ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая

1

ТЕЛЕГРАММА

Томск Губотдел ОГПУ

19 марта 1924 года

Шахтой установлено банда Соловьева численностью тридцать четыре человека детьми женами вооружена находится вершине Средней Терси гольцах зпт выслан отряд пятьдесят человек нашим сотрудником ликвидации зпт подробности сообщим тчк

Кузнецк ГПУ

2

Усталые люди с винтовками и карабинами за спиной брели изломами сумрачного ущелья. Далеко внизу осталась последняя, в кряжистых пнях и глубоких снегах, деревушка в десять дворов, а на востоке по-прежнему еле обозначались зубчатые очертания главного хребта Кузнецкого Алатау. Дыбясь и падая, ущелье вело к нему, и когда казалось, что вот-вот он, желанный конец пути, — перед людьми грудью вставали новые горы, еще более грозные и неприступные.

Николай Заруднев все время был впереди колонны. Он шел накатисто, крупным шагом, высокий и стройный, в серой, до пят, командирской шинели с алыми клапанами или, как их называли, «разговорами».

В отряде он был чужаком. Его взвод размещался в маленьком шахтерском городке Киселевске, сперва киселевцев намеревались использовать в этой операции, и Заруднева срочно вызвали в уездный город Кузнецк, но затем после нескольких прикидок решили, что для успеха достаточно будет и пятидесяти бойцов местного гарнизона. А самого Заруднева, по его настоятельной просьбе, назначили в отряд начальником штаба.

В отряде был еще один чужак — не известный Зарудневу, как, впрочем, и другим бойцам, секретный осведомитель ГПУ. Побывав в банде и чудом уцелев, он направлял колонну, указывая дорогу к горной вершине Большой Каным. Это его в оперативных документах именовали Шахтой, он имел дело лишь с командиром отряда.

На нечастых остановках, разглядывая утомленных чоновцев, Заруднев пытался угадать, кто же он, не побоявшийся вступить в поединок с осторожным и хитрым Иваном Соловьевым. Но как ни старался Николай, а никого из отряда выделить не мог.

Последняя ночевка на их пути была в полуразрушенной, забитой снегом избушке. Говорили, что здесь до революции жил старый пасечник, в гражданскую его пустили в расход. Вот и обезлюдела горная заимка. Чтобы устроиться в избушке, пришлось убирать снег, носить охапки елового лапника, разводить у порога костер.

Утром Заруднев проснулся рано, но многие уже были на ногах. Костровые собирали сушняк, повара чистили картошку.

Николаю была хорошо знакома эта бродяжья неустроенная жизнь, она нравилась ему своей простотой с беспричинными словесными перепалками, с беззлобными шутками. Случалось всякое, а вместе-то было вроде и полегче, люди не унывали, не падали духом.

Забредя в сугроб, Николай разделся до пояса. Затем взял в пригоршни глыбу снега и принялся натирать ею грудь и живот.

Непривычное зрелище заинтересовало бойцов. Сбежались отовсюду, зашумели:

— Эт-та да!

— Беда как силен!

Подошли люди постарше, закачали головами, степенно посоветовали:

— Не дури.

— Почудил и будя.

Николай смеялся, показывая ровные с голубым отливом зубы. Конечно, не знали мужики, что он балуется так с детских лет и приучил его к этому шалопутный дед по матери. Сам дед купался зимою в проруби.

Николай чувствовал, как в тело вливается бодрость. А возбужденная толпа вокруг все росла и росла. Рябой инородец в телячьей куртке подвинулся к нему и почмокал потухшей трубкой:

— У, язва! — и в восхищении присел.

Вскоре командир отряда, бородатый чалдон в волчьем треухе, приказал выступать. Люди засуетились, построились в колонну.

Только во второй половине дня в морозном тумане один из бойцов неожиданно разглядел тонкую струйку дыма. А может, и не увидел сперва, а почуял смолистый душок горящей лиственницы.

— Зимовье! Вон оно, вон!

В треугольнике распадка, на самом косогоре, стояли три барака, рубленных из неошкуренного леса. Два из них были без дверей и окон — там никто не жил.

— Выходи, мать твою! — крикнул командир отряда, когда жилой барак был окружен.

Бандиты молчали. Тогда командир повторил свой приказ, пригрозив бомбами и гранатами.

Наконец тихо открылась дверь. На крыльцо вышел парнишка лет двенадцати, инородец. Он огляделся и, приметив чоновцев, хотел вернуться в барак.

— Куда ты? Гуляй ко мне! — крикнул ему командир отряда.

Из-за спины у парнишки выглянула инородка с землистым, изможденным лицом. Она тоже увидела бойцов и торопливо проговорила:

— Не надо стрелять! Тут бабы и дети! Старик есть один…

— Выходите все! — командир повел стволом нагана.

Женщина взяла парнишку за рукав шубейки и отошла с ним под обледенелые окна. А в двери их место заняли быстроглазая русская в зеленой жакетке, перехваченной по талии кушаком. Она гордо вскинула голову:

— Ха!

— А чаво? Ничаво! — заметил кто-то.

Бойцы нервно заржали. Она была красивая, весь ее вид никак не вязался с убогостью бараков и сумеречью скал.

— Вот так клюква! Кто ты? — спросил командир.

— Я-то? Ежли по правде?

— Ну!

— Марейка.

Затем на порог шагнула женщина среднего роста с неестественно бледным лицом и черными, как смоль, прямыми волосами:

— Мы сдаемся.

Она назвалась Настей, женой Ивана Соловьева. Она подтвердила, что бандитов в лагере нет. Женщины и дети от истощения еле держатся на ногах, немощен и Николай Семенович, отец атамана.

Когда все, кто находился в бараке, вышли наружу, командир отряда стал допрашивать их. За всех ему отвечала Настя:

— Иван Николаевич с отрядом…

— С бандой!..

— Иван Николаевич ушел. Оружие взяли с собой…

Вскоре запылали бараки. Они горели с треском, без дыма. Отстраняясь от нестерпимого жара, Заруднев вдруг оказался рядом с рябым инородцем в телячьей куртке. Инородец засопел трубкой и сказал:

— У, язва! Не взяли!

И многозначительно покачал головой. И понял Николай, что это и есть Шахта.

— Меня зовут Тимофеем, — вполголоса произнес инородец. — Мы еще встретимся.

3

Когда Николай вернулся в Киселевск, он не застал жену дома. Полина, очевидно, куда-то выскочила на минутку, так как дверь не была заперта. Чтобы позабавить жену и себя, Николай прошел в другую комнату и спрятался за печь.

Полина явилась тут же, звякнула ведром, затопала по прихожей. До Николая донеслось негромкое шорканье, причину которого он не мог определить.

Николай нетерпеливо ждал, когда она заглянет в горницу — сердце должно ей подсказать, что муж уже дома. Но Полина не шла, и тогда он негромко позвал ее:

— Малыш.

Она притихла, наверное, подумала, что это ей только показалось, и снова шоркнула чем-то. Тогда Николай позвал громче и услышал в ответ радостный крик:

— Приехал! — она совсем по-ребячьи захлопала в ладоши.

Николай рванулся ей навстречу. Он обхватил Полину сильными руками, слегка приподнял и принялся целовать в пухлые губы, в щеки. Она тихонько повизгивала от счастья, жмуря сияющие глаза.

— Малыш!

Жилистый, крепкий, он высоко вскинул ее и стал кружить по комнате. Она положила ему на грудь покорную голову и засветилась мягко, умиротворенно, как светятся только во сне. Потом Полина вдруг отстранилась:

— Пусти. Ты ведь знаешь…

Он понимал, что она имела в виду, и подумал, что это будет еще не скоро. У нее даже нет никаких видимых признаков. А может быть, она вообще ошибается и с ней совсем ничего не случится.

— Не веришь! — она надула губы и стала похожей на малое дитя, которому очень хочется покапризничать. Он любил в ней эту ее детскость, о чем она совершенно не догадывалась, считая, наоборот, что ей нужно выглядеть как можно взрослее.

И он снова вспомнил, как они встретились и как познакомились, как Николай провожал Полину с вечеринки домой. У калитки, когда они уже прощались, Николай неловко чмокнул ее в щеку, и тогда она, не раздумывая, с размаху шлепнула его ладошкой по лбу. Он оторопел, попятился, а Полина принялась уговаривать его, чтобы он не сердился.

— Так все девушки делают, — простодушно объяснила она. — А то можешь подумать, что меня целовали другие и что я к этому привыкла.

Он, уже познавший прелесть девичьих ласк, посмеялся тогда над ее наивностью и незащищенностью. Да и впрямь ли ей семнадцать! Она ведь совсем-совсем малыш. И ростом малыш, и возрастом. Так с той поры и стал называть он ее, а пора-то эта была всего несколько месяцев назад.

— Что делала там? — с нарочитой строгостью кивнул он на прихожую.

— А это тебе интересно? — снизу вверх посмотрела на него Полина. — Да?

— Конечно, ты перебирала фамильное золото и бриллианты!

— Вот и не угадал, — засмеялась она. — Я терла картошку, чтобы приготовить крахмал, а крахмал нужен, чтобы сварить кисель.

— За теркой ходила к соседям?

— Ага, — кивнула она и добавила озабоченно: — Печь задымила. Ты должен найти печника.

— Ну если надо, — сказал Николай и улыбнулся.

— Хочу побелить квартиру. Где известь?

— Найдем, — весело ответил он.

Полина спохватилась, что муж, наверное, голоден. Она усадила его за стол, достала из шкафчика ломоть хлеба и поблескивающий жиром круг домашней колбасы. Затем поставила кувшин молока и большую эмалированную кружку.

— Ты должен все съесть, — предупредила она, мостясь на пристенной лавке рядом с ним.

— А ты?

Она часто закивала головой, рассыпая свои кудрявые пепельные волосы. Глядя на его похудевшее лицо, вздохнула раз и другой и заговорила о том, что напрасно ждала от него писем, он оказался обыкновенным обманщиком. Словно жил в каком-то безлюдье, где нет даже почты.

— Вот именно. Там я пропадал все время, — сказал он.

— И я должна верить?

— Ясно. А как же еще?

— Ты был там один? Или?.. — спросила она.

Николай задумчиво глядел мимо нее, и Полина поняла, что мыслью своей он далеко-далеко отсюда. И в ее юной душе, уже не в шутку, а всерьез, возникло жгучее чувство, похожее на обиду и ревность, но Полина сумела тут же подавить его. У Николая каждый час заполнен неотложными заботами по службе.

— Что-то случилось? — насторожилась она.

— Случилось, — снова заулыбался он.

И Николай рассказал ей обо всем. Перед тем, как чоновский отряд выступил в горы, Николая несколько удивила сговорчивость командира уездного чона, принципиального большевика, когда Заруднев попросился у него участвовать в предстоящей операции. Недолго думая, командир на это время подыскал ему должность в отряде и пожелал успеха.

Оказывается, в папке с бумагами на его столе уже лежал приказ о назначении Заруднева в Красноярск. Поскольку банда Соловьева действовала в Енисейской губернии и числилась за Красноярском, участие Заруднева в этом походе было оправданным и желательным.

О новом назначении Заруднева было известно и Шахте, который совсем не случайно сам подошел к Николаю. Разведчик уходил по следу банды, в Енисейской губернии ему так или иначе придется общаться с чоновцами, и тогда чоновцам может понадобиться человек, знающий Шахту в лицо.

— Ты сам попросился в Красноярск?

— Представь, что вызвал меня Никита Федорович.

— Цепляев! — невольно воскликнула она.

Это был командир дивизии, в которой воевал Заруднев на Южном фронте, вместе били Корнилова и Деникина.

Какое-то время лечились в одном госпитале. И уезжая в неведомую Сибирь на должность командующего частями особого назначения Томской губернии, Цепляев взял с собой хорошего, смелого рубаку. Он сам представил Заруднева к ордену за отвагу и находчивость в бою под Приморско-Ахтарским. Цепляев посылал Николая в Киселевск, а когда его самого перевели в Красноярск, захотел и здесь видеть Заруднева под своим началом.

4

Поезд останавливался часто и подолгу озадаченно стоял даже на самых крохотных станциях, где никто не сходил и не садился. А когда прибыли на действительно крупную станцию и пассажиры стремглав побежали за продуктами на пристанционный базарчик, Николай вспомнил вдруг, что гостинцев в Киселевске он купить не успел, а приезжать к родне с пустыми руками было стыдно. И тогда он, на бегу шаря у себя в карманах, бросился со всех ног к продовольственной лавке, стоявшей несколько на отшибе.

Полина наблюдала за ним в окно. Вот он легко взбежал на крашенное суриком крыльцо, вот в двери столкнулся с кем-то.

В это время поезд вздрогнул и тронулся. Пестрая масса людей, толпившаяся на перроне и базаре, мигом пришла в движение. Пассажиры кинулись к своим вагонам, прыгали на подножки, подавали бегущим руки.

Николай бросился к поезду одним из последних, когда состав уже набрал скорость. Николай бежал, высоко вскидывая ноги, как вспугнутый дикий козел, и пампушки, баранки, конфеты веером разлетались по дощатому настилу перрона. А когда ему все-таки удалось вскочить на подножку вагона, поезд, словно споткнувшись, резко замедлил ход и остановился.

— Из-за тебя, однако, — встретила Николая сердитая мать семейства. — Теперь вот стоять будем.

По вагону прошла худая черномазая проводница. Она сказала, что беспокоиться нечего, это паровоз подтянул состав к водозаборной колонке.

Подавая Полине полупустые бумажные кульки, Николай рассмеялся. И потом он еще долго смеялся, и Полина смеялась, и все смеялись, глядя на них. Даже стрелочник у своей полосатой будки, выставив зеленый флажок, посмотрел на уткнувшуюся в окно Полину и тоже принялся скалить зубы.

— Народ-то какой! — Полина восторженно шепнула мужу.

— Какой же? — как бы поощряя ее на душевные слова, спросил Николай.

— Хороший и даже очень прекрасный! — сказала Полина. — Добрый народ!

Услышав ее, поперхнулся крошками дюжий бородатый мужчина с обветренным лицом таежника. Он презрительно посмотрел на нее и сплюнул:

— Дрянь люди. Неправдой живут.

— Вы думаете? — приняла вызов она.

— Не токмо думаю, а этак оно и есть.

Бородач поднялся, давая понять, что разговор окончен, распространяться больше ни к чему, и, коренастый, основательный, прошел к тамбуру. Все примолкли. Это молчание, растерянное, неловкое, продолжалось до самого возвращения мужика, который, кстати, вернулся скоро. Когда он опять сел на свою боковую полку, загородив сапожищами весь проход, Николай, глядя в хмурое лицо таежника, сказал:

— Напрасно вы, товарищ.

— Терзают, безо всякого сострадания терзают и колотят друг друга. Дрянь люди. И купят, и продадут.

— И не приведи господи! — сказала мать семейства из-за перегородки. — У меня вон мал мала меньше, исусики и аспиды, вредные погубители моей разнесчастной жизни. К родной сестре их везу, коровка есть у сестры. А мой-то Карташев! Уж как он меня терзает! Как терзает! Горький пьяница, все до последнего пропил.

— Будто места на земле не хватает, а одну тайгу возьми — сколь в ней добра пропадает зазря! Селись, где хошь, и живи, и дай жить другому, — философствовал бородач. — А то с ножами да со всякими пукалками бегают.

— С какими пукалками? — спросил Николай.

Мужик сплюнул еще и еще и с нескрываемой неприязнью ответил:

— С той вон, что у тебя на поясе. Смекаешь, боюсь-де? А я не боюсь никого. Я сам по себе и прошу меня в этаком разе не трогать.

— Чего привязался к человеку! — одернул бородача его сосед по полке, мордастый парень в черненом полушубке, опушенном серой смушкой. — Человек, может, бандитов ловит.

К ним подошла горластая тетка, замахала увесистыми кулаками:

— Загубил Карташев мою безотрадную жизню!

Кто-то, невидимый за перегородками, вмешался в разговор металлическим басом:

— Кого там! Переловили бандитов. Самого Соловья-разбойника поймали.

— Держи карман шире, — проворчал бородач. — Соловей — пташка залетная, был и нету.

— Эй! — грохнул бас. — Помалкивай, ежели не знаешь!

— Карташева надо забрать, ей-богу, — пошла на Николая тетка.

Бородач не смирился с кажущимся поражением, ответил чугунно пророкотавшему басу:

— Едрена корень, знаток выискался. Ежели хочешь подноготную правду, так взяли одних слабосильных баб, через нашу деревню вели. И этого молодца, — он кивнул на Заруднева, — там я видел. Ну, скажи теперь, брешу, а?

— Вроде бы нет, — сказал Николай.

— То-то и оно, — торжествующе заключил бородач. — Дрянь люди.

— Так и есть! Сущий ирод! — крикнула мать семейства. — Наплодил мне злодеев!

— Это кто же ирод? Соловьев? — снова вмешался парень в полушубке.

— И он ирод! — грохнула под запал тетка, тяжело дыша от волнения.

— Соловьев не хуже тебя, дырявая ты бадья! — вдруг огрызнулся парень.

— Оскорбляют! Грабют! — истошно завопила тетка. — Бьют!

— Вот ты сказал, что Соловьев не хуже. Так чем же он тебе приглянулся? — спросил Николай у парня.

— Не связывайся с ними, — шепнула Полина.

— Нет, пусть объяснит.

Парень в полушубке хохотнул, оглянулся, ища под держки:

— Руки у него такие же, как у тебя. Человек он, жива душа.

— Твой Соловьев есть бандит самый последний! — снова донесся густой бас.

— Не трогай его, так и он тебя не заденет, — сказал парень. — Ему тоже существовать надо.

— Откуда знаешь Соловьева? — спросил Николай.

— А кто его не знает! Он, поди, нашенский. Жить хочет, как ему ндравится, чтоб никто не остепенял.

— Ишь чего захотел! — осуждающе загудела мать семейства.

— Ты подумай, что получится, если каждый будет жить по-своему, — сказал Николай парню.

Тот не смутился:

— Ничего не получится. Все и всегда будет в полном аккурате. Промежду прочим, говорят, и гепеу им куплено.

— Брось трепаться, — грубо одернул Николай.

— Хо, да у нас в газетах про энто писали. Много писали. Сам читал, — несколько оробев, сказал парень.

— Не трепли лишнего, — строго посоветовал соседу бородач, уже потерявший интерес к случайной вагонной беседе. — А люди, граждане вы мои, не стоят доброго слова. Люди дрянь.

— Посмотри! Целый обоз! — Полина показала мужу на идущие по проселку крестьянские телеги.

Николай понял, что она отвлекает его от не нужной никому ссоры, и, внутренне согласившись с нею, подсел к окну.

5

В Красноярск они прибыли зорним утром. Сдав окованный железом сундучок в камеру хранения, отправились в холодные улицы пешком искать Цепляева.

Они устали, пока, бродя по пыльным улицам, разыскивали штаб губернского чона. Кого они только ни спрашивали, и никто им не ответил толком, где же оно есть, учреждение с довольно странным названием. Обнаружили они его сами, совершенно случайно, оказавшись прямо под его вывеской.

Цепляев принял Николая сразу. Вышел навстречу и провел в свой кабинет, сказав адъютанту, что для всех теперь занят и что освободится не скоро. Такое вступление к их беседе немало воодушевило Николая. Значит, комдив дорожит своим боевым товарищем, не забыл, как ели кашу из одного котла.

— Вон ты каков! Дай-ка посмотрю хорошенько, — Цепляев подвел Николая к стрельчатому окну. — Ничего себе, молодчина. Сколько мы с тобою не виделись? А?

— Думаю, с полгода, товарищ комдив.

— Только-то! — удивился Цепляев.

Он усадил Николая в кожаное кресло, в котором тот утонул так, что поверх остались торчать только голова и острые колени.

— Полгода? А что? Полгода тоже срок, — Цепляев размеренно ходил по комнате, позванивая серебряными шпорами, лишь иногда останавливаясь перед Зарудневым. Крупный, с бритой головой, с закрученными вверх черными усами, одетый в новую гимнастерку с красными ромбами в петлицах, он нисколько не рисовался, держал себя просто, говорил с подкупающей прямотой, которая свойственна натурам широким и сильным.

— Введу тебя, Заруднев, в курс дела, а оно, заметь, тонкое, весьма и весьма деликатное, — сказал он низким рокочущим голосом. — Здесь нельзя надеяться на одни пулеметы да шашки. Здесь гибкость нужна, вселенская дипломатия, если хочешь. Тебе придется воевать с Иваном Соловьевым, с бандитом дерзким, непримиримым. Слышал?

Николай утвердительно кивнул. Он готов хоть сегодня покончить с бандой, тем более, что банда не так уж велика: каких-то тридцать или сорок отчаявшихся оборванцев. На что они, в сущности, способны? Какое могут оказать сопротивление? Это же смешно!

Но Цепляев не был склонен смеяться. Он серьезно посмотрел на Николая, уже торжествующего победу, и спросил:

— А знаешь ли, что банда оперирует целых четыре года?

— Как же так?

— Не спеши с выводами, — внушительно продолжал Цепляев. — Все сложнее, чем кажется. До тебя воевали с ним умные и талантливые командиры — ничего плохого не скажу. Гонялись за Иваном Николаевичем по всей тайге.

— Сил было мало? — с пониманием спросил Николай.

— Ты погоди. Прыток он, и поддержка у банды немалая, что в русских селах, что в инородческих улусах. Против него в свое время стояла целая дивизия. Вот подробный материал по Соловьеву, ознакомишься, — Цепляев поднял со стола и тут же положил назад толстую папку. — После разгрома у Поднебесного Зуба бандитов судили, и картина, прямо скажем, нарисовалась неожиданная…

Николай весь ушел в обстоятельный рассказ Цепляева. Бандиты, разумеется, есть бандиты, они, не задумываясь, подняли оружие против народной власти и должны понести за это суровое наказание. Вплоть до высшей меры, до расстрела. Это, так сказать, в теории, а что же выходит на практике? Губернский суд решил судьбу большой группы бандитов, по процессу проходило сто семьдесят человек, из них девяносто девять были приговорены к высшей мере с конфискацией имущества. Выписки из приговоров послали на места, так что же оттуда ответили? А то, что у большинства бандитов нет ни кола ни двора. Бедняки горемычные.

— Ну что? — в упор спросил Цепляев.

— Вот дураки!

— Не туда, брат, пошли. Не к тому берегу прибились. А почему? Ну, здесь причин много, — шумно вздохнул Цепляев.

Вздохнул и Николай, он не знал, что сказать комдиву. У того, конечно, уже были какие-то соображения на этот счет.

— Девятерых, самую настоящую контру, расстреляли, остальных отпустили. С террором покончено, Заруднев. Государство у нас сильное и великодушное.

— А если снова уйдут к Соловьеву?

— Зачем? Нет, не уйдут. Бандой Соловьева занимался губком партии. Усиливается агентурная работа по ее развалу. Может быть, даже придется прекратить боевые действия. Есть сведения, что Соловьев идет на переговоры. Нам надо подтолкнуть его к добровольной сдаче. Кстати, там произошло какое-то недоразумение, которое расследуется. Ты непременно вникни.

— Хорошо, товарищ комдив.

— Такова, брат, обстановка. Кулаки пока что сторонятся Соловьева, хотя, может быть, и помогают ему тайно.

Николай вдруг вспомнил вагон и парня в черненом полушубке. Парень тогда отчаянно нес на ГПУ, что оно якобы чуть ли не продалось Соловьеву. Конечно, все это ерунда, но ведь почему-то такое пришло ему в голову!

— Что ж, — медленно, словно нехотя, проговорил Цепляев. — Из песни слова не выбросишь. Была у Соловьева в осведомителях одна дамочка из Ачинского политбюро. Хитрая дрянь.

— И что с ней?

— Что бывает в таких случаях? Расстреляли. Так вот. Приказ на руки получишь сегодня же. Ты один?

— С женой, товарищ комдив.

— Оформляй документы на себя и на нее. Проездные там и прочее. А до отъезда сходи-ка в губсуд. Есть там старший следователь Косачинский. Поговори с ним — мужик толковый, он и составил обвинительное заключение.

— Сделаю, товарищ комдив.

— А жена где? — спохватился Цепляев.

— Там, — неопределенно ответил Николай. Боясь показаться навязчивым, сейчас он посчитал лишним знакомить Полину с Цепляевым. Вот если комдив приедет к Зарудневым, тогда можно, тогда другой разговор.

6

Следователь Косачинский, худющий, нервный очкарик с калмыковатым лицом, сидел у себя в прокуренном кабинете, обложившись разноцветными папками, и сосредоточенно писал. Некоторое время Николай в нерешительности постоял у порога, затем нарочито громко прокашлялся, на что Косачинский тоже не обратил внимания. Тогда Николай представился следователю уже по всей форме.

Косачинский поднял глаза, увидел у него на груди орден, сразу захлопотал, подставляя гостю стул, и тут же пожаловался, что по горло занят подготовкой нового процесса. Поймана банда уголовников в самом Красноярске, нахально грабила вагоны с товарами на ближайших станциях. Есть за бандою и мокрые дела.

— Значит, я не вовремя, — констатировал Николай.

— Представьте себе — да, — Косачинский достал из кармана кусочек синей фланели и принялся старательно протирать очки. — Приходите-ка лучше завтра.

— Завтра я должен быть уже далеко отсюда, — Николай поджал губы.

Следователь спрятал фланельку и привычным движением кинул очки на нос:

— В таком случае я слушаю вас.

Если товарищу Зарудневу необходимо познакомиться с делом тридцать дробь двадцать три на шестьсот десяти листах, оно здесь, в суде, его можно взять сию же минуту. Правда, давать по делу пояснения некому, так как он, Косачинский, как видите, занят.

— Жена Соловьева в Красноярске? — спросил Николай.

— Осипова?

— Да.

— Здесь, в домзаке.

— Нельзя ли встретиться с ней? — попросил Николай, не очень-то надеясь на положительный ответ. Он знал, что существуют строгие правила, запрещающие общение с заключенными до суда. Но он же не родственник ей и не соучастник, и даже не свидетель, он официальное лицо.

— Оставьте ваши документы. Я попытаюсь. Если удастся убедить прокурора, то увидеть Осипову вы сможете не раньше, чем через три часа, — Косачинский сунул в рот очередную папироску.

Через указанное время Заруднев снова был в кабинете у следователя. Без особых церемоний Косачинский сказал ему, что сейчас приведут Осипову. Только беседовать Зарудневу придется не с глазу на глаз, а в непременном присутствии Косачинского. Если что-то будет не так, следователь сделает необходимые замечания как арестованной, так, извините, и товарищу Зарудневу.

Николай не представлял, о чем будет говорить с женой Ивана Соловьева. Что-то спрашивать у нее об атамане? Вот именно. Ему нужно знать, намерен ли Соловьев немедленно разоружиться и на каких условиях. Был ли у нее с мужем хоть когда-нибудь разговор об этом? Нужно ей сразу же внушить, что своей откровенностью она может помочь не только себе, но и Соловьеву, которого она, наверное, любит.

Наконец Осипова появилась. В слинялой кофте, она вошла безбоязненно и встала у двери. Косачинский не спеша снял очки, снова протер их, только теперь уже рукавом пиджака, и устало сказал:

— Анастасия Григорьевна, это Заруднев, командир эскадрона особого назначения. Он хочет поговорить с вами по вашему делу. Вы имеете право отказаться от встречи, как гласит закон…

Пока Косачинский объяснял Осиповой ее незыблемые права, Николай разглядывал ее, продолжавшую стоять у порога с руками за спиной. Взгляд ее был враждебным, во всем чувствовался волевой характер.

— Садитесь, Анастасия Григорьевна, — сказал Косачинский тем привычным вежливо-официальным тоном, которым он обращался к заключенным бессчетное число раз.

Настя переступила с ноги на ногу:

— Я постою. Чего уж рассиживаться, — и повернула гладко причесанную голову к Николаю, готовая слушать.

Заруднев увидел в ее темных глазах не только согласие начать с ним разговор. Они говорили и другое: ну арестовали, бросили в камеру, была на допросах у следователя, так чего ж вам нужно еще?

— Я уполномочен вести переговоры с вашим мужем о добровольной сдаче, — заговорил Николай.

— Не со мной же.

— Не с вами, — спокойно согласился он. — Но я решил посоветоваться, чтобы облегчить задачу.

— Нужны вам советы! — горько усмехнулась она.

— Начнем, Анастасия Григорьевна?

— Настей зовите, не вышла в Григорьевны. Не получилось, гражданин командир.

Чтобы не начать спора по пустякам, Заруднев согласился:

— Хорошо.

— Больше соответствия, — потупилась она и замерла в ожидании вопроса.

Николай посмотрел на ушедшего в бумаги Косачинского, как бы призывая его на помощь, подвинулся на краешек стула и начал:

— Что сказать? Вы немало страдали, Настя…

— Было, гражданин командир, — согласно вздохнула она. — Что было, то было. Только жалеть не надо. Нашлись ведь заботливые люди, наше спасибо им. Приютили нас, сирот разнесчастных, ничего себе, слава богу, живем под казенною крышей, солнца не обозрим.

Николай сделал вид, что не заметил явной насмешки. Он продолжил:

— Мучились в тайге, питались всякой гнилью, дохлятиной…

— Сладкого было мало, — посерьезнев, согласилась она.

И тут у Николая вдруг вспыхнула надежда поговорить с нею начистоту. Все будет в порядке, нужно лишь по возможности не раздражать ее.

— Но ради чего такие страдания? — он участливо взглянул Насте в глаза.

— У Вани спроси. Он тебе все расскажет, — не задумываясь отрезала она. — А я малограмотная, даже можно сказать вам, что совсем неграмотная.

— Ладно. Давайте по порядку. Ну вот, Настя, пошли вы в банду. Зачем?

— Меня Ваня позвал. А как по-иному? Надо было обшивать, обстирывать Ваню. А еще боялась, что уйдет к другой, мы, бабы, этого очень даже боимся.

— Хорошо. Но увидели в тайге, что жизнь не мед. Что вы сказали?..

— Уж и не помню, гражданин командир. Все перезабыла, — сконфузилась она и покачнулась. — Господи, совсем-то я обезножела.

Она действительно еле держалась на ногах. Только теперь Николай увидел, что они у Насти разбухшие, похожие на заплесневелые чурки. И она не присела, когда ее приглашали, загордилась.

С полминуты они настороженно молчали. Было слышно лишь, как поскрипывает на бумаге стальное перо Косачинского. Беседы, такой, какой хотелось Николаю, не получилось. Это поняла и Настя, а уходить ей в камеру, видно, не очень хотелось, да и поговорить об Иване она была бы совсем не прочь, хоть разговор и не клеился. И она вдруг спохватилась:

— Ежли надо что откровенно, так я согласная.

— Что надо? — грустно сказал Николай. — Надо, чтобы Соловьев вышел из тайги, чтоб полностью разоружился. Довольно кровушку проливать.

— Да уж пустили ее в достатке, — горько подтвердила она.

— Выйдет он, по-вашему?

— Как звать будете. Может, и выйдет, ежли господь сподобит. Отговаривать его теперича некому, полковника самозванного при ем нету. Змеей запазушной был этот Макаров, ох уж и змеей! Из-за него сколько тягостей на Кашпаре да Поднебесном Зубе приняли! Он виноват во всем, один он!

— Некому отговаривать, значит?

— Нету таких. Разве что Пашка Чихачев.

— Кто?

— Вы не знаете Пашку? Бандит гулеванистый, сволочуга, вот кто! Ваня супротив него сущий голубок! Зряшной Пашка мужик!

— Чихачев, — протяжно, чуть ли не по слогам произнес Николай.

А Настя вдруг вскинула гладкую голову и сказала жарко, с придыханием:

— Кажется, ничего не было, гражданин командир! Совсем не было! Кажется, проснусь я, и Ваня со мной, и все кругом мирно и ладно…

Николай решил про себя, что разговаривать больше не о чем. И поднялся, чтобы попрощаться с Косачинским и уйти. Но Настя сказала ему еще не все, она только подошла к тому главному, что сейчас волновало ее.

— Постой-ка! Послушай! — взмолилась она, готовая пасть на коленки. — Я не задержу тебя, гражданин командир!..

Косачинский угловато поднялся над бумагами. Николай уперся взглядом в пылающий взгляд Насти. Они ожидали, что она сейчас сообщит им что-то чрезвычайное, о чем они не могут даже подумать.

— Ты, гражданин командир, едешь к Ивану Николаевичу, — сказала Настя. — Кланяйся ему от меня низко. Скажи, помню. Ох уж и помню, и не забуду до самой гробовой доски! Пока смотрят ясные мои глазоньки! И пусть моя верная любовь силы ему прибавит. Ну, а уж коли помрет, я приду к нему на могилку. Теперь же меня хоть на расстрел! Мне теперь все нипочем, граждане!

Выговорившись, она ушла головою в округлые плечи, сгорбилась совсем по-старушечьи и шагнула к двери. Косачинский позвал конвойного.

Глава вторая

1

Весна торопила Соловьева на Июсы, в распахнутую теплым ветрам степь. Он спешил, подгонял своих товарищей. И когда перед ним в полном своем великолепии поднялась золоченая солнцем Азырхая, он, как пьяный, зашатался от радости, глядя на ее еще не освободившуюся от снега вершину.

А его спутники с крайним удивлением смотрели на просветлевшего атамана и не понимали буйного его торжества. Он, щедро обещавший им богатую, сытую жизнь, стоит рядом с ними в том же самом рванье, что и они, и чему-то смеется, и восторженно дрожит весь. Так прилетевшие с теплой стороны птицы истомно вьются над родными полями.

Но, в отличие от перелетных птиц, зимою он был недалеко отсюда, хотя его и отделял от этих мест хребет Кузнецкого Алатау, а еще более отделяла постылая судьба неудачника. Он попытался сделать в игре большую ставку и вот проигрался в пух и прах.

Отряд в тридцать человек, преодолев многочисленные завалы и гиблые болота, наконец-то вышел к охотничьему домику Иваницкого. Избушка теперь имела совсем разгромленный, далекий от жилого вид. Бандиты перед уходом на новую базу выдрали с косяками окна, разбили дощатые двери, взломали пол. Доски и оконные рамы пригодились им, когда началось скорое строительство на Кашпаре, но их там так и бросили.

Иван вернулся на свое пепелище. Здесь он вынашивал когда-то смелые планы переустройства всей жизни на Июсах, здесь искренне верил в скорый переворот, во всеобщее признание особых его заслуг, в ту самую справедливость, которой так добивался. А что же вышло? Отряд разбит наголову, и на этот раз Иван уже не сумеет его собрать. Закончили свои дни братья Кулаковы, расстреляны Астанаев и Матыга, еще не известна Соловьеву, но в любом случае незавидна участь Макарова и Серафимы Курчик, которые прошлой осенью, когда Соловьев порвал связь с внешним миром, ожидали в красноярской тюрьме суда и приговора.

От этого можно было уже рехнуться. Но Соловьев крепился, он не какая-нибудь гимназистка, ему не подобало распускать нервы, иначе его безжалостно пристрелят свои же, потому как поймут до конца его несостоятельность и полную никчемность. Он искал хоть сколько-нибудь приемлемого выхода, искал — и никак не находил. Ураган мыслей проносился у него в голове, ничего, однако, не оставляя после себя, никакой определенности, даже никакой существенной зацепки.

«Может, все-таки сдаться? — думал он. — Если будет гарантирована жизнь, почему не рискнуть!»

Но он боялся, что власть не сдержит своего обещания — слишком много насолил он ей, слишком многих обидел. Однако попробовать было все-таки необходимо, хотя бы начать переговоры, а там будет видно, во что они выльются.

Прежде чем заявить о себе, Соловьев разослал по Июсам испытанную разведку. Ушли все, кроме него и его адъютанта Сашки. Побывали в десятках сел и улусов. И сведения принесли малоутешительные. Суд в Красноярске, оказывается, уже состоялся, из каждых трех двое приговорены к расстрелу. И тогда Соловьев испугался, решил, что сдаваться нельзя, сдача — это верная смерть.

Но чтобы уйти куда-то и затаиться, нужны были деньги, хотя бы немного денег на первое время. И тут Соловьев вспомнил о Мурташке. Взял с собою Миргена, под вечер отправился в Чебаки, а попал туда уже поздно ночью. Спасибо еще, что на полпути их подобрал и подвез рабочий детдома, возвращавшийся из какой-то неблизкой поездки. Когда проезжали поворот на Половинку, рабочий, нахлестывая клячу, заметил:

— Вот тут и положили наших.

Его спутники не проявили ожидаемого любопытства. Они просто промолчали, и тогда рабочий пояснил:

— Соловьев тут побил людей, сучий сын! Ежа б ему против шерсти!

— Какой Соловьев? — небрежно, словно о неизвестном ему, спросил Иван.

— Да вы, чай, нездешние! Бандит это у нас самый главный, Ванька Соловьев. Зимою он в гольдах, а на лето опять же норовит к нам. Считай, скоро вот объявиться должон, ежели, конечно, не драпанул в Монголию.

Мирген завозился, хотел что-то сказать, но Иван сжал ему руку, и тот, сообразив, что к чему, успокоился. А рабочий оказался словоохотливым.

— Видел Ваньку, и не раз. Обнаковенный такой, хилый, ну навроде тебя, — он бесцеремонно ткнул кнутовищем в атамана. — На Осиповой Насте женатый, нашенская она, чебаковская. Чо скажешь, баба в соку, и усыпал он ее награбленным золотом с ног до головы. Серьгов да колец у нее теперь столь, как у покойной царицы. И хочет Ванька поселить ее в хоромах у Конскинтина Ивановича, чтоб гостей встречать в огромадном доме, и потчевать их сохатиной да харюзком. Ешьте, мол, милы мои, до отвала…

Иван хотел оборвать не в меру разболтавшегося мужика. Обидно было, что о нем рассказывают черт-те какие побасенки, как о буржуе и последнем убийце. Но тут, слава богу, мужик переключил свое красноречие на историю с женой Иваницкого, которая приезжала в Чебаки вместе с ГПУ и вскрыла все тайники золотопромышленника. Ей разрешили увезти за границу много богатства!

— Вот и выяснилось, что Мурташка ничего и не ведал. А то у нас об ем разное болтали.

— Бывает, — Соловьев спрыгнул с телеги, когда, громыхая по камням, она въехала в главную улицу села.

Мурташка не спал. При голубом свете углей, дотлевавших в печи, он сразу узнал атамана. Он замахал руками и недовольно заплевался:

— У, шайтан.

Соловьев, в планы которого не входила ссора с охотником, отступил к двери и присел на березовую чурку. Тем временем Мирген стал выговаривать старику, что тот обижает гостя, нарушая освященный веками обычай предков. И Муртах внял доводам соплеменника — заговорил много тише, забубнил и вскоре совсем успокоился.

Иван любил изъясняться со всеми напрямую, он и теперь остался верен себе. Прежде всего напомнили упрямому старику, как тот приносил в отрядный лагерь мешок с пушниной. Тогда Соловьев пушнину не взял, оставив на время у Мурташки, а вот теперь неплохо бы получить ее, с нею он навсегда покинет Июсы. Пусть Мурташка нисколько не сомневается: атаман умеет держать слово.

— Все отдал, парень, — признался подобревший охотник.

— Давно, оказывается? — пошел на Мурташку Мирген. — Кому?

— Детдому, — набивая трубку, ответил охотник. — Аха.

— Отбери! — крикнул Мирген.

— Зачем — отбери? Не хочу — отбери, пожалуйста.

Так ни с чем и убрался Соловьев в тайгу. Правда, он услышал от Мурташки, что в Чебаки приехал бывший здешний учитель Георгий Итыгин, ставший большим начальником в только что образованном Хакасском уезде. Неплохо бы направить к Итыгину инородцев, чтоб разузнали об условиях, на которых должен сдаться соловьевский отряд. Сам Иван встречаться с Итыгиным пока что не собирался.

На раздумья ушло не меньше недели. И когда Ивану сказали, что Итыгин закончил здесь свои дела и собирается уезжать из Чебаков, атаман послал в село Миргена.

— Обо мне не говори, — напутствовал его Соловьев. — Будто ты сам по себе.

Ждать Миргенова возвращения пришлось недолго. На этот раз он, понимая важность поручения, не попал ни к кому в гости и, на удивление отряду, появился у охотничьей избы совершенно трезвым. Да, он говорил с Итыгиным. Власть не хочет лишнего кровопролития и готова хоть сейчас идти на переговоры с любым представителем Соловьева. Только Итыгин просил ускорить такую встречу, потому что в центре уезда, селе Усть-Абаканском, его ждет большая и неотложная работа.

Это заявление обнадежило Соловьева. Он собирался тщательно обдумать подробные условия сдачи и послать с ними того же Миргена. Но еще одно Миргеново сообщение в корне изменило первозадумки Соловьева. В Чебаках Мирген неожиданно встретил Ампониса: парнишка, как оказалось, живет в детдоме, его только что привезли туда из Красноярска. Поговорить с Ампонисом Миргену не удалось, парнишка все еще находится под присмотром привезшего его милиционера, — наверное, Ампонис норовит убежать, а милиционер не отпускает его от себя ни на шаг.

Новость ошеломила Ивана. Почему Ампонис, которого они вместе со всеми оставили в лагере на вершине Средней Терси, вдруг оказался в Красноярске и затем под конвоем привезен в Чебаки? Что случилось с ним, да и с другими родственниками повстанцев? Где отец и мать? Где Настя?

Можно было предположить одно: лагерь захвачен чоновцами или чекистами, все женщины и отец атамана арестованы, Ампонис же, как малолетний, направлен в детский дом. Это — в лучшем случае, а в худшем — оставшихся в лагере людей попросту поубивали.

Несколько успокоил атамана шорский охотник Тимофей, пришедший к избушке по свежим следам соловьевцев. Он сообщил, что был в лагере вскоре же после ухода чоновцев. Бараки совсем сожжены, но, к счастью, никто из людей не пострадал.

— Язва, — Тимофей достал из залоснившегося до блеска заплечного мешка поломанную гармошку. — Я не обманываю тебя, Иван Николаевич. — Вот погляди.

Сказанное Миргеном и Тимофеем заставило Ивана поторопиться с началом переговоров. Обеспокоенный судьбою близких и утомленный одиночеством, он пренебрег предосторожностями и решил поехать к Итыгину сам.

2

Задиристый Павел Чихачев, нисколько не ценивший ни свою, ни чужие жизни, ходил с Соловьевым больше года. Он тоже был из казаков, его дед родился и дожил до седин в станице Озерной, а в преклонных годах пришла ему в голову блажь переселиться на несколько сот верст, в Алтайскую казачью станицу. С ним переехали все отпрыски давнего казачьего рода, и у одного из них, справного казака Михайлы Чихачева, и появился на свет сын Пашка, выросший в хулиганистого парня, любившего водить с девками хороводы. Действительную службу он прошел в одно время с Соловьевым в том же Енисейском казачьем полку. Не раз сидел на гауптвахте за драки, которые, нужно отдать ему должное, умел сочинять.

С советской властью не сошелся сразу же. По пьяной лавочке в кровь избил волостного продинспектора, отобрав у него деньги и наган. А потом так и пошел куролесить. Подружился с Егоркой Родионовым, стал грабить баржи и катера, неосторожно заходившие в верховья Томи, угонять и тайком продавать целые табуны коней. Знали люди: в одиночку лучше было не встречаться с Чихачевым, будь то в степи или в тайге. Любил он шутить, да только шутки его плохо кончались для встречных: то карманы проверит, то коня отберет, а попадется человек под горячую руку, тут ему и могила. С девками, как только стал бандитом, обходился безжалостно — насиловал всех без разбора, даже тех, которые согласились бы переспать с ним добровольно, а таких нашлось бы немало, потому как его, дурака, из десятка не выбросишь. Одна копна каштановых волос чего стоила! А поведет светлыми, с поволокою глазами — невольно залюбуешься.

Но душа у Пашки ожесточилась. Убить человека для него стало все равно, что задавить обыкновенную козявку. Где больше было крови и слез, туда его почему-то и заносило, там он и чувствовал себя привычно, как рыба в воде.

С Родионовым со временем изрядно поскандалил. Хотел вырвать у Егорки единоличную власть над бандою, да ничего из этой смелой затеи не получилось, едва ноги унес. С Соловьевым же пока что вынужденно ладил, хотя Иван не раз ловил на себе завистливый, а то и откровенно враждебный взгляд Чихачева. До политики Пашке дела было мало, никакого переворота он не ждал, ни на что не надеялся, кроме как на то, что случай пошлет ему проезжего или прохожего с добрым товаром или туго набитым кошельком.

Еще по пути к Азырхае он живо выкладывал Соловьеву свои обширные и, как ему казалось, соблазнительные планы на предстоящее лето, называя имена известных кулаков и богатых баев, которых он и предлагал пощупать. Не забывал Пашка и кооперацию, где тоже можно было кое-чем разжиться.

И когда Соловьев повел речь о возможных переговорах с Итыгиным, Пашка взъерошился, забунтовал, постарался склонить на свою сторону кое-кого из бандитов. Но большинство пошло все-таки за атаманом, и Чихачев, скрепя сердце, уступил.

— Только пешком нельзя, Иван Николаевич, — сказал он. — Где это видано, чтоб командующий являлся, как последний бродяга!

Соловьева в отряде уже не называли господином есаулом. Сам он однажды воспротивился этому, сказал, что с господами давно покончено и нечего более смешить многострадальный трудовой народ. Тогда же он приказал сжечь трехцветный российский флаг, сшитый по настоянию Макарова. Правда, флаг Чихачев оставил себе, как он выразился, на память или на портянки.

— Нет, пешком не пойдешь. Ославишь всех нас, Иван Николаевич! Мы же какие ни есть, а борцы за свободу, — выговаривал он атаману.

Соловьев понимал, что в Пашкиных словах есть определенный резон. Все же пеший казак — не казак. А если заявиться в Чебаки на резвых красавцах-скакунах? Итыгин не дурак, по одному жалкому виду Соловьева поймет, что тому пришла крышка, если не на чем даже приехать, не говоря уж об измызганной соловьевской куртке и стоптанных сапогах. Лишь заломленная набекрень папаха да белесые по краям пшеничные усы еще как-то красили сейчас Ивана.

Но коня не было, а чтобы достать его, требовалось немалое время. Между тем Итыгин не мог ждать. Не спалось Ивану, не спалось и замышлявшему новый налет Пашке. Закурив самокрутку, Чихачев нервно подгреб под себя перетертое, прелое сено и сказал:

— Я приведу коня. Кабыр должен расплатиться за Кулаковых.

— Пустое! Да когда обернешься! — ответил Иван, кашляя от наплывавшего на него едкого дыма.

— Не твоя забота, Иван Николаевич. К вечеру буду. Только отпусти со мною Миргена.

Названный срок показался Соловьеву вполне приемлемым. Долго не раздумывая, Иван согласился:

— Давай. Не появишься к вечеру — не взыщи.

Пашка немедленно разбудил Миргена. Атаман услышал, как они тихо вышли на крыльцо, постояли, вполголоса переговариваясь, а немного погодя на опушке поляны их окликнул караульный.

Чтобы как-то убить день, Соловьев с утра пошел на охоту. На Азырхае с первого же выстрела добыл молодого козла, а охотившийся на пару с ним Муклай принес глухаря и двух косачей. У избушки их встретили радостно, растопили печь, принялись разделывать козла и общипывать птицу, и вот уже затомилось на углях пахучее мясо, нарезанное крупными кусками. Правда, соли в отряде не оказалось, Муклай посоветовал макать сочное мясо в свежую козью кровь, что была по-хозяйски слита в прокопченный на кострах чайник.

Еще не успели сесть за ужин, на ближней гари послышался тяжелый топот копыт, раздались зычные крики и резкие, как выстрел, пощелкивания бича. Все обеспокоились, недоуменно пяля глаза, схватились за оружие.

И вдруг на поляну с гиком выскочил потный Мирген на прытком вислозадом коньке. А за ним, прижав уши и напирая друг на друга, хлынули в образованный соснами коридор разномастные кони, целый табун сильных скакунов!

Как ни удивились этому в лагере, но появление стольких коней само по себе еще не было чудом. Невероятным казалось то, что все лошади в уздечках и под седлами, вполне годными для езды. Что и говорить, никогда соловьевская конница не имела такой исправной, хорошо подогнанной сбруи.

Мирген был навеселе. Поглаживая себя по округлому животу, приговаривал:

— Арака, оказывается, сладка! У, Келески!

Он лихо подвернул к крыльцу и осадил верткого, с дымящимися боками конька на виду у самого Соловьева, стоявшего в проеме распахнутой двери. Мирген был доволен, что опять не остался нигде в улусе — он еще побывает в гостях, — что и на этот раз исправно выполнил поручение атамана.

Следом за Миргеном подъехал Чихачев. Он тоже был под хмельком, лихо присвистнул на дармовых коней, сбившихся на поляне в тяжело дышавшую кучу, и хвастливо сказал:

— Принимай, Иван Николаевич! Гости на двор!

— Спасибо. Не ожидал, — не удержался от похвалы атаман.

— Расщедрился Кабыр. Так он оценил жизни братьев Кулаковых. Сам ходил по улусу и, не жалея денег, скупал седла.

Прибывших стащили с коней, усадили ужинать поближе к котлу — на самые почетные места — рядом с Иваном. Смачно обгладывая козлиный мосол, Чихачев рассказывал, как они ездили в Ключик. Разумеется, в пути им здорово повезло: едва выбрались в степь, увидели в балке крестьянских кляч, пасшихся в ночном. Ребятишки, сторожившие их, спали у прогоревшего костра. Сделав из волосяных пут примитивные уздечки, конокрады поспешили в Ключик и прибыли к Кабыру еще до обеда.

— Бай сказал, что согласен на любую плату! — похвалялся Пашка.

После ужина по атаманской команде повстанцы расхватали коней. Соловьеву был заранее определен лучший в табуне скакун — мерин гнедой масти с чулками на передних ногах. Мерину было далеко до прежнего коня Ивана, не та стать и совсем не та резвость, но он не уросил, во всем слушался всадника, а это сейчас было уже немало.

Ночь в лагере прошла бестревожно и тихо, а прозрачным утром, едва в сосняке стало светать, караульный встретил выскочившего из кустов Ампониса. На их короткую громкую в лесу перекличку выбежали из избушки всполошенные люди, показался сам Муклай, поймал за рукав Ампониса и принялся обнимать и тискать — видно, шибко соскучился по сыну.

— За тобою гнались? — спросил Чихачев.

— Не.

— Ай, Ампонис! Взрослый мой сын Ампонис! — покачивая головой, улыбался счастливый отец.

Соловьев, пружиня ногами, спустился с крыльца и подозвал к себе парнишку. Ампонис подошел нерешительно, встал. Он заранее знал, о чем будет спрашивать его атаман, и, не дожидаясь вопроса начал рассказывать:

— Их было много! Они приказали выходить, и я вышел первым, а мама потом…

— Дальше-то что? — Иван нетерпеливо склонился к парнишке.

— Они подожгли бараки. А с ними был Тимофей.

— Ой, что-то путаешь. Тимофей пришел потомоко, — ласково сказал Соловьев. — Опосля пришел.

— Нет, он был с ними. Да я же сам видел!

— Ты говоришь правду?

— Ага.

В сознание атамана вошло страшное слово: предатель! Наконец-то Соловьев раскусил тебя, знает, кто ты есть, таежный охотник. Ты навел чоновцев на зимнюю базу повстанческого отряда и теперь ответишь за это. Жизнью своей ответишь!

— Где Тимофей? — посмотрев вокруг себя, строго спросил Соловьев. Кровь зашумела у него в ушах. Вспомнилось атаману, как в лютую стужу, в метель Тимофей впервые оказался в лагере, как он, оледенелый, вошел в нижний барак и бросил к ногам атамана мешок с необснятыми белками. Ему поверили тогда, а неделю спустя Тимофей явился с другим охотником, который якобы знал дорогу на ближнюю пасеку, где можно раздобыть мед и кедровые орехи.

На этот раз чекисты обвели Соловьева вокруг пальца. Нужно было заставить Тимофея безвыездно жить в лагере до весны и забрать на Июсы с собой, ни на шаг не отпуская от себя. Но ведь и так им не хватало еды, а тут, что ни говори, лишний рот. Пригрозил тогда ему атаман, что у соловьевцев руки длинные, везде достанут, — тем и довольствовался.

Подошел Тимофей, заспанный, сморщенный, удивился Ампонису:

— У, язва!

— Он видел тебя с чоновцами, — холодно произнес атаман, наблюдая, какое впечатление на Тимофея произведут его слова.

— Наверно.

— Так зачем же ты сказал, чо пришел в лагерь, когда тамако уже никого не было?

— Разве я так сказал? — завздыхал Тимофей. — Я сказал, что людей не побили. Откуда бы знал?

Чихачев, стоявший до этого несколько в стороне, под лиственницей, шагнул к атаману и с недоумением спросил:

— Чего с ним возишься?

— Ты подожди! — поднял руку Соловьев, пристально наблюдая за Тимофеем.

— Да у него на морде написано: чекист! Кончать надо! — сказал Чихачев. Было заметно, что ему стоит больших усилий обуздать охватившую его ярость.

Пашку поддержал Соловьенок, потянул саблю и клацнул зубами:

— Кончать!

— У, язва! — как от назойливой мухи, отмахнулся от него Тимофей, и в его ровном голосе было столько неподдельной простоты и наивности, что на какую-то секунду Соловьев усомнился в его вине.

— Он был с чоновцами? — спросил атаман Ампониса, легонько погладив его по спине.

Парнишка раскрыл толстогубый рот, чтобы ответить, но его опередил не потерявший самообладания Тимофей.

— У чона своя лыжня, у меня своя. Я пошел прямо к тебе.

Соловьев намеренно выдержал паузу. Если охотник притворялся, то делал это искусно. Но если даже он действительно был чекистом, то это ничего не меняло в самый канун переговоров с Итыгиным. Так брать ли на себя еще одну казненную заблудшую душу? Нет, увольте, граждане, такого атаман теперь не сделает, он еще не совсем потерял рассудок, как Чихачев и Соловьенок. Этот затянувшийся разговор пора закруглять, а за Тимофеем отныне и навсегда установить тайную слежку, это атаман возьмет на себя.

— Ежели чо, так берегись, Тимофей! Из-под земли достанем! — мрачно произнес Соловьев, наблюдая за дроздом, вылетевшим из мелколесья.

— Кончать гада! — рука Соловьенка плясала на рукояти шашки.

— Я предупредил тебя, Тимофей, — Иван посмотрел охотнику в глаза и ровным шагом направился к своему коню, которого под уздцы держал Мирген.

Соловьенок бешено поглядел на атамана, но тут же потихоньку, стараясь быть незамеченным, отступил к Чихачеву.

— Ой, язва, — тихо и не очень весело хохотнул Тимофей.

3

Придерживая коня и принимая независимую позу, Иван ехал шагом по главной улице Чебаков. Стояла удивительная пора ранней весны, когда снег еще не стаял повсюду, с гор волнами скатывался знобкий холодок, а по долинам плыл пахнущий землею легкий пар, тонкими струйками он поднимался в умытое небо.

Иван давно не ездил в седле вот так открыто, ни от кого не прячась, никого не пугая, мало заботясь о собственной безопасности, не гадая, откуда может прилететь злодейская пуля. Он знал, что и теперь едут за ним следом двое верховых с наганами и обрезами под полой, его телохранители. Еще более прочной защитой Соловьеву было верное слово Георгия Итыгина.

Иван многое слышал об этом человеке. Говорили, что у него большой и пытливый ум, сам Иваницкий любил на досуге беседовать с Итыгиным, умудренные жизнью старики не считали зазорным принимать его советы. Когда случилась революция, Итыгин откровенно сказал, на чью сторону он становится, и затем ни аресты, ни тюрьмы не могли столкнуть его с избранного им пути. Говорили и о его воле, о той самой силе духа, которой сейчас так не хватало растерявшемуся Ивану.

Слышал Иван об Итыгине многое, а видел учителя всего один раз, когда приезжал в Чебаки жениться на Насте. От той давней встречи осталось смутное впечатление, ибо они тогда сошлись и разошлись, даже не поздоровавшись. Но Иван запомнил лобастую голову и очки в серебряной оправе, водруженные на некрупный, приплюснутый нос. Итыгин был уже в тех годах, когда люди начинают полнеть, и ходил не спеша, внимательно приглядываясь ко всему.

Иван ехал на переговоры, а сам даже не выяснил, имеет ли Итыгин какие-то полномочия говорить от имени власти, причем не только говорить, но и предлагать условия сдачи Соловьева, которые бы устраивали обе стороны. Правда, Иван знал, что Итыгин был членом трибунала в Красноярске, и именно это обстоятельство толкнуло атамана к нему.

Учитель, заложив руки за спину, прохаживался по площади перед домом Иваницкого, коренастый, ушедший в себя. Он был в серой студенческой тужурке с двумя рядами пуговиц и в пушистой шапке. Он мало изменился за эти десять лет, морщин почти не прибавилось, однако в усах, легших неширокой подковкою вокруг строгого рта, загустела седина.

Когда Иван подъехал, Итыгин, поблескивая очками, оглядел его и вместо приветствия сказал:

— Соловьев? Эх-ма!

Иван воспринял его слова, как выговор, но не подал вида, а молча кивнул и с достоинством сошел с коня. Все-таки Чихачев был прав: как бы атаман появился сейчас пешим — не казак, а заурядный бродяжка.

— Прошу, — Итыгин показал на небольшой крестьянский дом, окнами выходивший на эту же площадь. — Так сказать, полуобщественное помещение. Устроит?

Детский дом, как, впрочем, и все село, охранялся по ночам людьми из отряда самообороны и караульными, назначаемыми сельсоветом. В зимние холода нелегко было нести эту службу без уголка, где можно было бы обогреться и даже вздремнуть накоротке. В сельсовете прикинули и облюбовали этот домишко и уговорили хозяина сдать в аренду одну из четырех его комнат. Ее убирала хозяйка дома, поддерживая здесь чистоту и порядок. Именно в эту караулку и приглашал Соловьева Итыгин.

Они молча прошли до угла штакетной детдомовской ограды, Соловьев вел коня в поводу. Краем глаза атаман видел, как в значительном отдалении неторопко тронулись вслед Мирген и Чихачев. Иван повернулся и энергичным жестом руки приказал им ехать быстрее. Они поняли атаманский приказ и тут же пришпорили своих скакунов.

Когда вчетвером, один за другим, поднялись на шаткое крыльцо караулки, Иван как бы между прочим заглянул в окно, и ему что-то не понравилась облюбованная Итыгиным общественная комната. Для официальных переговоров можно было бы подобрать помещение несколько попросторнее и чтобы получше было обставлено, а здесь, кроме некрашеных скамеек вдоль стен, не было никакой мебели. Даже что-нибудь написать и то негде, хоть на колене пиши.

У комнаты был один недостаток, более существенный для Соловьева: из нее совсем не просматривались улицы села. К дому можно было подъехать скрытно с любой стороны. Конечно, честное слово Итыгина чего-то стоило, но Соловьев не имел права целиком полагаться на него. Как говорят, дружба дружбой, а табачок врозь.

— Не устраивает? — Итыгин улыбнулся одними глазами.

— Спасибо за честь, — откровенно проговорил Соловьев. — Ты бы позвал в баню али в хлев.

— Хотел как проще.

Иван молча поправил на голове смушковую папаху и сошел с крыльца. Увидел посреди двора круглую лужицу и вымыл в ней запачканный грязью носок смазного сапога. А что, если атаман уже угодил в чоновскую засаду? Тогда лягут вот тут все четверо: Итыгину от пули не увернуться. Между тем учитель спокойно разгладил усы:

— По мне, Иван Николаевич, где бы ни договариваться, лишь бы договориться.

— Лучше вон тамако, — Иван показал на соседний двухэтажный дом. В глазах атамана взыграли лукавинки.

Итыгин повел ладно сбитым плечом — он не возражал. Но сперва ему нужно перетолковать с хозяином, согласен ли тот впустить их к себе. К тому же предварительный разговор желательно вести без всяких свидетелей — значит, хозяину на время нужно вообще уйти из дома.

— Второй этаж, — твердо предупредил атаман.

Пока Итыгин ходил, Иван сказал своим телохранителям, чтоб в его отсутствие держали коней наготове и не хлопали ушами. Зорко наблюдать за происходящим вокруг, в случае опасности — подать сигнал вовремя.

— Не прохлаждайся, — в свою очередь, посоветовал Чихачев. — Выложи ему свои условия, недуг его бей, да послушай, что скажет, — и шабаш. Нечего зубы мыть. С медведем дружись, а за топор держись.

— Ладно, — коротко кивнул Иван, направляясь к Итыгину. В этот избранный им самим дом он шел легко и с удовольствием, как на богатую свадьбу. От былой тревоги не осталось и следа.

Комната оказалась просторной и светлой, с окнами на юг и на запад, почти все село было отсюда как на ладони. Согласно покрякивая, Иван прошелся по половикам от угла до двери, расстегнул воротник куртки и, не дожидаясь приглашения, сел за стол.

— А я хотел уезжать, — признался Итыгин. — Решил, что ты пошел на попятную. Бывают ведь обстоятельства… Неужели не надоело бегать?

— Надоело, — тяжело выдохнул Соловьев и сам удивился своей искренности и почувствовал, что его и впрямь давит непосильный груз неопределенности.

— Пора закругляться.

— И то правда.

Со стороны можно было подумать, что вот встретились давние друзья и завели неторопливую речь о своем житье-бытье. Сочувствуют друг другу, стараются по возможности помочь. Выговаривают за какие-то незначительные ошибки и промахи. И все это доброжелательно, как и должно быть между настоящими друзьями.

Разумеется, они встретились сейчас не для скандала, как и не для нежных объяснений в добром расположении одного к другому. Разговор ожидался серьезный.

— Кого представляешь, Иван Николаевич? — пригладив усы, спросил Итыгин.

— Прежде я должен бы уточнить твое теперешнее положение, — бросив на стол папаху и пощипывая на ней черные завитки, сказал Соловьев.

— Ты слышал, наверное, что образован Хакасский уезд. Так вот, я председатель уездного исполкома.

— Права немалые. Можешь карать и можешь миловать.

— Могу, — согласился Итыгин. — Что до тебя, то надо забыть прошлое. Живи, Иван Николаевич, и не мешай другим. Так кого же представляешь?

— Свой отряд, Георгий Игнатьевич.

— Я бы возразил тебе. Отряда нет. Есть лишь горстка разочарованных людей. Но это не имеет особого значения. Мы говорим уважительно и на равных.

— Иначе я не могу, — насупился Иван.

— Давай спокойно рассудим наши дела. Тебе, думаю, известно, что бывшие твои соучастники амнистированы и распущены по домам.

— Да ну! Разве их не расстреляли? — Соловьев откинулся, словно спасаясь от сокрушающего удара.

— Девятерых к стенке… По заслугам. А вот на тех, кого амнистировали, ты, Иван Николаевич, уже не рассчитывай. Они в отряд не вернутся.

— На кой они мне, коли вышел на переговоры?

— Верно.

— Слушай, Итыгин. А чо б ты сделал на моем месте?

— Сдался бы. Согнулся в крюк, но сдался бы.

— Потом, значит, меня в расход?..

— Будут рядить. Разберутся, Иван Николаевич. И если чувствуешь, что оправдаешься хоть в какой-то мере…

— А ежели не чувствую? — Иван встал рывком.

— Ну тогда уезжай подалее, на самый край света, к черту на рога.

— Я сдаюсь добровольно. Должны учесть?

— Должны, Иван Николаевич. Непременно. Так называй свои условия.

4

Степь оживала под натиском весны. На солнцепеке проклевывались лиловые цветы сон-травы, щетинились зеленые островки пырея, среди которых с любопытством поглядывали на мир золотистые головки мать-и-мачехи.

В тополях от зари до зари не стихал веселый грачиный грай — шла дележка старых гнезд, которые разбросанными шапками темнели на еще голых ветвях по всему извилистому берегу Белого Июса. И над станицею ходил широкими кругами коршун: он то играючи взмывал на теплых волнах воспарений, то проваливался, как в яму, в синюю муть приречья.

Дмитрий любил весну, он всегда ждал ее с нетерпением, ждал и сейчас, надеясь на какие-то перемены в своей жизни. У него туманилась голова от одной только мысли, что Татьяна когда-то оценит его большое, ни с чем не сравнимое чувство и ответит взаимностью. Ему казалось: он живет и работает лишь ради того единственного мгновения, когда в ее душе совершится этот закономерный переворот, и для него наступит пора полного обновления, все сразу станет понятным и необыкновенно светлым.

Вот уже два года Дмитрий работал в станице налоговым инспектором. Он охотно пошел на эту должность, не собираясь поступать в батраки к Автамону Пословину. А уж и звал-то его Автамон! Мечталось кулаку иметь в работниках первого в станице партийца.

— Корова и полдюжины овец! — щедро обещал Автамон. — Получай сразу!

Автамон приходил к Дмитрию обычно вечерами, когда начинало темнеть. Садился на крыльцо и, щуря медвежьи глаза, спрашивал:

— Чужое собираешь?

— Свое.

— Ежлив бы свое, — пожухлое лицо Автамона начинало торжествующе светиться. — Вот ты хозяин, значится, так выдай ты мне, к примеру, два аршина ситцу из многолавки. Можешь, значится, в клеточку, можешь и в крапинку, чтоб красным по белому. Отпусти за Христа ради.

Дмитрий хорошо представлял себе материю, о которой говорил Автамон. Ситец как раз был с его орехово-зуевской фабрики. Ситец привезли накануне, вся станица кинулась разглядывать материю, всем она нравилась, да не у всех были денежки в кармане, чтоб позволить себе такую роскошь. Задетый за сердце, Дмитрий отвечал:

— Гони наличные, Васильич! Посодействую.

— Прежде не так было, — не спеша выговаривал Автамон. — Прежде купец не жался. Ежлив нет у тебя средствов, смело давал в долг — бери! Опять же принимал товарец обратно. Случалось, мужик купит чо по пьянке, а баба — на дыбы. Вот и несла купцу: прими, мол.

— Ты зубы не заговаривай. Давай, сколь положено, и бери свои горошинки, — перешел Дмитрий на шутливый тон. Автамоновы слова вызывали у него поначалу раздражение, затем он спохватывался, что напрасно сердится на правду, и тогда уж мягчел душой. В том, что купец отпускал товары в долг, не было для покупателя особой выгоды, все равно рано или поздно приходилось платить, вот если б он что-то давал бесплатно, тогда другое дело.

Дмитрий понимал и другое: Автамон приходил к нему, чтобы вызвать у бывшего комбата боль. Когда насвистывали пули, Дмитрий был нужен всем, а теперь на него почему б и не наплевать? Может, так и думал кто-то, но власть все-таки была его, Дмитрия, и он сознавал, что Красной Армии, сократившей свою численность, нужны не только герои, а он себя не считал героем, нужны не только выдвиженцы, а грамотные командиры — сам он закончил всего два класса. В командиры его никто не готовил, он оказался в них случайно и так же случайно был уволен из них. А боль, конечно, была. Прошлым летом Соловьев прислал к нему мальчонку с запиской, смысл которой сводился к тому, чтоб бывший комбат Горохов приезжал в банду. Раз красные пренебрегли им, ему нечего делать в их компании. А здесь Горохова ожидает почет, сыщется и подходящая должность, его поймут и вообще ему будет хорошо.

Дмитрий долго сочинял ответное письмо. Хотелось окатить атамана презрением, но Дмитрий подумал, что такой ответ вряд ли переубедит Соловьева и не поведет к разоружению банды, и тут же порвал письмо.

О соловьевском предложении вскоре узнал Автамон. Не упустил случая обсудить его выгоды с Дмитрием. Если Соловьев не сдастся, с бывшего комбата никто не спросит за это, а если дело подвинется в ином направлении, ему, Дмитрию, выйдет благодарность от властей, что сумел сделать то, что до сих пор не удавалось никому.

Дмитрий ответил Пословину крепким словцом. Исполненный смертной обиды, Автамон побежал жаловаться станичному милиционеру Григорию Носкову, однако не застал того дома и тогда повернул к Гавриле. Но с увертливого Гаврилы взятки гладки — председатель послал Автамона в волость, а волость оказалась по-прежнему равнодушной к мелким перепалкам в Озерной, обычно она отзывалась лишь на грубые насилия и убийства.

Про отцову жестокую обиду прознала Татьяна. Но она не стала защищать Автамона: меж ними по-прежнему был раздор, они только жили под одной крышей, а согласия в семье не было. И Татьяна, как-то пробегая из школы домой, час был уже поздний, увидела Дмитрия и решила накоротке переговорить с ним.

— Не слушай папу, — сказала она.

— Я и не слушаю.

Все эти годы Дмитрий ждал от Татьяны решительного шага. Ведь она же прекрасно понимает, что Автамон мироед и убежденный противник новой власти. Так почему Татьяна не порвет с ним все отношения и не уйдет из его дома?

— Ты не так живешь, — сказал он, не щадя ее гордости.

— Разве? — преувеличенно удивилась она. — А как нужно? Посоветуй, будь добр.

Он не нашелся, что сказать. Он знал только, что рано или поздно, а придется Пословину отвечать перед станичниками за всю его паучью ненасытность. По всему краю организовывались трудовые коммуны, и люди поговаривали о том, чтобы покончить с несправедливостью — отобрать у кулаков добро. На заседании партячейки Дмитрий выступил с зажигательной речью, которая затем стала известна всем в станице. И говорил он о таких мироедах, как Автамон, что они по-прежнему эксплуатируют батраков, как им вздумается. Пословин обозлился, в тот же день пришел к Дмитрию.

— Завидки берут?

Дмитрий ждал, что Татьяна принародно осудит своего отца. Но она по-прежнему медлила с этим, чего-то выжидала. Спектакли ставила революционные, а вела себя непонятно.

— Ванька сызнова появился, — припугнул Автамон. — Велика банда!

И рассказал Дмитрию, что сам услышал от проезжих агентов кожсиндиката. Соловьев прислал в Чебаки своего человека говорить с учителем Итыгиным, а у того никакой защиты нету. Где оно, ваше войско?

Эскадрон особого назначения действительно был подчинен Хакасскому уездному исполкому, и сам Итыгин дал согласие на перебазирование его в Усть-Абаканское. Вот уже месяц, как чоновцы ушли из Озерной, здесь теперь не осталось даже отряда самообороны, был один милиционер Григорий Носков.

Дмитрий недоумевал лишь, откуда у Соловьева взялась сила. После боя на горе Поднебесный Зуб атаман потерял прежнее влияние в селах и улусах Прииюсского края. Ему не верили, в его банду не возвращались. Так где он взял людей?

Ничего не прояснил и партизан Сидор Дышлаков, спешно прискакавший в Озерную во главе отряда самообороны в пятнадцать человек.

— Сказывают, Ванька Кулик напал на нашего дорогого и любимого товарища Георгия Итыгина! — размахивая плетью, кричал Дышлаков. — Едемтя. Только чтоб тихо! Не шуми!

Верховые, что вились вокруг Дышлакова, нетерпеливо привстали в седлах. Им хотелось поскорее в бой, куда их звал сейчас испытанный командир.

— Милай ты мой! Да супротив нас изменники и враги трудового народа! — с надрывом восклицал Сидор. — Супротив, о! Блуд!

Дмитрий, понимавший всю сложность обстановки на Июсах, охотно согласился ехать в Чебаки. Если Итыгин в опасности, его нужно выручать.

5

Иван пристально смотрел в крупное лицо Итыгина, как бы изучая оставшиеся от оспы рябинки, и говорил, старательно подбирая слова:

— Жаловаться не буду, но чего тамако… В тюрьме было обидно. Может, который всю жизнь по домзакам, тому не так уж, а мне обидно…

— Знаю. Сидел, — коротко ответил Итыгин.

— Вот видишь!

— Давай-ка ближе к делу. Ситуацию ты, Иван Николаевич, понимаешь. Чего бы хотел выговорить для себя и своих, так сказать, сподвижников?

Соловьев потер ладонь о ладонь. Он чувствовал, что невольно проникается уважением к этому человеку, одному из самых степенных и умных, каких он только встречал в своей жизни. Макаров тоже был образованным, но не располагал к беседе с собой, нет-нет да и подчеркивал, что он не чета простому, а тем более бедному казаку. Это постоянно проскальзывало в его речи, а если не в речи, то в пренебрежительном взмахе рукою или в самой манере вести разговор — говорит-говорит и вдруг умолкает, вроде бы спохватившись, что его не поймут.

— Хотел бы немногого, Георгий Игнатьич.

— Говори, — напряженно взглянул Итыгин.

— Перво-наперво, право голоса. Чтоб никто не называл бандитами и не попрекал за прежние действия…

— Это немного? Напакостили, а теперь не скажи слова, — огладил усы Итыгин.

— Ну ежлив так… — обиженно попятился Иван.

— Не горячись, Иван Николаевич.

— Я ведь толкую не о попреках от людей. Пусть народ болтает, чо хочет. Только бы представители власти не вспоминали прошлое…

— Думаю, этого не будет. Ну и?..

— Все!

— Значит, полностью разоружаетесь? Выходите из тайги и начинаете мирную жизнь?

— Точно, — подтвердил Соловьев. — Но Чебаки и междуречье Июсов останутся за нами, чтоб мы были тут полными хозяевами.

— Нет, такое невозможно, Иван Николаевич.

— Почему же? — искренне удивился Соловьев. — Были ведь прежде привилегии у казачества. Вот и сделайте Июсы вольным казачьим краем. И мы будем премного благодарны.

— И тайга, так сказать, ваша?

— И тайга.

— И рудники?

— Чья земля, того и хлеб. Чей берег, того и рыба.

Иван утвердительно закачал головой. В смелых своих мечтах видел он Чебаки сибирской казачьей столицей. В просторном доме Иваницкого будет войсковое казачье правление во главе с ним, с Иваном Соловьевым. Сел же на председательский стул в уездном исполкоме Итыгин, а Соловьев разве не может — чем хуже? Не хватает грамоты? Так грамота — дело десятое. Был бы природный ум, а он у Ивана есть. Можно, конечно, и подучиться, ежели съездить в Москву или Петроград, учатся же другие.

— Рудники, Иван Николаевич, не ваши и не наши, — заметил Итыгин. — Они есть всенародное достояние.

— Чего ж я тогда скажу своим? Чем порадую? — разочарованно проговорил Соловьев.

— Никаких привилегий. Будете жить, как все. Выше лба уши не растут.

Соловьев рванулся к двери, давая понять, что переговоры, к сожалению, закончены. На его худощавом лице медленно заходили желваки.

— Не договорились, — сказал Итыгин на глубоком вздохе.

— И что же будет? — жестко спросил Соловьев.

— Придется ликвидировать твой отряд. Незамедлительно.

— Вон ты куда! Значит, сызнова стрельба?

— Пожил в свое удовольствие. Целых четыре года! Было время раскинуть мозгами.

— Уж и так, — сощурился атаман, сжимая кулаки.

— Да ты ведь не глупый, эх-ма!

— И то правда, — с легкой усмешкой сказал Соловьев. Он повернулся на каблуках, отошел и окну и долго смотрел на вспотевшую дорогу, на лаковые крыши изб, освободившиеся от снега. Все-таки хорошо жить рядом с людьми, черт возьми! И подумал, что придется возвращаться в тайгу, к звериной жизни, и настроение у него испортилось.

— Сегодня сдадим оружие, а завтра арест, — сказал Соловьев, поворачиваясь к Итыгину.

— Зачем спешка? — Итыгин улыбнулся уголком рта. — Советская власть не мстит. Выдадим охранный документ.

Они хорошо понимали друг друга. Итыгин знал, что атаман только набивает себе цену, он откажется от своих максимальных требований, когда ему будет твердо гарантировано прощение. Он лишь запрашивал много, а довольствуется элементарной свободой. Надоело шкодить и прятаться. Надежды на контрреволюционный переворот давно рухнули. Для большей убедительности, что страна крепнет и развивается, Итыгин достал из кармана тужурки и подал Соловьеву центральную газету. Тот взглянул на нее безо всякого интереса и сказал:

— Я ведь не враг Ленину. У меня счеты с Дышлаковым.

— Дышлаков — не советская власть, а ты прешь против нее.

Соловьев слышал о разногласиях между Итыгиным и Дышлаковым. Рассказывали, что это по настоянию Итыгина партизанский командир был убран из милиции за самовольные обыски и преследования.

— Почитал бы статейки, Иван Николаевич.

— Потомоко, на досуге.

Соловьев свернул газету и сунул себе за пазуху. Тут же из верхнего кармана куртки достал чешуйчатую луковицу часов и тонко щелкнул крышкой:

— Засиделись, Георгий Игнатьевич.

Он сделал вид, что намерен уйти, но уходить ему совсем не хотелось. Нужно было прежде о чем-то договориться. Хотя бы о беспрепятственном передвижении соловьевцев, которые пообещают никого не трогать. А сдавать оружие они будут после, когда убедятся, что их не обманывают.

— Выпустили бы из тюрьмы женщин, — упрямо сказал Иван.

— Их судьба целиком зависит от вас. Какой смысл держать женщин в заключении, если вы полностью разоружитесь?

— Нет смыслов, — подумав, согласился Иван.

— Могу дать подписку о добровольном переходе на мирное положение, чтобы никто не трогал вас до окончательного решения вопроса.

— Такую подписку я бы взял.

Документ, как оказалось, был заготовлен по всей форме, с печатью. Иван бегло прочитал его и предупредил:

— Наша судьба в твоих руках, Георгий Игнатьевич.

В это время с улицы донесся стук копыт. Иван снова шагнул к окну и увидел у ворот группу всадников во главе с Сидором Дышлаковым. Дышлаков что-то отрывисто бросил своим спутникам и вместе с Гороховым направился в дом.

— Вон как ты умеешь, — сказал Итыгину атаман.

— Это недоразумение, спрячь, — Итыгин показал на револьвер, выхваченный Иваном из кобуры. — Постараюсь все уладить.

Итыгин нервно заходил по комнате и встретил вошедших у самого порога. Тоном, не допускавшим возражений, произнес:

— Я никого не приглашал. Здесь идут переговоры.

— Не будем лишние, дорогой товарищ Итыгин, — расправив плечи, возразил Дышлаков. — Со мною партейный из Озерной, бывший комбат. Знает подлое коварство этого гражданина, — он кивнул на Соловьева. — Мы даже шибко обязанные в это вмешаться!

Почувствовав себя неловко, Дмитрий остановился в нерешительности. Но хмурый Дышлаков схватил его за рукав шинели и, растягивая слова, сказал:

— Погоди! Наша действия все по закону. Каки могут быть переговоры с заклятым врагом трудовой власти!

— Если уж хотите послушать, о чем мы говорим, садитесь, — вдруг уступил Итыгин. — Они не помешают, Иван Николаевич.

Соловьев с ненавистью смотрел на своего недруга. В душу атамана закралось подозрение, что все это специально подстроил Итыгин, чтобы арестовать Соловьева без лишнего шума. Нужно было срочно искать выход из передряги.

— Давно не виделись, — сквозь зубы холодно сказал он Дышлакову. — Как живешь?

— С супротивниками нашей дорогой власти не разговариваю! Определенно!

— Наверное, пойду, — все более смущаясь, сказал Дмитрий.

— Нет, посиди. Уж мы их послушаем, — ухмыльнулся Дышлаков.

— Мы уже нашли приемлемый вариант, — сказал Итыгин, возвращаясь мыслью к переговорам.

— Надеюсь, я могу сходить до ветру? — вдруг спросил Соловьев.

— Не выпускайтя его! Он убежит! — крикнул Дышлаков, голос партизана грозно пророкотал в тишине комнаты.

— Вы свободны, гражданин Соловьев, — напомнил Итыгин.

— Не, так нельзя! Так у нас не пойдет! — заскреб кобуру Дышлаков. — Не за этим мы кровь проливали! Ежлив что, отвечать будешь, дорогой товарищ Итыгин! Не шумитя!

— Вы обязаны подчиниться, товарищ Дышлаков, — сдержанно сказал Дмитрий.

— Не! Убежит гад!

Отстранив Дышлакова, вставшего на пути, Иван по высокому крыльцу легко спустился во двор. Всадники, приехавшие с Дышлаковым, все так же выжидательно толпились у распахнутых ворот. А за пряслом, всего в нескольких шагах от Ивана, сидели на своих конях готовые к бегству Чихачев и Мирген.

Иван прибросил, куда ему кинуться, чтобы наверняка ускользнуть от погони и от пули. Скакать по главной улице нельзя, далеко не ускачешь — как пить дать подстрелят, лучше огородами броситься к реке, в тальники у Чертовой ямы, и там залечь, можно и переправиться через Черный Июс.

Иван переглянулся с Чихачевым. Затем играючи перемахнул березовое прясло и, как это было при джигитовке, не касаясь ногою стремени взлетел в седло. Почуявший опасность конь взял с места наметом. Распластав по ветру гриву, он взвился над забором и вынес Ивана в безлюдный переулок.

— Стой, гад! — грохоча сапогами, с маузером в руке выскочил на крыльцо Дышлаков.

Трое всадников удалялись, они вот-вот должны были скрыться за поворотом. Соловьев на скаку обернулся, вскинул наган и не целясь выстрелил, пуля взвизгнула и шмякнула в прясло. Поторопился Иван и промазал.

— Стой! — во всю глотку крикнул Дышлаков, ловя атамана на мушку.

Грохнул тяжелый маузер. И все увидели, как целившийся в Дышлакова Соловьев выпрямился и покачнулся в седле и, теряя равновесие, судорожно зашарил рукой по груди. Но он все еще продолжал скакать к реке. Он торопился попасть в спасительные тальники.

6

Татьяна перехватила Дмитрия у парома. Хотя лед на реке прошел, паром еще не плавал. Чуть пониже его был мелкий, с галечным дном брод, по нему и перебрался Дмитрий на правый берег, к Озерной.

Татьяна осадила своего Гнедка и поздоровалась коротким кивком. Весь ее усталый вид говорил о пережитом волнении и о том, что она оказалась здесь совсем не случайно. Она и не попыталась скрыть свою тревогу:

— Почему один?

— Разъехались.

— Что с ним?

— Ах, как он тебе дорог! — сказал Дмитрий, словно уличая ее в дурном поступке.

— Смешной, право. Не поймешь, что можно жалеть человека.

— Смылся бандит. Но вроде бы зацепило его…

— Чем зацепило?

— Известно чем — пулей.

— Рана опасна? Да? Ну говори же!

Он с иронией посмотрел на Татьяну. Серьезная вроде бы, а городит чепуху. Да что, Дмитрий обследовал бандита? Доктор он, что ли?

— Зацепило б покрепче, перевернулся бы. А то ускакал, — все более раздражаясь, сказал Дмитрий.

— Ты стрелял? Ты?

— Не все ли равно?

— О, господи! Да такие вещи не прощаются.

После разговора с Дмитрием у парома Татьяна обеспокоилась пуще прежнего. Стала ждать Соловьева по ночам. Ведь если ему трудно, он непременно приедет к ней. Она чутко вслушивалась в каждый звук, не раз лицом приникала к окну, когда ей казалось вдруг, что мелькала чья-то осторожная тень в палисаднике. Наконец, поняла, что он не появится в станице, нужно было попытаться самой его найти.

До Татьяны дошла весть, что чоновцы арестовали в горах, а потом отпустили престарелых родителей Ивана. И живут родители вроде бы опять в Малом Сютике, кое-как кормясь милостыней. Татьяна подумала, что они должны бы знать, где Иван или хотя бы где его нужно искать. Родители бродили с отрядом сына целых четыре года и, разумеется, знали основные и запасные отрядные базы.

В Малом Сютике жила тетка Татьяны по матери. Жила она бедно, и Автамон никогда не роднился с нею, боясь, как бы ненароком чего не попросила. И хоть до села, где она имела доставшуюся ей в наследство избушку и небольшой огородик, было от Озерной всего ничего, тетку давным-давно не видели у состоятельных Пословиных. Да и сейчас, откровенно говоря, не ради нее приехала сюда Татьяна.

Удивленная и обрадованная тетка заахала, захлопотала. Покатилась по избушке на своих ревматических ногах и, в момент сгоноша племяннице нехитрое угощение, принялась расспрашивать Татьяну о пословинском житье-бытье. Видно, ее не очень интересовали озернинские новости — она почти не слушала племянницу, но по обычаю спрашивала и спрашивала без конца.

А Татьяна упорно думала о своем. Она вскакивала, выходила из-за стола и пристально глядела в окно. Она испугалась, думая, что за ней следят. Узнав, где квартируют старики Соловьевы, направилась в тот край села и несколько раз прошла по улице мимо избушки, крытой дерном и стоявшей по крышу в лебеде посреди ничем не огороженного двора. Она отдавала себе отчет в том, что должна будет вести нелегкий разговор — Соловьевы вряд ли сразу скажут, где Иван.

«Они должны помнить меня. Дам им денег», — размышляла она. Отступать ей было некуда и незачем. Она решила спасти Ивана и непременно спасет, если, конечно, он жив. Эта мысль воодушевляла ее, когда Татьяна переступила порог избушки.

Старики были дома одни. Когда Татьяна назвала себя, бабка Лукерья подвела ее к закопченному окошку и, напрягая бесцветные, мутные глаза, из-под ладони стала разглядывать нежданную гостью. После затянувшейся паузы бабка перекрестила Татьяну, ласково вздохнула и сказала:

— Ты, милая. Эк выросла, — и для большей убедительности представила ее старику Соловьеву. — Это же Танька, родная дочка Автамона, да ты должон помнить ее. Все с Ванькой в прятки играла, все играла. Спрячется он, а Танька его ищет, злится, что найти не может. А раз в погребе кувшин с молоком опрокинули. Да Автамонова дочка, ну!..

Старик неподвижно сидел на истлевшем тряпье, разбросанном по узкой лавке, и говорил вполголоса, еле двигая сморщенными, словно осенняя листва, губами:

— Да не станет вам счастья на земле! Будьте вы прокляты!

Он сам, пожалуй, не знал, кого проклинал. Не имела понятия об этом и бабка Лукерья, которая, как бы извиняясь, говорила:

— На него находит. Что придет в голову, то и бубнит.

Татьяна неловко сунула в жесткую руку старухе два червонца и сказала:

— Помочь хочу! И ничего более!

— Кому это?

— Ивану.

Старуха снова принялась разглядывать ее, только теперь с некоторым удивлением и горечью. Нечесаная голова у Лукерьи раскачивалась взад и вперед:

— А и кто ему поможет, окромя господа нашего Исуса Христа! Сотворил еси…

— Я! Я! — прокричала Татьяна. — Я помогу!

— Ежели хошь, я согрею чайку.

— Не хочу! Мне нужен Иван Николаевич!

— И где ж его взять? — всплеснула руками Лукерья.

— Будьте прокляты во веки веков! — старик опять сердито шевельнул белыми губами и закашлял хрипло и часто.

Старуха немного помолчала и, кое-как собравшись со скудными мыслями, вздохнула:

— Не там ищешь его, милая. В другом он, должно быть, месте. А где и есть, про то один господь ведает. Сотворил еси…

— Будьте вы!.. — шептал полоумный старик.

— Поезжай-ка, милая, домой. Кланяйся всем в пояс. А про Ваню мы совсем не наслышаны, — с непривычной для себя суровостью проговорила бабка Лукерья, ковыляя к двери.

«Они не скажут», — в отчаянии подумала Татьяна. Ей ничего не оставалось, как поскорее уйти. И она, торопясь по улице, уходящей в сумерки, долго еще видела перед собою растрепанную бороду гневного старика и нездоровое лицо старухи, которая, побоясь довериться Татьяне, может быть, тем самым погубила своего несчастного сына.

7

Пуля пощадила Ивана: попала в луковицу часов и, смяв ее, застряла в ней. Дышлаков выцелил Ивана, когда тот повернулся к нему, да крутой судьбе атамана, видно, была неугодна смерть, судьба отложила погибель на какой-то срок, посчитав, что атаман не все еще сделал на белом свете.

Проводив его за поскотину, преследователи не рискнули гнаться дальше, вернулись в Чебаки, а Иван, заехав в скользнувшие под откос кусты, в запальчивости стал ругать Чихачева. Мирген мог что-то недопонять, мог даже ослушаться — с ним и такое станется, но как потомственный служака Чихачев нарушил строгий приказ атамана, ведь это могло стоить жизни всем троим, если бы Дышлаков оказался чуть-чуть порасторопнее.

— Пошто не свистнул?

— Поздно было свистеть, Иван Николаевич, — поправляя на себе полувоенный френч, объяснил Чихачев. — Они ведь подкрались прямо к воротам. Скажи спасибо, что мы дождались тебя. Я уж и то говорю Миргену, что тебе, мол, капут.

— Говорю! Говорю! — передразнил его Соловьев.

Затем атаман последними словами крыл Итыгина и Дышлакова, что они договорились подстроить ему ловушку. У них было все рассчитано до мелочи, даже комедия, которую на глазах у него представляли, была целиком обдумана заранее. Правда, Иван все же допускал, что Горохов оказался здесь случайно, что его они не посвятили в свой замысел, он и вел себя соответственно этому — покладистей и скромнее.

И лишь имени одного человека, который был ему теперь ненавистен, пожалуй, более всех других, включая и самого Дышлакова, Иван не упоминал во зле, хотя и догадывался, что тот причастен к организации этих сомнительных переговоров. Это был мнимый охотник Тимофей. Пожалел его атаман однажды и, выходит, что напрасно. Более того, он и сейчас отпустил Тимофея, решившего вернуться домой через Ачинск, да к тому же дал ему коня.

Вторые сутки Тимофей был в пути. И вдруг Соловьев подумал, что его нужно выследить — в Ачинске или еще до города он попытается связаться с ГПУ, жаль, что не было теперь Симы. Соловьев должен точно знать, кто же такой этот рисковый охотник, чтобы обезопасить себя и свой отряд от предательства в будущем, если Тимофей попытается опять вернуться к Соловьеву.

После недолгих раздумий потерявший покой Иван послал вдогонку за Тимофеем Сашку. Взобравшись в седло, теперь уже без лишних слов, Сашка споро преодолел таежные холмы и оказался в степи. За него можно было не беспокоиться — Соловьенка никто не знал в селах, через которые ему предстояло ехать, а выполнив задание, он найдет соловьевцев на горе Верхней, неподалеку от Малого Сютика. Четыре года назад Соловьев основал там первый свой лагерь и теперь опять ехал туда. Круг замыкался.

Иван не загадывал, что делать и как жить далее. На мирные переговоры уже не было никакой надежды. Распустить отряд и остаться в тайге одному? Но он по-прежнему более всего боялся полного одиночества.

— Пусть будет, как будет, — сказал он себе с ожесточением. — Прежде веку не помрешь.

Иван немало обрадовался, когда на исходе дня из-за обомшелого уступа горы показались над прибрежной зеленью аккуратные избы Малого Сютика, за ними горбились слабо поросшие ерником бурые холмы. Это были Ивановы родные места, он привык к ним с давних лет. Неподалеку отсюда вверх по течению Белого Июса вот так же в степи лежала и его станица, куда он очень хотел бы попасть и, однако, не смел.

Иван был извещен, что его старики опять живут в Малом Сютике. Ампонис услышал про них от милиционера. И совсем не случайно Иван направился в самый дальний угол Прииюсской степи — он рассчитывал хотя бы на одну встречу с родителями. Чувство вины перед ними постоянно жило в нем последние дни. Больше всего он жалел мать, на долю ее в старости выпали непосильные испытания. Тот же Макаров трусливо бежал из отряда, хлебнув за несколько месяцев столько горя, сколько не было у него за всю прошлую жизнь. Рассчитывал загребать там жар чужими руками, да нынче напрочь повывелись круглые дураки, каждый идет на смерть хоть за маленький, а все ж за свой собственный интерес.

Еще недавно Иван мечтал о доме для стариков вместо избы, сгоревшей на Теплой речке; о трех-четырех парах лошадей для себя, чтобы развернуться на рудниках с извозом, да о нескольких дойных коровах, за которыми стала бы ухаживать Настя, она двужильная, не с такою работой справится.

А теперь он понял, что все мечты лопнули. Ничего уже никогда не будет. Как был беглым арестантом, так и останется им до конца жизни.

Уже устроившись на горе Верхней, на третьи сутки после побега в Чебаках, отправился Иван в Малый Сютик. Ночь была темная, тучи, как черные вороны, низко проносились над степью, на всем огромном небе не виднелось ни одной звезды.

Сперва он ехал по прошлогодней кошенине, затем, отклонясь оврагами чуть вправо, в сторону реки, конь сам нащупал копытами проселок и пошел веселее к жилью, то и дело переходя с шага на легкую рысь.

У парочки, повстречавшейся на краю села, Соловьев спросил, где тут живет старый пастух. Словоохотливая девка, не отрываясь от мявшего ее кавалера, звонкоголосо поинтересовалась, как зовут пастуха.

— Знать бы, — ответил Иван, притворяясь случайным проезжим. — Мне переночевать негде. Дружки советовали заехать к нему.

— Нету у нас такого пастуха. Вон Соловьев, так он сам на хватере у шорника.

— Может, и он, — неопределенно бросил Иван.

— Если Соловьев тебе нужен, то вали до проулка и вторая изба по этому вот порядку, — махнула рукой девка. — Это он и есть родитель главного бандита.

— Не пугай, — с усмешкой сказал Иван, посылая коня вперед.

— Я не пугаю. Дед-то обыкновенный, дохлый. Чего деда пужаться!

Отец сразу же раскуксился, тер и тер кулаком подслеповатые глаза. А мать все рассказывала Ивану, как худо жилось без него.

— Денег надо? Ну!

— Нет, сынок, бог с тобой. Не нужны нам эти подлые деньги.

— Будьте вы прокляты! — вздохнул в темноте отец.

— Кого ты? — удивился Иван.

— Не слушай, не в себе он, — горестно сказала Лукерья.

— Будьте вы прокляты!..

— Не каркай! — атаман подскочил к отцу. — Ты раньше подохнешь!

— Господи! — поникла головой мать.

А назавтра Мирген, тайно наблюдавший за приречной дорогой, увидел на укатанном большаке приближавшуюся Татьяну. Он сразу узнал ее, но не вышел из кустов, не окликнул и не показался ей. Он видел, как она въехала в село, а затем заходила в избу к старикам Соловьевым, об этом и доложил атаману.

«Ищет меня, — радостно подумал Иван. — У нее есть для меня какое-то известие».

Он не поехал в Малый Сютик, а вместе с Миргеном стал ждать, когда Татьяна будет возвращаться в Озерную. Место встречи с нею Иван выбрал удобное, рядом с дорогой был припыленный небольшой мысок лиственного леса, куда можно было незаметно нырнуть в случае внезапной опасности.

Выскочив на своем Гнедке на лысый бугор, Татьяна порадовалась встречному ветру и увидела впереди, на извиве дороги, всего в полуверсте, двух всадников и в нерешительности потянула повод на себя. Но, приглядевшись к ним, с облегчением вздохнула. Один из них был Соловьев. Он не спеша сошел с седла и, что-то говоря Миргену, стал поджидать ее у дорожной обочины. Когда Татьяна подъехала, он взял под уздцы ее Гнедка и помог спешиться. Она до крайности взволновала его. Все в ней было дорого ему.

Изредка взглядывая друг на друга, они молча зашагали косогорами по направлению к леску, куда Мирген уже успел отвести скакунов. Вдруг Татьяна заметила на кожанке у Ивана, напротив сердца, след от пули и, укоротив шаг, спросила:

— Ранен?

— Ерунда, — сдержанно ответил он. — Теперь жить мне долго, так вроде бы по всем приметам.

— Уезжай. Немедленно. Слышишь?

— Не глухой, — криво усмехнулся он.

— Разве не видишь, народ устал от страхов! Тебя проклинают повсюду!

— А Дышлакова? А Итыгина любят?

— Ты знаешь, Итыгин тебе не враг. Он против кровопролития!

— На словах.

— Уезжай немедленно. Подальше куда-нибудь. В Киев, например!..

Он остановился и грустно посмотрел на нее:

— Славны бубны за горами!

— Я помогу твоим родителям, — живо сказала она.

— Ни к чему така обуза. Милостыней проживут.

— Уезжай! Я прошу тебя!

— Гонишь? Ну раз так, то прощевай.

— Обещай, что уедешь. За тобою никто не пойдет.

Тебя выдадут на расправу, как выдали Стеньку Разина. Как Пугачева.

— Я о Стеньке читал, — зачем-то сказал он.

Татьяна достала из кармана кофты завернутую в платок пачку денег:

— Вот тебе. На дорогу и на первое время. Писем не пиши.

— Прощевай, — повторил он.

— Возьми деньги.

— Благодарствую. У меня есть свои.

Они разъехались.

Глава третья

1

Черноземы отволгли и принялись прорастать пахучей зеленью. Только разбитая, вся в ухабах дорога жирно блестела грязью, то и дело прячась в логах и неожиданно появляясь на буграх. Ходок бросало по сторонам, он поскрипывал, и Полина, сидевшая в плетеном коробке, смотрела на прыгающую спину возницы и приговаривала:

— А ну еще! Ух, ты! Поддай!

Парень, что правил лошадью, поворачивался на козлах и успокаивал ее:

— За бугром пойдет лучше.

А когда перевалили бугор, оказалось, что и на том участке ям и грязи не меньше. Только возница хмурился, морща мясистый, похожий на валенок нос и принимался вспоминать, что вот в прошлом году в эту самую пору здесь было действительно сухо, пыль стояла столбом.

Николай с интересом разглядывал весеннюю степь. Она была похожа на родные саратовские места, только почаще попадались извилистые балки и овраги, наполненные до краев мутной полой водою. Да несколько мглистее была даль, в которую они подвигались верста за верстою. Или это лишь так казалось ему? Он жадно вбирал в себя встречный сырой воздух. И что бы там ни ждало их впереди, а поездка с женой и боевым товарищем, как и предстоящая служба, вызывала в его душе светлое чувство, оно было под стать апрельскому дню.

Птицы пели кругом: и в березняках, готовых выстрелить клейкими листочками, и на самой дороге, и в небе. Может, это они навели возницу на мысль спеть сейчас самому, и когда дорога стала немного посуше и поровнее, он взглянул на Полину — не разбудить бы, если спит, — и затянул сильным, разливистым голосом:

Ах, я не здешний уроженец,

Я из Малиновки-села,

Сюда я, в Ачинска, приехал

Добыть деньжонок без труда.

Песня была разбойничья, варнацкая. В давние времена сложил ее каторжный люд, считавший за доблесть пройтись кистенем или дубиною по головам проезжих богатеев. Парень унаследовал песню и вот, как игрушкою, забавляется ею и других забавляет:

Ах, живу я день, живу неделю,

Дела плохие у меня,

Четвериков — купец богатый,

К нему нанялся в кучера…

Нетрудно было представить себе участь доверчивого купца, но не о нем подумал сейчас Николай, слушая возницу, — он подумал о Соловьеве, а точнее — о его подружке Насте. Неизвестно еще, чем для нее все кончится, а она печалится о Соловьеве, шлет ему низкие поклоны и заверения в своей любви.

— Встретиться бы с ним, — вслух подумал Николай.

— С кем? — быстро оглянулся парень. — С Четвериковым? На что он вам?

— С Соловьевым. Потолковать бы один на один.

— Чего толковать, товарищ командир! — махнул рукою парень. — К стенке его — и точка!

— Ишь какой!

— Какой я есть? Обнаковенный, товарищ командир. И считаю, что церемониться с бандюгами совсем даже ни к чему. Они народ по-всякому баламутят и не дают спокойно вздохнуть. Самая пора выезжать в поле, а люди боятся. Да разве это жизнь?

Тудвасев молчал почти всю дорогу. А теперь он дал коню повод — проселок пошел в гору — и коротко бросил:

— Зверье.

Неожиданно дорога раздвоилась, как змеиный язык. Возница озадаченно поглядел вперед, в сизую муть степи, и перевел взгляд на Николая:

— По которой, товарищ командир?

— Откуда я знаю?

— А! — махнул кнутовищем парень. — Поедем по правой.

Они ехали открытым полем, по шатким мосткам дважды переезжали степную речку и вдруг уперлись в густой лес — дорога здесь, по существу, и кончилась, дальше пошла тропинка. Парень опять остановился и, что-то соображая, заозирался. Затем решительно повернул назад.

— Пропел сворот, — беззлобно сказал Николай, поглядывая в сторону выгнутой дугою железнодорожной насыпи.

— Не езда — убийство! И так будет долго. Вот посмотрите! — припугнул возница, нахлестывая вожжами коней.

К счастью, вечером догнали обоз, везший из Ачинска керосин, пристроились к нему, с ним и заночевали в маленькой деревушке. А после провели в пути еще день, дорога не стала лучше, — умаялись и только следующей ночью с пригорка увидели перед собою красноватые, еле приметные огоньки Ужура.

2

Их разбудил широкоголосый, непрерывный церковный благовест. В комнате при чоновском штабе, где обычно устраивали приезжее начальство, было светло от всходившего солнца. В железной печурке весело постреливали дрова, ее растопил Тудвасев, выходивший перед этим во двор.

— Поспать не дают, — Николай с удовольствием почесал одну ногу о другую. — Праздник какой, а? Кто знает?

— Может, и праздник, — Полина завозилась за спиною мужа. Ей вспомнилось необычное оживление на улицах в поздний час, когда они въехали в село: там и сям бухали и скрипели калитки, куда-то спешили подводы, гуськом шли нарядные люди. Еще тогда она хотела обратить на это внимание Николая, решив для себя, что, наверное, народ спешит ко всенощной.

— Никак Пасха, — вдруг сказал Николай, пододвигая к себе высокие сапоги.

— Пасха и есть. Вон несут куличи, — сказал Тудвасев.

— Мы на таком же вот благовесте раз казаков подловили. Заняли станицу ночью, белые бежали, но мы за ними не погнались — какая ночью война? Своих перерубишь. — Николай усмехнулся воспоминанию. — Зато утром мы и затрезвонили во все колокола и часть конницы далеко за станицу вывели, будто отступили за малочисленностью. Вот и подумали казаки, что пора им помолиться за свою победу. Со всех сторон рванулись к церкви, а мы их пулеметами, а потом — в шашки! Всех до единого положили.

— Ловко, — заметил Тудвасев.

Полина слышала про этот случай второй раз. Ей было известно, что подловил казаков сам Николай, это была его выдумка, за нее и получил он орден, а еще граненую шашку с кавказской чеканкой. Полина едва сдержала себя, хотелось ей сказать Тудвасеву про Николаевы большие заслуги, но затем подумала, что если Николай посчитает нужным, он лучше расскажет об этом сам.

Грохнув тяжелой дверью, в комнату влетел нескладный человек в суконной венгерке — у него были длинные ноги и совсем не было шеи. По той непринужденности, с которой он стал выкладывать на подоконник принесенные им в кошелке куски кулича и крашеные яйца, Николай определил, что это и есть командир ужурского эскадрона. Он ездил куда-то далеко по своим командирским делам и вот только что вернулся в Ужур. Он все знает о новом назначении Заруднева, ждал Николая со дня на день.

— Моя жена, — торопливо представил Николай. — А это — командир взвода.

С человеком в венгерке вдруг произошло нечто необыкновенное, стоило ему лишь бросить взгляд в угол, где, подмяв под себя тужурку, полулежал на топчане Тудвасев.

— Мишка! — длинные ноги в сапогах разъехались по грязному полу и стали совсем похожими на ходули, а глаза округлились и полезли на лоб.

— Я! — сорвался с топчана Тудвасев. — Ефрем! — И, обращаясь к Зарудневу на той же радостной ноте, добавил: — Ефрем, племяш мой!

— Племяш? — недоуменно спросил Николай. Тудвасев был намного моложе Ефрема.

— Точно.

— Мишка! Ну и Мишка! Ну и дядя!

Родственники не были похожи ни лицом, ни фигурой, и голос у Ефрема был протяжный, скрипучий, тогда как Тудвасев говорил отрывисто и глухо. Тудвасев немедленно уточнил:

— Он сын Федора.

Все еще удивленный встречею, Ефрем объяснил:

— Федор, значит, — отец мой, а ему он приходится братом. Родня, можно сказать, самая близкая. Верно, Мишка?

— Терентьичем зови, — с нарочитой строгостью сказал Тудвасев.

— Ну, Христос воскресе! — скрипнул Ефрем.

— Воскресе, племяш, — высвобождаясь из объятий родственника, ответил Тудвасев.

— А теперь ко мне! Приглашай, дядя, своего командира с женою! Пообедаем, дружки вы мои!

— Может, мне не идти? — осторожно спросила у мужа Полина.

— И не вздумайте! — сказал Ефрем. — Обижусь. От хлеба-соли не отказываются.

Ефремова жена обрадовалась Тудвасеву и вообще всем гостям. Это была общительная, веселая характером бабенка, она тут же рассыпала по избе задорный смех и принялась накрывать на стол. Полина подключилась помогать ей, а мужчины отошли к окну и заговорили о делах.

— Мы стоим огневым заслоном в Ужуре, чтобы не подпускать Соловьева к железной дороге, — сказал Ефрем. — Соловьев теперь и не рвется сюда, понимает что к чему. Имеем сведения, что вышел на переговоры, да что-то не поклеилось. Зачуял, поди, что жареным пахнет!

— Я слышал про это. — Николай сдвинул густые брови и на минуту задумался. Неужели и он, как его предшественники, не сумеет покончить с бандой? Видать, хитер Соловьев и неглуп, но ведь и Николай стоит чего-то.

— Его нужно выманить на себя, — сказал Ефрем.

— Как тех казаков, — Тудвасев вспомнил рассказ Николая.

— Беда, что соловьевцев не враз отличишь от прочего люда. Вон едет, гляди-ко, и как глаза пялит! Кто такой? Может, это и есть бандит, — заметил Ефрем.

Верхом проезжал мимо высокий мужик с заросшим волосами лицом и дерзким взглядом чуть прищуренных глаз. Казалось, ему доставляло удовольствие глазеть на Ефрема, стоявшего ближе всех к окну: он уже поравнялся с избою и проехал вперед, а все смотрел и смотрел сюда.

— Чего вылупился? — спросил Тудвасев.

— Поди узнай, — Ефрем повернулся к Николаю: — Ежели нападешь на бандитский след, зови на подмогу. Мы Ваньке покажем, в душу мать.

Вскоре сели за стол. Выпили все, кроме Полины, и потянулись вилками к тарелке с огурцами. Николай не любил спиртное, но, чтобы не огорчать хозяина, отпил несколько мелких глотков и отставил стакан.

— У нас так не пойдет! — вкрадчиво заметил Ефрем.

— Непьющий я! — взмолился Заруднев.

— Все так. Все не пьем, когда не подают. А если уж подали…

Пришлось Николаю выпить стакан до дна. За столом завязалась непринужденная праздничная беседа, когда говорят много и интересно, вроде бы обо всем и ни о чем. Хозяин пожаловался на небывалую дороговизну кормов в Ужуре. Кто-то в конце зимы умышленно поджег два чоновских зарода, теперь сено приходится покупать. А под видом сена продают голые объедья, чтоб им пусто было, кулакам проклятым!

Хозяйка расспрашивала Тудвасева о родственниках. Но он ничего определенного сказать не мог, так как в своей деревне был проездом и год назад — даже увиденное там успело порядком забыться. В общем, живут себе люди и живут, сообща купили конную молотилку, а молотить прошлой осенью, как ему прописали, было нечего — посевы сгубил суховей. У кого был хлебный запасец, те помаленьку растягивают до новины, а у бедняков давно зубы на полке.

— Худо-то как, — пригорюнилась хозяйка.

Ефрем сцепил в замок пальцы и отвалился к стене. Прошлой ночью он почти не спал, и глаза у него теперь слипались, однако он не поддался искушению, а заговорил о дальнейшем пути Заруднева. Из Озерной прислали трех коней под седлами, коновод квартирует неподалеку. Через двадцать верст, сразу же за Чулымом, начинается земля, которую контролирует Соловьев. Там нужно держать ухо востро. Оружие лучше не прятать и ехать в форме. Чтоб видели: командир, направляется к месту службы. Командира бандиты не тронут, понимая, что деньгами у него не разжиться, продуктами тоже, а пулю схватить кому же охота?

— Только супруженицу свою, товарищ Заруднев, в Ужуре оставь. Бандиты тоже празднуют Пасху, сейчас там пьяным-пьяно.

— Ясно, — согласился Николай, хотя ему не хотелось разлучаться с Полиной.

— Возьмешь поболе людей и явишься за супруженицей. А мы пока определим ее на квартиру. Можешь оставить для охраны того инородца, который привел коней.

— Племяш сказал дело, — поддержал Тудвасев.

— Ну если надо… — Полина вопросительно посмотрела на мужа.

— Надо, малыш, — шепнул он ей. — Я приеду за тобой в золотой карете!

— Никакой ты не принц, ты просто хвастун.

Горланя и приплясывая, по улице прошли подвыпившие мужики с гармошкой. Чинно проехали в тарантасе разряженные старик со старухою, тарантас был новенький, колеса с крыльями — видно, справный мужик ехал куда-то в гости. Затем показался поп с серебряным крестом на пузе.

Поблагодарив хозяев за угощение, Николай и Полина возвращались в чоновский штаб. Дорога тонула в темно-буром киселе. Не успели они сделать и нескольких десятков шагов, им навстречу попался на коне тот самый мужик, что дерзко смотрел на Ефрема.

3

Заруднев спешил в Усть-Абаканское. Он собирался закупить на дорогу кое-каких продуктов. На базар отправились вдвоем с Тудвасевым, долго шли по скользкому глинистому увалу вдоль тихой речки, у которой на широком лугу пощипывали прошлогоднюю траву коровы и овцы. Затем тропка кинулась вниз, к самой воде, сапоги зачавкали между кочками.

Несмотря на ранний час, село проснулось. Над избами закучерявились золотые дымы. На улицах появились прохожие с помятыми, красными с похмелья лицами. Празднично позвякивая колокольцами, пронеслась тройка. Старик в заплатанном зипуне беззлобно ругнулся ей вслед и, выделывая ногами замысловатые кренделя, подался дальше.

Базар был немноголюдный. Убедившись, что на продукты нет спроса, торговки убирались догуливать Пасху. Цены быстро падали, и Николай накупил дешевого сала, вареных яиц и калачей, всего этого с избытком должно было хватить не только на весь дальнейший путь Зарудневу и Тудвасеву, но и остающимся в Ужуре Полине и коноводу.

Полине нашли было маленькую, чистую комнату в домике по соседству с чоновским штабом, но гостеприимная жена Ефрема воспротивилась: разве на такое короткое время она не устроит ее у себя? Эта мысль понравилась Николаю — все же здесь Полина будет под более надежной охраной.

Уходя с базара, Николай затылком почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд и резко обернулся. Он увидел все того же бородача. Мужик проворно нырнул в толпу, на секунду показался в ней и скрылся. Да, сомнений не было: он неотступно следил за Николаем, их встречи не могли быть только простым совпадением — за несколько часов их случилось уже три. А вдруг это и есть соловьевский разведчик? Но откуда ему знать о Зарудневе? Скорее он стал бы следить за тем же Ефремом. Впрочем, интерес бородача к нему вполне мог подогреваться орденом, алевшим на шинели у Николая.

Заруднев снова подумал, что правильно поступает, оставляя здесь Полину. Она проживет в Ужуре какую-то неделю, зато он будет совершенно спокоен за нее.

— Сумасшедший или бандит, — определил Тудвасев.

— И ты видел?

— Уж как не увидеть.

Нетрудно было задержать бородача и проверить у него документы. Но на основании чего задерживать? Только потому, что он трижды косо посмотрел на Заруднева? Так над этим основанием начальство ржать будет, да еще прикажет Николаю извиниться. А если это бандит, то у него надежное прикрытие.

Тревогою Николай поделился с Ефремом. Тот ничему не удивился и еще раз посоветовал оставить при Полине инородца, тем более, что Заруднев вполне обойдется без проводника: дорога тут одна и ведет она степью до самого Усть-Абаканского, так что заблудиться нельзя, а если заблудятся, дорогу им покажут в первом же селе или улусе.

— А бородачом займусь я. Не наш он, не ужурский, точно, — сказал Ефрем.

Но коновод Егор Киржибеков оставаться при командирше не захотел. То ли ему претило охранять женщину, то ли из-за неминуемых насмешек своих товарищей, то ли, наконец, дома ждало его какое-то спешное дело, но только он недовольно сказал Зарудневу:

— Сам сиди с бабой, однако.

— Ты что! Он же твой командир! — напомнил Тудвасев.

— С командиром поеду, с бабой никуда не поеду! — решительно махнул рукой Егор. — Собака умней бабы!

А когда Заруднев и Тудвасев попробовали покрепче нажать на него, Егор совсем заупрямился, заявив, что пока новый командир не принял эскадрон, бойцы могут не подчиняться ему — таков порядок. А вдруг да старый командир откажется уезжать и его здесь оставят, что тогда?

— Прочитаю тебе приказ, — сказал Заруднев, шарясь во внутреннем кармане шинели.

— Зачем читать? Мне не надо читать!

— Прочитай сам.

— Я неграмотный, — отрезал Егор.

Заруднев и Тудвасев не знали, что делать. Угрозы здесь не подействуют. Егор между тем рассуждал:

— Командиров менять? Не надо менять!

Так они ни до чего и не договорились. Николай сказал Егору, чтобы тот готовился к отъезду завтра на заре, чтобы с вечера задал лошадям в торбы побольше овса.

Узнав о разговоре Николая с упрямым коноводом, Полина сконфузилась и попросилась ехать с мужем, их будет четверо, напасть на них бандиты побоятся. Да и не до налетов сейчас бандитам, когда кругом идет гульба, пьяные, поди, валяются по сельским избам. Ей не хочется одной оставаться в незнакомом Ужуре, как бы тут ни было сытно да спокойно.

— Постарайся не выходить из дома, — не слушая ее, сказал Николай и достал из кармана шинели блеснувший никелем крохотный браунинг. — Держи.

Он сам научил ее быстрой и меткой стрельбе из самовзвода и винтовки. Полина оказалась прирожденным стрелком — уже через неделю выбивала не меньше очков, чем сам Николай, палила навскидку, почти не целясь. И посмеивалась, пожимая плечами:

— Я ведь командирская жена.

Спать в ту ночь легли рано: мужчинам нужно было как следует отдохнуть перед дорогой. Однако все долго не могли уснуть. Тудвасев несколько раз выходил курить во двор, впуская в избу сырой холодок. Полина схватилась за руку мужа и не отпускала ее, и он чувствовал, как ресницы жены нежно касались его кожи: даже в темноте Полина не смыкала глаз.

Тревога в сердце Николая не проходила. Он чутко прислушивался ко всем звукам, наплывавшим с улицы. Вот пропели первые петухи. Мимо прошли двое, видно, муж с женою, говорили о ком-то третьем, балаболке и хвастуне, который напрочь испортил сегодня всю компанию. Затем во дворе напротив затявкала собака, затявкала радостно — значит, на кого-то из своих. И опять прошли люди, сторонясь луж и потому цепляясь локтями за доски забора и ставни.

Одно время Николаю показалось, что у калитки раздались и замерли чьи-то пугливые шаги, но сколько он потом ни прислушивался, эти звуки вновь уже не возникли. Видно, Николай обманулся: что ожидал услышать, думая о бородаче, то и услышал.

Трудно сказать, сколько Заруднев еще бодрствовал и сколько спал, но проснулся он от осторожного стука в дверь. Рука невольно потянулась к маузеру, лежавшему на скамье рядом с одеждой.

— Кто? — раздался сиплый голос Тудвасева.

— Ефрем.

Тудвасев недовольно закряхтел, поднимаясь с топчана, неторопко прошлепал по полу босыми ногами. Щелкнул крючок.

— Спать надо, племяш.

— Дело, Мишка. Заруднева буди.

— Чего там? — отозвался Николай.

— Давай в штаб, — позвал Ефрем.

Николай загоношился, разминая одеревенелые со сна руки и ноги. Когда он, потягиваясь, вошел в комнату штаба, окна там уже были плотно закрыты занавесками и желтыми от времени газетами. На столе, приплясывая, горел свечной огарок, тусклые отсветы огня колыхались на стенах и на темном узкоглазом лице человека, сидевшего спиной к простенку. Это был инородец, с которым виделся Заруднев в бандитском лагере — спокойный, чуть хитроватый взгляд нельзя было позабыть. Николай взглянул и на телячью куртку, обтянувшую грудь ночного гостя. До мельчайших подробностей вспомнилась операция у подножия Большого Каныма. Да, перед Николаем сидел секретный сотрудник ГПУ Шахта.

— Здравствуй, Тимофей!

— Здравствуй, — живо закланялся тот. Уронил на пол шапку и с ловкостью поднял ее. — У, язва!

— Случилось что-то?

— Все ладно, — беспечно проговорил Тимофей, доставая трубочку. — Увидел я тебя и дай, думаю, зайду. Банда кинулась в степь. Соловьев начинает переговоры.

— Что-то там сорвалось, — сказал Николай.

— Когда сорвалось? Я пятый день как от Соловьева.

— Вот тут-то и случилось.

— Ай-яй! Опять мне надо к Соловьеву. Опять.

Николай нетерпеливым жестом попросил у Ефрема карту боерайона, и когда тот достал ее из ящика стола и раскинул перед пляшущим огоньком, едва не потушив его, Николай сказал Шахте:

— Показывай, где бандитская база.

Тимофей долго сосредоточенно смотрел на карту, сопоставляя извилистые линии на ней с теми, что недавно видел он в степи и тайге. Наконец ковырнул пальцем точку западнее Чебаков:

— Был тут, но ушел, язва. Хотелось ему вот сюда, в степь. Может, к родителям пошел, в Малый Сютик?

Оказывается, Тимофею понадобилась срочная связь, чтобы передать ГПУ секретные сведения, интересующие чекистов. Он не мог выйти на чоновцев в Чебаках, поэтому, страхуя себя от провала, пошел сюда, в Ужур. Бандиты ждут нового суда в Красноярске. Если суд отпустит по домам их жен, бандиты немедленно покинут Соловьева. Сам Иван Николаевич уже не верит, что можно продержаться хоть какое-то время, потому и склонился к переговорам.

— Но в банде есть казак Чихачев. Он не хочет сдаваться и постоянно ругается с Соловьевым. Чихачева нужно убить, тогда легче справиться с бандой.

Уже перед утром Ефрем ушел домой, а они растопили печь, чтобы не сидеть в темноте, так как огарок истаял до конца, и все говорили о Соловьеве. Тимофей попросил Николая передать в Ачинск шифрованное донесение. Можно по телефону, никто ничего не поймет, если даже и подслушает разговор.

— Не боишься, что выследили? — спросил Николай.

— Боюсь, — откровенно признался Тимофей. — Бандиты, язва, совсем плохие люди. Бандитов кончать надо.

Тимофей между прочим рассказал кое-что о себе. Помнил ли Николай землянку на Средней Терси? Так там никогда не было пасеки. Пасека, она совсем по другому ручью. А это была собственная избушка Тимофеева отца, охотился отец круглый год и жил в землянке всей семьей. Да однажды пришла туда банда полковника Олиферова, всех перебили без жалости. Один Тимофей случайно уцелел, потому что был в ту пору в Кузнецке, возил менять пушнину на порох и дробь. Не то белые убили бы и Тимофея.

Слышал он, что где-то здесь ухлопали Олиферова, а затем выловили и прикончили всю его банду. Но почему до сих пор хозяйничает в тайге Иван Соловьев?

— Придет Ваньке конец — переберусь за перевал, к той землянке. Охотиться буду мал-мало, жену себе заведу тихую, ребятишек мал-мало, — мечтательно покачивая круглой головою, сказал Тимофей.

— Будь осторожней.

— Я понимаю.

Тимофей с минуту молчал, посасывая трубочку и глядя, как вспыхивают, плещутся пламенем и затухают, чтобы снова вспыхнуть, смолистые дрова. Затем снял телячью куртку и, расправив, поднес ее к печной дверце, чтобы подсушить. И только теперь вздохнул и серьезно добавил:

— А убьют, парень, так скоро повидаю отца. Покурим, поговорим, однако.

В голосе его слышалась дремучая, неземная тоска.

4

Утро началось ленивым дождичком, и избыл он скоро, не успев остудить землю. Она по-прежнему томно парила, а затем дохнул ветер с юга, и совсем потеплело.

Егор Кирбижеков вывел из пригона и в какие-то пять минут оседлал коней. И, подняв полы шинели, суетливо забегал по двору в поисках мешка или торбы под овес на дорогу. Когда Николай вышел на крыльцо, Егор уважительно поздоровался с ним, как бы прося извинения за вчерашнее упрямство.

— Я думал, товарищ командир. Останусь, однако. Только в последний раз, — расслабленно сказал Егор.

— Хорошо. Пусть будет в последний раз, — усмехнулся Николай и тут же решил, что никакого выговора бойцу делать не станет. Может быть, когда-нибудь потом и внушит, что Егор вчера поступил неправильно. Слава богу, Николай сдержался, не наговорил ему резкостей и колкостей.

— Зачем три коня?

— Овес, сумки, одежку — все на нее навьючим. — Егор шлепнул ладошкой по крупу каурую кобылу. — Она сильная.

Расчет был хозяйский, и командир одобрил его. Тут же он дал Кирбижекову строгий наказ, чтобы после их отъезда тот не отлучался далеко, а держал Ефремов дом, да и саму Полину под неослабным наблюдением.

— Я понимаю, — сказал Егор с обезоруживающим простодушием. — А комбат Горохов ездил прямо в банду, один ездил, — и улыбнулся узкими глазами.

— Нужно будет — и я поеду, — сухо ответил Николай. — Не меня остаешься караулить, а женщину.

— Бабу, — проворчал Егор. — Бабу, однако.

Николай ничего более не сказал коноводу, лишь повел прямыми бровями, повернулся и ушел в дом. Видно, женщина у инородцев не в большом почете — с этим пока надо мириться.

Из Ужура выехали около восьми утра. Когда поднялись на южную кромку котловины, в которой лежало село, им открылся разомлевший в тепле простор полей и лугов с серыми пятнами озер и луж, со стаями грачей, перелетавших с одного места на другое, с цепочкой рослых телеграфных столбов, деловито уходящих в сизую хмарь. Это была картина, опять-таки необыкновенно близкая крестьянскому сердцу Заруднева. Он то и дело ловил себя на мысли, что все это видел не раз, только тогда не было с ним Тудвасева и тех забот, которые одолевали его, наваливаясь на плечи всей своей непомерной тяжестью. Он думал о том, что ожидает его в боевом районе. Как сложатся служебные отношения с бойцами? Это было немаловажно, ведь с ними придется идти в бой. Соловьев появился здесь недавно, банда его пока что малочисленна. Как не дать ему пополниться за счет тех, кто оставил его в прошлые годы, уйдя в свои села и улусы?

«Главное — не обозлить людей заведомо крутыми мерами, — думал он. — И нужно побольше разузнать о комбате Горохове. Где он? Горохов лично встречался с Соловьевым и знает о банде столько, сколько не знает никто. Повстречать бы этого Горохова. Или уж списаться с ним».

Видя, что Заруднев задумался, Тудвасев ничего не говорил, лишь поглядывал по сторонам. Он знал эти места еще по гражданской, бегал тут за беляками, как и они бегали за ним. Он привычно посвистывал сейчас на каурую кобылу, привязанную поводом к задней луке седла. Кобыла не хотела плестись следом за конем Тудвасева, она рвалась вперед.

Ехали они размеренной строевой рысью. Справа пошли угрюмые курганы с каменными плитами по краям, слева тянулась низина. Дорога точно повторяла линию берега озерка, образованного полой водой. Затем показалось впереди другое такое же озерко, подлиннее, но поуже первого.

На полпути между озерами, в логу, чоновцев догнал всадник. Он подскакал тяжелым галопом и закружил, сдерживая храпящего коня. Николай сразу же узнал в нем бородатого мужика, присматривавшегося к нему в Ужуре. Мужик пощурился на них разноцветными глазами и проговорил:

— Еле догнал, — и тут же представился. — Учитель я, Александр Макарович. Страшусь ехать в одиночестве. Хочу попроситься в компанию.

Соловьенок не стал придумывать себе другое имя, потому что в этом краю, неподалеку от злополучного Шарыпова, Сашку все-таки знали и при случайной встрече кто-то мог обратиться к нему. Не сказал он, разумеется, лишь одного: что ходит с бандой и оказался в Ужуре по секретному приказу самого атамана. Сашка посчитал, что с Зарудневым ему будет безопаснее ехать по степи, а еще надеялся доподлинно выведать, что намерен делать новый командир эскадрона, каковы ближайшие его задачи. А о назначении Заруднева на эту должность и о его продвижении из Ачинска Сашке сообщил осведомитель Соловьева, случившийся на ту пору в Ужуре.

— Как это решили, что нам ехать именно сюда? — спросил Николай.

— Для военных здесь одна дорога — на Минусинск. Туда посылают вас воевать с Соловьевым.

В его словах был известный резон, но что-то в нем все же настораживало Заруднева. Ну зачем, например, сельский учитель отпустил себе неухоженную бороду? Несколько смущал и заношенный, в белых пятнах смолы костюм. Однако то и другое можно было объяснить некоторой природной неопрятностью человека — бывают же чокнутые, не от мира сего грамотеи.

Зарудневу не нравились и разноцветные глаза учителя: вчера они были вызывающе-дерзкими, а сегодня почему-то часто моргают и беспричинно суетятся. Не было в них привета и подлинной доброты, они жалили и прятались, а доброта ведь должна быть, если он и впрямь учитель.

Всадники двинулись дальше втроем. Сашка поехал рядом с Николаем. Желая продолжить разговор, он сказал, кивнув на орден:

— За что отмечены?

Николай промолчал. Учитель определенно не понравился ему. Этого Александра Макаровича нужно было как-то прощупать. Николай опять раздумывал, как бы сделать это похитрее, но так ничего и не придумал и спросил в лоб:

— Может, вы бандит?

Сашка осадил коня и рассмеялся:

— Похож?

— Вполне.

— Давно дома не был, — откинув со лба прядь волос, пояснил Соловьенок. — Приеду, побреюсь с одеколончиком.

— Ишь ты, — неопределенно бросил Тудвасев.

— Бандитов знаешь? — спросил Николай.

Сашка надул губы, как бы обидевшись на глупый вопрос, но через секунду ответил уже без тени недовольства:

— Весьма возможно.

— Почему ж боишься их? — спросил Николай.

— Смелости не дано. Не воин я и совсем не случайно занялся науками. Изящной словесностью, так сказать.

Его речь выдавала в нем человека образованного и, послушав его, Николай решил, что Александр Макарович — никакой не бандит, а просто, как говорят, сошел с круга. О том свидетельствовал и его диковатый взгляд. Видно, выгнали из учителей за пьянку и опустился до нищего бродяги, а признаться в том людям стыдно.

— Ну, а если бы я в самом деле был бандитом, как бы отнеслись ко мне? — всем туловищем повернулся к Николаю.

— Никак, — беспечно ответил Николай, расстегивая шинель. Ему стало жарко.

— Почему?

— У меня другие заботы.

— Совершенно справедливо. У вас гуманная точка зрения на сей предмет.

Он успел надоесть своими разговорами, и Николай обрадовался, когда, переправившись через реку, учитель повернул коня вправо и поехал осокою вдоль берега, крикнув при этом:

— А вам прямо, товарищ командир!

Здесь начинались холмистые инородческие степи, хозяином которых считал себя Иван Соловьев. Характер почв резко изменился: черноземы уступили место дресве и супеси, густые травы сменились чахлыми кустиками пикульника, типчака и богородской травы. Тысячи лет здесь были одни лишь пастбища для скота, только пастбища, чему способствовали многочисленные горные и степные реки и озера.

Ехали по дороге, стараясь не приближаться к цветущим тальникам и к березовым колкам, из которых могли бы внезапно выскочить бандиты. За несколько часов пути повстречали лишь три отары, охраняемые полусонными всадниками, да одну убогую подводу, густо обдавшую их пылью, — дождя, как видно, здесь давно не было.

К вечеру на небе появились волокнистые тучи, но их быстро пронесло, и между холмами заиграло низкое предзакатное солнце. В какой-то момент всю широкую степь расчертили его косые, далеко уходящие лучи, похожие на боевые сабли сказочных богатырей.

Но степь светилась недолго. Не в силах удержаться над чертой горизонта, солнце скатилось за горные цепи, а тени приобрели тот черновато-лиловый цвет, который затем незаметно переходит в сплошную мглу ночи. И на всем затаившемся просторе, который только мог охватить взгляд, не было видно ни костра, ни мутного огонька селения.

Расчет попасть в Озерную к ночи рухнул бесповоротно — они задержались на переправе дольше, чем положено. Теперь нужно было подумать о ночлеге в степи, и когда Николай разглядел в конце лога, которым они ехали, темную стайку кустов, он повернул коня к ней. А тут Тудвасев оглянулся и вдруг увидел, что каурой кобылы с вьюком нет. Он молча развернул своего коня и, отчаянно его шпоря, поскакал назад к еле различимому на фоне ночного неба песчаному бугру, с которого они только что спустились.

Он долго метался по остывающей суходольной степи, забирая то влево, то вправо. Его окликнул и скоро подъехал к нему в балку Николай. Искали кобылу всюду — в березняках и повитых караганой логах, затем, затаив дыхание, ждали, что она где-то фыркнет или заржет, или обнаружит себя цоканьем копыт по дресвяной земле.

Но поиски не дали нужных результатов. Жаль было не одну кобылу, но и овес, и продукты, и все прочее, что находилось во вьюке. Тогда Николай, объезжая кусты, сказал:

— Заночуем здесь, а утром поищем. Лошадь далеко не уйдет.

Прежнего облюбованного лога с куртинкой они так и не нашли. Зато неожиданно выехали к ручейку. Едва спешились, Тудвасев принялся разводить костер. Тем временем Николай набрал в котелок ключевой воды — к счастью, котелок оказался в переметной суме у Тудвасева.

— Как бы учитель не увел нашу кобылу, — сказал Тудвасев.

— Пожалуй. Господин-то вороватый на вид, — согласился Николай.

— А тут нас запросто выцелить на свету.

Николай носком сапога двинул в костер сухую ветку караганы и огляделся. Ему показалось, что стреноженный его скакун заступил повод, и Николай, перепрыгнув ручей, заторопился к коню, но дойти до него не успел. Он увидел подъезжающих двух всадников, один из них держал в руке повод вьючной лошади.

— Ваш конь? — спросил мужчина в кожаной куртке и круто заломленной назад казачьей папахе.

— Наш! — обрадовался Николай. — Вот спасибо!

— На здоровьице! — сказал другой мужчина, он был в дождевике с откинутым капюшоном. За спиной стволом вниз висела кавалерийская винтовка.

Николай подумал, что это бойцы из местного отряда самообороны, и, обрадованный встречей, пригласил их к костру. Ведь бандиты на то и бандиты, чтобы грабить и насиловать, стрелять в людей. Эти же подъехали спокойно, не выказав ни удивления, ни злобы при виде командирской шинели, наброшенной на плечи Николая.

Прибывшие сошли с седел, по-дружески поздоровались за руку с Николаем, пошли здороваться с Тудвасевым. Человек в казачьей папахе показал на костер:

— Ну и мужики. Никого не боитесь.

— Земля-то наша, своя, — живо сказал Николай.

Незнакомцы заметили алый орден, с интересом стали разглядывать. От них наносило самогоном, особенно от того, который был в дождевике. Кони у них были свежие — значит, проделали сегодня небольшой путь.

— Где отличился? — спросил тот, что в высокой папахе.

— Беляков рубил.

— И то работа, — почмокав губами, согласился обладатель дождевика. — Видали мы друга, увидели и недруга.

— Вот ты какой, Заруднев, — медленно сказал мужчина в папахе. — Молодец. За то хвалю, что оставил женку в Ужуре. Ребята хоть и послушливы, да ведь бывает и самовольничают.

Незнакомец мог уже не называть себя. Николай догадался, что это и есть Соловьев. Атаман был спокоен — по крайней мере, такое впечатление он произвел на Николая.

— Ты будешь шестой, Заруднев, — предупредил Соловьев, самодовольно тронув кончик уса. — Были ничего себе, да уж больно скоро скисали.

Николай понял, что атаман имеет сейчас в виду. С бандой Соловьева воевали один за другим пять командиров. Загоняли атамана в капкан, из которого, казалось, тому никогда не вылезти, а он все-таки уходил.

— А это кто, Иван Николаевич? Никак Чихачев? — принимая вызов, спросил Николай.

— В точку попал.

— Вон он какой.

Атаман не без тщеславия подмигнул своему лихому помощнику.

— Знают про нас, Павел Михайлович.

— Знают, — подтвердил тот, поправив на плече винтовку.

— Думаешь, зачем приехал Заруднев? За вторым орденом. Стоит моя головушка красного ордена. Али не так?

— Старые люди бают, уж как пофартит, — лукаво заметил Чихачев. — Грудь в крестах али голова в кустах.

Соловьев немигающе посмотрел на Николая:

— Удивляешься, поди, чо ждал тебя. Сорока на хвосте принесла таку весточку. Говорит, вот тебе, Иван Николаевич, от меня срочна депеша…

— Будет тебе, Иван Николаевич! — Заруднев оборвал Соловьева. — У советской власти силы найдется. Только она до времени отложила свой выстрел, тебя жалеючи, потому как с тобою нищета да голь перекатная. Не испытывай великодушного терпения. Не я выстрелю — выстрелит другой.

— А уж было дело, Заруднев. Выцелил тут меня дружок мой закадычный. Может, слыхал? Дышлаков. Да бог ведь не выдал, живу.

— Сдавайся-ка, Иван Николаевич. За добровольную сдачу получишь жизнь. Разве плохо? Или жизнь тебе не нужна?

— Да как сказать? Не помешала бы, — с горькою усмешкой ответил Соловьев. — А ночь-то темна, и не верю я вам, уже давно никому не верю.

— Напрасно.

— Может, и так, — вздохнул атаман.

— Поехали, Иван Николаевич. Время позднее, — вкрадчиво позвал Чихачев. — Кака польза от энтих завлекательных побасенок?

Соловьев посмотрел в тихий костер, где в солдатском котелке, шипя и подвывая, закипал чай, и с искренним сожалением сказал:

— Винца бы белого выпить за ради нашей встречи, да вижу, чо нету.

— Мы и за бутылкой посидим, а? — весело проговорил Николай. — Только подумай, Иван Николаевич. И дай знать. А то ведь сам тонешь и других топишь.

— Пошто не подумать? Подумаю, — спокойно ответил атаман, разбирая поводья и ставя ногу в стремя. — Каждый всегда должен об чем-то думать.

Глава четвертая

1

Дышлаков был явно не в себе и не хотел замечать, что его посещение не только не доставляет Дмитрию удовольствия, но что оно неприятно ему. И тогда Дышлаков, шумно отпыхиваясь, принялся возмущаться, что люди еще могут спокойно спать в самый разгар жестокой классовой борьбы.

— Не шумитя! Не шумитя!

Дмитрий отбросил к стене байковое одеяло и с осовелым видом посмотрел на раннего гостя. Наступило напряженное молчание. Дышлаков, очевидно, ждал, что Дмитрий спросит его о цели неожиданного приезда, но такого вопроса не последовало, и Дышлаков сердито заговорил первым:

— Мне все равно. Я не боюсь! Только у кого ж это революционна биография? У меня али у Итыгина?

Дмитрий попытался уловить причину дышлаковского гнева. Но ничего сразу не понял, отер ладонью усталое лицо и сел на кровати, подобрав под себя ноги.

— Большая была семья, — продолжал Дышлаков, накаляясь с каждым словом. — Кору толкли сосновую, лебеду жрали. Мово родного дядьку при Колчаке в общу могилу зарыли. Перекрестился дядька да только и сказал, что за народ, мол, кончину принимаю. Думаешь, легко, Горохов? А кто под белочешские пули ходил без дрожи? Сидор ходил. Одна в груди отметина, а друга и того пониже. Так это, выходит, не биография? А у Итыгина биография, революционна! А? Я ведь и тебя потащил за собою выручать его! А мог не стараться. Определенно.

Теперь Дмитрию вдруг все стало ясно: Дышлаков говорит о случае в Чебаках. Сам виноват, что поднял панику. В результате сорвал наметившиеся переговоры. Дмитрию было стыдно вспоминать эту глупую выходку, в которой он тоже невольно участвовал.

— Итыгин хочет меня засудить! На допросы таскают, оружие отобрали. Ты должон заступиться, Горохов! Ты партейный, и вера тебе не меньшая. Не шумитя!

— Что я могу сделать?

— Не перебивайтя. Дайтя биографию доскажу. Ты же знашь, что Соловьева я раскусил. Я его, контру, понял! А кто Автамона к стенке припер? Я ведь припер. Да ежели теперь Автамон даст каки ложны показания, так я в муку изотру! Себя не пожалею! А потом уж хоть в распыл меня, хоть в домзак — мне все едино!

— А закон? — сонно сощурился Дмитрий.

— Что? Неужто я и не заслужил, чтобы пострашшать кулака?

— Будь осторожнее, Дышлаков, — предупредил Дмитрий.

— Ах, и ты туда же? Судитя, милы мои, казнитя меня, пролетарского командира! Теперя вам все как есть разрешается, а когда мы, бесстрашные, под пули шли…

— Давно то было. А сейчас ложись-ка ты спать. Вон на лавку.

Дышлаков не лег, он позвал Дмитрия к Григорию Носкову, чтобы втроем обсудить, что же Дышлакову делать. Дмитрий идти отказался.

— Вон как! — вскрикнул ужаленный в сердце Дышлаков. — Ишь, кто ты есть, Горохов! Перерожденец и кулацкий прихлебатель! Баба тебе, оказывается, милей красной народной идеи!

Дмитрий молча смотрел на расходившегося Дышлакова. Затем вдруг опустил ноги на пол и показал партизану на дверь:

— Уходи!

Дышлаков опять задышал прерывисто, с певучими переливами в груди:

— Уйду, не гони! Нету правды, за котору кровь проливали!

Дышлаков поник головой и так долго сидел, погруженный в думы. Дмитрию все-таки было его жаль: хоть и горяч, хоть и откровенный загибщик, а революции послужил честно.

— Обидно, Горохов.

— Да не будут тебя судить, — сказал, успокаиваясь, Дмитрий. — Попугали только.

— Пошто ж Итыгин непутевый такой, а? Пошто отпускает бандитов на свободу? Они ведь сызнова за винтовку.

Какое-то время Дышлаков сопел и кряхтел, затем недовольно буркнул:

— И отсижу. Мне наплевать, о!

— Ладно тебе! — отмахнулся Дмитрий.

— Правду ишшу. Не выдай, милай! Пошли-ка, Горохов, к Гришке. В самом деле.

Дмитрий понял, что отвязаться от Дышлакова на этот раз ему не удастся, и принялся одеваться. Партизан, встав у двери, выжидательно наблюдал, как он застегивал пуговицы френча, как натягивал узкие в голенищах сапоги. И выражение лица у Дышлакова было страдальческое, словно его действительно жестоко обидели и никто уже не хочет поступить с ним по справедливости.

В лавке они прихватили бутылку водки, набрали в карманы глазурованных пряников на закуску, зная, что у Григория может не оказаться на сей случай даже куска хлеба. Григорий встретил их у собственных ворот, словно ждал, что придут. После ареста он стал малоразговорчивым, загрустил, совсем замкнулся в себе, весь почернел, как старый трухлявый гриб, на лице сильнее выперли скулы. Он сразу провел гостей в избу и, вымученно улыбаясь Дышлакову, проговорил квелым голосом:

— С приездом, значит.

— Чего ты, Гриша? — насторожился Дышлаков.

— Угостить нечем.

— У нас все есть, — со стуком ставя на стол бутылку, сказал Дышлаков.

— В милиции я теперь.

— Должность обмыть надо.

— Не пью. Ны!

— И со мною не выпьешь? — набычился Дышлаков.

— И с тобой, командир.

— Что ж, паря? Да твоя она, власть советска, али не твоя? — спросил Сидор.

— Моя.

Дышлаков схватил Григория за ворот холщовой рубахи и сурово сказал:

— Не могитя!

— Курчик во всем виновата, — качнув головой, произнес Дмитрий.

— И я виноват! Я тоже! — Дышлаков кулаком с силой хватил себя в грудь. — Не терплю, когда с бандой якшаются!

— Хватит об этом, — мирно проговорил Дмитрий.

Дышлаков крепко обнял Григория и предложил все-таки выпить. Всякое бывает между людьми, известно, что они не ангелы, так не весь же век дуться. Нужно уметь прощать, ежели человек наш и стремится к нашей же великой цели.

Дмитрий облегченно вздохнул и улыбнулся. Глядя на него, повеселел и Григорий.

— Давайтя кружки! — воодушевляясь, скомандовал Дышлаков.

Когда выпили, он в раздумье стал тарабанить пальцами по столу. И сказал, подводя итог своим грустным мыслям:

— Засудят меня. Определенно.

Дышлаков перетрусил. Самовольная атака на Соловьева может плохо кончиться для него, поэтому-то он и ищет свидетелей, чтобы как-то выгородить себя.

— Ежлив пожалуется Автамон, то меня на покосе не было, — предупредил Дышлаков. — В Думе был о ту пору.

— Зачем так? — возразил Дмитрий. — Брехать негоже.

— Ты что скажешь, Григорий?

— Я ничего не видел и не слышал.

— Правильно.

— Нет, мужики! — порывисто встал Дмитрий. — Много напутал, Дышлаков.

— А что напутал, то и распутаю, — с обидою, холодно ответил Сидор. — Тебе кулака жалко? Ну, жалей, жалей! Определенно!

Решив, что угрозами ничего не добиться, Дышлаков скривился, как от нестерпимой боли, и замолчал. Затем вдруг стал хвалить Дмитрия за прямоту, сокрушался, что командуют другие, а не он, отважный орел Горохов, которому одному лишь по плечу военные операции против широко рассеянной банды.

Но несмотря на лестные дышлаковские слова, Дмитрий твердо стоял на своем. Он понимал Итыгина, что огорчало и не в меру раздражало Дышлакова.

2

Приближался первомайский праздник. На совет, как лучше провести его, Гаврила собрал весь актив. Партийную ячейку представляли Дмитрий и Антонида, от школы пришла Татьяна, которая беспокоилась больше всех, потому что отвечала за художественную часть, а части этой, по существу, не было, поскольку чоновцы, составляющие ядро драмкружка, по-прежнему находились в Усть-Абаканском. Нужно было как-то выходить из трудного положения, и Татьяна прикидывала, кого бы еще привлечь к концерту, кроме ребятишек, восторженной ватажкой ходивших за нею в эти дни.

Срывался и задуманный парад кавалеристов, и тоже по этой причине. За парад и конные соревнования отвечал Дмитрий. Правда, на лугу за околицей можно было как-то собрать казаков на своих конях и показать станичным рубку лозы и джигитовку. Один Григорий Носков, как утверждали в станице, был в состоянии показать такую программу, которой наверняка позавидовали бы все казаки Енисейского войска. Но Григорию нужен настоящий конь, а не щуплая, дохлая кляча, на которой он ездит. Но где взять коня?

Все было ясно вроде бы лишь у одного Гаврилы. Кроме общего руководства, на его плечи легло внешнее оформление праздника. Предполагалось поднять над сельсоветом красный флаг, написать лозунг, а школу изнутри и снаружи опутать гирляндами из крашеной газетной бумаги. Но где взять красную материю? В кооперации нашли кумача только на флаг и то на небольшой, а с лозунгом обстояло дело похуже — Антонида предложила пустить на него кусок холста, предварительно окрасив его в алый цвет. Однако краситель отыскался никудышный, да мало в него положили соли, и вышла такая невообразимая пестрота, что стыдно было вывешивать в общественном месте. Посмотрел Гаврила на холст с одной стороны, затем с другой и сказал Антониде:

— Ты пошей мужику порты и поставь Левонтия на огород заместо пугала. Оно будет страх как внушительно.

Антонида не обиделась на председателя, потому как была убеждена, что ее Леонтий лучших штанов и не заслуживает.

Но лозунг и джигитовка — все это было жалкой мелочью в сравнении с тем, что задумала Антонида, а задумала она испечь угощение для всех станичных ребятишек, чтобы бедным и богатым было на празднике одинаково хорошо. Мысль заслуживала общего внимания, но при этом пугала своей широтой и смелостью. Где достать столько муки? А сахара?

— По людям пойдем, понимаешь, — Гаврила споро почесал карандашом у себя за ухом. — У Гришки Носкова вон нечего взять, ни муки там, ни меду. А у некоторых есть, вот теперь и прикинем.

Собрались на важный совет утром, а прикидывали почти до обеда. Взопрели, измучились, перебирая по памяти станичников. Сосчитали ульи, сколько их было в Озерной. Дмитрий достал из кармана гимнастерки червонец, разгладил на ладони и положил на стол:

— Моя доля.

— Погоди, — Гаврила загреб и вернул ему деньги.

— Уж извини, Татьяна Автамоновна, — подпрыгнув на лавке, сказала Антонида. — Начинать надо с твоего отца. Как он живет, тебе лучше известно, а мне тоже, потому как батрачу у вас не первый год.

У Татьяны остановились глаза. Могла бы Антонида и не говорить про ее, Татьянину жизнь: не больно много съела сладкого у отца. Однако слова уже вылетели и глупо было бы обижаться на них.

— У папы есть мука, — сказала Татьяна.

Послали за Автамоном. Он явился немедленно, молча остановился перед порогом, не решаясь войти в сельсовет. Он догадывался, что приглашен для серьезного разговора — сколько их, этих самых разговоров, пришлось вести ему на веку! — и при старой власти вел, и теперь ведет. Раз у тебя есть крепкое хозяйство, то с тобою и говорят, чтобы, значит, облегчить твои заботы.

— Проходи, проходи, Васильич, — Гаврила поднялся и подождал, пока Автамон совсем просунулся в дверь, а когда тот вошел, учтиво показал на заранее поставленный для него стул. — Мы вот сидим тут, понимаешь.

Такие просьбы слушать не очень-то приятно, но Автамон слушал с достоинством, ни разу ни словом, ни жестом не прервав председателя. Автамон понимал, что криком здесь ничего не возьмешь — их вон четверо — Танька тут же — все равно переорут. Нужно было отказать умеючи, вежливо: если и позлить их, то не слишком, а самую-самую малость. Память у них на обиды долгая.

— Чо же эвто хотел спросить? — начал он, чуть растягивая слова. — Ах, вон чо! Эвто как же, с процентами али нет?

Гаврила и Дмитрий переглянулись. Антонида принялась тереть на кофте расплывшееся грязное пятно.

— Ты, тятя, не понял председателя, — тряхнув огненными волосами, быстро сказала Татьяна. — Мука — это твое пожертвование для малых детей. По случаю пролетарского праздника.

— Ты, Татьяна Автамоновна, объяснила своему батюшке родному вроде бы и так, а все ж не так, — у Антониды поджались губы — они всегда у нее поджимались, когда она начинала спор. — Мы ведь просим у него наше. Не все же он нам отдает, что зарабатываем, — часть, и, поди, немалую, кладет себе в карман. Так мы просим из этой части.

— Ага, — словно согласясь с нею, сказал Автамон.

Он, плотно сомкнув веки, искал подходящее слово, чтобы соответствовало и его намерениям, и жесткому настроению присутствующих. Это слово было под спудом множества других слов — резких и злых, обидных и лживых — казалось бы, бери любое из них, а он всегда упорно искал то единственное слово, которое выручало его из беды.

— Коль надо, так надо. Мучицы у меня — кот наплакал. Но ежели расписочка по всей форме, чтобы и печать была, эвто уж непременно, тогда отчего и не явить милость божескую, — проговорил Автамон.

— Пишите расписку, — облегченно вздохнула Татьяна.

— Какую расписку? — захлебнулся Гаврила. — Если напишу, значит, отдавать придется…

— Не сегодня, не завтра. Когда будет, тогда и отдашь, — рассудил Автамон.

— Ничего писать не буду! — решительно сказал Гаврила.

— Я напишу, — проговорила Антонида, шагнув к Автамону. — Сколь даешь, Васильич?

— Тебе ничего не дам! Ты у меня в невылазном долгу. И Татьяне ничего не дам, с нею у нас получается торговля промеж себя. Эвто ж курам на смех.

— Вот тебе, — Дмитрий решительно достал червонец. — Бери.

Автамон с ожесточением замахал желтыми, в синих жилах руками:

— Не продаю, скорбяшша матерь казанска! Муку я сам покупаю.

Всем стало не по себе, что потеряли дорогое время. Знали ведь, что у Автамона снега зимою не выпросишь. А он почтительно поклонился председателю и, потихоньку пятясь, вышел.

— Так мы, кажется, насобираем, — горько сказал Дмитрий.

— Не все такие, — Антонида легонько взяла Татьяну за локоть. — Ты уж прости.

— Я ничего, — вспыхнув, ответила Татьяна.

И все-таки лед тронулся. Нашлись в станице люди, не пожалевшие продуктов для детей. Антонида села на телегу и поехала по дворам.

Дмитрий и Татьяна вместе вышли из сельсовета. Он проводил ее до дома, затем они повернули назад и дошли до самой переправы, где на припаромке часто постукивали топорами хмурые мужики из захожей артели. Всю дорогу Дмитрий говорил о всяких незначительных вещах, а Татьяна больше молчала, сейчас же он спросил ее напрямик:

— Живой?

— Он уедет.

— Это для него лучший выход.

— Да, — сдержанно согласилась Татьяна.

Они надолго умолкли. Уже прощаясь с нею, Дмитрий сказал:

— В Чебаках вышло недоразумение.

— Что говорить об этом, — пошла прочь Татьяна.

И Дмитрий опять подумал, что она любит Соловьева. Но Иван к ней никогда не придет, потому что нет ему пути к людям.

На что же надеется Дмитрий? Да ни на что, просто живет рядом с нею, рад каждой встрече, вот и все.

3

И прижимист был Автамон, а налог платил аккуратно. Про себя и вслух он рассуждал так: власть всегда есть власть, и что положено ей — отдай, иначе окажешься в полном проигрыше. Приближались очередные сроки платежей — он сам напоминал о них Горохову. Этой аккуратности можно было только позавидовать. А крепкие хозяйством станичники, наблюдая чрезмерное усердие Автамона, почему-то ухмылялись в кулак да хитровато перемаргивались. Они что-то знали про него, но помалкивали — видно, не в их интересах было разглашать ту тайну, к которой они имели некоторое отношение.

Еще во времена продразверстки, одинаково нелегкие и для станичников, и для государства, председатель Гаврила подозревал, что Пословин прячет в горах часть своего скота. Подбивал Горохова прочесать местность на десятки верст вокруг, да тогда загоношился в тайге Соловьев, и осуществление этой меры было отложено на неопределенное время.

Сейчас же Горохов обратился к Антониде, не один год работавшей у Автамона. Антонида заметила, что как-то внезапно по ночам появлялась в Озерной бессловесная батрачка Энекей, жена Миргена Тайдонова, так же внезапно она и исчезала. Однажды Антонида спросила у Энекей, что та делает у кулака.

— Коров дою, разве не знаешь? — сдержанно ответила Энекей.

— Это я дою коров, — попыталась обмануть ее Антонида.

Номер не прошел. Энекей наперечет знала всех пословинских батрачек, ходивших доить стадо, она рассердилась на обман и пустилась в пронзительный крик:

— Плохая баба! Вредная баба!

Их разговор нечаянно подслушал Автамон, понял, куда гнет Антонида, и похвалил Энекей, пообещав ей платок к празднику. Эта не выдаст, а помощником у нее был и вовсе надежный батрак — глухонемой хакас, безвыездно пасший овец в далеком углу степи.

И вдруг в станице зашептались, что Автамон побил Энекей, он ругался и драл на ней волосы, нещадно бил ее плетью по спине и по лицу. Она не отводила его рук, не сопротивлялась. Энекей только просила у него пощады.

Когда эти слухи дошли до Антониды, она бросилась к соседям Пословиных. Нужны были свидетели расправы. Однако, как и следовало ожидать, свидетелей не нашлось. Если и сочувствовали Энекей, то кому хотелось ссориться с Автамоном, наживать себе новых врагов? А потом ведь, вызовись в свидетели, затаскают по судам да милициям. Вон замерз батюшка, помер собственной смертью, а кого только не вызывали тогда в волость! Так это всего-навсего батюшка, а не опекаемая властью батрачка.

В порыве сострадания и острого желания отомстить обидчику Антонида, никого не замечая вокруг, пронеслась в пословинскую баню, где теперь жила Энекей. Молодая хакаска испуганно закрыла лицо руками, вскрикнула и кинулась за каменку, подальше от окошка, через которое еле-еле пробивался свет.

— За что он тебя? — жалостливо спросила Антонида.

— Зачем пришла? Уходи! — налегая на каменку плечом, словно пытаясь войти в нее, прокричала Энекей.

— У тебя синяки.

— Где?

— Где увидела синяки? — строго сказал за спиной у Антониды бесшумно появившийся Автамон. — В саже она.

— А что на правой щеке?

— Чо у тебя на щеке? — спросил Автамон у Энекей. — Скажи.

— Рубец от твоей плети! — выпалила Антонида.

— Эх ты, злоликая волчица! И какой мне резон хвостать ее! Подумай!

Энекей затравленно молчала. В ее душе шла борьба. Энекей прикидывала, что лучше: сказать ли правду и тем самым навсегда навлечь на себя гнев хозяина или не признаваться в том, что произошло, и тогда хозяин, может статься, простит ей совершенный проступок. После некоторого раздумья она решилась на последнее. Энекей выбралась из-за каменки и, тяжело дыша, показала Антониде на дверь:

— Уходи!

Тогда Антонида свирепо кинула руки в бока. Это значило, что терпение ее уже иссякло, что теперь ее ни за что не остановить всей станице. После вступления в партию она старалась не заводить ссор ни с кем, всегда быть по возможности тихой, степенной, и вот, поди ж ты, сорвалась, но и то понимать нужно, что бабу вынудили, и что не за себя воюет она, а за эту забитую, запуганную инородку.

— Мало тебе поддал, чурка ты безмозглая! Еще бы надо да еще! — расходилась Антонида, приплясывая перед остолбеневшей Энекей.

Автамон, ошеломленный происходящим, тихонько притворил дверь, чтобы истошный Антонидин рев никого не привлек. Он боялся всяческой огласки того, что произошло между ним и Энекей. Он уже много раз каялся, стоя на коленях перед иконами, что не сдержался тогда, ведь не легче стало ему, никак не легче.

Антонида услышала осторожный скрип двери и, негодующая, распахнула ее во всю ширь и понесла, наступая на затаившего дыхание Автамона:

— Как у тебя руки-то не отсохли, старый пес! Ведь она же человек! А ты есть всяческий подлюга и кровопивец!

— Ты чо? Белены объелась? Давай, давай, — неуверенно отбивался тот. — Отвечать будешь. Наорешь на свою голову.

— Мерин!

— Не стыдно тебе! А ишшо партейная.

Энекей стояла пораженная, она не допускала мысли, что можно вот так разговаривать с хозяином и что он не озвереет, а, наоборот, станет заискивать перед тобой и дрожать от страха. Это открытие ошеломило ее, и она больше не сердилась на Антониду — она по-доброму улыбнулась, когда Антонида крикнула ей напоследок:

— Он тебе наподдавал, а ты… Вот так мы всегда! Вот так нам и надо!

Доругивалась Антонида уже у себя дома. Леонтий не угодил ей чем-то, и она разнесла его. Если уж сорвалась, не выдержала зарока, так теперь ни к чему и неволить себя, можно дать душе свободу.

Ночью она размышляла о своем поведении и о том, что скажет секретарю волостного комитета партии, которому непременно доложат о позорном Антонидином срыве. Обругала-то ведь не столько кулака, сколько трудящуюся женщину, эксплуатируемую инородку да еще какими низкими словами!

А на рассвете Антонида услышала робкий стук в окно, приникла к стеклу и к великой своей радости увидела Энекей. Пугливо оглядываясь по сторонам, Энекей просилась в избу.

Не прошло и минуты, как они уже сидели в теплом полусумраке избы, и Энекей, захлебываясь от волнения, говорила:

— Я нехорошая. Не сказала тебе, что Автамон бил меня. Пропала отара. Совсем пропала!

Она и глухонемой парень пасли овец за Малым Сютиком, на бросовых ничейных землях. Все было хорошо, овцы не сильно выхудали за зиму, падежа не было. И вдруг у отары появился муж Энекей, Мирген Тайдонов. Пьяный приехал, с винтовкой навскидку. И строго сказал жене и глухонемому, чтобы шли они домой и чем скорее, тем лучше. А сам он погнал овец еще дальше в горы. Когда же Автамон узнал об этом, он сорвал злость на Энекей, будто она могла справиться с пьяным Миргеном, у которого к тому же винтовка.

— Молодец, милочка! Ой, как уж ладно, что пришла! Я тебя картофельными драниками угощу! Погоди, я сейчас напеку!..

— Нет, побегу, — отстранилась от нее Энекей и в мгновение скрылась за дверью.

— Теперь попляшешь, старый пес! — вслух подумала Антонида.

4

Заруднев и Тудвасев приехали в Озерную в самый канун первомайского праздника. Едва поставили лошадей на выстойку, председатель, не дав гостям отдохнуть с дороги, не дав даже поужинать, потащил их через улицу в школу.

— Народ соберем! — воодушевляясь, говорил он.

Был тот вечерний час, когда хозяева уже подоили коров и задали скоту корм на ночь, поэтому, едва посыльные заполошно пробежали по улицам, на собрание повалили говорливыми толпами, стремясь прийти пораньше и занять места в первых рядах. Никто не знал, по какому случаю созывают всех, появилась уйма предположений, любопытство разгоралось с каждой минутой.

— О чем говорить? — недоумевал Николай.

— О красном ордене и вообще о чем спросят. Нажимай больше на бандитизм и текущий момент, понимаешь. Про Ллойд-Джорджа и про китайцев поясни, как живут. Станичники очень даже интересуются.

— Если уж надо… — пробормотал Николай, сраженный натиском председателя сельсовета.

— Надо, товарищ краснознаменец! И про аэропланы скажи, а то у нас не все верят, что человек летать в состоянии, как птицы. Брехня, мол, понимаешь.

— Я сам видел, — почему-то смущенно сказал Тудвасев.

— Мы с тобой знаем, — подхватил Гаврила, — а ты попробуй им доказать. У них же никакой фантазии, понимаешь.

Председателю хотелось самому представить Заруднева станичникам, но к ним подошел Дмитрий, поневоле пришлось знакомить его с гостями и, как бывшему комбату, уступить право сидеть в центре за столом президиума и вести собрание. Это предложение польстило Дмитрию, он сразу же согласился.

Когда с большим трудом удалось навести порядок и заставить людей соблюдать тишину, Дмитрий поочередно поднял и выставил напоказ перед станичниками Заруднева и Тудвасева. Шишаком буденовки Николай чуть ли не доставал до потолка. Откуда-то с заднего ряда крикнули:

— Есть вопрос. Можно?

— Задавайте, пожалуйста, — сдержанно ответил Дмитрий.

— А и где эта каланча взялась? Откудова ее привезли?

Вопрос вызвал сперва тишину — люди растерялись, не зная, как относиться к сказанному. Затем зал грохнул смехом.

Долго не думая, Николай сорвал с головы буденовку:

— А теперь как?

— Да он малой! — выкатился из-за спины тот же голос. — Ему не грех подрасти!

— Аршин проглотил, граждане!

Второй вопрос задали Тудвасеву. Дряхлый, седой казак с нижнего края дернул себя за редкую козлиную бороденку:

— У твово товарища орден, а где твой?

Тудвасев пожал плечами:

— Не заслужил.

— Не, — позволил себе возразить дед. — Героем смотришь. Верно?

— Верно! — взметнулось отовсюду.

— Очередь до тебя не дошла. Ордена дают с правого флангу. По ранжиру. Товарищу дали, вишь, скоро и тебе достанется, — рассудил старик.

Заруднев оживился, поздравил казаков с наступающим праздником всех трудящихся и немедленно услышал взаимные поздравления — станичники рассчитывались с приезжими по-честному. Дождавшись тишины, Николай заговорил о непримиримой борьбе классов, но его оборвали новым вопросом:

— Баба есть?

— Есть, — усмехнулся Николай, весело разглядывая задавшую вопрос Антониду.

— Бьет?

— Кого бьет? — не совсем понял Николай.

— Знаем кого. А детишки имеются?

— И чего пристала! — зашикали на нее. — Он молодой еще!

— Не так уж я молод, а ребятишек пока нет.

Ответ вполне устроил дотошную Антониду и всех прочих станичников. Кто-то поспешил заверить:

— Ребят настрогаешь — не беспокойсь.

— Пошто ж китайцы желтые? Ей-бо желтые! И говорят не по-нашему.

Об аэроплане, к счастью, никто не спросил. Николай объяснил условия службы в чоне и в Красной Армии и в момент закруглился. Выходил из школы недовольный собою, потому что не сумел произнести настоящего доклада.

Гаврила же был иного мнения о собрании, да и не только Гаврила. Люди еще долго обсуждали каждое слово докладчика. Люди не требовали от него умных речей, им куда важнее было посмотреть на нового командира эскадрона и хоть что-то узнать о нем. А что он смог сказать, то и обсуждали.

Дмитрий пригласил гостей к себе. Гаврила пошел провожать. И вот тут-то председатель сказал о Соловьеве, что человек он дурной, а с дурного какой спрос! Гавриле было жалко Соловьева, хотя тот и напакостил за четыре года.

— Вот как! — холодно сказал Николай. — Убитых соловьевцами пожалел бы да сирот.

— Я ничего, — погрустнел Гаврила.

— С Соловьевым разберутся.

— Оно так. Наш он, озерский, — проговорил Гаврила с сознанием общей вины.

— Чихачева бы я расстрелял самолично, — жестко сказал Николай.

Мягко ступая по песку, они свернули к избе, в которой квартировал Дмитрий. В это время ветер донес со степи заунывный вой, полный тоски и безысходности. Николай прислушался, и когда вой повторился, спросил:

— Кто это?

— Матушка над попиком плачет. Любила, понимаешь, а попик взял да околел, — сказал Гаврила.

Плач на секунду стих, а затем поднялся до высокой ноты, и, чтобы не слушать его более, Дмитрий наспех простился с Гаврилой и позвал приезжих в избу.

Гостям он уступил свою кровать. Поужинав, они стали раздеваться. Себе же Дмитрий постелил на скамье, и пока мостился, по комнате поплыл заливистый храп. Это уснул Тудвасев, потому что Николай тут же подал голос:

— Не тот ли ты Горохов, который ходил в банду?

— А что, если тот?

— Ничего.

На некоторое время они умолкли. Затем, покрывая тудвасевский храп, Николай спросил:

— Родом откуда?

Дмитрий сказал. Выяснили, что родились и провели детство недалеко друг от друга, почти рядом. А теперь волею судеб оказались, что называется, на самом краю света.

— Женился я тут, — сказал Николай. — А ты?

— Холостой, да тоже остался. Сам не пойму, как получилось. Мать там, дружки…

— В Сибири жить можно, — подумав, заключил Николай и вдруг спросил: — А матушка молодая? Ну, попадья?

— Молодая.

— Давай-ка спать, Горохов. Завтра рано вставать да ехать.

Глава пятая

1

В девять утра зазвенел праздник в школе, детям выдавали гостинцы, Татьяна в строгом платье пела с ними революционные песни, водила хоровод. Взрослые позабивались, как тараканы, в углы, чтобы не мешать. Матери глотали радостные слезы, наблюдая за ребячьими играми, за раздачей кульков с угощением и, вполголоса переговариваясь, отмечали, что такого никогда еще не было.

Антонида, важная, в выглаженной красной косынке, суетилась среди ребятни, влюбленно поглядывая на учительницу. По случаю праздника Антонида с рассвета была на ногах, вникая в каждую мелочь, и нравилось ей опекать ребятишек, как своих собственных, которых ей бог не дал, делать приятное для больших и малых — ведь так скупа жизнь на добро и радость! А люди платили Антониде признательностью, удивляясь ее таланту одаривать всех теплом.

День был холодный, хмурый. Ветер швырялся пригоршнями снежной крупы, а солнце, изредка проглядывавшее между низких туч, не грело, поэтому люди кутались в шубы, в тужурки.

Все равно скачки и рубка лозы должны были состояться. Казаки остаются казаками. Они убирали коней, проходясь скребницами и щетками по атласным шеям и широким крупам бывших строевиков, на памяти которых было другое, более беспокойное время. В гривы и хвосты скакунов вплетались разноцветные ленты. Гадали, кто из казаков выйдет на первое место, называлось имя Григория Носкова, хотя лошадка его была не лучшей и уже почтенного возраста. Станица с нетерпением ждала, когда конники съедутся на открытом лугу за поскотиной.

Но часа за два до начала скачек по главной станичной улице, из нижнего края в верхний, с гиканьем пронеслась группа всадников, размахивавших над головой винтовками и шашками. Это были хакасы, одетые в овчинное рванье, они что-то кричали переходящими в визг голосами. Развернувшись у кладбища, они с неменьшей лихостью, перегоняя друг друга, понеслись назад, провожаемые то любопытными, то удивленными, то откровенно ненавидящими взглядами.

— Бандиты! — испуганно присела молодая казачка, оказавшаяся у них на пути. Она подобрала обористую юбку и со всей проворностью, на которую только была способна, бросилась в первый же двор и затаилась там, пока не прошлепали мимо копыта горячих коней.

Затем в нижнем конце улицы появились верхом трое русских. Впереди, откинув голову и опершись о бедро рукою, ехал Иван Соловьев. Движения другой его руки, подбиравшей поводья, были уверенны — он ехал по родной станице. Он знал, что чоновцы в Усть-Абаканском, что туда же проехали Заруднев с Тудвасевым, знал и то, что в самой станице некому воевать с ним — дружины самообороны в Озерной не было.

Следом за атаманом, развалясь в казачьих седлах и играя плетками, двигались Чихачев и Соловьенок. Предвкушая скорую гулянку, Чихачев подмигивал Сашке, у которого к задней луке седла был приторочен трехведерный бочонок с самогоном.

Поравнявшись с Автамоновым домом, Иван сказал Чихачеву и Сашке, чтобы они заворачивали, остальных же нужно было разместить где-нибудь по соседству. Пробыв у Автамона не более пяти минут, Соловьев проехал к сельсовету, над воротами которого на ветру плескался красный флаг. Соловьев ничего не имел против флага, потому что, в отличие от покойного Макарова, не придавал значения мелочам, погоны и лампасы он велел срезать, а, обращение «господин» строго-настрого запретил. Конечно, немалую роль в этом сыграли поражения, особенно разгром отряда у Поднебесного Зуба. Не вышло из Ивана Соловьева всесибирского атамана и хозяина горной тайги, а раз не вышло, то нечего и людей смешить красивенькими бантиками да лентами.

Подъехав к сельсовету, Соловьев, не слезая с коня, нетерпеливо постучал в ставень черешком плети. Постриженная голова Гаврилы испуганно метнулась в окне, и, не заставляя себя ждать, председатель выскочил на крыльцо. Испытующий взгляд Ивана встретился с растерянным и подавленным взглядом. Бледный от бессонницы атаман защелкал зубами, обкусывая ногти, и сказал тихо и устало:

— Я к тебе с приглашеньицем. В дружбе правда, мать твою так!

Председатель накинул на нос очки, будто без них не мог решить, идти ему в гости или нет. Он даже не посмотрел на Соловьева перед тем, как спросить:

— Куда, понимаешь?

— К Автамону Васильичу.

Гаврила сообразил, что Соловьев не шутит, несколько приободрился, решив про себя, что все будет хорошо, так как атаман, кажется, не держит на него никакого зла. Но Гаврилу не устраивала бандитская компания, ему во что бы то ни стало хотелось улизнуть от нее. Иван же был непреклонен: нельзя не уважать его в родной станице. А приглашал он председателя сельсовета с умыслом, чтобы отвести неприятности от Автамона. Мол, не один Пословин принимал гостей, были здесь даже представители местной власти. Кроме Гаврилы, Иван надеялся заполучить к столу милиционера Григория Носкова и партийных Горохова и Антониду.

— Ну как ты, Гавря?

— Дела, понимаешь…

— Сегодня праздник, — напомнил Соловьев.

— То-то и есть. Я ж, Ваня, председатель. Как пойду?

— Не беспокойся. Все будет в порядке. Я трижды чаевничал с Итыгиным. Ну и чо?

— То ж с Итыгиным.

Когда Соловьев сказал, что пировать с ним будет не один Гаврила, явятся и большевики, председатель подумал и сдался. Однако ни Горохова, ни Антониды дома не оказалось. Гаврила знал, что Антонида в школе, но промолчал — пусть ищут сами.

Пока под навесом кололи и свежевали баранов, Автамон, сообразивший, что гулянка с участием Гаврилы не поставится ему в вину, носил разносолы.

— Чо бог послал, все тут, — говорил Автамон, подавая через головы гостей тарелки и миски с солеными огурцами и грибами.

— Хорошо живем, казаки! — воскликнул посеревший Иван, черпая самогон из деревянного ведра. — День к вечеру — к смерти ближе.

— Не жизня — конфета с медовой начинкою! — сказал Чихачев, отточенным, как бритва, ножом пластавший вяленую грудинку.

Гаврила впервые пристально посмотрел на Соловьева. Не в радость был атаману сегодняшний праздник. Постарел Ваня и до крайности похудел, скулы заострились, на желтых висках — частая паутина преждевременной седины, а ведь Гаврила ему ровесник, вместе в начальную школу ходили. Наперекосяк пошла жизнь у него, стариков вконец замотал. А с женою и того хуже — арестовали Настю да в ту же тюрьму спрятали, из которой Иван бежал.

— Не бойся, Гавря. Никого в Озерной пальцем не трону. Празднуйте. Вот только повидать бы Горохова. Спросить, как с Дышлаковым дружбу повел. Ухлопали бы меня там, кабы не часики макаровские, в них вмазали, — и повернулся к Чихачеву. — Позвал бы ты мне его, Павел Михайлович. Страсть как желаю видеть Горохова!

Чихачев осушил одну кружку, налил другую и жадно выпил. Занюхал куском пахучего мякиша и залихватски бросил атаману с порога:

— Мигом будет тут.

Соловьев почесал заросший волосами кадык и сказал Гавриле:

— Завидну должность отхватил. Мне бы таку.

— Хлопотна больно, — возразил Гаврила.

— Не, ты постой, постой, понимать надо, что к тебе идут и тебя очень даже уважают. А я, думаешь, хужее? Грамотешки столь, сколь у тебя. В смысле домашности, так я победнее.

— Правда, Ваня. Да какой власти, понимаешь, понравится, когда не слушаются!

Соловьев свалил рыжую голову, ногтем заскреб по клеенке:

— Хотел прописать Ленину, да, вишь, помер Ленин.

Гаврила не верил Ивану, потому что хорошо знал его характер, вспыльчивый, уросливый. Даже если поймет свой промах, все равно не отступится от начатого. Конечно, всякое бывает. Может, когда у него и мелькала мысль поставить крест на бандитской жизни, но чтобы решил писать Ленину — это Соловьев врет, хочет обелить себя перед станицею.

— Переворота ждал. Да не вышло по-твоему.

— Не вышло, — согласился Соловьев, протягивая кружку Сашке, чтобы тот плеснул самогона.

Когда, наконец, подали на подносе исходящую парком баранину, Автамон опустился на место Чихачева и, чтобы все слышали — терять ему было нечего, — сказал:

— Попробуй-ка, Иван Николаевич, баранинку. Пот мой и мою кровь. Столь горестев принял я с отарою, а ты все, значится, пограбил. Кушай, Иван Николаевич.

Соловьев перестал жевать, угрюмо воззрился на разжалобившегося хозяина:

— О чем ты, Васильич? Бараны куплены. Сорок червонцев отвалил.

— В неведеньи ты. Спроси вон у эвтого лешака, у Миргена.

Атаман ладонью отер масленые губы и велел Сашке немедленно разыскать и позвать сюда Миргена Тайдонова. Все разом примолкли в ожидании атаманской расправы. Кое-кто из сидевших за столом поднялся и выскользнул во двор.

Мирген нетвердо взошел на крыльцо и остался стоять в дверях. Он был изрядно пьян, его мутные глаза скрылись в узеньких, как морщинки, щелочках. Он что-то забормотал себе под нос, затем сказал:

— Пить надо много, оказывается. А закусывать — вот столько, — он показал грязный ноготь мизинца.

Соловьев не принял веселого тона, предложенного Миргеном. Он еще более насупился, заговорил жестко. Здесь не балаган, Миргену кривляться нечего. Нужно откровенно сказать, где взяты эти самые бараны и сколько за них отдано.

Мирген закачался, переваливаясь с пяток на носки, хмуро закрутил всклокоченной головой, как бы стремясь вытрясти из нее хмель, и проговорил:

— Жирный баран — вкусный баран. У, Келески!

Когда Соловьев настойчиво повторил свой вопрос, Мирген признался:

— У него брал.

Соловьев вскочил, загремев стулом. Но в это время за окном хлопнул выстрел. И Соловьев в два прыжка, едва не опрокинув опешившего Миргена, оказался во дворе. Подумав, что это стрелял наблюдатель, поставленный у ворот, атаман бросился на улицу:

— Чо случилось? — и на бегу выхватил наган.

Из-за угла соседнего дома вывернулись в обнимку Сашка и напившийся без меры Чихачев, в руках у Сашки была вскинутая винтовка. Почувствовав кисловатый запах сгоревшего пороха, Иван строго спросил:

— Кто стрелял?

— Я, Иван Николаевич, — беспечно ответил Сашка. — Видишь вон флаг над школою! Трехцветный, а?

— Зачем энто?

— Ну и что? Знай наших! — бросил Чихачев.

— А тетка полезла снимать. Вот тетку-то и пугнул. И пугнул! — усмехнулся Сашка.

— Гляди, Иван Николаевич, — показал Чихачев и, заложив в рот два пальца, свистнул. — Мадама!

Над коньком двускатной крыши, как поплавок, показалась и скрылась, и снова показалась бабья голова в красной косынке. Женщина раскачивала рукой накрепко прибитое к коньку древко царского флага, пытаясь оторвать или, на худой конец, сломать его.

— Можно, Иван Николаевич? — попросил расстроенный Сашка. — Ведь вот же сука! — и погрозил женщине кулаком.

Гаврила, выбежавший на улицу следом за атаманом, успел схватить за ствол Сашкину винтовку и с силою потянул на себя. Сашка присел, размахнулся, чтобы наотмашь врезать председателю, но Соловьев ловко перехватил Сашкину руку.

— Ты чо?

— Да это же Антонида! Она! — крикнул Гаврила.

— Хочу поговорить с ней, — строго сказал Соловьев и послал за Антонидой Сашку.

Антониде все-таки удалось сломать древко. Флаг ударился об угол дома и упал на землю. Его подхватили ребятишки, развернули и потащили в верхний край, к кладбищу. Чихачев хотел послать кого-нибудь им вдогонку, но Иван остановил его:

— Не надо.

Возбужденно дыша, Антонида потянула концы косынки и долго, не мигаючи, смотрела на Соловьева. Затем перевела взгляд на стол, вокруг которого сидели разномастные гости, и сказала Автамону, нетерпеливо заерзавшему на табурете:

— Детям муки пожалел. А этих ублажаешь!

— Кого? — усмехнулся Автамон.

— Бандитов!

Соловьев вскинул голову, нахмурился, взбычился и вдруг хватил кулаком по столу:

— Нету бандитов! Тут одни обездоленные! А тебе наша компания не глянется?

Она подошла к Соловьеву и положила натруженные руки ему на плечи:

— Коршун ты! И что только делаешь, Ваня! Ведь ты похуже Колчака, — и осеклась.

Соловьев вздрогнул и глухо сказал:

— Не молчи, Антонида. Хочу тебя слушать. Помнишь, как на действительну нас провожали, реву-то сколь было. А помнишь, мелкотою ходили по ягоды? Кака черемуха, хоть лопатой греби! Уж и поел бы пирога с черемухой!

— Приходи, — просто сказала она. — Придешь — так испеку пирог. Ох, кончил бы стрелять, Ванька!

Иван долго молчал, не отпуская от себя Антониду. Дышал часто и трудно, словно запалившийся конь. И вдруг воскликнул:

— Бандит я и есть!

Чихачев поставил на стол кружку:

— Что с тобою, Иван Николаевич?

— Спать хочу, — огненным лицом он ткнулся себе в ладони.

Поддерживая, его проводили в спальню. Компания распалась. Вместе со всеми поднялись и ушли Гаврила с Антонидой.

2

Татьяна не хотела идти домой, все в ней протестовало. Иван никуда не уехал, как клятвенно обещал ей, налетел на Озерную, да еще в такой день! Не было ни митинга, ни конных забав на лугу, ни того светлого, неповторимого настроения, которое и делает праздник настоящим. Станичники боялись вывести лошадей на улицу — вдруг да скакуны приглянутся бандитам, боялись выйти за ворота и сами, потому что могут ухлопать спьяна — стрелял же варнак по Антониде.

В полдень, когда, опасаясь бандитских выходок, родители растащили детей по домам, Татьяна осталась в школе одна. Она ходила по пустым классам, наступая на полоски бумаги, разбросанные всюду, на газетные кульки из-под печенюшек. Ее злило, что Иван так ничего и не понял. Он только джигитовал по замкнутому кругу, а ему казалось, что скачет, приближаясь к какой-то цели, сам не представляя себе — к какой. Его сбивал с толку Макаров, им руководила авантюристка Сима, которой было все равно с кем спать и с кем интриговать. Их расстреляли, туда им и дорога, но он-то должен жить. Пусть причинил людям немало горя, он стрелял не один — в эти трудные, сумасшедшие годы каждый стрелял в кого-нибудь, почему же он должен искупать вину всех?

Мимо окон пронеслась тень. Татьяна прислушалась. В коридоре раздались торопливые шаги, и в дверях с березовым веником в руке показалась уборщица школы, жена Григория Носкова. Она сорвала с шеи платок и сказала сдержанным шепотом:

— Спит.

— Кто? — не поняла Татьяна.

— Да Ванька ж Кулик. У вас гуляли. Антихрист посылал за моим два раза, а мой спрятался. А вот Антонида с Гаврилой — те гуляли.

— Ну и что? — как сквозь сбивчивый сон, спросила Татьяна.

— А ничего. Выпили и разошлись.

Татьяна еще какое-то время постояла посреди класса. Потом забросила конец кашемировой шали себе на спину и решительным шагом направилась домой. Она увидела пустынную улицу, затаившуюся в ожидании бандитского разгула. И Татьяне вдруг вспомнился Дмитрий. Успел ли он скрыться? Сейчас уже никого не выпустят из станицы — Иван предусмотрительно расставил караулы на всех околицах.

На лавочке у своего дома она увидела захмелевшего Миргена. Обняв винтовку, Мирген раскачивался, о чем-то мирно беседуя сам с собою.

На крыльце Татьяна неожиданно столкнулась с отцом. Она подумала, что он, как всегда, станет ворчать, кляня нежданных гостей, но Автамон был доволен, что бандиты заехали именно к нему.

— Ивана Николаича приглашают на переговоры, — сказал Автамон. — А коли приглашают, то, значится, положенье у них ахово. Может оказаться первейшим хозяином в Озерной, да и на всех Июсах. Вот и пораскинула бы мозгой, скорбяшша матерь казанска. Третьи петухи пропели — замуж пора. Чем не жених?

Она улыбнулась отцовской наивности. Хитрее вряд ли найдешь во всей станице, а несет околесицу. Ничего уже не будет, кроме разгрома и смерти, если Иван не уберется подобру-поздорову, не затеряется среди множества людей.

— Век в девках сидеть, — с досадой сказал Автамон. — Соплюхи-то срамны шутя замуж идут, а ты? Красоту дал, грамоте обучил, а чо толку?

— У Ивана жена, — напомнила Татьяна.

— Чо? То ись сожительница.

Что нового мог сказать ей отец? Все было обговорено тысячу раз. Ей никак не терпелось встретиться с Иваном. Довольно, скажет она ему, и так делала все, помогала чем только могла. Но он не послушал, поступил, как мальчишка, за что в конце концов ему придется дорого заплатить.

Иван, лежавший на неразобранной постели в своей потертой куртке, вскочил на короткий скрип двери, но, увидев Татьяну, обмяк.

— Фу, чертовщина, — проговорил он. — Будто лес горит, куда ни кинусь — пламя. И только один просвет — ни огня, ни дыма. Хочу спастись, а тамако на суку покойничек Никита Кулаков сидит, зубы щерит. Целится из винтовки в меня.

Татьяна принесла в спальню стул с высокою спинкой, поставила у изголовья кровати и села. Иван протянул ей руку, но она не пожала ее. Татьяну подавляло чувство досады, смешанное с тревогой за него.

— Ты зачем здесь?

Пьян был Соловьев, но все-таки смутился. Он всегда робел перед нею, это давно вошло в привычку, и ничто уже нельзя было изменить.

— Проститься приехал.

— Налетел с ордой! Постыдился бы выводить их на люди — оборванцы. Ходил бы с ними по тайге, средь волков и медведей.

— Чо? — опешил он.

— Уедешь?

— Попрощаемся и уеду. Или я не человек — камень?

Он встал с постели, расчесал пятернею волосы, затем натянул сапоги и позвал ее во двор.

— Тамако потолкуем, — сказал он.

— Когда уедешь?

— Завтра.

— А сегодня уеду я! — решительно сказала она, скрестив на груди руки.

— Мы поедем вместях! — подхватил Иван.

— Нет!

— Разбогатею, так Антониде денег пришлю, да. Пусть коня купит.

— Спасибо, что не убил.

— Дурак стрелял. Между прочим, тоже учитель.

Ей стало жаль его, и себя жаль, что незаметно увязла, как в болоте, во всей этой истории, странной до чрезвычайности, безобразной и в то же время драматической. Если Сима искала приключений, то к Татьяне они непрошено шли сами и нельзя было отбиться от них.

Под навесом, куда вышли, пахло заплесневелым сеном и конским навозом. В темном углу хрупал овсом соловьевский конь.

— Все ужасно на белом свете! — с болью вырвалось у нее.

— Вот так, — растерянно вздохнул он.

— Моя совесть чиста.

— Уеду, уеду! — нервно заходил он. — Все равно долго не проживу…

— Уезжай, — неприязненно сказала она.

Соловьев понял, что Татьяна уже совсем-совсем другая. Его судьба ей теперь безразлична, как безразличен и он сам.

Иван разозлился, хотел бросить ей в лицо что-то обидное, но во двор, позванивая шпорами, торопливой походкою вошел Чихачев. Иван отметил, что Чихачев хочет что-то сказать ему, и, мотнув головой, произнес:

— Говори.

— Поймали Гришку Носкова.

— Где? — нетерпеливо спросил атаман.

— В копне, Иван Николаевич.

— Отпустить!

— Ловили, ловили, а теперь отпускать? Он же зараза, Иван Николаевич! Да ты же сам хотел свидеться с ним.

— Сам, сам! — проговорил Иван, все больше раздражаясь.

Чихачев хмыкнул и ушел. Они опять остались вдвоем. Все было переговорено, все ясно. Они должны были расстаться навсегда. Как бы отвечая на его молчаливый вопрос она сказала:

— У тебя Настя.

— Она в тюрьме.

— Люби ее.

— А ты как? — помрачнел он, стискивая челюсти.

— Я сама по себе.

— И на том спасибо, — не глядя на Татьяну, горько сказал он.

3

В гости к Антониде пришли атаман и Сашка. При виде их хозяйка закланялась, протянула руки к Ивану, а тот трижды чмокнул ее в щеку. Такая их встреча не предвещала Сашке ничего доброго: выстрел по Антониде не забылся.

Хозяйка поджидала Ивана. На столе побрякивал крышкой кипящий самовар, тут же источал духмяный запах большой пирог, завернутый в вышитое петухами полотенце. Леонтий нетерпеливо двигал тяжелыми бровями.

— Молодец, что пришел, — сказала Антонида Ивану с тем же независимым видом, что и вчера. — А этот?.. — кивнула на Сашку.

Иван через силу усмехнулся. Занозистым был характер у Антониды, таким и остался. Ее грубоватая прямота портила людям кровь, но тут уж ничего не поделать — ее терпели, ей уступали, чтобы только не попасться на Антонидин язык.

— Говорит, попрошу прощения. Так, Сашка?

Соловьенок шмыгал носом. Эта затея ему явно не нравилась, но не пойти сюда с атаманом он не мог — таков был приказ Соловьева.

— Чего молчит? — удивилась Антонида.

— Робок больно.

— В жисть не поверю. Бандит же!

Второй раз слышал Иван от нее это обидное слово, и ему было нелегко его слышать, у него сейчас загорели уши, но он промолчал. Знает же Антонида, что играет с огнем, а не может утихомириться, хочется ей казнить Иванову душу и потом посмотреть, что же получится из этого. Ну, если хочется, пусть казнит, Ивану не жалко себя, потому как все для него обратилось в прах: и детские привязанности, и юношеские мечты, и первая любовь, и вся-вся его жизнь.

— Досадное недоразумение, — выдавил из себя Сашка.

— Брось ты! — Антонида махнула рукой. — Погубители вы народные!

Сашка с облегчением вздохнул, глядя на атамана:

— Я свободен, Иван Николаевич?

Соловьев кивнул на дверь, и Сашка исчез. Антонида прыснула ему вслед:

— Где только и понасобирал их? Эх, Ванюха, синее ухо…

— Старики вымерли, нас не дождались. Где взять иных?

Иван наблюдал, как Леонтий медленно, словно колдуя, разрезал черемуховый пирог. Это продолжалось долго. Наконец Леонтий хмуро взглянул на жену:

— Не жмись, Антонида.

Соловьев положил на подоконник папаху, расстегнул пуговицу куртки. В этой знакомой избе он чувствовал себя привычно. Без стеснения взял кусок пирога и потянул в рот.

— Погоди-ка, Иван, — остановил Леонтий. — Выпьем. Не жмись, Антонида.

Она запереставляла на полке кружки и пузырьки, достала бутылку настойки, но не выставила ее на стол, а, прицеливаясь, отлила в одну стопку, в другую.

— Живем не хуже, — оглядываясь на Ивана, похвасталась Антонида. — Пьем, едим.

— Ну да. Партейная. Отчего не жить, — согласился Иван, хотя в избе видел все то же кричащее убожество, что и много лет назад: облупившиеся стены, горбатый прогнивший пол, покатый на один бок, и ссохшаяся, как древняя старушка, глинобитная печка. Ничего нового здесь не было, даже занавески на окнах висели еще с довоенной поры — Иван помнил их первоначальную расцветку, о которой теперь можно было только догадываться.

— Слава богу, живу, — сказала она, подавая наливку.

Иван усмехнулся. Большевики-то не верят в бога. Другого партийного за упоминание имени божьего исключат из ячейки, а вот Антониде все сходит, потому как одна она такая на всю губернию.

— Про меня в ячейке был разговор? — спросил Иван.

Антонида отрицательно покачала головой:

— А чего говорить? Давно отрезанный ломоть.

— Потому и могли.

— Нет, — сказала она.

— Врешь! Сука ты, Антонида!

— Эх, Ванька, Ванька! У нас и без тебя заботушки невпроворот. Да и не бедокурил ты в Озерной. Чебакам доставалось — это правда. А что до Улени, то повесить бы тебя за нее, разорвать, бандита, на мелкие кусочки! Антихрист ты и кровопийца! Да как ты только мог! Как посмел!

— Не был я тамако! — до хруста сжав кулаки, сказал он.

— А этот? — она показала на дверь, имея в виду Сашку.

— Тебе не все ли едино?

— Будут судить вас — с каждого спросят. А тебе, Ваня, отмерят большой мерой.

Казалось, все сказано. Однако Антонида посчитала разговор незаконченным. Она должна знать, долго ли Соловьев намерен жить в раздоре с людьми.

— И как тебя угораздило, Ванька? — в гневном возбуждении вздохнула она.

Соловьев выпил махом, даже не чокнувшись с Леонтием, и съел кусок мягкого пирога. Сказал с обидой, не переставая жевать:

— А они как со мною? Слышала про Чебаки?

Он по-свойски пожаловался Антониде, но сразу же заметил, что не нашел в ее душе никакого сочувствия. Она с ледяным равнодушием глядела на него, и ему стало муторно от этого взгляда.

— Я же сдаваться шел! На полное замирение!..

Она чуть привстала и молча подвинула к нему табуретку, на которой сидела. И было в этом жесте что-то доверчивое, трогательное, материнское, чего не мог не оценить Иван, и тогда он, давясь словами, сказал:

— Уезжаю совсем.

— А этих, — Антонида снова показала на дверь, — оставляешь на кого?

— У них своя голова.

— И куда же ты? К китайцам?

— Куда-нибудь, — неопределенно ответил он, всматриваясь в невидимую на столе точку.

— Давай-ка еще! — выкрикнул Леонтий на взрыде, скользнув локтем по столу. — Тут жизнь загублена, а ты, якорь тебя, жмешься!

— Больше не свидимся, Антонида, — снова понизил голос Иван. — Так скажи, пусть стариков не обижают, старики ни при чем.

— Раз уж отпустили, так не тронут, — рассудила Антонида.

— Но ты все-таки скажи.

— Эх, Ванька, Ванька! Вернулся бы, идол, в тюрьму!

— Ну, а потомоко? Ух ты, мать твою!..

— Жил бы как все.

У Ивана повлажнели глаза. Он потупился и так долго сидел без движения. Антонида и Леонтий понимали его, ждали, когда заговорит сам.

— Нет, — сказал он, собираясь уходить.

— Ты же бедняк, Ванька! Да тебе бы советской власти как мамки держаться! Я ведь держусь, истинное слово! со страстью проговорила Антонида.

— Чо толковать попусту!

— Гаврила стал председателем. А ведь мог бы ты! — зачем-то сказала она.

— Мог бы! Мог! Хватит! — Соловьев ударил ладонью по столу.

— И я бы мог, — встрял в разговор Леонтий. — Я бы отменил налоги. Пусть люди жили бы себе в усладу! Я такой…

Соловьев встал, потянулся к папахе:

— Благодарствую, Антонида.

— Прощай, Ваня.

И вдруг атаман омертвел. Его глаза сощуридись и напряженно уставились на Антониду.

— Теперь взреви. Говорить с ним хочу, — поправив на поясе кобуру, сухо сказал он.

— Кого взреветь? — с плохо скрываемой тревогой спросила она.

— Мне нужен Горохов!

— Это который комбат? Я живо сбегаю…

Соловьев закрутил носом, словно собираясь чихнуть, и желчно усмехнулся:

— Куда, Антонида? Совесть блюди, сука!

— К нему.

— Брось, он же у тебя. На чердаке али в погребе!

Антониду ошеломили его слова. Она не могла знать, что еще вчера кто-то из местных подбросил атаману записку, в ней говорилось, что Антонида приютила у себя Горохова.

— Какой тебе чердак! — не мигая, не очень уверенно возразила она. — Вот видишь, что удумал! Эх, Ванька, Ванька!

— Не трону Горохова. Потолковать с ним хочу, — стараясь казаться спокойным, принялся за ногти Иван.

Он ей еще говорил что-то, но она словно бы оглохла. Отвернувшись к окну, усиленно думала о том, что ей сейчас делать. Дмитрий действительно был у нее на чердаке, больше у Антониды спрятаться негде — погреба у нее нет. Если ей продолжать упорствовать, Соловьев прикажет обыскать чердак, и тогда будет хуже Горохову и ей самой.

Но выдать Дмитрия она не могла. Она сама предложила Дмитрию спрятаться у нее, надеясь, что после встречи у Пословина Иван, хоть и придет к ней, не станет делать обыска. А все получилось совсем не так. Что же теперь делать?

Понимая, что Антонида ничего ему не скажет о Горохове, а Леонтий уже проглотил язык и лишь зажмурился от боязни за жену, Соловьев недружелюбно сказал:

— Я сам, — и скорым шагом направился в сени.

Антонида неожиданно забежала вперед и, глотая воздух, встала у лестницы, ведущей к квадратному проему лаза:

— Не пущу, Ванька! Убей, не пушу!

— Напрасно, Антонида. Я ведь поговорить только, — во взгляде его не было злобы, он смотрел вверх тоскливо и мутно.

— Подожди. Я слезу! — крикнул Дмитрий с чердака. Иван сразу узнал его по певучему московскому говорку.

Когда Дмитрий спустился, строгий, чуть побледневший, они неторопливо прошли в избу. Соловьев не выказывал гнева, а именно этого боялась пораженная происходящим Антонида, он сел на прежнее место за столом и, облегченно вздохнув, сказал Дмитрию:

— Чайку попьем, Горохов? С пирогом?

Дмитрий, несколько помедлив, опустился на лавку напротив Соловьева. Он сознавал, что сама ситуация была не в его пользу: прятался — значит, струсил. Но Соловьев не унизил его насмешкой, он приятельским тоном спросил:

— Заруднев ругал меня?

— Вроде бы нет.

— О чем говорили?

— Детство вспоминали. Забавы всякие.

— Хватит дурить! — ощетинился Иван. — Тож родня.

— Земляки.

Антонида разлила по кружкам горячий чай. Иван глотнул и обжегся. Дмитрий прямо глянул на него и подумал, что беда Соловьева в том, что он нетерпелив и непозволительно вспыльчив.

— Хану я. Навсегда, — вытерев ладонью лоб, мрачно сказал Иван. — Теперь объясни мне, Горохов, зачем приезжал в Чебаки.

— Спасать Итыгина. Слух был, что схватили его.

Соловьев передернулся и, закинув голову, рассмеялся:

— Дышлаков! Он такой! Ну да ладно! Я не сержусь. А энто — Дышлаков! Точно! — он снова потянулся за кружкой.

— Если уезжаешь, прощай, — просто сказал Дмитрий.

— Да не смейся. Говорю уезжаю — значит, уезжаю… А Заруднев, видать, птица! Ордена ведь за так не дают, — не без уважения сказал Иван. — И вообще…

Вздымая пыль, в нижний край с гиканьем проскакали по улице всадники. Соловьев приподнял занавеску, взглянул в окно и встал. Он поблагодарил хозяйку за пирог и вышел с выражением усталости на худощавом, нервном лице.

Глава шестая

1

Хоть и был Соловьев в подпитии, а все ж слезной жалобы Автамона не забыл. Вечером того же дня спохватился и подозвал к себе хлопотавшего под навесом Миргена. Тот повесил седло на деревянный штырь, вбитый в стену сарая, и поспешил к атаману.

— Ну!

Мирген давно ждал, когда наступит эта неприятная минута. Он приготовил какое-то объяснение, чтобы сухим выскользнуть из воды, но атаман окликнул его и то объяснение напрочь вылетело из головы. Пришлось искать что-то иное. И он стоял перед Соловьевым растерянный:

— Что, Иван Николаевич?

— Про отару сказывай. Где взял, сколь уплатил.

— Мутит, оказывается, — отведя взгляд, вильнул Мирген.

Соловьев мог наказать его, не дав на похмелье ни капли самогона. Однако в каменном сердце хакаса это могло бы родить смертную обиду, а Мирген был еще нужен атаману, и Соловьев позвал его в дом и сунул в дрожащие руки до краев полный стакан.

Мирген выпил, покрутил пуговкой носа и смачно облизал сальные губы. В глазах его загорался огонь, а темное лицо оживало, розовея у косо выпирающих скул. Мирген готов был сейчас же умереть за атамана, так великодушно тот обошелся с ним. И хакас отплатил ему чистосердечным признанием:

— Много овец было. Всех забрал.

— Кто велел? — строго спросил Иван.

— Чихачев, оказывается.

Соловьев выяснил, что подстрекателем и заводилой в грабеже был его заместитель. Это открытие нисколько не удивило его. Чихачев был склонен к всяческим реквизициям и воровству, как никто другой в отряде. Иногда Иван старался не замечать его разбойничьих проделок или не придавать им значения. Но сейчас, когда ограбленным оказался станичник, однажды выручивший его, да к тому же отец любимой женщины, Иван решил не миндальничать с Чихачевым, а обойтись с ним круто.

Чихачев понял всю серьезность атаманских намерений и не стал изворачиваться: да, он узнал об Автамоновой отаре и послал туда Миргена. Отряд изголодался до изнеможения, людям нужно поправиться. А что это за овцы, чьи они и кто их пасет, Чихачеву наплевать, ему теперь все безразлично. Более того, он даже рад, что ограблен один кулак, а не сельское общество.

— Деньги? — спросил атаман, почувствовав в ответе Чихачева вызов ему, Соловьеву, желание во что бы то ни стало выскользнуть из подчинения.

— Деньги не будут лишними.

Чихачев и не думал скрывать своих мыслей. Ему давно не нравится соловьевская опека по каждому пустячному поводу, пора кончать с нею, тем более, что атаман решил дать тягу и бросить отряд на произвол судьбы. О благополучии бандитов должен заботиться он, Чихачев, который здесь останется главным.

— Откуда взял, чо уезжаю?

— Следил за тобой, Иван Николаевич, — огляделся Чихачев. — После случая в Чебаках ты решил бежать не знай куда. Но почему не сказал?

— Решу про себя, тогда и скажу, — принимаясь за ногти, проговорил Иван.

— Зря ты. Пусть старый хрен забирает баранов, мне не жалко. Других поболе найду. А уедешь — дня не буду в этих местах!

— Куда подашься? — спросил Соловьев, хищно сощурив глаза.

— Ты уезжаешь? Али как?

Иван утвердительно качнул головой.

— Завтра получишь деньгу. Много дам. Не так уж плох я, Иван Николаевич!

— Где возьмешь?

— Мое дело.

— Без крови тамако! Понял?

«Хочет смыться, сволочь, по-благородному», — подумал Чихачев, но ответил мягко:

— Постараюсь.

Соловьев сознавал, что это пустые слова. Денег без выстрелов теперь нигде не возьмешь. Конечно, атаман мог запретить грабеж, но ему нужны были средства, и немалые, поэтому он и промолчал.

Назавтра же, находясь у Антониды, Иван увидел в окно конников. Когда затем Чихачев подошел к атаману, в руках у него была толстая пачка червонцев, обернутая тряпкой и шелковым шнурком.

— Вот, Иван Николаевич.

Соловьев распаковал и пересчитал деньги. В пачке было восемь тысяч рублей в новеньких, хрустящих купюрах. Преисполненный благодарности Чихачеву, он даже не стал спрашивать, как и где были взяты деньги. Да его это уже и не интересовало: мысленно он был в пути. Соловьев лишь по-дружески попросил Миргена, чтобы тот проводил его до Ачинска. Отряду же атаман сказал, что уезжает не насовсем, а только разведать, где еще недовольные существующими порядками воюют против власти.

Соловьев не прощался с Татьяной. Его бы расстроило это прощание, а ему постоянно нужно быть собранным, сильным. Он лишь пуще нахмурился, поспешил к коню и прыгнул в седло.

— Шашку забыл, Иван Николаевич! — крикнул Соловьенок, бросаясь в дом.

— Возьми на память, — худое лицо Ивана было напряжено, пониже скул застыли желваки. Ему казалось несправедливым и странным, что эти люди остаются в родной ему станице, а он должен покинуть ее. И таким бесконечно дорогим показался ему каждый домик в Озерной, каждый забор и каждый кустик! Может, и легко расставаться с родиной по своей воле, но по чужой — никогда.

Последний взгляд Иван кинул на распахнутые окна просторного Автамонова дома. Он мучительно надеялся увидеть в одном из них Татьяну, но ее не было, и Соловьев, сутуло сидевший в седле, гикнул, дал коню шпоры и, не разбирая дороги, понесся на зазеленевший травой бугор мимо огородов, мимо одинокого кургана, обросшего чертополохом. Иван не оглядывался на струйчатые дымы и ватагу тесовых крыш, потому что он теперь не нужен был станице и она ему не нужна.

— Быстро ездишь, оказывается, — сказал Мирген, пристраивая своего коня к коню атамана.

Скорее вперед, чтобы не терзать себя мыслью о прошлом! Жалеть было нечего, разве только одну Настю, перед которой он виноват более, чем перед кем-нибудь другим. Ему явственно представилось, как она в окружении таких же несчастных арестанток понуро сидит на грязных нарах в вонючей камере и вспоминает о нем. Скорее вперед, к незнакомым, нездешним людям, которые не будут знать ничего об Иване, туда, где его фамилия не звучит проклятием и ненавистью!

Они скакали, оставляя в стороне села, объезжая табуны и отары, отдыхая в логах и перелесках. Степь понемногу просыпалась, от нее наносило молодой полынью и богородской травой. Эти запахи пьянили всадников, пробуждая в душе воспоминания о далеком-далеком детстве.

Они видели суету верховых на почтовом тракте. Возбужденные чем-то всадники вылетали из-за холмов, из-за березовых рощиц, догоняли и останавливали друг друга, о чем-то советовались и пропадали в зыбком мареве. Может, эти всадники и видели Ивана и Миргена, и наверняка видели, но кому придет в голову, что так вот, нисколько не таясь, могут ездить бандиты.

Только под самым Ужуром на жирной грязи тракта их остановила вывернувшаяся невесть откуда группа конных во главе с командиром в венгерке. Усмиряя серого в яблоках жеребца, командир спросил:

— Кто такие? — А рука нашарила револьвер.

Мельком оглядев всю группу, а было в ней человек около десяти, чуть побледневший Иван сказал:

— От Заруднева. За его женой, — и немного помедлив: — А чо случилось?

— Соловьевцы захватили почту. Ищем бандитов.

— Держитесь тайги, — посоветовал Иван.

Мирген усмехнулся атаманским словам. Заметив это, командир подозрительно взглянул на него:

— Кто вы, товарищи?

Соловьев оживился, не дав Миргену вступить в разговор:

— Вчера мы чуть не нарвались на банду.

— В каком месте? — командир полез в сумку за картой.

— Под Малым Сютиком. В кустах отсиделись.

Командир четко сделал под козырек, отпуская их, а когда они отъехали, крикнул вдогонку:

— Полина Ефимовна у меня дома. Спросите комэска.

Иван боялся, что командир пошлет с ними провожатого, но Ефрем тут же забыл о них и повел группу по косогору в ту сторону, откуда приехали они. Это была очередная удача. И Соловьев невольно подумал, не слишком ли много у него удач. Когда-то ведь должны начаться и неудачи.

В лесной деревушке под Ачинском за половину цены продали коней и седла. В городе легче затеряться пешим, на пеших никто не обратит внимания.

Узнать о поезде на запад Иван решил через инвалида, к которому когда-то приводила его Сима. Явиться же на вокзал он рассчитывал перед самым отправлением поезда. Иван быстро нашел ту избушку, но у калитки его встретила молодая крестьянка. Она сообщила, что хозяин избы арестован, а ее, недавно приехавшую из деревни, поселил здесь с мужем и ребенком городской Совет.

— Муж у меня пимокат, — сказала она.

Иван посчитал за благо поскорее уйти и потянул Миргена, а Миргену никак не хотелось уходить от женщины, понравившейся ему и фигурой, и добрым лицом.

— У, Келески! — недовольно проговорил он, следуя за Иваном.

2

Паровоз, бойко работая локтями, набирал ход. Мимо вагона поплыли темные от времени станционные постройки, телеграфные столбы, желтая будка стрелочника, замелькали стальные фермы речного моста. В приоткрытых окнах бился и посвистывал свежий ветер, напитанный паровозным дымом.

Соловьев посмотрел на удаляющийся город за рекой и обрадовался: наконец-то! И сразу у него во всем теле появилась необыкновенная легкость, словно с плеч свалился давивший его камень, а за спиною выросли крылья. Не думалось ни о чем, хотелось, отдаваясь радостному чувству, просто ехать и ехать без конца. Сибирь избывала с каждым километром, с каждым телеграфным столбом, а что ждало Ивана — не имело значения. Все равно хуже не будет. Он как бы рождался заново для иной жизни, которая до сих пор ему была недоступна. И правильно, что, переломив себя, он послушался Татьяну, теперь он должен жить, жить, жить!

Вот теперь бы Иван выпил, но даже проклятого зелья, которым хоть на короткое время можно притупить щемящую боль души, у него не было. Не мог помочь и Мирген, качавшийся сидя напротив Ивана. Мирген провожал своего друга до станции Итат, там он сойдет — от Итата Миргену ближе до Июсов, чем от Ачинска.

Люди в вагоне устраивались, знакомились, начинали беседы о неурядицах своей и чужой жизни. Были разговоры и иного порядка. Молодой мужик в красном вязаном шарфе обстоятельно рассказывал восторженной девице о новой железной дороге, которая пойдет от Томска в тайгу:

— Товарищ Осоедов привез из Москвы документацию. Пришел эшелон со шпалами, их протравливать будем сами, это сверхурочно, плата особая…

Мужик говорил, и обветренное лицо его светилось задором. Казалось, дай ему волю — и он сейчас же примется здесь за работу, за любую работу, он всегда готов к ней.

— Мы ходили к товарищу Осоедову насчет коммунальной бани, — с воодушевлением продолжал мужик. — А Осоедов сказал, что не возражает, можно строить. И начали рубить, сруб будет готов к июню. Большая баня! Больше вагона, ей-ей!

«Где буду к июню я?» — думал Иван. Черт побери, может, и не ехать так далеко, а расспросить этого мужика да укатить на стройку, не отыщут там, потому как та же глушь, тайга непроходимая. Да и вообще вряд ли станут искать: бежал с Июсов, и хорошо, что бежал.

Но побегом он предает друзей — они-то остаются здесь. Впрочем, пусть и они бегут — кто их держит теперь? Это еще не предательство, вот если бы Соловьев добровольно сложил оружие, а их бы арестовали и посадили в тюрьму, тогда они законно обижались бы на атамана. А теперь он никого не неволил оставаться с Чихачевым. Еще в прошлом году Иван освободил их от присяги. Пусть каждый живет, как хочет.

На проходе, раздавая ребятишкам громкие шлепки, вопила простоволосая баба:

— Исусики и форменные погубители! Изверги!

Ребятишки шмыгали конопатыми носами, сопели и сносили шлепки покорно. Видно, привыкли, это было обычным в семье. А баба, наведя у ребятни кое-какой порядок, завздыхала, затрясла грудью и принялась жаловаться соседям:

— Карташев пьет. А я возила их на молоко. Да ведь живи не так, как хочется. Коровка-то ноне яловая, продали на мясо, а другой не купили. Вот и едем домой, и томлюсь, томлюсь. А Карташев пьет!

По вагону, заглядывая пассажирам в лица, прошел маленький горбоносый человек в желтой кофте и больших черных очках. Похоже было, что он кого-то искал. Человек дошел до тамбура и повернул назад.

Иван, боясь, что горбоносый занимается сыском, уткнул голову в колени. А тот потоптался рядом, пропуская кого-то в тамбур, и легонько положил руку на Иваново плечо:

— С прикупом? Как, хотите?

Разбитная старушка, уплетавшая колбасу, расцепила синие отечные веки:

— Жулики! Не смейте ходить к ним!

— Мумия! — зло огрызнулся горбоносый.

— На вокзале их забирала милиция!

— Врежу промеж глаз — и каюк!

Вокруг закипели, завозмущались. Правда, никто не хотел всерьез связываться с горбоносым — скорее всего он был здесь такой не один.

— Сыграем, Мирген?

— Придут козыри — можно выиграть, оказывается, — живо ответил тот.

В вагон, постукивая палками по полу, протиснулись слепые, их было двое — старик и старуха, а впереди неспешно шел мальчишка лет десяти, босой, с гнойными струпьями на непокрытой голове.

— Подайте Христа ради, — протянул он болезненным голоском.

— Увечные, не видим бела света, — с привычной жалобой зачастили старцы и гнусаво запели:

Как на кладбище Митрофаньевском

Отец дочку зарезал свою.

— Хватит галдеть! Люди поют, слышите! — крикнули с другого конца вагона, и этого возгласа было достаточно, чтобы вагон разом затих.

Сердобольны русские люди, падки на жалость, так и ищут, над кем бы пролить слезу. А старцы растягивали печальные, хватавшие за сердце слова:

Отец, мать и дочь жили весело,

Но изменчива злая судьба:

Над малюткою надсмеялася —

Мать в сырую могилу легла…

Первой истошно разрыдалась простоволосая баба. Завздыхала и понеслась. И вдруг споткнулась, словно ей подставили подножку, — оборвала вой и совсем не в тон песне проговорила:

— Загубил Карташев мою жизню без остатка! Хоть бы он лопнул!

— Жулики, — старушонка бойко, как шарик, покатилась к проводнику за водой. — И князь у них самозваный, липовый!

— Мумия! Ты у меня дошуршишь! Вот так же запоешь!

Старушка подняла маленькую голову, поморщилась и сказала Ивану:

— Меня самуе первый муж проиграл в карты. Дружку своему, поручику Михаилу Петровичу Усохину. Уж и играли в молодые-то года! Уж и играли! В шампанском купали! А эти кто? Так себе, шаромыжники!.. И стала я женою Усохина Михаила Петровича. И живу с ним.

В купе, куда горбоносый привел Соловьева и Миргена, а было оно отгорожено от прохода простыней, сидели двое — слинялая блондинка средних лет с блестящими глазами и уже пожилой мужчина в папахе из каракуля. Пахло духами, очевидно, от платочка, обвязанного сиреневыми кружевами, им блондинка обмахивала полное лицо с искусственными мушками на щеках.

— Знакомьтесь — князь Гоглоев, — представил горбоносый обладателя каракулевой папахи. — Имел на Кавказе конный завод и винные погреба.

Гоглоев подтвердил сказанное и прочирикал на птичьем языке:

— Било. Имель, имель. Хочишь пульку?

Это был тот самый кавказец. Ивану вспомнилась дремотная ночь в вагоне, вспомнился старик с каральками. Кавказец тогда обыграл городских парней, сжульничал, стерва!

С той поры пролетело четыре года. Чего Иван нашел и чего достиг за это паскудное время? А потерял все: жену, людей, которые в него верили, и даже свою честь. Перекроить бы свою судьбу, да нельзя!

— Я знаю тебя, — сказал он кавказцу. — Будем играть в очко.

— Карашо, один мамэнт, — Гоглоев неуловимым движением фокусника вынул из кармана колоду карт. — Я биль богатый кинез, это правда.

— А поручик Михаил Петрович никогда не играет старой колодой. Она бывает крапленая, — подсмотрев сквозь дыру в простынке, наставительно сказала старушка.

Гоглоев не выдержал:

— При чем колода? Где новый взять? Давай новый! Тыщу рублей плачу! — кричал он старушечьему глазу. — Ах, у тебя нет новый! Тогда уходи, мадам!

— Не шурши, мумия! — устраиваясь напротив князя, зевнул горбоносый.

Игра не поклеилась сразу. Князь тасовал карты с отменной быстротой и странным образом: сперва сыпал листы в одну сторону, затем делал все в обратном порядке. Иван слышал, что есть игроки, которые при растасовке могут вернуть колоду в ее изначальное положение, и он сказал князю:

— Карты сдаю я.

— Нэт, — чирикнул Гоглоев. — Туз выше десятки.

Во время игры блондинка, вытягиваясь в нитку, заглядывала в карты Соловьева. Иван заметил это, но смолчал. Даже тогда, когда она стала говорить князю тарабарщину на условном языке шулеров, Иван не сказал ей ни слова.

Но, неудачно набирая себе очки, Гоглоев передернул карту и сорвал банк. Чирикая, сунул за деньгами тонкую, просвечивающую насквозь руку с дорогим перстнем на мизинце.

— Погоди! — Иван опередил его, накрыв деньги широкой ладонью.

— Хочишь получить с мэня? — губы Гоглоева сложились в подкову.

— Убери руку, фраер! — прошипел горбоносый, щелкнув пружиной складного ножа.

Наблюдавший за игрою Мирген поднялся, разминая затекшие суставы, и в бок горбоносому туго уперся черненый ствол нагана. Блондинка взвизгнула, словно ее ущипнули за больное место, и вызвала на себя укоризненный взгляд Гоглоева.

— Они нэ станут стрэлять, — сказал князь. — Они боятся шюма. Они на хотят в мэлицию.

Гоглоев, пощелкивая языком, терпеливо ждал окончательного решения, которое должен был принять его соперник. Гоглоев рассчитывал на великодушие Соловьева. Но Иван был неумолим, он не любил шулеров, хотя сам мог выкинуть номер почище.

— Мои деньги, князь, — не повышая голоса, сказал он.

— Ващи? — с удивлением произнес Гоглоев, остановив круглые, как у совы, глаза.

— Мои. Все, до копейки.

— Ах, если они ваши, то и бери их, дорогой! — немного подумав, рассудил князь и, обращаясь к блондинке, добавил: — Он кароший чэловэк, а карощему чэловэку проэграть нэ жялко.

Сунув деньги в карман, Соловьев направился к своему прежнему месту. Мирген неторопливо потянулся за ним. Из-за простыни вдогонку им прочирикал кавказский князь:

— Ми нэ обижаэмся. Прыхады ишшо! На одну пульку, вах!

Глава седьмая

1

Село Усть-Абаканское раскинулось в типчаковой степи на берегу реки Абакан, впадавшей в Енисей двумя верстами ниже. На реке уже заметно зеленели тополевые острова, а окрест села не было ни деревца, ни кустика, как, впрочем, и в самом селе. Лишь клочкастый пикульник темнел среди ярко-зеленой травки, на которой паслись овцы и кони.

На улицах было пыльно. Космы серой пыли висели на стенах рубленых домов, на штакетнике. Посреди небольшой площади, задохнувшись в той же пыли, стояла убогая, беспризорная церковушка с маленькими крестиками наверху.

Когда ходок с разворота подвернул к дому, занимаемому штабом эскадрона особого назначения, из скособоченных ворот выскочил Заруднев. Он стремительно подлетел к ходку и выхватил из плетеного коробка Полину. Николай стал без останову кружить ее и отпустил лишь тогда, когда она, нарочито надув губы, пожаловалась ему на трудную дорогу. И то он не повел ее в их новую квартиру при штабе, где Полина смогла бы лечь и отдохнуть, а поволок в конюшню показать ей коня.

— Его зовут Буян. Теперь я езжу на нем! — сказал он с мальчишеской гордостью.

Конь был высокий и ладный. У него была сухая, породистая голова с бархатистым храпом и довольно широкая рыжая грудь. Полина ничего не понимала в лошадях, но Буян ей понравился с первого же взгляда, о чем она не преминула сказать Николаю. И только сейчас, уже выходя из пригона, Заруднев вдруг спохватился:

— Как посмела приехать?

— Так и посмела, — улыбчиво ответила она.

А у рубленного из толстых бревен крыльца штабного дома Заруднева поджидал командир ужурского эскадрона Ефрем. Осыпанный пылью с головы до ног, он снисходительно поглядывал на молодую супружескую пару и посмеивался в усы. Откуда-то появился Егор Кирбижеков, щелкнул каблуками:

— Мы здесь, товарищ командир!

— Вижу, — сказал Николай жене. — И молодцы, что здесь!

Через какие-то минуты Полина блаженно раскинулась на мягкой постели, радуясь встрече с мужем и тому, что он жив. Николай же, оставив ее отдыхать, прошел в штабную комнату, где над картою-двухверсткою нахохленно сидел Ефрем.

— Ну, рассказывай, — подсел к столу Николай.

— На границе наших боевых районов, — Ефрем ткнул пальцем в карту, — ограблена почта, убит минусинский почтарь. Другой почтарь кинулся в кусты, это его и спасло.

— Вон как! Кто же убил?

— Предположительно — соловьевцы. Есть сведения, что полных два дня они пробыли в Озерной и исчезли после грабежа.

— Ушли в тайгу? — спросил Николай.

— Вроде бы, — ответил Ефрем. — Степь прочесана до самого Усть-Абаканского. Ни одна чабанская изба не оставлена без внимания. А где дядя?

— Сейчас будет.

Действительно, дверь распахнулась, и в комнату влетел запыхавшийся Тудвасев. После объятий он тоже плюхнулся за стол.

— Упустили Соловьева, — сказал ему Николай. — Теперь нужно ждать, когда снова окажутся в степи.

— Нам надо сюда, — показав пальцем на подтаежные села, сказал Тудвасев.

— Дядя прав. Если не всему эскадрону, то хотя бы взводу нужно постоянно присутствовать в Июсском боерайоне, — сказал Ефрем. — Из Усть-Абаканского не достанешь Соловьева, товарищ Заруднев.

— Это я понимаю, — проговорил Николай. — На перебазирование эскадрона нужно согласие укома партии. В другом конце уезда зашевелились кулаки. Сегодня иду к Итыгину, изложу свои соображения.

— Слушай! — спохватился Ефрем. — Ты посылал за женой?

— Нет, — сказал Николай удивленно. — Сам собирался съездить.

— Я так и думал! — Ефрем шлепнул себя ладошкой по колену. — Один, значит, русский, рыжеватый, в папахе…

Николай не дал ему договорить:

— В куртке? А нос какой?

— Да вот такой, — показал Ефрем.

— Это и есть Соловьев!

— Да брось ты!

— На виду воротник рубашки. Две пуговицы или три.

— Точно, товарищ Заруднев. Почему ж, думаю, они не заехали за Полиной…

— Да ты что! — воскликнул Николай.

— Про нее они спрашивали.

— Ненадежный ты человек, — сказал Николай. — Вот и поручи тебе женщину!

— Поверил я им.

Оказывается, Ефрем все же заподозрил неладное и позвонил из Ужура в Ачинский боерайон. Просил учинить проверку документов у двух конных, приметы которых сообщил. Почему звонил именно в Ачинск? Да потому, что этих двух видели на ачинской дороге.

В тот же день Заруднева и Ефрема принял Итыгин. Ему, широкому в кости мужчине, было тесно в маленьком кабинете с письменным столом и этажеркою. Он говорил извиняющимся тоном:

— Тут и работаю. Уезд громадный, а кабинет — видите сами.

Он принялся рассказывать им о наболевшем. В Усть-Абаканском ничего не знают о положении на местах. Инструкторы уисполкома не выезжают в дальние улусы — нет лошадей и денег для оплаты наемного транспорта. Приходится жить в отрыве от трудящихся. Такая же беда и у уездного комитета партии. Цепляемся за любого прибывшего с мест работника, чтоб получить нужную информацию. А люди, как известно, бывают разные, такого наговорят, что зайдет ум за разум.

Георгий Итыгин был человеком действия. Ему хотелось на места, чтобы с ходу решать наболевшие вопросы, разъяснять политику партии, организовывать народ на коллективную, дружную работу. Он и здесь, в уездном центре, ежечасно и ежеминутно делал нужные дела, но этого ему было мало, его крупная бритая голова с выпуклым лбом хотела вобрать в себя весь уезд с людскими заботами и чаяньями, в этом стремлении был он весь.

— На тракте убит почтарь, — сказал Заруднев.

— Я знаю, — Итыгин откинулся на высокую спинку стула. На его круглое очкастое лицо набежала тень.

— Что делать? — Заруднев вопросительно посмотрел на председателя.

— Как что? Искать убийц.

— Соловьев, — сказал Ефрем.

— Тогда искать Соловьева. Прочитайте-ка, товарищи командиры, вот этот любопытный документ, — Итыгин вынул из папки и положил перед Зарудневым листок из школьной тетради, исписанный неустойчивыми буквами.

«Товарищ Итыгин.

Мы, партизаны, просим вас пояснить нам небольшое недоразумение. Мы ведем мирные переговоры, а вместе с тем вы допустили покушение на жизнь командира Соловьева.

Этим вы ничего хорошего не сделаете для себя. Почему? Да потому, что этим обостряете партизан и даете пример не к выходу партизан, а хуже обостряете против себя.

Но мы просим, чтобы вы все-таки яснее доказали нам, какие условия нашего выхода ко власти.

Мы будем согласны на нижеследующие условия:

1. Чтобы все вооруженные силы с этого района удалить.

2. Чтобы не было личных счетов между нами и вами, то есть стоящими у власти людьми.

3. Чтобы не было порока и пятна на нас (бандитизм), а такое же право голоса, как и у всех граждан РСФСР.

Мы говорили и говорим, что нас загнали в тайгу личные счета и через это приходится теперь бродить по тайге и спасать свою жизнь, а если бы этого не было, личных счетов, то и не было бы банды.

Ответ можете дать любому населению, где бы мы могли получить.

Командир партизанского отряда Чихачев»

— Такое вот письмецо, — сказал Итыгин. — Личные счеты, о которых они пишут, не дают основания убивать людей. А кое в чем мы виноваты. Сейчас я познакомлю вас с одним нашим товарищем, если он уже подошел. Ну и личность! — И, помедлив, добавил: — Но весь в прошлом!

Итыгин на минуту вышел из кабинета и вернулся с коренастым мужчиной в английском френче и фуражке полувоенного образца, которую он не снял, а лишь поправил на голове. Шурша кожею брюк, он подошел к командирам и представился:

— Дышлаков, — и раздвинул плечи. — Могу оказать посильную помощь, как я тут вырос и герои сражались под моим руководством.

— Действительно так было, — подтвердил Итыгин, протирая очки. — Но, товарищ Дышлаков, согласись, ты наделал много ошибок.

— А уж это поклеп! Никаких ошибок не имею, как советска власть мне много дороже родной матери!

— Соловьевцы убили почтаря.

— А я вам что толковал? — Дышлаков недоуменно посмотрел на председателя. — А вы нянчитесь с гадом!

— Убийства могло и не быть, — продолжал Итыгин, — если бы Соловьев сложил в Чебаках оружие.

— Как знать, дорогой товарищ Итыгин, — возразил Дышлаков. — Как знать. О!

— Теперь вот сидим и думаем, как исправлять вашу ошибку. Именно вашу.

— Чего с Соловьевым цацкаться! Всех бандитов выловитя — и к стенке!

Это упорство не понравилось Итыгину. Заслуженный человек не должен мешать советской власти. Люди уважают его, но теперь другие командиры, вот они, и им все права, с них весь спрос. Виновность любого гражданина республики определяет суд.

Распрощавшись с Дышлаковым, Итыгин снова вернулся к письму. Бандиты намерены выходить из тайги. Поняли всю бессмысленность своего сопротивления власти.

— Меня озадачила подпись Чихачева, — сказал Итыгин. — Почему он командир?

— Да, да, да! — отозвался Заруднев. — Почему?

— Если Соловьев убит, мы бы уже знали.

— Соловьев проследовал в сторону Ачинска, — сообщил Ефрем.

— Бежал? Так тому и быть, — Итыгин на прощание подал руку Ефрему и Николаю.

2

Полина много читала. Еще в Ужуре, в дни вынужденного безделья, стараясь скоротать время, она осилила тургеневскую повесть. А здесь, в Усть-Абаканском, записалась в школьную библиотеку и сразу взяла несколько книг. Она читала допоздна, особенно в те тревожные вечера и ночи, когда Николая не было дома. А это случалось часто, куда чаще, чем в Киселевске.

Когда она пересказывала Николаю прочитанное, он, радуясь за нее, в то же время искренне сожалел, что давно не держал в руках книгу. Это было тем более обидно, что вся страна садилась за буквари. И он говорил Полине, улыбчиво поглядывая на нее:

— Скоро буду читать и читать!

Но из улусов и сел уезда приходили неутешительные вести, они звали Николая в поездки, и он в любое время суток седлал коня, своего сильного, на редкость выносливого Буяна, и пропадал надолго. Среди хакасов у него появилось множество знакомых и друзей. Он дорожил этой дружбой, с удовольствием вспоминая, как впервые попал в хакасское жилье.

Когда Николай ехал с Тудвасевым в Усть-Абаканское, у них не было проводника. Хоть степь и открыта взору, в ней можно заблудиться. Иной раз останавливались на развилке дорог и долго гадали, куда ехать. Местные жители не все знали русский язык, а кто и знал, тот не всегда стремился к общению с русскими, запуганный баями и бандитами.

В одном улусе они завернули к чабану. Нищая изба, куча детей, шарахнувшихся по углам при виде незнакомых мужчин с оружием. Взрослые и те запереглядывались вдруг, когда Николай попросил их показать, как выехать на дорогу.

Но среди детей здесь оказался карапуз полутора, а может, и двух лет. Николай угостил его сахаром, поднял под самый потолок и стал играючи поворачивать лицом то в одну, то в другую сторону. С испуга или, наоборот, с радости карапуз окатил Николая. Это привело в замешательство всю семью, но когда Николай расхохотался и сказал, что теперь ребенок станет его крестником, счастью хакасов не было предела. Чабан по буграм и логам проводил их на проселок, приглашал заезжать еще и еще.

Но у Николая, как и у всех чоновцев, были в уезде и враги. Вот почему Полина не расставалась с мыслью, что муж в опасных поездках и что может случиться всякое. У кого-то бандиты отобрали коня, с кого-то сняли шубу и сапоги, кому-то пригрозили расправой.

Она ждала Николая, вслушиваясь в каждый звук, который доносился до нее с улицы. В штабе — комнате по ту сторону сеней — дежурили круглые сутки, не раз с наступлением темноты дежурный ходил в пригоны проведать лошадей, задать им корм. Подлетали к воротам и тарабанили по крыльцу сапогами вестовые, не проходило ночи, чтобы не прибывали гонцы, требовавшие разбудить начальство.

Николай знал, что Полина беспокоится о нем, и говорил ей, чтобы побольше заботилась о себе. Пока жены бандитов сидели в тюрьме, не исключалось, что соловьевцы попытаются захватить Полину как заложницу.

Она слушала его то с умилением, то с озорством, склонив голову набок и по-смешному тараща глаза. Нет, она не кокетничала и не храбрилась, ей было приятно видеть его, большого и доброго. Замечательно, когда о тебе думают близкие люди, когда ты нужна им, а они — тебе!

— Все понимаю, Коля.

Она провожала Николая до ворот и смотрела ему вслед. И уже с этой минуты в нее входила тревога, которая становилась все мучительнее, все безысходней. И только с его возвращением Полина успокаивалась, стараясь не думать, что все может повториться.

Однажды утром он вскочил на Буяна и уехал с Итыгиным на собрание в какой-то улус. Тудвасев советовал взять охрану, но они поехали вдвоем.

А на исходе дня дежурный по штабу Костя Кривольцев влетел в комнату к Полине и сообщил, что Буян вернулся, седло под брюхом, весь в мыле.

— Где Коля? — Полина забегала от окна к окну.

— Не знаю, — Костя пожал плечами. — Я Егора послал к Тудвасеву.

Томительно тянулось время, пока не появился командир взвода. Теребя кожаный темляк шашки, он попытался успокоить Полину.

— Что уж, — пряча глаза, дрогнувшим голосом сказал он.

Тудвасев не успокоил ее. Правда, она перестала бегать по комнате, села. Она надеялась, что это всего лишь зауросил конь — ходить под Николаем ему внове, и он мог сбросить всадника. Полина не сказала об этом Тудвасеву, боясь, что тот не разделит ее надежду и вот тогда-то ей станет совсем плохо.

Тудвасев взял нескольких ребят и кинулся с ними в степь. Он не знал, в какой именно улус отправились Заруднев и Итыгин, поэтому, разбившись на группы, чоновцы направились в наиболее вероятные районы их пребывания. Тудвасев сообразил, что там не должно быть телефона, иначе не из одного, так из другого улуса позвонили бы в уездный центр и сообщили, что произошло. Это несколько сократило площадь, на которой велись поиски, но, чтобы объехать ее, требовались не одни сутки.

Полина ждала. Ей не читалось, она пошла к Косте в комнату штаба и там ждала вестей. На ум приходили страшные случаи, которые только можно было придумать. То ей казалось, что он убит и лежит где-нибудь на берегу реки или прямо в воде, на камнях. А думала она так потому, что конь прискакал мокрый. То мысленно видела Николая с пулевой раной в груди.

— Буян горяч, кого хошь сбросит, — рассуждал Костя.

— Чтобы Коля не управился с конем!

— Иной конь звереет. А кто ж не знает Буянова нрава!

— Дикой он у вас, Костя?

— Дикой, — подтвердил тот. — Если что не по нему, укусит. А сбросит непременно.

— Зачем же вы его держите? — допытывалась она.

Костя затруднился с ответом. Тогда Полина повторила вопрос.

— Мое дело маленькое, — наконец сказал он.

Только заполночь Полина ушла в свою комнату. Зажгла керосиновую лампу и стала читать, склонившись над столом, однако почувствовала, что мерзнет, и принялась растапливать печь. Костя слышал, как она стукнула печной дверкой, заглянул в комнату:

— Принести дровишек?

— Не помешает.

Наверное, и так хватило бы дров, чтобы отогреться, но Полина подумала: пусть Костя лишний раз выйдет во двор — вдруг что-то увидит или услышит. Однако Костя вернулся, сложил у печи дрова и, ни слова не сказав, ушел в штаб.

Когда в комнате потеплело, Полина прилегла на кровать не раздеваясь и рассчитывая, что быстро уснет. Если будут какие-то новости, Костя непременно разбудит ее, ведь он понимает, как ей сейчас нелегко.

Но сон не приходил, и она опять взяла книгу. Прочитав страницу, Полина ничего не поняла и вернулась к прочитанному. И на этот раз она не сумела докопаться до смысла. Чтобы прогнать тревожные мысли, она стала вспоминать, куда Николай обещал свозить ее в Минусинск, там, как и в Красноярске, показывают киноленты, на которых засняты знаменитые советские артисты. А еще говорят: есть лента про Ленина, как его хоронили, вся Москва шла за гробом.

По улице рассыпалась звонкая дробь копыт. Всадник проскакал мимо, но вернулся и негромко постучал в ворота. Полина привстала на постели и прислушалась, что прибывший говорил Косте, выскочившему на крыльцо. Она услышала лишь слова, брошенные Костей:

— В переулок валяй!

Полина догадалась, что попал не туда. И все-таки ей было интересно узнать, кто это и почему подвернул коня именно к штабу.

Костя знал, что она не спит, он приоткрыл дверь и сказал:

— Милицию ищет. Кого-то убили.

«Господи, смерти кругом», — печально подумала она.

Перед утром Полина уснула. И вдруг открыла глаза, почуяв близкую опасность. Рука скользнула к браунингу, лежавшему под подушкой.

В комнате по-прежнему коптила лампа. Все было на своих местах. Прислушалась к тишине в сенях — не забыл ли Костя закрючить дверь.

Но вот взгляд Полины метнулся вверх, к неприкрытой ставней шибке окна. И она увидела: через зеленоватое, дымчатое стекло прямо на нее смотрело широкоскулое, усатое лицо. Человек смотрел не мигая и был он похож на одно из тех привидений, которыми в детстве пугают доверчивую ребятню.

Полина откинулась к стене и, не целясь, выстрелила. Лицо исчезло прежде, чем звякнуло стекло.

В комнату ворвался испуганный Костя:

— Кто стрелял?

— Там человек! — стволом браунинга Полина показала на окно.

Только сейчас кто-то гикнул снаружи, и яростный конский топот устремился в сторону степи. Когда Костя выскочил за ворота, на улице было тихо, как обычно бывает в этот час предрассветья, когда далеко за горами и тайгой рождается новый день.

Николай приехал уже к обеду, невредимый. Как выяснилось, Итыгин предложил ему сесть рядом в ходок, а Буяна привязали сзади. Когда переезжали речку вброд, Буян испугался плывшей коряги и, оборвав повод, галопом пошел по степи. Николай пытался поймать его, звал, да так и не дозвался.

— Думаю, все равно вернется домой, — заключил он свой рассказ.

Полина сообщила ему о ночном происшествии. Ужасное лицо, в глазах что-то злое, рысье.

— Теперь ни за что не останусь дома. Буду ездить с тобой! — сказала Полина.

Николай улыбнулся. Затем проговорил четко, словно отдавая команду:

— Скоро конец им.

— А потом? — спросила она.

— Книги читать буду, малыш.

Он сказал это громким шепотом, чтобы, избави бог, никто его не услышал. Это было то самое сокровенное, что принадлежало только ей.

Глава восьмая

1

После отъезда Соловьева Павел Чихачев стал главной фигурой в отряде. Он завел еще более жесткие порядки: за невыполнение своего приказа угрожал расстрелом, за уход из отряда — расправой над дезертиром и всеми членами его семьи. Он давно бы снес голову Тимофею, которого выследил Сашка, но на этот счет у Чихачева была особая думка. И не случайно он велел Сашке прикусить язык, не говорить даже Соловьеву, что Тимофей чекист и что именно он навел чоновцев на зимний лагерь в Кузнецком Алатау.

Зачем же нужен был Чихачеву живой Тимофей? Если придется туго, рассуждал Чихачев, чекист будет использован как заложник. ГПУ не станет круто поступать с соловьевцами, зная, что точно так же соловьевцы поступят с Тимофеем.

Чихачев приказал Сашке ни на шаг не отходить от чекиста, вернувшегося в отряд, сам тоже по возможности держался рядом с Тимофеем, наблюдал его вблизи, стремясь предугадывать, как тот поступит и что скажет в том или ином случае. Это походило на игру кошки с мышкой и даже забавляло Чихачева, особенно когда Тимофей делал вид, что все в порядке, что он с усердием служит новому атаману.

Чихачев чувствовал, что отряд неуклонно идет к гибели: если его вскорости не разобьют в открытом бою, то он распадется сам, несмотря на суровые меры, принятые атаманом. И Чихачев искал пути к тому, чтобы отодвинуть окончательный крах. С этой целью он задумал большой переход через степи в его родную станицу Алтай. Там Чихачев надеялся пополнить отряд за счет родни и богатых казаков, косо смотревших на власть. Чихачев объявил о походе всему отряду.

— Пройдемся по улусам, нагуляемся досыта, — говорит он. — А чего тут ожидать? Тут ожидать нечего!

Повстанцы, воодушевленные его верою в скорые перемены, были не прочь попытать свое счастье еще раз. В их возбужденных голосах слышалось явное нетерпение ехать, но Чихачев, потирая руки, говорил им:

— У нас тут осталось дельце. Вот доделаем и айда гулять по степи.

— Не темни. Говори прямее, — сказал ему Сашка.

— Должок отдадим одному казаку.

Чихачев засмеялся, но все поняли, что предстоит что-то важное, и решили, что атаману виднее — должок так должок.

Пьяной гурьбой вкатились в низкую избу Григория Носкова. Григорий был дома один, собирался ужинать: на столе дымились щи.

— Чего надо? — настораживаясь, спросил он.

— Извините, господин милиционер, — сказал Чихачев, похабно виляя бедрами, и резко оттолкнул глиняную чашку со щами. — Проститься с тобой, мать твою туды-сюды.

Григорий молчал, исподлобья поглядывая на бандитов. От их прихода он не ждал ничего доброго. Схватиться с ними? Но разве он одолеет их? Винтовка и наган висели на гвозде над кроватью. А Чихачев как раз и оказался между Григорием и оружием.

— Соловьев пожалел тебя. А мы вот пришли, — продолжал Чихачев. — Нам с тобою свиней не пасти. Но ты должен сказать, почему нарушил присягу.

— Ны. Я не давал присяги, — сказал Григорий. — Прощения просим!

— Это еще хуже, что уклонился. Как же ты самовольно покинул отряд? Вот и ответь мне.

Григорий понимал, что оправдываться бессмысленно, они явились расправиться с ним и расправятся, им сейчас не помешает никто. Только бы не пришла жена, плохо будет с ней, если увидит, как его мучают.

Сашка снял винтовку с гвоздя, щелкнул затвором, заглянул в ствол:

— Оружия не чистишь, фараон.

— Повесь на место, — сказал Григорий. — Это государственное оружие. За него отвечать придется.

Сашка вызывающе рассмеялся, ему хотелось поговорить с Григорием еще, но Чихачев опередил Сашку:

— Кого охраняешь, Григорий? Ну говори, говори. Тут все свои.

— Закон охраняю.

— Ишь ты! И, к примеру, в меня пальнешь?

— Ежели заслужишь.

— А мы решили сдаться по-хорошему! — усмехнулся Чихачев.

— Вот и ладно.

— Ты знаешь, кто мы такие? — задирал его Чихачев.

— Люди.

— Не, — возразил Чихачев. — Мы бандиты, а ты чистый, ты хорошенький теперь. В милиции служишь.

— Соловьева хочу повидать, — после минутной паузы глухо проговорил Григорий.

— Нету Соловья, улетел Соловей, один Соловьенок остался. — Сашка ткнул себя пальцем в грудь.

Григорий не слушал Соловьенка. Он повторил Чихачеву, что хочет встретиться с атаманом. Они друзья, давно не виделись, им есть о чем потолковать. Что до Григория, то ведь он не ходил с оружием против банды.

— Все понимаем, — тяжело роняя слова, сказал Чихачев. — Но как у тебя повернулся язык назвать нас бандой?

— Не трогайте оружия!

— Что попало к нам, то пропало, — рассудил Чихачев. — А мы тебе расписочку дадим. По всей форме. Ну, адъютант! — обратился он к Сашке. — Карандаш сюда и бумагу!

— Нету карандаша.

— Значит, беги к мадаме. А Григорий расскажет, пошто казачьим званием пренебрег. И еще желаю знать, будут ли нам какие уступки.

— Я не Совнарком, — буркнул Григорий.

— Вот и дошлый ты, и ненавидишь меня. А зря. Я ведь к тебе, как поп, грехи отпустить пришел. Душой просветлеешь, дурье!

Размахивая плетью, Чихачев ждал смеха. Но его остроумие не нашло поддержки. Хакасы не уловили в его словах иронического оттенка, они по-прежнему стояли перед ним полукругом, вялые и скучные, бессмысленно хлопая красными от запоя и бессонницы веками.

— Ты мне никто, — сказал Григорий Чихачеву. — Мне нужен Иван Николаевич. Где он?

— Вот, видишь, какой ты несговорчивый! — обиделся Чихачев. — А я тебе не враг. Ну да хватит мыть зубы, пора и за дело. Снимайте-ка, ребята, штаны с милиции, кладите ее, родную, сюда, на лавку!

Это бандиты поняли. Всею ватагой бросились на Григория. Сшибли подножкой, распластали на нем рубаху и порты. Он извивался, пытаясь выскользнуть из цепких рук, но его прижали, стиснули и, тяжело дыша, уложили на лавку. Чтоб не вздумал кричать и криком своим смущать прохожих и соседей, в рот ему забили его же шапку, а чтоб не бился, накрепко скрутили ремнями.

— Так его, — сказал Чихачев, отряхивая френч.

Григорий лежал на животе, свесив с лавки лохматую голову, его лицо было багровым от натуги, глаза округлились и готовы были вылезти из орбит.

— Случай деликатный, — заметил Сашка с порога. В руках у него была ученическая тетрадка и карандаш.

— Садись да пиши, — приказал Чихачев. — Расписка, значит, ему от меня, командира добровольческого отряда…

— Добровольческого, Павел Михайлович?

— А какого же еще, мать твою туды-растуды? Пиши!.. Мол, взял я наган и винтовку за надобностью. И ставь число.

Расписывался Чихачев долго, слюнявя карандаш и любуясь закорючками, выведенными им. Затем тронул карандашом свои жесткие, как щетина, усы и сказал:

— Я думаю, Григорий, начнем. Ты уж извиняй, да только терпи. Казак ты, Григорий.

Двое с витыми плетками приблизились и встали с двух сторон лавки. Тупыми, ничего не выражающими взглядами они обратились к Чихачеву, ожидая знака к началу экзекуции. А тот глядел на синеватое тело Григория и сокрушенно покачивал головой:

— Ну какой у тебя зад? Зад у тебя шибко обвисший. Хозяин пса лучше кормит, чем власти милицию. За что только стараешься! Ах, Григорий, Григорий! Ну прямо цыплячий зад!..

Плети свистнули разом. Прочерченные ими тонкие полосы сперва побелели, затем понемногу стали розоветь и вот уже строчками обозначилась кровь. Григорий рванулся, но его удержали. Кровь размазалась под ударами и растеклась по всей спине.

— Попробуй-ка ты, — сказал Чихачев Тимофею.

— Плетки нет, — отодвинулся тот.

— Мою возьми.

Тимофей схватился за живот и, неловко боднув кого-то головой, кинулся к двери:

— До ветру хочу! У, язва.

Атаман искоса оглядел его и кивнул Сашке, чтобы тот присмотрел за чекистом. Мало ли что придет в голову Тимофею после веселого представления, которое устроил Чихачев совсем не случайно. Он хотел не только наказать Григория за самовольный уход из банды, но дать предметный урок тем, кто помышляет о дезертирстве или может предать, как Каскар.

Из Озерной выступили ночью. Ехали по степному бездорожью, не боясь заблудиться.

Чихачев думал о том, что теперь вряд ли захочется кому-нибудь оставить его. Жили вместе, так и помирать нужно вместе. Жаль только, что он не смог воспрепятствовать уходу Соловьева. Растерялся Чихачев, потому и не поднялась у него рука на Ивана Николаевича, а надо было бы пристрелить атамана.

Но как ни лютовал Чихачев над Григорием, как ни запугивал своих, а тою же ночью исчез Муклай. Ехал вместе со всеми и неизвестно где и когда потерялся. Кто говорил, что Муклай только что был рядом, а кто-то уж давно хватился, что его нет, да подумал: атаман, мол, послал его куда-нибудь в разведку. Как бы то ни было, а человека нет, словно и не ехал он с ними вовсе. Покружили по приозерному камышу, завернули в сосновую рощицу, посвистели и, не получив ответа, поехали дальше.

— С живого шкуру спущу! — рычал разъяренный Чихачев. — На куски разрублю!

— А ежели с конем что? — сказал Сашка.

— С конем, с конем! — раздраженно повторил Чихачев и понизил голос до шепота. — Другого не упусти. Которого, сам знаешь.

Почувствовав, что Чихачев несколько успокоился, Сашка, старавшийся всячески показать свою независимость, спросил:

— Почему отряд добровольческий?

— Раз супротив большевиков, значит добровольческий.

Сашка не удовлетворился этим объяснением, но ни о чем больше спрашивать не стал. Он скоро задремал, ему стало хорошо. Однако его тут же разбудил грубый голос Чихачева:

— Не казак ты — дерьмо собачье! Разве седло — перина! Спину собьешь лошади!

2

Банда отвела душу в стремительных набегах на улусы. Хватали откормленных баранов и добрых коней, матерно ругались и много пили, забирали с собой в лагунах и туесах молочную водку, мучили активистов и насиловали женщин.

Но близко подходить к Усть-Абаканскому боялись: в селе стояли превосходящие силы чоновцев. Особенно струхнул Чихачев, когда узнал, что сюда прибыл ужурский кавэскадрон. Поначалу Чихачев хотел дать стрекача в тайгу, да ужурцы вернулись домой, и он изменил свое решение. Тогда-то и пришла к нему мысль заполучить в качестве заложницы жену Заруднева, и он послал в Усть-Абаканское двух отчаянных парней.

И хотя в ту ночь не было в селе Заруднева и Тудвасева, операция по захвату заложницы провалилась. Один из парней чуть не получил пулю в лоб. После шума, поднятого в чоновском штабе, делать здесь было уже нечего, и Чихачев взял направление на станицу Алтай.

Проделав немалый путь, отряд оказался в междуречье Абакана и Енисея, а еще несколько часов спустя по холмам и долинам вышел к самому Енисею в том месте, где под горою прибился к реке захудалый улус Летник. От станицы отряд отделяла лишь одна крутобокая возвышенность, на которую лихо взлетала наезженная дорога. И тогда Чихачев скомандовал:

— Стой!

Конники замерли, ожидая дальнейших приказаний. Чихачев кивнул на гудящие столбы телеграфной связи. Это значило, что линию нужно оборвать.

— Давай, ребята.

Чихачев намеревался лишить станицу связи с уездным центром по крайней мере на несколько суток, чтобы чоновцы оставались в полном неведении о том, что происходит в Алтае, а за это время сколотить большой, боеспособный отряд.

— Чем рубить? Шашкою? — недоуменно спросил Соловьенок.

— В улусе есть все.

Принесли топоры и пилы. Чихачев показал, с какого столба нужно начинать, и работа загудела, заспорилась. Людей не подгонял никто — их настойчиво подгоняли сами обстоятельства. Понимая, что делают вред власти, соловьевцы воровато оглядывали голые холмы — не едет ли кто, — свидетели им были ни к чему.

К вечеру крупными хлопьями повалил снег. Степь неузнаваемо преобразилась: не стало видно ни раскидистых кустов, ни зарослей бурьяна у дороги, кругом было белым-бело, только Енисей широкою темною лентой извивался внизу, под дикими скалами. Такие снега нередко выпадают в Сибири в первой половине мая, и хлеборобы радуются им — это верный признак, что год будет урожайным.

Одолев затяжной подъем, отряд выбрался на плоскогорье. Теперь путь лежал по полям — под снегом угадывалась прошлогодняя стерня. Кое-где, правда, горбились остатки соломенных скирд на бывших полевых токах. Пашня тянулась по увалам на много верст вдоль Енисея. В отличие от озернинских казаков, алтайские занимались главным образом хлебопашеством, чему немало способствовали богатые земли.

Станицу определили по красноватой цепочке огней и то лишь когда неожиданно уперлись в прясла на задах у огородов. Снег стал пореже, но все-таки он был достаточно густым, чтобы скрыть белых всадников на белых заморенных лошадях.

У высокого дощатого забора Чихачев оставил своего жеребца и приказал всем спешиться и ждать здесь, пока он с Сашкой сходит в разведку. Близость родного дома не на шутку взволновала атамана: долго не был он в тесном кругу родных, и сейчас сердце гулко забилось, предчувствуя скорую с ними встречу. Мать и отец несказанно обрадуются ему, будет вздохов и всяких рассказов о станичной жизни.

Когда Чихачев и Сашка скрылись в разверстой щели забора, Тимофей выжидал с минуту и, высоко задрав голову сказал:

— За нами ехал кто-то. Наверное, чоновцы. Я посмотрю, у, язва!

Парни повернулись в ту сторону, откуда только что прибыли сюда, и никого не увидели у околицы. Очевидно, Тимофею померещилось что-то. А он тем временем неспешно взобрался в седло и, то и дело останавливаясь, поехал вдоль городьбы. Затем, отвернув от огородов в степь, заторопил коня. Он понимал, что ему нельзя далее оставаться с бандитами, он рассекречен. По крайней мере, подозрительному Чихачеву уже известно, что Тимофей не тот человек, за которого себя выдает. Это был, может быть, последний шанс спасти жизнь, и не использовать его Тимофей не мог.

Но, привыкший передвигаться на лыжах, Тимофей был плохим наездником. Он сразу же потерял ногами стремена и его забило о седло. Он боялся, что долго не выдержит, попросту слетит с коня.

Тем временем Чихачев подвел Сашку к бане, стоявшей на отшибе от остальных построек, и толкнул за высокую поленницу. Там Сашка удобно устроился на лиственничной чурке и приложил винтовку прикладом к плечу. Если в доме засада, он должен прикрыть огнем отход атамана.

Чихачев же боялся, что родители завели новую собаку которая почует в нем чужого и непременно поднимет лай. Однако едва он подумал об этом, из-под амбара, гремя цепью, бросился к нему знакомый Полкан. Вгорячах кобель всплыл на задние лапы и даже зарычал, но узнал молодого хозяина и запрыгал, и забил хвостом по деревянному настилу двора.

Чихачев поднялся на крыльцо и опасливо подумал: вдруг да здесь уже нет родителей, а живет в доме кто-то другой. Но нужно было рискнуть — иного выхода он не видел. Чихачев вынул из кармана наган и несколько раз стукнул в дверь рубчатой рукояткой. Сперва ничего не было слышно, потом в доме взвизгнула половица. Кряхтя и постанывая, к двери подошел отец:

— Кого принесла нелегкая?

— Открывай, тятя.

— Никак Пашка? — отец торопливо задергал засов.

Когда Чихачев вошел в дом, его обдало привычными с детства запахами квашеной капусты и редьки. Как всегда, почакивали ходики над отцовской кроватью. Вырисовывались белые квадраты окон.

— Кто это? — спросила с печи мать. Остарела, горемычная, уж и похлестала ее жизнь.

— Пашка явился, — сдержанно пробурчал отец, словно сын надоел ему частыми посещениями.

Мать притихла на время, но вот захлюпала носом, заныла. Сползла на пол и пошлепала занавешивать окна, чтобы разглядеть сына при свете. Но отец строго сказал:

— Посидим без огня.

— Мама! — Чихачев порывисто обнял мать. — Как ты тут?

— Плохо, сынок. Я соберу поесть.

— Нет, мать, — возразил отец. — Ему рассиживаться нельзя. Ячейка поставила под ружье пятьдесят человек, а все чтоб словить Пашку. Мимо ходят, во двор пялются. Уходи, господь с тобой.

— Братовья где?

— В Минусинск подались. Их тут из-за тебя в сельсовет затаскали. Они и убрались со станицы. Кончилось, Паша, вольное казачество. И что делается на белом свете, ничего не поймешь.

Мать обняла сына ласковыми руками. А он осторожно отстранил ее и уже с порога обидчиво сказал:

— Прощайте. Более не приду, — и ускорил шаги.

За огородом, вытянув шеи, обступили его повстанцы. Они надеялись, что вот сейчас будет для них тепло и будет пища. Но Чихачев молча взлетел на коня и поскакал прочь.

Раздасадованные несбывшимся, люди уныло потянулись за ним. И уже когда миновали последний выезд из станицы, кто-то спохватился:

— А иде ж Тимошка? Пропал!

Чихачев рванулся в седле. Случилось то, что он давно предвидел. Чекист не преминул воспользоваться отсутствием Чихачева и Соловьенка, чтобы покинуть отряд. Однако он не мог ускакать далеко.

— Туда поехал! Туда! — показывали бандиты.

Как ни был обилен падавший снег, он не успел укрыть следы Тимофеева коня. Не зная местности, Тимофей сделал полукруг по выгону и пашням и снова выехал к станице, а затем, осознав свою промашку, взял направление на Летник. Здесь его и настиг Чихачев с отрядом. Уже бросив коня, Тимофей пытался грудью столкнуть в Енисей тяжелую лодку, которая была единственной на всем берегу.

— Что делаешь? — крикнул ему Чихачев.

— Лодку хочу испытать. Разве лишнею будет? — упавшим голосом произнес Тимофей.

— Поедешь с нами.

— Приглашаешь — надо ехать. У, язва! — Тимофей направился к своему коню, понуро стоявшему у ближней к реке юрты.

Чихачев поторопил его. Отряду нужно попасть в тайгу. После неудачи в станице Алтай Чихачев уже ни на что не надеялся, а стремился в район Чебаков и Озерной лишь потому, что те места были знакомы повстанцам и там, как ему казалось, можно было продержаться еще какое-то время. Недаром же Соловьев четыре года упорно не уходил из этого района.

Глава девятая

1

На тихой станции Итат поезд постоял под тополями всего две минуты. Иван попрощался с Миргеном. Хакас возвращался в родную степь, как и тогда, когда они прыгали с поезда. Но Ивана теперь уже не будет с ним, и это наводило грусть на обоих. Катая желваки на обветренных щеках, Соловьев сказал:

— Не поминай лихом.

Мирген слушал Ивана, но не понимал его. Он не видел причины расставаться им, ни к чему это, и хмуро осклабился:

— Один поеду, оказывается.

Паровоз свистнул, тяжело задышал паром, и Иван рывком поднялся на подножку. И тоже подумал, что дальше он поедет один, но, в отличие от Миргена, поедет в чужую сторону, где у него не будет ни любви, ни друзей, ни счастья. Пусть нет их и здесь, зато земля на Июсах родная, близкая сердцу, она тысячу раз приснится Ивану, и сны окажутся для него — он знал это настоящей казнью, наверное, даже более жестокой, чем расстрел.

— Куда еду? — вслух подумал он и прыгнул под откос, когда поезд уже миновал выходные станционные стрелки.

Мирген по-прежнему стоял на опустевших путях. Наверное, он ждал не Ивана, а того самого момента, когда последний вагон скроется за поворотом. Впрочем, все, что случилось сейчас, Мирген мог прочитать в глазах у Ивана в короткие мгновения их прощания. Не поэтому ли нисколько не удивился подошедшему к нему атаману?

Своих коней у них теперь не было, и они стали добираться до Чебаков на перекладных. Почему именно до Чебаков? Разумеется, потому, что рядом с Чебаками была их тайга, в Чебаках начинались переговоры, которые Иван надеялся продолжить. Наконец, где-то в том районе должен был находиться Чихачев с остатками отряда.

Деньги у Ивана были, он их не жалел, платил хозяевам подвод щедро, сверх положенного давал на чай и на водку. А когда мужик навеселе, он и ездит соответственно: до Божьего озера доезжали обычно за трое суток, а Иван с Миргеном доехали за двое. И тут им сразу же подвернулась попутная подвода до самых Чебаков, но Соловьев принялся кусать ногти, и обкусил их до крови, а потом сказал с затаенной злобой:

— В Чебаки погодим.

Они завернули в Думу. Еще засветло побывали у Сашкиной матери, сильно одряхлевшей за последние годы. Узнав, что это друзья ее сына, она захлопотала у печки, накормила их горячими оладьями.

— Непутевый он, а все ж сын. Вырастила, и покинул на старости лет, — смахивая слезы, говорила она.

От нее Иван услышал, что Дышлаков, к кому они шли, вот уже неделя как в Усть-Абаканском. За ним приезжал следователь, много написал всякого, а самого посадил на пролетку и увез. Люди сказывают, что Дышлакова будут судить за самовольную стрельбу в Чебаках.

С самого Итата Соловьева угнетало чувство, что он делает совсем не то, что нужно. Зачем суется, дурной, в настороженный на него капкан. Это не кончится ничем иным, как смертью. И все же он ехал сюда, другого пути у него не было.

Старуха не то чтобы успокоила его сообщением о Дышлакове, но вселила в душу смутную надежду на прощение. Если его простят, он будет жив, а это значило для него все. Он будет работать не разгибая спины, чтобы, придя домой, спокойно отдыхать, разговаривать с женой, с детьми, с друзьями. Он никогда более не станет стрелять из винтовки и револьвера и вообще не возьмет в руки оружие. Даже коней не нужно ему, а ведь о них так мечтал он прежде, — ему необходимо лишь, чтобы его не преследовали, и тогда он никому не причинит худого.

Чтобы проверить, не обманывает ли его старуха, Иван послал на квартиру к Дышлакову Миргена. Мирген долго отсутствовал и подтвердил, что Дышлакова действительно нет. Тогда Соловьев решил устроить засаду. Ночью забрались на сеновал, сутки следили в щелку за дышлаковским крыльцом. Но Сидор не явился домой, и Соловьев сказал:

— Поедем навстречу. Он должен возвращаться через Чебаки.

Иван хотел убить Дышлакова, на худой конец — хотя бы заглянуть ему в глаза, когда наставит на него наган. Ничего не скажешь, храбр Дышлаков, но Иван был убежден, что и он заверещит перед смертью. Сам Иван уже привык к мысли о ней, для него ее приход не будет неожиданным. Дышлакову же должно быть труднее: он в почете, его сажают в президиум, и умирать он не собирается ни в коем разе.

В одном из логов, начинавших зеленеть молодой травой, Иван вдруг услышал в парном тумане пронзительный голос кукушки. Попросил подводчика остановиться и снова загадал на себя, сколько осталось жить, и, повернувшись лицом к леску, откуда доносились гулкие птичьи крики, стал считать:

— Один, два… десять… восемнадцать…

Врешь ты, глупая птица кукушка! Соловьев знает, что в эту землю, к которой Иван привязан, словно арканом, он едет на верную смерть, знает и все-таки едет, потому что ничего более не осталось ему. Только где, в каком месте встретит он свою погибель? В той же породившей его Озерной? Но разве ты ведаешь и разве расскажешь об этом, дура кукушка!

Ни до Чебаков, ни в самих Чебаках не встретили Дышлакова. Ярость в Иване постепенно перегорела. Он отправился с Миргеном к охотнику Мурташке, где они надеялись переночевать, чтобы завтра продолжить свой путь, — Ивану вдруг нестерпимо захотелось в Озерную.

Мурташка не обрадовался гостям, хотя и нельзя сказать, чтоб огорчился. Покуривая трубочку с медным пояском, он сидел на крыльце своей завалюхи и щурился на темно-голубое майское небо. Видно, весна звала его в горную тайгу, а болезнь не пускала, болезнь, как коршун куропатку, крепко держала Муртаха в своих цепких лапах: он почернел лицом и весь высох.

— Помирать буду, — сказал он тихим, почти равнодушным голосом.

— Все помрем, оказывается, — Мирген вытащил из смятого рта у Муртаха трубочку и сунул себе в желтые зубы.

— Константин Ивановичи не приедет, — охотник зашевелил белыми, как у мертвеца, губами.

— Пусти ночевать, — попросил Соловьев.

Мурташка долго думал, раскачиваясь всем туловищем, и как-то странно посмотрел на Соловьева, а за ним и на Миргена, и на низкую дверь избушки. Затем с грустью сказал:

— Я тебе белка не дал, соболь не дал. Пустить разве могу?

— Он обижается на меня, — сказал Иван.

Мирген удивился и заговорил с Мурташкой на родном языке. Как выяснилось, в избе у охотника уже поселился один человек, а больше здесь нет места.

— Мы на полу, — проговорил Иван.

— На полу разве ладно? — упорно противился Мурташка.

Иван предложил деньги. Мурташка не взял. Тогда, подозревая неладное, Иван, отстранив Миргена, распахнул дверь избушки. В дальнем углу он увидел прицелившегося в него чабана Муклая.

— Да ты чо! — крикнул Иван.

— Уходи, господин есаул. Стрелять буду! — весь дрожа, проговорил Муклай, не отрывая глаз от прицела.

— Опусти винтовку, лихоманка тебя возьми!

— Я заберу Ампониса, тах-тах. Я сам отдал его в детдом, теперь хочу взять.

— Давай поговорим по-хорошему, — мирно сказал Соловьев.

— Говори, — вороненый ствол винтовки медленно пошел вниз.

— Ты покинул отряд?

— Не хочу стрелять. Ты ушел, тогда и я убежал от Чихачева. Мне нужен Ампонис. Заберу Ампониса, и мы с ним поедем в Красноярск, к его матери. Как думаешь, господин есаул, ее выпустят из тюрьмы?

— Выпустят, Муклай, да не скоро. Вот когда сдадимся все, там не станут держать женщин.

— Зачем вернулся?

На этот вопрос Иван ничего не мог ответить. Он сам не знал толком, почему оказался здесь. Приехал — и все.

— Где Чихачев? — спросил Иван.

— Если Чихачев станет ругаться, убью его! — горячо проговорил Муклай. — Завтра заберу сына, и пойдем сдаваться самому большому начальнику, Георгию Итыгину. Снова будем пасти овец у бая Кабыра, и нас никто не обидит.

— Вот и ладно, — сказал Иван.

— Уходи, господин есаул!

— Не называй меня так.

Придерживая рукой больную спину, Муртах поднялся и, еле двигая ногами, проковылял в избушку. Его скошенный взгляд пробежал по пыльным полкам, нырнул под топчан, остановился на котле, висевшем на крюку под потолком. Охотник что-то искал, с морщинистого лица у него не сходило озабоченное выражение. Затем он стал перебирать в углу всякое тряпье и наконец замер, вспомнив известное лишь ему.

— Я приготовил тебе подарок, — сказал он Соловьеву.

— Мне ничего не надо, — ответил тот, наблюдая за Мурташкой.

Охотник снял с печи небольшую шкатулку из бересты и подал Ивану. И опять ушел на крыльцо.

Иван открыл шкатулку. Она была пуста.

— Больше у меня ничего нет, — развел руками Мурташка.

2

К исходу следующего дня Иван и Мирген были в улусе Ключик. Они пешком направлялись в Озерную, но встретили по пути хакаса на телеге, попросились к нему, и вот он привез их к баю Кабыру, у которого Иван рассчитывал купить коней. О прежних долгах Иван заговорил первым:

— Кто предполагал, что нас окружат под Уленью? На войне всякое случается.

— Когда льется кровь, думают ли о деньгах? — согласно сказал Кабыр, стараясь разгадать подлинную причину их приезда.

Начало разговора было многообещающим. Соловьев почувствовал себя уверенней, понемногу исчезла внутренняя напряженность, с которой он вошел в байскую юрту.

— За свою жизнь мужчина делает много ошибок, и не нужно упрекать его за это, — сказал, расплываясь в улыбке, Кабыр. — Ты думал, что большевики оставят тебя в покое, ты вправе был так думать. Но они навязали тебе войну.

Кабыр умолк и уже не произносил ни слова, пока собирались в юрте молодые и старые люди, а в котле варилось свежее мясо.

— Готовится праздник в твою честь, — объяснил Соловьеву Мирген. — Тебя называют богатырем, потому что ты бегаешь быстрее коня.

Посреди юрты жарко дышал костер. А в юрту входили все новые мужчины, степенно здоровались и усаживались вокруг очага. Говорили больше о новой жизни, которой были явно недовольны. Даже родственникам приходится платить за пастьбу скота. Прежний уговор уже ничего не значит — сельсоветы устанавливают свои расценки, мало того — они заставляют хозяев давать батракам в долг молоко и мясо.

— Говорят, русские за Енисеем собрались в коммуну, — сказал тучный, с тройным подбородком мужчина в бархатном халате. — В коммуне за зиму передохли все кони. Неужели нас заставят отдать им свои табуны?

— Во всем виноват Итыгин. Будь всеми ненавидима женщина, породившая его! — сердито сплюнул синебородый старик с бельмом на выпученном глазу.

Соловьев понял, что люди собрались здесь не случайно и совсем не ради него. Об этом собрании они знали давно, ехали сюда по доброй воле, может, за сотни верст. Это были единомышленники, испытавшие на себе притеснения новой власти. Но чего они думали, когда Прииюсские степи были за Соловьевым? Если бы тогда помогли людьми и оружием, атаману не пришлось бы сегодня униженно просить мира.

Старик с бельмом будто бы прочитал затаенные мысли Ивана. Повернувшись в его сторону, он сказал:

— Братья Кулаковы были настоящими богатырями, но им не хватило выдержки. Они поторопили события, потому и погибли. Нельзя начинать большую войну прежде, чем поднимется на нее народ.

— Разве твои батраки поедут с тобой? — усмехнулся тучный мужчина.

— Если я перестану цепляться, как репей, за свой скот и часть его добровольно отдам бедным, они пойдут за мной в огонь и воду. Ты забываешь, что у всех хакасов общие предки. Они завещали нам дружбу племен и послушание старейшинам родов.

— Но, раздав скот, ты станешь беднее своих пастухов.

— Убытки ум дают. Когда мы завоюем власть, наш скот приумножится, — сказал старик с бельмом. — Что же касается Кулаковых, то они должны быть отомщены. Или здесь сидят не мужчины?

Последние слова, произнесенные стариком с усмешкой, вызвали в юрте движение и ропот. Особенно бурно отозвалась на них молодежь. Парни схватились за ножи, повскакивали, заорали наперебой. Хозяину пришлось утихомиривать их:

— Шуметь понапрасну — это точить, что не точится, — рассудил он. — Наш гость может подумать: здесь собрались пустобрехи. Но ведь это не так! — Кабыр обвел юрту рукой. — Они самые состоятельные и самые влиятельные люди во всех хакасских степях. Им принадлежат стада, у них есть оружие, без их помощи околеют бедняки. Как они скажут, так и будет.

— Так и будет, — кивнув трясущейся головой, сказал старик.

— Мы с вами сыновья одного народа, — продолжил Кабыр. — Мы думаем одинаково и хотим одного. И когда станем по справедливому делить власть между собою, кто посмеет забыть нашего гостя?

К Соловьеву потянулись любопытные взгляды. Не все знали его в лицо, но догадывались, что этот человек здесь неспроста и что, всего вероятнее, он представляет на собрании банду. Кабыр не назвал Ивана по фамилии, он приберег это напоследок, чтобы произвести большее впечатление, а сейчас сказал:

— Дорогой гость, оказавший нам честь своим приездом! Твоими лучшими друзьями были братья Кулаковы. Твоя жена наполовину хакаска и, как слышали мы, страдает за нас в казенной русской тюрьме. Весь отряд твой хакасы…

Кабыру не дали договорить. Загалдели разом во всех углах. Как пал по камышу, побежало по юрте одно, знакомое всем, слово:

— Соловьев.

Это слово и пугало их — он поугонял у них коней! — и притягивало надеждой на лучшую жизнь. Соловьев с горсткой людей четыре года воевал против целого государства, а если за ним пойдут все степные племена да подоспеет помощь из-за границы, он выдворит большевиков отсюда, и тогда никто уже не посмеет распоряжаться байским скотом.

Кабыр понял, что тайна гостя открыта, и проговорил с подобающей случаю торжественностью:

— Перед вами он, который вел переговоры с Итыгиным и которого хотели убить.

— Хотели убить! — зашевелилась юрта.

Соловьеву, как самому почетному гостю, была преподнесена на круглом фарфоровом блюде баранья голова. Он отрезал от нее кусочек губы и передал голову Кабыру, тот поклонился и просиял от удовольствия. Соловьев знаком с местными обычаями и самым родовитым во всей компании признал смышленого Кабыра.

А старик с бельмом при этом обиженно опустил взгляд. Старик затеял бы перебранку с Кабыром, будь то в другое время и на другом, на обыкновенном пиру. Но здесь идет речь о будущем всех степных родов, и в конце концов не грех поступиться собственной гордостью ради общего дела. Однако пока Кабыр занимался бараньей головой, старик умело перевел беседу на себя:

— Я слышал о тебе, достойный, — сказал он Ивану. — И ты можешь рассчитывать на мою помощь. Не беда, что я стар и плох глазами — у меня есть сыновья и внуки, которых я непременно пришлю к тебе.

Араки было много, ее пили большими чашками и ковшами. Добравшийся до дармового питья Мирген скоро отяжелел и тут же, где сидел, повалился на бок. В это время в юрту шагнул хайджи, прославленный в степи певец, под восторженные крики устроился на почетном месте и, отхлебнув араки, затянул известную на Июсах песню о несчастном богатыре Чанархусе. Его слушали в почтительной тишине, лишь изредка в юрте раздавались всхлипывания да возникал густой, с переливами храп.

— Хайджи приехал издалека, — с гордостью сказал Кабыр. — Людей разъединяет недоверие, а соединяет их песня.

— У меня было два пулемета, теперь их нет, — вполголоса сказал Соловьев. — Воевать с пустыми руками?

Тогда Кабыр пригласил Соловьева выйти. Он не хотел, чтобы в обсуждение главного вопроса вмешивались другие. Пусть они пока довольствуются крепкой аракой, а значительные, требующие особой секретности дела совсем не про них.

— Разве нельзя взять пулеметы у красных? — Кабыр потянул гостя в другую, запертую на замок юрту. Когда он распахнул дверь, Соловьев увидел в пыли всякий ненужный скарб, громоздившийся до потолка. Затем Кабыр долго гремел старыми ведрами, флягами, листами ржавой жести, пока не расчистил себе проход в дальний угол.

— Иди-ка, парень, — позвал он. — Посмотри, что у меня есть.

Иван был поражен тем, что увидел. Два окованных железом ящика были заполнены новыми винтовками, маузерами, кольтами, наганами и казачьими шашками. Оружия никто еще не касался — об этом говорила нетронутая на нем смазка.

— Нужны патроны, — не выдавая своего крайнего удивления, сказал Иван.

— Патроны есть. И есть бомбы. Все есть, — закачал головой Кабыр.

— Не знал прежде…

— Что бы ты сделал, парень?

— Купил бы, — сказал Соловьев и тут же поправился: — Взял бы взаймы.

— Если бы ты не забрал моих коней, я сам привез бы винтовки.

— Брали не у тебя одного.

Кабыр поморщился и пренебрежительно крякнул. Сейчас он ни о чем не жалел. Если начнутся новые бои, Ивана поддержат богатые люди и в русских селах.

— Продай двух коней, Кабыр, — сказал Иван. — Хорошо заплачу, деньги есть у меня.

— Разве откажем тебе в скакунах?

— Кони нужны теперь!

— Вот теперь и бери.

Они подошли к веревочной коновязи. Здесь было немало добрых скакунов — у Ивана аж разгорелись глаза. Кабыр долго разглядывал коней и остановился на двух вороных.

— Бери этих, — сказал он. — Не пожалеешь.

— Чьи?

— Того старика с бельмом. Бери. Но почему не благодаришь? Я отдаю все. Я нарочно собрал людей, чтобы помочь тебе.

— Спасибо, но я подумаю, Кабыр.

Так неужели все начинать сызнова? Для этого Иван уже нечеловечески устал. Лучше бы уж договориться с чоновцами о добровольной сдаче и пожить, как живут люди. Пора тебе смириться с разгромом и честно сдаться, Иван.

А если такой договор не состоится, тогда уж рисковать до конца — вернуться к тому, что предлагает Кабыр. Иного выхода нет. Постыдный побег из родных мест — не для Ивана.

Соловьев и Мирген уехали из Ключика во второй половине дня, а на закате солнца под самой Озерной их перехватила разведка Чихачева. Обрадовавшись встрече, Павел свистнул, сзывая людей, и кинулся обнимать атамана:

— Вернулся, Иван Николаевич! Дорогой ты наш! Теперь я твой по гроб жизни!

Он поцеловал Ивана в рыжие, давно не подстригавшиеся усы и, взбадривая шпорами своего скакуна, поехал в ряд с атаманом. Теперь Чихачев тоже склонялся к переговорам, но чувствовал, что не сумеет провести их так достойно и успешно, как это сделает Соловьев. Только бы снова не пришлось убегать. Правда, теперь у Чихачева в руках есть заложник, чекист Тимофей, его под охраной двух надежных парней он отправил в сторону Чебаков. За смерть Соловьева или Чихачева заплатят власти мучительной смертью Тимофея.

Глава десятая

1

В Усть-Абаканском ломали головы над тем, что же случилось с Соловьевым. Признанный главарь бандитов вдруг куда-то исчез. Надолго ли он покинул свою банду? По какой причине? Его не было уже тогда, когда чинилась расправа над Григорием Носковым. Сам Григорий заявил, что Соловьев не стал бы так унижать бывшего друга, скорее он расстрелял бы его, но и расстрелять он не мог, раз уж живым отпустил из банды.

Не было Соловьева и под Летником. Видевшие банду люди словесно рисовали портрет главаря, похожего на Павла Чихачева. Расписка и письмо Итыгину были тоже подписаны Чихачевым.

Ждали, где и когда вынырнет сам атаман. Эскадрон держали в постоянной боевой готовности. Не водили на выгон коней, никому из бойцов не разрешалось отлучаться из штабного двора.

После непродолжительного похолодания наступили теплые дни. Лопнули почки на тополях, запахло молодою листвой. Все сильнее раскаливалось солнце, все больше пылили степные дороги.

У крыльца бойцы играли с годовалым медвежонком Михеем, которого привез Тудвасев из подтаежного улуса. Михей уже до этого привык к людям, он был отчаянным попрошайкой: если видел у кого кусок сахара или конфету, то бросался со всех ног отбирать, нетерпеливо ревя при этом. А Костя Кривольцев вылетал наперерез зверю и старался сбить его подножкой. Михей обижался на Костю, грыз цепь, ревел еще пуще, забавно подпрыгивая и мотая головой.

Тут же волчком вертелся Егор. Приседая на кривых ногах, выкидывая немыслимые коленца, он более, чем Михей, забавлял всех, а пуще — самого себя. Сын охотника, сам охотник, Егор тосковал по тайге и в минуты откровения признавался друзьям, что плохо сделал, оставшись на службе. Теперь он давно бы женился, а то и завел детей, в тайгу ходил бы добывать мясо и пушнину. Впрочем, он понимал, что сперва из тайги нужно выбить бандитов, чтобы охотник стал настоящим ее хозяином.

— Ай ты, малина! — весело покрикивал он на Михея.

Шумную игру со зверем Заруднев наблюдал через распахнутое окно. Ему хотелось к ребятам, подурачиться вместе с всеми, но положение командира эскадрона обязывало сидеть в штабной комнате за картой и продумывать варианты предстоящих боев с бандой. И все-таки он сказал Тудвасеву:

— Голова идет кругом. Отдохнем!

Но не успели они выйти на крыльцо, в штабе требовательно зазвонил телефон. Заруднева срочно вызывали в уездный исполком к Итыгину. Он сразу почувствовал, что вызов связан с соловьевцами, и, торопливо вышагивая по улице, гадал, что еще могли натворить бандиты.

— Срочно к Георгию Игнатьевичу! — сказал дежуривший в приемной инструктор.

Итыгин, утирая лицо, встал и пошел навстречу Николаю. Но, озабоченный одною думой, на полпути повернул к столу, взял из открытой папки бумажку и, подавая ее, сказал:

— Решили сдаться. Соловьев официально обратился к председателю Озерновского сельсовета, а тот запросил наше мнение.

— Вы сказали — Соловьев? Значит, нашелся?

— Как видите. Они ждут наших условий, затем сообщат свои. Придется ехать тебе.

— Есть! — по-военному коротко проговорил Заруднев. — Брать эскадрон?

— Ни в коем случае. Возьми лишь трех-четырех человек, не более, чтобы и на этот раз не отпугнуть Соловьева.

— Хорошо! — кивнул Николай.

— Будь осмотрителен. Наше условие — полное разоружение, — напутствовал Итыгин. — В случае какой-то заминки телеграфируй, звони, шли вестового.

Заруднев взял с собою Тудвасева и двух бойцов. Выбор пал на Костю и Егора. Они воевали против Соловьева с самого возникновения банды, прекрасно знают местность и жителей Озерной. Ребята ловкие и смекалистые. Думал Николай о них и ощущал знакомое волнение — так всегда было с ним перед боем. Но сейчас он едет не в бой, а на мирные переговоры. И все-таки нужно быть ко всему готовым.

Когда подали оседланного Буяна, Николай торопливо обнял Полину, выскочившую на крыльцо с его полевой сумкой, которую он мог впопыхах забыть. Полина была несколько растеряна и, стыдясь своей нежности, говорила ему шепотом:

— Ты не беспокойся! Не беспокойся! Со мной будет все как надо!

Заруднев торопился, словно боясь, что Соловьев передумает сдаваться и снова уйдет в тайгу. Ехали рысью, с короткими остановками. Горячие кони роняли пену. Буян оказался по-настоящему выносливым скакуном, все время он шел передовым, почти не укорачивая шага на подъемах. Николай придерживал его, когда группа растягивалась на десятки метров.

На Кипринской горе их встретил истомленный ожиданием Гаврила. У него был подчеркнуто значительный вид, когда он пожал руку Николаю и сказал:

— Далеко вас приметил, понимаешь. С бандитизмом надо кончать, товарищ Заруднев.

— Соловьева-то видел? — глядя в безлюдные улицы станицы, спросил Николай.

— Если уж на откровенность, так нет, понимаешь. А письмо от него получил.

Гаврила быстро достал из кармана пиджака клочок серой бумаги и подал Зарудневу. А Николай расправил записку на колене и стал читать. Да, Соловьев засуетился, внял голосу здравого рассудка. Что ж, как говорят, лучше поздно, чем никогда. Хотел Николай спросить председателя, куда сообщить Соловьеву о приезде, но Гаврила предупредил этот вопрос:

— Мы не видим, а они видят нас. Скоро появятся.

— Вон как люди напуганы. На улицах ни души.

— Да это, понимаешь… — замялся председатель.

— Ну что?

— Гришку Носкова боятся. Пуля, она дура, товарищ Заруднев.

— Кто такой Носков?

И Гаврила, смущаясь и посмеиваясь, хотя ему было вовсе не так уж весело, стал рассказывать о последнем станичном происшествии. Милиционер Григорий Носков, прослышав, что бандиты выходят на переговоры, взял у кого-то винтовку и залез на пожарный сарай, чтобы, как он сказал, прикончить известного душегуба и мучителя трудового народа Пашку Чихачева. А зло на Пашку он носит с того самого дня, когда отведал Пашкиных плетей, а уж и отведал! До сей поры спит только на животе, потому как спина до самых ягодиц взялась сплошным черным струпом.

— Уговаривал я Гришку, чтобы слез за ради бога, и Горохов его уговаривал. Да ошалел Гришка, ничего в резон не берет, понимаешь.

Николай боялся, что это может осложнить переговоры, немало навредить им. Нужно немедленно уговорить Носкова или силой стащить с сарая. Если же не удастся ни то, ни другое, перенести встречу с Соловьевым в Чебаки или куда-то еще. Но ведь человек же этот Носков, должен понять!

— Потолкую с ним сам, — сказал Николай, посылая Буяна вперед.

На смотровой площадке пожарного сарая вроде бы никого не было. Когда Заруднев подъехал и прислушался, оттуда не слетело к нему ни единого звука. И уже засомневался в том, что сказал ему председатель, как вдруг вверху скрипнула доска и над ограждением площадки взметнулась большая лохматая голова.

— Ны. Проезжай, краснознаменец, — угрюмо сказал Григорий и высунул ствол винтовки.

— Дело есть, слазь, — Николай соскочил с седла и отдал повод подъехавшему Егору.

— Ны, — Григорий презрительно посмотрел на Николая. — Раз ты ни хрена не можешь, то я сам себя оберегу!

— Ты ведь сознательный, понимаешь… А делаешь вон какой вред, — постарался усовестить Гаврила.

— Ну, убьешь мерзавца, так тебя же судить будут, — поддержал председателя Николай.

— Судить из-за бандита? — усмехнулся Григорий. — Да разве такой закон есть? Ну ежли можете судить, так судите! Пошто не судить партизан? Дышлакова уж увезли!..

— Дышлакова и не думали арестовывать, — сказал Николай. — Ходит по гостям в Усть-Абаканском.

— Мне на все наплевать, ны!

Николай шепнул Тудвасеву, чтобы тот попробовал взобраться на площадку из сарая, но Григорий предупредил:

— Не лезь! Плохо будет!

Появился Дмитрий, сунул руку Зарудневу. Заговорил, вскинув голову:

— Не время сводить личные счеты!

— Убью Чихачева! — хрипел Григорий, потрясая винтовкой.

— Зря время теряем, — сказал Гаврила и пошел прочь.

Положение было критическим. Григорий мог, не задумываясь, пальнуть, он не поддавался ни на какие уговоры. Когда Тудвасев сказал, что вокруг сарая нужно зажечь солому, чтобы выкурить Носкова дымом, тот зло усмехнулся и ответил:

— Неси соломку. На нее и ляжешь.

— Дурной ты, дурной! — сказал Дмитрий.

Подошли Гаврила и Антонида. Заложив за спину руки, Антонида долго молча наблюдала за Григорием, крикнула:

— Слазь, мать-перемать! — и повернулась к Николаю. — Извиняйте, товарищ командир, к смерти берегла слово, да вот вылетело…

— Ны. Ты не трогай меня, Антонида. Знаешь, поди, почему я тут!

— А потому что глупой! Ты ведь супротив идешь! Супротив всяческого спокойствия.

Григорий подумал и опять тряхнул винтовкой:

— Не лезь, Антонида!

— Злодей ты! — вскинула кулаки она.

— Не лезь, семиселка!

Антонидин муж Леонтий, которого сюда же привело любопытство, пощелкал себя по кадыку прокуренным, пальцем:

— Слазь, Гриша, выпьем!

— Ны.

— Да это же много приятнее. Песню споем, эх! — Леонтий азартно уговаривал его.

Григорий по-прежнему упорствовал. Тогда Леонтий огляделся и, завлекательно подмигнув, затянул тонко, заливисто:

Скакал да казак через долину.

Через маньчжурские края…

— Дайте винтовку, граждане, я его оттудова сниму, прости меня, господи! — пылая щеками, прокричала Антонида. — Дайте винтовку, граждане!

— Не давайте! Она ведьма! Ны.

— Я тебе покажу таку ведьму!

— Чо разоралась? Ори на Левонтия!

Антонида кинулась к Косте и с остервенением стала рвать винтовку у него из рук. Костя не давал, завязалась борьба, за которою наблюдали все, и Григорий тоже. Антонида, не переводя духа, дико визжала, упираясь ногою в тугой Костин живот.

— Ну хватит, хватит людей смешить, — вдруг проговорил Григорий и грохнул крышкою люка.

— Иди домой, — сказал Гаврила, принимая от него винтовку. — Дело и так путаное, понимаешь… Не знаем, с какого конца начинать.

Григорий поплелся домой, будто сонный, ни на кого не глядя, опустив на грудь лохматую голову. Когда он потоптался у своих ворот и скрылся во дворе, Николай спросил у Антониды:

— Стрелила бы?

— Чего он лазит по сараям! — уклончиво проговорила она. А с нижнего края улицы медленным шагом, словно подбираясь перед броском, ехали верхами Соловьев с Чихачевым. Они видели конников у пожарного сарая и направлялись к ним.

2

Во второй половине дня вся станица стеклась у сельсовета. Старики и те не помнили, чтобы когда-нибудь еще было такое сборище. Люди забили улицу: сидели и стояли, гроздьями висели на палисадниках и заборах. Прямо в распахнутых воротах был установлен самодельный стол, покрытый праздничной кружевной скатертью. Лавка за ним еще пустовала, потому что переговоры не были закончены, а их участники находились в доме у Гаврилы. Их-то и ждали с нетерпением.

Люди гудели, кричали, то и дело слышались оглушительные взрывы смеха, вяньгали и плакали ребятишки. На противоположном порядке улицы кто-то сорвался с забора, и это вызвало общий переполох, чуть не передавили друг друга. Собрав тесный кружок любопытных, женщина в холщовой, неопределенного цвета кофте всплескивала руками и говорила:

— Иван-то, Иван, он хучь и тошшой, а ловкой, ой, бабоньки, ловкой. Он этого дылду Заруднева через себя да все через себя.

То, о чем она рассказывала, ни для кого не было новостью. В перерыве между переговорами во дворе Автамона, у которого Соловьев остановился опять, Чихачев предложил Тудвасеву побороться. Тудвасев принял вызов, и они ухватились за ремни. Долго, кряхтя и сопя от напряжения, кружили по двору, пока Тудвасев не заплел ногою ногу своего противника, а заплел — песенка Чихачева была спета, лег он сразу на обе лопатки и долго не вставал, то ли потому, что бросок был сильным и вышиб Пашку из сознания, то ли от стыда, что сам напросился на вздрючку.

Во второй паре были Соловьев и Заруднев. Они боролись еще упорнее: взмокли и густо посинели от натуги. Иван был пожиже и пониже, именно это и спасало его от железных захватов Заруднева.

— Ух и потешились они, ой бабоньки!

В другом месте степенный на вид мужик лет сорока, захлебываясь махорочным дымком, говорил:

— Ежли Кулик не сдаст оружия, будет плохо.

— Кому? — спрашивали его.

— Всем, — тяжело бросал он в гудевшую толпу.

Старуха, горбатая, слепая, допытывалась у соседки:

— А сколь заплатят отступного? Ваньке-то сколь заплатят? Ась?

И вот станичники притихли, потянулись взглядами к Гаврилиному крыльцу. Первым вышел из дома председатель Гаврила, за ним неторопливо шагали Соловьев и Заруднев, позади всех шел приехавший в Озерную по своим делам следователь Косачинский, которому предстояло допросить здесь нескольких свидетелей. К переговорам Косачинский не имел прямого отношения, но никто не возражал, чтобы он присутствовал на них.

Все четверо сели за стол, и Гаврила поднял руку:

— Прошу вас, граждане, выбрать председателя настоящего собрания, чтобы все было как полагается.

— Давай Горохова! — послышался вдалеке звонкий голос Антониды.

— Горохова! Он надежный! — поддержали ее.

В это время перед столом поднялась другая старуха, крохотная, кроткая, как воробышек. Она сложила руки на животе, проморгалась и, обращаясь к Соловьеву, заговорила певуче:

— Меня-то помнишь, Ваня? Должон помнить, вразуми тебя господь. Ты махонькой был, будто пупырышек, а я тебя бабой-ягой пугала, чтоб по огородам не шастал.

— То-то перепуганный он, бабка! — со смехом выкрикнули из ближнего палисадника. — По ночам мочится в портки.

— Я Секлетинья. Вспомнил теперь?

— Забыл он тебя, бабка! — поддразнивал бойкий женский голос.

Дмитрий с трудом утихомирил охочую до зубоскальства публику. И выпустил на нее Гаврилу, важного от понимания торжественности момента. Почесав у себя за ухом, Гаврила призывно сказал:

— Переговоры состоялись, дорогие мои граждане!

Его слова покрыл рев. В воздух полетели шапки, кто-то запустил сапогом. В одном месте началась потасовка, которую не скоро остановил Дмитрий.

— Мы приветствуем великодушие советской власти. Ивану Николаевичу выдается удостоверение, что личность его неприкосновенна, ему до получения всех документов разрешается винтовка и наган.

— Опять, значит! — донеслось до стола.

Гаврила вопросительно посмотрел на Заруднева, чтобы тот пояснил насчет оружия. Сам Гаврила тоже недопонимал такое условие. Заруднев принял вызов и резко поднялся:

— Пусть у Соловьева будет винтовка, пока он не убедится, что она ему, как и наган, не нужна.

Публика взвесила великодушное заявление Заруднева, оно показалось вполне благородным, хотя кое-кого и брало сомнение: а не убежит ли Иван с оружием снова в тайгу?

— Люди должны заниматься мирным трудом. Соловьеву мы гарантируем жизнь.

— Пусть скажет сам.

Соловьев встал, но заговорил не сразу, с минуту оглядывал множество устремленных к нему лиц. Он не умел говорить, а теперь совсем стушевался, и потому начал неуверенно:

— Никогда грабить не стану. И на центральную власть я не серчал и серчать не буду. Не любо мне бегать. Зачем же стрелять в меня, как в Чебаках? Я сдаюсь с великой радостью, но чтобы чоновцы, по возможности, ушли. Тогда и винтовку сдам.

— Не верьте ему! — перебил Соловьева строгий выкрик. Все разом повернулись туда, где он прозвучал, и увидели Татьяну. Побледневшая, мало похожая на себя, она со злостью смотрела в лицо атаману.

— Чо энто, Татьяна Автамоновна? — скосил рот Соловьев. — Промежду прочим, мне слово дадено!..

Она вспомнила вчерашний день, когда встретилась с Иваном на крыльце родительского дома и в упор спросила:

— Зачем вернулся?

— Видно, не все сделал, — уклончиво ответил он. — Хочу поглядеть, чо дале будет…

— Не верьте ему! — снова воскликнула Татьяна. — Соловьев только обещает сдаться, а на уме у него совсем другое!

— И чо же у меня на уме? — возвысил голос Иван. В нем закипала обида: Татьяна открывает станичникам его секрет. Обида мешала дышать, и тогда Иван с силой рванул воротник френча:

— А кто помогал мне скрываться?

— Я помогала, товарищи. На мне эта вина, потому как страдала…

— Кто же давал денег бандиту? — не слушая ее, продолжал Иван.

— Я! Я! Его, дура, жалела!

— И то правда, что дура! — атаман по привычке кинул руку к нагану, но тут же спохватился и отдернул ее.

Тогда из школьного двора высунулась Антонида, она одобряюще кивнула Татьяне и бросила Соловьеву:

— Кайся, Иван! Запахло кровью!

— Я же добровольно!

— Замолчи, Ванька! — наступала Антонида. — Кайся.

Неистовый рев покрыл эти слова. Он волнами покатился по станице и эхом отдался у Кипринской горы.

Соловьев повернулся к председателю сельсовета:

— Чего уж! Страдала не токмо Озерная — все страдали. А разве я один виноват? Ну скажи им, земляк!

Кто-то ехидно усмехнулся:

— Земляк, избил всех в синяк!

Зарудневу явно не понравилась путаная речь Соловьева. Заруднев нахмурился:

— Не стоит, Иван Николаевич, ворошить прошлое. Кто старое помянет, тому глаз вон. Но только не хитрить впредь. Что до нас, то мы покидаем этот район завтра же.

— Да разве я вам супротивник! — с ожесточением сказал Иван.

— Дай-ка, Горохов, ему отвечу! — заработав острыми локтями, приблизилась к столу Антонида. — Ты, Ванька, учительшу не трогай! И все на обиду свою не своди! Напраслину, мол, возвели на меня, в тюрьму, мол, посадили. Ты людей убивал невиновных!

— Хватит об этом, — сказал Заруднев, опасаясь за исход переговоров.

— Не перебивай! Сама спутаюсь, — огрызнулась, Антонида. — Хочу, чтобы вот у них, у станичников, не было никакого сумления. Покайся, Ванька, чтоб по справедливости. И не обижай честного человека! Она брехать не станет!

Иван нервно переступил с ноги на ногу. Антонидин гнев метил ему прямо в сердце. В нем была своя правота — этого не мог не понять Соловьев. Но как оправдаться перед Антонидой?

— Нету у меня умыслу! Как на духу признаюсь!

— Советская власть не мстит. И это цени, Иван Николаевич, чтобы как-то положить конец препирательствам, сказал Николай.

Дмитрий понял его. И встал, призывая всех к порядку. А когда народ притих, спокойно проговорил:

— Есть предложение не держать здесь частей особого назначения. Заруднев завтра уезжает в Усть-Абаканское. Думаю, мы и Соловьеву поверим, что разоружится.

Разом вырос густой лес рук. Люди ничего так не хотели, как мира и тишины.

— Молебен отслужить бы, — робко предложили из толпы напоследок.

И когда вечером со стороны кладбища снова стал наплывать пронзительный матушкин вой, Гаврила не поленился пойти туда. Он увидел матушку со сложенными на груди ладонями, с распущенными по плечам волосами. Матушка кланялась надмогильному кресту, пахнущему смолою и тленом, и, словно собачка, потерявшая хозяина, безутешно скулила. Гаврила поднял ее и сказал ей безо всякой жалости:

— Цыц, надоело горевать людям. Цыц!

Сказал и повернул назад.

Глава одиннадцатая

1

Татьяна пришла домой около полуночи. Когда собрание закончилось и люди стали расходиться, огородами ушла в степь, где колобродила по логам и буграм в сумеречный час предзакатья. Выйдя на Кипринскую гору, с тоскою глядела на родной простор, заключенный в каменное кольцо горных цепей и разрезанный на причудливые фигуры голубыми росчерками Июсов. И у нее больно-больно защемило сердце, потому что знала Татьяна: она прощается с этой землей.

Подойдя к дому, увидела Миргена. Он стоял, прислонившись спиной к верее, и, забросив ногу на ногу, глядел на Татьяну недоверчиво, исподлобья. Она прошла мимо, даже не кивнув ему, но он окликнул ее:

— Ждут, оказывается. Зачем поздно ходишь?

— А тебе чего? — в запальчивости отрезала она.

— Иди, девка, к есаулу.

В горнице не протолкнуться. Тут были бандиты и чоновцы, были соседи и знакомые. Всем не терпелось узнать, что еще скажет Соловьев после собрания. Жизнь-то ему гарантируют, а наверняка будут судить за прошлые проделки, недаром же приехал в станицу следователь из Красноярска. Должен бы Иван заметить, что следователь ни минуты спокойно не посидит на месте, а глазами так и стрижет через очки — не иначе как приехал схватить Ивана.

Равнодушным взглядом скользнув по раскрасневшимся от духоты и самогона лицам, Татьяна прошла в свою комнату. Она успела заметить, что Соловьев был рядом с Зарудневым.

И они заметили Татьяну. Соловьев, пошатываясь, поднялся и нетвердым шагом пошел за нею. Вид у него был мрачный — даже сейчас, в подпитии, он сознавал, что оскорбил Татьяну и что ему предстоит объясниться с нею.

Когда он появился на пороге ее комнаты, Татьяна смотрела на него с полминуты, ожидая, что он скажет. Но Иван молчал, говорить, в сущности, было нечего.

— Зачем ушел от гостей? — спросила она.

— Я сам здесь гость, — поднял брови Иван, не трогаясь с места.

— Значит, я виновата? Сказала не то! — с усмешкой проговорила она.

— Не встревала бы в разговор.

— Уходи! Я не хочу тебя видеть! — отвернулась к стене Татьяна.

Иван сознавал, что все теперь против него. Прощения не будет, так во имя чего он поменяет свободу, пусть волчью, но свободу, на тюремную камеру с парашей в углу? Если бы ему было двадцать, он бы подумал еще. А ему тридцать три и на малый срок надеяться не приходится.

Зарудневу нужно было любой ценой обезоружить Ивана — от командира эскадрона ведь ничего не зависит, допрашивать и судить будут другие, вот такие дошлые да твердые на руку очкарики, как Косачинский. Следователь тоже ничего не пообещал Ивану за добровольную сдачу. А кто действительно прав изо всех их, так это Антонида, она сказала обо всем без каких-то прикрас.

А если пустить себе пулю в лоб? Так этого только и ждет Дышлаков. Нет, такого удовольствия Иван ему не доставит! Это слишком неразумный выход. Атаман еще поборется, ему надо пожить!

— Чо она знает, кукушка, — грустно сказал он, думая сразу о птице, об Антониде и Татьяне.

— Слушай, — порывисто проговорила Татьяна. — Ты перед людьми исполни свой долг.

— Легко распоряжаться чужою судьбой, — сказал он и с силой толкнул дверь.

— Как знаешь! — теперь уже совсем отчужденно вдогонку бросила она.

Татьяне не спалось. Она слышала, как ушел Заруднев со своими бойцами, как затем Соловьев и Чихачев меж собою ругали чоновцев и вспоминали какого-то чекиста, отправленного в Чебаки.

— Мы им пустим кровь, ежли снова уйдем в тайгу! — заносчиво кричал Чихачев, не боясь, что его могут услышать посторонние. — А чекист уже зажился на этом свете. Дай только приказ, Иван Николаевич. Мы его в лучшем виде…

— Пусть сперва уедет Заруднев. Я им не бугай, что не понимаючи идет под обух! Так, что ли?

— Правильно, Иван Николаевич!

Затем несколько раз хлопнула наружная дверь. Атаман и помощник посовещались еще о чем-то и отправились в старую избу, где им была приготовлена постель. А Татьяна никак не могла сомкнуть глаза. Она думала о том, что должна уехать пораньше, может быть, лучше затемно, чтобы никого не видеть и ни с кем из родных не прощаться. Если ее и спросят, куда она в такую рань, Татьяна ответит, что за травами подальше в тайгу. Главное — взять с собою лишь необходимые вещи.

Вдруг ей пришла мысль попроведать Гнедка. Ехать придется немало, так нужно задать ему овса. Татьяна поднялась, наскоро оделась и, бесшумно ступая, вышла во двор. Она увидела над собою холодное небо в огромных зеленых звездах, которые ярко искрились, как бы подмигивая ей. Мол, ничего, не пропадешь, Таня! Ты опять станешь работать в школе, и чужой край со временем сделается тебе родным, а прошлое ты вспомнишь как тягучий, кошмарный сон.

Гнедко почуял ее, приветно всхрапнул. Она вошла в стойло и потрепала его по шее. Верный Гнедко ткнулся ей губами в плечо.

Татьяна на ощупь нашла в углу пригона мешок с овсом, зачерпнула плицу до краев и высыпала коню в кормушку. Он захрупал звучно и растревожил соловьевского Воронка, стоявшего в этом же пригоне. Татьяна решила покормить и этого коня, но едва снова взяла плицу, как услышала металлический щелчок. Кто-то входил в калитку быстрыми шагами.

Татьяна метнулась к воротам пригона и сквозь щель стала наблюдать за двумя фигурами, вошедшими во двор. Когда люди приблизились, в одном из них она узнала Миргена, другой был ей незнаком — насколько Татьяна могла разглядеть его, это был старик, походка у него шаркающая, но легкая, а голос скрипел, словно немазаное колесо. Они возбужденно говорили по-хакасски, она ничего не поняла из их короткой беседы.

Затем Мирген уверенно направился к избе, перешагнув штакетную оградку палисадника, постучал в окно. По тому, как скоро появился на крыльце Соловьев, можно было подумать, что он не слишком доверял Зарудневу или что ждал прихода старого человека. Разговор у них пошел о каком-то обещании, данном Соловьевым. Между этим обещанием и тем, что происходило сейчас в Озерной, была нерасторжимая связь.

— Скажи Кабыру, пусть ждет. Буду завтрашним вечером. Провожу Заруднева и приеду. Так и передай, — сказал Соловьев.

Согбенная фигура старика скользнула за угол дома. Вслед ей подался Мирген, исчез с крыльца Соловьев.

И вдруг Татьяна поняла: Иван действительно готов уйти в тайгу, чтобы сколотить новую банду. Значит, опять прольется кровь.

Первым желанием Татьяны было вызвать Соловьева и сейчас же сказать ему, что ей известно все, что она сообщит об услышанном куда следует. Но Иван не послушает ее.

Некоторое время Татьяна простояла в пригоне, не зная, что делать. Затем она через огород вышла в переулок и, прижимаясь к заборам, чтоб соловьевские караульные не приметили ее, стала пробираться в верхний край станицы. Она думала, что есть человек, которому может довериться. К тому же Татьяна попрощается с ним, пусть он узнает наконец, чего стоили ей эти последние четыре года.

Когда он выскочил на ее тревожный стук и заспанным голосом спросил, что случилось, она неожиданно для себя ослабела и прижалась к нему, чтобы не упасть. Он осторожно поддержал ее и снова спросил о том же.

Татьяна посмотрела на него, чуть освещенного догорающим звездным светом, и проговорила неторопливо и внушительно, как она говорила ученикам, чтобы они твердо запомнили ее слова:

— Чего вы ждете? Он не пожалеет вас!

— Кто?

— Соловьев.

— Успокойся. Что случилось?

Она рассказала ему о подслушанном разговоре и о встрече атамана с какими-то людьми. А чекиста в Чебаках нужно выручать немедленно — ведь они же его убьют!

Он наклонился к ней и увидел в ее глазах слезы. И подумал, что вот и волевая она, сильная, а всему бывает предел, и ему стало жаль Татьяну.

— Сейчас побегу к Зарудневу, — постарался он успокоить ее.

— Торопись!.. И прощай.

— Куда ты? Я не пущу тебя.

— Я уезжаю, — вдруг отстранилась она.

— Куда?

— Мир велик, — вздохнула Татьяна. — Ведь здесь на мне всегда будет проклятое клеймо! Кулацкая дочь!

— Плюнь ты на все!

— Как несправедливо! — она разрыдалась снова, еще горше.

— Нашла от кого ждать справедливости! Ну зачем тебе уезжать? — воскликнул он.

— Я хочу начать жизнь заново. Кормиться своим трудом. Вот тогда и вернусь в Озерную. Но прежде напишу тебе. А сейчас торопись, Дмитрий. Светает уже.

— Но, может, ты не уедешь? — растерянно проговорил он.

— Прости! — она повернулась и неверно, как лунатик, пошла прочь серединою улицы.

Дмитрий рванулся за ней, но она лишь махнула ему косынкой и ускорила шаги.

2

А когда над холмами взошло янтарное солнце, в сельсовет, где поселились чоновцы, явились взбодренные утренней свежестью Соловьев и Автамонов сын Никанор. Соловьев прошелся по двору, увидел, как умывались под навесом Тудвасев и Костя, черпая пригоршнями воду из медного таза. Кинул взгляд на веселый табунок облаков в сиреневом небе и беззаботно спросил:

— Где Заруднев?

Шумно фыркая, Тудвасев что-то ответил ему. Соловьев намеревался переспросить, но услышал самого Заруднева:

— Ранние гости!

Заруднев стоял на крыльце с полотенцем через плечо и тоже был в добром настроении. Ночью он спал крепко, дела у него шли в общем-то нормально. А если и были какие неприятности, он не придавал им большого значения. Он был молод, жизнерадостен, бурная прииюсская весна пьянила его.

Иван слегка подтолкнул Никанора в бок. Никанор понимающе кивнул и проговорил баском:

— Пожалуйте на чашку чая.

— Ехать надо, как договорились, — сказал Заруднев, наблюдая за Соловьевым.

— Надо, Заруднев, — поддержал Иван. Ему понравился зарудневский ответ — чоновец держит свое слово. — Посошок, как водится.

— Разве что посошок, — Заруднев спрыгнул с крыльца, звякнув подковками сапог.

— Дай-ка и я умоюсь! — Соловьев бросил на поленницу папаху и принялся засучивать рукава. — А ну! Кто польет?

Тудвасев подошел к нему с ковшом ледяной воды. Соловьев, широко расставив ноги, чтоб не забрызгать начищенные сапоги, подмигнул Тудвасеву и подставил ладони под серебристую струю. Вода щекотала его, и он повизгивал, совсем как пугливая девчонка.

Заруднев предупредительно подал ему мыло. Иван поблагодарил и принялся намыливать руки и лицо, пена клочьями слетала с них, лезла в глаза. Он мотал головой, покрякивал и подвывал.

— Воды! — крикнул Тудвасеву. — Еще воды!

Занятый умыванием, Соловьев не заметил, как сзади к нему приблизился Николай. Секунду он простоял в нерешительности, затем одним взмахом взял Соловьева в замок. Руки Ивана оказались накрепко прижатыми к туловищу. Соловьев дернулся, пытаясь освободить их, но Заруднев не отпускал, Заруднев стискивал Ивана все сильнее.

— Брось! — тяжело дыша, сказал Иван. — Это тебе не вчерашний день. Не балуй!

— Ничего, Иван Николаевич, — сжимая атамана железными клещами рук, проговорил Николай, и голос его прозвучал слишком серьезно, чтобы принять все это за невинную шутку.

Соловьев еще раз рванулся, желая выскользнуть из замка и дотянуться до нагана. Но Заруднев оказался крепче, он сжал Соловьева так, что тот стал задыхаться.

— Давай-ка вожжи! — возбужденно крикнул Заруднев, с трудом удерживая вьющегося в руках атамана.

Тудвасев бросился к сбруе. Но вожжей поблизости не оказалось. Ему попался недоуздок с веревочным чембуром. Тудвасев раз и другой обмотал им руки и ноги атаману и принялся затягивать веревку и вязать узел.

— Потуже, потуже его! — хрипел от напряжения Заруднев.

Догадливый Костя тем временем обезоружил Соловьева и забил ему в рот папаху, чтобы тот не поднял тревогу.

С атаманом управились скоро. Заруднев приказал оттащить его в баню. Караулить Соловьева поставили Кирбижекова.

— Никого не пускать, — сказал Николай. — Пусть лежит.

Никанор, ошеломленный происшедшим, рванулся было бежать, но его догнали, посоветовали стать в сторонку и помалкивать. Заруднев послал Костю за Чихачевым, а сам прошел в дом за винтовкой. Он понимал, что взять Чихачева будет потруднее, чутье у него, как у розыскной собаки. Если что заподозрит, тут же начнет стрелять или пустится наутек.

Чихачев прискакал на своем жеребце. Влетел на галопе в распахнутые ворота, увидел Тудвасева под навесом и нетерпеливо спросил:

— Где Иван Николаевич?

— У нас, — стараясь ничем не выдать волнения, Тудвасев кивнул на дом.

В это время открылась дверь и показался Заруднев. Лицо его было сосредоточенным, на правом плече стволом вниз висела короткая драгунская винтовка.

— А, Чихачев, — протянул Николай. — Раздели компанию.

Заруднев уже заметил, что помощник атамана имеет болезненную склонность к загулам. Этот за рюмку отдаст все, вплоть до последних кальсон, особенно на похмелье.

— Готов! — воскликнул Чихачев, предвкушая выпивку. Но в этот миг его глаза встретились с колючим взглядом Заруднева, и Чихачев понял, что угодил в западню.

Чихачев ударил коня шпорами и рванул повод, пытаясь выехать в улицу, но жеребец встал на дыбы, а затем взбрыкнул задом, Чихачев едва удержался в седле. Тогда помощник атамана потянулся к кобуре.

Заруднев опередил его. Он вскинул драгунку и выстрелил. Чихачев вздрогнул, качнулся назад и вылетел из седла.

— И этого в баню, — сказал Николай подбежавшему Косте. — А ты, Тудвасев, за мной!

Они размашисто зашагали по улице к новому дому Автамона. Выстрел, прозвучавший в Гаврилином дворе, вроде бы никого не обеспокоил и не насторожил. К выстрелам в станице привыкли с незапамятных времен. Не слышал его, а может, слышал, но не придал ему значения и Сашка. На лавочке у Автамоновых ворот, заложив ногу за ногу, он скучающе плевался семечками и что-то вяло мурлыкал под нос.

— Пойдем, — строго позвал Николай.

Соловьенок встал. Ему не по душе был приказной тон командира чоновского эскадрона. Сашка пока что не служит у Заруднева и не арестант, чтобы ему так приказывали. Но чувство смертельной опасности отодвинуло эту его обиду. Мелькнула мысль, что надо бежать, он коротко засмеялся и сделал шаг к заплоту, чтоб перемахнуть его и удрать.

— Куда? — окликнул Николай и выхватил наган.

Но этот крик только подстегнул Соловьенка. Сашка закричал во всю глотку и с разбегу кинулся на заплот. Однако перевалить его Сашка не успел. Зарудневская пуля ударила ему точно в сердце, и оно сжалось болью в последний раз и обмякло. Обмякло и мешком шмякнулось на землю и мертвое Сашкино тело.

Появившийся из пригона Мирген сообразил, что здесь происходит, увидел у заплота Сашку и тоже опрометью бросился бежать. Он попал сперва в огород, потом завернул в соседний двор, надеясь пересечь улицу и скрыться в прибрежных кустах.

— Сдавайся! — крикнул ему вдогонку Николай.

Первым за калитку выскочил Тудвасев. Он увидел лопоухую круглую голову Миргена за палисадником, всего в нескольких шагах от себя. Заметил его и Мирген, который выхватил из кармана наган и дважды выпалил в своего преследователя. Пуля пронзительно вжикнула у самого виска Тудвасева.

Мирген короткими заячьими перебежками повернул в проулок. Узкий — не разъехаться двум подводам — проулок выходил прямо к Белому Июсу, к мосткам, на которых станичные бабы обычно полоскали белье. Мирген нацелился сюда не случайно: всего в десяти саженях от мостков шумел тополями остров, на который Мирген и рассчитывал попасть, а там он уйдет от кого хочешь!

— Стой! — Тудвасев выскочил в проулок.

Над широким речным плесом прозвучало несколько револьверных выстрелов. Мирген, ковыляя, успел добежать до реки, здесь он и принял смерть, раскинувшись на сыром золотистом песке. Смуглая рука его все еще сжимала наган, но барабан был пуст — Мирген стрелял до последнего патрона.

Бандитов выискивали и хватали по всей станице. Они не оказывали сопротивления: растерянных, их можно было брать голыми руками. А когда Заруднев кинулся к Гаврилиной бане, чтобы убедиться, там ли Соловьев — в суматохе Соловьева могли освободить, — он увидел атамана на огороде, в крапиве. У правого уха Соловьева чернела маленькая метка от пули.

— Кто убил? — крикнул Заруднев.

Подоспел запыхавшийся Егор, вскинул подрагивающие плечи:

— Я стрелял! Соловей перекусил чембур и развязался. Дверью сшиб меня да бежать. Я крикнул ему, а он не послушал!..

— Неладно, брат, получилось, — с сожалением сказал Заруднев. — Не укараулили мы его.

К полудню трупы свезли в амбар у кладбища. Долго сочиняли и все-таки составили акт по всей форме, где подробно указывали, когда, кого и почему убили. Косачинский сказал, что, с точки зрения закона, тут все в порядке. Соловьева пристрелили, но иного выхода не было.

— Вот так, — пробормотал Николай. — Я ведь предупреждал тебя, Иван Николаевич…

И в эту минуту Заруднев подумал о Насте, которая второй раз стала вдовою.

Соловьева, Чихачева и Соловьенка похоронили наспех, без гроба в одной могиле и в стороне от кладбища. Могилу вырыли неглубокую — чуть поболе аршина, чтоб только втиснуть их закоченевшие тела да кое-как присыпать каменистой землею.

Над могилой никто не убивался, не лил слез. Да и верно: не заслужили того покойники. Кроме горя и тревог, ничего не принесли они в этот неустроенный и жестокий мир.

И все же нашлась добрая христианская душа. Посчитала она, что мертвому мстить нечестно, и в первую же ночь над могилою, в стороне от черных, обомшелых крестов, появился маленький крестик — обыкновенный переплет от оконной рамы.

Увидел Гаврила назавтра этот своеобразный, недолговечный памятник, хотел выдернуть его из непросохшей земли, словно сорняк, да только махнул рукою:

— Эх, Антонида, Антонида!

Может, он и ошибся. Но человек, прежде чем сказать, думает о том, что сказать. Тем более думает, когда говорит не кому-то, а самому себе.

Глава двенадцатая

1

По большим и малым дорогам возвращалась домой отпущенная на волю Марейка. Изможденная голодом и усталостью, она босиком проходила селами и деревнями, останавливаясь у ворот и церквей и прося милостыню:

— Подайте Христа ради. Будьте милостивы, граждане.

— Откуда же ты, такая дохлая? — спрашивали, сочувственно оглядывая истлевшую Марейкину одежку.

— Из тюрьмы, тетеньки.

— Ай, и что ж ты наделала, что попала в тюрьму?

— Бандитка я, тетеньки.

— Рысковая!..

Расспросы обычно и обрывались на этом. Хозяйки испуганно крестились и пятились в свои дворы. Напрасно прождав их на улице пять-десять минут, Марейка отправлялась дальше. Бывало, что спускали на нее псов, тогда приходилось бежать без оглядки. Однако попадались и душевные люди, выносили ей ломти хлеба, печеные картофелины, а иногда и пироги. Для Марейки все это было сказочным лакомством, так как всю зиму просидела она в горах на мучной похлебке и вонючей конине. В тюрьме тоже кормили чем придется, больше проквашенной капустой да той же мучной болтушкой.

Брела Марейка домой, а дома у нее, по существу, не было. Были степь от Думы до Озерной да тайга от Чебаков до Улени. Марейка с содроганием вспоминала бешеные метели и холодные осенние дожди, и тучи комарья, застилавшие небо, и дым костров, раздиравший грудь. И чем ближе подходила она к Июсам, тем больше хотелось ей повернуть назад, но ноги помимо воли несли Марейку к знакомым местам — у ног была свои память, они не забыли, что впервые робко ступили на землю именно там.

А люди кругом были бессердечные, каждый жил сам по себе, и не было никому дела до несчастной Марейкиной судьбы. Так и пылила Марейка почти до самой Озерной. В придорожном леске, в тени молодых берез, трепещущих на ветру, села отдохнуть, села, да так и уснула под звонкое потенькивание золотоголовой овсянки. Сколько спала, неизвестно, может, еще спала бы столько же, да вздрогнула от хриплого кашля и тревожно открыла глаза. Первым, что она увидела, было бескрайнее голубое небо, расцвеченное молочными стволами берез, а когда снова услышала кашель и повернулась, ее удивленный взгляд встретился с грустным, задумчивым взглядом рябого Казана.

— Еду — девка спит. Дай, думаю, посмотрю, — попыхивая самокруткой, сказал он.

Марейка обрадовалась такому же бездомному бродяге, вскочила и принялась обнимать Казана, совсем по-ребячьи ласкаться к нему. На глазах у нее поблескивали слезы, стекавшие по обветренному, усталому лицу. Это была ни с чем не сравнимая радость, и Казан тоже понимал Марейку, коричневыми от табака руками гладил ее давно не чесанные, сбившиеся в комок волосы и приговаривал:

— Хорошо, девка, хорошо.

— Где же Иван Николаевич? — спросила она, улыбаясь сквозь слезы.

— Араку пьет в Озерной.

— А ты-то куда?

Казан замялся. Видно было, что вопрос его немало смутил. Казан пыхнул облаком дыма и проговорил с угрюмым выражением изможденного лица:

— Домой надо.

Как выяснилось далее, он бежал от Соловьева в ночь после собрания. Атаман послал его дозорить на Кипринскую гору, чтобы вовремя дать сигнал, если в степи появятся чоновцы. Соловьев допускал, что Заруднев мог пойти на подобную хитрость. Поглядел с высоты Казан на родную Прииюсскую степь, и потянуло его к семье. По пути заезжал в улусы попроведать знакомых. Ведь приятно ездить вот так, никого не трогая, по-дружески встречаясь со всеми.

— Ты тайком ушел из отряда? — удивилась она.

— Тайком, девка, — согласился Казан, скручивая папироску.

— Ты же предал Ивана Николаевича! — с ужасом воскликнула она.

— Сел и поехал, — сказал Казан, давая понять, что он вовсе не собирался бежать — так уж оно получилось само собою.

Марейка пообещала, что не расскажет Соловьеву об этой встрече, атаман ведь рассердится на Казанов побег и сурово осудит Казана, прикажет убить его, так пусть атаман не знает, куда подевался несчастный хакас. Жить в Копьевой Казан больше не станет, он возьмет ребятишек и переберется с ними в какой-нибудь дальний улус, где есть хлеб и табак.

Распрощались они душевно. Марейка вскинула котомку на плечо и зашагала в сторону Озерной, представляя себе, как обрадуются мужики, увидев ее. Станут расспрашивать о том, что случилось в зимнем лагере да что было с женщинами потом. В тюрьме она лишь издалека видела однажды Настю, та помахала ей, а больше не встречалась Марейка ни с кем — до суда арестованных держат в разных камерах.

В полдень, когда солнце палило совсем по-летнему, раскрасневшаяся от жары Марейка входила в станицу. Марейка была здесь впервые, и Озерная понравилась ей разбежавшимися по косогору аккуратными, крытыми тесом избами. Она надеялась, что здесь ее приветит сам атаман, он всегда относился к Марейке, будто к родной дочери, прощая ей разные шалости и капризы. Она представляла, как бросится к Ивану на шею и расцелует его в рыжую щетину щек.

В одном из дворов на подамбарнике молодая женщина кормила грудью ребенка. Обойдя раскидистый куст крапивы, Марейка тихонько приблизилась к пряслу и спросила:

— Мне Ивана Николаевича.

— Какого тебе Николаича?

— Соловьева. Сказывают, он в Озерной.

Женщина положила ребенка на подамбарник и подошла к Марейке.

— Да ты в своем ли уме?

— Я? А что?

Женщина вздохнула, еще раз оглядела нищенку и сказала без тени сочувствия:

— Опоздала ты, милочка. Сгинул твой Соловьев. Кончили его… Когда кончили? Третьего дня, милочка. А еще убили Чихачева да Соловьенка. Трое и лежат вместях. Миргена же увезла его баба Энекей и схоронила где-то в ихнем улусе. Ежли хочешь взглянуть на могилку, так иди прямиком в верхний край, до конца улицы, да там на кладбище не сворачивай, к амбару иди и увидишь… Кончили, страх смотреть.

У Марейки подкосились ноги. Она ухватилась рукой за сучковатое прясло и какое-то время неподвижно стояла так, глотая подступивший к горлу комок. Глядя на нее, женщина обеспокоилась, захлопотала:

— Присядь-ка на завалинку, в тень. Я молочка принесу.

Марейка не ответила. Она, как слепая, щупая ногами землю, побрела дальше.

— Вот и сама Энекей, она тебе могилку покажет! — крикнула женщина.

Энекей ни о чем не расспрашивала Марейку. Она провела ее во двор, где теперь была единственной хозяйкой, потому что, боясь суда, Автамон взял свою полумертвую жену и уехал куда глаза глядят, а за день до того потерялась Татьяна. Никанор же поручил Энекей дом и скотину и на неопределенный срок отправился в Минусинск, хочет найти работу и перебраться в город совсем.

В опустевшем дому Энекей угощала Марейку пресными лепешками и творогом со сметаной. Подперев рукой голову, она следила за тем, как Марейка ест, и говорила, словно утешая ее:

— Если мужик бандит, то зачем он? Помер и ладно. Мне такого совсем не надо.

Энекей не могла понять, что Марейка печалилась не о Соловьеве и не о ком другом — она печалилась о себе, о своей загубленной, пропадающей ни за что жизни. Сколько надежд связывала она с этими людьми, и все надежды ее рухнули разом.

— Он был отцом, Мирген, — почему-то вспомнила Марейка. — Я знаю. И Сашка знал, потому и загубил маленького.

Энекей покачивала головой, хотя ей невдомек было, о каком Миргене и в связи с чем говорит Марейка.

Марейка не пошла на могилу, хотя понимала, что это нехорошо. Нужно приходить к мертвым, проведывать их, поминать — так уж ведется от века. Но ведь ходят-то на могилы дорогих людей, а эти были для нее чужими. В банде каждый думал только о себе, как бы ухватить пожирнее кусок да не нарваться на пулю, а другие пусть пропадают с голоду, пусть гибнут в бою.

Энекей хотелось подольше побеседовать с Марейкой, она ведь тоже одинока, но Марейка так устала, что тут же, за столом, и уснула и спала до позднего вечера, а затем засобиралась уходить.

— Куда ты пойдешь? — спросила Энекей, обнимая ее за худенькие плечи.

— Куда-нибудь, — неопределенно ответила Марейка.

В ту же минуту открылась дверь и появилась Антонида.

Она внимательно посмотрела на Марейку и, не скрывая любопытства, проговорила:

— К Соловьеву пришла? Кто будешь?

— Была заключенная, да отпустили.

— Вот и ладно, — улыбнулась Антонида. — Значит, не виноватая.

— С бандитами я жила.

— Никого ж не убила? Нет?

— Не. Я стрелять не умею.

— Вот и ладненько.

Узнав, что Марейке деваться некуда, Антонида пообещала найти ей работу в Озерной. Будет скот пасти, а может, и в лавку устроится продавщицей, а то выйдет замуж.

— Замуж я не пойду, — тихо ответила Марейка.

— Пошто так? И замужем будешь, и детишек нарожаешь.

— Не хочу детей! Не хочу! — закричала она.

В тот же вечер Антонида сводила ее в баню, а назавтра, пробежав станицу из края в край, принесла Марейке платье и пусть не новые, но годные к носке ботинки.

2

И снова гудела перед сельсоветом улица, запруженная людьми. Они собрались стихийно и потребовали от Гаврилы, чтобы им объяснили толком, что же произошло в станице. Долго не раздумывая, председатель поставил перед народом командира кавэскадрона Заруднева:

— Объясни, понимаешь.

Высокий ростом Николай посмотрел поверх голов и, щурясь на солнце, начал:

— Я был послан сюда на ликвидацию банды. Что она тут делала, вы знаете. Советская власть терпела банду, а терпела потому, что в ней были обманутые бедные люди. Ради них позволялось гулять Соловьеву столько времени. Но всему приходит конец.

Послышались выкрики:

— Усопшему мир, а лекарю пир. Угробили казака!

— Уж и ловко ты его!

— Не пикнул!

— Таскал волк, потащили и волка.

— Правильно, товарищ Заруднев! Спасибо вам за ваше геройство!

Лоб Николая перерезала глубокая морщина. Он еще раз оглядел весь народ и сказал:

— Я только выполнил волю народа.

Собрание загудело. Людям понравились уважительные и правильные слова командира эскадрона, но кто-то исподволь подбросил вопрос:

— Говорили о мире, а вышло убийство. Как так?

Николай не стал вдаваться в подробности, почему было принято решение немедленно покончить с бандой, он лишь проговорил убежденно:

— Какой может быть мир с десятком отъявленных бандитов? Были банды в тысячу раз больше, и все же их ликвидировали!

Руку поднял Дмитрий, стоявший у угла палисадника. Он почувствовал, что должен, хотя бы в общих словах, объяснить необходимость столь крайней меры, как убийство главарей банды. И когда Гаврила позволил ему говорить, Дмитрий сказал:

— Подтверждаю, что Соловьев хотел бежать и создать новую банду. Верите мне?

— Верим! — крикнули из толпы.

— А коли верите, так давайте вынесем благодарность товарищу Зарудневу. Голосуй, председатель!

Гаврила чего-то замешкался с голосованием, тогда поднялась жена Григория Носкова и заговорила часто и сбивчиво:

— Про Татьяну Автамоновну… энто самое… ну поясни. Знать желаем… как энто… Куды ты дел ее, председатель?

Гаврила и Заруднев переглянулись.

— Она уехала по доброй воле, — сказал председатель.

— Да как… энто по доброй? — не сдавалась жена Григория. — Пошто ей приспичило выехать? Ты, значит… милый… что знаешь, все нам открой.

— Она уехала по своим делам.

— Совсем отбыла. Таку Никанору записку оставила, чтоб не ждал, — сказала Антонида. — Конечно, плохо, что спектакли казать и детей учить некому.

— Хватит вам! — крикнул Григорий Носков. — Раскудахтались тут! А по мне, так большое спасибо товарищу Зарудневу, что он самолично пристрелил лютого зверя Пашку Чихачева! От меня спасибо, как я есть пострадавший, — и, обратясь к народу, добавил: — Так их же было вон сколько! Ну повалили. Ну сняли штаны…

— Чего там! Всыпали! — подал голос кто-то из мужиков.

— Тише вы, мать-перемать! — обозлилась Антонида. — Дайте сказать человеку.

— Ны, — Григорий многозначительно тряхнул головой. — Убралась из станицы не одна Татьяна, отец и мать ее тоже дали тягу. А как быть с пословинским хозяйством? Неужели позволим?

— Ишь, куды он гнет! Куды гнет! — кто-то сказал возмущенно. — Не сам ли поживиться решил?

— Сам не хочу, ны! А общество должно пользоваться!

— Никаноркино хозяйство!

— Доля, конечно, и Никаноркина есть. Но есть и наша, кто батрачил на Автамона. Мне лично не надо, а пошто бы не попотчевать ребятишек, как на праздник потчевали! — сказала Антонида.

— Ну это, понимаешь, по твоей части, — сказал Гаврила Косачинскому. — Поясни гражданам.

Косачинский прокашлялся и заговорил тихим, но достаточно внушительным голосом:

— Отобрать хозяйство может народный суд.

— Мы не народ разве?

— Только суд, — подтвердил Косачинский.

— В суд подавать будем! — загудели справа и слева от следователя. — И что ж это делается, люд честной!

Кряжистый, бородатый мужик в картузе с козырьком, надвинутым на нос, крикнул:

— Про квартирантку Автамонову поясните. Чья она? Никому не сродственница… Говорят, бандитка.

Антонида срезала кряжистого мужика взглядом и кинула руки в бока:

— Обманутая, бедная девка. Вот так и понимайте! И не бандитка она, а ты бандит, Герасим!

— Па-азволь! — поправил картуз Герасим. — Какой же я бандит? Ты мне ответишь!

— Грабитель! Сколь в прошлом годе заплатил батракам с копны? А сколь обещал?

— Копна копне рознь! — отбивался Герасим.

— Бандит ты и есть! И не растопыривай уши! — пригрозила Антонида. — А девка пусть живет!

— Подстреленного сокола и ворона долбит, — негромко заметил кто-то.

Герасим боком протиснулся к Косачинскому. Поднял руку, чтобы слышал все:

— Есть заявление на оскорбительницу гражданку Антониду!

— Я заявлений не принимаю, — сдержанно произнес Косачинский.

— Они тут все заодно! — переходя на визг, выкрикнул Герасим.

Неизвестно, чем бы кончилась эта перепалка, да и все собрание, когда б не подъехавший с верхнего края гонец. Молодой парень в рубашке и кургузых штанах, не слезая с коня, выкликнул:

— Кто тут следователь? В Чебаках человек повесился!

Заруднев со всей группой тоже ехал в Чебаки. Как сказал ему Дмитрий, у Соловьева кто-то там есть. Нужно было докопаться и до этих его дружков. Прежде чем уехать, Николай пришел проститься к Горохову.

— Ну, земляк, будь здоров! Может, и не свидимся, — сказал Заруднев.

— Это почему ж?

— Дело сделано. Поеду в Усть-Абаканское книжки читать да ждать нового назначения. Жена у меня там, — Николай на минуту задумался. — Слушай, а ты все один?

— Один, — вздохнул Дмитрий.

— Ничего. Найдешь себе кралю. Ну, прощай! — Николай протянул сильную руку.

На рассвете следующего дня группа Заруднева и Косачинский прибыли в Чебаки. Следователя встретил милиционер, мужчина средних лет, в армейской гимнастерке и разбитых сапогах. Озабоченно морща крупное угрястое лицо, он сказал:

— Я посылал к вам. Есть сомнение. Человек повесился, а почему у него синяки на руках? Почему ссадины на лице и на макушке?

— Где повесился? — включаясь в расследование, спросил Косачинский.

— У Чертовой ямы. Березка там есть. Давно бы спилить ее надо. Все на ней вешаются.

— Веди.

Милиционер повел следователя и Заруднева к реке. На одном из огородов, выходящих к берегу Черного Июса, они увидели старую, обрушенную баню. Милиционер открыл низкую дверь в предбанник, опахнуло сладковатым запахом разложения. Накрытый мешковиною, в предбаннике лежал труп, из-под мешковины высунулась белая с синими ногтями рука.

— Открой, — бросил Косачинский.

Когда милиционер сорвал с трупа грубое покрывало, Заруднев невольно попятился. На трупе была пестрая телячья куртка, хорошо знакомая Николаю. Один рукав куртки был оторван, другой — испачкан в черной, как сажа, грязи. На лице погибшего явственно запечатлелось страдание: губы были искривлены, а узкие глаза зажмурены с невероятной силой.

— Я знаю этого человека, — сказал Заруднев.

3

ТЕЛЕГРАММА

Красноярск Комчонгуб

С Соловьевым покончено тчк четверо убито зпт четверо взято живьем тчк принимаются меры ликвидации остатков банды

Командир 12 ОН кавэскадрона

ЗАРУДНЕВ

Загрузка...