Я бы хотела написать, что эта история началась с моего желания иметь детей. Но это будет неправдой. Эта история началась с предложения завести детей. Некоторым их делают мужья или партнеры, я получила свое от гинеколога.
«Вот анализ на гормон АМГ, это маркер вашего овариального резерва. Цифры низкие. Резерв истощен из-за эндометриоза. Самостоятельной беременности не будет. Но, может быть, вам поможет репродуктолог».
В начале было слово, слово было у врача, и словом было ЭКО. Дивный новый мир, подчиненный этому слову, требовалось творить самой – из хаоса собственной жизни.
К определенному возрасту общество требует сдачи семейно-карьерного норматива – я свой провалила с треском. Я не наблюдала биологических часов и не соблюдала социальных дедлайнов, а временные рамки, расставленные на пути, проходила, громко звеня. Показатели АМГ отправили меня в шварцевскую сказку о потерянном времени; как заколдованный школьник, я встала перед выбором – то ли переводить стрелки назад, то ли уже навсегда оставаться стареть в собственном детстве.
За решением завести детей обычно стоит желание взрослых. Брокгауз и Эфрон объясняют, что желание есть средняя степень воли между простым органическим хотением, с одной стороны, и обдуманным решением или выбором – с другой. Механизм хотения приводит в действие сила наших представлений о счастье. Ребенок традиционно водружен на вершину этих представлений, как звезда на рождественскую елку. Собери фокус-группу из десяти человек, попроси их закрыть глаза и нарисовать в воображении картинку счастья – большинство систем сгенерирует смеющееся дитя; девять из десяти камер-обскур воспроизведут именно этот оттиск.
Возможно, потому что в основе «хотения» – эволюционный наказ каждой живности пустить побег и принести плод. Но ведь человеку мало животного существования. Даже самая примитивная особь стремится придать туфелькиной жизни смысл. И тут запускается второй компонент, экзистенциальный. В будущее возьмут не всех, но лишь тех, кто предъявит страничку в «Википедии». А если ты не Эйнштейн, не Махатма Ганди или хотя бы не врач скорой помощи, смысла в тебе может не быть вовсе. Зато в твоем ребенке – ну мало ли, ну а вдруг. Следовательно, ребенок – твой единственный пропуск в завтра, твоя инвестиция в продолжение себя в мире и мира с твоим участием.
Третья составляющая «хотения» – чье-то веление.
Здесь выкристаллизованное таким трудом индивидуальное желание материнства растворяется в водовороте коллективных представлений и стереотипов. «Мне 37 лет, я боюсь не успеть». «Мне стыдно, что у моего папы до сих пор нет внучки». «С ребенком я реализуюсь как женщина». Бессознательное прострочено установками вдоль и поперек, поплыви в другую сторону – и ты маргинал, вне нормы, за буйком общественного принятия. Социум не только не простит тебе бездетности – он заставит тебя не простить ее самой себе.
Полярность среднестатистической женской судьбы не знает полутонов даже в век победившего феминизма: «плюсом» ее будет отраженное миллионами инстаграмов замужнее материнство, «минусом» – бездетное тоскливое одиночество.
Теперь об обратной стороне желания – о возможностях.
Русская пословица шокирует рационалиста безответственностью подхода: Бог дал детей, даст и на детей. В Африке, в кенийском городке Малинди, меня как-то раз подвозил шофер. Увидев, что я живу в хорошем отеле, он тут же предложил стать моим гидом за сто долларов в день. По-английски при этом он говорил плохо. «У меня пять детей, – так он объяснил несоответствие цены услуги ее качеству, – я зарабатываю тридцать долларов в месяц. Мне нечем их кормить». Став объектом эмоционального шантажа, я попросила разрешения задать личный вопрос.
– Но ведь ваша зарплата никогда не была выше тридцати долларов? Зачем вам пять детей, если вы могли родить одного?
– Я верующий, – кротко ответил шофер, – детей мне послал Бог.
Следом, очевидно, была послана я, чтобы подать на детей. Но сколько еще чужой щедрости хватит на эту и другие голодные африканские семьи? Средневековый подход в его лице столкнулся с рациональным в моем. Так сталкивались точками зрения разные поколения: вопрос деторождения всегда был нерегулируемым перекрестком с повышенной аварийной опасностью.
Мои дедушки с бабушками, колоссы и монолиты, застывали и каменели в мировых войнах, заглянувших им в глаза горгонами медузами. Рождение детей было для них онтологическим вызовом, перчаткой, брошенной в лицо смерти. Бабушка родила маму в 24 года. Семья деда-фронтовика только что заселилась в ванную комнату. Новорожденная спала в пластмассовом тазике, где днем стирали белье, и, просыпаясь, смотрела на мир в щелочку приоткрытой двери.
Матери и отцы моих ровесников, беби-бумеры, росли уже без внешней угрозы. Близость войны отозвалась тревожным аккордом в мироощущениях. Почти все они мечтали быть стереотипными героями, как их родители, но не все были. Одних мечты приводили в космос, других – в вытрезвитель. Трудо- и алкоголики улучшали мир, экспериментируя с искусством и музыкой, изобретая ЭКО и интернет. Мама родила меня в тридцать, чтобы успеть между аспирантурой и кандидатской диссертацией.
Задачей «иксов», то есть нас, стало избавление от хлама страданий, накопленного в предыдущих поколениях. Мы бодро приступили к решению уравнения, вынесли за скобки «токсичных» членов и смело подставили прежде неизвестные вроде антидепрессантов и психотерапевтов. Корень счастья требовалось извлечь прежде, чем приступать к родительству. Ведь от нас больше не требовалось растить ни достойного, ни полезного члена общества; главное – не вырастить психопата, нарцисса или их жертву. Порог деторождения отодвинулся еще дальше. Мы не всегда успевали найти решение до заката репродуктивной функции. ЭКО стало нашим фирменным способом размножения.
Возвращаясь ко мне и моим родительским возможностям. Моему материнству на этом рейсе достались не просто «неудобные кресла» – мне предлагалось провести весь полет стоя, причем на одной ноге.
Партнерство, в котором я состояла, решительно не годилось для совместного выращивания детей. Не осталось старших членов семьи, способных меня поддержать в этом деле, – остались лишь нуждающиеся в моей поддержке. Я жила в стране, неудобной для родительства. Двум предыдущим поколениям моей семьи партия Ленина подарила детсады и школы, пионерлагеря и поликлиники. Российский капитализм выставил мне за материнство счет. Попытка начать его в клинике обходилась примерно в двести тысяч; в месяц я зарабатывала чуть больше ста.
Результаты моего внутреннего голосования выглядели следующим образом. В одной чаше весов все аргументы против: пудовые гири, килограммы препятствий и трудностей. В другой, той, что за, – лепестки и воздушные пузырьки, иллюзии и проекции. Мне был любопытен эмпирический опыт, подобно Сергею Платонову из рассказа Куприна «Яма», мечтавшему побыть курицей, или лошадью, или женщиной, чтобы родить.
Мне хотелось отразиться в новом человеке, собой и своими родными.
Мне хотелось такой любви, какой любят только своих детей.
Идеалист в итоге взял верх над прагматиком. Так начался репродуктивный волюнтаризм, описанный в этой книге.