не глубже. Топкие берега. Это дело. Не сунешься с артиллерией, с тяжелыми пулеметами. Но у немцев есть легкие ручные пулеметы. Неизвестно, что за болота слева. Найдут в Злынке проводника… Заныло под сердцем; знает с детства за собой — тягостно переживает неизвестность. Обойдет, увидит собственными глазами всю оборону, сбегает с Ребенком на лошадях, убедится, так ли уж велики и надежны те болота.

И все же тревожил участок Квятека — по правую руку от мостка. Места посуше, лес реже, доступнее не только пехоте, но и коннице. Усиливала опасность и железная дорога, проходившая неподалеку; не удержат черниговцы, откатятся… Из бронепоезда могут полыхнуть, высадить в тыл штурмовиков.

За весь день Николай не присел. Костров разводить не разрешил — обнаружат аэропланы. Обошлись галетами и консервами. Сам тоже всухомятку, на бегу; Ребенок тянул к мельнику в замшелый домик, приткнувшийся к песчаному обрывчику у водяной мельницы.

До захода солнца облазили весь берег и лесные чащобы, где укрепилась рота Квятека. Из трех годных «максимов» два выделил сюда. Подыскивал им места, намечал на глаз ориентиры. Тут и застал его конный: Божора привез «языка».

Штаб отряда разместился в рубленой избе мельника. Зубов уже допросил пленного. Не шибко языкастый попался, но кое-что из чудовищной смеси немецко-польско-белорусских слов его сумели сложить. Слушая Зубова, Николай разглядывал немца. Одетый, обутый, ухоженный; юношеский румянец во всю щеку говорил о крепком здоровье и аппетите. Вон как уплетает из котелка. По взгляду Ребенка догадался: то самое «горячее варево», дожидавшееся его с утра. Не удержал усмешку.

— В общем-то, можно предположить, Николай Александрович, — подытоживал Зубов, — в Гомеле сосредоточивается группа войск генерала Гофмана. Называет 41-й армейский корпус. Это по меньшей мере четыре-пять дивизий. Гофман тот самый, в Брест-Литовске…

— Что заставляет их топтаться в Гомеле, не наступать? — перебил Николай, расстегивая планшет. — Ведь еще Украина…

— Добивался. Не «язык», а олух царя небесного.

Немец, перестав жевать, осмысленно прислушивался.

— Брянск, Брянск, — закивал он. — Нах Москау.

— Ишь разговорился!

Именно на Москву! Договор с Советской Россией подписали… Но войска сосредоточивают. На кратчайшем пути. Правительство России переехало в Москву. Иначе зачем собирать тут такой кулак? Наверняка не для того, чтобы раздавить нас, горстку партизанских отрядов, возле Новозыбкова. Ждут момента удобного, провокацию готовят.

— Скажешь такое… — Зубов, меняясь в лице, медленно приподымался на ноги. — Ребенок, гони его в шею! Расселся тут, понимаешь, жрет… В сарай вон, не замерзнет.

Пленный, видя перемену, живо умелся в сенцы.

Ребенок тем временем собрал на стол. Запах разогретой тушенки вызвал у Николая приступ голода; давно не испытывал такого аппетита. С остервенением откусывал шершавую житную горбушку, поддевал из банки вилкой, но мысль работала. Немцы определенно не ведают об их присутствии; разъезжают по ближним к железной дороге селам, собирают дань, какую посулила им Рада. Сам мужик не потащит из хлевка последнего кабанчика, из закрома мешок зерна. Все это немцу брать силой. Оттого фургоны порожние; набить их еще надо…

Слушая краем уха помощника, рассказывавшего, как Тимофей вынул из фургона «языка», Николаю пришло вдруг на ум — налететь на спящих немцев в Злынке. Послать всех конников. Божора справится; нагонят страху, захватят обоз. Не забывались бы, куда пришли; встречать их тут будут не хлебом-солью… А что, самому повести разведчиков? Нет, мальчишество. Утром Зубова не пустил, обозвав подобные действия командира таким же словом.

— Ребенок, Божору, — сказал он, не отрываясь от банки.

Зубов догадался, зачем понадобился драгун.

— На Злынку?

— Да.

— Божора полдня болтался в седле… И люди его уморились, — попробовал он подсунуть свою задумку. — Не лучше мне все-таки? Охотников кликну, свежих… Кто лошадью может управлять.

Не вышло и на этот раз у Зубова.

В избу ввалился драгун. Лохматая бурка забита сеном — в скирде нашел его ординарец. Щурясь заспанными глазами на кособокий огонь в лампе, выжидательно встал копной у порога.

— Долго не задержу, Божора, — Николай подошел, сбивая за спину складки под офицерским ремнем. — Обойди своих казаков, кто не спит — уложи. Лошадям задать овса. В три часа побудка. На Злынку… Места теперь знакомы. Крепки сны светом, знаешь. Задание ясно?

— Так точно, ваше… товарищ командир! — драгун сконфузился. — Спросонку это я, Николай Александрович.

— В каждом из нас немало старого. Новое еще приобретаем. Я бы и сам не прочь… с вами, — Николай хитро глянул на Зубова. — Начальник штаба не одобряет. Считает, командир должен всегда находиться на своем месте. Казаковать, говорит, не его дело.

— Верно кажет Зубов. Дозвольте идти?

— Иди.

Разговорились. Собственно, начал Зубов. Вышли из избы вслед за драгуном — проверить посты, подышать весенним ночным воздухом.

— Николай Александрович, ты дурно обо мне думаешь.

— С чего взял?

— Представил себя на твоем месте. Я бы думал плохо…

— За откровение спасибо. Сам-то я давно уже ставлю себя на твое место.

— Нашел в чем копаться… По шапке дали из отрядных. Да и отряд-то… размолотили в пух и в прах.

— Для меня и то опыт.

— Не прибедняйся. Вижу.

— Плохо видишь. Слишком собой ты, Яков, занят. Обидой своей. Из кожи лезешь, чтобы доказать кому-то что-то… Люди не обвиняют тебя. В худшем случае сочувствуют. А я вот… учусь. Да, да. И казнишь ты сам себя. Вот с разведкой… Весь день на горло наступаешь.

Из потемок вывернулся караульный; молча засматривал в самые лица.

— Ага, командиры… Шли б, оно лучше, дрыхнуть. Кой тут в глухомани цей явится. Нешто нечистый.

И так же, как возник, исчез.

— Вот они, богом клятые партизанские порядочки.

Не произнеси Зубов этих слов, Николай завернул бы караульного — втолковал бы обязанности постового. В следующий миг он ощутил щемящее чувство стыда; как бы извиняясь перед Зубовым, продолжил оборванный караульным разговор.

— Черт его знает… Может, для тебя это то единственное, что подымет самого себя в собственных глазах. Тогда поезжай. Чем скорее избавишься… тем легче будет потом твоим подчиненным.

На участок Квятека Николай пошел один. Увязывался Ребенок, не взял. Откровение Зубова принесло облегчение — лопнул этакий нарыв. Не обращал на него внимания, всячески старался не думать. И все-таки малейший повод — случайно перехваченный взгляд Зубова, слово — заставлял излишне напрягать нервы. Надо бы сразу начистоту с Зубовым… Неловко как-то. А может, не счел нужным? Пожалуй. Чего таиться перед собой. Вот и теперешний разговор… Человек распахнул душу. Не нашел подходящих слов. Одно успокаивало: понял его.

— Кто идет? Пароль?

Узнал голос брата. Вспомнил, с отъезда из Семеновки не видались. Назначал взводным, отказался. Квятек докладывал. Не вызывал, не потребовал почему-то исполнения своего приказа. Иди в строй, рядовым. Слов о том не поднимал и сейчас. Стояли молча; покуда Константин выкурил папиросу, он следил ухом за тоскливым перекликом лебедей, затерявшихся где-то в звездной аспидно-синей выси. Подумал, птицы еще днем могли пролетать над Крымом. Все реже вспоминался солнечный двор госпиталя, невероятно белая палата; начали стираться из памяти даже какие-то черточки в лице Вали… Казалось, не Валя, а Глаша была там в крестастой косынке и обжигающе чистом халатике.

— Про дядю Казю я. Бросили у чужих людей…

Слышал Николай, а в толк сразу взять не мог. Выпуская из-под ворота шинели шарф, утепляя горло, отозвался недовольно:

— Полегчает, Петро Лугинец доставит его в эшелон.

— Не полегчает уже… Кровь горлом пошла.

Не сознался ведь! Травить не хотел. Вот он, дядя, весь. Николай почувствовал, как не хватает ему в эту минуту именно его. Что-что, а человека он понимает, умеет проникать в душу, располагать к себе, вызывать на откровение. По-нынешнему эти качества в командире важнее всего. Все, что связано со старой армией, полетело в преисподнюю: окрики, зуботычины, слепое, бездумное подчинение. Солдат начал думать, обретать свою личность. Процесс неимоверно сложный, болезненный. Оттого ответственность командира нынче возрастает не по дням, а по часам. В то же время армия их, революционная, не может, как и любая, существовать без древних своих устоев — подчинения младшего старшему и исполнения приказа. Обсуждать приказ на митинге — крен неверный и опасный. Прямая тропка к анархии, партизанщине. Живой пример — Зубов. Партизанщина его одолела. По каждому пустяку сбегались всем эшелоном; случались и курьезы — стрелять по гайдамакам или не стрелять? Добро, руководство, уважаемые люди, спохватились сами, что отряду нужен командир. В яблочко попал Николай тогда на собрании, сцепившись с Квятеком, пригрозив приказывать.

— Может, съездить нам с Иваном Колбаско? — напомнил о себе Константин, перебрасывая винтовку с плеча на плечо. — В Семеновку, а?

— Поедете, конечно… Не сейчас же! Утром неизвестно, что будет…

Выкурил Константин папиросу до гильзы; затаптывая окурок, заговорил приглушенно:

— Дохлое дело ты, Николай, затеваешь… Ей-богу. Кругом мир, а мы… за винты ухватились. Ну оглядись! Россия откололась… Сама по себе. Помирилась с швабами. Рада наша и вовсе… рука об руку. Изо всей Украины Советы выперли. Харьков уже накрылся…

— Знаешь, Костя… — Николай приблизился вплотную. — Речи твои не красногвардейца…

Покорность в опущенных плечах, в голосе брата удержала от тех страшных слов, какие распирали его. Уйдет от греха. «Расхотелось вдруг искать в потемках и еловый шалаш Квятека. Спит человек, чего будоражить. До утра, видно, никто их в этом лесу не потревожит. Насолит уж Божора, вот тогда немцы ощетинятся. Ждать к полудню…

Позади, в стороне Новозыбкова, уже рассасывалась над лесом апрельская ночь.

Побудку отряду устроила стрельба. Бойцы спросонок вертели головами, в недоумении пялясь за речку. Заваруха там, за синевшим леском, куда вьется по песчаному голому косогору дорога от мостка. По цепи прошел слух: «Конники Божоры озоруют в Злынке». Подтвердил и пробегавший командир, Казимир Квятек.

Доодевался Николай на воле. Застегивая шинель, вслушивался: не заговорят пушки? Сомнения не было: Божора. Настораживал обильный огонь. Может, за ночь немцев еще подвалило?

Пальба не утихала. Напротив, она передвигается за лесом. Пожалел Николай, что вчера сам не проскакал в Злынку, не прикинул глазом местность. Судя по карте, посад от железной дороги в нескольких верстах. Вроде туда и распространяется бой. Если отзовутся орудия, тогда худо. Значит, подкатил бронепоезд.

Квятек видел беспокойство командира. Чувствовал себя в том прямым виновником; две партии отправил вдоль насыпи на Добруш, Речицу. Ни звука, как в болото. Сутки помалкивают.

— Еще, может, выделить людей, а? Мало что могло случиться…

— Потерпим. Моли бога, чтобы дольше не появлялись…

Успокаивал Николай других, а у самого тревога нарастала. "Выдавит немецкий бронепоезд черниговские эшелоны партизан на Новозыбково, отойдет и их состав. Тогда топать по болотам… Обговаривали и такой вариант с Лугинцами: они укатят в Клинцы, ближе к Унече, городку на территории Советской России. Будут принимать их там. Но прежде хотелось все-таки набить морду пруссакам. Вестей от конников из Злынки ожидал с большим нетерпением, нежели связных Квятека.

Стрельба вспыхнула совсем близко. В березняке, с правой руки. Не отрываясь от бинокля, сказал с нервной усмешкой:

— Квятек, тебе повезло… Каждые полчаса сообщай! Горячку не пори. Встречайте огнем на речке. Помни, у тебя может выдвинуться кавалерия. Я буду…

Квятек сорвался бегом. Сутуловатая спина его в пиджаке из шинели пропала за желтыми стволами сосен. Прятал в кожаную сумку бинокль и Зубов, готовый бежать на свой участок.

— Ты погоди, Яков. Картина неясная. Хорошо бы, попер дорогой… Но немец, знаешь, воевать умеет. Болот твоих боюсь. Они непроходимы для нас с тобой…

— Не расходуй резерв. На случай…

Из леса вырвалась подвода. Приблизил стеклами. Немецкий фургон. Возница, стоя на передке, хлестал нещадно лошадей. Гнал бездорожно, напрямую к мостку. Выскочили и всадники; они отстреливались, вертясь в седлах. Угадал буланого коня и бурку Божоры. Явно маловато. Лихорадочно обводил опушку — не появятся еще?

— Подзалетели… — пугнул матюком Зубов, тоже вскинув к глазам бинокль. — Ай, нет! Еще вон… Правее, правее…

Не утерпели, сбежали со своего наблюдательного пункта — песчаного обрывчика — к мосту. По широкому оскалу, шалым глазам Божоры можно догадаться, что у кавалерии полный порядок.

— Ноги унесли? — спросил издали Зубов, хотя успел уже пересчитать всадников.

Божора, не спрыгивая с седла, развязал у горла ремешок, неимоверно усталым движением плеч освободился от бурки. Бурка повисла на взмыленном крупе; кто-то из конников сдернул ее.

— Тимофей, хвались трофеем.

Только теперь заметил Николай, что возницей на фургоне был знакомец, разведчик. Он все еще стоял на барках, растирал шапкой распаренное лицо. Из задка фургона, из-под брезента, выволокли немецкого офицера со связанными за спиной руками. Кивнул: в избу, мол, пленного.

Остановились перекурить у сарайчика. Божора, закручивая все еще дрожавшими пальцами цигарку, докладывал и не докладывал — хвалился:

— Как по писаному, Николай Александрович… Навалились зорькой. Голыми руками брали, теплых, из постелей. Оружие в фургон, а самих в сарай. Думаем, строем потом, с песнями… Ай выкуси! Это вчерашних-то. А за ночь, оказывается, еще привалило. Те разместились на другом краю. И спать не успели улечься. Кто-то из моих нос к носу с часовым. Первым полохнул из винта. И началось… Мать моя! Дай бог ноги. Тимошка успел выхватить из сарая одного офицера…

— А тех… бросили? — спросил Зубов с придыханием.

— Ну куда ж… — Божора добродушно усмехнулся; видя построжавшие лица, успокаивал: — Да вы этого не слыхали. Мировой фриц. Кроет по-нашему матюком, а! Хлеще моего анархиста-морячка, ей-право.

«Язык» попался из разговорчивых. На вопросы военного характера отвечать категорически отказался, так как не считает себя пленным. Он офицер германской армии-победительницы; Россия потерпела в войне поражение, запросила мира. Его страна, великая Германия, мир приняла и оставила за собой все занятые ею земли. На Украине они, немцы, не воюют. Пришли как друзья, по приглашению украинского правительства. Совместно с армией господина Петлюры они очищают Украину от банд. Он, обер-лейтенант Хельмут Геймбух, требует отпустить его немедленно, иначе немецкое высшее командование предъявит ультиматум Советской России.

— Ультиматум Советской России? — не утерпел Николай. — Она ни при чем. Вы в плену одной из частей украинской Красной гвардии.

— Нет такой гвардии. Есть банда. Банды те оставили после себя русские большевики.

Зубов потянулся к кобуре. Николай пресек взглядом его намерение. Уставившись в водянистые глаза немца, осипшим вдруг голосом сказал:

— Господин обер-лейтенант, как офицер украинской Красной гвардии, могу принять за личное оскорбление…

— Вы офицеры?..

— Почему 41-й корпус генерала Гофмана остановился в Гомеле?

— Нет приказа о наступлении.

— Куда наступать?

Пленный, поняв, что ответа и на этот вопрос не избежать, начал с деланным усилием разбавлять русские слова своими.

Вот отчего они не торопятся захватить Новозыбково. Похоже на правду. Аппетит у них! Затишье используют по назначению — собирают кулак. Нет, не будет им затишья…

В сенцах загремело сваленное порожнее ведро. Дверь рывком распахнул начальник караула.

— Немцы!

Мигом заняли свой обрывчик. Хорошо видать и без бинокля. Из сосняка на дорогу выходили фургоны. Шли шагом, освещенные полуденным солнцем. Удивляла и возмущала такая беспечность и откровенная наглость. Как видно, налет их конников не воспринят всерьез. Банда и банда; налетела и рассыпалась. Исчезновение солдата и офицера, наверно, не вывело их из себя.

— А не уловка, Николай Александрович? — посомневался Зубов. — Так открыто…

— На всякий случай выдвинь «максимку» к мосту. Фургоны не порожние… Кони напрягаются.

Первая же очередь из пулемета, установленного на сарайчике, подтвердила догадку. Из фургонов сыпанули солдаты. Враз попадали, извиваясь, ящерицами поползли по голому склону к речке. За теплую ночь серый склон зазеленел; лохматые кочки смотрелись отсюда удобным прикрытием.

— На батарею! — прокричал Николай в ухо Зубову. — Не пропустил бы Никитенко. По мосту… Дуром тут не палите.

Едва взбежал на взгорок, к пушке, стрельба вспыхнула и на правом фланге. На слух силился определить, что у Квятека. Бьют из винтовок кучно; умеючи вплетаются в разнобойную пальбу короткими оба пулемета. Вспомнил, Костя за одним, дальше, у колена речки… Стиснуло на миг сердце.

— Кинем парочку, Николай Александрович?

Никитенко без шинели, в распоясанной гимнастерке с закатанными рукавами. Волосатые руки любовно гладили снарядный стакан.

— Куда? В пустой след? Расползлись вон по лугу…

— Для острастки. Нехай думают, что и мы не лыком шиты.

— Дорогое удовольствие. Мост не пропусти… На сарае взмахнут белой тряпкой.

— А броневик ежели?

Николай пожал плечами: какой разговор, мол…

Хитростью не захватив мост, немцы навалились на участок Квятека. Березняком выходили к самой речке. По намерениям пехота готова сунуться в ледяную воду. Топкий открытый берег, простреливаемый насквозь, не давал им ходу. Вытыкалась на опушку и кавалерия в странно знакомой форме, на белых гладких лошадях.

— Польские уланы! — вскричал зло Квятек, посылая из ручного пулемета длинную очередь.

— Старые знакомцы, — пояснил он погодя, когда белые всадники исчезли в березняке и стрельба утихла. — Уланы Довбор-Мусницкого… Под Калинковичами встречались.

Тут и застал Николая вестовой от Зубова. Развернув донесение, вскочил как с шпаренный. Болота! Чуяло сердце. Пехота до батальона, пишет Зубов. Пятьсот штыков… Очумел он! Квятек тоже прочел записку. Молча выпрямился.

— Пулемет, брата моего… и взвод выдели. Случится что со мной, Зубовым… примешь командование. Пробивайтесь на Унечу.

Подоспел кстати. Зубов встретил у сваленной сосны. Мокрый весь, в болотной тине, но довольный; набивая круглый диск ручного пулемета медными патрончиками, клокотал от восторга:

— Вон они, ландверы… залегли на перекур. Чесанули мы их! Спасибо Божоре, подмогнул с конниками… Две атаки отбили. Минут через десять-пятнадцать жди опять…

Точность поразительная. Большая черная стрелка трофейных часов, сохранившихся с времен Анапского полка, обошла три деления — немцы поднялись. Устраивая «льюис» на стволе, Николай до рези вглядывался в сосновую чащу; мешали заросли орешника. Видал какие-то тени в сгущавшихся лесных сумерках. Позади, на поляне, светло. «Солнце еще не село», — подумал он.

— Приготовиться!

Зубов обернулся: ничего, мол, что подменяет его? «Ничего», — ответил взглядом Николай. С каким-то легким чувством нажимал на спусковой крючок. Впервые вот так близко он целится в человека. Стрелял некогда через Прут, наобум — река широкая, камыши. Днем, у Квятека, стрелялось тяжелее — видна цель. С уверенностью не может сказать, что попадал. После его выстрелов люди двигались, вставали, ползли, даже бежали. Тут человека не видать…

Дважды подымались ландверы. Не раз Николай менял опорожненные диски. Помогал Ребенок, будто прикипевший к локтю. Наполнив очередной диск, он брался за свою винтовку.

Немцы прекратили атаки, отошли. Стреляли издали вяло. Такое впечатление, будто давали знать о себе.

— Ага, поджали хвосты! — ликовал Зубов. — Переночуете в болотах…

Николай не разделял уверенности своего помощника. Неспроста умолкли. Затаились, покуда стемнеет, бросятся в штыковую. Может, подкрепления ждут? Глядя на потемневшее небо с обозначившимися звездами, на слух старался угадать, что делается на мосту и у Квятека. Тоже постреливают слабо.

Позади, у моста, вдруг раздался взрыв. Снаряд! Первое мгновение подумали на Никитенко.

— Это еще что? — с удивлением обернулся Зубов. — Хохол наш по мосту шарахнул? За каким?..

— Не-е, — протянул разведчик. — Швыряют издаля.

Трижды кряду тряхнуло землю. Шпарят тяжелыми.

Не бронепоезд?..

К полуночи ввалились в избу. Ландверы не кидались; как видно, остыли до утра. Свели потери — семь убитых, до десятка раненых.

— Может, у Квятека прибавилось? — отсовывая тетрадь, с горечью сказал Зубов. — Подождем… А, легок на помине.

Одного вида достаточно, чтобы определить, с какими вестями явился Квятек. От остановившегося взгляда его делалось не по себе.

— Стрелял бронепоезд, — сообщил он от порога. — Явились двое моих… Прошел на разъезд. Черниговцы откатились в Новозыбково…

Этого ожидали. Сам-то Квятек ждал не меньше других.

— И что? — Зубов ядовито усмехнулся. — Медвежья болезнь скрутила? Такое, будто всю роту уложил…

Татарские глаза поляка ожили. В смуглом лице появилось скорбное, растерянное. Николай почуял недоброе.

— Уходят… Исчезают тайком.

— И ты?! Ты же сам подписывал… Расстрел, кто покинет бой!

Страшный смысл коснулся сознания Зубова. В чем был, без шапки, без шинели, выскочил в дверь.

Николай опустился на лавку. Рука машинально, восстановив забытую привычку, потянулась к оставленному Зубовым портсигару; мял папиросу, тупо уставившись на вывоженные в болоте сапоги. Квятек взял себя в руки; сделав пару глубоких затяжек, взглянул осмысленно.

— До света останется ли половина… Какая-то гайдамацкая сволочь поработала. Зачем зачисляли всякий сброд на вокзалах? Боюсь, и наши, семеновцы, дрогнут… Зубов вот прибежит… У него еще больше анархии всякой. Что делать, Николай Александрович?

Знал бы сам… Спросить легко. А ответить? Первой мыслью было собрать людей к мосту, напомнить их клятву, выявить зачинщиков… Но зачинщиков как таковых уже нет. Выход один. Да, да, уходить. Бесшумно снимать людей и уводить. До света оторваться от немцев. Затемно до Новозыбкова не поспеть; вцепиться в удобный рубеж у попутных хуторов: Скачки, Деменки. Сохранить боевое ядро отряда…

На пороге встал Зубов. Его можно не расспрашивать. Николай швырнул к печке размочаленную папироску.

— Сымайте бойцов… Без шума. Лесной дорогой, на Скачки. Я с конниками прикрою.

Квятек и Зубов молча покинули избу.

Семеновский отряд отходил с боями. Пулеметными заслонами встречали немцев у хуторов Скачки и Деменки. Роты таяли. Оставались наиболее стойкие да кому возвращаться по домам опасно. В Новозыбкове застали свой эшелон. Двигались в сплошном потоке составов через Клинцы на Унечу; прикрывал их отход петроградский бронепоезд.

В середине апреля 1918 года Советская Россия подписала с гетманом Скоропадским перемирие, по которому определялась пограничная полоса; по условию тому украинские партизанские отряды, попавшие на советскую территорию, подлежали разоружению. Николаю Щорсу пришлось распустить отряд.

Часть бойцов-семеновцев возвращалась на Украину. Уходили ночами. Среди них был и Константин Щорс. Николай проводил брата за околицу поселка.

— Ты-то сам теперь как? В Красную Армию? Не возьмут по здоровью…

— Россия велика. Может, удастся в университет…

Расстались братья холодно.

Загрузка...