- Я, что ли, спец?
- Ну, все же. Согласно агентурным данным, ты ведь здесь в высшем свете обретаешься...
Александр ударил в стену лбом.
- Это к чему?
- А так! Вы все еще хотите иметь, - произнес он, цитируя Иби, - а мы здесь хотим уже быть.
- (Молчание за спиной) Так понимаю - Янош Кадар с тобой делился? Этак после ужина, да? Между "гаваной" и армянским коньяком?
Александр засмеялся.
- Не он, а внучка...
- Принцесса на горошине, небось? Могу себе представить. Ну, Андерс, Андерс... А говоришь, не спец. Компанию составишь, значит? На улицу Прозрачностей.
- О'кей.
- Тогда я запираю, и ключ тебе под дверь. Чтоб ты, как у Христа за пазухой.
Ангелом с факелом - памятником Кошуту - открывался этот некрополь Венгрии. Писатели, художники, музыканты, политики, генералы...
Святой прах нации.
Мимо мемориалов, усыпальниц и помпезных склепов они дошли и до новейших времен.
Кровавый клоп. Даже и с тем, что "о мертвых или хорошо - или ничего". Если бы у Александра спросили, что он думает о верном сталинисте, генеральном секретаре местной компартии Матиасе Ракоши, вряд ли бы он нашел эпитет эстетичней. Чего, однако, он тогда не знал, так это то, что палач своей страны скончался политэмигрантом в СССР, а именно в Горьком, "где ясные зорьки". В 1971 году, дотянув до преклонного возраста. В отличие от Сталина, отлученная мумия которого все же удостоилась бюста на задворках Мавзолея, возвращенный Советским Союзом пепел палача был похоронен здесь с подчеркнутой нейтральностью - замурован в стену среди прочих урн. Или замаскирован?
На территории Пятьдесят Шестого года ударило по сердцу, как ножом. Так было здесь их много - пирамидок под звездочками о пяти концах. "Ваши", сказала она. "Вижу", - ответил он и потерялся среди них - бедных, дощатых, небрежно выкрашенных бурой отечественной краской. Он с отрочества знал у Слуцкого это пронзительное, непечатное:
В пяти соседних странах
зарыты ваши трупы...
В одной из этих стран теперь он оказался, и бродил среди звезд, вырезанных из листового железа, повторяя про мрамор лейтенантов - фанерный монумент. Разгадка тех талантов, развязка тех легенд... По Гусева среди них не было. Ни на одной из пирамид.
Он посмотрел из-за плеча - не видит ли? И как в Таджикистане, перекрестился. Второй уже раз за эту весну. На противоположных полюсах гигантского пространства, собранного предками.
И что нам делать с этим сверхнаследством?
Нам, нормальным?
Зачем нам?..
Его венгерская подруга бродила среди мраморного мрамора. Белых крестов была тут целая колонна. Намного больше, чем наших пирамидок. Сотни одинаковых. Целая армия густоволосых и веселых юношей и девушек смотрела с бежево-рыжих фотомедальонов. "Конские хвосты", набриолиненные коки, галстуки с гавайскими узорами - первое поколение рок-н-ролла.
Из сердцевины креста, перед которым Иби сделала книксен, укладывая цветы, тоже смотрела застекленная фотография.
- К сожалению, ношу я не его фамилию, - сказала она. - Правда, он похож на Бориса Виана?
Этого француза Александр не читал. Молча смотрел он на крест. Фотопортрет был чем-то похож на дочь. Даже и не чертами...
Этакий вольнодумный - теленок лизнул - завиток над выпуклым лбом, породистый нос с горбинкой, ироничная полуулыбка на гонком европейском лице и, однако, упорный вызов в глазах, глядящих исподлобья.
...дух Европы самой?
- L'homme est une passion inutile. Человек, это... как по-русски лучше? Бесполезная страсть? Бесцельная?
- Лучше тщетная.
- Именно. Тщетная! Но я, ты знаешь, им завидую. Такой страсти мы не узнаем. - Она повернулась к третьему за столиком пиано-бара. - I'm speaking about the generation of the Fifty-Six...?
Он был американец - кому она переводила. По имени Тимоти. Стажер будапештского университета имени Лорана Эотвоша. Вельветово-замшевый такой. Слушая запальчивый монолог Иби, он шерстил свою рыжеватую бородку, потуплял покрасневшие от их сигаретного дыма глаза за стеклами очков на бокал красного, вставляя при этом что-то диссонирующее: то, мол, просто была эпоха чрезмерных реакций, overreactions, которая канула без шансов на возвращение, поскольку даже Советский Союз после Праги-68, кажется, возвращается к цивилизованным формам общения с человечеством: все в этом гниловатом духе.
Несмотря на видимую застенчивость, американский ее знакомый оказался типом весьма прилипчивым. Они его повстречали в магазине иностранной книги на улице Ваци, где Иби купила к завтрашнему экзамену томик любовной лирики Гете - "West-ostlieher Divan"?. Представленный американцу как "мой русский друг", Александр не обменялся с Тимоти и парой слов за вечер. Их объединяла только Иби, с одним говорившая по-английски, с другим по-русски. Но когда испытала она необходимость отлучиться в дамскую комнату, за столиком повисло тягостное молчание, которое, слегка откашлявшись, нарушил американец.
- Вы, стало быть, советский?
- I am Russian?.
- Москва?
- Она.
- И скоро, значит, домой?
- Увы.
- Ну почему? Sweet home?, - сказал американец, радуясь по поводу отъезда Александра столь искренне, что только в морду ему дать.
- А вы откуда?
- New York City. Манхэттен, знаете?
- Ваши родители, I presume?, из венгров, которые...
- Нет, нет! На сто процентов янки.
- Тогда почему Венгрия?
- О! Совершенно случайно - если вас интересуют мотивы. Well... Может быть, комплекс вины. Центральная Европа вообще проблема нашей совести.
Александра уязвило.
- Скорее, нашей.
Тимоти снисходительно улыбнулся.
- Совести? Ну, что вы... Для этого свобода выбора нужна. Эта проблема, она для вас по ту сторону добра и зла. Генетика. Физиология. Инстинкт экспансии - не больше. Но и не меньше. Вы просто не могли иначе.
- Не мы, - отъединился Александр. - Они.
- Они? Кто эти они? Политбюро и танки? Не знаю, есть ли смысл допустить понятие "гражданское общество" по отношению к Советскому Союзу 50-х... Во всяком случае, тогда венгерской революции вы просто не заметили. После XX съезда КПСС и речи Хрущева, вас волновала, как всегда, литература. Не очень хорошая, по-моему. Нет?
- Мне было восемь лет тогда.
- Мне десять. Нет, мне было уже одиннадцать, когда я написал письмо Президенту Соединенных Штатов. Знаете? Много восклицательных знаков. Очень возмущён был. Из-за того, что мы перестали было принимать венгерских беженцев.
- Подействовало?
- Представьте, да! Айк бросил клюшку, прочитал мое письмо и схватился за голову: "Что же мы творим? И это страна Свободы?" Немедленно отправил Никсона в Австрию, в беженские лагеря, и отменил ограничения для венгров. Вот так. Одиннадцать лет, конечно же, не восемь...
Александр допил свое вино.
Тимоти засмеялся.
- Христа ради, не принимай все это персонально. Конечно, ты тут не при чем. Ну, а она тем более... - Он пригнулся и вытащил из заднего кармана потертый бумажник, в который был вложен блестящий темно-синий паспорт с золотым орлом. - О'кей, поскольку ты наш гость...
- Наш - вы сказали?
- Yes, I did?. Я ведь на ней женюсь.
- На Иби?
- Yes, sir. Приятно было познакомиться. Александр? Имей хорошее путешествие! Бай, Александр!
Штаны на жопе у него были просижены до белизны.
Александр налил и хлопнул залпом.
С надменным видом вернулась Иби. Бледная, как смерть. Взглянула на недопитое вино в бокале Тимоти и на банкнот в пятьсот форинтов.
- Это еще что?
- Американский друг оставил.
- Ушел?
- Ушел.
- Дай сигарету.
Иби подожгла банкнот в пламени свечи и прикурила, как гусар. Медленно выпуская сигаретный дым, она небрежно протянула пламя в пальцах подскочившему официанту, который элегантным хлопком погасил банкнот и, поклонившись, унес с приятным смехом.
- Ты не сердись на Тимоти, - сказала Иби. - Сын более чем скромных родителей, но иногда ведет себя, как венгр. Он вырос среди наших эмигрантов. В "маленькой Венгрии" - на Семьдесят Девятой улице Нью-Йорка. Очень любит нашу поэзию. Прекрасный переводчик.
- Комиссаров... помнишь, был?
- Такой озабоченный?
- Вот-вот. Он тоже любит. Петефи на память мне читал. Восстаньте, венгры! Быть рабами или стать свободными?..
- Ха! Сегодня этой альтернативы нет. Наша поэзия сегодня это... - Она прищурилась на свечу. - Улитки спят в замерзшем песке. Ночь, как дуб в рекламном одиночестве. Ты оставила свет в коридоре. Сегодня они выпустили из меня кровь. Хорошо? И хорошо, что моего отца тогда убили. Иначе он всю жизнь бы мучался, как Янош Пилински.
- Автор?
Кивок.
- Великий поэт. Как Петефи, если хочешь. Но с обратным знаком. Знаешь? Выпьем за него.
Александр налил вина - ей, себе.
- За Яноша!
На открытом фортепьяно, отражаясь изнутри, горела одинокая свеча. Пришел тапер, поднял крышку и замер, потирая руки. Шапка вьющихся волос, борода и белый пиджак с бабочкой.
Среди опустевших столиков, задув свою свечу, страстно лобызались тени, обе женские.
Иби, глядя ему в глаза, произнесла:
- Еще не скоро до зари с ее ручьями и дыханием знобящим. Я надеваю рубашку, затем плащ. Свою смерть застегиваю я до горла. Это под названием Agonia Christiana?. He смотри на них так. В этой стране мы делаем с собою, что хотим.
- Просто мельком взглянул.
- Да, но как советский. Обратил внимание. Подверг визуальной агрессии.
- Я обласкал их взглядом. Как пару горлиц.
Тапер ссутулился, откинул голову. В полумраке бара минорно зазвучала музыка. Под столиком ее нога сбросила туфель, поднялась горизонтально и разняла его вельветовые колени. Глубоко.
Сегодня Иби явилась на свидание без чулок.
- За что ты их подверг? Женщины, которые не любят мужчин, не должны привлекать твое внимание. Почему ты так сделал щекой? Тебе больно, да? А так? Зачем же ты ласкаешь ногу, которая делает больно? Дай мне свою.
Узкие зрачки, взгляд интенсивный.
Он покачал головой.
- Дай!
Отобрав свою ногу, она нагнулась и подняла с пола его - в тяжелом ботинке. Он откинулся, завел руку за спинку стула и оглянулся. Все разошлись. Любопытствовать с тыла уже было некому.
- Грязный, - говорила Иби, расшнуровывая. - Гравий топтал. Мой священный асфальт попирал.
Ботинок упал под стол. Она стащила носок, который уронила тоже. Вдавила его ступню себе между бедер и накрыла все это подолом. Он шевельнул пальцами плененной ноги. Трусов она сегодня тоже не надела. Пяткой он ощущал под ней сиденье - плюшевое. Слегка загрязнившейся рукой она взяла бутылку и налила вина - ему, себе. Сверкнула глазами.
- Трогай меня!
Эта музыка состояла из пауз. С бокалом в руке Александр смотрел на спину пианиста.
- Что он играет?
- Тебе нравится? Мне тоже. По-моему, тема Чик Kopea, The Crystal Silence... ? Трогай! Да. Так. Много ходил по Венгрии? Да. Так... Она бесчувственна, нога. Она бесцеремонна - в отличие от остального тебя. Прямой и грубый мускул. Это меня возбуждает.
Это он чувствовал - вдали, над плюшем ее сиденья. Бесчувственными пальцами ноги. Но лицом она не выдавала - мрамор с блестящими глазами.
Он спросил:
- Задуть свечу?
- Пусть догорит. Хочу при этом на тебя смотреть.
Он высадился на асфальт. Развернувшись, такси увезло ее обратно в город.
Каштаны северной окраины цвели, выпустив наружу свои свечки - в знак торжества растительной формы бытия, возможной при любой системе, и пропади все пропадом...
Навстречу огромный серебристый дог с медалями тащил на поводке тридцатилетнюю женщину. На ходу она затягивалась сигаретой - в незаправленной мужской рубашке, рваных джинсах и сабо на босу ногу.
- Сэрвус! - сказал ей Александр. Она не удивилась:
- Сэрвус.
Свернула в боковую улочку, и стук сабо на фоне звяканья медалей растаял в тишине.
Окраина уже спала.
Светился только "Strand".
Гранатой взорвалась бутылка, выброшенная из окна.
За стеклами "Икарусов" мигали сигареты парочек, забившихся на задние сиденья.
Он поднялся в отель.
На площадке второго этажа перекатывались два соотечественника в майках - представители нетворческой молодежи. Обливаясь потом, боролись молча и всерьез. Прижимаясь к перилам, он обошел противников.
На его кровати сидела критик О***, а Хаустов - в костюме - стоял на коленях, лицом зарывшись ей в подол, и вздрагивал лопатками - рыдал? Прижав к лону голову мужчины, О*** подняла красные глаза на Александра сострадательно и предостерегающе. Поспешно закрывая дверью этот вид, он сделал шаг назад и вопросительно взглянул на цифру.
Это был не его.
Но его был тоже незаперт. Примета - под умывальником картонка. Четыре крышки закрывали ее, он стал разбрасывать, они цеплялись друг за друга, он пробил все это кулаком, вырвал, обдираясь, бутылку водки. Сдирая станиоль, приблизился к окну.
Рама была выставлена под углом.
Дунай чернел в ночи. Справа его пересекала цепь сигнальных огней железнодорожного моста, за ним, как океанский лайнер, светился остров Маргит.
Внизу, в разрывах прибрежных деревьев, проглядывал костер. Под звуки баяна доносились ангельские голоса...
Дунай, Дунай,
а ну узнай,
где чей подарок!
К цветку цветок
Сплетай венок.
Пусть будет красив он и ярок.
Он взял горлышко в рот, запрокинул и стал глотать, пока не поперхнулся. Выдохнул и широко утерся. Завинтил обратно, вставил в брючный карман и вышел из номера.
Бойцы на площадке второго этажа плакали и обнимались, пачкая друг друга кровью.
Держась подальше от окон, он обошел отель.
Здесь подступы к Дунаю были не парадные. Поблескивал черный пластик, которым была рачительно накрыта поленница, сложенная посреди поляны. Сверкала яма, полная битых бутылок.
Сквозь заросли он вышел на песок.
Бросил пиджак под куст жасмина, вынул водку и прилег.
На отмели горел костер. Вокруг лежали "веселые ребята" - пекли картошку. Сидя на пне, рядом с которым была для устойчивости полузакопана бутылка абрикосовки, Геннадий Иваныч раздвигал свой перламутровый баян. Под руководством и при участии мерзлячки Нинель Ивановны, укутанной в махровый розовый халат с капюшоном, "звездочки" раскачивались всей шеренгой на бревне, допев и заводя сначала старую, еще, возможно, сталинскую песню:
Вышла мадьярка на берег Дуная,
Бросила в воду цветок,
Утренней Венгрии дар принимая,
Дальше понесся поток.
Этот поток увидали словаки
Со своего бережка.
Стали бросать они алые маки.
Их принимала река...
Он выпил и ввинтил в песок бутылку.
Обтянув юбчонками колени и светя носочками, "звездочки" раскачивались в отроческом своем самозабвении:
Встретились в волнах болгарская роза
И югославский жасмин.
С левого берега лилию в росах
Бросил вослед им румын.
От Украины, Молдовы, России
Дети Советской страны
Бросили тоже цветы полевые
В гребень дунайской волны.
- Вот где наш Байрон! - подсел Комиссаров. - Быстро сегодня с ней расправился. Или решил вернуться в лоно? А я, между прочим, тоже сейчас одну под ручку прогулял. Из наших.
- Нет?
- Я тебе говорю! Вдоль римского акведука! Что-то и на меня нашло. Особа, кстати, в высшей мере романтическая. О, весна без конца и без края! Без конца и без края мечта!.. Блока мне читала. Лицом, понимаешь ли, к звездам. Но я ее разочаровал.
- Зачем?
- А сам не знаю. То ли жена за горло держит - по профессии астроном... В общем: "Где мои семнадцать лет?" Это что у тебя там затаилось? Ужели монопольная?
- Пей.
Комиссаров приложился.
- Эх, до чего же хороша! Да под такое благоухание... Будешь или пропустишь?
- Подожди...
Александр сел и взял себя за колени. Щурясь, вгляделся в черное сияние реки.
Дунай, Дунай,
А ну узнай,
Где чей подарок!..
- Чего ты?
- Взгляни... По-моему, кто-то хочет утопиться.
- Только этого нам не хватало! Где?
- А вон!
Уже завинчивая было водку, Комиссаров всмотрелся и расслабился:
- Так это буй.
- Сейчас проверим.
- Ты же без трусов... Да погоди!..
Но Александр уже вырвал ноги из штанов. Рубашка отлетела на бегу.
Все взорвалось, как фейерверк. Он врезался в Дунай.
Вынырнул и поплыл.
Отфыркивая запах, он забирал налево - против течения. Чем дальше, тем было холодней.
В маслянистых отблесках был не буй, а голова.
Он подплыл.
Голова отрывисто спросила по-русски:
- Наш, не наш?
- Наш.
- А пароль?
Александр крикнул над водой:
- Мамаева!..
И в тон потребовал:
- А отзыв?
- Хуй в плечи за такие речи! - осерчал начальник поезда Дружбы. - Ты, что ли, писака?
- Я.
Дробя огни, Шибаев в гневе заплескался:
- С первого взгляда тебя я раскусил! Среднеевропеец сраный! Антисоветчик тайный! Мнит о себе! Да кто ты есть такой? Безродного говна кусок! Сейчас на хуй утоплю, и кто услышит? Будет, как не было! Кто вспомнит?
- Страна не пожалеет обо мне! - хмелея и смелея в большой и темной космополитической воде, выкрикивал Александр неофициальные слова собрата по перу, самоубийцы Ш-а, уже удавленного логикой изображаемых времен... - Но обо мне товарищи заплачут!
От этого Шибаев взревел, как бык:
- Ах, ты мне угрожать?!!
Рванулся крокодилом, но по цели промахнулся - пробурлил над головой.
Александр вынырнул.
Инерция ярости бурным кролем несла начальника поезда к берегу, где наложница уж простирала ему навстречу белый купальный халат. Боеголовкой выскочив из вод, тучная фигурка влезла в рукава, нахлобучила капюшон и, согреваясь, опрокинула поднесенный стакан - этакий карикатурный ку-клукс-клановец. Но а ля рюсс. После чего уселся к костру, раздвинув "звездочек", приобнял их отечески и дал команду:
Дунай, Дунай...
В виду означенной гармонии - что делать нам? Куда ж нам плыть, Иби?..
Бессмысленный пловец и мысли робкий прелюбодей, он, насилуя инстинкт, сопротивлялся обольщению черной дали, заказанной и песне, и ему, недобрым чарам этой западно-восточной реки, пусть и отцеженной сквозь фильтр стальных сетей границы мира сего, а там, за ней, плывущей, наплывающей из-под мрачных железных мостов нейтральной, но из песни исключенной Австрии, а уж тем более Германии, праматери всего, и явленной, согласно песне, как бы и вовсе ниоткуда...
Откуда все же она, река?
Кусок говна, конечно, и не тонет...
Но чей?
Кто произвел на свет?
К каким ключам прильнуть? Где их сыскать? Danubius, ответь? Donau? Dunaj? Duna? Dunav? Dunarea?
Дунай, Дунай,
а ну узнай,
где чей подарок?
Что подарок, это ясно, только от кого?
И главное, зачем?
Он опрокинулся на спину и повис. Над звездами. Они смещались. Чтобы удержать на месте, нужно было грести руками. Не задаваясь вопросом о назначении. Просто работать против течения. Держаться на плаву и в неподвижности. Не вопрошая - куда. Работать, плыть. Ибо оттуда - снизу, из дыры - ответ был жутко ясен.
К цветку цветок
Сплетай венок,
пусть будет
красив он и ярок!
Сплетем, раз так. Попробуем. Венок одной мечте.
В поисках Parizsi utza? Комиссаров вел его по солнцепеку загазованных теснин, повторяя, что это где-то возле главного почтамта. Время от времени Александр задерживался возле ртов пластмассовых урн - высморкаться в салфетку "клинекс".
Был Пешт и полдень.
Предпоследний день в стране.
Перед витриной найденной лавки Комиссаров остановился, как врезался лбом. За стеклом серо-сиреневые манекены в элегантных позах показывали дамское белье.
- Идем?
- Перекурим... - Комиссаров вынул из кармана сигарету. - Ты мои взгляды знаешь. В отличие от разных либералов из литгазеты О*** и ведомства нашего общего друга Хаустова венгерскую модель за идеал я не держу...
Александр присел на поручень перед витриной.
- Но?
- Но женщин наших жалко. Когда я вижу здесь все, чем у нас они обделены, у меня ну просто сердце кровью обливается. Ну, почему? Я не про Париж, это все мифы и легенды: миланы, лондоны, парижы. Но Венгрия, она страна ведь наша! Часть соцсодружества. Варшавского, блядь, договора член и СЭВ. Почему же ихним бабам все, а нашим... Сам знаешь. Эти абортарии под видом роддомов, детсадовские дети в пятнах диатеза, эти расстояния, этот дефицит, и ебаные толпы всюду, и давка постоянная за всем - начиная от каких-нибудь индийских гондонов и кончая обручальными кольцами и картошкой отечественного производства - с грязью пополам... Нет! То, что с бабами мы допустили, это национальный наш позор. Ты посмотри в глобальном плане? Ведь вся Евразия без малого под нашим сапогом! Африку вот-вот освободим. Пылающий континент, тот уже дяде Сэму обсмаливает яйца. Мировой океан наводнили до отказа. В космос вылезли и утвердились. Но этим пустяком, вот паутинкой этой! порадовать ее не можем. Бабу! Свою же! Нет, не рыцари. Начала мужеского так и не взрастили. Адольф был прав.
Решительно он раздавил ногой окурок.
- Пошли отсюда.
Александр растерялся.
- Но как же?..
- Обойдется! - Комиссаров прибавил шагу. - До тридцати лет проходила во фланелевых штанах - к прозрачностям ей поздно привыкать. Францию-город возьмем, тогда быть может.
Профиль его был грозен.
- Не понимаю...
- Говорю, Париж возьмем, тогда прибарахлимся.
Александр высморкался на ходу в салфетку.
- По-моему, не в Париже дело.
- А в чем?
- У рыцаря коленки ослабели.
- От этих тряпок? Да я... Да что ты знаешь обо мне? Я с парашютом прыгал, я под танком, блядь, лежал!.. А ну идем!
И развернулся через левое плечо.
Колокольчик звякнул, и дверь за ними закрылась. Они оказались в благоуханном плену. Над прилавком - как бы в канкане - муляжи ног показывали чулки.
Возникла пожилая дама, одетая строго, но изысканно. С кроткой улыбкой спросила по-венгерски:
- ...?
- Найн! Данке шен. Сашок, атас?
- Sprechen sie Deutsch? - обрадовалась дама и соединила свои ладони. So, meine Нerren? Was wunchen sie??
- Их браухе... Их браухе... - напрягся Комиссаров, - Ну, бляйбен буду, Андерс! Забыл все, кроме хэнде хох. Спасай!
К счастью, дама понимала по-английски.
Она отвела клиентов к стойкам, завешанным бельем, и к полушариям из оргстекла, до краев наполненных трусами. После чего бесшумно удалилась.
- Ф-фу... Под танком было легче! Это руками можно?
- Трусы как будто без зубов.
Комиссаров вынул наугад и уронил. Поднял, старательно повесил и задумался...
- А это не для девочек?
Александр раздвинул алый треугольник с разрезом в интересном месте:
- Девочки, по-твоему, ходят в этом?
- А кто их знает...
- Ну, Комиссаров...
- Вот именно что не Набоков! Знаешь, так скажи. Чего ты?..
- Нет, не для девочек, - отрезал Александр.
- А почему размер не женский?
- Женщины разные бывают.
- Мне на жену.
- А у нее какой?
- Какой-какой... Серьезный.
- А в сантиметрах?
- Замерять не доводилось, а на ощупь... - Комиссаров поразводил руками и зафиксировал их в пустоте. - Ну, вот примерно будет так.
Александр растерялся.
- Ну, не знаю. Может, безразмерные возьми.
- Ты полагаешь? - Двумя пальцами он вытянул белые, пощелкал, отложил, с почтением взял алые. Потрогал черный бантик над разрезом. - Смотри-ка, с бабочкой... Ей-Богу, рассказали б, не поверил! Это ж воображение какое надо - ну просто без границ, чтоб сочинить такое...
- Купи, раз впечатляет.
- Смеешься, что ли? За порог с вещами выставит. Нет, я себе не враг. И со вздохом отложил. - Знаешь? Пошли отсюда.
- Ну, если так...
По пути к выходу Комиссаров поднял руку и коснулся кружевного края свободных шелковых трусов на манекене.
- Беру! - сказал внезапно. - Весь комплект!
- А денег хватит?
Но он уже кричал:
- Мадам! Мадам!
Вдобавок, по совету дамы, Комиссаров приобрел ажурные чулки.
После чего на пешеходной Ваци утца он - с поволокою в глазах, отрывисто произнося такие фразы, как: "Ну, коль пошла такая пьянка...", "Однова живем", "Где наша не пропадала?" и "Умирать, так с музыкой!" пошел скупать косметику, брал всю подряд: губную помаду, краски для век, накладные ресницы, дезодоранты, а в заключение, только слегка смутившись, спустил остаток форинтов на вовсе неожиданный французский предмет, на упаковке которого дама с помощью розовой плошки выбривала себе подмышку, не без значения при этом улыбаясь.
- Вечное лезвие! - обосновал покупку Комиссаров. - Иначе на двоих не напасешься...
Они прошли весь центр, на площади Маркса свернули на проспект Святого Иштвана. Всю дорогу, причем, с нарастающим воодушевлением, Комиссаров рассказывал о своей супруге, засекреченном сотруднике Звездного городка, которую Александр, казалось бы, уже познал во всех анатомических деталях: "Она как раз сейчас решает загадку черных дыр Вселенной. Ты обязательно с ней должен познакомиться! По дружбе все тебе про них расскажет". - "Что мне до этих дыр? - цинично усмехался Александр. - Я не фантаст". - "Нет-нет, не говори! Расширишь горизонты. А может, даже сменишь жанр!"
Пересекли набережную, вышли на мост.
Тройной этот мост имел перекресток над Дунаем: направо было ответвление, ведущее на остров Маргит.
- Перекурим?
- Давай.
Они оперлись на перила.
Внизу, на склоне бетонированной стрелки, с весенней самоотдачей раскинулись под солнцем горожанки.
- Ишь! Прямо в центре Будапешта заголились. У нас бы на Кремлевской набережной так сразу бы под белы ручки! Европа, да?
- Европа.
- А Дунай, пожалуй, шире, чем Москва-река.
- Намного.
- Пожалуй, с километр будет.
- Не меньше.
- Как вчера-то, не страшно было в нем?
- Сначала нет, но когда протрезвел... Нет, - сказал Александр. Отныне ближних я спасать не буду. Зарекся.
- Так ты считаешь, что наш лидер пытался утопиться?
- Не знаю. Вряд ли. Не Офелия.
- Чего ж ты бросился?
- А спьяну показалось.
- Возможно, спьяну ты как раз увидел суть вещей... - Пауза, выдержанная Комиссаровым, была многозначительна. - С сегодняшнего дня у власти КГБ. Поездом Дружбы товарищ Хаустов теперь командует.
- А Шибаев?
- Отозван в Москву. С утра на пару улетели. С Марьей Ивановной Мамаевой.
- То есть?
- Урну с прахом повез.
Александр смотрел на белых девушек внизу под солнцем.
- На прощание, между прочим, - добавил Комиссаров, - бочку на тебя огромную катил. Сотру, говорит, в порошок. Хаустов, тот даже удивился. За что он тебя так?
- Понятия не имею.
- За тобой, конечно, силы страшные - нет, нет, мы знаем! Но и Шибаев пока что не бумажный тигр. Так что смотри...
Из-под пролета слева выплыл нос прогулочного парохода. Весь белый, на боку название: "PETOFI". Навалившись на перила, они смотрели сверху на людей у поручней, на косую трубу, на крышу капитанской рубки и задней палубы.
Корма с красно-зелено-белым флагом удалялась.
- Кажется, все здесь испытали, а вот на пароходе так и не прокатились... - Комиссаров уронил свой окурок в Дунай. - Ну что, пошли?
- Ты знаешь, я останусь.
- Чего?
- Пожалуй, прокачусь!
У ног ее бетон темнел, не успевая высохнуть между прогулочными пароходами. Она лежала у самого края стрелки острова Маргит. В знакомом ему белом бикини на черном полотенце. Прелестной попкой кверху. Сгибая и разгибая ногу, читала под солнцем. Глядя сквозь сползшие очки в местный журнал.
Он с осторожностью спустился по откосу, сел на бетон и чмокнул полноту горячей ягодицы, потерся скулой и снова приник - к раздвоению, защищенному узкой шелковистой тканью.
Одинокая блондинка метрах в пяти от них перевела свои глаза на Дунай.
Иби перевернулась и сняла очки.
- Ты?
- Нет. Американский твой жених.
- Американский мой жених такого себе не позволяет. Но как же ты меня нашел?
Он кивнул на мост.
- Увидел сверху.
Вынул "Мальборо" и закурил. Она подняла руку, огладила его заросшую скулу.
- Неужели завтра тебя не будет?
- Мы же договорились, - напомнил он. - Табу.
- Прости. О чем же можно?
- О другом. Как немецкий твой зачет?
- Сдала.
- А читаешь что?
- Рассказ.
- Кто написал?
- Один мой друг.
- Он молодой?
- Как ты. И очень радикальный.
- Интересно.
- Хочешь познакомиться?
- Хочу.
- О'кей, - сказала Иби. - У тебя глаза...
- И у тебя.
- Какие?
- Пара пистолетов.
Польщенно улыбнувшись, она стала выдергивать у него из-под пояса рубашку, расстегнула и обнажила ему грудь.
- Почему у тебя здесь так мало волос?
- Не дано.
- А почему соски стоят?
- А у тебя?
- Разве? - Иби оттянула на себе белую полоску, чтобы заглянуть, хотя и так все было видно. - Ты прав. Наверное, от отчаяния.
- Что, оба?
- Правый.
- А левый?
- Левый, возможно, по другой причине.
Они вытянулись на черном полотенце - лицом к лицу. Пахло от нее головокружительно. Горячей кожей. Еще пахло нагретым бетоном и грязноватой сыростью.
- Такой мужественный, такой женственный... Одновременно.
- Ты тоже. Только наоборот.
- Наверное, мы были задуманы друг для друга.
- Наверное.
- Идеальное сочетание.
- Инфернальное.
- Кого во мне больше, девушки или юноши?
- Девочки в тебе больше.
- Девочкой я была, как мальчик.
- О, - сказал он.
- Мальчиков никогда не любил?
Он фыркнул.
- Как-то не доводилось.
- Хочешь, я стану твоим первым?
- То есть?
Ответила она фразой по-немецки:
- "Habe ich als Madchen sie satt, dient es als Knabe noch".
- Что значит?
- Классическая античность в переводе Гете. Утолив вас, как девочка, могу, мой повелитель, обернуться мальчиком.
- So shocking?.
- Разве?
- Где наша не пропадала, - ухмыльнулся он. - Хоть Скорпионом обратись!
- Не испугаешься?
- Кто, я?..
- Тогда сегодня в полночь...
Портативная машинка молодого писателя была старинной. Черная с золотом, она имела фирменный знак "Corona".
Его девушку звали Кика.
Выражения на юном обескровленном лице не было: Иби предупредила, что Кика в жуткой депрессии. С болгарской сигаретой без фильтра в оцепенелых пальцах Кика сидела в вольтерьянском кресле, драном и величественном, единственная мебель в этой мансарде под крышей старого дома за бульваром Ленина. Матрас, на который сели Иби с Александром, покрыт был пледом. Перед ними стоял ящик, покрашенный в черное и накрытый стеклом, из-под которого взирали лица писателей, вырезанные из каталогов венгерского издательства Europa и западных журналов. Весь современный авангард - от Солженицына до неизвестного Александру классика калифорнийского "андеграунда" - пропойцы с лицом боксера, снятого где-то на перекрестке рядом с указателем "One way"?. Стену напротив занимал книжный стеллаж, собранный из некрашеных винных ящиков. На нем стояла прислоненная к стене картина без рамы. Мадьяр изображен был, беглец с Урала - гордо поднятая голова, узкий разрез глаз, крутые скулы, черные усы, упрямый подбородок. Возможно, сам хозяин.
Александр, на коленях у которого лежал издаваемый в Сегеде журнал с рассказом Пала Себастьена, перевел взгляд на автора.
Пал опустил иглу на пластинку, поднялся с колен, вынул изо рта окурок "Сълнце" и произнес по-венгерски.
- Наш "тяжелый" рок, - перевела Иби. - На тему "Венгерской рапсодии" Листа. Надеется, что ты будешь в восторге.
Пал кивнул, подтверждая, взял бутылку, посмотрел на стакан Александра и долил красного вина себе. После чего сказал:
- We can speak English ?.
- О'кей, - кивнул Александр. - Я говорю плохо.
- Для меня это о'кей, - сказал Пал. - Я родился в Нью-Йорке, в Бронксе. Но родители вернулись слишком рано. Поэтому я тоже плохо говорю. Лист тебе нравится?
Александр посмотрел на пластинку.
- Sure?.
Пал поднял стакан. Все выпили, кроме Кики, которая сидела с дымящей сигареткой в длинных пальцах.
- Жаль, не знаешь ты венгерского, - пошутил Пал без улыбки. - Это неплохой рассказ.
- Про что?
- Про жизнь в тюрьме.
- В тюрьме какого рода?
- В Венгрии.
- Венгрия - тюрьма?
- Sure. В Будапеште не хотели печатать.
- В Сегеде больше свободы?
- В Нью-Йорке! - сказал Пал, - свободы больше в Нью-Йорке.
- Твои родители были эмигранты?
Кивок.
- Да. После Пятьдесят Шестого.
- Почему они вернулись?
- Отец заболел. Хотел умереть на родине. И умер. Давно. А я остался, как жертва... как жертва...
Он сказал слово по-венгерски.
- Как жертва ностальгии, - перевела Иби. И сказала Палу: - Homesick, my pal?. Вы оба говорите по-английски, как варвары. Вернитесь на уровень: я помогу. Пал тебе все расскажет, Александр. Что тебя интересует?
Пал убавил звук и вернулся. Посмотрел на руку Кики, вынул у нее из пальцев окурок и задавил в пепельнице.
- Венгрия, - сказал Александр.
- Мадьярорсог, - перевела Иби.
- ...? - спросил Пал.
- Почему?
- Когда мы уезжали из Москвы, - приступил Александр, - шофер сказал: "Скорей бы война". Может она и будет. Но если нет, единственный реальный выход для нас это венгерский вариант. - Он закурил, слушая себя в переводе. Потом он добавил: - В этом смысле, ваше настоящее это - наше будущее.
Иби перевела, выслушала Пала и повернулась к нему.
- Тебя интересует наш "Новый экономический механизм"?
- Нет, - сказал Александр. - Меня интересует, что ждет меня. Лично меня. Как писателя.
- Ты публикуешься или пишешь в стол?
- В стол тоже, но и публикуюсь.
Услышав это, Пал присвистнул. И сказал что-то такое, отчего Иби смутилась:
- Я тебя предупреждала, что он настроен радикально...
- Что он сказал?
- Сказал, что тебе лучше сразу голову в петлю.
- А почему?
Пал открыл еще одну бутылку с красной бычьей головой на ярлыке, снял мизинцем с горлышка крошки и наполнил стаканы.
- Я хочу сигарету, - сказала Кики (в переводе Иби).
- Возьми, - ответил (в переводе) Пал. - Раньше в этой стране была нормальная цензура. При адмирале Хорти цензура была мягкая: последующая. При Салаши, фашистском режиме "Скрещенных стрел", цензура стала предварительной. При коммунистах она была сначала, как у вас сейчас. Ракоши давал прямые директивы: чего партия хочет, чего нет. При Кадаре все сложнее. Он не заставляет восхвалять - ни себя, ни систему. Так что официально цензуры нет.
Александр резюмировал:
- Дом творчества, а не тюрьма.
- Вот именно, дом творчества. На одного. Садишься за машинку и говоришь себе: ага, цензуры нет! И пишешь то, что думаешь. Редактор присылает обратно: "Журналу не подходит". Одному ты не подходишь, другому, самому либеральному третьему - тоже. Ни одному в этой стране. Тогда сам выбираешь, как продолжать. Как не печатают или как печатают.
- Что у вас можно?
- Можно все. Кроме того, чего нельзя.
- А нельзя?
- Нельзя ставить под вопрос нашу с вами дружбу. Ваше военное присутствие. Вашу систему, нашу тоже. Про секс нельзя - если как Буковски.
- А кто это?
- Вот этот, - показал Пал на снимок под стеклом - пропойца рядом с указателем "One way". - Что еще? Социография - такой популярный у нас жанр "условий существования". Можно, но в рамках приличий. Психография тоже. Когда пишешь о будапештском дне, о наркоманах, проститутках или, не знаю... изображаешь свою собственную агонию - это если и проходит, то с трудом. Хотя редактор формально независим, ему могут позвонить сверху, из отдела ЦК: "От публикации советуем воздержаться". И этот человек, даже если он либерально, даже оппозиционно настроенный, скорее всего, последует совету. Обе стороны при этом свои телефонные контакты не афишируют: цензуры нет... Официально.
- А что же есть?
- Сотрудничество сторон. Руководства с оппозицией. Обеим выгодно. Оппозиция зарабатывает деньги. Руководство - либеральную репутацию. Ничем при этом не рискует. Маяковских у нас нет. К штыку перо здесь никто не приравнивает. К лезвию приравнивают. Безопасной бритвы. Которой сами же себя пытают. Мазохисты, но тихие, спокойные и очень комильфо: вот наша литература. Ленин был за терпимость партии к писателю, ведь так? Ленин был прав. На терпимость жертва ответит самоцензурой. И стороны сольются в садомазохическом танго - к взаимному удовольствию. Ваши сталинисты этого еще не понимают. Разве что Андропов, национальный наш герой. Друг Кадара, крестный отец "кадаризма", спаситель Венгрии, Юрий Владимирович, кстати, и у писателей наших довольно популярен. Если он сменит того, кто сейчас, венгерской модели вам, может быть, действительно, не избежать. Приготовь веревку. Или запасись бритвенными лезвиями... Уф, - выдохнула Иби, закончив перевод, и потянулась за сигаретой, к которой Александр поднес огня, после чего сказал:
- Выходит так, что или Венгрия - или война... Дилемма! А интересно, Иби, какова его позиция?
Иби перевела ответ:
- Он вне игры.
- Outsider, - подтвердил Пал и произнес еще один монолог по-венгерски.
- Уедет он отсюда, - сказала Иби. - Когда кончится карантин секретности после армии. Что, по рождению, он как-никак американский гражданин и, в отличие от отца, здоров как бык. Что Будапешт для него слишком sophisticated?. Этот барочный социализм ему осточертел. Лучше небоскребы и вульгарный гиперреализм. Пусть бьют кастетом - не подушкой. Что все равно его удел как писателя - подпольные журнальчики, и двадцать долларов за рассказ, но там хоть будет интересно в смысле опыта. Кроме мазохистов, там и садисты есть. Живые люди. И вообще его позиция: "The worse, the better"?.
- А Кика поедет?
Пал пожал плечами.
- Спроси у нее.
Не дожидаясь вопроса, немая Кика заговорила по-английски, и довольно словоохотливо. Что лично она ребенка хочет. А где - индифферентно ей. Не хочет в Будапеште? К черту Будапешт. Согласен в Бронксе? Пусть Бронкс. Плевать. Она уверена, что свалки в Штатах будут интересней.
Пал вышел проводить их на галерею.
Они пожали друг другу руки, а Иби он, как принято между друзьями в Будапеште, расцеловал в обе щеки.
Дом был построен вокруг двора-колодца и сверху накрыт стеклянным сводом, который был разбит местами и зиял бессонной пештской ночью. Они вызвали лифт. Не доехав до них, кабина застряла. Они спустились по лестнице и мимо мусорных баков вышли на улицу. Железные шторы магазинчиков были опущены и замкнуты. Тускло мерцали камни мостовой.
Из машины она открыла ему дверцу. Прежде чем сесть, Александр положил на заднее сиденье портрет работы Кики, который, при полном безразличии автора, подарил ему андеграундный писатель.
На портрете, кстати, был не он.
Петефи.
* * *
Она включила зажигание:
- Куда, мой повелитель?
- А все равно.
- Поедешь со мной в ад?
- Avec plaisir?. Он будет на двоих?
- Не считая комодоров.
- А кто это?
- Церберы. - Она засмеялась. - Ты ведь в отель не должен возвращаться?
- Не должен никому и ничего. Свободный человек. По крайней мере, до крика петуха.
- Петух не закричит.
Он засмеялся.
Они выехали на проспект. Фонари, высоко выгибая люминесцентные лампы, освещали потоки машин по обе стороны от осевой. Вертикали рекламы, витрины, оживление.
Пятница вечер.
Ее ноги лежали под рулем разъединенно, голые до бедер. Он положил ей руку на колено. Нога дернулась и тормознула. Их тряхнуло. Она засмеялась.
"Фольксваген" перед ними был с австрийским номером.
Он снял руку.
- Положи обратно.
- Боюсь за твой "Трабант".
- А ты бойся.
Он положил обратно.
- Трогай.
Она смотрела прямо перед собой. Смена педалей и скорости то расслабляла, то напрягала мускулы бедра. Он ласкал ее кончиками пальцев чтобы не перевозбуждаться. С внутренней стороны кожа была нежной и теплой. Он закрыл глаза, следуя за повышением температуры, и на руку дохнуло испариной жара.
Бедра под юбкой раскрылись навстречу. Он втиснулся ладонью, сжимая источник жара и разводя пальцы, чтобы ощутить вширь. Он слышал скрежет своих ногтей об искусственную кожу сиденья под ее тяжестью.
- Прикури мне, пожалуйста.
Он открыл глаза, извлек руку, прикурил две; одну поднес ей и почувствовал, как ее губы сжались вокруг фильтра. Затормозив у перекрестка все за тем же "фольксвагеном", она приподнялась с сигаретой во рту, задрала юбку и всунула большие пальцы под резинку белых трусов. Одним движением спустила их до бедер. Нагота сверкнула, как при фотовспышке. Голым задом шлепнулась обратно, вынула сигарету и выдула дым, который натолкнулся на лобовое стекло. Включился зеленый, и она поехала - со спущенными трусами. Свет приборной доски озарял растянутый коленями вырез перепонки, вогнутый с обеих зазубренных сторон - такой барочный.
Она стряхнула пепел на пол.
- Трогай! - Голос ее сел. - Как тогда, за танком...
Вместо этого он протянул руку к ее трусам. Провел по этой вогнутой кривой. Перепонка была двойной - как бы кармашек. Он ввел туда три пальца и потрогал их снаружи подушечкой большого. Сквозь тонкую ткань. Затягивался сигаретным дымом и трогал с обеих сторон оставленный влажный оттиск.
- Французские, - сообщила она насмешливо, и он ответил:
- Осязаю этот факт... Джойс, который "Улисс", был, говорят, фетишистом дамских трусов. Носил с собою кукольные и постоянно прогуливал их на пальцах по столикам парижских кафе.
- Подарить тебе эти? Будешь их прогуливать в Москве.
- По столикам Центрального Дома литераторов?
- Например.
- Вообще-то я не очень фетишист.
- Но очень, по-моему, садист.
Философично он произнес:
- Что есть садизм?
- Он еще спрашивает!..
Александр упрямо содержал в пальцах след поцелуя малых губ, разделенный пока лишь тканью.
С площади Кальвина она свернула на проспект Толбухина - советского маршала, который в феврале 1945 взял Будпешт большой кровью. Прожектора на горе Геллерт слева за рекой освещали мемориал Освобождения - женскую фигурку с пальмовой ветвью.
Иби въехала па мост Свободы.
Перед башнями первого устоя сбавила скорость.
- Эти птицы - видишь?
Ажурные башни, к которым восходили стальные синусоиды каркаса, завершались шарами, на которых, черные крылья разняв, сидели орлы. Готовые взлететь, орлы эти смотрели вдаль по Дунаю - каждый в свою сторону.
- Самоубийцы залезают к ним под самые крылья. Чтобы броситься в Дунай.
- Изысканно, - оценил Александр. - И мост имперский.
- Он и назывался Франца-Иосифа. Но мне больше нравится, который справа от тебя. Цепной. Со львами...
Он посмотрел.
- А мне что на моей окраине, - сказал он. - Железнодорожный. Знаешь? По которому уголь возят.
Въехав в Буду, она повернула по набережной направо.
У одного перекрестка рядом оказалась пара на мотоцикле. Пола неопределимого: оба в шлемах, оба в коже, оба в сапогах и скованные одной никелированной цепью, замок от которой железной мошонкой свисал у того, кто - он? она? оно? - стоял над седлом.
Вспыхнул зеленый свет.
Мотоцикл взревел - и узников любви как ветром сдуло. Он сжал до боли в кулаке ее трусы:
- О Господи! Завтра меня здесь не будет...
- Ты будешь.
- Где?
Она сняла правящую руку; сквозь черный шелк блузки она с гримасой боли сдавила левый свой сосок.
- Ici.
Церберы с лаем бросились к ограде, но тут же смолкли и завиляли хвостами.
То, что Иби назвала адом, оказалось на этот раз не голубиным чердаком, не крысиным подвалом, а местом, во всех смыслах, высокопоставленным. Дом, окруженный могучими цветущими каштанами, стоял на краю обрыва. Один из старинных особняков холма Рожадомб - по-русски, Роз. Ключи, сказала Иби, вынимая их из сумки, оставила лучшая подруга, насильно увезенная родителями на озеро Балатон.
На весь уик-энд.
Они вошли.
Иби включила свет и заперла изнутри входную дверь. Поблескивала белым лаком лестница с гранеными балясинами. Обитатель квартир с самой низкой в мире квартплатой, в таких частных хоромах Александр еще не бывал. Зеркальные двери в глубине отразили его растерянность, и сразу же он принял непринужденный вид. Свою сумку Иби бросила на оттоманку, а подаренного Петефи работы Кики он поставил (где и забыл, прости) под ветвистой головой убитого короля-оленя. За зеркалом дверей свет настольных ламп озарил уютные диваны с мягкими подушками. Обеззвучившись ковром, шаги Иби снова зазвучали на лакированном паркете. Деревянные панели слева она раздвинула, включила за ними свет - там, за панелями, была библиотека. Кожаные кресла. Стены книг. Завиток огромного стола, отделанного бронзой, был заставлен стопками книг, папок, рукописей. За ним был застекленный шкаф, в котором, сказала Иби, хозяин держит собственные книги.
- Кто он, кстати?
- Циник. Не книги интересны, а то, что спрятано за ними... - Иби обошла стол, приподнялась на цыпочки, нашарила на шкафу ключ, открыла и распахнула со скрипом дверцы.
- Иди! Всунь руку!..
Ряд фолиантов выглядел скучно. Глядя на усмешку Иби, Александр просунул над ними руку и нашарил глянцевые обложки каких-то журналов.
- Порно?
Она кивнула.
- С Запада привозит контрабандой. С международных конгрессов. Инструктивно, между прочим. Bondage... Знаешь, когда связывают? А особенно садизм в резине. Наш с подругой любимый жанр. Сейчас я найду свой противогаз, а ты пока изучи...
Она вышла.
Александр вытащил журнал с черной обложкой. Название было по-английски - и от него перехватило дух.
Хозяин дома привозил не только порнографию.
В руки незваному советскому гостю попал специальный выпуск американского иллюстрированного журнала.
Фоторепортаж из Венгрии осени Пятьдесят Шестого.
С журналом в руке он обошел чужой стол и провалился в кресло под свет торшера.
На первом развороте простые женщины в платках прощались с гробом. Убитый был накрыт тюлевой занавесью так, что просвечивала только рука, сведенная в кулак.
Александр услышал, как Иби вышла из гостиной, которую немедленно наполнил поставленный ею на проигрыватель Краснознаменный грозный сводный хор:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Он перевернул страницу. Стена здания административно-партийной архитектуры на площади Республики была свеже изрешечена пулями.
Штурм только что кончился победой восставших.
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война народная,
Священная война!
У стены стояли пленные.
Их было шестеро в возрасте от двадцати пяти до тридцати. Прически по моде того года - стриженые виски и длинные волосы назад. У кудрявого слева на погонах три полоски, у других погоны сорваны, только петлицы на воротниках мундиров - латунные винтовочки крест-накрест. Из центра этой группы прямо в объектив смотрел симпатичный блондин. Его короткопалая рука была наспех перевязана бинтом. Такой безнадежности во взгляде Александр никогда не видел. Он перевернул страницу.
Как два различных полюса,
Во всем враждебны мы:
За свет и мир мы боремся,
Они - за царство тьмы.
Солдаты еще стояли - зажмурившись от пуль и как бы отталкивая их руками. Свинец рвал им мундиры - это тоже было снято. Расстреливали их в упор - с метровой дистанции.
Следующий снимок был смазан - уже подкошенные и сронившие чубы, они еще держались на ногах. Они падали на кучи щебня и кирпичей у своего здания. Снимок был четкий, со стволами винтовки и ППШ слева, только белая подошва сапога расстрелянного была смазана: он еще падал. Один из группы уцелел, но только на мгновение. Приклад винтовки размозжил ему череп. На следующем снимке вниз головой свисало к земле тело офицера. Он был в одном галифе и сапогах. Его связали за ноги, вздернули на ветвь и обвязали конец каната вокруг узловатого ствола. Струйки крови ползли вниз по могучей грудной клетке. Женщина, с виду цивилизованная, сделав шаг вперед из толпы, плевала в черное месиво, которое было вместо лица у человека, забитого насмерть.
- Это полковник Папп...
Он вздрогнул. Под сводный Краснознаменный хор, то грозный, то задушевный, он не услышал, как она приблизилась.
- Полковник ГБ?
- Нет. Министерство обороны.
- За что же они его?
- По ошибке.
- А солдат?
- Тоже. Эти солдаты не пытали, не казнили. Просто голубые воротники. Ошибка! Эксцессы восстания, Александр. При этом из разбитых витрин Будапешта не воровали даже бриллианты. А ящики с деньгами в помощь семьям убитых стояли на улицах без охраны. Когда в Нью-Йорке случилась авария на электростанции - помнишь, что было?
Он не помнил.
Следующий снимок был снят сверху. По проспекту и через перекресток ползли наши танки с наглухо задраенными башнями - раз, два, три... десять, и конца было не видно. Из гостиной сводный хор пел задушевно знаменитую песню 1944 года - "Соловьев", музыка Соловьева-Седого, слова Фатьянова:
А завтра снова будет бой,
Уж так назначено судьбой.
Чтоб нам уйти, недолюбив,
От наших жен, от наших нив.
Но с каждым шагом в том бою
Нам ближе дом в родном краю...
Он перевернул страницу. Опять центр Будапешта. Рекламная тумба, обклеенная афишами. Под ней валялся обгоревший труп советского майора в танковом шлеме. Еще один наш - в каске, в ватнике и в сапогах. Лежал рядом с тротуаром, обнесенным старыми камнями бордюра. "Поребрика" - говаривал когда-то отчим Александра, не любивший иностранных шов. У поребрика он лежал, советский наш солдат, полуприкрытый листом жести, и проезжая часть вокруг него и его искореженной пушки была захламлена - гильзы снарядов, какие-то палки, тряпки, обрубки осенних ветвей и почему-то эмалированный тазик для купания младенцев - многократно простреленный. Из-под нашей советской каски смотрело вверх лицо - без выражения, потому что его обсыпали чем-то белым - гипсом? Скорее всего, мукой. Потому что на тротуаре, над ним и мимо него, отвернувшись, стояла за хлебом очередь будапештцев, человек сорок-пятьдесят - мужчины в плащах и шляпах, пожилые женщины в платках. На труп нашего солдата никто внимания не обращал. Кроме толстой тетки, прочно упакованной в плащ, платок, мужские брюки с отворотами по моде тех лет, и в прочные ботинки. Она указывала на белый лист жести, держа за руку девушку, взрослую и высокую, как Иби, одетую поразительно современно, как бы для джогинга, - и в позе оторопи перед трупом русского...
Моим.
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты немного поспят.
Соловьи, соловьи, не тревожьте ребят.
Пусть ребята немного поспят...
В ее присутствии смотреть все это было невозможно. Он закрыл журнал.
Он поднял голову.
Она улыбнулась. Рот был накрашен - резаная рана.
- Как я тебе нравлюсь?
Коротко стриженые волосы блестели и были зачесаны назад. Жемчужные сережки. Голые плечи. Черное платье и длинные перчатки в обтяжку.
Он поднялся.
- Мы идем в оперу, женщина-вамп?
Она откинула голову и выдула струйку сигаретного дыма.
- Нет, darling, на интимный ужин... - Она задержалась у стереосистемы. - Поставить на другую сторону?
- Ни в коем случае.
- Ты не любишь эти песни?
- Очень, - сказал он. - Так, что задушить тебя могу.
- Из-за этих фотографий? Но, Александр? Так ведь было между нами всегда. Вы всегда нас будете лишать свободы, мы всегда будем бороться за нее. Все это началось до нас и кончится не с нами. Поставить тебе "Марш Цесаревича Александра?"
- Не стоит.
- Очень красивый. Австрийский. Агрессивный?
- Агрессивностью я и без маршей переполнен.
Она засмеялась и не поставила ничего.
На пороге гостиной лакированными остриями вперед стояла пара вечерних туфель на высоких каблуках. Она развернула их, вставила ступни, сравнялась ростом с Александром, и, крутя задом, пошла дальше, по паркету.
Кухня была огромной.
Желтый кафель, темная мебель. Со стены пускала лучики коллекция холодного кухонного оружия - ножей, сечек и топориков. На краю массивного стола сиял серебряный поднос. На нем уже стояли два бокала. Рукой в длинной перчатке она отворила холодильник, который был переполнен, и оперлась кулаком о бедро.
- Что будем есть, Александр?
- Есть?
- Да. Есть.
- Я не очень голоден.
- А все же?
- Тогда друг друга.
Она обернулась, заинтересованная.
- А пить?
Он обнял ее за талию. Она выгнулась, раскрыла губы. Она имела привычку целоваться с открытыми глазами.
- Ты колючий, - сказала она, стирая с его губ помаду. - Это я люблю. Но поесть не мешает. От тебя пахнет ацетоном.
- Не бензином? - Он выставил подбородок и дохнул себе в ладонь. - Не пороховой гарью?
- Нет, ты не смущайся, мне нравится. Разве ты еще не понял, что я чудовищно извращена? Иди в гостиную, а я сейчас. Ты у Пала почти не пил налей себе чего-нибудь. "Кровавую Мэри" хочешь? Возьми томатный сок и эту замороженную "Московскую особую"...
- Я бы лучше принял душ. Если возможно.
- Возможно даже ванну.
- А где?
- Прислуга вам покажет.
Поднимаясь по лестнице, она придерживала разлетающийся подол. Чулки на ней были темные и старомодные. Со "стрелкой".
Ванная ослепила белизной. Цокая, она подошла к раковине, посмотрелась в зеркало. На затылке волосы у нее торчали острым гребнем. Она открыла шкаф, вынула чистое полотенце, бросила на отворот ванны и вдруг нагнулась следом. Одним движением взбросила черный подол и ухватилась за эмалированный край руками в перчатках.
На ней был только пояс и чулки.
Дымчатые чулки с темными, а потом совершенно черными краями, которые были натянуты подвязками. Мускулы ляжек и подколенок натягивали чулки, изгибая линии "стрелок", а с кафельного пола зеркально и выпукло отсвечивали каблуки туфель. Парчовые складки вечернего платья громоздились на пояснице и свисали. В этой позе ягодицы слегка разняли свою ложбинку с розовой звездочкой и тень под ней - заросшую и стриженую вкруг разбухшего бутона.
Прислонившись плечом к косяку, он не двигался. Перевел взгляд на складочки локтей, на морщины перчаток, на длинные капли сережек. Блестящий гребень волос на затылке повернулся, она взглянула одноглазо, и голос хриплым резонансом отдался из ванны:
- Чего ты ждешь? Давай! Бистро!
Она хотела по-гусарски, и он не стал снимать пиджак. Она хотела а ля Бунин в "Темных аллеях": повалил и как ножом зарезал. Было непросто вынуть этот нож. Бутон был сложен, влажен. Он вдавился и взял ее за бедра снизу. От толчка она ударилась коленями о край ванны и потеряла равновесие. Руки в перчатках соскользнули на эмалированное дно и растопырили черные пальцы. Он притянул ее обратно, она ударила в ответ. Он запрокинул голову и рот открыл, чтобы не вскрикнуть. Вся поножовщина длилась не более десяти секунд, после чего с него сдернули живые ножны (как изобрел Набоков, от им презираемого Бунина уйдя недалеко). Она выпрямилась. Занавес платья упал. Взглянула в зеркало, провела себя по бокам и выскользнула - на каблучках.
Он остался наедине со своим оружием. Головка, покрытая ее лаком, пульсировала, приводя в движение воздух. Или это в глазах рябит? Он пустил воду и осторожно разделся - вокруг эрекции. Вынул сигарету из кармана повешенного на дверь пиджака, выкурил ее, сидя на краю бешено бурлящей ванны.
В тишине опустился в горячую воду. Первая ванна за семнадцать дней чужбины была отнюдь не прокрустовым ложем. Не дотягиваясь ногами до края, он соскальзывал, как в детство, под воду, которая закрыла уши и сжималась на лице. Он закрыл глаза и ушел под поверхность. Лицом кверху. Перевернулся, прижался грудью ко дну и взял свой член в кольцо из пальцев что было уже отрочеством. Волосы плыли над головой и смещались всей массой, как водоросли. Преодолевая сопротивление воды, он отпускал наружу пузыри медленно, по одному. Потом их не осталось. Он кончил в воду. Перевернулся и всплыл, пробив поверхность. Сварившись, семя облепило от ресниц до мокроволосых ног. Обняв свои колени, он лежал в этих клейких погибших нитях и волокнах, как эмбрион, зачавший сам себя. Покачивался. Как бы себя баюкал - крупный такой плод, раздутый силой отнюдь не доброй, Иби...
Отмытый и одетый, он причесался перед зеркалом, которое затем открыл и тут же поймал, себя одобрив за реакцию, выпрыгнувшую клизму. Он поставил ее, черную, обратно.
Опасной бритвы за зеркалом не оказалось. Пачечка с одиноким матадором при шпаге и плаще (но без быка) была почата. Он вытянул лезвие, распечатал и положил в карман пиджака. Спасибо за совет, Пал Себастьен.
Внизу она завела пластинку.
Не марш, нечто французское...
Где-то очень далеко словно бы куры кудахтали, что слегка удивило.
Он открыл дверь напротив. Нашарил свет, щелкнул и в полумраке увидел себя в зеркале огромного гардероба, который стоял под скошенным потолком. Стены были оклеены афишами. Не очень старинными - тридцатые годы. На кружевном покрывале кровати вперекрест лежали два хлыста с петельками на концах, из плетеной черной кожи, старые, а рядом знакомая одежда, сброшенная в беспорядке - мини-юбка, черная шелковая блузка, белые трусы. Желто-лиловые рожки старинной люстры были затянуты темным батистом, будто в этой спальне кто-то недавно умер. Оставив дверь приоткрытой, он пересек комнату, повернул ключик и открыл зеркальную дверь гардероба. Внутри висели платья, тесно. Он сдвинул их вправо и поднялся в шкаф. Вслед за платьями он попытался сдвинуть и заднюю стенку, но ладони соскальзывали. Он спустился на пол и закрыл зеркало.
Выключил темный свет.
Перила лестницы были широкие и гладкие.
Он вошел в гостиную, где из колонок то хрипло, то срываясь на визг француженка уговаривала какого-то Джонни сделать ей больно, потому что:
J'aime l'amour qui fait BOUM!..?
Вместо лампы на столике в сложном шандале горели свечи, освещая поднос с шампанским в запотевшем ведерке со льдом, хрустальные бокалы, белое масло, белый хлеб, серую икру в открытой светло-синей банке на восемьсот граммов и блюдо под серебряным колпаком в форме огромной груди. Пламя свечей отражалось в черных туфлях и мерцало на чулках - сама же Иби утопала в тени на диване. На шее появилось ожерелье.
Он сел напротив в кресло.
- Открой шампанское, - сказала она. - Надеюсь, не замерзло. Долго тебя не было.
- Дрочил, - ответил он, развинчивая проволоку.
Не понимая, она подняла брови.
Он пояснил ей жестом, чем вызвал милую улыбку:
- Но почему?
- Из мести, - ухмыльнулся он.
- Один раз?
- Да.
- Прекрасно! Теперь у нас будет так, как я хотела.
- Как?
- Как можно дольше. Любишь Магали Ноэль?
- Это она поет?
- Она.
- Первый раз слышу.
Он медленно уступал пробке, которая сдержанно хлопнула.
Горлышко задымилось.
Недрогнувшей рукой он наполнил бокалы.
Она села навстречу своему. Только сейчас он увидел, что вместо ожерелья на ней собачий ошейник с блестящими шипами.
- Ты любишь любовь, которая делает больно?
- Смотря как.
- Очень, очень больно?
- Другой, увы! - ответил он, - не знаю...
- Тогда за любовь?
Они выпили.
Она протянула руку и сняла крышку-грудь, под которой в крови на серебре мокла рыжими перьями голова петуха. Свежеотрубленная. Трепетала огромным красным гребнем и смотрела глазом - очень гневно.
- Теперь он тебя не разбудит...
И улыбнулась. Накрашенной раной.
Александр поставил бокал. Размахнулся и дал ей пощечину. Жемчужная сережка отскочила.
- С-сука! Лживая ты сука...
Она выпрямилась - с той же улыбочкой.
- А теперь по правой. Давай, Александр! Fais-moi mal!?
Изголовье кровати в девичьей спальне было из гнутого дерева, очень сложный узор, который венчался кольцом.
Пара скрещенных рук была притянута к кольцу.
Они были скручены галстуком итальянского дома "Cerutti", существующего, согласно ярлыку с 1881 года, и в свете огарка Александр бережно перерезал шелк на запястьях девушки, которая при этом воспользовалась его позой для заключительных оральных ласк. Она осталась вполне довольна. Секс - темный континент. Фрейд говорил. Немножко поблудили, нет, поблуждали, Иби, особенно не углубляясь. И выплыли обратно на Божий свет. Никто не умер. Вот и все.
Александр просто чувствовал себя другим. Он ничего не чувствовал. Уже находился он по ту сторону от принципа удовольствия. Всецело, Иби. Но спасибо. Все.
Одна за другой ее руки, цепляясь за узоры изголовья, соскользнули на подушки и обвились вкруг его ног. Галстук был цвета стали. Украшенной миниатюрными дубовыми листьями, красными и серебристыми желудями, по три на ветке. Очень, должно быть, дорогой; и, заметая следы, он срезал остатки галстука с лакированного кольца. Обрезки сунул с лезвием в карман своего пиджака, отчужденно висящего на стуле рядом.
Дунул на огарок и распростерся.
Ее рука скользнула по его груди и успокоилась, воткнувшись пальцами подмышку. Дыхание засыпало. Когда оно совсем уснуло, он снял ее руку. Сел.
Голос за спиной спросил:
- Ты не уходишь?
- Нет.
- Хочу, чтобы ты был, когда проснусь.
- Я буду.
- Убью тебя, если не будешь.
- Буду-буду. Спи.
Он вынес за дверь охапку своей одежды и бросил на пол. Неторопливо оделся в темноте, бессмысленно твердя: "Пипакс. Пипакс..."
Он вошел в комнату, где люстру обмотали черным газом, а из комнаты поднялся прямо за зеркало - в шкаф. И затворился в полной черноте. Здесь пахло бабушкой. Чужой. Но запах был родным. Хотя лично его бабуля из перстня кокаин не нюхала и за кулисами ночного заведения "Пипакс" причудливым конвульсиям не предавалась. Его бабушка была - Россия. Верила в Господа нашего Иисуса Христа, была верна деду, но относительно мирского счастья в браке осталась от нее только одна фраза, к тому же в передаче, скорей всего, тенденциозной, невестки, матери Александра: "По ногам поелозит, и на боковую". А сейчас и она успокоилась - бабушка. Нет больше никого. Обламывая ногти, он сдвинул стену шкафа. Едва не порезавшись лезвием, вынул зажигалку, откинул крышку, крутнул колесико. Засветился пропитанный бензином фитиль. Следуя за ним, Александр перешел из шкафа в мир иной.
Под лестницей здесь оказалась кровать с поржавелой сеткой. Он сел. Полка с книгами и оловянным блюдцем с подсвечником, в который вплавился огарок. Он затеплил его из зажигалки, обжигавшей пальцы.
Глаза скользнули по нечитабельным венгерским корешкам. Но были и французские. "La Revolte contre le Pere"?, - прочел он на одном. Еще был Камю, несколько старых изданий в бумажной обложке... "L'Etre et le Neant" сочинение философа, который не бросился под танки, но все же - и неважно, по каким причинам - отвергнул Нобелевскую премию. Том был в переплете на заказ, на корешок которого наклеили остаток оригинальной обложки издательства "Галлимар", бледной и с двойными красными полосками. За ним вплотную была Библия по-немецки, а последним у стены стоял черный том Британской Энциклопедии. На букву "Н" - Hungary ?.
Он вынул этот том. Огляделся, задул свечу и оставил зазеркалье.
Лестница смутно белела.
Ковровая дорожка стекала по ней вниз к открытым дверям гостиной, где в подсвечнике на шесть свечей осталось два огонька.
Голова петуха на блюде затянула свой глаз перепонкой.
К икре они не прикоснулись,
Лед в ведерке растаял.
Он вынул бутылку и подержал, давая каплям стечь.
Подошел к шторам, развел их вместе с занавесями, открыл двери и спустился на галерею.
Отсюда открылся весь город. Уже было светло над Пештом, над Парламентом, над мостами (слева мост Арпад, справа мост Маргит), над Будой внизу - над черепичными его крышами и бирюзовыми пиками собора. Птицы еще спали. Он дошел до конца галереи и увидел внизу под домом нечто вроде птичьего вольера. Куры не проснулись тоже, а петуха уже не было. Он сел в плетеное кресло, на зеленую плюшевую подушку, поставил бутылку на каменный пол и открыл том Британники.
Внутри был пистолет.
На месте главы о Венгрии ему был вырезан уютный тайник.
Он поднял кружево страниц, подцепил за ободок спускового крючка и вылущил из источника знаний увесистое содержание.
Honved, модель 48. Не доводилось слышать о такой системе. В дырчатой обойме сиял патрон. Один-единственный. Последний. Он ввел обойму обратно в рукоять, которую она заполнила с щелчком. Он передернул кожух и взвел курок, поставив капсюль под удар. Левой рукой нашарил горлышко бутылки.
Такого шампанского он никогда еще не пил.
Во-первых, настоящее французское, а во-вторых, как это и ни странно, холодное еще. Мы жизнь с тобой прожили, а вино как изо льда. Ты не лгала, конечно же. Полет фантазии. Воспламененной. На то и Скорпион - Федор Михайлович, кстати, тоже был... Он сидел, свесив руку с пистолетом, и сквозь кованую решетку смотрел на Дунай. Большой палец сдвинул предохранитель. На решетке перил было в центре украшение - кованые грифоны с двух сторон подпирали герб с короной, увенчанной крестом. Крылатые такие львы - с непристойными языками.
Плохим садистом оказался я. Прости.
Он поднял набрякшую руку, завернул пистолет на себя и упер ствол в сердце. Сопротивляясь, мышца напряглась навстречу.
Он выстрелил.
Все, все вышеизложенное имело место в канун большой войны.
Какой?
Неважно.
С одним народом (в стране соседней с той, откуда начался имперский наш сюжет). В целом со всем человечеством. С Эросом самим - при помощи общеизвестного вируса. Что значит на фоне жертв этой войны отдельно взятый выстрел? Не более чем пук. Хлопок! Из пугача, который напугает нас не больше, чем Леонид Андреев графа Толстого - Льва. Так что на этом можно бы и кончить, раздав на будущее уцелевшим персонажам по дефицитному индийскому презервативу. Любовник, менее добросовестный, вероятно, так бы и поступил, но ты хотела, помнится, чтобы длилось это как можно дольше. Это - длится. Это еще не кончилось. Согласно французскому классику (в свое время, кстати, разлюбившему одну большую загранстрану своих иллюзий), это вообще не кончается никогда.
Поэтому займемся эпилогом.
Не изменился лишь один герой - ударник Волик. Десять лет спустя ему ровно столько же, как было тогда. Остался мальчиком. Вот преимущества существ, которые появляются с одной лишь линией на ладони - жизни.
С Хаустовым все предельно ясно. Будущее фаустовых с площади Дзержинского в эпоху ГПУ (Гласность, Перестройка, Ускорение) еще затмит их собственное прошлое. Вот только насчет брака с пятым пунктом поблажек пока еще не произошло. Невозможная любовь остается издержкой профессии нашего рыцаря с горячим сердцем и холодными руками.
Что же до Комиссарова, то после вышеописанных событий должности инструктора по молодой литературе его лишили. Заведует сейчас в Москве одним из районных Домов культуры, где иногда проходят собрания борцов с всемирным еврейским заговором - участников Всероссийского патриотического общества. Шибаев в руке уже не ракетно-ядерный щит столицы СССР. В рамках борьбы с коррупцией и прочими эксцессами эпохи застоя испытанного номенклатурщика перебросили на руководство книгоиздательским делом. В этой связи вторая и последующие книги Александра Андерса (last but not least?) вышли уже за пределами радиуса действия бывшего начальника поезда Дружба.
На Западе.
Где и оказался автор.
О Венгрии, старый пистолет которой, можно сказать, спас нашего героя, он там (точнее, здесь) совсем забыл - неблагодарный. Отшибло Венгрию, как в амнезии. Дело все в том, что экспорт себя на Запад задумал он давным-давно. А по железному, хоть и негласному закону стоящего у врат заветных ОВИРа Отдела виз и регистрации - для оформления поездки в капстрану необходимо было в те времена пройти предварительное испытание страной социалистической - хотя бы одной. Совершенно случайно - могла бы и Монголия - такой страною и оказалась Венгрия. Как неизбежный этап игры, правила которой не он придумал. Субъективно же он воспринял этот опыт как излишний. Всецело. Со всех точек зрения, включая возможную литературную эксплуатацию. Ну, разве что "Улисса" в Москву привез. Но и того он подарил приятелю перед следующей загранпоездкой, из которой уже не вернулся. И вспомнил он о Венгрии лишь десять лет спустя, уже, казалось бы, мутировавшись окончательно. На молекулярном уровне раз в семь лет, согласно специалистам, обновляется буквально весь организм. А через десять Запад вошел в его состав настолько, что героя не узнать.
Поэтому оставим ему лишь букву А.
Так где же он сейчас?
Он в Западной Европе.
В данную минуту А*** несется по автобану - вдоль стального барьера осевой.
По известной уже нам трансъевропейской магистрали Е-5. Со средней скоростью двести километров в час, а на отдельных участках развивая до двухсот двадцати, А*** неминуемо и неизбежно приближается... К чему? Если уж не к развязке своего проекта, то наверняка к Пассау - к границе нейтральной Австрии, на красно-белом флаге которой, как известно, одноглавый имперский орел, разорвав свои цепи, цепко сжимает в когтистых лапах Серп и Молот.
С большим комфортом сидя в насквозь прокуренной машине, каких теперь уже не делают, и скорости своей, естественно, не замечая, он мазохично разворачивает в памяти тот день, который наступил после того, как десять лет назад в прекрасном Будапеште на холме Рожадомб и с видом на Дунай национальный пистолет, системы миру не известной, дал осечку, не сумев взорвать капсюль своего единственного патрона.
Последнего в этой истории шанса аннигилировать незваного гостя, который, как говорилось раньше, хуже...
Кого?
Несется теперь этот некто, предаваясь мазохизму на все более высоких оборотах шестицилиндрового движка.
Впрочем - специалисты утверждают - мазохизма как такового нет. Просто форма садизма, но жалом обращенного на самого себя. Любимого. А что же есть садизм? О, сей образ бытия, опять-таки согласно знатокам, намного шире, чем представляется нам с вами - читателям в пределах норм. И в этом смысле А*** на Западе сумел стать правильным садистом.
Об этом ты еще, любовь моя, узнаешь.
В своей темнице на вершине Роз.
В своей светлице на Манхэтэнне, который, как мы удостоверились за годы на чужбине, бывает очень разным.
Там, словом, где достанет. Там, где ужалит и доставит, и причинит, надеюсь, все, что и злоумышляло сочинение на тему, представляющую взаимный интерес: двуглавое, как наш с тобой орел погибший, и обоюдное, как пытка, где жертвы от палача не отличить...
Если, конечно же, сумел.
И если да, Иби, то скромно скажем на языке изгнания:
"My pleasure, lady!"?
Под сводами Восточного вокзала ударник ударился оземь, о нечистый перронный асфальт, и забился в припадке запоздалой истерики на древнерусский лад:
- Ох, горе ты мое злосчастие! Отстучали ножки в красных сапожках! Смугляночка ты наша! Жар-птица ненаглядная! Пошто с боярами водилась? Мамочка Мамаева? Марусечка-зусечка? Как же без тебя-то мы в Москву великую?
Группа не знала, что плясунья всех опередила.
- Горе нам, горе нам, горе великое!.. - пластался и бился ударник.
Трое невеселых ребят оторвали его, и под взглядами ничего не понявшей, но помрачневшей иностранной публики, подняли в международный вагон.
Следом взошел Александр.
Был первый по-настоящему жаркий день. Душный даже - хотя кончалась только первая неделя мая.
Он опустил окно.
Покинув Восточный вокзал, поезд выбирался из окраин двухмиллионного города. Почти вплотную проплывали облупленные стены старых многоэтажных домов, с выставленным за окна бельем, с видом в сотни комнат, жизней, судеб, которые попали в зону железной дороги - в полосу отчуждения. За открытыми окнами, в глубине, в прозрачном полумраке голый младенец отсасывал грудь, выставленную девушкой в джинсах, слонялись женщины в разнообразном неглиже, иные в папильотках, что-то доедал из тарелки школьник, стоя у холодильника, блеснул мускулистым торсом юноша-боксер, который бил подвешенный в озаренном проеме самодельный мешок, он бил его яростно, предварительно забинтовав запястья, а мужчины еще не вернулись с работы, а старики и вообще не дожили до этого мгновения, только старухи смотрели на поезд дальнего следования, лишь однажды мелькнул пенсионер в линялой майке и совершенно без иллюзий, подушку под живот подложивший для удобства созерцания мимотекущего момента, и все это перемежалось глухими стенами, они были с выступами кирпичных труб, облупленные, в коросте и струпьях старой побелки, буро-кирпичные, почернелые, сплошные и с расщелинами, откуда тоже смотрели окна, под разными углами, а среди стен вплотную - какой-то карликовый домик, черепицей крытый и с самостоятельной трубой, с распятием - белым и плоским изображением Христа на фоне большого креста, некогда вмазанного в древние кирпичи, и снова стены, с окнами и без, прорыв, перспектива улицы с красно-синей рекламой "Pepsi", и снова стегы, а вот уже и трубы, и снова прокопченный кирпич, стены обитаемые и отвернувшиеся спиной, а иногда на них "графитти", надписи если не замазанные, то по-венгерски все равно нам непонятные - какое лингвистическое одиночество в этом мире, как не повезло! - но, будем думать, желают нам счастливого пути. А там заборы, длинные цеха, дымы и трубы - теплый индустриальный ветер, из которого Александр - возвратный пассажир - решает вынуть несчастное свое, но очерствелое лицо.
Он пересек свои границы. Видоизменился. Теперь он возвращается домой.
Откатил дверь, вошел и сел.
Напротив Комиссарова, который, помедлив, оторвал глаза от будапештской окраины.
- А знаешь? Тебе побриться б не мешало.
Александр оскалился и затрещал своей бородой.
- Ты полагаешь?
- Тем более что в День Победы приезжаем. Надо в человеческий вид себя привести. А то пораспустились, понимаешь...
Александр перебил:
- Спасибо.
- Не за что.
- Что вещи из отеля захватил. И за сухой паек.
- А что же их, бросать на произвол? Утро - тебя нет. К обеду не явился. Доброжелатели меня уже подначивали: "Не выбрал ли свободу твой писатель?" Хорошо, хоть к отходу поезда не опоздал.
- Спасибо, - повторил Александр.
Оба смотрели в окно.
- Абрикосы облетают. Когда въезжали - помнишь? - были в самом цвету.
- Зато яблони распустились.
- Да... Плодоносят, наверное, этими красными - "ионатан". В распределителе зимой у нас бывают. Теперь-то буду знать, откуда яблочки. Эх, Александр! Ведь не страна, а райский сад. Короче говоря, была у нас однажды в жизни прекрасная Хунгария. Случилась с нами. А сейчас за это нам платить, и я, наверно, первый в списке... Ладно. - Со вздохом он поднялся. - Наверх пошел. Итоги подводить.
- Удачи.
- А-а!.. - Горловой этот звук Комиссаров сопроводил отмашкой безвольным жестом приятия судьбы.
Александр пал на сиденье - вниз лицом и в угол головой.
Въезжали в Венгрию, можно сказать, триумфально, на "мягких местах" международных спальных вагонов, а для возврата сунули едва ли не "столыпин" - состав обшарпанный и грязный. Сиденье было жестким, как, должно быть, нары. Он подложил ладони под бедренные кости. Как танком перееханный - таким плоским себя он чувствовал. Сделай мне больно, мой колючий. Не раздеваясь - перед новой их атакой, и автомат твой поперек стола - на расстоянии руки... Мы знаем, что все это кончится. Не сегодня, так послезавтра. Кольцо блокады уже замкнулось на горле Города, а родины границы окружены их танками давно. Никто на помощь не придет, мы знаем. Америка? Свободный мир? Забудем навсегда. "Голубые каски" ООН не спустятся в наши руины на парашютах цвета парадиза. Мы знаем, мы недаром с тобою интеллектуалы. Вместо иллюзий у тебя русский автомат. Нет, не "Калашников", а тот, который отнял ты у Солдата с мемориала Освобождения. С дисковым магазином. ППШ - системы Шпагина. Ты весь пропах бензином. Ты простужен. Твои ладони забинтованы. А у меня трофейная винтовка на ремне. К стене ее приставим. Здесь просто негде прислониться... Номер отеля сомнительнейшей репутации. Рухнула вместе со старым зеркалом часть потолка - он слишком много видел. Известка с кирпичами продавила порочную кровать, а шторы с кольцами сорвались в грязь. Пыль и кирпичный порошок. Трогай меня шершавым бинтом своей руки, и теплыми над ними пальцами. Трогай, где хочешь, а ты хочешь там, где я хочу. Эту жемчужинку трогая - размером в одну оставшуюся клипсу. Пока еще живые, трогай, но это ненадолго. Поперек кровати повали. Возьми, как танцовщицу из кабаре внизу. Отель "Пипакс", моя судьба. Что это, кстати, значит - "Пипакс"? Это слово пахнет пипифаксом. Писсуаром в подвальчике кафе. Но это просто красный мак, мой мак, который роза, но не будет ею. Возьми ее. В соку, в поту, в моче, в говне, в слюне, в отчаянии с любовью. Сделай больно. Как проститутке, которой ты за это уже щедро заплатил. Ты не был никогда? Ты не платил? Тогда ты не клиент. Хозяин. Сутенер. Халиф. Мой повелитель!
Александр перевернулся на спину.
Сверху, в багажном отделении, пара тощих матрасов выдавливала из себя полудохлые подушки. Зеркало на задвинутой двери купе с безумной болью отражало небо за окном.
Вернувшись, Комиссаров с порога бросил на стол бумаги десть.
С минуту не садясь, смотрел в окно.
- Закат, однако, - сказал он. - Будто зарезали кого.
- Меня, - ответил Александр.
- Тебя?
- Угу.
- Тогда, писатель, ты не один...
Комиссаров порылся в папке, выбросил на стол пару затертых плиток чуингама, вытащил список творческой группы, напечатанный на машинке, и вынул из нагрудного кармана стержень для шариковой ручки, красный и почти исписанный.
- Пожевать не хочешь?
- Стержень?
- Резинку штатскую. Последняя...
- Свою последнюю уже сжевал.
- Как знаешь. - Комиссаров втянул в рот белесую пластинку, ругнул поезд, в котором даже пепельницы не опорожнили, и свесил над бумагой прядь немытых волос. Несколько раз он пробовал шарик, выписывая вензеля. Отчитаться велено мне в письменной форме. Новая метла метет ну прямо, как железная.
- Кто, Хаустов?
- А кто же... Кстати! Помнишь нашу переводчицу? - поднял Комиссаров голову. - Ту, первую? Ибоа?
- Ну?
- На вокзале она была.
- Нет? - встрепенулся Александр.
- Хаустов опознал. Стояла на перроне. С видом террористки - говорит. Уж не тебя ли провожала?
- А может быть, встречала?
- Кого?
- Кого-нибудь.
- Возможно, так. А что же твоя внучка не пришла?
- Не ходит без охраны.
- А где охрана?
- Отдыхает.
- Ну да?
- Суббота же. Уик-энд.
- Даже ГБ на отдыхе! А мне, бля, подводить баланс! Да еще в письменном виде!
Комиссаров с чувством выплюнул резинку в фольгу, завернул "на потом", закурил сигарету, вынув ее, погнутую, из кармана, и снова навис над верхним белым листом в пачке. Снова поднял голову:
- А может, ты напишешь?
- Не мой это жанр. Я грязный реалист.
- А я что, лирик? Итоги? Утешительными их не назовешь. Взять с точки зрения творческой... Единственный концерт, который дали мы за рубежом, состоялся в нашей же военной части. Почему? А потому, что даже на уровне венгерского колхоза наша самодеятельность оказалась вне конкуренции. Взять политически? Ни одного проявления советского патриотизма я лично как-то не зарегистрировал. Тогда как пруд пруди примеров низкопоклонства перед Западом, жалкие крохи которого с жадностью разыскивали в братской соцстране. Разговорчики, которые велись при этом в номерах отелей, особенно на сон грядущий, носили характер откровенно антисоветский. Отмечены факты тайных посещений венгерских банков с целью обмена вывезенных контрабандой трудовых рублей на форинты. Кое-кто отматывал мануфактуру метрами - не иначе, как с целью мелкой спекуляции на родине. Литературный вечер в Доме советско-венгерской дружбы, прости за правду-матку, продемонстрировал слабость идеологической работы в рядах молодых московских литераторов. Я уже не говорю, что один из членов группы погиб при попытке к бегству - этим пусть компетентные органы занимаются... Мораль же в целом? На протяжении всей поездки сверху донизу царило неприкрытое пьянство и разврат. Жены изменяли мужьям, мужья женам. Подрастающее поколение не отставало. "Звездочки" не берегли своей девичьей чести, ну, а эти сволочи, "веселые ребята", ни малейшего рыцарства, естественно, не проявили. Не пощадили даже малолеток! Не говоря уже про их ударника, который, всю дорогу играя в "китайский бильярд", свидетельствовал не столько о "советской гордости", сколько о неблагополучии с национальным генофондом, поставляющем нам ежегодно двести тысяч унтерменьшей. Вот так. Ну, и какой отсюда можно сделать вывод? Скажи?
- Вопрос, надеюсь, риторический?
- Вопрос, - привстал Комиссаров, - самой нашей жизнью, нашим социальным бытием, предложенный к незамедлительному разрешению. Что делать? Ответь нам, русская литература? Не отвечает. Молчит литература. Если и держит камень, то за пазухой, а всего вернее - просто кукиш в кармане. Нет у нас союзников. Одни мы.
- Кто "мы"?
- Патриоты русские, - ответил Комиссаров. - Воскресители национального самосознания.
- А знаешь? - сказал вдруг Александр. - Мой дед по матери был австро-венгр.
- То есть?
- Подданный, то есть, Австро-Венгерской империи. В первую мировую попал Российской в плен. И никогда уже не выбрался назад. Был проглочен вместе с маленькой своей империей.
- Подожди. Австриец или венгр?
- Жил в Вене, а по национальности... Понятия не имею. Даже не знаю, как звали.
- Как не знаешь?
- Его арестовали в Таганроге. В тридцать восьмом. И он исчез бесследно. Осталась только фотография. Одна. Еще в Вене снятая. В Четырнадцатом году. Перед самой той войной. На обороте что-то вроде "Попа..." Если начало фамилии, то не очень она австрийская. Но, скорее, это все же "Папа". Мать написала девочкой. Хотя такого папу мать, которую все в детстве дразнили австриячкой, естественно не афишировала. А другой мой дед, что по отцу, он с теми же австрийцами, что интересно, дрался в Галиции. За русского Царя, хотя сам был из скандинавской колонии Петербурга. Не то из финнов, то ли же из шведов, но, скорее всего, из датчан. А изначально, видимо, вся эта ветвь отщепилась от германского дуба.
Комиссаров нахмурился:
- К чему ты разворачиваешь сей папирус?
- Это я к вопросу о самосознании.
- Ничего не доказывает. Сталин, который после победы над Германией поднял заздравный кубок свой за русский народ, был и вовсе чурка - если уж на то пошло. На сто процентов. А у тебя, предполагаю, есть все же нечто русское.
- А как же! Бабушки. Одна, впрочем, тоже не без примеси. Венецианской. В общем, как ты видишь, формула крови далека от однозначности. Космополит, можно сказать.
- А Родина не кровь, - ответил Комиссаров. - Это у Гитлера так было. Для нас Россия - это выбор.
- Выбор?
- Выбор.
- Ну, выбирай, раз так... - Александр всунул руку во внутренний карман своего пиджака, вынул кулак и спрятал его за спину. Левую руку он убрал туда же. Визави внимательно и строго следил за его плечами, неясно отражавшими заспинные манипуляции. Наконец Александр, решив, что спутал карты, вынул из-за спины и выложил на столик перед Комиссаровым свои кулаки с побелевшими костяшками. - В какой руке?
- С тобой всерьез, а ты...
- Я тоже не шучу.
- Ну, коли так... - Комиссаров взглянул ему в глаза. - Открой мне правую.
Кулак Александра перевернулся и раскрылся. На ладони лежал зазубренный кусок металла.
- Неужели золото везешь? - испугался Комиссаров.
- Нет.
- Бронза, что ли?
- Она. Бери.
Комиссаров взял и покрутил в пальцах.
- А этот будет мне, - раскрыл Александр свой левый кулак, в котором был примерно такой же кусок.
Комиссаров предположил:
- Сувенир, что ли, какой?
- Из Будапешта-56. Когда они сбросили Сталина. Это фрагменты от Его Сапог.
Кулак попутчика сжался вокруг куска бронзы так, что костяшки побелели. Он смотрел на Александра, словно раздумывая - а не приложить ли его этим кулаком.
- Спасибо, - сказал он наконец. - Этот фрагмент я буду бережно хранить. Эту часть нашего Целого.
- Я тоже, - ответил Александр.
Размышляя над завязкой венгерской темы в собственном сюжете, он мысленно увидел себя восьмилетним мальчиком, учеником второго класса "А" средней русской школы номер 1 небольшого городка у наших новых западных границ - еще совсем недавно польского. После урока он влез на кухне коленями на табурет и замер над свежим номером "Правды" - над залитыми серой газетной кровью фотосвидетельствами бело-фашистского террора, который развернулся в соседней и только что братской стране.
Он, Александр, существовал на фоне событий, о которых не имел - и не имел бы - ни малейшего представления...
А ведь родился он одновременно с пистолетом Honved, 48.
Ему был год, когда в 1949 шесть партий освобожденной Венгрии преобразились в одну под руководством сталинской марионетки - и это было названо "народной демократией". Летом 1956 он впервые был привезен на Кавказ, на Черное море, а в Венгрии уже шумел на всю страну дискуссионный клуб имени Шандора Петефи, а в Сегеде, что нелегко сейчас представить, студенты уже вышли на демонстрацию. Он не кончил еще свою первую четверть, когда Будапешт восстал - здравому смыслу вопреки.
Гигантский памятник Сталину в столице грохнулся оземь в понедельник 22 октября в полдесятого вечера, а за день до того - в воскресный день 21-го наши зенитные орудия сбили над Дебреценом разведывательный самолет венгерских ВВС, который взглянул в лицо реальности, увидев, что за уик-энд войска Большого Брата уж навели понтонные мосты над Тисой... а в Энском гарнизоне у наших новых западных границ отчим Александра, подполковник бронетанковых войск, собрал свой "тревожный" баул, трофей еще германский, и со словами: "Мы наведем порядок в этом мире!" отбыл куда-то в ночь под проливным дождем - в Африку? в Египет? на Суэцкий канал?
Не он один - весь офицерский дом исчез по тревоге в ночь на понедельник.
Это Александр помнил хорошо. Он помнил себя, глядящего наутро в окно на ливень. Он одевался в школу. Этаким горбуном - нахлобучивая поверх заплечного ранца серый венский плащ, купленный мамой с рук у офицерши, отозванной из Австрии. Обогнув угол своего дома, тот горбун увидел под водостоком использованный презерватив. Не зная, что это, он ужаснулся. Из жестяной трубы хлестало, а это мокло у стены за водопадом. Он бросил косой взгляд из-под капюшона, по которому бил дождь, и дальше в школу потащил горб ранца и неведения. Сейчас Александр отдавал себе отчет, что тот гондон после любви "на посошок" запузырил в форточку какой-нибудь из офицеров. Быть может, даже отчим - кто знает? Но тогда, тем восьмилетним горбуном, гибридом Эзопа и Эдипа, он - в соответствии с тогдашним представлением своим о жизни - принял презерватив за самый член мужчины, отпавший у кого-то в эту ночь и выброшенный за ненадобностью. Бывший живой, а ныне умерший под водостоком без погребения. Или отнятый? Какой-нибудь из офицерш? Женщиной? Он и до этого был полон сомнений в прочности собственного естества, а после визуальной встречи с превратно, фантастически интерпретированным презервативом его стали по ночам преследовать кошмары на тему комплекса кастрации. Именно в тех кошмарах перед праздником Великого Октября он осознал впервые себя мужчиной. Так что Венгрия впервые явилась в форме ужаса перед насильственной кастрацией... не так ли?
И вдруг он вспомнил!
Небритый, лежа вниз лицом, и по пути обратно, back to the USSR?, он вспомнил два добавочных момента. Что именно тогда впервые он пошел в кино один, и был пропущен, и как жутко было среди взрослых в темноте, тогда как фильм был югославский. Черно-белый. "Тяжелый", - как определила мама, чем возбудила любопытство.
Под названием "Не оглядывайся, сынок!"
Второй момент был сенситивней.
Постыден был до нестерпимости - в связи с чем, естественно, забыт.. Но именно оттуда выскакивает вдруг тот скрипач в рассказе "Жизнь хороша еще и тем... "
Небритый чертик на пружинке.
Поляк.
Это случилось как раз в те проливные дни без отчима.
В ту осень у них в подвале незаконно поселилась нищенка-алкоголичка. Двое малолетних близнецов и сын. На год был младше Александра, но уже докуривал окурки, дружил с бутылкой и девочкам трусы снимал в подвале. Зачем снимал, того Александр все еще не ведал, но понимал характер несомненной дерзости. Семь лет герою было. Но в данном случае, не это интересно. А то, что был он ко всему тому и вор. И в этом качестве, забравшись по трубе в окно к кому-то из офицеров, украл тот мальчик пистолет. С Александром подобное случалось также. Однако, в отличие от Александра, сын нищенки увел не форменный и подотчетный "Макаров", а трофейный "Маузер", из-за которого никто не поднял шума. Почему? Ежу понятно, как Гусаров говорил: вывезен тот "Маузер" был из Германии контрабандой и хранился у пострадавшего офицера нелегально. После чего он стал храниться в другом месте. Где именно, этого Александр, к сожалению, не знал. Ему был "Маузер" показан только раз, но этого хватило, чтобы сойти с ума. Пистолет был в деревянной лакированной кобуре. Не старый, не басмаческий "Маузер", а совершенно новая модель 1932 года. С обоймой на двадцать патронов, которые сын нищей пересчитал при нем. По рукояти задумчивой слоновой кости с обеих сторон по рельефному дубовому листу. А над предохранителем гравировка готическим германским шрифтом: 1. Bataillon. SS Regiment "Germania"?.
Это продавалось.
Сто рублей на старые.
Александр это покупал. В рассрочку.
Ежедневно отдавая сыну нищей десять копеек, которые давались ему на завтрак, а раз в неделю сразу два-три рубля - выручку от сданного им государству металлолома.
Часть краденого "Маузера" уже принадлежала ему, но пока еще очень небольшая.
В тот день он снова услышал Брамса. В эти последние дни, когда не стало офицеров, в их подъезд повадился ходить один безумный старик-поляк. Со скрипкой. Поляк поднимался на площадку между вторым и третьим этажом, укладывал фетровую шляпу у ног, натирал смычок канифолью и начинал наяривать. Играл всегда одно и то же - разрывающее душу. "Венгерские танцы", - объяснила мама Александру. И дала ему снести в шляпу "пану-музыканту" двадцать пять рублей - неслыханную сумму. Которая одним рывком приблизила бы к обладанию заветным пистолетом. А может быть, частично он его бы в руки получил. Без кобуры, допустим. Без обоймы. Без патронов.
С четвертным в кармане он зашнуровал ботинки и выскользнул на лестницу, наполненную Брамсом. Спустился мимо исступленного, глаза закрывшего скрипача, опустил в шляпу предусмотрительно прихваченную желтую бумажку достоинством в один советский рубль и - прямиком в подвал.
Сделка приближалась к благополучному завершению, когда накрыла контрагентов страшная тень с занесенным топором.
Мать Александра то была.
Она с трудом удерживала над головой топор, который был на шаткой ручке и до сего мгновения бесцельно мок в сумраке под ванной их квартиры на третьем этаже.
Он ужаснулся. Но не за себя. За "Маузер", который, разлученный с кобурой, лежал меж ними на перевернутом снарядном ящике. И Александр его накрыл. Обеими руками. В то время как торговец оружием, вор и насильник семи лет валялся у матери Александра в ногах и целовал ее парижские туфельки, крича при этом: "Тетенька, не погубите!"
- Руки убери!
Он взвел глаза.
- По локоть отрублю! Проклятое мое отродье! А потом повешусь на бельевой веревке!
Он поверил.
И он убрал. Отдернул даже. Потому что топор уж налетал. Зазубренным и ржавым острием. От первого удара в брызги разлетелась щечка рукояти - с метафизическим дубовым листом слоновой кости. Как мать кончала "Маузер", того он не увидел. Зажав свой глаз, ударенный осколком пистолета, а может быть, засевший в зрачке, как льдинка та у Кая, он вылетел во двор, где сразу промок до нитки. Обогнул армейский "газик" и сквозь футбольные ворота (они же для сушки белья) выбежал на поле посреди двора. Земля размокла так, что он увяз с ботинками в штрафной площадке.
Под проливным дождем стоял он.
Одинокий игрок.
Александр Андерс, 8 лет, СССР...
Пинком открылась дверь его подъезда. Двое солдат с патрульными повязками выволокли на ливень скрипача. Он вырывался. Он, может, был и не такой старик. И он кричал по-польски: "Niech zyja Wengry! Niech zyje wolnosc! Wiwat!.. ? "
Кричал никому и в никуда.
Его вбили в машину под мокрый брезент.
Раскланявшись с соседкой (которая однажды напрасно обвинила Александра в краже трофейного и вечного пера "Mont-Blanc"), появился из подъезда незнакомый лейтенант. Он нес с собой смычок и скрипку.
Помедлив, машина завелась и завернула за угол, тускло взблеснув на прощание задним стеклышком, вделанным в мокрый армейский брезент, такое оно овальное... Изнутри увидеть можно, что творится с тыла, а снаружи не увидишь ничего.
И это все.
А на рассвете в воскресенье - 4 ноября 1956 года - завершив окружение Будапешта, наши танки с поддержкой эскадрилий ВВС перешли в наступление, а уже шестого, к Тридцать Девятой Годовщине, о чем в Кремле с трибуны отрапортует в канун своей отставки министр обороны маршал Жуков, порядок в этом мире был наведен, поскольку как раз накануне праздника явился на рассвете из дождя усталый, но живой и полный сил Гусаров и, крепко взявшись за края своего табурета, дал Александру снять с себя блестящий грязный хромовый сапог.
Он сел.
Под подошвами грохотало.
В купе был свет, а за окном темно.
- Это еще Венгрия?
- Она... - Попутчик поднял голову. - Паспортов еще не проверяли. А я вот видишь... Кучу бумаги перепортил. Не выходит! Не отчет по форме, а какая-то антисоветчина. На самого себя донос. Что делать?
- Порви ты ее на хер.
- Полагаешь?
И он порвал. Сдернул раму - и в Венгрию клочки. На встречный ветер.
И еще запомнился момент. Перед самой уже Тисой двое пограничников-венгров провели по коридору блондинистое существо - с завивкой перманент и татуировкой в виде голубой петли на шее. То ли девушка, то ли парень - никто не понял. Нечто не-разбери-поймешь. Какой-то, понимаешь ли, гермафродит. Но явно из "наркомов" и под дозой. Сняли с поезда. Хотел, представь себе, свободу выбрать в СССР. "Есть же чудаки", заключил рассказ об этом Комиссаров с человеческим теплом в лице и голосе.
А ровно через реку Андерс порезался. Полез в висящий на крючке пиджак и напоролся на бритвенное лезвие "Матадор". От боли неожиданной он охнул. Выхватил кровью заливаемой рукой свой зарубежный паспорт и, улыбнувшись, подал солдату в зеленой фуражке, который нахмурился на этот непорядок и не без брезгливости проставил ему штемпель о возвращении.
Верхняя Бавария, ФРГ. Городок, каким-то чудом уцелевший после тотальной войны.
За средневековым кварталом, улочка которого шла круто под уклон, путь познания внезапно преградила набережная - пустынная, обулыженная и заросшая травой. Мимо неслась река. Сидя на здоровенной каменной тумбе, к которой пароходы можно прикручивать, позевывала женщина. Белокурая и в черной коже. О стену набережной постукивал катер. А*** вышел на самый край.
Мутно было под ногами. И выглядело безнадежно. Однако же наслаивалось, пенилось, закручиваясь от безумного напора. Неслось с такой энергией, как будто бы сейчас река воскреснет на глазах. Он ждал. Чуда не наступило. Он отвернулся.
Блондинка на тумбе была из заведения, чьи бойницы, зарешеченные еще в эпоху средневековья, выходили прямо на реку.
Особа видная и плотная. В профессиональной форме S/M - кожаная фуражка с взлобьем, украшенном цепочкой и шипами, и лаковым козырьком. Из-под этой замечательной фуражки на короткую кожаную куртку, расстегнутую на голом теле, струился поток льняных волос, еще недавно завитых, а ныне снова распрямленных. Она сидела, свесив ноги в черных ботфортах, живот под курткой голый, ниже фиговый лист в виде кожаной бляхи на поясе, а за него заткнута плетка - целый куст хвостов на толстой рукояти в форме естества не человеческого, а скорей, ослиного. Такой резиновый елдак. Черный до синевы. С кольцом задержки, для вящего испуга унизанным никелированными шипами.
Он обратился к ней:
"Энтшульдигунг... Что это за река?"
Под ' козырьком фуражки серые глаза недоуменно округлились, но все же она ответила: "Donau..." ?
"Donau ", - повторил он, гладя на женщину. Она неторопливо слезла с тумбы, подбоченилась и двинула бедром, приведя в движение все множество хвостов своего инструмента: "Kommst du, Liebling?"?
Вместо ответа он прижал ее к тумбе. Приподнял кожаную бляху ее прикрытия. Она улыбнулась. "Без спроса? Будешь, либлинг, бит". Из-за ее пояса он выдернул плетку. Посмотрел ей в глаза и ударом снизу всадил ей между ног - всю рукоять.
Она открыла рот. Стояла и смотрела, не вынимая плетки, многоструйно свисающей на камни. "Будет стоить..." "Сколько?" Она сама не знала. "Zwanzig DM?.. " ?
Самый краткий ее клиент оказался щедрым. Дал синюю сотню и оставил сдачу. Через весь город он поднялся обратно к соборной площади. Вымыл руку в фонтане с писающим мальчиком позеленевшим. Все казалось, что от руки исходит запах - не то резины, не то вагинальной дезинфекции. Он запрокинул голову.
Собор уходил в закатное небо и был до шпиля в строительных лесах. Весь черный от копоти столетий. Если и отмоют, то не раньше, чем в следующем поколении.
У него был "Мерседес" десятилетней давности. С особо прочным корпусом - каких не делают уже. А*** сел в машину, сдержанно захлопнулся. Не пристегиваясь, развернулся по обулыженной площади мимо накрытых скатертями в клеточку столов с довольными людьми, избыточными порциями, пивными кружками величиною в литр и озарявшими всю эту вечерю огоньками свечей, уже затепленных в больших бокалах.
После чего уехал. В Австро-Венгрию.
ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
Садизм есть отношение, изыскиваемое сознательно или предлагаемое случаем, между возбужде-нием и сексуальным наслаждением, с одной стороны, и - с другой - осуществлением реальным либо только символическим (иллюзорным, воображаемым) представлением событий ужасающих, жутчайших фактов и разрушительных деяний, несущих с собой угрозу или фактически уничтожающих бытие, здоровье и собственность человека и прочих одухотворенных существ, а также ставящих под угрозу уничтожения или сводящих к небытию предметы неодушевленные; во всех этих случаях, человек, извлекающий отсюда сексуальное удовольствие, может представать подобных деяний непосредственным творцом, либо же только закулисным их организатором, может явиться, далее, не более чем зрителем, и, наконец, может предстать - помимо своей воли или по взаимной договоренности с агрессором - объектом нападения.
Д-р Эжен Дерен, Наше определение садизма,
"Obliques", N12-13, Paris, 1979, p. 275
? Все в порядке в пределах этого дома. Терренс Селлерс, Правильный садист (анг.)
? Русские, домой! (венг.)
? Тисса (вен.)
? Пожалуйста, номер двадцать три (анг.)
? Минуту, сэр (анг.)
? Франция? Итальянец? (вен.)
? Прошу прощения. По-венгерски я не говорю (анг.)
? По-английски, к сожалению, не говорю. Немецкий? (вен., нем.)
? Я очень сожалею (анг.)
? "Павлов или Фрейд?" (анг.)
? "Улисс" (анг.)
? Русский! Русский я!.. (вен.)
? Венгр (вен.)
? Гусь (вен., нем.)
? Минуту, сэр! Меня просили передать это господину Андерсу (анг.)
? Что-нибудь еще, быть может? - Боюсь, только это. Очень сожалею (анг.)
? Боюсь, что Иби не будет до следующей недели. Пожалуйства, кто говорит? - О - просто друг один. - Оставите сообщение, или я могу попросить ее вам перезвонить? - Нет, все в порядке. Я ей позвоню еще (анг.)
? Тимоти, это вы? - Ни в коем случае (анг.)
? История любви? (анг.)
? Простите... Сигаретки не найдется? (анг.)
? Это жизнь моя! (анг.)
? Умеешь? - Нет... - Не хорошо... пять лет! Очень плохо... Сверх хорошо! Счастлив, мужик, я!.. (примитивный нем.)
? Тщетная страсть (фр.)
? "Бытие и ничто" (фр.)
? Номер Один (анг.)
? "Конец века" (фр.)
? "Хотели бы вы провести в Будапеште время по-королевски?" Да, хотел бы. Почему бы нет... (анг.)
? По преимуществу (фр.)
? Но, скажи-ка, ты говоришь ведь по-французски? (фр.)
? Здесь: ночные развлечения (анг.)
? Здесь (фр.)
? Сначала дамы (анг.)
? Я не могу получить удовлетворения... (анг.)
? Я говорю о поколении Пятьдесят Шестого... (анг.)
? "Западно-Восточный диван" (нем.)
? Я русский (анг.)
? Здесь: дом родной (анг.)
? Предполагаю я (анг.)
? Да, сказал (анг.)
? "Христианская агония" (лат.)
? "Хрустальное молчание" (анг.)
? Улицы Парижа (вен.)
? Вы говорите по-немецки?.. Итак, господа мои? Что вы желаете? (нем.)
? Здесь: Но это скандально (анг.)
? Одностороннее движение (анг.)
? Можем говорить по-английски (анг.)
? Здесь: Нормально (анг.)
? Тоска по дому, мой приятель (анг.)
? Здесь: лишен простоты, замысловат (анг.)
? Чем хуже, тем лучше (анг.)
? С удовольствием (фр.)
? Я люблю любовь, которая делает БУМ! (фр.)
? Сделай мне больно!
? "Восстание против Отца" (фр.)
? Венгрия (анг.)
? Последнее - но не по существу дела (анг.)
? Госпожа, то мое удовольствие! (анг.)
? Назад в СССР (анг.)
? 1 батальон полка СС "Германия" (нем.)
? Да здравствует Венгрия! Да здравствует свобода! Виват! (польск.)
? Дунай (нем.)
? Идешь, любимый? (нем.)
? Двадцать марок? (нем.)