Зиму банда Соловьева провела далеко за ледяным панцирем главного хребта Кузнецкого Алатау, в непроходимом чернолесье, где не бывали не только охотники — само солнце редко заглядывало туда. Зимовка прошла трудно даже для привыкших жить в холоде и голоде бедняков, составляющих костяк банды. В феврале кончились скудные запасы муки и конины, ели конские шкуры и ремни, варили вонючие копыта. Охотиться Соловьев запрещал, чтобы не обнаружить расположение отряда ни следом, ни выстрелом. К этому времени он стал поощрять временный уход бандитов на многочисленные в тайге бездействующие рудники, на которых возле людей можно было как-то прожить. Уходили в сумасшедшие метели, в снегопады. Пригрозив неизбежной расправой за предательство, Соловьев наставительно говорил уходящим:
— Ждите в мае. Будьте в готовности.
К началу лета банда уже заявила о себе несколькими дерзкими налетами на маленькие подтаежные деревушки. Разогнав жидкие, плохо вооруженные отряды самообороны, бандиты сбивали замки с общественных амбаров, грабили маслозаводы и кооперативные лавки, забирали все, что только попадалось под руку. Хватали даже пустые четверти из-под водки, складывали в мешки веревки, портянки, сыромять, полагая, что все это им со временем может пригодиться.
— Ны, — качал головой Григорий Носков, хмуро наблюдая за повальным грабежом. Не по нраву ему были опустошительные набеги: грабили-то своего же брата — крестьянина, ни к чему озлобляли его.
По-иному смотрел на поживу Иван. Он похохатывал, мстительно приговаривал:
— Пусть потешатся. Пусть. После нас хоть волк траву ешь!
Это был уже не тот сын станичного пастуха, над которым можно было и посмеяться вдоволь, и которого можно было больно лягнуть, это был совсем другой человек, много перенесший лишений и обид, охолодевший душой и ожесточившийся против людей. Григорию иногда хотелось одернуть его, сказать ему, что нельзя, мол, так жить, одумайся, Иван Николаевич, пока не поздно. Придется же со временем держать ответ, если не перед властью, то перед станичниками и перед прочим простым людом, так что скажешь тогда?
Но Григорий молчал, зная упрямство Ивана. И прежде отличался им Иван, а теперь слова до себя не допускает, кроме, конечно, похвальбы.
Правда, перед Григорием он не заносился, как и прежде. Соловьев справедливо ценил Григория как давнего верного друга и стойкого казака, на которого можно положиться в трудную минуту, поэтому-то и сразу назначил его командиром полусотни. О Григориевых стычках с Автамоном даже не вспомнил — сам не любил Автамона, считая того ненасытным мироедом и виновником своей размолвки с Татьяной. Не тот Автамон человек, чтобы взять да и отдать свою дочку за бедняка, скорее он совсем отказался бы от дочери, трижды прокляв ее.
Как самого близкого к себе, Иван поселил Григория в штабной землянке, обтянутой по потолку и стенам разномастными лошадиными и коровьими шкурами. Ел с ним из одной деревянной чашки, пил из одной кружки. Долгими вечерами, когда лопались от мороза скалы и на стылом ветру, как живые существа, стонали деревья, Иван, замирая сердцем, слушал его неторопливые рассказы о родной станице.
И даже когда Настя хозяйкой вернулась на стан — зиму она прожила в относительном благополучии у своих родственников, — Иван не изменил привычке постоянно общаться с Григорием и оставил того жить у себя. И Настя вскоре тоже привязалась к Григорию. Когда он надолго отлучался, она с материнской тревогой ждала его и нежно заботилась о нем.
Банда снова стала численно расти, бухнуть, как тесто на дрожжах, пополнялась за счет многочисленной рудничной бедноты. Некоторые приходили к Соловьеву с женами, с детьми, порывая всякие связи со своим прежним домом. Радовались куску черного хлеба, что перепадал им с общего стола, обещали служить честно, себя не жалеть.
И все же такой рост банды не совсем устраивал Соловьева, он казался атаману слишком медленным и потому не входившим в его расчеты. Он думал, что советская власть не сумеет справиться с всеобъемлющими трудностями — где тонко, там и рвется, — возникшими перед нею, что ураганом поднимется всеобщее казачье и крестьянское восстание, опять захлебнутся в крови сибирские села и станицы, и тот самый ненасытный зверь, о котором недвусмысленно говорится в библейских писаниях, пожрет новую власть без остатка, а Дышлакова — в этом Иван был уверен — в первую очередь.
Но время шло, народ жил трудно, впроголодь, но, странное дело, Советы не только не рушились — набирали силу. Это было загадочно, потому что шло вразрез с обычными представлениями о вольнолюбивом сибирском мужике, которого, как старого воробья, не проведешь на мякине.
Соловьева удручало, что его никто со стороны не подкреплял. Еще прошлой осенью услышал он о белогвардейской банде, появившейся в районе Божьего озера, ждал ее, посылал гонцов. Однако Горохов успел принять свои меры: перебазировал туда группу красноармейцев, и ушлая банда мгновенно исчезла. Впрочем, туда ей и дорога, если испугалась одного красного взвода, усиленного отрядом самообороны. Не помощница она Соловьеву, с нею были бы только лишние хлопоты, господа офицеры привыкли шаркать по паркетам, куда им бродить по гольцам и таежным трясинам! Что же касается храбрых станичников, то у них поджилки трясутся при одном виде красного комбата Горохова, порастеряли казаки славу своих отцов и дедов, поразменяли ее в пустячных спорах на станичных митингах и собраниях!
Но разведка у Ивана не дремлет. У нее зоркие глаза орла и чуткие уши оленя, иначе нельзя, иначе пропадешь ни за понюшку табака. Разведка донесла, что в Белогорье, на Маганакском перевале, видели охотники отряд человек в семьдесят, с заграничным пулеметом на лыжах. У всех винтовки, а сверх того наганы и рубчатые английские гранаты. Отряд направлялся в междуречье Июсов, держась необжитых мест.
Получив это донесение, Иван не на шутку обеспокоился. Он на каждый стук и шорох нервно вскидывал голову. Он толком не знал, радоваться ему или тревожиться. Если это банда, пробирающаяся в Монголию или к нему, Соловьеву, чтобы соединиться с ним, то появлялась надежда увеличить огневую мощь отряда. Часть людей могла остаться с Иваном, но главное — боеприпасы. У банды могли оказаться патроны, в которых Иванов отряд испытывал нужду.
А что, если это красная часть, замаскированная под бандитов? Тогда верная погибель Соловьеву и всем его дружкам. Не верить, никому не верить, пока сам не убедишься, что нет заведомого обмана. Вот тогда лишь и идти на соединение сил или на установление нужного взаимодействия.
Во все края тайги посылал Соловьев разведчиков, напутствуя их неизменным:
— Искать.
Боязнь и надежда, сомнение и лукавство — все было в этом слове, люди так и понимали его и уходили в разведку с сознанием важности задачи, возложенной атаманом на них. И обследовались окрест ущелье за ущельем, перевал за перевалом. Как волны от брошенного в воду камня, все дальше расходились по тайге соловьевцы. Шли ночью и днем, шли при любой погоде.
Однажды на рассвете, когда отблески восходящей зари, пробившись через пласты лиственниц и сосен, алыми каплями закипали на сползающих с поляны дерюгах тумана, Соловьев с крыльца охотничьего домика следил за тем, как отобранные им разведчики, наскоро поев сухарей, бессловесными тенями исчезали в кустах.
Шелестел мелкий дождь, зеленая шуба леса набухла влагой, и стоило набежать быстрому ветру, как вода тяжело расплескивалась по траве, по цветущим жаркам, залетая на крыльцо. От согр тянуло смолой и разморенной хвоей, грибной запах прели кружил голову.
Вот и в хмарь есть на небе проблеск, будет просвет и в судьбе Ивана, у всех жизнь идет полосами — невзгоды сменяются радостями, затем опять идут какие-то беды и какие-то удачи. Эта мысль показалась Ивану значительной и несколько успокоила его. Нужно только не терять присутствия духа, на него смотрит эвон сколько людей. Он всегда должен быть твердым и решительным. И правильно Настя говорит:
— Ты, Ваня, пригрозку им дай. Как со мной, так будь и с ними. Без строгостей тутока нельзя. Скот должен бояться пастуха, не то разбредется весь.
Дождик давно загасил костры, напрасно возле одного из них на коленях возился Мирген, изо всех сил стараясь оживить пламя. Иван не посылал Миргена в разведку, боясь, что тот, вопреки приказу не появляться в жилых местах и не ввязываться ни в какие драки, поедет пьянствовать по улусам и окажется совсем не там, где ему нужно быть, а потом приведет «хвост» прямо на стан к Соловьеву. Бесшабашный это был человек и в серьезном деле никчемный. Но, как ни странно, именно эта бесшабашность и умиляла Соловьева: пожалуй, вот так и надо бы жить, довольствуясь маленькими радостями, не думая о будущем и не терзая себя и других честолюбивыми надеждами на призрачную народную власть, как понимал ее Соловьев, и о том тонком ломте от общего пирога, который придется на твою долю. Вот и стал Иван атаманом, а все ж боялся, что надуют его — обделят при случае, в дележку, растолкав всех локтями, непременно сразу же вмешаются такие, как Сима и Макаров, они тоже ждут своего часа, чтоб возвыситься над другими.
Ветер с лёта плеснул дождем за шиворот Соловьеву. Почувствовав легкий озноб, Иван передернул плечами. Невдалеке приметил Соловьенка, заспанного, с всклокоченной головой, он шел к домику снизу, со стороны поблескивающей сквозь кусты реки. Иван определил Соловьенку провести разведку района горы Бобровой, где у водопада в озере берет начало самый крупный приток Черного Июса — река Сарала. Что и говорить, район забытый богом, дикий, сырой — даже в июльскую жару там лежат снега многосаженной толщи. Пришлый отряд мог оказаться именно там, потому что у горы Бобровой собирались в один узел все хребты, идущие с востока и юга, и все ущелья. Соловьенка в том краю тайги никто не знал, поэтому ему не грозила опасность — охотник и охотник, мало ли их, чудаков, бродит в здешних гольцах! Зато, встретив дружественный отряд, Соловьенок мог достойно представить Ивана и всю Иванову честную компанию — что ни говори, а учитель, язык привешен ловко, по всем правилам.
— Подь-ка, Александра, — позвал его командир.
— И что?
— Подь, говорю.
Соловьенок бочком-бочком оказался у залитого водой крыльца. Иван пристально посмотрел ему в глаза и покрутил пшеничный, отливающий бронзой ус.
— Пошто не ушел? — спросил строго.
Иван чувствовал, что эта поездка Сашку никак не устраивает. Иван знал настоящую причину, но ему хотелось послушать, как же будет изворачиваться Сашка, затем атаман выведет его перед всеми на чистую воду. Сашку нужно было заставить подчиниться во что бы то ни стало. Жизнь маленькой группкой, как одной семьей, зимою настолько сблизила всех, что люди порядком подраспустились, обращались с Иваном запросто, словно был он им родней, а не командиром, вершившим их судьбы. Сашка тоже не был исключением — Иван позволял ему некоторые вольности в отношениях с собой, и это не могло не поощрять адъютанта на обсуждение командирских приказов и даже на явное непослушание.
— Болен я, Иван Николаевич. Кости ломает, — недовольно пробурчал Соловьенок.
— Дохтура надо? — Иван резко изломал рыжие брови. — На зубах мозоли натер?
— Где доктор-то? — с недоумением огляделся Соловьенок.
Иван вдруг вскричал высоким, срывающимся голосом:
— Я тебя плетью выхожу! И запомни — на службе нету родни!
Вокруг них начали собираться люди. Тихонько вышла из дома и встала рядом с мужем Настя. Все слышали эту перепалку, что было вдвойне неприятно Сашке, но он подавил в себе обиду и, шагнув по ступенькам, глухо и покорно сказал:
— Спина мозжит. И тошнит. Ей-богу, Иван Николаевич.
— На сносях, чо ли? — так же строго, как и прежде, спросил Иван.
Мужики перевели дух, сдержанно захихикали. Они хоть и плохо понимали русский язык, но уловили острое слово: слышали прежде, что так говорят о тяжелых бабах.
— Голова пухнет, — упрямо продолжал свое Сашка.
— Да ну? А пить, поди, захотелось?
— Выпить, Иван Николаевич, можно всегда.
— Подай-ка ему самогону, — уже помягче обратился Иван к Насте, и когда она ушла, незлобиво пробормотал Сашке: — Придется ехать.
Но Сашка успел оправиться от растерянности, он решил все-таки настоять на своем. Сперва промычал что-то неопределенное, что он-де и не казак вовсе и совсем никакой не разведчик, а к тому же независимый доброволец и имеет полное человеческое право здесь на собственное желание.
Иван терпеливо выслушал его и спросил:
— Ну и чо?
— Не поеду! — вдруг вскипятился Соловьенок.
Иван гордо откинул голову и оглядел мужиков. В его взгляде было обещание скорой расправы над адъютантом, и все же он не торопился излить на Сашку весь свой гнев.
— Уж так и не поедешь! — сказал атаман.
Сашка готов был давать отбой. Он не сумел убедить Соловьева, не поверил тот в Сашкину скоропалительную болезнь. Вот если бы придумать что-нибудь такое, что было бы естественно и что непременно царапнуло бы Ивана по его твердокаменному сердцу! Но ничего подходящего не приходило на ум.
И все-таки Соловьенок был достаточно находчивым человеком, чтобы не растеряться. Он подумал, что атаман, хоть он дерзок и смел, смерти боится.
— Я должен охранять тебя, Иван Николаевич. Я ведь твой адъютант.
Для Ивана это был убедительный довод. И ему пришла уже мысль — хрен с ним! — заменить Сашку в разведке Миргеном, но Иван решительно отогнал ее:
— Седлай коня.
По иной причине Соловьенку хотелось остаться на стане. Виною тому была Марейка, его незадачливая невеста. Все началось с того дня, когда Сашка по-дурному схватился из-за нее с Миргеном. Девка в свои молодые годы оказалась падкой на тайную мужскую ласку, понравилось ей спать с заматерелым степняком, бегала к нему в шалаш, бегала с ним в тайгу под скалы и под кусты. Сашка однажды застукал их на Азырхае, обмер, оглядывая высоту.
Тогда-то, наконец, и вмешалась в их отношения сильная характером Настя. Попыталась остепенить племянницу — коршуном налетела на нее, закрыла на замок в дальней комнате домика, что была совсем без окон и служила Иваницкому когда-то кладовкой для пантов. Но Марейка штыком и поленом пробила себе лаз в двери и опять улизнула к Миргену.
— Шалава! — пронзительно визжала Настя. — Сволота! На кого мужика променяла!
— Надо было с венчанием! — отвечала не сломленная заключением Марейка. — Я же говорила, говорила! Так ты меня не послушала!
— Уходи с моих глаз, стерь-ва! Убью!
И то еще неудержимо тянуло Марейку к Миргену, что у нее, в отличие от других баб, теперь было два мужа. К которому только хотела, к тому добровольно шла, хотя не любила ни того, ни другого и присматривала исподволь себе третьего. Но то, что эти время от времени цапались из-за нее, ей было явно по сердцу. И когда Сашка, остервенев от застилавшей ему свет ревности, колотил ее почем зря, она преданно шла спать к нему, словно маралуха к быку, победившему в поединке своего соперника. Она была в эту ночь верной Сашке, но только в эту ночь, а уж утром самозабвенно сплеталась в объятиях с Миргеном, шепча ему на ухо самые непристойные, самые бесстыдные слова. А Мирген, отдаваясь любви, только похохатывал мелким, гнусавым смешком и говорил:
— Хорошо, оказывается!
Настя, отчаявшаяся повлиять на племянницу, пошла за помощью к Ивану. Когда они остались вдвоем, Настя полушутя-полусерьезно рассказала о Марейкиных бабьих проделках. Иван согласился, что это уже непорядок, не хватало еще, чтобы бойцы перестреляли друг дружку из-за паршивой вертихвостки.
Атаман немедленно вызвал к себе Миргена. Выяснились подробности, от которых Иван сдерживал себя, чтоб не рассмеяться. Сперва Мирген не хотел уступить Марейку Сашке.
— Зачем отдавать? — искренне удивлялся он. — Девка хороша, сладка, помилуй бог.
И все же атаман настоял на своем. Мирген вроде бы сдался, но Марейка продолжала бегать к нему — запретный-то плод всегда слаще. Чтобы как-то оправдаться перед Соловьевым, когда эти посещения становились известными в отряде, Мирген тоже принялся бить Марейку на виду у всех, и она тонко скулила, как собачонка, которой прищемили хвост. Тогда Соловьенок, ничего не видя перед собою, бежал выручать жену, схватывался в потасовке с соперником, а затем забивался куда-нибудь в чащу, выдумывал страшную месть обоим и, жалкий, весь в синяках и царапинах, плакал.
Так они и жили втроем. В припадке ревнивого отчаяния Соловьенок не раз собирался застрелить Марейку, ходил по густолесью со взведенным наганом за нею следом, да все как-то одумывался и безнадежно опускал руки: родня она атаману, за нее, последнюю шлюху, придется висеть на сосновом суку. Хотел было расправиться с собой и призывал бога, чтобы тот укрепил его в этом отчаянном намерении, и мысленно уже раз и навсегда простился с белым светом. Но пуля лишь обожгла его шикарные кудри у самого виска, приказав Соловьенку жить удачливо, долго, без этих штучек.
К весне Иван узнал от Насти, что Марейка беременна, и строго-настрого распорядился, чтобы были прекращены всякие драки. Марейке же разрешалось жить, как она хочет, и спать вольно с кем хочет.
Это решение вполне устраивало Миргена, он не был ревнивым и считал, что на двоих им вполне хватит одной бабы, тем более такой ненасытной и горячей, как Марейка. А вот Сашка рассуждал по-иному, он был собственником, не хотел ни с кем делиться ею, потому-то стычки между соперниками продолжались, и атаман, чтоб задуревшие мужики случаем не угробили друг друга, старался не посылать их в тайгу вместе — всякий раз одного из них оставлял при себе.
Марейкина беременность не на шутку озадачила соперников: от кого? Не могла же баба понести от двух сразу. И теперь они, мучаясь неизвестностью, ждали, когда Марейка разрешится от бремени, чтобы точно знать, кому же она все-таки ближе.
На сей раз в разведку должен был поехать Соловьенок. Бесполезный разговор с ним следовало кончать, и атаман сухо сказал:
— Никакой охраны не нужно.
Соловьенок всем видом своим показывал, что просто так не уступит позиции. Он сказал, многозначительно сощурив разноцветные глаза:
— Зря, Иван Николаевич.
— Пошто? — теряя терпение, спросил Иван.
— Шепоток уловил.
— Ну?
— Есть в отряде красный лазутчик, ей-богу! Значит, голос такой я слышал, а чей он, разве поймешь. Говорит, пора пришить, сиречь угробить.
— Кого ж энто?
Соловьенок, браво подбоченясь, рассмеялся: вот, мол, какой непонятливый наш атаман, никак не может взять себе в толк, что адъютант не случайно завел беседу об этом, что заботится об Ивановой полной безопасности.
— Не меня ж, — гоголем прошелся перед крыльцом сметливый Сашка.
— Брешешь!
— Истинное слово, Иван Николаевич!
Настя вынесла Соловьенку склянку с желтоватым самогоном, кусок вяленой конины на закуску. Он церемонно принял угощение и стал управляться с ним на зависть окружившим крыльцо мужикам.
— Слышь, Настя, красные будто бы лазутчика подослали, — не без бахвальства сказал Иван. Он, конечно же, не верил Сашке — чтобы поверить, нужно быть круглым идиотом, потому как в отряде знали все друг о друге, какие-то случайности здесь исключались. Но Соловьеву было лестно, когда вот так говорилось о нем. Значит, атаман чего-то стоил, если к нему засылали шпионов и даже убийц.
Настя поплотнее укутала в лежащий на плечах кашемировый зеленый платок свою высокую, острую грудь и, поддерживая в Иване духовную крепость и уверенность, что в конце концов все будет хорошо, надменно сказала:
— Руби головы.
Она быстро освоилась со своим положением супруги атамана. Когда Иван куда-нибудь уезжал, она оставалась главной на стане. И неизвестно еще, кого больше боялись мужики: Настю или самого Ивана. Особенно строгой была она с женщинами и детьми, грубо отчитывала их за каждую мелочь, распоряжалась ими как только хотела.
— Руби головы, Ваня, — не вникая в подробности мужева сообщения, повторила она.
— Ты вот сперва послушай.
Сашка уж и не рад был, что придумал глупую историю с покушением на жизнь атамана, но слово не воробей — его не поймаешь. Нужно было как-то выкручиваться. И Сашка невнятно пробубнил, передавая Насте пустую мензурку:
— Красный террор, значит. Вот гады! Да чтобы нашего Ивана Николаевича… Да как же можно допустить! — и несколько раз хлобыстнул себя кулаком по бедру.
Атаман немножко помягчел задубелой душой. А то ведь с ночи было ужас как тоскливо, не знал, что делать и куда себя деть.
— Спасибо за своевременное известие, — солидно, учеными словами поблагодарил Иван и отозвал Сашку в домик.
— Окороти их, — быстрым танцующим шагом Настя прошла к крыльцу.
Соловьев теперь доверял Сашке больше, нежели многим другим. Сашке, кроме поездки к горе Бобровой, придется выполнить еще и такое поручение: побывать на зимовке у Теплой речки, связаться с Егоркою Родионовым и поторопить того. Дело, мол, уже не ждет. Доколе, мол, томиться обманутому православному народу?
— Только Егорке и откроешь, где я.
— Что получается, Иван Николаевич? — не очень уверенно протянул Соловьенок.
Атаман побагровел, он хотел было обложить адъютанта отборным матом, да сдержался. Зачем Ивану кричать на учителя, когда стоит только мигнуть тому же Миргену, и станет Сашка вонючей падалью на прокорм воронью? Но можно понять и Соловьенка: ведь бегает же от него эта шлюшка! Не признает командирского приказа!
— Зови ее.
— Кого, Иван Николаевич?
— Кого, кого, — передразнил Иван Сашку. — Будто не знаешь.
— Я сейчас! — с надеждой воскликнул Соловьенок.
Когда за ним закрылась дверь, Иван хмуро прошелся по комнате и остановился в шаге от Насти:
— Пошто же нет на нее удержу?
— А по то, что любит она, коли мужик управляется с бабой. Очень ей это даже нравится, — ответила Настя. — Всем, однако, такое по душе.
— И тебе, чо ли?
— Чего спрашиваешь! Али я не баба?
— Баба, баба! — проворчал атаман. За бессонные ночи, когда в неистовой лихорадке бьешься от нахлынувшей страсти, когда все идет кругом и быль путается со сном, а боль с радостью, и так хочется сгинуть, навсегда раствориться в немом томлении, чтобы снова родиться для него же, за эти самые ночи и любил он свою Настю, смуглую чертовку, ненасытную ведьму.
Она знала это. И, как бы напоминая ему о сумасшедших бредовых ночах, она страстно вздохнула, и грудь ее вздыбилась и подвинулась к нему.
— Погоди! — отмахнулся Иван.
Лукаво блеснули Настины глаза. В глубине души она не осуждала племянницу. Ежели можно жить с двумя, то почему не жить? Попробуй вот она хоть раз изменить своему Ивану — узнает, так убьет сразу. Да в общем-то и не нужен был Насте никто, она привыкла к Ивану, ее постоянно тянуло к нему.
Сказали: мил помер,
Во гробе лежит…
— Цыц! Идут! — услышав разнобой шагов на крыльце, сказал Иван.
Заспанная, заметно подурневшая Марейка сунулась в дверь животом и припала к косяку:
— Звали, Иван Николаевич?
— Не верит, — за ее спиной появился насупленный Сашка.
Атаман заговорил с укором:
— Кака ж ты така курва есть!
— Каку бог дал, Иван Николаевич. А и разве ж я в чем виноватая? — сказала Марейка.
— Девчонка!
— А хочется, Иван Николаевич! Без мужика и жисть не в жисть. Ну утерпишь разве, Иван Николаевич!
— Ох, Марейка, — с угрозой проговорила Настя, давая племяннице понять, что Иван сегодня не в духе и что шутить с ним не следует.
— Я думала, смеетесь.
И тут-то кончилось Иваново терпение. Он забегал по комнате, заплевался, стал потрясать кулаками, потом вдруг, стиснув зубы, уставился Марейке в зеленые, чуть припухшие глаза:
— Муж у тебя есть!
— Есть. Вот он, — кивнула она на Сашку. — Хоть мы, Иван Николаевич, и не повенчанные…
Атаман не дал ей договорить. Он в ярости прокричал:
— Мужик, едрит твою в дышло, идет в разведку! А ну как на смерть!
— Понимаю, Иван Николаевич!
— Так ты, курва, будешь блюсти честь?
— Буду, — сдержанно ответила Марейка, чтоб более не раздражать атамана.
Иван устал от затянувшихся пререканий, выставил всех из комнаты и сердито закрыл дверь. Тут бой может случиться в любую минуту, а он, командир, вынужден разбираться, кто кого жмет.
И все-таки Иван решил объясниться с Сашкой до конца. Сказал, пристально, с прищуром оглядывая его:
— Никаких лазутчиков нету. Понял? А сбрешешь еще раз, пломбою рот закрою. Навеки. Чтоб лежал и не дрыгался.
С наступлением теплых дней, когда радужно засиявшие леса затопило птичьим трезвоном, а в низины устремилась коренная вода, к Соловьеву стали прибывать люди. Шли те, кто был в банде в прошлом году и хорошо помнил строгое предупреждение атамана о том, что он не любит вольностей. Тянулись и новички. При всей своей большой занятости, атаман с каждым новичком беседовал отдельно. Уводил в сизые скалы на Азырхаю и обстоятельно выспрашивал все, что тот знал о последних передвижениях красноармейцев гороховского батальона, о настроении мужиков в селах и улусах. Нащупывал те самые решающие обстоятельства, которые заставили мужика идти в отряд к нему, Соловьеву. Хоть Иван и был уверен, что Сашка соврал ему про лазутчика, а все ж не исключал возможности засылки чекистского шпиона в банду. Тот же Горохов мог заслать к нему своих разведчиков с приказом покончить с Соловьевым. А жить хотелось — как всем, так и ему.
Но в большинстве своем приходило пополнение, о котором не нужно было наводить справок. В банде непременно оказывался человек из одного селения с прибывшим, находились закадычные дружки, однополчане. Они настоятельно рекомендовали Соловьеву пришлых, и тогда Иван с игривой веселостью ярмарочного покупателя говорил:
— Беру. Коня в поле найдешь, ружье — в бою. А кормить буду.
Он старался казаться добрым, чтоб его полюбили, — для атамана пестрой вольницы это очень важно. Он смеялся там, где ему хотелось плакать, и люди подтягивались, становились строже.
Это было немало — кормежка. Бедняки без кола и двора, кому нечего делать на закрытых, разрушенных приисках, они только и стремились хоть чем-то набить голодное брюхо, хоть раз наесться досыта, а уж потом будь что будет.
Это были рисковые местные мужики. Банда же, о которой еще в прошлом году докладывали Ивану, потерялась совсем, от посланных в разные стороны тайги разведчиков приходили неутешительные известия. У теряющего надежду Ивана падали руки. И все-таки иногда в голове мелькала мысль, что это не так уж плохо, что потерян след бандитов — значит, замаскировались, скрытно идут на соединение с ним, прощупывая каждую версту своего нелегкого пути. Так могли идти по бездорожью только бывалые бойцы. Может быть, там даже есть и старшие офицеры, которые поднимут авторитет отряда Соловьева.
«Жалко, что не постарался выписать себе Макарова, — думал он. — А ведь мог. Это просто было сделать через Симу, но я даже не повстречался с ней. Впрочем, узнал-то об ее приезде поздновато».
Наконец как-то под вечер к Соловьеву завернул охотник из Чебаков. Завернул не случайно, а чтобы предупредить атамана, что в селе появились двое незнакомцев, все высматривали, расспрашивали о дороге то в одно, то в другое село. Их у околицы задержал красноармейский дозор, потому как поведение этих двоих показалось подозрительным.
— Проверили документы, елки-палки, все у них правильно, — говорил охотник. — Но хитрые, елки-палки!
Этому дозору затем здорово досталось от командира взвода. Ну и поругал же он красноармейцев, что упустили заведомых контриков, у них и повадки-то дикие, волчьи: в момент скрылись с глаз. Кинулся дозор догонять, прочесал кусты до соседнего села Половинки, да все попусту.
«Они», — радовалось сердце Ивана.
Теперь он ждал гостей с часу на час. Чутье подсказывало, что это те самые люди, которые нужны ему. В эту ночь он ходил между балаганами, проверял посты, вслушиваясь в раздумчивый шум леса.
И гости появились. На следующий день, когда было душно и в перегретом воздухе бродили свежие запахи пучки и коневника, а люди после обеда разошлись спать кто куда, неподалеку хлобыстнул винтовочный выстрел.
Иван наблюдал за тем, как Мирген и Казан шорничали на пне у крыльца. Они раскраивали сыромятную кожу, из которой предполагалось пошить уздечки и крылья для седел. Мирген ловко орудовал кривым ножом, из-под его руки выходили ремни на удивление одинаковой ширины. Залюбовавшись его работой, Иван вспомнил, как они ехали по железной дороге, решив подзаработать капиталец на картежной игре.
Атаман смутно улыбнулся воспоминанию, не без удовольствия отметив про себя, что вот их было двое, а теперь уже целый отряд. В это самое время и долетел до Соловьева приглушенный тайгою звук выстрела. Он заставил Ивана подобраться и в момент оценить сложившуюся обстановку.
— К бою!
Поляна отозвалась сопеньем, тяжелым дыханьем, сдавленными голосами. Мужики вылетали из балаганов и с ходу падали в ярко-зеленую крапиву на краю поляны, торопливо щелкая затворами бердан и трехлинеек. Прямо перед крыльцом мелькнула чубиком худенькая, как соломинка, фигурка Ампониса, он бежал следом за отцом.
— Ложись, парень! — зычно крикнул ему Иван.
Мальчишка задыхался от бега, но упорно продолжал бежать к реке. Вот он обогнул кряжистую лиственницу, вильнул чуть вправо и свалился в блестевшую на солнце чащу. Затем его вихрастая голова мелькнула меж стволов далеко внизу и на этот раз скрылась в кустах совсем.
А в стороне ближней согры трещали сучья под чьими-то ногами, доносилась возбужденная мужская речь. Соловьев прикинул: это на тропе, там распадок переходит в равнинное, болотистое густолесье.
Затем из лесной чащи вышли трое: сперва дозорный, за ним егерь Иваницкого Мурташка, замыкал шествие незнакомец с лицом, сплошь заросшим черными и седыми волосами, он шел устало, еле передвигая ноги, обутые в смазные крестьянские сапоги.
— Здравствуй, Соловьев! — оживился он, ускоряя шаг и щурясь от пронзительного солнца.
Атаман сразу узнал прибывшего: это был поручик Макаров, с которым он встречался в Ачинске. Поручик с той поры мало изменился, у него тот же взгляд запавших глаз, тот же почтительный короткий наклон головы. Только внешний вид офицера был крайне запущен. От толстовки остались одни клочья, брюки тоже были изрядно поношены, мокрые от пота волосы жалкими сосульками свисали на уши.
— Принимай, батенька мой, — заключая Ивана в объятия, глухо сказал поручик.
Нестройная шеренга таких же обросших грязью и волосами людей с карабинами и винтовками, гулко переговариваясь, вышагнула из-за деревьев, а чуть погодя прибывшие уже обнимались и на радостях целовались с соловьевцами. Весело попыхивали трубочки и самокрутки, заводились оживленные рассказы о приключениях прошлой осени и зимы, когда отряд Макарова не сумел пробиться в Прииюсскую тайгу и вынужден был зимовать тоже высоко в горах — как выяснилось, всего в тридцати верстах от зимовья соловьевцев.
Слухи об этом отряде были сильно преувеличены, в нем насчитывалось всего около двадцати человек. Что же касается оружия, то оно было у всех, но патронов не хватало — приходилось лишь по дюжине на стрелка. В прошлом году возили с собой пулемет «гочкис», да опять-таки из-за нехватки патронов пришлось бросить — закопали в болотистой тайге за Божьим озером; конечно, при необходимости можно и отыскать.
Под распахнутым окном, тычась в стеклянные шибки, монотонно гудел шмель. Иван сосредоточенно грыз ногти, слушая Макарова и стараясь не пропустить ничего из сказанного им. Изредка Иван шумно вздыхал все от того же внутреннего напряжения. Перед Иваном на столе стояла кружка с заваренным смородиной чаем, но он не касался ее.
А Макаров, разомлевший от тепла, катал по столу шарики из вяленой конины, бросая их в рот, да крупными глотками отхлебывал свой чай. Время круто обошлось с ним: он сильно выхудал, стал еще сутулее и вроде бы поуже в плечах. В глазах его то вспыхивали, то гасли болезненные, размытые огоньки.
— Меня не пугает ни кровь, ни смерть, — протягивая слова, говорил он. — Самое страшное в теперешней жизни — ее крайняя неустойчивость. Отсутствие твердых установлений. Если хотите — принципов. Людьми руководит одна лишь месть. Месть — и более ничего. Никто не хочет ни в чем разобраться, никто не хочет тебя понять.
— Так оно и есть, — согласился атаман.
— Диктатура, Соловьев, диктатура. Пролетариев вселяют в роскошные дворцы, крестьянам отдали чужую землю.
— Все жить должны, — сказал Иван.
Настя из-за атамановой спины услужливо подлила Макарову чаю. Она светло улыбалась, ей было очень приятно, что Иван встретил образованного дружка с подмогой, дружок, как видно, все понимает. Теперь Ивану будет полегче управляться с такой-то немыслимой оравой мужиков, а то ведь измотался весь, особенно последние дни.
— Все? Так почему же они загнали тебя в тайгу?
— Ожесточились, значит.
— Об этом я и говорю, Соловьев. Классовая месть.
Макарову нравился веселый таежный домик. Жилье нетрудно было привести в порядок, подштукатурить и побелить изнутри и жить здесь постоянно, ни с кем более не встречаться, кроме этих вот милых гостеприимных хозяев. Но это была несбыточная мечта. Не сегодня, так завтра большевики пронюхают, где Соловьев, и настырно, как блохи, полезут сюда. Они еще не сыты кровью, пролитой в гражданскую, им нужно полакать теплой крови поручика Макарова, о господи! Тошно-то как!
За столом должен был присутствовать и казачий сотник, прибывший с макаровской группой, но он оказался на удивление нелюдимым, желчным: сослался на нездоровье, еще что-то отрывисто буркнул себе под нос и ушел отлеживаться в балаган. С тем не очень разговорчивым, упрямым сотником не раз уже схватывался в споре Макаров. Нелады у них начались осенью, когда сотник по неизвестным заснеженным перевалам, по нехоженой целине и без проводника хотел идти в Монголию и настойчиво звал туда всех. Он обыкновенный идеалист, он никогда не учитывает реальной обстановки.
— Согрешил с ним, — хрипло сказал поручик.
— Бросил бы.
— Жалко. Все ж человек. Единомышленник в некотором роде.
Макаров потянулся и зевнул. С минуту сидел неподвижно, блаженно приоткрыл волосатый рот, наслаждаясь отдыхом, великодушно подаренным ему наконец. Затем с привычной настороженностью распахнул веки, начавшие было тяжелеть и слипаться.
— Я ждал вашего сообщения, батенька мой, — продолжил Макаров. — Но ни ты, ни Сима мне не помогли. Почему? Ты просто отмалчивался. Она же была где-то здесь, но встретиться с тобой не сумела.
— Попробуй тут встретиться, — с явным раздражением произнес атаман.
— Не спорю, Соловьев. Ну так что же? Громче, музыка, играй победу?
— Муртах отказался.
— Я, между прочим, не очень и надеялся. А потом уж стало совсем невмоготу.
Макаров не стал ждать, когда Сима найдет Ивана и получит от него исчерпывающую информацию. В городе шла проверка — чекисты останавливали и обыскивали каждого. Макаров бежал и после целого ряда приключений забился в одно из дальних сел Кузнецкого уезда, устроился там участковым агрономом.
Дружбы с мужиками у него не вышло, особенно с придирчивою беднотой. Голодранцы видели в нем только заезжую контру, а ведь он тогда чуждался какой бы то ни было борьбы, решил жить, как мышь в норе, потихонечку, никому не мешать. Но эта дьявольская пролетарская подозрительность! Она разрушила все его скромные планы, спустя некоторое время заставила снова бежать.
— Это было, извините меня, невыносимо! — обреченно сгорбившись, выдохнул он.
А все началось вроде бы с сущего пустяка — с обыкновенного шпагата. Макаров распределял этот несчастный шпагат, поступавший в кооперацию, между жителями села. Старался, разумеется, никого не обидеть. В губземотделовской инструкции строго предписывалось выдавать шпагат лишь тем хозяевам, у которых есть сноповязалки. Но Макаров пожалел бедняков, и жалость эта обернулась однажды настоящим бунтом против него. Мужики не хотели знать никакой инструкции, тем более, что Макаров сам же ее нарушил.
Затем тучею налетела на поля проклятая саранча, маленькое, но воистину препротивное насекомое, плодится где-то в болотах Персии и летит, чтоб ей пусто было, за тысячи верст. Жрала саранча все подряд, в неделю поля стали черными, как сажа. Ну что здесь поделаешь? Нужны были яды, а где они? Кто их Макарову даст? Говорят, до революции их ввозили откуда-то из-за границы.
— Так вот, меня и объявили заклятым врагом трудового народа и злостным саботажником. Грозились, что поставят к стенке без суда и следствия. А кому, извините меня, хочется на распыл? И побежал я, батенька мой, прямиком в спасительные горы. Опять на Монголию нацелился. Да на реке Томи волею судеб попал к разбойнику и грабителю Родионову…
— К Егорке? — с искренним удивлением спросил Иван. — Вот он где, дружок мой сердешный, а я его тут ищу.
— Уголовник. Мразь, — презрительно сплюнул Макаров.
— Кому как, господин поручик, — обиделся за Егора Соловьев. — Кто-то ведь должен дерьмо из сортиров черпать. Вы, господа, брезгуете. Да и то правда, что мало ты побыл у Егорки, не успел привыкнуть к мужицким ухваткам.
— Неужели и ты такой? — Макаров оценивающе посмотрел на атамана.
Продолжать перепалку значило кончить ее скандалом. Это понял Иван и решил обратить все в шутку. Он повернулся к Насте и спросил:
— Похож на Егорку?
Настя согласно кивнула головой:
— Ага.
Соловьев рассмеялся и, чтобы окончательно восстановить мир, заговорил о Симе. Поди ж ты, приезжала в Озерную чекисткой.
Макаров строго взглянул на Ивана, и тот понял, что допустил промашку. Насте можно было доверять всякие секреты. Но этого не знал поручик. Убеждать же его в Настиной благонадежности, в ее умении хранить тайну атаман не стал. Он просто попросил Настю оставить их один на один.
Настя вышла безропотно — надо так надо, — и тогда Иван, подвинувшись к поручику, спросил напрямик:
— Кто есть эта Сима?
— Ответственный работник уездного ГПУ.
— Не темни, — хмуро поднялся атаман. — Может, от энтого зависит моя и твоя жизнь.
— Чекистка. Она может помочь нам кое-что сделать.
Последняя фраза, четко произнесенная Макаровым, накрепко приковала к себе внимание атамана. Соловьев сообразил, что поручик объединяет свои интересы с интересами Соловьева. И он шустро спросил:
— Остаешься, поручик?
И подумал, что это даже здорово, когда под рукой будет рассудительный и наторевший в военном деле человек. Главенствовать над сводным отрядом повстанцев будет, конечно же, Соловьев, это бесспорно, как и то, что не Иван пришел к поручику, а поручик к нему. Не помешает в отряде и казачий сотник, и ему найдется соответствующая должность.
Макаров не ответил на поставленный в лоб вопрос. Он оставил ответ за собой — надо еще ко всему приглядеться, все взвесить. Он решил закончить свою мысль:
— Сима — редчайшая находка. Но с нею, милостивый государь, нужно установить и постоянно держать связь. Иначе какая от нее польза!
После обеда Макаров собрался поспать, снял с себя толстовку, или, скорее, то, что осталось от нее. Настя взяла у него из рук это тряпье и пообещала заштопать и постирать. Макаров с благодарностью принял ее услугу, но прежде самодельным ножом располосовал заношенный воротник толстовки — на пол с долгим звоном упала золотая монета, десятирублевик царской чеканки.
— Это — последнее мое достояние. Я обещал его Мурташке, если он приведет нас к тебе, — с некоторым пафосом сказал поручик.
— Не надо. — Иван решительно отстранил протянутую Макаровым руку. — Сытого не кормят.
— Это почему же?
— Потому как у Мурташки есть золото и без вашего.
— Вы думаете? — поручик неожиданно перешел на «вы». Видно, золото пробудило в нем больную память о прежней жизни, раздольной, с надушенными, прекрасными женщинами, с быстрыми рысаками и первоклассными ресторанами. О жизни, которая давно уж из яви ушла в горячечные сны и, скорее всего, ушла безвозвратно.
— А если нет у него золота, то и ваши крохи не сделают богатым.
— Это правда.
— Мы рассчитаемся с Мурташкой, — великодушно пообещал атаман.
— Пожалуйста, милостивый государь. А что за народ хакасы?
— Народ и народ.
— Они что? Одна из многочисленных монгольских ветвей?
Макаров умолк. Он понял, что хочет невозможного: больших сведений от невежественного Соловьева о местных жителях он не получит. И тогда поручик, прихватив с собою шинель, пошел спать подальше от домика, к Азырхае.
В тот же день Соловьев столкнулся с казачьим сотником. Тот, босой, в грязной нижней рубашке, брился у костра. Когда Иван подошел к нему, сотник, побривший уже правую часть лица, обстоятельно правил бритву на своем офицерском ремне. Увлеченный этим занятием, он не сразу заметил подсевшего к костру Ивана, а когда заметил, покачал седеющей головой и сказал:
— Дурная привычка. Древние люди не брились.
Спокойный, чуть хрипловатый голос сотника показался Ивану до странного знакомым, где-то Иван уже слышал его, потому и спросил:
— Откуда родом?
— Оренбургский. А что?
— Да так. Интересно бы знать, — уклончиво ответил Иван.
— Теперь вот совсем никакой. И даже не ваш. Отца убили красные, семью потерял в этой чертовой суматохе. Один теперь… если не считать вот этой штуки, — сотник порылся в кармане рваного галифе и вывернул на траву прокуренную трубку с узким бронзовым кольцом на костяном мундштуке, кольцо было в одном месте помечено маленьким, еле заметным крестом.
Иван выхватил у сотника трубку и принялся вертеть ее в руках. Она была совсем обыкновенной и в то же время в одно мгновение все перевернула в Иване, взволновав его необычайно.
— Не твоя трубка! — воскликнул Иван, угрожающе вскакивая на ноги.
Сотник горько усмехнулся:
— Моя она, Ваня. Ты подарил. Под Яссами. А?
Иван осовело залупал глазами. Он был ошеломлен, не зная, верить собственным ушам или нет, затем ухватил руками бритое лишь наполовину лицо сотника, ахнул, сразу узнав, и принялся порывисто прижимать к себе и целовать его. Сотник не сопротивлялся, он лишь покровительственно посмеивался, приговаривая:
— Ну и Ваня! Ох, Ваня!..
В лихорадочных глазах сотника большими светлыми горошинами стояли слезы.
— Да вы ж кончились, ваше благородие!
— Живой. Разве не видишь?
— Вижу, Павел Яковлевич! Ваше благородие!..
— Какое уж благородие, — печально вздохнул сотник.
Это были последние слова, которые сотник Нелюбов произнес в тот день. Расспрашивать его о чем-то было ни к чему. Он сказал все, что мог о себе сказать. Он всегда был угрюм и малоразговорчив. И на другой день, когда они, ища уединения, пошли к Азырхае, Нелюбов лишь слушал Соловьева, только изредка сдержанно восклицая:
— Говори, говори, Ваня!
Соловьев поведал ему о том, как нелегко жил все эти годы. Не умолчал и о службе у Колчака, и о побеге из тюрьмы. Плохо было, да и теперь не лучше, вертится, словно белка в колесе. Уж до того противно, что мочи нет.
— Говори, говори, Ваня!
— Что говорить! В блинах не катаюсь. Неважное у меня дело, Павел Яковлевич!..
С приходом макаровской группы тревожное состояние, в котором находился Соловьев, не прошло. По-прежнему атаман плохо спал, сны его были кошмарными и часто повторялись, он видел то, чего совсем не хотелось бы видеть. Все сны почему-то начинались в одном месте — во дворе у Пословиных. Татьяны, как всегда, не оказывалось дома, она спешно уезжала куда-то, и он гнался за нею, и по нему стреляли, и пули, колючие и нестерпимо горячие, терзали грудь.
Пробуждение не приносило желаемого покоя. Иван чувствовал, что с ним должно вот-вот произойти что-то значительное и, пожалуй, необыкновенное. Он ждал его и в то же время боялся, как огня. Порой ему казалось, что он не выдержит такого адского напряжения и медведем заревет от мучительной досады и отчаяния, от тоски и одиночества. Но он понимал, что от звериного крика ему не станет легче, потому и молчал, угрюмо обдумывая нынешнее свое положение.
Он недоумевал, откуда Мурташке стало известно место базирования отряда. Если Мурташка прежде появлялся где-то поблизости, то непременно увидели бы тайные караулы, расставленные Иваном вокруг лагеря. И если об этом знает один человек, то почему не могут знать многие? И не время ли уходить отсюда, как говорят, сматывать удочки?
Иван не отпускал Мурташку домой. Нелюбов рвался в Монголию и хотел иметь надежного проводника. Мурташка подходил ему по всем статьям: дорогу знает, известен всем охотникам этого края.
Но хакас отговаривался нездоровьем. Маленький, тщедушный, с восковым лицом, густо иссеченным морщинами, он и производил впечатление серьезно больного. Он советовал сотнику поспрашивать проводника в улусах, близких к монгольской границе, а по здешней степи можно пройти и так, держа направление по солнцу.
Нелюбов нажимал на Ивана, чтобы тот, по старой дружбе, все-таки уломал Мурташку Для очередного объяснения собрались втроем в штабной комнате. Когда-то это была одна из спален Иваницкого, теперь сюда занесли небольшой ломберный столик, поставили вдоль стен две грубо сбитые скамьи.
Мурташка покачивал сивой головой и посмеивался, как бес, тихо, чуть слышно, своим дремучим мыслям. Его нисколько не удручало положение пленника, в котором он находился. Не все ли равно, где жить, размышлял он, дома еще нужно каждодневно заботиться о еде, а тут досыта накормят и напоят чаем. К тому же летом он любил ночевать на свежем воздухе, особенно в тайге, рядом с горьковатым дымком костра.
Хитрит охотник, натуральным дурачком прикидывается. Сурово заходили и насупились рыжеватые брови Соловьева:
— Хватит!
— На гору поеду за маралом, — вдруг серьезно сказал Мурташка.
Не обратив внимания на оброненные им слова, Иван спросил:
— Как нашел нас?
— Следом бежал, тайгу нюхал. Куда ворона летит, туда и глядит.
У Ивана отлегло от сердца. Слышал он, что охотник по невидимым для других приметам способен узнать все, что было в тайге не только сегодня, но и неделю назад. Сам Иван был знаком с таким же следопытом на Теплой речке, тот, как собака, верхним чутьем определял по запаху, кто прошел тайгою: человек или зверь.
— Помоги, — попросил Нелюбов.
— Ой, и прилип, парень! — с досадой сказал охотник. — Совсем.
Нелюбов не обиделся. Ему было сейчас не до амбиции, он готов был просить, унижаться, если хотите, даже перед более ничтожным существом, чем этот инородец, чтобы только скорее покинуть эту страшную страну, которая упала и рассыпалась в прах, как старое трухлявое дерево. Россия, которую можно и нужно было любить, отстраивать и грудью защищать от врага, давно кончилась, она отошла в полное небытие, а возникшее на ее месте чужое государство было для него совершенно незнакомым и противоестественным. Жить в этом государстве у сотника не было сил. В любую вонючую клоаку, в преисподнюю, куда угодно, только подальше от хваленого большевистского рая.
— Помоги. Я знаю, ты добрый егерь, — стараясь улыбнуться и елозя руками по столу, говорил Нелюбов, в глазах у него при этом была глухая, смертная тоска.
Но Мурташка чего-то недопонимал. Он упрямо отбивался от сотника, как от надоедливого паута:
— Куда идешь? Замерзнешь в Монголии. Там мороз и ветер. Башка у тебя дурной, пожалуйста. Зачем идти туда русскому человеку?
— Ну, это мое дело, — оборвал его Нелюбов.
— Тогда иди сам! — грубо проговорил Мурташка.
Иван воспользовался возникшей перепалкой, чтобы убедить сотника отказаться от несбыточной затеи, было просто жалко его. Иван сказал ему: не лучше ли, не искушая судьбу, подождать здесь, когда все кончится. Нелюбов желчно усмехнулся:
— Что кончится? Грамотешки у тебя мало, Ваня. Пришествия господня уже не будет, его отменили.
— Не стоит надеяться?
— Не стоит, Ваня. Все ложь и обман. Под Россию давно подвели фугас. Отслужили по ней панихиду.
Нелюбов смолк. Он молчал несколько долгих минут, подыскивая веские аргументы, которые окончательно убедили бы Соловьева в его, Нелюбова, правоте. Ему казалось, что это его долг: раскрыть все свои карты и исповедаться перед бывшим своим ординарцем. А сам Соловьев пусть поступает, как ему заблагорассудится, обращать его в свою веру Нелюбов не станет.
— Приехал по ранению в родную станицу. Георгиевский темляк на шашке, на груди два Георгия. За Россию. Так ордена с меня сорвали свои же станичники, портной Абрам приказал. Подумать только — портной Абрам!
— В Монголии сопка большой и малай, — вкрадчиво продолжал свое Мурташка. — Как поднимешься на большой сопка?
Нелюбов внимательно посмотрел на охотника, словно не понимая, зачем охотник здесь:
— Да, да, да, ты совершенно прав. Не поднимусь.
Сотник сознавал, что вряд ли когда-нибудь вернется в Россию. Он был всего-навсего перекати-поле, есть такое бездомное растение, легкий шар которого носится по всему свету. Сейчас Нелюбова неотвратимо гнало в Монголию и не за что было ему зацепиться у последних рубежей породившей его земли. Да и цепляться он не хотел — ему было сейчас все равно.
Конечно, может случиться, что переменится ветер и что Нелюбова когда-нибудь опять принесет в Россию, но что в том толку, когда все потеряно и прежде всего потерян он сам? В дикой Монголии будет хоть не так уж обидно: все-таки чужая страна, чужой народ, чужая жизнь. Впрочем, Нелюбова, как личности, уже нет, есть просто животное, спасающееся безоглядным бегством, так велит ему безрассудный инстинкт, — и даже не животное, а гадкое насекомое, паук, которого можно запросто прихлопнуть.
Одного никак не мог понять Нелюбов: зачем он неистово мечется, зачем трусливо бежит куда-то? Ведь есть же у него верный наган, а нужен-то всего один патрон, один-единственный. Какая-то секунда — и все кончено, сразу же наступит облегчение, полное освобождение отныне и на все времена. Нет, дело тут вовсе не в трусости, а в том, что христианин он, русский, и душа его другой жаждет смерти — смерти мученической, жертвенной, и Нелюбов не может отказать себе в этом. Но разве сам он и его мятущаяся, истерзанная душа — не одно и то же? Разве он не властен над нею? Это был какой-то заколдованный круг, из которого вырваться ему было уже не под силу.
— Не быть мне ни на какой сопке, — пустым голосом произнес сотник. — Я не обольщаюсь надеждой.
Иван с раздражением подумал, что Нелюбову действительно лучше поскорее убраться отсюда. Сломался он, мало пользы от него для отряда, да и самому Ивану легче утвердить себя боевым командиром без Нелюбова, который непременно полезет в непрошеные наставники.
— Веди его, Муртах, — со сложным чувством жалости к Нелюбову, духовного превосходства над ним и боязни за свою самостоятельность сказал Соловьев.
Нелюбов быстрыми, нервными движениями достал из кармана галифе трубку, набил ее пересохшим табаком, почиркал кресалом, пока не затлел робкий огонек. Наконец Нелюбов сделал жадную затяжку и непрерывно запыхтел крепким, хватающим за горло дымом.
— Я не забуду твоей доброты, Ваня, — сотник зацокал по зубам костяным мундштуком трубки.
— Получишь коня, — великодушно пообещал Иван Мурташке.
— Тут воруешь, там даришь…
Если бы кто и захотел когда-нибудь уколоть Ивана побольнее, в самое сердце, он не сумел бы сделать этого так, как само собой получилось у простодушного егеря. Иван нервно заерзал на стуле, тяжело задышал, силясь достойно ответить неучтивому Мурташке, но нужные мысли чаще всего приходят с большим опозданием. И все-таки он нашелся:
— Ныне все общее.
Старый охотник умел шутить и понимал шутки, к этому еще в давние времена приучил его Иваницкий. Показывая на дверь заскорузлым кривым пальцем, спокойно, как о самом незначительном, сказал:
— Отдай Настю.
— Бери, — в тон ему ответил Иван.
Мурташка протестующе зафыркал:
— Помру с Настей, пожалуйста! Как справлюсь?
Не разделяя веселого настроения собеседников, Нелюбов досадливо выбил о голенище сапога трубку и произнес упавшим голосом:
— Ну вот.
— В Монголии нет русских девок, — улыбчиво морщась, заметил Мурташка.
Иван принялся грызть ногти. Это была дурная привычка, с которой он никак не мог справиться. Собственно, он не замечал ее, вернее, замечал лишь тогда, когда догрызался до сукровицы.
— Возьмешь помощника, Муртах.
Нелюбов раздумчиво отошел в угол комнаты, откинул голову, словно подставляя ее под прицел, чтобы умереть сразу, наверняка:
— Не поведет.
Мурташка болезненно искривил лицо, при этом закисшие глаза его сузились до еле различимых щелочек, а пуговка носа спряталась в желтых кругах щек. В далеко не быстром уме егеря шла усиленная работа мысли. Иван и сотник не торопили его с ответом.
— Соболей не жалко, пожалуйста, — со вздохом сказал Мурташка. — Целый мешок привезу. А в Монголию не пойду.
Что ж, соболя могли пригодиться Ивану, как-никак это богатство в любом месте и в любое время. Их, например, можно выгодно поменять на сыромять для уздечек, на шевро или юфть для сапог и, наконец, подарить на воротник и на шапку долготерпеливой Насте. Но одними соболями теперь Мурташке не отделаться. Раз уж решил раскошелиться, то Иван напомнит егерю и о другом — о фартовом золотишке Иваницкого. Но могло того статься, чтобы промышленник вывез отсюда все, что на черный день держал при себе. Часть золота, конечно, спрятана где-то поблизости, и Мурташка то место знает.
— Говори как на духу, — сказал он охотнику.
Мурташка по-бесовски тихонько засмеялся, словно кто-то пощекотал его.
— В земле много золота есть, аха!
Он хитрил. Собственными ушами Соловьев слышал, будто бы перед своим последним, вынужденным отъездом повел Константин Иванович верного егеря в тайгу. И на какой-то лужайке, вдали от дорог и троп, ни за что ни про что отлупил невиновного Мурташку, в синяки избил, хотя раньше и пальцем не трогал. Очумел Мурташка от такого хозяйского обращения — стоит ни жив ни мертв. А Иваницкий нижайше просит извинить его: я, говорит, хочу, чтоб ты на всю свою жизнь запомнил эту, горькую для тебя, лужайку. Когда мне, мол, позарез понадобится, ты прямиком приведешь сюда.
Ясно, там богатейший клад закопан. Многие пуды золота. А коли уж Иваницкий в Чебаки никогда не вернется и охотничий домик в тайге перешел в полное распоряжение Соловьева, то и должен егерь сказать, где же та заветная лужайка. Приспела крайняя нужда взять спрятанное золотишко и обратить его на пользу обиженным людям.
— Нет золотишка, парень.
— Найдем! Но берегись тогда! — Иван сердито скрипнул зубами и сжал кулаки.
Так ничего путного и не добился атаман. А немного погодя в штаб, где в ту пору Соловьев разбирал и чистил карабин, подаренный ему Макаровым, вошел хмурый Муклай, а минутой позже — Казан. Они потоптались у порога, не решаясь что-то сказать, пока хакасов не поощрил на то сам Соловьев:
— Говорите, други. Ну, говорите же!
Иван подумал сперва, что в отряде произошла какая-то неувязка и инородцы явились к нему жаловаться на кого-то. Каждый день жалоб в отряде набиралось с избытком. Люди трудно сходились характерами — как лесные пожары, вспыхивали недоразумения и стычки. Главным судьей в спорах был атаман, к нему и стремились все.
— Кто же кого обидел?
Этих двух Иван готов был защитить от любой несправедливости, от всякого наскока. Они пришли к нему в отряд раньше других, а это для Соловьева и теперь значило немало. Они не роптали в голодные, морозные зимы и не страшились дальних переходов по горам и тайге.
— Тебя обидели? — спросил атаман у Муклая.
— Ты обидел, Иван Николаевич, — переступив с ноги на ногу, откровенно сказал Муклай.
— Чем же энто? — заинтересовался Соловьев. — И тебя тоже? — Он пальцем ткнул в Казана.
— И меня.
Иван отложил карабин.
— Не уважаешь старика? — спросил Муклай.
— Хворает дедка, — решительно произнес Казан, вытащив изо рта самокрутку толщиною в палец.
Речь шла о Мурташке. И Соловьев поспешил заверить инородцев, что вовсе не держит здесь чебаковского охотника. Но ведь Мурташка пришел сюда не с Соловьевым, а с этими русскими, и какие у них отношения между собой, Иван не знает. Он разберется в этом деле и постарается поскорее отправить Мурташку домой, если, конечно, старик сам того хочет.
«Он и вправду не дойдет до Монголии, — подумал Соловьев. — А о золоте потолкую с ним потом».
— Если русские будут обижать старика, то русским, ой бой, придется плохо, — сказал на прощанье Казан.
Хакасы понуро удалились, а Иван еще долго думал, как ему сейчас поступить. Затея с проводником для Нелюбова, разумеется, лопнула. Хочет сотник — пусть остается в отряде, его никто не гонит, а не хочет — пусть на собственный страх и риск добирается до желанных монгольских степей. Теперь Иван ему уже не нянька. Воевали когда-то вместе, ну так что ж, мало ли кто с кем воевал. Теперь же наступили такие времена, что больше надо беспокоиться о своей собственной голове.
За скромным ужином Соловьев, не отрывая от стола холодных глаз, сказал сотнику:
— Как помогу тебе, Павел Яковлевич? Нет у меня нужного проводника.
Нелюбов не спеша дохлебал остатки жидкого супа в ржавом котелке — известие это его не удивило, иного он и не ожидал, — и проговорил с полным равнодушием:
— Не стоит хлопот.
Соловьев все же послал с ним Миргена. Мирген проводит Нелюбова до горных троп, ведущих к монгольской границе. А уж сотник пусть разведает сам, как ехать далее.
Прощались на опушке тайги на проселке, скрытом непролазным черемушником. Иван понимал, что видит Нелюбова в последний раз, теперь уже наверняка в последний. Он дружески обнял своего бывшего командира:
— Езжай, Павел Яковлевич.
Вытащив прокуренную трубку изо рта, сотник, как бы извиняясь, сказал:
— Непохожие мы, Ваня.
— Разные, — торопливо согласился Соловьев. Его снова охватила мучительная жалость. — Чо? Может, передумаешь?
Нелюбов вместо ответа концом повода резко хлестанул своего выхудавшего в переходах коня. Конь, диковато вытаращив глаза, размашистыми прыжками понес всадника под уклон.
— У, Келески! — выпрямился в седле и кинулся вслед Мирген.
Далеко на горизонте громоздились горы. За ними лежала Монголия, таинственная степная страна.
Возвращались сновавшие повсюду, как слепни, отрядные разведчики, посланные Соловьевым. Атаман оживлялся, тут же приводил их к себе в штаб и расспрашивал.
Особенно его занимали последние распоряжения новой власти. Он хотел, чтоб власть покрепче надавила на сонное мужичье, а мужичье взвыло бы и сразу вспомнило: есть, мол, у нас один радетель наш и верный защитник Иван Соловьев. Не пора ли, мол, воздать ему должное за долгие два года блужданий по тайге, не пойти ли к нему в повстанческий отряд.
К сожалению, последнее время разведчики не радовали атамана. В селах в общем-то все было спокойно, мужики говорили на собраниях о натуральном налоге, заменившем продразверстку, всячески одобряли его, потому как он не ущемлял интересы средних по достатку хозяев, а таких было большинство. Не роптали и увертливые кулаки, потому что видели в налоге относительно справедливое начало.
Сообщали разведчики и о событиях более мелких, например, о посадке овощей в бедняцких огородах. Сельские власти правдами и неправдами пашут и боронят землю безлошадным мужикам за счет общества. И работы-то с гулькин нос, а бедняки, глядишь, клюют на доброту и тут же переходят в активисты.
— Мотай себе на ус, Иван Николаевич, — говорил Макаров, — учись завоевывать симпатии трудового народа.
И еще разведчики принесли неутешительную весть, что взвод красноармейцев по-прежнему в Чебаках, чего-то упорно выжидает. Днем и ночью охраняются все подъезды к селу, до самой тайги доходят конные дозоры, у прохожих и проезжих проверяются документы.
— Плохо, батенька мой! Плохо! — Макаров, прищурясь одним глазом, пристально разглядывал самодельную карту-двухверстку, расстеленную во всю ширину стола. Эту карту он скопировал с дореволюционной генштабовской в Новониколаевском земотделе и никому до сих пор не показывал, так как дорожил ею — именно по ней он собирался ориентироваться, если в Монголию пришлось бы идти без проводника. Но встретившись с Соловьевым и увидев в его отряде реальную силу, способную оградить его, Макарова, от большевистских преследований, поручик решил ждать падения новой власти здесь, в горной Сибири. Это было и безопаснее, чем наступать с белыми частями из незнакомой Монголии, и, в общем-то, не менее почетно.
В щеку поручика назойливо тыкалась большая зеленая муха, но он словно бы и не замечал ее. Всеми своими мыслями был обращен к карте. Понять тактический замысел противника, упредить его, нанести сокрушительный удар там, где он этого никак не ожидает, — вот что сейчас всецело занимало Макарова.
Иван не случайно сделал поручика начальником своего штаба. Макаров подходил на эту должность по всем статьям: грамотный, умеет работать с картой, может при необходимости правильно составить любую бумагу. Не скинешь со счета и его военный опыт — командовал пехотным батальоном в мировую, присутствовал на тайных совещаниях, где детально разрабатывались замысловатые планы военных операций значительными силами. Для Соловьева он был находкою, сущим кладом.
Атаман искал подходящий случай поставить поручика в известность о своем решении. Как отнесется к нему Макаров? Не взбунтуется ли в нем благородная дворянская кровь? Ведь идти ему нужно было в прямое подчинение к казаку, пусть не рядовому, а старшему уряднику, который и в этот невысокий чин случайно пришел из ординарцев.
Как-то разговорились они о дальнейшей судьбе Нелюбова. Ушел человек в неблизкое и неведомое. Может, в той же Монголии давным-давно распущены и разбежались по другим степям и горам русские белые отряды. Тамошнее правительство им никакая не защита, оно не захочет всерьез ссориться с Россией.
— И я ведь хотел в Монголию, — с иронией напомнил Макаров.
— Нельзя.
— Это почему? — пытливо спросил поручик.
Соловьев подумал, что вот он, момент, когда нужно им объясниться до конца. Приступить ли к постоянной совместной работе или мирно разойтись. Какого-то несогласия со своими планами сегодня атаман не потерпел бы. Он знал себе настоящую цену, знал свои немалые заслуги в создании летучего отряда и вел себя подобающим образом. Здесь не старая армия, чтобы он тянулся в струнку перед заносчивым офицериком.
— Не годится покидать нас, — категорически сказал Соловьев.
Это понравилось Макарову. Он солидно прокашлялся, шрам задергался и явственнее обозначился на виске. Затем Макаров с благодарностью посмотрел на атамана и проговорил:
— Я все обдумал. Если поступки срамят, надо, чтобы результаты их тебя оправдали.
— Верно, — буркнул атаман.
Макаров был все понимающей личностью. Он видел Соловьева, как говорится, насквозь. Видел некоторую его растерянность перед надвигающимися крупными событиями — красные вот-вот должны были перейти в решительное наступление. И потому сказал без обиняков:
— Хотите, чтобы принял должность начальника штаба? Что ж, милостивый государь, я согласен.
Это было вечером, а уже на полусвете рябиновой утренней зари они выехали на рекогносцировку подтаежной местности, третьим в их компании был Григорий Носков.
На одной из полян потревожили рябчиков. Часто хлопая сильными крыльями, птицы уходили в просветы между деревьями. Они не отлетали далеко, а отвесно падали в лесную чащу тут же, на виду.
У говорливого таежного ручья, треща валежником, пробежал дикий козел. Он был непуганым — даже не посмотрел на людей, приблизившихся к нему на несколько десятков шагов.
— Природа завидная, батенька мой, — восторженно протянул Макаров.
Иван заулыбался. Да, он любил эту землю, и должен понять поручик, что оставить ее Соловьев не может. Это все равно, что оставить в беде родную мать. А подтайга здесь и в самом деле несказанно хороша!
Наконец выехали в золотую степь. Над нею ослепительно переливалось высокое солнце, травы успели прогреться и источали тончайший, хорошо знакомый с детства запах. Он напоминал Ивану церковные воскурения, что-то было в нем от струйно дымящегося ладана, да и сама степь казалась огромным, распахнутым во всю ширь храмом, в котором хотелось думать о значительном и бессмертном.
Прямо перед ними под глубоким небом оранжево светилась саблевидная излучина реки. На другом берегу ее за шеренгою молодых елей и буграми курганов тянулся инородческий улус. Он казался всеми покинутым: не было видно ни людей, ни скотины. Нигде не курился дымок, хотя хакасы по обычаю встают поздно и именно в это время должны готовить себе пищу. Не слышалось и суматошного собачьего лая, этого первого верного признака инородческого жилья.
Но всадники не удивились запустению и мертвой тишине улуса. Они, в том числе и Макаров, знали, что на пастбищах сейчас идет окот овец, и все от мала до велика там, у народившихся ягнят. Даже самые известные баи, чье богатство было прямо-таки сказочным, не занимались ничем в эту пору, кроме пастьбы молодняка. Они брали в руки хворостинки и на многие дни и недели уходили в степь к ягнятам.
Тем не менее, всадники из-за ворковавшей на перекатах реки долго наблюдали за улусом. И лишь когда окончательно убедились, что подвоха здесь быть не должно, стали высматривать брод. Его обнаружили неподалеку по не успевшим просохнуть следам от телеги на этом берегу реки: кто-то недавно ехал в тайгу.
Молча, зыркая по сторонам, свернули в раскаленную зноем улицу. Было безветренно, и густая пыль, поднятая лошадиными копытами, тут же тяжело садилась на придорожную мураву.
— Гляди-ко! — остановил коня Григорий.
На глинистой завалинке одного из домов голова к голове томились на солнце два старых хакаса, они были в подшитых кожею разбитых валенках и в нагольных полушубках. Услышав конский топот, старики разом приподнялись на локтях, затем спустили с завалинки короткие ноги и, трубочкою раскрыв беззубые рты, стали наблюдать за всадниками.
Долго не раздумывая, Иван направил коня к ним. Старики не шелохнулись при его приближении, нисколько не удивились ему, не обрадовались и не огорчились — видно, всего повидали на своем веку. Иван спросил их, черешком плетки показывая на перекошенную, неплотно прилегавшую к косякам дверь дома:
— Кто есть?
Старики запереглядывались, они не поняли его. Один из них, тот, что повыше и похудее — кожа да кости — нерешительно, словно примериваясь, сказал:
— Вина нету. Арьяна бог миловал.
— Не о том спрашиваю, дед! — нетерпеливо оборвал его Соловьев. — Кто, говорю, есть?
— Вина нету. Обоз большой был, все попил. Где арьян взять?
Айраном, или арьяном, зовут у хакасов по-особому сброженное молоко, утоляющее не только жажду, но, в известной степени, и голод. Иван любил освежиться айраном, когда наездами бывал у инородцев. А бывать прежде в улусах случалось: у отца терялись то овечки, то корова, приходилось носиться по степи, искать.
Старики опять переглянулись, как бы договариваясь, что не отступят от сказанного, затем высокий не спеша поднялся, потирая выступы коленей, и вразвалку пошел в дом. В руках и в карманах его полушубка ничего не было. Он быстро заговорил со своим сверстником, невозмутимо сидевшим все в той же позе, сперва по-хакасски, затем сказал ему на ломаном русском языке:
— Зачем сидим? Кого ждем? — и сердито сплюнул через пеньки искрошенных зубов.
Чтобы попугать стариков, Иван сунул руку в кобуру. Те уловили это короткое движение, не сулящее им ничего хорошего. Но высокий не сдавался — очевидно, у него и в самом деле ничего из спиртного не было.
— Тебе надо арьян, мне надо арьян. Где взять арьян?
Макаров почувствовал, что Иван занервничал и что ему ничего здесь не добиться:
— Оставь. Спроси про обоз.
Высокий опять не понял, но оскорбился, сердито заводил глазами, старался, однако, не задорить конных, которым, конечно же, ничего не стоило пальнуть в него:
— Зачем обоз? Нехорошо говоришь!
Кое-как выяснили, что случилось в улусе. Вчера вечером прошел обоз на Чебаки, везли муку и гречневую крупу. Наверное, для детдома, который недавно открылся в доме Иваницкого, со всей округи стянули сюда малолетних беспризорников. Подводы, как всегда, охранялись красноармейцами, были здесь конные, были и пешие.
— Нас боятся, — заметил Соловьев.
— Спроси, сколько человек, — по-прежнему оставаясь на дороге, подсказал ему Макаров.
Задача оказалась не из легких — старики не умели считать. Иван загибал палец за пальцем, и старики согласно кивали ему головой и тогда, когда он доходил до десяти, и когда перевалил за пятнадцать. Так с ними договориться было нельзя. Тогда Иван попросил стариков очертить то место, которое занимали подводы.
Высокий суковатой остроконечной палкой начертил круг возле своего дома и еще больший круг у соседской избы. Прикинули, сколько запряженных телег и верховых коней могло уместиться на такой площади, и получилось, что не менее десяти. К возницам и конным нужно было прибавить пеших красноармейцев, которые не имели отношения к этим кругам. В общей сложности вышло, что людей было около полувзвода.
Ведя свои примитивные подсчеты, Соловьев не мог понять, что в данном случае нужно Макарову. Ну были здесь какие-то люди, проехали, давно уже в Чебаках. И продукты, пожалуй, успели съесть беспризорники. Так к чему все это? Однако спрашивать Макарова он не стал, посчитав столь тщательную разведку обыкновенной причудой страдавшего подозрительностью их благородия.
За улусом началась в голенастых камышах и потянулась вдоль реки ломаная лента смородиновой поросли, засыпанной песком и заваленной в половодье черными корягами, вывернутыми пнями и мелким сором. Иногда полоса редела, уткнувшись в ржавое болотце или мшистый кочкарник, и всадники ехали здесь по грязи, слышалось частое побулькивание, и крупные брызги летели из-под копыт.
Вскоре речка раздвоилась, через один рукав было переброшено поваленное дерево, оно служило людям мостком, другой рукав был длиннее и шире, он круто отвернул вправо, а влево пошли желтые горы со щетиной травы и мелкого таволожника в уступчатых расщелинах. Осмотревшись, всадники повернули направо, где и без того долина сжималась, а горы Арга Алты падали к реке отвесно. Там и сям попадались треугольники голубоватых осыпей, покрытые пятнами лишайников.
Остановились под выступом скалы. Отсюда были видны крутые крыши улуса Половинка. К этой деревушке и вела разбитая колесами чебаковская дорога. Макаров быстро взглянул на карту и улыбнулся уголком рта:
— Вот она, настоящая красота! Самое лучшее место для засады. Я ведь, Иван Николаевич, не случайно просил тебя посчитать обозников. Не последний же обоз прошел вчера. Пойдут такие обозы и через неделю, и через месяц. Они — к скалам Арга Алты, а мы тут как тут. Продукты были ваши, стали наши. К тому же, батенька мой, добудем кое-какое оружие. Винтовочки и карабины-с.
— Грех оставлять детишек без хлеба, — потупился Григорий.
— Грех, говоришь? А что поделаешь? — жестко сказал Иван, выпрямляясь в седле.
— Перехватим обоз именно здесь, — Макаров показал вниз на теряющуюся в кустах дорогу. — Бой отвагу любит.
Соловьев одобрил план операции. Ему нравилось все, что предельно просто, над чем не нужно ломать голову. Он рассчитывал не столько на военную хитрость, сколько на грубую силу, на численный перевес в бою. Атаман потянулся к Макарову и заглянул в карту:
— Чо ворожить! Подкараулим, лупанем всем отрядом — и точка.
— Вроде бы ни к чему, — вслух размышлял Григорий. — Дети…
— Ты что? — складывая карту, сощурился Макаров.
Григорий несколько помедлил с ответом, затем откровенно сказал, что думает на этот счет. С Дышлаковым можно и повоевать, тут еще неизвестно, кто более прав, он или Соловьев. Но чтобы идти в целом против советской власти, такой затеи Григорий не поддерживает. Одно дело, что раздавят, как комаров, а другое — какой в том смысл? Разве батюшка-царь и Керенский были чем-нибудь лучше?
Григорий еще согласен жить в тайге вольною казачьей дружиной, добывать себе пищу в байских табунах и отарах, благо, что за баев большевики не заступаются. И подождать, когда таких, как Дышлаков, поставят на место.
— Рассчитываешь на доброту большевичков? — резко повернулся в седле Макаров, его лицо стало суровым, шрам задергался и потемнел. Он почувствовал в Григории противника своего плана. Пусть, может быть, и не совсем сознательно, но Григорий пытается морально разоружить Соловьева. Не хочет лишней крови? Так она непременно прольется в зарешеченных подвалах ГПУ, когда чекисты поставят к стенке соловьевскую голодраную вольницу. Нельзя добровольно отдавать себя в их руки, нужно огрызаться огнем и мечом и ждать перемен, а перемены не за горами. Советам не справиться с всероссийским голодом и разрухою. Если бы Макаров не верил в это, он ушел бы в Монголию вместе с Нелюбовым.
— Избави вас бог брать у народа бесплатно хоть что-нибудь, — наставительно говорил поручик. — Нельзя сердить народ. Пусть сердят его красные.
— Но где у нас деньги? Где золото? — нервно спросил Иван. — Ни хрена нету.
— Есть все. Где? У полномочных представителей власти.
— А ведь и то верно, — сказал атаман.
— Так тебе и раскошелятся. Нате, мол, — мрачно заметил Григорий. — Ничего не выйдет у вас. Не таки эти представители.
Макаров снова круто повернулся к Григорию:
— Почему «у вас»? А ты?
— Я сбоку припека. Я более не хочу насильства! Хватит!
— Ладно, — сдержанно сказал Соловьев. — Поживем — увидим.
Вокруг них нудно звенели пауты, Григорий с силой прихлопнул одного на потной шее коня. И вдруг Григория взяла за сердце лютая тоска, ему захотелось домой, поскорее к жене, к станичникам. Да, видно, не простит ему комбат самовольной отлучки в банду, ничем ее не оправдаешь и не объяснишь. А оставаться в банде — значит грабить и убивать и в конце концов потонуть в крови.
— Как у власти возьмешь деньги? — возвращаясь к прежнему разговору, спросил Григорий.
— А так, батенька мой. Почему, скажем, не перехватить почту? Почему не пощупать процветающую на паях кооперацию? — повысил голос Макаров.
— Разбой. Опять же кровь, — пробормотал Григорий. Так вон куда поворачивает твоя дорожка, енисейский казак Носков. Отроду ты не брал чужого, совесть тебе того не позволяла, неужто же она позволит теперь?
— Мне все равно, как это называется! — почти на крике сказал Макаров. — А разве не разбой, когда у меня большевики забрали все! Я разом лишился крова, семьи, куска хлеба!
Григорий неприязненно подумал о Макарове, что такой человек страшен, он не остановится на полпути, он потерял слишком много, чтобы примириться с большевиками. Макаров использует любую возможность сполна отомстить своим обидчикам. А он, Григорий, как он очутился в одной компании с офицером? Струсил, что убьют? Может, и так. Но нужно уходить отсюда, уходить поскорее. Ну их!..
Соловьев поддержал поручика:
— Что ж! Мужиков дразнить нельзя, власть — дело другое. Сама виновата, что круто взяла.
В белых глазах Ивана метнулся недобрый огонь. Атаман понимал, что назад ему уже нет пути, что накрепко повязан он одной веревочкой с Макаровым.
— Чтоб не считали нас разбойниками, — понизил голос поручик, — нужна популярная идея. Чего мы, например, добиваемся?
— Полной как есть свободы! — воскликнул Соловьев.
— Кому?
— Простому люду. Которым, значит…
— Правильно, батенька мой. Мы хотим, чтоб мужик жил безо всяких утеснений.
— Не получится! — убежденно сказал Григорий. — Прощения просим!..
— Мы поглядим, — принялся за ногти Соловьев.
Макаров заговорил о формирующемся отряде. Для эскадрона он, конечно, маловат, главное — мало шашек. Но это и не рота, и не батальон.
— Может, назвать конно-горным отрядом? Партизанским отрядом? Нужно свое знамя. Своя печать. А тебе, Иван Николаевич, дадим большие права. Будешь ты у нас командующим фронтом, — с некоторой торжественностью сказал поручик. — И чин нужно определить возможно повыше.
Макаров сейчас как бы читал тайные мысли Соловьева. Давно уже решил для себя Иван, что не годится ему далее ходить в унтерах, не всяк ведь пойдет за унтером. А командующему и уважения больше, и веры больше. В этой-то должности можно заваривать крутую кашу!
Но, планируя военные операции, Соловьев серьезно побаивался за судьбу своих престарелых родителей. Отца и мать могли взять заложниками, тогда положение Соловьева неизмеримо осложнится.
Он послал в Сютик пять человек с приказом скакать без остановок и быть с родителями на стане не позднее, чем через трое суток. Торопиться у Ивана были все основания: налет на чебаковский обоз мог произойти уже завтра.
В отсутствие атамана приехал из разведки Сашка Соловьенок. В подарок Соловьеву он привез старый медный умывальник и выпевшую себя гармошку, и еще пыльный тюк белого в зеленую полосочку ситца — все, что нахватал за дни своей поездки по рудникам.
Настя наложила руку на привезенную мануфактуру. Но Иван распорядился пустить ситец на бинты: будут бои — будут раненые. За гармошку Иван поблагодарил особо и опробовал ее тут же. Ноги у мужиков так и просились в пляс.
Однако эта забава вызвала неудовольствие у Макарова. Он наставнически шепнул атаману:
— Береги честь, Иван Николаевич.
— Такого больше полюбят, — возразил Соловьев. — Честь честью, а дело делом.
— Ты командующий!
— И чо?
Макаров ничего не сказал, лишь щелкнул каблуками и ушел спать. Из его комнаты долго доносилось поскрипывание топчана. Знать, не по душе был поручику своевольный характер Соловьева.
Сашка сообщил атаману, что в районе рудников снуют красноармейские разъезды, они углубляются и в горную тайгу. Видел их Сашка и даже чуть не нарвался на один из них. Скорее всего ждут тот самый отряд, который уже соединился с Соловьевым.
Часто загребая короткими кривыми ногами, на поляну выкатился старый Мурташка. Он явился на стан без приглашения и без уговоров, без притеснений и даже без ружья, с которым, как известно, никогда не расставался. Один кожаный мешок принес Мурташка, а в мешке были соболиные и беличьи шкурки, и еще богатая шкура рыси, серебряная, с желтыми подпалинами.
— Тебе, парень, — сказал Соловьеву, не выпуская, однако, мешка из рук.
Иван обрадовался подарку, как мальчишка. С почетом усадил Мурташку за стол, велел налить ему чашку чая из скромных запасов Насти. Но Мурташка откладывал чай на потом, ему не терпелось высказать атаману все, ради чего он пришел. Узкие глаза охотника растерянно бегали по сторонам, лоб собирался в морщинки.
— Плохо, парень, — заговорил он тихим гортанным голосом. — Хочешь, меня стреляй, других стариков стреляй. Молодых не трогай, молодому жить надо, тах-тах.
Соловьев размышлял о мехах — хороша пушнинка, черт возьми! — и до него не сразу дошел смысл Мурташкиных слов. Затем Иван сосредоточился на сбивчивой речи охотника и понемногу начал понимать, что произошло какое-то недоразумение, кто-то кого-то убил.
Мурташка продолжал:
— Ай-ай-ай! Красные уехали, парень!
— Куда уехали?
— Тах-тах. Ты знаешь, куда. О, пожалуйста! Баба плакать будет.
В конце концов выяснилось, что неподалеку от Копьевой, в селе Черемшино, бандиты (именно так и сказал Мурташка) сожгли дом, в котором ночевали милиционеры. Погибло больше двадцати человек, в том числе и ребятишки. В другом конце степи убит пастух, а в табуне взят один лишь жеребенок, которого бандиты тут же сварили и съели — видно, много их было. А вчера чебаковские мужики заехали попоить коней на брошенный чабанский стан, так из колодца вытащили трех убитых, там и похоронили.
В штабную комнату вошел Макаров, полушубок внакидку, на висках частые и крупные зерна испарины — у него начался приступ малярии. Не обратив внимания на Мурташку, он сказал:
— Мало патронов.
Мурташка вскочил, сердито заозирался:
— Зачем стреляешь, пустая кишка? Плохой человек, совсем.
Макаров удивленно посмотрел на него:
— Что с ним? — и, постукивая зубами, плотнее запахнул обвисшие полы полушубка.
— Поди разберись, — ответил Соловьев. — Сызнова убийство.
— Ты убил, парень! — негодующе крикнул Мурташка.
Слухи о гуляющих по степи бандах приносили Соловьеву и разведчики, которых он по-прежнему рассылал повсюду.
Разведчики все чаще называли имена главарей мелких шаек Сильвестра Астанаева, Ильи Шадрина по кличке Матыга и других. Новой власти досаждали они изрядно, но больше занимались грабежами и воровством, убивали только в крайних случаях. И вот по всему краю прокатилась волна убийств, причем во многом бессмысленных. Это нет-нет да и заставляло Ивана подумывать о причастности к расправам братьев Кулаковых. Братья не зимовали с Соловьевым в Белогорье, никто не видел их зимою и дома, в Чебаках, они ездили по гостям, пили и ели, дневали и ночевали где придется, похвалялись своим независимым нравом, посмеивались над нерешительностью Соловьева и звали хакасов убивать русских. Впрочем, для Соловьева они все-таки делали исключение: этот, говорили они, хоть и казак, хоть и не богатырь, а идет тоже за отделение от России всей Южной Сибири. Тут была явная неправда, и Кулаковы это знали: Иван вполне удовлетворился бы Озерной, Думой и междуречьем Июсов, остальное его не касалось.
Атаман ждал вестей от братьев еще с начала весны, со дня своего возвращения в чебаковскую тайгу. Но след их был потерян, никто из соловьевцев не встречал Кулаковых. И вот последние события наводили Соловьева на мысль, что Кулаковы где-то рядом и что они отнюдь не пребывают в бездействии. И в самом деле, это было бы непохоже на них, если бы они жили мирно, со всеми в ладу. Никита мог убить кого угодно, даже без какой-нибудь основательной причины. Зная его вспыльчивость и вероломство, Соловьев сам побаивался старшего Кулакова, был с ним все время начеку, не доверял ему. Если Никита зверски убил ни в чем не повинного немца, то что ему помешает расправиться с русским Соловьевым? Совесть? А была ли она у самодовольного, злобного человека, к тому же бесстрашного, любившего постоянно играть в прятки со смертью? И разве не захотел бы Никита захватить главенство в соловьевском отряде?
— За соболей дадут денег, — говорил Мурташка. — Бери соболей и убирайся. Пожалуйста.
— О чем он? — спросил скорчившийся от озноба Макаров.
— О соболях, — неопределенно улыбнулся Иван. Он не хотел, чтобы поручик вмешивался в их отношения с Мурташкой — подарок-то привез охотник одному Ивану — и сказал строго, стремясь закончить объяснение:
— Значит, договорились.
Но Мурташка был настроен понять истинные намерения Соловьева. Он оглядел заплесневелый потолок и стены домика, пробежал взглядом по давно немытому полу (обленились женщины, распустила их Настя) и заговорил раздраженно:
— Скоро приедет Константин Ивановичи. Что скажу?
— Мертвые с погоста не ходят.
— Зачем так говоришь, парень!
— Далеко Константин Иванович, — грустно усмехнулся Иван. Он хотел объяснить, что ушло безвозвратно время Иваницкого, как, впрочем, и того же Макарова. Никто им никогда ничего не вернет. Если даже Советы не выдержат и рухнут, не быть Иваницкому, как прежде, хозяином на золотых Июсах, скорее хозяином станет он, Иван Соловьев. Но, разумеется, этого Иван не стал говорить охотнику, он лишь похлопал Мурташку по узкой спине и сказал снисходительно, как обычно говорят с маленькими детьми:
— Я уйду, Муртах.
Охотник часто закланялся, предлагая Ивану мешок. Но у Ивана взыграло самолюбие — он не стал брать подарок, он возьмет его потом, когда пушнина крайне понадобится ему.
— Скажи, я велел пропустить тебя с этим, — кивнув на мешок, напутствовал Иван несколько успокоенного охотника.
— В благородство играешь, господин есаул? — резко спросил Макаров, он весь дрожал, глаза его были налиты кровью. Видно, проклятая болезнь не на шутку скрутила его.
Соловьев внимательно посмотрел на Макарова, приняв его слова за явный бред. Однако сердце атамана сжалось от такой оговорки, мелькнула мысль, что, может быть, и дослужится он до этого высокого чина. Но кто ему даст желанный казачий чин? Уж никак не Советы.
— Лег бы, Алексей Кузьмич, — с жалостью произнес Иван.
— Ничего, господин есаул, лихорадка проходит.
Иван снова взглянул на пылающие щеки Макарова:
— Хватит тебе.
— Не нравится? А напрасно, — запекшимися губами зашевелил Макаров.
— Какой я есаул? — возвысил голос атаман.
— Горно-конным отрядом должен командовать офицер примерно в этом звании. Да и мне лестно служить под началом казачьего есаула.
— Не хочу! — отвернулся и, не зная, что еще сказать, пошел к двери Соловьев.
Но его остановил слабый голос начальника штаба:
— Не скромничай без нужды, Иван Николаевич.
— Не хочу, — скорее соглашаясь, чем протестуя, повторил Иван.
Макаров потрогал шрам, ставший черным, и молча ушел отлеживаться. На этот раз он рухнул на топчан и надолго замер. А когда болезнь отпустила его, он снова появился перед Иваном и заговорил о том же.
— Значит, так, господин есаул, — Макаров раздумчиво потер руки. — Вот мы и договорились. Да не сердись, батенька мой. А отряд нужно назвать повстанческим монархическим. После гражданской многие дорого бы заплатили, чтобы вернуть России батюшку императора. Царь — это не только Ленский расстрел и Кровавое воскресенье, не только Гришка Распутин и предатель Сухомлинов, но освященный веками великий порядок — этого забывать нельзя.
— Где возьмешь царя, Алексей Кузьмич? — грустно спросил Иван.
— Царь, батенька мой, найдется. Не наша забота. А способствовать ему мы, рыцари белой идеи, должны непременно. Вот тебе и программа.
Соловьев подумал, что, пожалуй, начальник штаба прав и на этот раз. Ему виднее, он поднаторел во всякой политике. Конечно, если не с большевиками, то с кем же? Так пусть уж отряд будет монархическим. Это понятнее мужикам не нужно долго объяснять. Соловьев за царя, но за царя справедливого, доброго к российскому простому люду. А где взять такого, это не его, Соловьева, забота. Есть люди поумнее, пограмотнее, те пусть и ищут, а не найдут — хрен с ним, с царем, без него проживут соловьевцы.
В общем, при надобности растолковывать все будет Макаров. Что же касается заветного есаульского чина, то тут он опять же прав, так и должно быть. Станут станичники потешаться над новоявленным есаулом Соловьевым? Пусть потешатся немного, потом и к этому привыкнут. Ну, а если повысить в чине других, скажем, того же Макарова? Может ведь это сделать атаман своею командирскою волей? Может, может, он все может!
— Будешь полковником, Алексей Кузьмич, — как о давно решенном, твердо сказал Соловьев.
Макаров ждал повышения, рассчитывая на врожденное благородство Ивана. Не мог же Соловьев не ответить на широкий жест, сделанный Макаровым. И вот он ответил, и ответ пришелся по сердцу начальнику штаба. Это хорошо, что не стал атаман мелочиться, а сразу возвел в полковники.
Но ради приличия Макаров не очень уверенно проговорил:
— Не много ли? — и тут же, боясь, как бы Соловьев не передумал, добавил: — Нет, нет, все правильно. Это не мне нужно, а авторитету отряда в целом.
Про себя же Макаров отметил незаурядную природную сметку атамана. Если начальник штаба полковник, то командир должен быть генералом. Ну и пусть со временем выйдет в генералы.
Затем как-то само собой получилось, что они произвели в офицеры командиров взводов и атаманского адъютанта. Для пущей же солидности решили сделать трехцветное российское знамя с двуглавым орлом и печать со словами: «За царя и веру».
Иван ездил верхом смотреть зыбкие низины по другую сторону Азырхаи, куда надеялся перебазировать отряд. Нужно было уходить гривами подальше от жилых мест, только там соловьевцы смогут чувствовать себя в относительной безопасности. За Азырхаей на одной из седловин он даже присмотрел глубокий провал, где можно разместить штаб и офицеров отряда.
На стан Соловьев возвращался усталым. Думал о предстоящих операциях, как бы провести их быстро и с меньшими потерями и взять оружие. Думал он и о мести Дышлакову: только бы встретиться с партизаном на узкой дорожке. Говорят, ездит Дышлаков по всей степи, поднимает села против Соловьева.
Иван уже миновал окликнувший его караул, из-за лиственничных стволов были видны балаганы и покрытые зеленым мхом ребра охотничьего домика, когда до Иванова слуха донеслись гулкие выкрики, заливистый смех и повизгивание. Иван невольно поторопил коня, потому что это были непривычные для лагеря звуки — люди здесь жили больше молча, замыкаясь в себе. Значит, произошло такое, что враз изменило общее настроение.
Вскоре Иван уловил в общем шуме знакомый голос Миргена Тайдонова:
— У, Келески!
И усомнился: не показалось ли это ему. Мирген должен быть сейчас за сотню верст отсюда. Он не мог ослушаться командирского приказа и бросить Нелюбова, не доведя того до пограничных троп. А может, Нелюбов решил вернуться? Что ж, это даже лучше, теперь положение их поменялось: есаул на ступеньку выше сотника.
— У, Келески!
На поляне, прижимая волглую траву, на взмыленных конях гарцевали человек десять инородцев. Привставал в седле, чему-то радуясь, и кланялся Мирген, глаза у него были мутные, пьяные. Появления атамана он не заметил, поэтому ничто его здесь не стесняло, он тянул на себя поводья, дергая коня то в одну, то в другую сторону.
Бок о бок с Миргеном красовались на своих поджарых гнедых скакунах возбужденные Кулаковы, одетые, как и прежде, в суконные пиджаки, из-под которых выглядывали красные подолы шелковых рубах. На ремнях, перекинутых через плечо, висели у них шашки с жарким блеском эфесов и деревянные коробки маузеров. На груди у Никиты лежал немецкий бинокль.
— Здравствуй, Иван Николаевич! — расплылся Никита в улыбке.
Иван приостановился и ответил коротким кивком. Он разглядывал прибывших с Кулаковым конников, радуясь заметной прибавке в отряде. Парни выглядели свежо, держались независимо, даже дерзко, что, однако, не смущало Соловьева: побудут под его началом — оботрутся.
— Ну? — спросил он Никиту.
Тот подвернул коня к атаману, пьяно осклабился:
— Ездим мал-мало, стреляем мал-мало, ладно.
— Нельзя действовать в одиночку! — послышался недовольный голос Макарова.
Только сейчас Соловьев заметил своего начальника штаба. Тот стоял под ближней к домику старой лиственницей, спиной к стволу, и наблюдал за конной группой. Никита тоже повернул к нему вскинутую голову:
— Кто это? Почему у него страшные глаза?
— Полковник Макаров, — представил Соловьев, которому всегда не нравилась подчеркнутая развязность старшего Кулакова.
— Неужели полковник? — лукаво хохотнул Никита.
— Полковник, — повторил Иван.
— Ну тогда даже интересно посмотреть. Гляди-ка, Аркадий, это живой полковник. Успевай глядеть, пока живой, а то ляжет книзу брюхом.
Макарову стоило немалых усилий держать себя в узде, не любил он такого обращения с собой, тем более со стороны какого-то плюгавого инородца.
— Ну раз ты и есть полковник, угощай аракой, — все еще вздрагивал от смеха Никита, искоса поглядывая на атамана. — Испугал, моя пташечка.
Макаров не выдержал. Всем своим видом он показал, что возмущен поведением Кулакова. Если тот пьян, пусть уйдет немедленно и проспится, а потом уже разговаривает с порядочными людьми. Макаров решительно подступил к атаману:
— Объясните им, господин есаул, что с командирами не изъясняются подобным тоном.
Соловьев посмотрел на Никиту выпученными глазами, неодобрительно крикнул:
— Мучаетесь дуростью!
Братья не дрогнули при этом. Никита надулся, как бычий пузырь, и брезгливо процедил сквозь частые зубы:
— Плохо встречаешь, Иван Николаевич. Грязью пачкаешь. Мы ведь сами по себе, и ты нам совсем не начальник.
Макаров, сердито сопя, подошел к Соловьеву и взялся рукой за переднюю луку седла:
— Пусть уезжают. Азия, милостивый государь.
Иван не хотел ссоры. Такими бойцами, как Кулаковы, бросаться нельзя. Наоборот, надо найти ключ к их задиристому характеру и накрепко привязать братьев к монархическому отряду. Почему бы, — скажем, не произвести их в офицеры? Уж кто-то, а Никита должен клюнуть на этот крючок.
— Отдышитесь с дороги, — оглядывая поляну, ровным голосом сказал Кулаковым Иван.
Только тут на глаза ему попал Мирген Тайдонов. Он успел спешиться и спрятаться за круп коня. Но, заинтересованный стычкой, вдруг высунулся и виновато задвигал бровями.
Соловьев живо окликнул его. Мирген сделал вид, что ничего не слышал и попятился за угол дома. Но на него стали показывать пальцами, и он, вытирая ладонью пот, высунулся опять и нетвердой походкой направился прямиком к атаману.
— Как съездил, Мирген?
— Съездил, оказывается.
— Пошто рано вернулся? — Соловьев вытянул шею, прислушиваясь к нему.
— Проводил. Что поделаешь, — невразумительно ответил Мирген. — Я уйду, оказывается…
Иван настороженно замер. Что-то в этой поездке было не так. Мирген за оказанную услугу мог запросить у Нелюбова плату, а Нелюбов послал его к чертовой матери, вот так и разъехались. Однако это всего лишь предположение, а Соловьев должен знать точно, он не верит сказанному Миргеном.
— Ну и чо? — требовательно крикнул Иван.
Мирген подавленно молчал. Вместо него ответил Никита:
— Уехал офицер. Как по маслу. Далеко уехал — и ладно. Мы тоже провожали. Веселый парень…
Никита лгал. Нелюбов всегда был угрюмым, тем более не мог веселиться сейчас. Так что же все-таки произошло?
Соловьев поджал губы. Он не стал больше допытываться ни о чем, решил подождать, когда Мирген окончательно протрезвится. Но правда о судьбе сотника раскрылась через несколько минут, едва прибывшие расседлали и пустили коней пастись на поляну, а сами собрались у костра. Соловьев опять приметил Никиту и подошел к нему, надеясь примирить его с Макаровым. Присев на корточки, Никита неумело раскуривал трубку, захлебываясь желтым дымом и кашляя.
— Откуда она у тебя? — удивленно спросил Иван.
Никита не спеша выбил трубку о палец, в лице появилось свирепое, презрительное выражение:
— Хоть у нас и русские имена, мы хакасы.
Он встал в полный рост, чтобы уйти, и тут же сел — Иван мертвой хваткой взял его за ремень портупеи:
— Где сотник? Ну!
— Наверно, в Монголии.
— Врешь!
— Тогда зачем спрашиваешь, господин есаул? Шито-крыто, в землю зарыто, — Никита зарычал, пытаясь снять с портупеи руку атамана. — Помер — и ладно. Мертвый ничего не скажет.
Иван мог сейчас расстрелять Никиту Кулакова, но ведь Нелюбова уже не вернешь. Сотник был бесстрашным и гордым. Иван во многом хотел бы походить на него. Но что-то в Нелюбове было путаное, он все неимоверно усложнял, вот и теперь не захотел остаться с Соловьевым. Голый и нищий, стремился поскорее попасть в чужую страну. Кто ждал его там? Кому он нужен?
Жалко было Нелюбова. Однажды ведь спас его Иван, а вот второй раз не получилось. Второй раз вроде бы сам послал его на погибель.
Придя в себя после тяжелого похмелья, Мирген придурковато посмеивался, перескакивая с пятого на десятое, рассказывал о том, что случилось в степи. Сперва ехали они благополучно, обедали и ужинали у знакомых Миргена. Овса купили. Песни пели потом. Никто их не останавливал, никто не преследовал. Так бы, пожалуй, понемногу и доехали до таежных троп в Монголию.
Но в одной из балок на рассвете их перехватили Кулаковы. Посидели совсем мирно на колодине в березовой рощице, попили крепкую араку. Никита Кулаков обнимался и даже целовался с Нелюбовым. А когда заморочало и пошел дождь, Нелюбов тронулся дальше, вот тут-то вдогонку ему и грохнули выстрелы. Просчитались Кулаковы: не было у офицера золота, хоть и торопился за границу.
— Обшарили его, оказывается. Говорят, ладно, поедем с нами, Мирген.
— Наповал? — Иван снял фуражку и истово перекрестился.
— Не захотел жить, оказывается.
Иван вспомнил рассказ Мурташки о трупах, найденных в колодце. В тот день он никак не мог видеть братьев, все в нем бушевало, а назавтра чуть свет засобирался на могилу сотника.
— Не будет счастья, коли не проведаю, — сдвинув брови, со вздохом сказал он.
Макаров угрюмо погладил свой шрам:
— Опасно, господин есаул.
Соловьев не послушался. Взяв с собою Миргена и Григория Носкова, который тоже знал Нелюбова с Карпат, Иван в тот же час выехал в степь. Чабанское стойбище, куда они направлялись, было без малого в семидесяти верстах. Только на второй день замысловатой езды по болотистым разложьям и сыпучим оврагам они оказались у холмика едва успевшей просохнуть красной земли. Чебаковцы, побывавшие здесь до них, вытащили трупы из колодца и похоронили под одинокой березой, нацарапав химическим карандашом на белом клочке бересты: «Тут похоронены несчастные жертвы кровавых бандитов».
Обнажив головы, Иван и Григорий молча встали на колени у одинокой могилы и так же молча поднялись и направились к притомленным коням. На душе у Ивана было сиротливо и муторно.
В зарослях можжевельника они вспугнули волка. Мирген приподнялся в седле и заулюлюкал ему вслед. Волк бежал вдоль опушки леса и ни разу не оглянулся, пока, наконец, не скрылся в кустах.
В другое время Иван не упустил бы удобного случая добыть матерого зверя. Но теперь он даже не обратил на волка никакого внимания. Иван был весь поглощен думами о печальном жребии, выпавшем на долю сотника.
Не поднял глаз и Григорий. В логу, где торная дорога в одуванчиках и колокольчиках полукружьем повернула к Белому Июсу, он остановил коня, собираясь что-то сказать Ивану, но не дождался того, и только махнул рукой и поехал в бугристую медовую степь.
— Ты куда? — крикнул ему Иван. Но тут же понял все: Григорий сделал выбор, он решил покинуть атамана, он уезжал в Озерную. Григорий уже никогда не вернется в соловьевский отряд, бесполезно звать и уговаривать казака. И все-таки Иван еще на что-то надеялся.
— Вернись, Гриша! — крикнул вдогонку. — Не греши!
В лицо атаману дохнул слабый ветерок. На какую-то секунду стало больно и завидно, что Григорий вот так просто едет в родные места, где свободно живут люди, где Татьяна. Да, разные судьбы у всех: кому что на роду написано, того уж ни за что не изменишь.
— Христом-богом прошу, Гриша!
Григорий ехал по теплой траве размеренным шагом, чувствуя спиной пристальный взгляд Соловьева. Григорий не отзывался, ему было все равно сейчас: жить или умереть. Только не мог он оставаться более в тайге, а еще не мог стрелять по невиновным, делая жен вдовами, а детей — сиротами. Не хватит ли крови, пролитой за две жестоких войны, зачем проливать ее еще и еще?
— Я выстрелю, Гриша! Потомока пожалеешь!
Неестественно хриплый голос Соловьева дрожал и глохнул в пустынной степи. Не было ему ниоткуда ни должного ответа, ни даже слабого отклика.
Григорий не торопил коня. Стреляй же, если отважился, господин есаул! Не боится тебя станичный батрак и вечный бедолага Гришка Носков, твой бывший закадычный дружок и твой сверстник. Что ж, случилась промашка: растерялся он и струсил, было такое, а вот теперь ничего не боится. Теперь ему наплевать на тебя, понял?
— О-го! Гриша!..
Глохнет безнадежный голос атамана. Не слышит ничего или не хочет слышать уезжающий к себе домой упрямый Григорий. Ну так что же ты медлишь, Ванька Кулик? Коли уж решил стрелять, так стреляй!
Соловьев с присущей ему ловкостью выхватил наган из кобуры, поднял на уровень глаз и прицелился. Он выцелил дружка верно, под левую лопатку. Но тут же подумал, что Григорий должен увидеть свою смерть, и крикнул ему грозно:
— Гри-ша!
Но Григорий не оглянулся и на этот раз, и опять не ускорил размеренного хода своего коня. И тогда спросил Иван у помалкивавшего рядом Миргена, не сводя темного взгляда с медленно удаляющейся к курганам живой мишени:
— Смотри, Мирген! Достанет?
— Так, однако, — просто сказал Мирген. — Помогай бог.
— Должна достать! Должна-а! Должна-а! — с лютой безысходностью провыл Иван. И, чтобы не поддаться до конца дьявольскому искушению, он дико поморщился и разом захлопнул бешеные глаза.
Отношение Горохова к банде Соловьева было двойственным. Он хотел бы ликвидировать ее единым ударом: окружить и уничтожить до последнего бандита, чтобы дать наконец покой жителям этого огромного района. Он упрекал себя за нерешительность в операциях против банды, а нерешительность во многом объяснялась слабой разведкой. Комбат до сих пор не знал точного числа штыков и сабель у Соловьева. Был очерчен примерный, довольно большой участок тайги, где дислоцировалась банда, но где конкретно, в каком месте находился соловьевский лагерь — этого пока не выяснили.
В то же время из головы не выходил совет Георгия Итыгина, хорошо знавшего и сложные местные условия, и классовый состав банды: терпение, брат, терпение. Но как толком объяснить бандитам, что пошли они не туда, что в любом случае их ожидает полный разгром и что спасти им жизнь может лишь добровольная сдача.
Однако события последних месяцев поколебали мирный настрой комбата. В степи участились грабительские налеты и убийства. Всюду говорилось: это бесчинствуют соловьевцы. Но сам Соловьев в разбое не участвует, до сих пор предпочитает по возможности держаться в тени. Больше упоминалось имя Никиты Кулакова, этот никого не щадил, ни от кого не таился. А еще называли выплывшего невесть откуда полковника Макарова, планировавшего и лично осуществлявшего крупные операции с убийствами. Впрочем, убивать могли и не только бандиты — оружия после гражданской осталось сколько угодно, а злоба друг на друга еще не повывелась и даже не думала утихать.
Не сбрасывал Дмитрий со счета и другую банду, ту самую, что, по данным разведки, спустилась с Белогорья позднее соловьевцев чуть ли не на два месяца. Но банда не вышла в степь, где ее ожидал красноармейский заслон, — она мгновенно пропала, растаяла, как дым, не оставив никаких следов. Комбат подумывал даже, что банда повернула назад и откатилась далеко в сторону Кузнецка и даже Горного Алтая. Так ли случилось или не так, это нужно было проверить.
Дмитрия не покидало тяжелое чувство собственной вины в том, что бандиты еще свирепствуют в доверенном ему боевом районе. Пусть у банды Соловьева пока что не было ярко выраженного политического характера и ее истреблением главным образом должна была заниматься милиция, а не регулярные части армии, все же Дмитрию было не по себе. Недооценил он Соловьева, когда тот только что появился в Озерной, а потом свободно ушел в междуречье Июсов, а недооценил потому, что не рассчитывал на возможное участие в банде рудничной бедноты. Было обидно, что кулаки затаились и, как клопы, смирно сидят по селам, стараясь всячески приспособиться к новой власти, в то время как бездомные батраки и чернорабочие рудников в противовес всяким законам оказываются у Соловьева.
Желание проникнуть в банду и повести там живую агитацию проявилось у Дмитрия с новой силой, когда он узнал о возвращении Григория Носкова. Не надеясь, что ему простят добровольное пребывание в банде, Григорий не стал прятаться от людей, а сразу же донес на себя в сельсовет.
Выслушав заявление, Гаврила призадумался, что ему делать с Григорием. Как знакомому станичнику, он сказал ему, что Григорий поступил в общем-то правильно, Ванька Кулик ожесточил всех, скоро в тайгу бросят большие военные силы, и от Ваньки тогда останется пшик. Но как недавнего бандитского командира, Гаврила должен был куда-то препроводить Григория, может, в волость, а то и в уездное ГПУ, к той самой черноглазой дамочке в кожанке. Думал Гаврила насчет этого многое, но, так ничего и не решив, отпустил Григория домой, сам же пошел за советом к комбату.
Дмитрий чуть ли не расцеловал Гаврилу, забегал по комнате, захлопал в ладоши и высказал желание немедленно — чем скорее, тем лучше — повидать Григория. Да понимает ли станичный председатель, чего стоит один только выход бандита из тайги! Это может стать началом неотвратимого крушения всей банды, но сейчас ни в коем разе нельзя обижать Носкова, надо постараться успокоить его — в Григорьевом деле разберутся по совести и учтут его честную явку с повинной.
— Сообщу в волость, — не совсем еще разделяя радость комбата, сказал Гаврила.
— Сообщи! — согласился Дмитрий. — Но не обижай!
— Ну, как плохо будет Григорию?
— Там не пни, а люди с понятием. Ведь получаем мы козырь! А?
— Не подослал ли его Ванька? Вот что!
— Не тот коленкор! — убежденно отрезал Дмитрий. — У Ваньки есть разведчики. Его люди в каждом селе.
Григорий под соломенным навесом у себя во дворе, где было не так жарко, убирал низкорослого карего коня. Он из-под руки сторожко оглянулся, вытер ладони о подол рубахи, намереваясь, очевидно, поздороваться, но тут же взял щетку и снова принялся выписывать ею на боках коня большие и малые круги.
Дмитрий сознавал, что Григорию сейчас стыдно смотреть ему в глаза: первым активистом считался, про партию говорил. И чтобы как-то снять эту сковавшую их неловкость, Дмитрий сказал про добрую погоду, про травы и присел на перевернутый плетеный из тальника короб.
— Значит, дома? Вот и хорошо! — так, как будто ничего не случилось, сказал он.
Григорий, стремясь скрыть растерянность, еще более засуетился вокруг коня. Григорию было горько за себя, что так сплоховал. Более Ванькиного выстрела боялся он вот этой встречи с комбатом.
— Ны. Дурак я, — трудно, на одном выдохе произнес он.
— Точно, — все так же просто сказал Дмитрий. — Но ведь, слава богу, одумался.
— Одумался, да поздновато. Ны, — как бы слушая, что делается у него внутри, проговорил Григорий.
— Ну, что Соловьев?
Григорий стоял, прижав к груди щетку, и молчал. Он не знал, с чего начать, и, отведя взгляд, наконец сказал:
— Поспешай к чебаковскому обозу. Ванька готовит засаду.
— Где?
— Под Половинкой, на свороте.
У комбата не было времени на дальнейшие расспросы. Он поднял батальон по тревоге и форсированным маршем повел в сторону Чебаков. Расстояние до места, указанного Григорием, было значительным — около пятидесяти верст, и если только обоз тронулся со станции Шира утром, то озерновцам уже не успеть. Скорее прибудет к Половинке чебаковский взвод, там всего семь верст, но нужно как-то сообщить о засаде в Чебаки. Ближайший телефон был на станции Шира, куда срочно и послал комбат своего ординарца Костю.
Полпути батальон прошел на рысях. Чтобы не вспугнуть засаду, если она есть, Дмитрий выслал вперед конные разъезды. Теперь можно было сменить рысь на шаг, чтобы дать коням отдохнуть.
Близость боя горячила бойцов, они ехали нервные, молчаливые, готовые в любую минуту очертя голову кинуться в схватку. Тем временем ровная степь понемногу перешла в пологие холмы. Кое-где стали попадаться островки кряжистой лиственницы — в этих местах поневоле приходилось быть осмотрительнее.
В нескольких верстах от хребта Арга Алты на каменистой гриве дозор неожиданно столкнулся с разведчиками чебаковского взвода. Те сообщили, что обоз все-таки попал в засаду, есть убитые и раненые. Соловьевцы быстро отошли в нескольких направлениях, рассыпались, как горох по решету. Их-то и высматривают сейчас и пытаются догнать красноармейцы и чебаковский отряд самообороны.
Дмитрий выругался: случилось худшее. Батальон не поспел к бою, обоз ограблен, взято оружие, в том числе и пулемет, погибли люди. Так ведь было и в Черемшино, когда подмога прискакала уже к остывшему пепелищу. Тем и страшна банда, что она может появиться в любой момент в любом месте этого большого степного и таежного пространства и исчезнуть мгновенно в прибрежных зарослях тальников, черемухи и в непролазной чащобе тайги.
И нисколько не утешало Дмитрия то, что обоз был обстрелян еще до выхода батальона из Озерной. Скажи Григорий о предполагаемой засаде даже тогда, когда он только вернулся в станицу, все равно опоздали бы. Значит, не мог предупредить чебаковцев и Костя. Об этом коротком бое чебаковцы узнали от прискакавшего с пастбища чабана, который услышал стрельбу под горою и решил, что было неладно.
— Банда не ушла далеко, — сказал Дмитрий, прикидывая, куда теперь послать погоню. Он старался не смотреть на разбросанные у телег трупы, его подташнивало от сладковатого запаха человеческой крови, от самого вида насильственной смерти.
Запалив коня, прискакал Костя. Еще со вчерашнего вечера линия Шира — Чебаки не действует. Предприимчивый Соловьев не повторил своей ошибки: перерезал провода связи и забрал с собой телефонные и телеграфные аппараты, прикончив на станции двух телеграфистов.
— Умнеет, гад, — вслух подумал Дмитрий.
Разделившись на три конных группы, батальон начал поиски бандитов в ближайшей тайге, непосредственно прилегающей к Черному Июсу. До темноты рыскали по опасным таежным тропам, по горам и болотам. К вечеру собралась в горах гроза, захлестнула водой лощины, сорвала на речушках мосты. Преодолевая немыслимую грязь, кони выбились из сил, устали вымокшие до нитки красноармейцы.
Соловьев постарался не наследить. Муку увез уже не на телегах, как прежде, а прямо в седлах. Нигде не было брошено ненароком ни клочка бумаги, ни обрывка веревки, ни даже окурка.
— Нету его! Нету! — с нотками истеричности в голосе докладывал командир чебаковского взвода, большеглазый, курносый паренек лет восемнадцати. Его группа увидела вроде бы недавно пробитую копытами тропку. Поехали по ней, тропка повела в сторону тайги, затем повернула назад, покружила по голому распадку, где не было ни деревца, ни кустика и, перевалив невысокий холм, снова направилась к Половинке. То ли бандиты нарочно путали след, то ли кто-то ездил здесь до них. Эта неудача и расстроила командира взвода.
Поздней ночью батальон, кое-как выбравшись в степь, отошел в Чебаки. Красноармейцев с трудом развели на постой по дворам. Люди валились и спали мертвецким сном.
Дмитрий пошел к председателю сельсовета, но лачуга у того была крохотная, вонявшая мышами и плесенью, в зыбке то и дело вскрикивал больной ребенок. Дмитрий, ни слова не говоря, повернулся и отправился на сеновал.
А назавтра он решил хорошенько расспросить местных охотников, встречали ли они кого в тайге за последние две-три недели. Если встречали, то где именно, что это были за люди, много ли их?
Мурташка сидел рядом с Дмитрием на завалинке председательской избы и, по-стариковски горбясь, слушал, что ему говорил комбат. Морщинистое лицо охотника выражало крайнее напряжение, он старался понять и по справедливости оценить все происходящее.
— Соловьев в этом углу. Помоги найти, — вкрадчиво сказал Дмитрий. — У тайги от тебя нет секретов.
— Тах-тах, — согласился Мурташка. — Охотимся, белка бьем. Куда белка, туда и мы.
— Так где он? — спросил Дмитрий.
— Стрелять будешь? А стрелять не надо, тах-тах. Зачем стрелять? — замотал головой Мурташка.
Охотник посчитал, что русский начальник сердит, что не миновать войны, а если начнется война, то будут опять убитые и раненые. И Мурташка счел за благо не откровенничать с комбатом, а только посоветовал:
— Уезжай, пожалуйста.
— Кого встречал? Ну, говори!
— Тайга пустая. Марал ушел, человек ушел, — сокрушенно бормотал Мурташка. — Совсем.
О Соловьеве он не сказал ничего. Твердил лишь одно: в тайге давно не был, никого не видел, даже зверь теперь далеко в горах, наверное, аж за белоголовой вершиной Большой Каным, у удачливых шорцев. Зверю ведь тоже шибко плохо, когда его убивают и ловят. Константин Иванович был добрым: зверей никогда не пугал, стрелял мало, только для забавы себе и друзьям, веселые песни любил. И не жалел никакого угощенья для Мурташки: вином поил, папиросы давал. Скоро он будет тут опять, но ездить с ним в тайгу Мурташка уже не сможет, совсем заболел: видно, пора помирать.
Дмитрий провозился с охотником почти до полудня, но никаких сведений о Соловьеве не получил. Нечего было далее терять время на бесплодную болтовню.
Боясь, что вот-вот нагрянет милиция, а дел дома край непочатый, Григорий, не разгибаясь, занимался домашним хозяйством. Нужно было подправить крыльцо, оно прогнило и разъехалось, и когда Дмитрий пришел к Носковым, хозяин тесал бревно.
Дмитрий заметил синюю худобу Григория и лихорадочный блеск его усталых, ввалившихся глаз. Нет, не прошло бесследно добровольное пребывание в банде.
— Пооткровенничать хочу, — признался комбат.
— Садись, — Григорий сдержанно кивнул на березовый чурбан.
— Почему не спрашиваешь, как съездили? — облизывая запекшиеся губы, заговорил комбат.
— Без удачи. Ны.
— Верно, — всей пятерней почесал затылок Дмитрий.
Григорий вдруг размахнулся, с силой воткнул топор в бревно и вплотную подошел к комбату с видимым раздражением. Он не стал ждать, когда комбат заговорит снова, и начал сам, странно подрагивая смуглою кожею щек:
— Держишь, поди, на уме, не пустил ли я в штаны со страху? Как же! Оно ведь и страх был, конечно, но более страха — сомненье. Все думал, зачем в девятнадцатом в партизанах ходил, жизни своей не жалел. А чего выгадал? Свободу? Так в пузе у меня завсегда свободно было, в пригоне — тоже. Как ходил прежде батрачить к Автамону, так и теперь хожу, ны!
— Неправда, Григорий! — резко оборвал его Дмитрий. — Ты сам знаешь, что это неправда! Кто тебя за человека считал, кто за тебя заступался при царе?
— Общество заступалось. И теперь оно не допустит напраслины, ежели чего.
— Теперь сама власть за тебя. Твоя она, Григорий.
— Ны. Пошто ж она супротив Ваньки? Он ить ровно такой, как я?
— Такой да не такой, — сказал Дмитрий.
— А какой же? Рыжий? Беспутный? Так это сыздаля…
— Сам знаешь. Под Половинкою сколько людей он угробил! Сколько семей осиротил!
— Я его отговорить надеялся, да не вышло. Голову он потерял. В есаулы себя произвел, а этого офицеришку поганого — в полковники.
— Макарова? — быстро спросил Дмитрий.
— Кого ж боле.
— Вот правильно рассуждаешь! Только извини, не верю тебе, как верил прежде, — мутно глядя на Григория, признался комбат.
— Эдак оно, пожалуй, и правильно, — вздохнул Григорий, наблюдая за коршуном, кружившим высоко в белесом небе. — Какая же мне теперь вера! Ты что, у тебя целый батальон охраны.
— Нет, ты погоди. Ты скажи по существу вопроса.
— Ничего не скажу, потому как сам не знаю! Не во всем разобрался, комбат. А касательно Ивана, так он стал мстить. Ну, обидел тебя Дышлаков, посчитайтесь один на один…
— А Макаров? — спросил Дмитрий.
— Погоны вернул, орла царского посадил на знамя.
— Компания у тебя, — раздраженно передернул плечами Дмитрий.
— Была да сплыла.
Они снова трудно молчали. Григорий думал, что еще сказать комбату. Вроде бы выплеснул все. Раздосадованный Дмитрий сунул в рот подвернувшуюся под руку травинку. Его не покидала мысль о посылке агитатора в банду. Но кого пошлешь?
— А если я съезжу к Соловьеву? — вдруг спросил Дмитрий.
— Убьют, — сплюнул Григорий.
— А если все-таки нет?
— Ны.
— Ладно. Где была банда?
— А вот погляди, — Григорий присел на корточки и пальцем принялся чертить на песке. — Была, да теперь ее там нету.
Дмитрий достал из походной сумки и развернул перед ним карту:
— И все-таки покажи. Где?
Григорий сощурился и довольно быстро нашел на карте Черный Июс, нашел Чебаки, затем через Половинку провел ногтем прямую линию до Азырхаи. На какое-то время он озадачился — на карте не был обозначен охотничий домик Иваницкого. Но прикинув направления знакомых логов, ведущих к домику, Григорий уверенно показал:
— Тут.
А еще он сказал, что для окружения банды мало батальона, нужен, пожалуй, полк. Да и при такой силе соловьевцы успеют сняться с любого стана и уйти — караулы у них повсюду, а лазутчики во всех селах и улусах. Чтобы накрыть бандитов, нужно использовать их же прием: устроить засады сразу в нескольких местах, конечно, сделать это в канун операции, а потом банду шугануть и загнать в капкан.
Григорий говорил жарко, все более увлекаясь, затем вдруг осекся и сник:
— Да что я тебе говорю! Ты думаешь, Ванька подослал меня со своим планом?
— Да ну тебя! Надоел! — отмахнулся Дмитрий. Он уже решил, что теперь непременно поедет в банду. Если и не уговорит соловьевцев — а в свои ораторские способности он не очень-то верил, — то хотя бы понаблюдает жизнь банды, установит ее сильные и слабые стороны.
— Ох, и рискуешь, комбат! — покусывая губы, предупредил его Григорий. — Ребята у Соловьева серьезные. Жуть.
— Я поеду.
Из задуманной им операции Дмитрий теперь уже не делал секрета. Пусть знают соловьевцы, что он отправляется к ним один, без прикрытия. Едет не для того, чтобы воевать, а по-хорошему договориться о мире. Наверное, Соловьеву уже порядком надоела волчья участь, о рядовых бандитах и говорить нечего.
Ординарец Костя узнал о предполагаемой поездке комбата — попросил взять с собой. Дмитрий отказал наотрез, дал понять, что не имеет права подвергать смертельной опасности Костину жизнь, это — его затея, ему, в случае чего, и страдать. Но Костя не отступился так просто. Явившись с репетиции, он решительно вошел в комнату к комбату и сказал:
— Одному ехать нельзя. Татьяна Автамоновна не советует.
— Разболтал, — оторвавшись от писанины, с легкой укоризной сказал Дмитрий. Но ему было в общем-то приятно, что Татьяна знает о предстоящей его поездке. Как-никак, а едет он в самое логово врага. И, может быть, не вернется.
Утром Дмитрий на скрипучем пароме переправился через реку и, с наслаждением дыша знобким холодком, пахнущим горной водою, пустил дончака по берегу. Конь нетерпеливо просил повод, ему хотелось поскорее на вольный простор степи, но Дмитрий придерживал его — дорога предстояла дальняя.
Проехав с полверсты, комбат свернул на тропку, ведущую в осиновый лог. Тропка размашисто скользнула вниз и вывела к бившему из-под скалы прозрачному ключу. Дмитрий сошел с коня, чтобы отпустить у седла подпругу и дать дончаку напиться. В ту же секунду он услышал нарастающий перестук копыт у себя за спиной и в облачке легкой пыли увидел на пригорке Татьяну. Она была на своем Гнедке, одета так же, как и при первой их встрече. И тот же солнечный нимб сиял вокруг ее головы, а глаза смотрели строго и неподвижно.
— Решила предупредить! — крикнула ему она. — Ты должен вернуться.
— Почему? — спокойно опросил он.
— Так нужно.
Дмитрий не нашелся сразу, что сказать ей. А она продолжала, тяжело дыша:
— Пристрелят тебя. Какая от этого польза?
Дмитрий редко менял принятые решения, и здесь он нисколько не поколебался. Лишь поездка в одиночку могла принести успех. Пусть из банды уйдет хоть один бедняк, и то Дмитрию стоит ехать.
— Хочешь испытать Ивана. Так ему терять нечего. Он будет стрелять и не промахнется, — теребя повод, сказала Татьяна.
Она говорила в общем-то все правильно. Она делала это если не из чувства сострадания к Дмитрию, то из любви к Ивану. Потому в сердце Дмитрия занозой вошла ревность. И он сказал, обличая ее:
— Он был у тебя!
— Ну и что? — с ледяным спокойствием спросила она.
— Я хотел сделать, как лучше!..
— Чтоб предала Ивана?
Дмитрия бесило, что она называла Соловьева по имени, хотя он и понимал, что это идет еще из детства.
— Теперь ему высшая мера, — сказал Дмитрий.
Она подъехала к нему и остановилась в двух шагах. Враждебно посмотрела на Дмитрия, словно он только что больно ударил ее и она должна отомстить во что бы то ни стало.
— За что? За что высшая мера?
— Он знает.
— И, думаешь, пощадит тебя? — грустно усмехнулась она.
— Не думаю, — с обезоруживающей простотой сказал Дмитрий.
До сих пор, казалось, Татьяна надеялась, что Ивана могут простить, если он искренне раскается. И вот она потеряла эту надежду. У него, понимала она, остался единственный выход: бежать, раствориться среди людей. Она должна в этом помочь Ивану и в то же время отвести пулю от Дмитрия. В сущности, Дмитрий ни в чем не виноват, он даже лучше других, потому что хочет прекратить кровопролитие.
— Я поеду с тобой! — она сверкнула ровным рядом зубов.
— Нет, ты не поедешь!
Она вспыхнула вся и готова была разрыдаться с досады, хотя старалась не показать, что ее духовные и физические силы на пределе. В рыжих глазах ее была ярость.
— Я пожалуюсь Симе! Ведь вы же сами спровоцировали его на убийства! — задыхаясь, прокричала она и повернула Гнедка назад.
Забыв, что собирался напоить коня в ключе, Дмитрий вскочил в седло и галопом, не разбирая дороги, понесся в другую сторону. Он старался не вспоминать о только что состоявшемся объяснении. Он думал лишь о том, что Татьяна даже в гневе своем прекрасна и что он любит ее.
Рожденные почти в одно и то же время русскими матерями, выросшие одинаково в бедности и в нищете, не нажившие себе никакого хозяйства и даже не видевшие друг друга, как они могли стать заклятыми врагами? Не покушавшиеся на чужое богатство и чужую честь, почему схватились они в том смертном бою, из которого в живых останется лишь один, да и тот останется ли? Не пора ли одуматься и кончить им затянувшийся бой? Много, очень много принесено оправданных и неоправданных жертв во имя счастья людского. А может, оно вовсе и не счастье, потому что замешано на большом горе, на лишениях и утратах, вошедших почти в каждую семью.
Все сложно и даже слишком сложно в этом совершенно неустроенном мире. Не каждому дано разобраться в том, что происходит и что произойдет, а надо бы непременно разобраться, чтобы сделать единственно верный выбор. А ошибки, они чреваты смертями, они густо пахнут горячей кровью, и живет тогда человек, раздавленный тяжестью обид и преступлений, живет так, что лучше б ему не жить.
— Нашел-таки! Нашел, едрит твою в дышло! — Иван выскочил на крыльцо, чтобы встретить комбата. Со стороны можно было подумать, что он обрадовался гостю: скалился и потирал руки, торопливо спускаясь по ступенькам.
— Ждал тебя. Уж и ждал, Горохов! — возбужденно воскликнул он.
Сходя с седла, Дмитрий внимательно разглядывал атамана. Внешне Соловьев не представлял собой ничего особенного. Поджарая, даже жесткая, ладно скроенная фигура, усталое лицо с тенями у щек и вокруг глаз и заостренный нос. Действительно, атаман здорово похож на кулика.
Дмитрий сразу отметил про себя дерзкий взгляд, в котором просвечивали властность и неодолимое, звериное упрямство. Такому не клади в рот пальца — непременно откусит.
— Здравствуй, Соловьев, — стараясь поглубже запрятать подстегивающее его волнение, сказал Дмитрий.
— Здравствуй, Горохов.
Дмитрий почувствовал, что такое обращение к атаману, строгое, официальное, не очень понравилось тому. И тогда Дмитрий, словно извиняясь, проговорил:
— Уж не знаю, как…
— Товарищем зови. Так меня и кличет гулеван один, Каскар. Между прочим, бывший партейный, к нам пришел…
— Здравствуй, товарищ Соловьев, — Дмитрий пристально посмотрел на атамана.
— Ага. Был бы тебе товарищем, — устало вздохнул тот и окликнул проходившего невдалеке Соловьенка: — Адъютант, вздуй самовар!
— Буду называть тебя по имени-отчеству.
— Коли помнишь, давай, — великодушно согласился Соловьев. — Нашел ведь, а! Ну и жох!
— Чего ж! Я знал, где ты.
— Врешь. Гришка тебе обсказал. Вот паскуда!
Соловьев с горечью засмеялся и предложил: пока греется чай, проехаться бы немножко тайгою в сторону Чебаков. Когда комбат ответил, что дончак приморился, путь-то неблизкий, атаман велел привести Дмитрию другого коня. Приказ был исполнен немедленно, что не мог не отметить комбат. Они поехали втроем — атаман взял с собой Соловьенка, который ехал сзади, в некотором отдалении.
— Жить буду вольно, как птица небесная, — непререкаемым тоном сказал Соловьев.
— Живи, Иван Николаевич. Да другим не мешай.
— Я мешаю? — насупился атаман. — Еще чо скажешь?
Они ехали по разомлевшему на жаре сосняку тою же песчаной тропкой, которой приехал комбат. Боялся Соловьев, что батальон последует в тайгу за своим командиром, вот и решил проверить лично, так это или нет.
— Я никому не помеха, — сухо сказал атаман.
— Неправда, Иван Николаевич, — тихо, но внушительно произнес Дмитрий.
— Я весь народ подыму! — пригрозил Соловьев. — Ежли, конечно, приспичит.
Затем атаман, укоризненно покачивая головой, стал жаловаться на свою судьбу. Ни тебе поспать, ни помыться в баньке, обовшивели, грязные все, как черти. А ведь тоже люди.
Комбат, наверное, недаром явился сюда, он будет склонять мужиков в свою большевистскую веру, так атаман должен сказать, что агитаторов здесь своих хватит, тот же Макаров кого хочешь сагитирует. А нет чтобы договориться полюбовно и пустить соловьевцев в баньку в какое-нибудь село. Да чтоб честно, без подвоха.
— Отчего не договориться? Это можно, — прикинул Дмитрий. — Да мало в том толку! Выходить надо из тайги. А вы карусель развели!
— Вон чо! — атаман придержал коня в прохладной тени сосен. — А хрена не хочешь, Горохов? Мы поверим, берите, мол, все наше оружие, а ты нас потомока к стенке! А?
За спиной у них хихикнул Соловьенок. Такое начало переговоров ему явно нравилось. В этом объяснении было что-то от письма запорожцев турецкому султану, которое тайком ходило по рукам в учительской семинарии.
— Кабы по-честному…
Иван не договорил, заметив меж янтарными стволами сосен смутное движение. На самом выезде на поляну из кустов бересклета показалась телега, в ней сидели хакасы — старик в валенках и изъеденной потом рубахе и девушка лет шестнадцати с множеством косичек на голове, прикрытой на затылке холщовым платком. На вооруженных всадников они посмотрели безо всякого интереса. Но Соловьев и здесь был настороже. В этих безобидных с виду людях он подозревал скрытых пособников Горохова. Однако присмотревшись к ним хорошенько и поняв, что они сами по себе, Иван обмяк и спокойно заговорил опять:
— Вот кабы по-честному, да только не будет энтого никогда. Ты, Горохов, человек маленький, подначальный, тебе сказано ловить Соловьева, ты и ловишь. А кто Соловьев? А?
— Об этом и думаю.
— Ну давай, давай, — Иван поудобнее устроился в седле и заговорил, понизив голос: — А чего тут голову ломать. Казак я простой, бедный. Ты с кулачьем вон как ладишь, а за мною охотишься. Пошто?
— С кулачьем?
— Брось ты! Все знаю! Меня не проведешь, Горохов!
— Жить не хочешь по-людски, Иван Николаевич.
— В тюрьме-то людская жизнь? — глаза у Соловьева округлились и побелели. — Не насмехайся, Горохов! Могу не стерпеть!
Дмитрий трезво оценил обстановку. Напрасно он раздражал атамана. Нужно было сейчас же давать задний ход. У Соловьева есть свои принципы, и с ними пока следует считаться, иначе сгинешь ни за грош, ни за копейку и дело загубишь. И Дмитрий проговорил уже с некоторой уступкой:
— Ладно тебе, Иван Николаевич! Ведь не ведаешь, зачем я приехал.
— Говори, да не заговаривайся!
— Приехал помочь. Да не смейся. Точно!
— Уж и помочь! — Соловьев повел головой. В этом его жесте чувствовалось явное недоверие к собеседнику.
— Зачем увел со стана? — вдруг спросил Дмитрий. — Только давай откровенно, Иван Николаевич. Не темни.
— Наш разговор никого не касается.
Комбат понял его, Соловьев не хотел, чтобы при первом их объяснении присутствовал Макаров. Атаману нужно было проявить полную самостоятельность. Что ж, неплохо!
— Мне не поможешь, — трудно проговорил Иван. Видно, не раз бросал он на весы совести все свои досадные промахи и ошибки. И вот пришел к такому выводу.
— Людей жалко твоих…
— Себя пожалей, Горохов. Поди, не заговорен от пули, — припугнул атаман и тут же резко спросил: — Полномочия имеешь?
За спиною у них снова хохотнул Сашка. Он внимательно слушал их и, как говорится, мотал себе на ус. Для него понемногу прояснилась программа соловьевского житья, которая была небезразличной Сашке. От этой программы целиком зависела Сашкина цыганская судьба. Если суждено соколом взлететь в небо, так с есаулом, а погибнуть — так лечь с ним в одну могилу.
— Полномочия есть, только ведь погляжу.
— На меня, чо ль? — зычно сказал атаман. — И накрепко шьют, да порется.
— На всех.
— А как насчет хрена?
— Ну зачем, Иван Николаевич? Так мы, ей-богу, не договоримся.
— Ну, а какие полномочия? — нетерпеливо спросил Соловьев. — Какие, тудыть вашу мать?..
— Гарантируем жизнь. Лучше хлеб с водою, чем пирог с бедою.
— Только жизнь? А свободу? А?
Дмитрий угрюмо промолчал.
— Молчишь? Значит, в тюрьму меня. Чо бог послал, то и мяконько. А видел ты человека, который сам шел бы в тюрьму?.. Видел?..
Соловьев намеревался сказать еще что-то, но так и замер с открытым ртом. Он увидел в полуверсте от себя, в том направлении, куда они ехали, выскочивших на бугор всадников в красноармейских шинелях и шлемах. Это был дозор из двух человек.
— Ты чо? — сурово повернулся атаман к Дмитрию.
Сашка споро клацнул затвором винтовки. Но прежде чем выстрелить, бросил взгляд на Соловьева, а тот предостерегающе поднял руку:
— Погоди.
Атаман сообразил, что красноармейцы могли появиться сами по себе, без ведома комбата. В противном случае они устроили бы засаду в удобном для этого месте, а не здесь, на самой опушке тайги. Да и то нужно взять в толк, что не Горохов увлек сюда Соловьева, а Соловьев — Горохова.
Красноармейцы разглядели красную звезду на шлеме Дмитрия и успокоились. Дозор, не сняв с плеча винтовок, беспечно пылил по проселочной дороге.
Соотношение сил менялось. Если до сих пор комбат был один против двух, то теперь красных стало уже трое. Захватить Соловьева не составляло большого труда, но это значило бы отказаться от мысли о разоружении всей банды. Более того, тогда атаманом становился Макаров, а это, как казалось комбату, было бы значительно хуже. При Макарове банда ожесточится еще сильнее и тогда-то с нею совсем не совладать.
Дмитрий заметил, что Соловьев расстегнул кобуру. Трусит атаман, не до конца еще верит комбату. Волчья жизнь научила его быть осторожным.
— Я стрелять обученный, — вполголоса проговорил он.
Весело переговариваясь, опустились с бугра и подъехали юные, розовощекие ребята. Они сразу узнали своего командира, наперебой принялись докладывать боевую обстановку. Они неусыпно следят, не выйдут ли соловьевцы в степь. Стало известно, что банда зашевелилась, в верховьях Белого Июса видели колонну, прошли на конях, с вьюками.
— Никуда от вас не скроешься! — вдруг выпалил атаман.
— А ведь это Соловьев, товарищи, — не повышая голоса, сказал комбат. — Ведем переговоры.
Атаман зашарил в кобуре.
— Сердце екнуло, — с усмешкой заметил Дмитрий.
Красноармейцы верили и не верили своему командиру. Если это действительно Соловьев, то почему не арестовать его или не ухлопать на месте? Только винтовки-то у них за плечами: пока снимешь, трижды уложат тебя.
— Езжайте, товарищи, — отпустил дозорных комбат. — Мы тут как-нибудь сами.
Соловьев не тронулся с места, пока дозор не отъехал на почтительное расстояние. Затем все трое завернули коней в тайгу.
— Бойся шутить, Горохов, — внушительно, но без злости сказал атаман. — А ты хлюст, едрит твою в дышло!
Неизвестно, чего больше было в этих его словах: осуждения ли, неприязни или откровенной похвалы комбату. Пожалуй, Соловьев точно так поступил бы, находясь он на месте Дмитрия. Вот почему в суровой душе атамана прежняя враждебность на какое-то время стушевалась и уступила некоторому сочувствию и даже расположению к Дмитрию. Вот тогда-то атаман и спросил:
— Письмо мое получал?
Дмитрий согласно качнул головой.
— Не лезь к Татьяне, добром прошу. Ты же ловить меня приставлен, вот и лови.
Какое-то время они ехали вдвоем. Соловьенок далеко отстал, кружил по буграм и перелескам, объезжая завалы деревьев, и все опасливо посматривал назад. Только когда они углубились в тайгу, горячий Сашкин конь, отмахиваясь хвостом от слепней, выскочил на дорогу.
— Красные увязались за нами. Может, пугнуть? — вскидывая винтовку, спросил он.
Соловьев сдвинул на лоб фуражку и недобро посмотрел на комбата. Затем проговорил с сознанием своей силы и полного превосходства:
— Отстанут.
В самом деле, красноармейцы, помаячив сзади, отстали. Завернули коней в степь, туда, где за буграми пряталась река, и скоро совсем скрылись с глаз.
К своему лагерю Соловьев направился теперь более коротким путем, бездорожно, сперва по мшистому болоту, затем сквозь чащу по узкой кромке обрыва. И то, что он сейчас не делал секрета из запасной своей дороги, как и передвижения колонны бандитов, говорило о смене бандой своего логова. Типичный бандитский прием: напакостили под Половинкой — теперь дай бог ноги!
На утоптанной поляне перед охотничьим домиком парни молча седлали лошадей. Укрывавшая балаганы сухая трава была раздергана, они просвечивали насквозь. На крыльце лежали какие-то узлы и мешки с небогатой поклажей.
Самовар вскипел. Чай пили в штабной комнате. Кроме Ивана и комбата за столом сидели Макаров и Настя. Макаров был в шинели нараспашку, он больше молчал, уткнувшись в свою кружку сосредоточенным взглядом, словно видел ее впервые и обязательно должен был до тонкостей рассмотреть. Иван был тоже немногословен, крякал по-сибирски, делая крупные, обжигающие глотки, то и дело вытирал испарину, выступавшую на лбу.
— Обещают жизнь, — вскользь бросил он Макарову.
Начальник штаба отхлебнул чай и скептически ухмыльнулся. Стоило ли, мол, устраивать кровавую баню, чтобы вот так завершить все. Не таким прежде представлялся Макарову атаман, а то давно был бы поручик в Монголии. А потом ведь что такое — сохранить жизнь? Согласиться на пожизненное тюремное заключение? Так уж лучше помереть от пули в чистом поле, как поется в известной песне. Вот если бы чекисты дали гарантии предоставить всем полную свободу, тогда еще можно было подумать, выходить из тайги или нет. И то — чего стоят чекистские гарантии!
Это и многое другое прочитал Соловьев в недвусмысленной макаровской ухмылке. И сразу же заверил Макарова в своей нерушимой твердости:
— Не вышло у нас, полковник. Окончательного договора не получилось.
Дмитрий посмотрел на примолкшего офицера. Серое в красных пятнах лицо Макарова оставалось неподвижным, словно высеченным из камня.
— Налить, господин полковник? — спросила Настя, желая лишний раз подчеркнуть перед гостем высокое положение Макарова. Она прекрасно понимала начатую атаманом игру и подыгрывала ему.
— Будьте добры, Анастасия Григорьевна.
Дмитрий видел, что Соловьев при своем сильном, волевом характере все же находится под влиянием этого хитрого, изворотливого офицера, который, разумеется, не поддастся ни на какие уговоры, не затем он пришел в банду. Нужно посеять между ними раздор, как-то поссорить их, столкнуть лбами.
— Покажи мне своих людей, Иван Николаевич, коль уж обещал.
— Что их смотреть? — Макаров отставил кружку и медленно поднял стальные глаза. — Люди как люди.
— Пусть посмотрит, — сказал Соловьев. — За посмотр денег не берут.
— Надо ли, господин есаул?
— Не жалко! — упрямо проговорил Соловьев, давая понять комбату, что последнее слово все-таки остается за атаманом.
Но Дмитрий сделал вид, что ничего не заметил, и сказал с шутливым простодушием:
— Кто у вас главный? Кого слушать?
Его ход мгновенно разгадал Соловьев, которому явно не понравилась лукавая речь комбата:
— Ты брось! Оба мы главные.
Макаров, неохотно обойдя поляну, собрал людей у крыльца, их было мало, меньше десятка. Оборванцы с любопытством поглядывали на Дмитрия, особенно на его новенький зеленый френч с красными клапанами и петлицами.
— Торопись, Горохов. Нам некогда, — сказал Соловьев.
Дмитрий охватил взглядом пеструю толпу бандитов.
Облизнул сухие губы и заговорил отчетливо, стремясь, чтоб его слова по возможности дошли до всех.
— Граждане, не пора ли вам домой, там вас ждут. Возвращайтесь к семьям. Не бойтесь, советская власть не обидит.
— По головке погладит! В тюрьме! — насмешливо прокричал Соловьенок. — Идите, граждане, идите!..
— Она разберется, кто виноват. Зря не посадят, вот честное слово!
— Катись-ка ты, комиссар, в пим дырявый! — снова крикнул Сашка, вываливаясь из толпы.
— Пора, пора заканчивать, батенька мой. Спешим, — сказал Макаров, направляясь к ожидавшему его иноходцу. — С богом!
— Граждане!..
— Кончай, батенька мой! Хватит!
— Граждане! О вас же заботимся! К вам душою вождь всемирного пролетариата, дорогой наш товарищ Ленин! Он призывает вас сложить оружие, как вы идете супротив своей же власти! Вы понимаете? Власть-то ваша, она вам заступница, так зачем же ее обижать? Ну?
— Уж и задачу ты им задал! Ломали бы себе головы, да, к счастью, они не понимают по-русски, — зло оглянулся Макаров.
— Врешь ты, офицер! — донеслось из толпы.
Иван соскочил с крыльца:
— Кто сказал? Ах, энто ты, Каскар. Никак захотел схлопотать пулю! Значит, опять за свое!
— Подумайте, граждане, куда вы попали! — крикнул Дмитрий.
Сашка вплотную подошел к нему и заговорил, подбоченясь:
— Июсы наши по договору. Ну, а прежде того, чтоб всем снисхождение и свободу. Будто ничего не было промеж нас!
— Так не получится, однако! — не своим голосом воскликнул Дмитрий. — Забыли трупы у Половинки?
— Мстить будешь? — издали бросил Макаров. — Чего ты с ним возишься, господин есаул? К стенке его! К стенке!
— Тихо! — Соловьев поднял руку. — Ишь какое пиво мы с тобой заварили. Не расхлебаем, комбат. Говори с людьми подобру!
— Не по носу вам мои слова? — в запальчивости продолжил Дмитрий. — А кто людей пострелял, гады! Вы постреляли! И какой же вам теперь справедливости!
— Так на хрен же ты приехал? — скрипнул зубами Соловьев.
Дмитрий понял, что зарвался. Теперь бандиты уж не выйдут из тайги. И чтобы как-то поправить положение, он вполголоса проговорил:
— Амнистия будет, граждане! Вот поверьте вы мне… — и ударил себя кулаком в грудь.
Атаман мрачно взглянул на Дмитрия и подал команду:
— P-разойдись! Через час выступаем! Гостю — его коня!
Дмитрий перевел дух. Кажется, на этот раз смерть пронеслась мимо.
— Рядовых амнистируют всех! — крикнул он людям вдогонку.
Соловьев сам поехал провожать комбата. Долго рысили молча, а когда оказались на торной тропке, атаман придержал и развернул назад своего скакуна:
— Везучий ты, Горохов! Домой едешь, а тебя ведь расстрелять стоило.
— Еще не поздно, Иван Николаевич.
— Отваливай, а то пальну!
— Лучше подумай о себе и своих дружках. Может, и получишь прощение.
Атаман насмешливо зыркнул на Дмитрия:
— Сам не приду. А вы уж делайте со мной, чо хотите.
Между тем жизнь в станице шла своим чередом. Шальной ветер перемен жарко дышал встречь и пьянил казаков. Взъерошились, загоношились, ополоумели от сознания собственной силы, по всякому поводу и даже без повода собирались на сходы, где, чадя махрою и безбожно ругаясь, и проводили все свое досужее время. Может, когда б и сделали себе какую передышку от митингов и собраний, да уж больно баламутила людей падкая на самые решительные меры уездная газета. Вездесущие и дотошные ее селькоры выискивали жуликов в многолавках, яростно обличали богомолок и самогонщиц, выводили на чистую воду кулаков и подкулачников.
Читали газету от первой буквы до последней, не пропуская ни одной строчки. По ходу чтения комментировали газетные статьи, многозначительно переглядывались: не пора ли, мол, и нам всерьез заняться станичною многолавкой, не пора ли критиковать председателя Гаврилу — в других селах вон как пушат председателей, аж перья летят, а нам что, рот заткнули? Или прочитали казаки, что в одной из соседних волостей исполкомовский конюх не бережет сено, часть сена у него попадает в навоз, так всею станицей направили в свою волость протест по этому возмутительному случаю и настоятельный совет присмотреться как следует и к своему конюху, потому что таким манером можно запросто загубить всю мировую революцию.
Беднота брала верх. С каждым днем ее голос становился громче и увереннее. Делясь между собой последним куском хлеба, она мечтала о вселенском благоденствии, о счастье для всех, когда у каждого будет добрая одежка и обувка и люди станут хлебать щи из золотых мисок. Уж если буржуазия хлебала из серебра, то почему бы трудящимся не поставить на стол золото, добытое собственными руками? Всего достоин трудящийся гражданин, потому как на нем, сердешном, вся земля держится!
Богатеи говорили теперь вполголоса:
— Сопаткой не вышли. Да и на каждую золотую миску надо пригоршню десятирублевиков!
Тогда дружно поднимали рев сиплые бедняцкие глотки:
— Наша сопатка даже самая обыкновенная! Не хуже вашей!
— Зачем десятирублевики? Золото есть и в кирпичах. Слитками называется!
— Вот погодь, придет Ванька Кулик, получишь свой слиток! Он те даст слиток! — не выдержав бедняцкого напора, кричали подкулачники.
Станичная голытьба цепочкой потянулась в партячейку. Пришла проситься в партию и приволокла за собою мужа малокровная Антонида. Секретарь волкома партии, что случился на ту пору в Озерной, долго советовался с беднейшими казаками, как быть. Дай волю такой — в момент разгонит и осрамит всю станичную ячейку. Наконец озадаченный очкарик поехал в уком и, слава богу, получил там все необходимые разъяснения. Может, что было и не так, только Антонида оказалась в партии, а с мужиком ее решили повременить, приняв во внимание его частые и не знающие меры запои.
О Соловьеве говорили редко и мало. Держался он от Озерной далеко — ходил по тайге и по самой грани тайги. Массовых убийств, как прежде, уже не было, хотя то в одном, то в другом месте случались ограбления почтальонов, налоговых инспекторов и многолавок. Банда рассыпалась на мелкие шайки, которые сравнительно легко просачивались в степь через нечастое сито красноармейских заслонов.
Рискованная поездка Дмитрия в банду, казалось, не могла дать ощутимых результатов. Хакасы действительно не понимали или слабо понимали по-русски, где им было разобраться в текущем моменте, в котором толком не разбирались и довольно грамотные люди, о чем писалось в той же уездной газете.
И все-таки определенный прок от поездки в банду был. Пусть не все, но некоторые бандиты почуяли, на чьей стороне сила. То один, то другой стали возвращаться к своим семьям. Слухи о возвращенцах приходили из многих сел. Бандиты сдавались на милость советской власти, ссылаясь при этом на подходящие слова комбата Горохова, на его обещание сохранить им жизнь, а еще добавляли — свободу, раз они никого не убили.
Так оно поначалу и было: сдал оружие и дыши себе вольно, ступай на все четыре стороны, никто тебя не задержит, никто не потащит в тюрьму. Больше того, в селах вчерашним бандитам старались всячески помочь налаживать свое хозяйство, а у кого не было собственного двора, тех старались определить в работники на более выгодных для них условиях. Банда неуклонно таяла, как снег весною.
И вдруг в Озерную приехала Сима Курчик. Вечером, когда станица уже затихала, по улице, скрежеща колесами, пронесся ходок, запряженный парой горячих коней. Ходок остановился у ворот сельсовета, а пыль еще долго крутило по пустынной улице. А потом прискакали трое конных, они были из Симиной же группы, и тоже в кожанках.
Вскоре Дмитрия пригласили в сельсовет. В махорочном дыму он разглядел склонившегося над столом Гаврилу. Чумной со сна председатель разглядывал карту. В карту же смотрела и сидевшая напротив его Сима. Ее смуглое лицо казалось при свете лампы желтым, как охра, оно было мужественным и сосредоточенным.
— Садись, — грубо сказала она, заметив вошедшего Дмитрия.
Он подсел к столу и тоже потянулся взглядом к карте. Сима глубоко затянулась папиросой, пыхнула в него облаком дыма:
— Показывай, где избушка.
Дмитрий подвинул карту к себе и ткнул пальцем в точку рядом с Чебаками:
— Здесь. Но банда перебазировалась, а куда — пока неизвестно. Вероятнее всего, соловьевцы в верховьях Белого Июса.
— Почему не преследуете?
— Ведем глубокую разведку.
— А под Половинкой? — строго спросила она.
— Опоздали. Карусель развели.
— Вот видите, — Сима обратилась к своим спутникам, кольцом стоявшим у нее за спиною. — Опоздали! — и опять к Дмитрию. — Как просто у вас получается! А погибло-то несколько человек!
Она бросила на пол и каблуком сапога раздавила папиросу и перешла на доверительный тон:
— Ждем ваших соображений.
У Дмитрия покраснели уши. Ему было не по себе не только потому, что он чувствовал свою немалую вину в том, что случилось под Половинкой, а и потому, что его, как мальчишку, отщелкала по носу девка, ничего не смыслящая в военном деле, да и в разведке тоже.
— Соображения такие, что надо избежать лишних жертв, — ответил Дмитрий.
Она понимающе переглянулась со своими спутниками и одобрительно качнула гладко причесанной головой:
— Что ж, правильно…
— Зимою банда рассыплется. Вот тогда выйдем на Соловьева и возьмем его.
Сима задумалась и долго молчала, поигрывая граненым карандашом. Ее лоб покрылся сетью тонких, чуть приметных морщинок, она что-то решала про себя.
Ответ Дмитрия, по-видимому, вполне удовлетворил ее. Она лишь заметила, что непрошеный гость может появиться внезапно в любом селе, и скорее всего в том, где сейчас нет красноармейцев. Поэтому нужно укреплять отряды самообороны в каждом населенном пункте. Будь такой отряд в Половинке, банда никуда б не ушла.
— Не знаете Ваньку Соловьева! — поднял голову Гаврила. — Огонь! Завсегда уйдет от самого дьявола!
— Неужто? — чуть усмехнулась Сима, закладывая руки в карманы кожанки.
— Точно. Он такой, понимаете ли…
Сима заговорила о возвращенцах. Кто они? Каков их классовый состав? Она просила назвать хотя бы примерное число бандитов, вернувшихся домой.
Дмитрий затруднился сказать что-то определенное. Число возвращенцев колебалось: одни уезжали в иные края, чтоб быть подальше от греха, другие почему-то не приживались в селах и опять оказывались в банде.
— Хотя бы примерно, — настаивала Сима.
— Домой вернулся, пожалуй, каждый пятый.
— Даже поболе будет, понимаете ли, — сказал председатель. — Милицию надо бы спросить. В милицию они и оружие несут, там и временную справку получают на жительство.
На том беседа в сельсовете и закончилась. Сима ушла ночевать к Пословиным. Дмитрий заторопился проверять караулы.
В эту ночь со стороны мельницы послышались частые выстрелы. Батальон был поднят по тревоге. Быстро окружили мельницу и, рассыпавшись в цепь, начали прочесывать прибрежные тальники.
Однако тревога оказалась напрасной. Как выяснилось, станичные лошади, перебредя протоку, неожиданно появились в полыни у мельничных ворот. Напуганный прошлым налетом мельник, завидев их размытые туманом тени, принялся палить из берданы через чердачное окно в надежде, что часовые на той стороне реки если уж не услышат, то увидят вспышки выстрелов и явятся на выручку.
Сима прожила в Озерной около недели. Она бешено носилась в ходке по окрестным селам и улусам, допрашивала бывших бандитов, кого-то припугивала тюрьмой и расстрелом, кого-то под конвоем отправляла в волость. Иногда, остановив коней в самом неожиданном месте, она подолгу исподлобья смотрела на затаившиеся таежные распадки и далекие гольцы, и, наверное, чудились ей залегшие в засадах бандиты. Чекисты, что сопровождали ее, вконец усталые и грязные от пыли, удивлялись:
— Ну и ну! Столько мотаемся без отдыху!
— А ей хоть бы что!
Она пыталась напасть на след Соловьева, и напала бы, если б банда не ушла высоко в горы, куда даже маралы и медведи заходят редко. Банда ушла, чтобы отстроиться на зиму и заготовить достаточно еды.
Отъезжая в Ачинск, Сима завернула к Григорию Носкову. Увидев ее здесь, Дмитрий подумал, что это уже неспроста: если теперь и не арестует Григория, то учинит ему такой допрос, от которого тот опять побежит в банду. Ничего не скажешь — крепка характером товарищ Курчик!
Когда Дмитрий пришел во двор к Григорию, объяснение там принимало крутой оборот. Сощурив глаза, Сима наступала на Григория. А Григорий голой пяткой все вертел и вертел ямку в песке и приговаривал:
— Ны. Бандитствовал. Вези.
Жена Григория глядела на них и жалобно всплескивала руками:
— Господи! Господи!
Симу нисколько не трогали ее слезы. Сима стриганула тонкими бровями и сказала Григорию строго и непреклонно:
— Поедем.
— Он вышел сам, добровольно, — напомнил Дмитрий. — Это я по существу вопроса.
— Не волнуйтесь, разберемся, — сказала Сима. — В Ачинске каждому воздадут свое.
Лихоматом завыла напуганная жена Григория. Засопели, захмурились мужики и бабы, подступившие к жердяным воротам, которые не успел починить Григорий. А он постоял, прощаясь взглядом с избушкой, с конем и женою, со всем народом, и проговорил, сдерживая горечь:
— Ны. Что в людях, то и у нас. Прощевайте, станичники. Где посадят, там и сиди. Дурак я круглый.
Григорий, до крайности убитый, не оглядываясь, тяжело зашагал впереди поджарых парней в кожанках к сельсовету, где у ворот его ожидала приготовленная загодя специальная подвода.
Беременная Марейка ждала предстоящих родов с суеверным страхом и смертной тоскою и с щемящим, неизъяснимым любопытством, как это будет именно у нее, хотя ей вообще не было известно до сих пор, как это бывает у других женщин. Бабы говорили ненароком, что при этом они света белого не взвидывали от жутких приступов боли и небо казалось им с овчинку, да ведь как верить досужим россказням! Бабы недорого возьмут и сбрехать.
Но все-таки ей было дурно и страшно. Марейка то и дело принималась считать определенные судьбой дни с той самой неверной ночи, когда в дымной отволглой юрте, трепеща и извиваясь, она выскреблась под теплую шубу к уже захрапевшему Миргену, страстно желая его грубых, его невыносимых ласк, от которых затем у нее долго и мучительно кружилась пьяная голова, становившаяся то легкою, как пушинка, то грузною, словно камень. Марейка сознавала, что она должна была затяжелеть только той бессонной, той сумасшедшей ночью, когда ей всего было мало, когда она не думала ни о ком и готова была умереть в любую минуту.
Однако сосчитать дни было не так просто. Марейка часто путалась, сбивалась со счета и даже ревела от досады, а помочь ей в этом никто не мог — она вела этот тайный счет про себя, никого в него не посвящая.
Но как бы она ни считала, а все выходило, что всякие сроки для нее уже прошли. Значит, зачала она не той ночью, а уже в тайге, сколько-то дней спустя. Впрочем, это обстоятельство ее ничуть не смущало. Ее огорчала назойливая дума о том, не родится ли ребенок калекой и вообще зачем она должна рожать и кому на свете это нужно. Не в радость себе принесет она не работника в семью и даже не горемычного батрака, а неизвестно кого. Голодного, нищего бродягу, отверженного всеми бандитского сына, которому нигде не будет ни тепла, ни света, ни даже сколько-нибудь подходящего места среди людей. Так зачем же рожать его на страдания, на муки вечные!
На холодном осеннем рассвете, когда тонко пахло увядающей травой и хвоей, тоскливо кричала непоседливая птица кедровка, слышались какие-то непонятные шорохи и мельтешили вокруг легкие и суетные тени, сбегаясь у тихого, спокойно умирающего костра, Марейка, поддерживая низко опустившийся живот, вышла из тесной, вонючей землянки вялым, неуверенным шагом. Ей трудно дышалось, хотелось пить. Она подошла к ручью, с усилием поставила ногу на скользкий камень, и тот камень предательски ушел из-под нее, она не устояла, широко взмахнув руками, рухнула на сочно чавкнувшую землю:
— Худо мне, ох!
Она вгорячах попыталась подняться, но опоясывающая боль резанула ее по животу, ударила снизу в подвздошье. И Марейка, косо взглянув на распахнутое над нею небо, вскрикнула и покорно осела в траву, прильнув пылающей щекою к смолистому и шершавому стволу лиственницы.
— Бог с тобой! — испуганно крикнула Настя с зеленого косогора.
Марейка не отозвалась. Новый приступ боли прокатился по чуткому Марейкиному телу, и она застонала протяжно, как смертельно раненная маралуха. Круглые щеки у Марейки странно вытянулись, и расширенные зрачки остановились в ожидании чего-то загадочного, еще более страшного.
А к говорливому ручью с двух сторон, убыстряя шаг, приблизились Настя и атаманская мать Лукерья. В жилистых руках Лукерьи была обвитая травяным жгутом вязанка хвороста, бабка бросила хворост и с немыслимым для ее возраста проворством подхватила Марейку под мышки и, натужно качнувшись, помогла ей встать.
— Мертвого рожу, — тяжело дыша, сказала Марейка. — Моченьки моей нету.
Лукерья заглянула ей в остановившиеся сухие глаза и, мудро успокоясь, с лаской проговорила:
— Бог с тобой.
Лукерья не видела в случившемся беды, не видела ничего необычного. Так бабы всегда рожали на покосах, на рыбалке, на кедрованье и сборе ягод в тайге. Не сидеть же бабе сложа руки в досужем ожидании, когда это наконец произойдет. Бабе работать надо, иначе никогда не будет достатка в семье. А настанет положенный срок — оно само собой покажет, как тебе быть, только не нужно ничего бояться, дело это обыкновенное и святое — может, для того бог и создал бабу, чтоб ей мучиться и в этой муке находить себе высший смысл всей жизни.
Марейка еле-еле поднялась к землянкам, опираясь на чьи-то плечи и нетвердо ступая по осклизлым каменистым выступам и тугим запутанным узлам лиственничных корней. А когда ее усадили у дернистого порога землянки, в которой жили одни женщины, в том числе и она, Марейка, почувствовала в себе некоторое облегчение. Она огляделась и попыталась улыбнуться.
— И ладно! — переведя дыхание, заметила Настя. — Глядишь, и пронесет.
— Не одну пронесло, — под нос себе буркнула Лукерья.
Бабка все знала, и это успокаивало Марейку. Оплошка у ручья, разумеется, ни при чем — пришло оно, трудное Марейкино время, и в этот пронзительный час будет с нею милосердная и стойкая, хорошо понимающая, что нужно делать, повитуха.
Бабка же нисколько не верила, что Марейке стало лучше, бабка понимала: улучшение это временное, а следом за ним придут настоящие муки, тяжелые схватки с потугами, от которых можно потерять сознание, а то и вовсе кончиться.
Словно в воду глядела Лукерья: уже к полудню Марейка судорожно забилась на земле, заскребла ногтями жестколистую траву. Из закушенной с болью верхней губы засочилась толчками кровь, тонкою нитью она потянулась к строгому уголку рта, четко перечеркнула округлый подбородок.
Распластавшуюся на хвойной подстилке роженицу окружили хлопотливые женщины. Горестно покачивая головами, они наблюдали за понятными только им жестокими бабьими муками и сдержанно подавали Марейке ничего не значащие советы:
— Давай вот это, не унывай!
— Терпи, девка! Боком, боком!
— Не мать велела — сама захотела!
— Ху! Ткнись! Ткнись, товарка!
— Туды с ним! Туды! Ух и мужики, мать их так!
— Мухоморы! Паскуды! Лежи смирно, у!
— Ткнись!
Неподалеку на песке сидел взъерошенный Соловьенок. Упершись подбородком в колени, он молча смотрел на Марейку, его искривленный судорогой рот то открывался, то закрывался в густой зевоте. Соловьенок страдал от сознания, что он ничем не может помочь своей жене.
В коротком перерыве между схватками Марейка приметила Сашку, как пьяная, выкрикнула:
— Ирод! Провались ты в тартарары! Кобель!
Сашка потерянно смотрел на нее. А Лукерья между тем еще более распаляла роженицу:
— Крой, крой его!
— Ирод ты! Ирод! — истерически кричала Марейка.
Бабка не сердилась на Сашку, ни в чем его не упрекала. Бабка знала лишь, что Марейке станет легче, если та выплеснет какую-то часть боли вот этим своим истошным воплем.
— Так его, внученька, так!
Под градом Марейкиных обидных слов Сашка, отряхнув руки от прилипшего к ним песка, отступил поглубже в лес. Тогда откуда-то из-за сосен появился хмурый Мирген. Закуривая самокрутку, он повторял, словно заклинание, одну только фразу:
— Больно, оказывается.
Марейка не замечала Миргена. Остекленевший взгляд был уставлен далеко, в самую глубину безоблачного неба. Казалось, какая-то неведомая сила зачаровала Марейку, и невозможно было хоть немного воспротивиться ей.
— Потому вы и болькие все, — рассудила Лукерья, осеняя себя мелкими, торопливыми крестами. Она говорила в назидание присутствующим, чтобы они никогда не обижали своих многострадальных матерей. Не ей первой пришла на ум эта мысль, не раз слышала ее Лукерья от старух, умудренных нелегкой жизнью, и теперь посчитала своим долгом перед людьми вспомнить ее.
Так мучилась Марейка до самого вечера. Бабка поглядела на нее и распорядилась, чтоб роженицу унесли в землянку, но тут же отменила свой приказ. В землянке мало будет роженице вольного воздуха, к тому же не развернешься там, в неимоверной тесноте, — пусть уж рожает под кустом.
Затем Лукерья послала Настю за полотенцами. Полосами самодельной ткани крепко-накрепко стянули Марейке взбугрившийся верх живота и принялись сообща, суетясь и мешая друг дружке, подтягивать полотенце к ее ногам.
— Матушки, умираю! — тупея от боли, стонала Марейка. — Да оставьте же вы меня, оставьте!
— Отвару бы ей из сон-травы, — сказала Настя.
И когда последние силы, казалось, были готовы иссякнуть и совсем покинуть ее, Марейка страшно заскрипела зубами, рванулась и замерла в минутном оцепенении.
— Слава тебе, господи! — выдохнула Лукерья, принимая на руки крохотный живой комочек.
А немного погодя роженица спросила глухим голосом:
— Мальчик?
— Он и есть, — облегченно вздохнув, ответила бабка.
— Руки и ножки?
— Все как есть при ем, все при ем!
И, словно в подтверждение сказанному, вдруг раздался пронзительный детский крик. И все кругом заулыбались и стали поздравлять Марейку с благополучным разрешением.
— Потому-то вы и болькие все, — снова напомнила Лукерья. Теперь она обращала эти мудрые слова к себе. Вот так же в муках родила она несчастного Ивана, вынянчила, на ноги поставила. И потому ей мучительно глядеть на него, как он торопится на встречу со своей собственной смертью! И ничего поделать уже нельзя — это она понимала материнским сердцем.
— Похож на кого? — Из кустов осторожно, на цыпочках, появился Сашка.
— Завтра посмотришь, а сейчас уж темно, — ответила Настя.
— На тебя похож! — поспешила заверить бабка.
Сашка тряхнул кудрями. Ему хотелось быть отцом Марейкиного ребенка, и он тут же простил Марейке ее оскорбительные выкрики, обращенные к нему.
А Мирген по этому случаю лишь покачал неухоженной черной головой и заметил скорее равнодушно, чем обидчиво:
— У, Келески!
Узнав о новом появлении на Июсах Симы Курчик, Макаров, вездесущий, деятельный, оживился еще более, повеселел, обдумывая про себя дерзкие планы, которые только приходили ему в голову. Ее приезд он расценивал как некое знамение, утверждавшее его в мысли, что не все потеряно, что нужно оперировать еще энергичнее, увеличивая масштабы действий соловьевского отряда, поднимая на борьбу с большевиками новых и новых людей. Для этого он предложил создать при штабе агитационный отдел, возглавить который решил сам.
От такого новшества Иван не видел сколько-нибудь ощутимой пользы, но возражать Макарову не стал. В отряде произошло немало и других преобразований. Взводы преобразовались теперь в эскадроны, созданы специальная пулеметная команда и комендантский взвод, выделена в особое подразделение отрядная разведка. А Макаров не успокаивался на этом, он говорил уже, что крайне необходимы партизанский полевой суд и школа для обучения повстанцев грамоте.
— Тогда никто не назовет нас бандой, — говорил он, находясь в непреодолимой власти обуявших его планов.
Макаров предложил Соловьеву поскорее встретиться с Симой. Эта встреча нужна атаману, чтобы сориентироваться в политической обстановке, проведать, есть ли в Сибири еще какие-нибудь отряды, подобные соловьевскому, и если они есть, то сделать попытку связаться с ними и установить постоянное взаимодействие. Наконец, Сима служила в ГПУ, она точно знала, что чекисты собираются предпринимать против Соловьева. И вообще отряд должен иметь оперативную связь с Курчик, чтобы действовать наверняка, не допуская малейших просчетов.
Соловьев понимал, что начальник штаба прав, хотя и не возлагал больших надежд на предстоящую встречу. Если бы в Сибири были где-то другие повстанческие отряды, слух о них дошел бы до Июсов и без Симы. А политическая обстановка в стране пока что складывалась не в пользу противников новой власти. Большевики будоражили страну, обещая ей скорый земной рай, а кто из смертных в состоянии отказаться от рая? Люди орали песни про коммуну и валом шли на сельские сходы слушать щедрые большевистские обещания.
Иван сам нет-нет да и подумывал, что у Советов может еще кое-что получиться. Ежели народ будет работать не на заводчиков да помещиков, а на свой собственный котел, то в этом котле, наверное, будет погуще. Да только слова одно, а дела, дела — совсем другое. Не повернули бы они свою революцию так, что на спину народу новые господа сядут, в том-то и вся закавыка. Вот если бы они с простым людом обращались так, как Иван, скажем, обращается с инородцами из его отряда, тогда б еще можно было бы кое с чем согласиться.
Что же касается оперативной информации, то здесь Соловьев был полностью согласен с Макаровым. Сима в состоянии оказать отряду неоценимые услуги, и этим нужно воспользоваться во что бы то ни стало.
Соловьев хотел прихватить с собой на встречу начальника штаба: умен, разбирается во всех тонкостях большой политики да и близко знаком с Симой. Чего девица не сможет сказать Ивану, то она наверняка скажет Макарову, они понимают друг друга с полуслова. Да беда, что примутся они вместо настоящего делового разговора всякие интеллигентские коленца выкидывать, кто кого поученее словцом ошарашит. А для пространных бесед не было сейчас времени, Горохов со своими красноармейцами, будто тень, постоянно ходит рядом: чуть зазеваешься — враз и слопает, как вареник.
И все-таки нужно было пригласить Макарова на встречу с Симой, чтоб офицеришка не обиделся, уж и честолюбив Алексей Кузьмич, ничего не скажешь. Гнетет его нынешнее несоответствие, что состоит под началом у простого казака, а не у какого-нибудь высокопоставленного генерала. Да ежели новая заварушка начнется, так и Соловьев долго не засидится в есаулах, на самую верхушку казачьей старшины поднимется. Пригласить Макарова нужно, а если он не откажется ехать, под каким-нибудь предлогом отговорить его от этой поездки. Объяснить, что в сложившихся условиях Макарову лучше быть с отрядом. Да и ничего не объяснять, просто подумать немного для приличия и отдать приказ об этом.
Макаров у себя в землянке пил утренний чай. На грубо сбитом столике жарко пыхтел самовар. Мягкий солнечный свет, лившийся в распахнутую дверь, цвел на бархатистом ворсе лошадиных шкур, которыми по стенам и потолку было обтянуто это зимовье, где временно, до завершения постройки двух бараков, размещался отрядный штаб.
— Вдвоем так вдвоем, — играя желваками, неопределенно проговорил Иван. — Пора ехать.
Уловив в голосе атамана некоторую нерешительность, Макаров пристально посмотрел на него. Макаров пытался понять, что в данном случае обеспокоило Соловьева. Стукнув по дощатой крышке стола донцем помятой оловянной кружки и смахнув хлебные крошки, он произнес веско, с пониманием важности предстоящего дела:
— Тут порядок. Езжай, — и, помедлив немного, спросил. — А кого берешь, брат есаул?
Все решилось само собой. Начальник штаба предпочитает быть в лагере. Или вправду не решается оставить отряд без командирского глаза — мало ли что может случиться в это время, — или не хочет рисковать собственной жизнью — красноармейцы ведут непрерывную разведку по всей степи, к ним подключены многочисленные сельские дружины, и совсем нехитро наскочить на их разъезд, как это уже было с Соловьевым под Чебаками, но тогда с Соловьевым был сам Горохов, и только потому дело не закончилось кровопролитием.
— Взял бы тебя, да вижу: тебе лучше остаться, — сказал Иван.
Он торопливо сунул руку Макарову и быстрыми шагами выскочил наверх. И все-таки, чувствуя затылком тяжелый взгляд начальника штаба, живо повернулся на носках и сказал:
— А то давай вместе.
— Неохота лампасы спарывать.
— И то верно, — согласился Иван. — Египетска работа.
Макаров носил полную полковничью форму. У него были новенькие погоны, чистые, с двумя просветами, он привез их с собой в вещмешке — возил еще с мировой войны, тайно надеясь, что со временем выбьется в старшие офицеры. На фуражке у него была георгиевская кокарда, почерневшая так, что ее чуть было видно на темно-зеленом фоне сукна.
Но если кокарду и погоны можно снять без особого труда, то с лампасами было бы много мороки. Эти желтые полосы чуть ли не целый день нашивал он себе на шаровары. Конечно, эту работу могла бы сделать и Настя — кстати, она предлагала ему такую помощь, — но Макаров постеснялся усаживать постороннюю женщину за свое обмундирование.
«Причина не ехать», — подумалось сейчас Ивану. И он с горечью отметил про себя, что собираются они завоевывать всю Сибирь, а лишних штанов и то нет. Надо бы поразведать, в каких многолавках есть подходящая материя, да реквизировать. А то раздобыть червонцев и послать за покупками в Ачинск, там все можно найти.
С собою взял Миргена. Прихватил тетрадку и карандаш — вдруг да придется что записать или вычертить какую-то схему.
Рассчитал он все просто: Сима будет возвращаться из Озерной через Малый Сютик, где-то в районе этого села ее и нужно было перехватить, чтоб договориться о времени и месте встречи. Если ж она успеет проехать Малый Сютик, ее можно догнать. Почему для свидания с нею Иван выбрал именно это село? Да потому, что места эти ему знакомы, да и первую ночевку на своем пути Сима должна была провести там, не ночевать же ей в степи, тем более, что небо хмурилось, с гор надвигался дождь.
Они спешили и, выехав в открытую степь, пустили коней прямиком по ковыльным и полынным логам мимо убавившихся к осени в берегах неглубоких степных озер, от которых воняло илом и тиной, мимо причудливых извивов Белого Июса и толпившихся на взгорьях курганов с зелеными и рыжими камнями по краям, обросшими за тысячелетия высоким, растопырившим пальцы метелок чием. Они спешили так, что уже в надвигающихся сумерках объехали Озерную с ее частыми уступами серых крыш и белыми дымами, что виднелись над размытой полосой тальников и тополей. Переправившись вброд через реку в глухом, никем не посещаемом месте, они по откосу выскочили на торную дорогу, что вела в Малый Сютик.
На этот раз им повезло. Едва в кустах расседлали коней, чтобы попастись по холодку, как невдалеке приметили две подводы, они вскачь спускались с бугра в просторную приречную низину. На крестьянской широкозадой телеге, пылившей впереди, сидели двое в кожанках и один, сутулый, в обыкновенной мужицкой сермяге.
«Чекисты. Схватили кого-то», — подумал Иван, стараясь из укрытия разглядеть сквозь сумрак уныло подпрыгивавшего на ухабах арестанта. Невольно стиснулись зубы и к горлу подкатил ком: когда-то и его вот так же…
Пальнуть бы сейчас по конвоирам! Но не за этим Иван спешил сюда, да и нужно ли дразнить падких на облавы и перестрелки парней из ГПУ? Ничего не поделаешь, такая уж у них работа.
И вдруг Иван приподнялся на носках, напружинился всем телом и замер от удивления. Он не мог обознаться: в телеге был Гришка Носков, это его везли в тюрьму. Гришка, с которым многие годы дружил Иван, которого пожалел, когда тот решил самовольно покинуть атамана.
Теперь Ивану не было его жалко. Пусть везут, пусть допрашивают, сам он захотел того. И был бы Иван дураком, если бы хоть что-то сделал для его освобождения! И то правда, что навредить соловьевцам Григорий уже не мог: они давно перебазировались в глубь гор.
Соловьев еще раз коротко взглянул на Григория, когда подвода чуть ли не вплотную приблизилась к кустам черемухи, в которых сидел Иван, и тут же потерял к бывшему своему дружку всякий интерес. На другой, пароконной подводе — легком, с лакированными металлическими крыльями ходке — ехала в компании длинного, как жердь, возницы Сима Курчик. Она подремывала, поклевывая орлиным носом, такая же, какою он видел ее два с лишним года назад. Только лицо у Симы заметно похудело, заострился подбородок и сильнее выдвинулись темные скулы. Видно, недосыпает, гоняясь за такими вот субчиками, как Соловьев.
Иван не решился подослать к ней Миргена, не вышел на дорогу и сам, боясь, что может раскрыть перед чекистами Симину тайну. Обстоятельства и так складывались для него вполне благополучно. Сима должна была ночевать в Малом Сютике, там где-нибудь и состоится долгожданная их встреча.
Уже затемно, убедившись, кто чекисты действительно остались ночевать в селе, и точно установив двор, куда определилась на постой Сима, Иван послал ей с Миргеном записку, чтобы возможно скорее пришла к реке, он будет ждать ее под обрывом, напротив того места, где сливаются воедино Белый и Черный Июсы, образуя могучую реку Чулым.
Он давно ждал Симу на пустынном берегу, вслушиваясь в сонный плеск воды, в рассыпанный по селу собачий лай и приглушенные, как из-под земли, людские голоса, в тихое потенькивание какой-то крохотной птички в кустах, совсем рядом с ним. С реки знобкими волнами наплывала ночная сырость, пахло пожухлой осенней травой и прелым деревом. Ветер приносил и другие запахи со стороны степи, они напоминали Ивану счастливые поездки в ночное в далеком-далеком детстве. Среди этих смешанных запахов улавливалось пряное, кружащее голову дыхание душицы. Целебное дыхание родной стороны.
Иван был здесь не один. Он знал, что теперь за ним из-за прясел ближнего огорода пристально наблюдает Мирген, готовый пустить в ход оружие и прикрыть отступление атамана к коням, стоявшим под седлами у нависшего над водою старого осокоря. Иван слушал возникающие и тут же избывающие вечерние звуки и легко, совсем по-рысьи, делал несколько скользящих шагов по примятой траве, затем останавливался и снова слушал, до боли напрягая сверлящие сумрак глаза.
В переулок выплыли две фигуры, одна за другой они потянулись к избе, прижались к обегавшему усадьбу забору и на некоторое время совсем потерялись, как бы растаяв в непроглядной тьме, и появились опять уже поблизости от Ивана. Он невольно сунул руку за борт тужурки и нащупал теплую рукоять нагана. Его не могло не встревожить, что к нему приближались двое.
«Неужели предала, сука?» — со злостью подумалось ему.
Затем он решил, что это забрела в переулок какая-то случайная парочка. Пообнимаются и уйдут. Впрочем, это могли быть и дружинники, охраняющие село от людей Соловьева.
Иван напряженно ждал. Он уже готов был отступить под надежное прикрытие обрывистого берега, где был бы в полной безопасности, когда услышал грубоватый голос Симы:
— Иди.
Ей с готовностью что-то бойко ответил надтреснутый басок. Фигуры быстро разделились. Затем, натыкаясь на острые выступы штакетной ограды, Сима спустилась к воде.
Соловьев предупредительно шагнул навстречу. Она протянула ему свою маленькую руку, и он коротко и благодарно пожал ее.
— Кто энто? — строго спросил Иван.
— Свой человек, — сдержанно ответила Сима.
— Не темни, краля.
— Чекист.
— Ничо себе — свой, — недовольно буркнул он, подумав, что это в характере Симы — ошарашивать людей дерзкими, сногсшибательными словами и поступками. Так она познакомилась с ним и в вагоне, так же свела Ивана с Макаровым. Ей нравилось выставлять напоказ свое презрение к опасности, это не только поднимало во мнении других, но, важнее всего, — и в собственном мнении. Когда-то здорово страдал этой хворью и Иван, да немного подлечился в окопах, хотя прилипчивая напасть эта посещает его и теперь от случая к случаю, хочется ему выглядеть много получше да поумнее других, хочется — и баста.
— Чо сказала? — все с той же строгостью спросил Иван.
— А то, что у меня встреча с секретным сотрудником.
Пожалуй, большей хитрости не может и прийти в голову. Никто за Симою теперь не станет следить, никто им здесь не помешает. И Соловьев, не теряя времени, негромко заговорил о главном:
— Макаров со мной.
— Знаю, — качнула головой Сима.
— Ты чо! Бабка-угадка?
Он огорошил ее очередью вопросов. Ведь она служит в ГПУ, где стараются знать все и обо всех без исключения. О Макарове мог ей сказать и наверняка сказал тот же Григорий Носков, да и не одного Григория из бывших соловьевцев уже прибрали к рукам расторопные чекисты.
Сима ловко перехватила ускользающую нить разговора, чтобы попусту не тратить дорогие минуты. При всей ее находчивости будет все-таки лучше, если остальные спутники не хватятся ее.
— Батальон Горохова расформируют или уведут отсюда. Против вас отныне не будут стоять регулярные войска. Только части особого назначения. Горохову пока не сообщили об этом. Значит, еще нет приказа.
— А чо энто меняет?
— Вы будете воевать с малообученными сельскими отрядами самообороны.
— Не вижу разницы.
— Потом увидишь, Иван Николаевич.
Сима сообщила, что тем не менее над бандой сгущаются тучи. Готовится крупная операция по ее окружению и разгрому. Сюда подключаются все наличные силы уездного политбюро ГПУ.
— Против меня? — оправляя френч, не без гордости спросил Иван. А настроение-то упало: Горохов хотел мириться, а теперь вон оно как поворачивается! Никому нельзя доверять на этом свете! И даже Симе нельзя верить до конца. Когда ей по-настоящему прищемят хвост, она расколется и выдаст всех.
По тому, как Иван пыхтел, тяжело переводя дыхание, Сима поняла, что ему сейчас явно не по себе. И, нажимая на каждое слово, она сказала:
— Всех одолеешь, а не одолеешь — дашь стрекача.
— В Монголию? — коротко усмехнулся Иван.
— Плохо с Монголией, — с трагической ноткой сказала она. — Дивизия генерала Бакича разоружена красными.
— Ну и хрен с ней! — ожесточенно бросил Иван. Нисколько не верил он драпанувшим за границу спасителям отечества.
— Но ты не можешь действовать в одиночку. Ты должен координировать военные операции с центром.
— Какой центр? — недоуменно спросил он.
— Есть люди. В Москве. В Петрограде.
— Мне до московских хлыщей дела нету. Сибирь, она сама по себе.
По беспокойной листве, по воде, по разросшимся лопухам стал накрапывать дождь. Сима подняла воротник кожанки и натянула фуражку на лоб. Повернулась, чтобы уйти, но вспомнила, что кое-чего она еще не сказала. Соловьев должен присылать людей на связь прямо в Ачинск, к тому самому инвалиду. Иной возможности информировать его о планах ГПУ пока нет.
— Со временем можно привлечь Таню.
— Не трогай ее! — возвысил голос Иван. И уже когда она сделала несколько шагов по взвозу, направляясь в переулок, он остановил ее:
— Чо с Носковым?
— Пожалел?
— Никого мне не жалко. Себя тоже, — не расцепляя зубов, сказал Иван. — Трусов не чту, которые, значит… Да ну их!
Дмитрию снился родной городок, снились хлопающие станки, горы катушек и шпуль. Буйная кипень яблонь под скошенными окнами родного дома. Ветер плавно раскачивал деревца и ссыпал их цвет прямо под ноги Дмитрию, и Дмитрий стоял в лепестках, белых и розовых, по колена, и ему было невыразимо светло и радостно.
Праздник жил в душе и после пробуждения. И во двор Дмитрий вышел улыбчивый и счастливый, уносясь мыслями домой, где он не был уже так давно.
Его думы оборвал осторожный стук с улицы. Когда Дмитрий повернулся на него, он увидел просунувшегося в калитку Автамона. Почесывая узкую, неприкрытую зипуном грудь, старик впился глазами в бывшего комбата и негромко сказал:
— Люди сходятся и расходятся. И каки б таки свары меж имя не случались, все забывается. А ежели человека выручили из беды, то запомнится. Может, не так говорю?
— Все так, — пытаясь понять, куда клонит Автамон, проговорил Дмитрий.
— Не молод я, а жить охота. То ись шибко охота.
— Ага, — опять согласился Дмитрий.
— Есть об чем потолковать.
Автамон долго тер подошвы старых бродней о голик, брошенный на крыльцо хозяйкой, а когда юркнул в комнату к Дмитрию, долго крестился на красный угол.
— Иконы снял. А пошто Ленина нету? В самый бы раз на божницу.
— Нет портрета, а то бы можно, — словно не заметив насмешки, простодушно ответил Дмитрий.
— Патреты в газетах есть. У меня, к примеру, газетка с Лениным имеется, ачинская чекистка подарила. Могу уступить.
— Спасибо.
— Хотя зазря все эвто! Зачем патрет, коли уезжаешь? Значится, отставку дали! Партейный, а кому-то, милок, не пондравился, нет… Ето завсегда так бывает, коли возведут на тебя напраслину.
— Дело говори, Автамон Васильевич.
— Левольверт сдашь али как?
— С собой заберу, — теряя терпение, сказал Дмитрий.
— Ты ж боишься домой приходить без левольверту. Напакостил, поди, дома-то! — торжествующая улыбка тронула его поблекшие, все в морщинах губы.
Автамон петушился, ему нравилась беседа с занозинкой да подковыркой. Сейчас он точно попадал в цель, догадываясь о незавидном настроении Дмитрия. Был комбатом, ходил в великом почете, а уедет, можно сказать, совсем голеньким.
— На каку таку службу подашься? В комиссары?
— Подумаю, Автамон Васильевич. Может, и в комиссары.
— Возьмут ли, а? Ну, думай, думай, на то тебе голова дадена. А ежели каков капитал в наличии, так лучше и совсем не служить. Деньжонок, поди, с собою везешь изрядно?
Если бы кто-то по-дружески спросил об этом, Дмитрий откровенно признался бы, что у него теперь за душой ни копейки. Кое-что он приберегал на всякий случай, да пришлось заплатить за недостающий парный фургон, который еще в двадцатом в Красноярске оставили, когда повернули в тайгу, — ничего не поделаешь, нужно платить, коли значится в имуществе батальона. Но фургон Дмитрий хоть когда-то видел своими глазами, а о пишущей машинке «Идеал», за которую тоже пришлось раскошелиться, не имел никакого представления. Наверное, кто-то что-то напутал.
Однако Автамону Дмитрий ответил совсем по-иному. Похвалился, что наличности предостаточно, даже лихо, как завзятый барышник, хлопнул себя по пустому карману:
— Жалованьишком не обижали, Автамон Васильевич. Уж ты должен бы понимать.
— Власть у одних берет, а другим воздает. Эвто ладно, чо полюбился ты ей, куды уж лучше. Значится, жизня твоя будет не как у всякой твари, а вполне обеспеченная на все времена. Только, купаясь в меду, других-то взгадывай, гражданин-товарищ.
— Кого это — других? — грубо спросил Дмитрий.
— Вот хоша бы и меня, как есть великого грешника. Разве добра не желаю? Вспомни, ведь овец тебе отдавал? Да только не взял ты, а напрасно.
— Почему так? — Дмитрий выжидательно посмотрел на старика.
— Потому как брешешь все про свой капитал. Может, чо и завалилось за подкладку, не спорю, так долги-то, долги — куды их денешь?
— Какие долги?
Автамон порылся в частых складках зипуна, но ничего не нашел. Однако это его нисколько не смутило:
— Вот каки, гражданин-товарищ. Тут где-то у меня была меточка. Бумажка памятная. Да я и так все в голове держу. А чо? Должок за тобой малый есть, комбат. Получить бы, чтоб, как водится, по-честному…
— Ты что-то путаешь, Автамон Васильевич. Ветшаешь, поди, — покрутив пальцем у виска, сказал Дмитрий.
— Никак нет, любезный. Ты просил меня за Антониду, так я корову без разговору свел ей. Второго телка ждет Антонида. Вот и пожалте теперь расчетец, чтоб по-справедливому. Тогда и езжайте на все четыре, куды хочешь. Держать не стану.
Дмитрий рассмеялся: и впрямь забавным показалось ему сказанное Автамоном. Но он тут же оборвал смех и серьезно сказал:
— С Антониды получай.
И тут Дмитрий вспомнил, как Антонида угощала его печенюшками. Так вот за что! Думала, комбат вернул ей зарезанную Леонтием корову. Но мясо-то она, хитрая, не отдала на батальонную кухню, словчила, а что съедено при выпивке, так то не в счет.
— Не думал я, что так у вас обстоит, у партейных. То ись друг-то друг, а табачок врозь.
— Врозь, — подтвердил Дмитрий. — Так уж оно полагается. И прощай!
Автамон ушел недовольный, сердитый, в тот же день устроил Антониде скандал на всю станицу, а та палкою проводила его со двора, выкрикивая, что опять ее обижают, что она совсем ни при чем и пусть кровопийца навсегда оставит ее в покое. Дмитрий слышал их перебранку, но решил, что вмешиваться не стоит, и не сделал из дома ни шагу.
А назавтра Татьяна мимоходом зазвала его в школу. Дмитрий застал у нее своего бывшего ординарца Костю. Костя смущенно отвел взгляд и, как бы оправдываясь, что теперь вынужденно придерживается чоновского командира, сказал:
— Грибоедова ставить будем. С музыкой!
У Дмитрия снова стеной поднялось в душе ревнивое чувство. Конечно, новый командир с интеллигентными манерами. Он и польку, и вальс станцевать может, и по-французски, поди, лопотать умеет.
— Мы договорились, — сказала Татьяна Косте. — А теперь у меня есть дело к Дмитрию.
Да, прежде она называла его комбатом. А сейчас он для нее как все, потому что нет у него никакой должности и никакого заметного положения.
— Не обижайся на папу, — сказала Татьяна, когда они остались одни. — Такой уж он есть.
Затем она, волнуясь, принялась выговаривать Дмитрию за то, что он не сказал ей о своем предстоящем отъезде из Озерной. Так не поступают порядочные люди. Лишь случайно узнала вчера от отца, а сегодня эту новость подтвердил Костя.
— Папе ты ничего не должен. Мы разобрались, — высоко вскинула золотистую голову. — Но мне не хочется, чтобы ты уезжал. Не хочется — вот и все, — она порывисто отвернулась к окну.
— Почему же? — зачем-то спросил он.
Она не ответила сразу, лишь после минутной паузы хрустнула пальцами рук и сказала, все еще не глядя на него:
— Да, наверное, потому что… В общем, не уезжай…
«Что же она хотела сейчас сказать и вдруг запнулась?» — напряженно подумал Дмитрий, разглядывая ее знакомый профиль.
— Здесь к тебе все привыкли.
— Кто?
— Все, — сказала она. — В том числе и я. Ну ведь верно же говорю.
— Чудная ты, Татьяна Автамоновна. Я еду домой.
— А ты немного повремени с отъездом, — надула губы она.
— Зачем?
— Заладил свое! — рассердилась Татьяна. — Разве мало того, что тебя здесь уважают? Что ты нужен людям?
Он глубоко вздохнул, собираясь уйти. Татьяна остановила его:
— Не сердишься?
— За что?
— А ни за что. Бывает же так.
— Ты о случае с Соловьевым? — догадался Дмитрий. — Я не то что сержусь, а не могу понять, зачем ты его скрывала. Ведь вон как обернулась твоя жалость!
— Молчи, — выдохнула она. И в ее голосе он почувствовал боль, и ему стало жаль Татьяну.
Они еще долго сидели, глядя куда-то в пространство, затем Татьяна поднялась вдруг и шагнула к Дмитрию, Глаза у нее были влажными. Она тонкими пальцами осторожно провела по его гладкому лбу, по шелковистым бровям и сказала:
— Я б не отпустила тебя, если имела бы на то право.
Он обнял ее за плечи. В Озерной у Татьяны не было настоящих друзей, и она дорожила дружбою с Дмитрием. О более сильном чувстве он, конечно, помыслить не мог.
— Ну? — во взгляде ее мелькнула надежда.
— Я еще не решил, — сказал Дмитрий. — Но скорее всего уеду.
Сказал одно, а подумал совсем о другом. О том, что действительно прижился в Озерной. И что отвык от фабрики.
Братья Кулаковы опять уезжали в степь. Хоть они и числились у Соловьева командирами конных взводов, но не всегда и не во всем ему подчинялись. Приспичивало Никите приложиться к забористой араке, и он, не задумываясь, бросал все свои отрядные заботы, какими бы неотложными и важными они ни были, звал с собою сговорчивого брата, и на какое-то время Кулаковы выходили из-под власти атамана и надолго терялись в многочисленных инородческих улусах, иногда братьев заносило не за одну сотню верст.
Так было и на сей раз. Кулаковы чисто побрились, как на праздник, а затем долго плескались в хрустальном горном ручье, временами взглядывая на косогор, где мог появиться атаман. Они не боялись Соловьева, но считали, что вести разговор о предстоящей поездке им совсем ни к чему.
Иван знал, что братьев не удержать, и когда ему шепотком сказали, что Кулаковы опять прихорашиваются и седлают скакунов, он даже глазом не повел. А уж взлетели они в седла — позвал на минуту Никиту и совсем не строго поговорил с ним. Атаман попросил братьев об одном: чтоб они узнали о мальчонке Ампонисе, который неделю назад был послан на разведку в улус Ключик, где жила вся Ампонисова родня.
А причиной посылки Ампониса в Ключик был опрометчивый, вероломный поступок хитрого бая Кабыра. Когда Мирген с отцом Ампониса, Муклаем, отогнали к Соловьеву табун трехлеток и лучшего байского скакуна, Кабыр здорово обозлился на бандитов. Всех своих табунщиков и чабанов он вооружил винтовками и дробовиками, настрого приказав стрелять в тех, кто будет приближаться к скоту, и немедленно поднимать тревогу. Затем до бая дошло великодушное обещание Соловьева заплатить за табун червонцами, за Игреньку же — золотым песком.
Однако приходили новые дни, приносили новые заботы, а Соловьев почему-то не держал слово. Это еще больше распалило упорное сердце бая, хотя он и не стал заявлять властям о пропаже. Он гневался и на чем свет ругал одного лишь чабана Муклая, этого известного в степи конокрада, и выдумывал Кабыр страшные пытки и казни своему бывшему батраку. Он уже присмотрел старую березу, на которой однажды повесят Муклая, искусно инсценировав самоубийство — их было немало, случаев, когда инородцы с перепоя бесстрашно лезли в петлю.
А имени Соловьева бай не упоминал, боясь атаманской мести. Жизнь, она дороже любых коней и всякого прочего богатства, трезво рассуждал он. И рассуждал, в общем-то, правильно, потому что атаман мог покончить с ним запросто — золото было для него нужнее дурной Кабыровой головы, а дурной оттого, что однажды допустила она до своих табунов вора Муклая.
Так миновало почти два года. И вдруг злопамятный бай Кабыр, как донесла Соловьеву разведка, кинулся к Дышлакову. Он приехал за помощью в Думу с бочонком забористой араки и несколькими откормленными баранами на телеге, начал с щедрых угощений, и дело кончилось тем, что отряд самообороны и милиция обещали найти украденное и наказать виновных.
А жаловался Кабыр на то, что его снова обидели. На лето, когда в тайге не дает дышать кровожадный гнус, а травы в степи начинают желтеть и сгорать от зноя, скотоводы угоняли свои табуны в скалистые горы, к гольцам, где нет паута и мошки, а есть густые сочные травы и прохладные водопои. С незапамятных пор служили хакасам эти богатейшие зеленопенные пастбища.
И у Кабыра никогда не возникало сомнений, посылать ли к гольцам гулевых лошадей. Из года в год он прельщался дармовыми кормами Кузнецкого Алатау, и кони возвращались с летних пастбищ упитанные и сильные.
И только нынче один из косяков потерялся в горах. Ходивший за ним табунщик уверял бая, что табун отогнали соловьевцы, так как перед этим видел он в гольцах охотника, похожего на конокрада Муклая. Хорошо еще, что сам табунщик случайно остался незамеченным.
Выслушав разведчиков, Соловьев решил для начала послать в Ключик мальчонку. Пусть исподволь разузнает дальнейшие намерения бая, а заодно и меры, принимаемые Дышлаковым. Если даже Ампониса опознают, его никто не арестует, только в этом случае он должен вести милицию и чоновцев куда угодно, но не к соловьевскому лагерю.
Ампонису было пора вернуться, но он не только не объявился, но и не подал никакого знака. Полное неведение не могло не обеспокоить атамана, он должен был точно знать, что же произошло в Ключике или на пути к нему.
— Жди, — заторопился Никита, поправляя на плече широкий ремень с маузером.
До Ключика братья добрались благополучно: никто не встретился им по дороге, кони под ними были незаморенные. Короче говоря, прибыли они туда значительно раньше, чем рассчитывали. Бай Кабыр, их давний знакомый и собутыльник, приветливо встретил братьев и сразу же усадил их за низенький столик по другую сторону костра, над которым весело порхали желтокрылые бабочки пламени. Перед гостями появилось вяленое мясо и густая сметана в глиняных мисках. Хозяин прошел на женскую половину юрты и снял с полки огромный кувшин с аракой.
— Мясо поешь — живот радуется, хорошего человека встретишь — душа радуется, — захлопотал у стола Кабыр, подрагивая дряблыми щеками.
Ели, покрякивая от несравненного удовольствия. Хозяин сам пил много и то и дело подливал араку гостям. Время от времени они встречались вопросительными взглядами, но никто не заговаривал первым. Лишь когда был выпит весь чай, заправленный смородиной и шиповником, Никита грузно отвалился на кожаную подушку и сказал:
— Дай, думаю, заедем.
— И повернули скакунов в Ключик, — добавил Аркадий.
Братья прикинулись обойденными судьбою. Ими не очень довольны власти, потому что Кулаковы ищут добра только хакасам, с братьями поссорился и Соловьев. Кулаковы не хотят огорчать уважаемых людей, если люди крепко держатся заветов своих предков.
— Ну разве стали бы грабить тебя! — дружески воскликнул Никита.
Покатав на ладони уголек, хозяин прикурил трубку, сладко почмокал мундштук:
— Зачем меня грабить? Сам терплю и других не обижаю.
Тогда Никита вкрадчиво заговорил о том, что многие баи недосчитываются коней в табунах, которые возвращаются с высокогорных пастбищ. Неужели дурные медведи задирают молодых скакунов? Если медведи, то нужно посылать в гольцы охотников. Что думает об этом уважаемый Кабыр?
— Медведь отощал что-то, — уклончиво, с непонятным намеком ответил хитрый бай. Он притворился пьяным и весь вечер был настороже. Бай не верил в настоящий раздор между Соловьевым и Кулаковыми: два брата стоили одного атамана. А соловьевцев в улусе он давно ждал. У хозяйского сына, сидевшего на сваленной в кучу конской сбруе и чутко внимавшего неторопливому разговору старших, подозрительно оттопыривался карман.
Кабыр пригласил в юрту двух смуглолицых скуластых девушек в ярких, свободного покроя хакасских платьях. Черноволосые и черноглазые кызылки были на редкость красивы, особенно та, что повыше. Брови у нее походили на распахнутые крылья, а полные губы девушки напоминали распустившийся цветок марьина корня.
Девушки запели звонко и протяжно. Пение они перемежали короткими горловыми звуками, походившими на клекот орлиц. Затем они вдруг обрывали медлительную песню и, застенчиво посмеиваясь, неясно, словно во сне, шептались между собой. И, сговорившись, заводили новую песню.
На приятные девичьи голоса невольно потянулись улусные люди. Они потихоньку, чтобы не помешать, входили в юрту и рассаживались у дверей. Начинать откровенный разговор с Кабыром в присутствии стольких свидетелей Кулаковы не могли.
А утром следующего дня Никита уже нисколько не церемонился с Кабыром. Он спросил напрямую:
— Разве хакасы сами не в состоянии договориться? Зачем поехал к русскому Дышлакову? Тонешь и других топишь?
Кабыр заискивающе усмехнулся. Он испугался вороватых братьев, тем более, что, кроме них, на ту пору никого в юрте не было. Даже считаясь близким другом Кулаковых, Кабыр не был застрахован от их произвола, о котором достаточно наслышался. Он не стал оправдываться.
— Если вам нужен Ампонис, можете его забрать, — сказал Кабыр, приглашая братьев наружу.
Как оказалось, он был в заговоре с думской милицией. Когда Кабыр встретил парнишку в улусе, сразу же силой затащил его в юрту и принялся допрашивать, где его отец и вся соловьевская банда, забравшая лучших коней Кабыра. Ампонис оказался упрямым, он не открыл тайну, хотя ему порядком досталось от бая.
Тогда Дышлакову пришла мысль, что парнишка, сам того не подозревая, может навести милицию и чоновцев на новый лагерь банды. Было решено поместить Ампониса в юрте его дяди под строжайший присмотр всей родни. Спрятать от него коней и не допускать отлучки парнишки из улуса. Когда же Дышлаков расставит секретные посты на всех дорогах, ведущих в тайгу, у юрты Ампонисова дяди появится оседланный конь, которым не замедлит воспользоваться мальчонка. А уж проследить, куда поедет Ампонис, не составит труда.
— Посты не расставлены? — быстро спросил Никита, у которого уже созревал свой план.
— Человека от Дышлакова нет, — сказал Кабыр.
По байскому приказу худенького Ампониса тут же посадили на коня и отправили из улуса. Чуть позднее следом за ним выехали Кулаковы. Они рассчитывали, что когда парнишка проедет места засад, секреты невольно обнаружат себя, направившись следом за ним. Вот тут-то Кулаковы и ударят красным в спину.
Однако Дышлаков перехитрил всех. Когда ему донесли о появлении гостей у Кабыра, он постарался ускорить проведение задуманной операции, уже с вечера секреты были там, где им положено быть, но об этом не было сообщено Кабыру — Дышлаков боялся, что Кабыр струсит и выдаст Кулаковым военную хитрость.
Ампонис по едва приметной затравевшей тропке уже въехал далеко в тайгу, когда из мглистого ельника, сразу с двух сторон, кинулись на Кулаковых вооруженные всадники, их было не менее десяти, и старший среди них грозно скомандовал:
— Ни с места! Вы окружены!
Никита успел выхватить маузер и выстрелить. Он заметил перекошенное болью длинное лицо красного командира и повернул коня в глубокий распадок, который — об этом хорошо знал Никита — вел к насыпи железной дороги. Эта искусственная гряда с глубокими ямами по обеим сторонам была неподалеку, там Кулаковы примут бой.
Сзади, в согре, нестройно треснул винтовочный залп, прозвенели в горячее небо пули. Никита оглянулся и увидел стремительно скачущего за ним Аркадия. Припав к шее поджарого скакуна, младший брат рвал из-за голенища бутылочную гранату. А уже через четыре-пять секунд Никита услышал за спиной гулкий грохот взрыва.
— Богатырь! — ободряюще крикнул он брату и тут увидел перед собой серебристую от полыни поляну и понял, что проскочить ее он уже не сможет — слишком хорошей мишенью оказались Кулаковы на этом открытом месте.
Размышлять было уже некогда. Освободив ноги от стремян, Никита подобрался, накренился на бок и на полном скаку прыгнул в кусты, ломая их и обдирая себе в кровь руки и лицо.
Когда Никита, вскочив на ноги, приткнулся грудью к корявому стволу мохнатой раскидистой ели, чтобы взглянуть, что же все-таки творится на бегущей из тайги тропке, по которой только что скакал, он услышал совсем рядом резкий удар о землю. Это следом за ним ринулся в спасительную чащу младший его брат.
— Аркадий, сюда! — позвал Никита.
А пули тонко щелкали вокруг, срезая ветви над их головами, впиваясь в стволы деревьев, уходя в белесый простор неба. И было совсем непонятно, откуда стреляли по ним, потому что эхо ошалело металось по распадкам и сограм, ища и не находя себе выхода.
Братьям все-таки удалось по крутому склону оврага через ямы и кучи песка добежать до насыпи, они с ходу перевалили ее и тут же распластались в небольшой, вымытой дождями канаве. Преследователи не заметили этого последнего их рывка и, нахлестывая коней, с шумом и гиком промчались мимо.
Задыхаясь, Никита привстал на колени и сказал:
— Назад! Только назад!
— Я не могу, — вдруг застонал Аркадий, не в силах подняться.
— Что? — предчувствуя недоброе, Никита бросился к нему.
— Я, кажется, сломал ногу. Мне плохо, брат.
— Ты хочешь к красным! — свирепо оскалился Никита. — Давай-ка назад! Назад!
Аркадий высвободил из-под себя ногу, чтобы шагнуть следом за братом, но она скользнула по щетке травы и подвернулась, он опять присел на нее и застонал еще мучительнее:
— Не могу я, — и уставился взглядом на оплывший кровью сапог.
Никита выбросил руки, словно стремился подхватить ими ослабевшего брата и поскорее вынести из этой все еще опасной зоны. Но тут же взглянул поверх кустов туда, куда шумно промчалась погоня.
— Уходи! — сказал Аркадий.
— Но я тебя не брошу! Я не могу тебя бросить!
— Уходи!
— Нет! Ты не достанешься красным, моя пташечка!
Никита поднялся в полный рост и, выпучив стеклянные глаза, дрожа и задыхаясь, поднял пистолет. Сперва он нацелился брату в сердце, но передумал, шевельнул стволом и выстрелил в темя. Никита уже не видел, как обмякший брат покорно ткнулся лицом в перемешанный с камнями песок. Никита бежал, петляя, как заяц, бежал по сухому ложу ручья неведомо куда с надеждой, что где-то здесь он должен увидеть своего коня, а потом — ищи ветра в поле!
И он увидел своего верного скакуна, конь неподвижно стоял посреди той злополучной поляны, вскинув длинную умную голову навстречу появившемуся на заросшей меже хозяину. Никита обрадовался коню, как никогда не радовался никому и ничему в своей жизни. Это было верное его спасение.
Но добежать до скакуна он все-таки не успел. Он почувствовал несильный толчок в спину, с ужасом подумал, что это пуля, сделал вгорячах один неверный шаг и другой, и рухнул, широко раскинув ослабшие руки, в мелкую духовитую полынь.
Ампонис был шустрым и смышленым парнишкой. Чтобы не предать ждавшего его отца и весь соловьевский отряд, он, услышав за спиною торопливые выстрелы, сделал по тайге несколько больших и замысловатых кругов, прежде чем продолжить свой путь. Из-за топкого болота, проворно взобравшись на старую, отжившую свой век лиственницу, вершина которой была напрочь срезана молнией, он увидел, как чоновцы окружили у высокой насыпи неподвижного Аркадия, как труп положили на вьючное седло и увезли к лысым горам в сторону Чебаков. Ампонис слышал, как сердито ругался командир отряда самообороны Дышлаков, отчитывая своих незадачливых бойцов за то, что они, увлекшись погоней за Кулаковым, упустили проворного Ампониса.
Об этом мальчонка, подыскивая нужные слова, подробно рассказал Соловьеву и Макарову. Узнав, что Дышлаков совсем близко, атаман взволнованно забегал по штабной избушке, кусая ногти и отчаянно чертыхаясь. Представлялся счастливый случай свести личные счеты, и решительный Соловьев уже прикидывал про себя, сколько повстанцев возьмет с собою на предстоящую операцию.
Но Макаров, уже привыкший понимать Соловьева с первого взгляда, предупредительным жестом остановил атамана:
— Очередь моя.
Он тут же горячо принялся доказывать, что с Дышлаковым можно и повременить — важнее сделать вылазку в ближайшее село или на рудник, чтобы запастись на зиму продовольствием и перевязочным материалом, раздобыть самогона для медицинских целей, а если повезет, то и йода. Раз уж Прииюсская тайга плотно обкладывается чоновцами, быть здесь вскоре кровопролитным боям. Макаров даже указал пункт, куда он хотел бы идти с крупными силами — это горный рудник Улень, там можно найти все необходимое.
— А как же с лампасами? — бросив кусать ногти, жестко спросил Иван.
Для успеха операции Макаров готов сейчас же спороть лампасы. Кстати, он давно подумывает произвести смелую реквизицию под видом чоновского отряда, выгода двойная: заберет все, что нужно, и здорово обозлит мужиков против новой власти.
— Хитер телок — языком под хвост достает, — завидуя редкой сообразительности начальника штаба, сказал Иван.
Отобрали крепких бойцов в целой одежке, главным образом — в шинелях. Свадебную кумачовую рубаху Соловьенка вмиг распластали на узкие ленточки и из тех ленточек поделали революционные банты на фуражки и папахи. Уходившим в Улень было приказано ни в коем случае не вступать в пространные разговоры с жителями рудника, отвечать лишь, что отряд чоновский, гоняется за Соловьевым, тем же, кто случайно или не случайно скажет правду, пригрозили расстрелом.
Утром в подсвеченном солнцем слоистом тумане отряд Макарова ручьями растекся по каменистым горным склонам, по заваленным прелью вырубкам и по кочкам и плотно обложил Улень. Через это тугое кольцо не должен был просочиться ни один человек, прежде чем соловьевцы сделают в поселке все свои дела, ради которых привел их сюда сквозь тайгу и топкие болота рисковый полковник Макаров.
Вид вооруженных людей с красными бантами нисколько не удивил навидавшихся всякого жителей Улени. Где-то рядом бродил в горах своевольный бандит Соловьев, и чоновцы, разумеется, не сидели сложа руки. Прибывших охотно пускали в дома, усаживали за стол, потчевали нехитрой таежной пищей. Шли в ход не успевшие просолеть грузди и рыжики, дымилась в чугунах вареная медвежатина.
Макаров и Соловьенок остановились у местного фельдшера Пошелушина, невысокого, пожилого, коротко стриженного человека. Говорил он, словно пел, сильно протягивая слова, да и сами-то слова у него так и просились в песню.
— Сердечно приветствуем вас, уважаемые товарищи, — почтительно кланялся он. — Мы всегда чрезвычайно рады видеть наших защитников и вызволителей…
— Уж и рады, — подтверждала его жена, бойко хлопотавшая у печи. Она была на две головы выше Пошелушина и значительно старше его. По крайней мере, лицо ее было сплошь посечено глубокими морщинами, а во рту торчало всего несколько длинных желтоватых зубов.
— Сейчас нам хозяюшка сообразит что-нибудь веселенькое, и мы того… — он ухмыльнулся, потирая маленькие розовые руки, и проворно кинулся к шкафу. — Добрые дела, извините, нужно начинать с утра, — и раскатился тихим и тоже певучим смешком.
Он выставил из шкафа сиреневый графин с широким горлом, несколько стеклянных стопок разного калибра. Видно было, что хозяин — большой любитель угощать.
— Что уважаете, любезные? Натуральное винцо? Наливочку? — спрашивал Пошелушин. — Если наливочку, то могу предложить малиновую, очень полезна для здоровья!
— Ну, если для здоровья… — дернул шрамом Макаров. — Недурно живете.
— Не очень, знаете ли.
— Это почему же?
— Нет соответствующих лекарств. Совершенно нечем лечить пациентов. Даже обыкновенной камфары нет. Вы представляете себе — камфары! Об этом должны бы подумать власть предержащие, возьму на себя смелость сказать именно так.
— Чего стесняться? Говорите.
Пока фельдшер упоительно колдовал у графина, потирая руки, Соловьенок подошел к этажерке и принялся рассеянно рыться в аккуратно расставленных книгах. Книг здесь было немного: несколько разрозненных томов тисненного золотом по корешку энциклопедического словаря «Гранат», медицинский справочник да один-единственный том «Истории России» Соловьева. Сашка не очень-то интересовался историей, но автор книги был его однофамилец, и это обстоятельство могло привести к преждевременной реквизиции, если бы не тяжелый Макаровский взгляд, сразу осадивший нацелившегося на книгу Сашку.
— Не шалят бандиты в сих местах? — Макаров кивнул на окошко.
Пошелушин, как всякий обстоятельный человек, на минуту задумался. Он словно вспоминал, что же в действительности произошло в окрестностях Улени за последние годы и месяцы. Макаров ждал, чувствуя в себе растущее раздражение.
— Что вам сказать, уважаемый товарищ? — мягко заговорил фельдшер. — Шалят, извините, не то слово. Все это весьма мерзко и возмутительно!
— Что именно? — с холодком, рискуя выдать себя, спросил Макаров.
Пошелушин ровным голосом продолжал напевать:
— Пора покончить с произволом, милейший гражданин! Это же средневековая дикость. Грабежи! Угоны скота! Наконец, убийства! Неужели так трудно изжить явно безобразное явление?
Мужиковатый, необразованный, он старался во что бы то ни стало выглядеть перед Макаровым вполне передовым, вполне культурным российским интеллигентом, волею жестокой судьбы заброшенным в невежественную провинцию. Макаров подыгрывал ему, как только мог:
— Да, да, да!
Это вдохновляло и распаляло Пошелушина. Он уже взвизгивал, потрясая руками:
— Устои государственной власти!.. Понимание незаконности совершаемых действий!.. Разве я не прав, уважаемый товарищ?
— Вы правы, — устало согласился Макаров.
— Но неужели нельзя обуздать эту серьезную эпидемию? — Пошелушин с недоумением посмотрел на собеседника и поник.
— Что обуздать?
— Банду. На наших памятях…
— Какую банду? — рассеянно спросил Макаров.
— Вы что, милейший гражданин, с луны свалились? Банда здесь, как я понимаю, одна, соловьевская. Или я совершенно не в курсе.
— В курсе, — кивком подтвердил Макаров.
Спирт тяжелил головы. Уже после третьей стопки Соловьенок нахохлился, как глупый петух на насесте, и покрепче зажал в руке вилку с нанизанными на нее маленькими рыжиками. Его до дрожи разбирала подступившая к сердцу злоба, хоть вой. Ему хотелось ткнуть железною вилкой фельдшеру в ухо, а то плеснуть в розовую морду огуречным рассолом. Он уже было потянулся к обливной глиняной чашке, когда Макаров посмотрел на Сашку и строго сказал:
— Ешь, товарищ.
Сашка засмеялся с неприятной хрипотцой, затем снял с вилки рыжики, лениво зажевал их, не сводя с фельдшера мутных глаз.
— Ух, эти бандиты! — и острая вилка угрожающе заплясала в его руке.
— Мне нравится ваш, так сказать, святой гнев! — воскликнул Пошелушин. — Народ должен свободно вздохнуть. Пора-с!
Соловьенок скривил рот и многозначительно хмыкнул, покосясь на Макарова. Он боялся этого человека со шрамом и, предпочитая быть подальше от греха, боком вылез из-за стола. Начальник штаба скор на расправу, он не посчитается, что Сашка родственник и адъютант атамана, в один миг, словно тыкву, смахнет голову с плеч, а голова у Сашки пока что не была лишней.
Соловьенок поблагодарил хозяйку за угощение, учтивым тоном сказал ей комплимент по поводу богатого стола и вышел освежиться во двор. Когда за ним стукнула дверь, фельдшер сказал:
— Красный герой. Так сказать, молодая гвардия рабочих и крестьян!
— Он у нас командир взвода. Достойный боец во всех отношениях.
Макаров стал сетовать на нелегкое положение отряда. Бойцы устали от постоянных тревог, от больших переходов и хронического недосыпания. Не везде к ним относятся так, как в Улени. Некоторые села боятся высказать свое расположение к чоновцам, чтобы не навлечь на себя суровую месть Соловьева. Некоторые же улусы открыто поддерживают банду.
— Это довольно странно, — с присущей ему солидностью заметил Пошелушин. — Может, баи и поддерживают, но ведь простые хакасы, бедняки… Нет, я позволю возразить вам!
— На железной дороге опять кого-то убили, — сказала хозяйка.
— Неужели? — удивился Макаров.
Эта заинтересованность гостя вмиг развязала язык общительной хозяйке. Она подошла к столу и принялась нашептывать Макарову:
— Соловьев-то вот он, рядом. Бандитов видели по реке Кашпару, за перевалом. Горы там сплошь в окопах и землянках.
Место расположения соловьевского отряда она назвала точно. Макаров был поражен этим, но не подал вида. Чтобы как-то снять напряженность, появившуюся в нем самом, Макаров продолжил речь о непреодолимых трудностях походной жизни:
— Вы жалуетесь, нет лекарств. И у нас нет. Даже йода, например. Элементарных бинтов. А ведь воюем, батенька мой.
— Как же!.. — развел руками Пошелушин.
— Грешным делом, надеялся расстараться у вас. Да вижу, ай-ай-ай!
— Разве что йода, милостивый гражданин…
Пошелушин о чем-то раздумывал. И когда хозяйка опять заговорила о соловьевцах, фельдшер недвусмысленно дал ей понять, чтобы она немедленно замолчала. Хозяйка удивилась, но прикусила язык.
— Пусть продолжает, — сказал Макаров.
— Иди-ка сюда, — сказал Пошелушин жене и увел ее в горницу. Она, недоуменно пожимая плечами, последовала за ним. Макаров остался за столом в настороженном одиночестве, но с таким видом, что их уход его совершенно не касается.
— Не чоновцы, — прошептал Пошелушин, подрагивая от волнения.
На этот раз она не успела удивиться. Она лишь судорожно захватала ртом воздух, ничего не понимая. В комнату, ударив ногой дверь, влетел разъяренный Макаров. В руке у него был наган:
— Показывай, где бинты, красная сволочь! Где йодоформ? Где спирт?
На крик прибежал готовый к расправе Соловьенок, с коротким звоном обнажил шашку и ожесточенно принялся тыкать ею в одеяла и подушки, в висевшую на вешалке одежду. Затем бросил шашку в ножны и кинулся рыться в огромном чреве шкафа. Все, что находилось там сколько-нибудь ценного, будь то порошки, горчичники или спринцовки, Сашка выложил на стол и бросился к сундуку, где обнаружил четверть денатурированного спирта и крохотную клистирную трубку. К этим своим находкам он присовокупил увесистый том Соловьева.
— Ух ты, болван краснозадый! Я покажу тебе бандитов! Я тебя проучу! — рванулся он к Пошелушину, но внезапно остановился на полпути и с унылым чувством посмотрел на Макарова. — Кончать их надо, брат полковник.
— Хорошо погуляли. Пора и честь знать, — пряча наган в кобуру, сказал Макаров.
Пошелушиных рубил сам Соловьенок…
Не знал Никита Кулаков, что верную гибель у насыпи отвел от него любимый конь. А дело было так. Чоновец, стрелявший бандиту в спину, видел, как тот кувыркнулся на меже и затих, и чоновец поскакал туда, чтобы оглядеть труп и взять бандитское оружие, а если бандит еще жив, добить его выстрелом в голову.
Но случилось, что чоновец прежде увидел на поляне статного, под дорогим казачьим седлом бандитского коня. И погнался за скакуном, решив, что подобрать труп он еще успеет.
Однако сладить с Никитиным конем было не просто. Конь не подпускал к себе чужого: угрожающе взбрыкнул задом и пошел рысью меж кустов в сторону степи. Понимая, что на открытом месте поймать коня будет куда сложнее, всадник, уклоняясь от ударов веток, на галопе с трудом выскочил вперед и успел завернуть скакуна в мелкий березняк, столпившийся на таежной опушке.
Короче говоря, чоновец, изрядно покружив по бугристому густолесью, не смог потом отыскать ту самую поляну, где упал в полынь Никита Кулаков. Впрочем, к этому времени Никиты на поляне уже не было. Придя в сознание, он сунул маузер за пояс, поднялся и, цепляясь носками сапог за привядшую лесную дурнину, направился, обходя кучи хвороста, в колючие заросли вереска и можжевельника. Его, как пьяного вдрызг, заносило вправо и влево, а в глазах было совершенно темно, словно осенней беззвездной ночью.
Куртку его и шаровары сплошь залила кровь. В груди свистело и прерывисто булькало, как в закипевшем котле, а малейшее движение причиняло нестерпимую боль и дышалось невероятно трудно, взахлеб. Сообразив, что он ранен в грудь, Никита сел на пень, не спеша разделся, порвал на полосы нижнюю рубаху и, связав их, туго стянул ими рану. Затем, кое-как отдышавшись, он попытался подняться, но сознание его вскоре опять помрачнело и на какое-то время угасло, он упал сперва на колени, затем свалился на бок.
Очнувшись, кое-как оделся и снова попытался встать. И услышал неподалеку, за ближайшим островком берез, возбужденный людской говор и цокот копыт по кремнистой тропе. Он силился разобраться, кто бы это. И вдруг, напрягши разгоряченный мозг, мысленно увидел скачущего следом за ним Аркадия и услышал лихую перекличку выстрелов.
Никита подумал о брате со смертельной тоской и жалостью. Никиту мучила совесть, однако не потому, что он убил брата. А как это он не дал Аркадию тихо помолиться перед кончиной? Когда после нескольких ударов ножом золотопромышленник Артур Артурович мешком свалился к ногам Никиты, Кулаков не сразу добил его — он подарил Артуру Артуровичу возможность вспомнить милосердного бога и лишь потом окровавленное лезвие мягко скользнуло меж ребер. Тогда он не чувствовал себя в чем-то виноватым, он нисколько не сомневался, что поступил именно так, как нужно. И после ни в чем себя не упрекал, хотя убил неразумного немца, по существу, ни за что.
А вот теперь до слез жалко ему, что он поторопился прикончить родного брата. Никита не верил в бога, о нет! Но иногда он все-таки немножко побаивался его: а вдруг да действительно бог есть. Подобная мысль явилась к нему и в эту минуту. Никита всегда обижал Аркадия, несправедливо поступил и сейчас, поспешив с роковым выстрелом.
Если бог все-таки есть, то при встрече на том свете Никита скажет Аркадию, что брат тоже промахнулся кое в чем. Он совсем не вовремя поломал себе ногу, а может, и не поломал, а всего-навсего хотел сдаться чоновцам. Это плохо, когда трусливая мысль приходит кому-то в пустую голову.
Никита лежал в душном ельнике вдвоем с запоздалой жалостью, силясь перемочь ноющую боль в груди, а в ушах его медленно и грустно начинала звучать скрипка. Сначала смычок еле-еле касался туго натянутых струн, и было непонятно, что хочет сыграть неведомый скрипач. Но мелодия понемногу прояснилась, определилась, музыка окрепла и властно позвала его за собой. И, слушая ее, Никита шаг за шагом понемногу вернулся в далекое детство, именно тогда впервые он услышал и прочувствовал эти удивительные, эти волшебные звукосочетания. А играл на скрипке добрый отец, он хотел, чтобы его дети тоже взяли в руки наканифоленные смычки. Отец был необыкновенно смешным чудаком. Он не понимал до конца, что жизнь жестока, а Никита понял это и предусмотрительно обзавелся ножом и маузером.
Печально, что Никита, такой умный и такой хитрый, словно лиса, попался в расставленную самим же ловушку. Но во сто крат печальнее то, что он так и не сумел встретиться со ставшим на его пути Георгием Итыгиным. Проворонил он упрямого Итыгина, когда тот в одиночку приезжал в Чебаки. С той поры днем и ночью, горя от нетерпения, ждал его, чтобы в лоб спросить, как это получилось, что Итыгин вдруг связался с русскими. Пусть мать у него русская, но отец-то чистокровный хакас из славного племени кызылов, чьи предки когда-то пришли на Июсы с великим ханом Сибири Кучумом. Хотелось Никите увидеть Итыгина мертвым, затем спокойно, ни о чем не сожалея, помереть самому.
Отец же все играл и играл на певучей, безутешно рыдающей скрипке. И сильные, вольные звуки заполняли многоцветный земной простор и ласточками улетали высоко вдаль и острыми иглами входили в самого Никиту, в каждую часть его страдающего тела, чтобы пронзительно звучать в нем, звучать и оборваться.
«Довольно тебе, отец, — мысленно говорил Никита. — Ты же видишь, что все это уже ни к чему».
Затем он, царапая пальцами землю, поднялся и пошел по трещавшему под ним валежнику. Во рту было солоно от крови, в туго затянутой груди тяжелело и хлюпало, раскалывалась ставшая большой голова. Земля все настойчивее тянула Никиту к себе.
Но ему почему-то все еще хотелось жить. Дотянуть хотя бы до следующего утра, чтоб посмотреть, какое оно будет, посмотреть на алое солнце и росистые, дивно пахнущие степные травы. А еще он мечтал о глотке воды. Вот если бы кто-то сумел остановить этот губительный, этот необратимый ток крови! Но никого не было рядом, Никита умирал в полном одиночестве, всеми отвергнутый и забытый, лишь погребальная песня капризной родительской скрипки была с ним. Но песня, она и есть песня, разве может она чем-то помочь сломанному жизнью человеку, уже приговоренному умереть?!
Заплетая непослушные ноги и падая в траву и в песок, Никита с трудом перевалил железнодорожную насыпь и, беспомощно всхлипывая, словно обиженный ребенок, направился дальше по просеке. Затем он долго сидел на трухлявом пне, беззвучно шевеля растрескавшимися губами. Жажда мучила его во много раз сильнее, чем боль. И он снова поднялся и пошел, гонимый ею, и когда ему показалось, что все уже кончено, что вот сейчас он свалится и умрет, перед его неподвижным взглядом на подсохшей болотине возникла невысокая жердяная изгородь, он обрадовался ей, оперся на нее и, перебирая руками, пошел вдоль нее боком, зачем-то считая попадавшиеся ему столбики: один, два, три. Он шел медленно, путался в счете и часто останавливался, чтобы отдохнуть. И места, где прижимался к березовым жердям грудью, отмечались расплывчатыми кровавыми пятнами.
Никиту поднял старый, клочкастый, словно изъеденный молью, хакас. Никита мучительно застонал, вытянулся и открыл глаза. И на сей раз увидел перед собой придавленное крышей крыльцо в три ступеньки и за крыльцом — широко распахнутую дверь. И еще увидел он отливающий синим маузер у себя за поясом.
Никиту поили ломящей зубы ледяной водой, затем ему дали теплого чаю, он выпил, не отрываясь, целую кружку до дна, и добрая дочь старика перевязала ему раны. Старик спросил Никиту, кто он и откуда, и как очутился в этих краях, но Никита не назвал себя, чтобы старик с перепугу не поднял тревогу. Сбежится весь улус, и Кулакова, не дай бог, узнают и растерзают, не дав ему помолиться.
«Аркадию хорошо, — вяло подумал он. — Аркадию теперь не может быть хуже».
Никиту хотели уложить в постель, однако он воспротивился куда-то уйти с крыльца. Более того, вскинув взбухшую от боли голову, он строго приказал деду, его дочери и двум его малолетним внукам немедленно убраться в избу. Так он с маузером в руке и встретил вышедшую из леса ночь на незнакомом крыльце. Он еще, казалось, на что-то надеялся. Конечно, Никита не мог рассчитывать, что его обнаружат и подберут свои. Отсюда далеко было до своих, к тому же они не представляли, что такое может случиться с ним, с самым смелым и предприимчивым борцом за свободу хакасов.
За полночь в степи сильно похолодало. С гор в долину ринулся насквозь пронизывающий ветер. Куртка, набрякшая кровью, не грела, и закоченевший Никита уже подумал, не перебраться ли ему в избу, но в это время в дверях показался старик с бараньим тулупом. Ни слова не говоря, он укрыл Никиту тяжелою шубой и со вздохом облегчения мгновенно исчез.
А когда Кулаков немного обогрелся, ему стало вроде бы полегче, его поклонило ко сну. Он понял по проглядывавшим между туч редким звездам, что до рассвета еще далеко, он успеет найти себе укромное место, где никто не увидит его. Но прежде нужно набраться сил, прежде нужно поспать…
Проснулся Никита на золотом солнцевсходе. Ухватившись за ручку двери, он с трудом поднялся, обошел избу вокруг и наконец сообразил, что это всего лишь чабанское стойбище, никаких других строений рядом не было. Он надеялся взять здесь коня, но пригон оказался пустым. Тогда Никита по пряслу и корявой стене прошел к старику в избу.
— Ты получишь много денег, если дашь мне коня, — сказал Никита и лизнул спеченные губы.
Старик, лежавший в углу на голом топчане, привстал и проговорил с сожалением:
— На кобыле отец их поехал, — он показал на проснувшихся ребятишек. — В улус. А другой кобылы нету у нас, парень.
Пришлось снова отправляться в путь пешком. Примерно определив, где он находится, Никита, одолев какие-то борозды, взял направление на лесистую гору, за которой должен быть улус, а в нем уж он непременно раздобудет себе коня. Никита спешил, с минуты на минуту ожидая погоню. Чоновцы не успокоятся, пока не найдут его труп или не обшарят местность на десятки верст кругом, зная, что, раненый, он далеко не уйдет.
У него начинался жар. Кости ломало и мозжило, голова дробилась на части, а то вдруг лопалась с треском, как переспелый арбуз.
А отец опять брал и потихоньку настраивал чуткую скрипку и легонько пробовал наканифоленным смычком самую звучную ее струну. Отцу было наплевать, что Никита никогда не любил и уже не полюбит музыку. Никите от нее становится хуже, ему снова хочется пить, а сердце вырывается из груди. Сделать хотя бы один, всего один глоток, а потом уж лечь и умереть. Умер же брат Аркадий, почему бы теперь не умереть и ему?
Он, еле переставляя ноги, поднимался в гору. А подъем, как назло, становился все круче и круче. И решив немного отдышаться, Никита приткнулся к голому камню и посмотрел назад. Перед ним в переливчатом кровавом тумане привольно разбросилась рыжеватая долина с темными пятнами леса, с одинокой чабанской избушкой, с чешуйчатой змейкой реки в стороне. Но что это? Между избою и Никитой, примерно на середине пути, там и сям прыгали вразнобой, как зайцы, какие-то непонятные, верткие существа. Сперва их было два или три, затем они увеличились числом, их стало много-много больше. Они приближались отовсюду, беря Никиту в кольцо.
Через плывшие перед ним огромные красные круги Никита присматривался к летящим на него огнедышащим существам и наконец понял, что это и есть всадники. Более того, одного из них — передового, в папахе, лихо заломленной на затылок — он сразу узнал. Это был заслуженный партизан Дышлаков.
Надеяться было уже не на что. Никита дрожащей рукой приставил маузер к бронзовому от загара виску и, позабыв помолиться, резко нажал на спуск.
Два золотых кольца было у Ивана. Одно из них — дутое, с крохотным бриллиантиком — подарила ему Настя, она купила это кольцо у какой-то печальной на вид барыньки в Красноярске, когда при Колчаке неудержимо покатилась на восток первая волна омских беженцев. Барынька безутешно плакала, расставаясь с бесценной для нее вещицей, и уверяла Настю, что кольцо принесет ей непременно многие и многие удачи.
Другое кольцо торжественно надел Ивану на палец Макаров. Оно было массивное, литое, на него ушло много золота, правда, золота невысокой пробы. На лицевой стороне перстня какой-то страдалец пожелал выгравировать число 13, как бы бросив тем самым дерзкий вызов своей судьбе. Макаров тоже говорил, что Иван не пожалеет, приняв этот примечательный подарок.
Но с некоторых пор Соловьев стал все чаще засматриваться на свои кольца с неизменной горькой думой, что ему преднамеренно всучили совсем не то, что надо бы, что его, попросту говоря, обманули самым бессовестным образом. Особую подозрительность вызывал у него, конечно же, макаровский подарок. Чертова дюжина, всеми признанное несчастливое число! Очевидно, сам черт имел касательство к этому проклятому, заколдованному перстню.
Макаров ходил именинником после вылазки отряда на Улень. Много всякого барахла приволокли повстанцы в свой лагерь, прихватили даже гармошку, чтоб веселее было зимовать в безмолвной таежной глуши. Вроде бы недаром рискнули на опасную операцию, и теперь надо бы только радоваться, что все сошло гладко, а Соловьев сказал себе: нет!
Когда человек долго живет на положении дикого зверя, у него невольно появляется тонкое, звериное чутье. Так вот этим самым обостренным чутьем и понял Иван, что для отряда наступает пора крупных неудач, пора жестоких боев и в конце концов — полного разгрома. При всей узости своего умственного кругозора, при всем своем легко уязвимом и непомерно раздутом самолюбии Соловьев трезво оценивал складывающуюся обстановку. Да разве выстоять ему против целого государства! Но что же делать тогда? Куда идти и с кем? Он не мог покинуть родные места, и это должно было его погубить.
Чоновцы уже подбирались к соловьевскому лагерю. Пусть атаман запретил кому бы то ни было покидать лагерь, чтоб не оставить следов на снегу, пусть запретил стрелять, чтобы выстрелами не привлечь чьего-то внимания, пусть печи в быстро выстывающих избах и землянках топили только по ночам, чтобы дым не демаскировал лагерь, — все равно Иван чувствовал, что спокойно ему не досидеть здесь до весны, кожей чувствовал это, всем существом.
И не случайно еще по чернотропу тайком вывел он с гор своих старых родителей, дал им на жизнь кое-какие деньжонки и определил на квартиру к дальним родственникам Насти. Жалко было подставлять стариков под пули, а пули уже свистели в его горячечном, его взбудораженном до предела воображении.
Ивана не успокаивали и многометровые топкие снега, сплошь укрывшие землю на подходах к его лагерю. Не ему объяснять, что для бывалых таежников сугробы такой толщины — совсем не преграда. Наоборот, путь к ним на лыжах намного легче, чем по сомнительному малоснежью: на всем протяжении гладь и гладь, ни сучка тебе, ни задоринки.
Смутными днями и ночами атаман упорно думал об отражении возможной атаки. На каменистой площадке с широким обзором, чуть пониже лагеря, поставил станковый пулемет, который должен будет прикрыть отряд в случае отхода. Другой пулемет находился непосредственно в самом лагере, на высоком крыльце у штабной избы, отсюда тоже далеко вокруг просматривался стылый, слепящий глаза простор. Каждого из повстанцев заставил твердо уяснить, что кому делать при внезапном налете чоновцев.
Казалось, было предусмотрено все до мелочи. Отряд в любой час суток готов был встретить противника дружным, сокрушительным огнем. Более того, лагерь был поднят по тревоге, когда Соловьеву доложили, что наблюдатели увидели под горою костры, полыхавшие ярким пламенем. Костры были обнаружены еще до рассвета, а на рассвете, в сумеречи синего утра, кто-то приметил, как скользнула вниз по крутому уступчатому склону легкая тень, скользнула и тут же пропала — в отряде нашелся предатель. Это бывший партиец Каскар, которого бандиты насильно водили с собой. За ним не гнались, в него не стреляли, чтобы до времени не выдать себя выстрелами. Соловьев лишь дал пулеметчикам команду немедленно сменить позиции, а пехоте — выдвинуться на сотню саженей.
Врага ждали, понимая, что вот-вот он непременно тронется. И все-таки, когда он пошел, это было неожиданностью, потому что чоновцы не решились на лобовую атаку, они двумя колоннами стали обтекать гору Поднебесный Зуб, оседланную соловьевцами после вынужденной перебазировки с Кашпара. Чоновцы делали это открыто, нисколько не таясь, без какой бы то ни было суеты. Их ледяное спокойствие, их деловитость и вызвали смятение во взбудораженном стане Соловьева.
Первым, у кого не выдержали нервы, оказался сам Макаров. Он почуял смертельную опасность и запальчиво подбежал к атаману, наблюдавшему под прикрытием елки за колоннами противника, и, истерично дергая шеей, зачастил:
— Отступать! Отходить немедленно!
— Прошляпили, мать твою! — не поворачивая головы, сквозь зубы сказал Соловьев. Он понимал, что Макаров, к сожалению, прав. В этой критической обстановке нельзя придумать что-нибудь иное. Окажись сейчас отряд в окружении, его уничтожат полностью. И все-таки лютая ненависть к начальнику штаба за бессмысленный уленьский погром терзала сейчас атамана, ища себе выхода. Раздразнил-таки чоновцев, гад!
— Отходить только по самому гребню горы! Только по гребню! — подсказывал Макаров, заходя то с одной, то с другой стороны Ивана. — Не спускаться в котловину никоим образом, там наша погибель, именно там!
— Заткнись, дерьмо! — жестко проговорил атаман и передал по цепи приказ отступать.
Но это было еще не бегство. Атаман пуще всего боялся паники и повел отступление планомерно, организованно. Первыми он пустил несколько сильных лыжников, чтобы те проторили тропу по глубокой снежной целине. Затем, покинув спасительное жилье, стали уходить из лагеря женщины и дети. Они шли молча, увязая и проваливаясь в сугробах. Им в буреломных, завальных местах помогали идти мужчины.
Труднее всего приходилось Марейке и еще двум матерям, у которых тоже были грудные дети. Они спотыкались и падали чуть ли не на каждом шагу, попадая в снег руками и головой, роняя завернутых в вонючее тряпье младенцев.
А мороз был злой; у людей перехватывало дыхание. Надеялись лишь на то, что отряд вскоре оторвется от преследователей и тогда можно будет развести костры, чтобы обсушиться и согреться. До ближайшей деревушки отсюда было слишком далеко. Слева возвышалась, уходя на восток, мощная ледяная глыба Батеневского кряжа, справа ослепительно белел снегами еще более неприступный хребет Кузнецкого Алатау. Перевал синел внизу, как раз между ними, и только оказавшись за ним, можно рассчитывать на спасение, если, конечно, здорово повезет.
Чоновцы спешили замкнуть кольцо окружения до перевала, соловьевцы стремились избежать окружения. Колонны в ледяном куржаке, как в саване, двигались на виду друг у друга. В этом суровом, превышающем человеческие возможности поединке должны были победить те, у кого останется больше сил для последнего, стремительного броска. У соловьевцев, разумеется, было свое преимущество: их подгонял страх смерти, в то время когда за чоновцами никто не гнался, и они могли сделать остановку и развести костры где угодно.
Но одно обстоятельство было бесспорно против соловьевского отряда: женщины и дети тормозили движение. Необходимость постоянно оказывать им помощь отвлекала бойцов от их главного дела — прикрытия колонны огнем. И тогда Соловьев подозвал Настю и, сорвав с усов облепившие их сосульки, глухо сказал ей:
— Приплодье придется оставить.
— Что ты, Ваня! — ужаснулась она.
— Оставить, — замогильным голосом повторил он.
— Да нет же! Я не могу! Ты скажи им сам!
— Ты скажешь, ты. С младенцами ничего не сделается. Их подберут чоновцы.
— А если, спаси бог, не подберут?
— Подберут, Настя! — Иван гневно повел сухими глазами.
Взвыли от ужаса несчастные женщины. Этот дикий звериный вой пронесся по горам и падям и заглох далеко внизу, в тесных извивах синих ущелий, заглох лишь на мгновение, чтобы тут же повториться. И более жуткой, чем вой, была именно эта, предельно короткая пауза, когда у людей леденела кровь и волосы становились дыбом.
— Тише, суки! — пронзительно крикнул Соловьенок.
По снежному целику, проваливаясь по пояс, подбежал к женщинам атаман. Хмуро зыркнул на запеленатых младенцев и сказал все так же потерянно и глухо:
— Поймите, бабы, они погубят отряд.
— Я не оставлю дите, не оставлю! Уходите от меня все! Уходите! Уходите! — закричала Марейка. — Будьте вы прокляты!.. Он мой ребеночек! Он мой! Мой!
— Бросай его, мать твою! — скрипнул зубами Соловьев.
— Бросайте детей, бабоньки, — строго сказала Настя.
— Змея ты! Подколодная! Пей кровь! На! На! — заголосила Марейка. — Да не трогай его! Он мой! Мой!
— Ты, сука, губишь всех нас! — прикрикнул на нее Соловьенок.
— Уйдите! Не дам! Не дам! О, господи!.. Деточка моя!
— Теперича все помрем!
Марейка шарахнулась в сторону и, запнувшись за скрытую снегом колоду, упала. Младенец выскользнул у нее из одеревеневших рук и поленом покатился по сыпучему снегу. Марейка пронзительно заверещала и поползла к нему на четвереньках, но тут же потонула в сугробе. Она пыталась встать, но не могла: снег то выскользал из-под нее неудержимым потоком, то лился на нее, готовый погрести несчастную Марейку.
Наконец она поднялась во весь рост и увидела дорогой для себя сверток всего в нескольких шагах внизу. Она поспешила к нему, вытянув перед собой заледенелые руки. Она уже не кричала — она стонала одним беспрерывным мучительным стоном.
Она не успела поднять своего ребенка. Сашка оказался куда проворнее, буровя снег, он скатился к нему на спине, а затем вскочил, отряхнулся и одним движением легко выхватил из ножен шашку:
— Эх, жили — не жили! — и рубанул широко, с плеча.
Сверток развалился сразу. Снег вокруг него стал алеть и оседать.
Марейка обмерла от ужаса, а затем, как бы опомнившись, кинулась к мертвому сыну. Безумная, она собрала в полу своей шубейки разрубленное его тельце и несколько горстей окровавленного снега, крепко, чтоб не отобрали, прижала все это к груди и по проложенной отрядом тропе кинулась назад, подалее от погубителей ее ребенка, единственной ее дорогой кровинки. Впрочем, она ничего сейчас не соображала и ничего не замечала вокруг.
Сашка и Мирген опрометью бросились за нею. Они в жестокой борьбе выхватили у нее то, что было для нее дороже собственной жизни, и насильно за шиворот потащили Марейку по обрывистому склону горы туда, куда уходили соловьевцы.
В это время внизу вразнобой затрещали винтовочные выстрелы, метко ударили пулеметы. Понимая, что кольцо окружения уже не замкнуть, чоновцы открыли огонь по бандитам.