…Место было удивительно плоским. Или оно лишь казалось таким? Были ведь и дюны, слепяще белые под солнцем. Но сосны на них росли вразнотык, невысокие, обдерганные ветром. Дальше было болото, дымящееся туманом, мох и кустарник, коричневые заросли на много миль.
А между морем и зарослями раскинулся лагерь для военнопленных. Серые бараки приникли к земле, обнесенные тронным рядом колючей проволоки. Именно они, надо думать, определяли характер пейзажа. Горе, тоска, страх легли на мох и заросли, как ложится серая придорожная пыль.
Так, по крайней мере, представилось Нэйлу, когда его привезли сюда. Он осмотрелся исподлобья и опустил голову. Больше не хотелось смотреть…
В блоке ему указали пустую койку. Он сел на нее, продолжая думать о своем.
Прошло с полчаса, за спиной раздались негромкие голоса, вялое шарканье и стук деревянных подошв. Заключенные вернулись с работы.
Очень худые и бледные, двигаясь почти бесшумно, они обступили новичка:
— Ты кто, камерад?
— Англичанин.
— У тебя здесь найдутся земляки. Танкист? Летчик?
— Моряк.
— Есть и моряки. Олафсон, эй! Новый тоже моряк? Сидевший на соседней койке старик, костлявый и согбенный, посмотрел на Нэйла. Висячие усы его раздвинулись — он улыбнулся. Однако не промолвил ни слова. Наверно, очень устал, потому что сидел согнувшись, опершись на койку обеими руками и тяжело, со свистом дыша. Было ему на вид лет семьдесят, не меньше.
Новым своим товарищам Нэйл отвечал коротко, неохотно. Да, моряк. Судовой механик. Сейчас привезен из Финляндии. (По слухам, она выходит из войны.) Попал в плен на Баренцевом. Но довелось побывать и на других морях. Поносило, в общем, по свету.
Он замолчал.
— Эге! — сказал кто-то. — Не очень-то разговорчив!
— Англичанин! — пояснил другой. — Все англичане молчуны.
— Но ведь он еще и моряк! Я думал, каждый моряк любит порассказать о себе. Судил по нашему Олафсону.
Старик на соседней койке опять улыбнулся Нэйлу.
До войны в любом норвежском, шведском и финском порту знали Оле Олафсона. Он был прославленным лоцманом. По записям в своей книжке мог без запинки провести корабль вдоль побережья Скандинавии — шхерами и фиордами. А в концентрационном лагере Олафсон стал знаменит как рассказчик. Без преувеличения можно сказать о нем, что он спас рассудок многих людей. Недаром один из военнопленных, бывший историк литературы, дал ему прозвище: лагерная Шахерезада.
Когда Олафсон начинал рассказывать, люди забывали о том, что они в неволе, что сегодня похлебка из свеклы жиже, чем вчера, а Гуго, надсмотрщик, по-прежнему стреляет без промаха. На короткий срок они забывали обо всем.
Был час на исходе длинного, безжалостно регламентированного дня, когда узники получали наконец передышку — возможность располагать если не собой, то хотя бы своими незанумерованными мыслями.
И чем тягостнее, чем безумнее был прожитый день, тем чаще вспоминали Олафсона. Из разных углов барака начинали раздаваться голоса, тихие или громкие, просительные или требовательные:
— Ну-ка, Оле!.. Историю, Оле!.. Расскажи одну из своих историй, Оле!
Запоздавшие поспешно укладывались. Гомон стихал.
То был час Олафсона.
Он рассказывал неторопливо, делая частые паузы, чтобы прокашляться или перевести дух. Тихо было в бараке, как в церкви. Лишь за стеной взлаивали собаки да хрипло перекликались часовые, сидевшие у пулеметов на сторожевых вышках.
Наверняка кто-нибудь из блокового начальства, скорчившись, зябнул под дверью. И зря! Морские истории Олафсона были о таких давних-давних временах! Дымы еще не пятнали тогда небо над горизонтом…
Повествование Олафсон вел неизменно от первого лица.
Выглядело это так, словно он был участником описываемых событий, в крайнем случае их очевидцем. Хронологией старый моряк величественно пренебрегал.
Один дотошный слушатель, из тех, кто и на солнце выискивает пятна, усомнился в его личном знакомстве с пиратом де Сото.
— Не сходится, никак не сходится, Оле, извини! Ты не молод, конечно, но де Сото, я читал, повесили еще в первой половине XIX века.
— Я свел знакомство с ним у подножия его виселицы, — невозмутимо ответил Олафсон.
Но тут обитатели барака дружно накинулись на придиру и заставили его замолчать.
По обстоятельствам своей жизни Нэйл был недоверчив. Кроме того, он был начитан. Он знал, например, что знаменитые гонки чайных клиперов происходили в пятидесятые и шестидесятые годы прошлого столетия, то есть лет за двадцать до рождения Олафсона.
Но, слушая его, Нэйл забывал о датах. Обстоятельное повествование неторопливо текло, каждая деталь играла, искрилась, будто морская рябь на солнце. И даже смерть в рассказах Олафсона была не страшная и быстрая — как порыв налетевшего ветра!
Какой контраст с тем тоскливо-серым, пропахшим дымом, что ждало здесь, в концлагере! Недаром надсмотрщики повторяли заключенным: «Отсюда единственный выход — через трубу дымохода!»
Первая морская история, которую Нэйл услышал от Олафсона, была о чайных клиперах.
— Вы скажете, что мне не повезло в тот рейс, — так начал Олафсон. — Меня взяли не на «Ариэль», а на «Фермопилы». Юнгой, юнгой, — быстро добавил он, косясь на койку, где безмолвствовал придира. — А первым прибыл «Ариэль». От Вампоа мы шли почти вровень с ним. Ну и натерли же мозоли, управляясь с парусами! Но за мысом Доброй Надежды он взял круче к ветру и вырвался вперед…
То было время, когда Англия ввозила в Китай опиум, а из Китая вывозила чай.
Чаеторговцы были заинтересованы в скоростном доставке первоклассного китайского чая. Для этого строились специальные, легкие, на диво быстрые корабли. Корпус их был едва заметен под многоярусным парусным вооружением. Это и были так называемые чайные клипера.
Обгоняя друг друга, они проносились от Вампоа на юге Китая до причалов Восточного Лондона.
Чаеторговцы расчетливо подогревали азарт гонок. Командам сулили большие премии. По пути следования безостановочно работал телеграф. Заключались пари.
Люди дрожащими руками развертывали утренние газеты. Кто впереди из фаворитов? «Тайпинг»? «Фермопилы»? «Ариэль»? «Огненный крест»? «Летящее острие»?
Гонки чайных клиперов были как бы апофеозом парусного флота…
— И все-таки самыми быстроходными были «Фермопилы», — сказал Олафсон после паузы. — Почему же тогда «Ариэль» обставил нас? Я отвечу. Да потому лишь, что капитан был умница, знал всякие хитрые мореходные уловки. Попался бы нам такой капитан! Ого!.. Знайте, — с воодушевлением продолжал моряк, — что при самом слабом ветерке, когда можно пройти вдоль палубы с зажженной свечой, «Фермопилы» шли семь узлов! Да, друзья, семь узлов! А в ровный бакштаг, под всеми парусами, клипер делал без труда тринадцать узлов, руль прямо, и мальчик мог стоять на штурвале!
Голос Олафсона прерывался от волнения.
Но потом рассказчик начинал беспрестанно прокашливаться и сморкаться, потому что доходил до описания гибели «Фермопил».
Знаменитому клиперу исполнилось сорок лет. Ремонт его требовал слишком больших затрат, судовладельцы не пошли на это.
В солнечный безветренный день на берегу Атлантического океана собралось множество простого люда: матросы, лоцманы, рыбаки, грузчики. Олафсон был среди них. Он, по его словам, приехал с другого конца Европы, как только узнал о предстоящей расправе с «Фермопилами».
Но, против ожидания, церемониал был соблюден, этого нельзя отрицать. Буксиры вывели из гавани корабль, расцвеченный по реям флагами и с парусами, взятыми на гитовы.
Его провожали в молчании. Потом оркестр на набережной заиграл траурный марш Шопена. Под звуки этого марша «Фермопилы» были потоплены на внешнем рейде.
Когда гул взрыва докатился до набережной и прославленный клипер начал медленно крениться, все сняли фуражки и шляпы. Многие моряки плакали, не стыдясь своих слез…
С удивлением Нэйл отметил, что вот уж полчаса — пока длился рассказ — он не думал о себе и своих страданиях.
В этом и заключалось целебное действие историй Олафсона! Слушатели его, измученные усталостью, страхом и голодом, забывали о себе на короткий срок — о, к сожалению, лишь на самый короткий!
Натянув на голову одеяло, Нэйл постарался вообразить гонки чайных клиперов.
Корабли понеслись мимо один за другим — подобно веренице облаков, низко летящих над горизонтом. От быстрого мелькания парусов поверх слепящей морской глади глаза стали слипаться…
Но Олафсон рассказывал не только о морских работягах. По его словам, кроме «добрых кораблей», были также и «злые». К числу их относились невольничьи и пиратские корабли.
Бывший лоцман знал всю подноготную Кида, Моргана, де Сото.
Последний считался шутником среди пиратов. Недаром его проворная бригантина носила название «Black Joke», то есть «Черная шутка».
Юмор де Сото был особого рода. Команды купеческих кораблей корчились от страха, завидев на горизонте мачты с характерным наклоном, затем узкий черный корпус и, наконец, оскалившийся в дьявольской ухмылке череп над двумя скрещенными костями — пиратский черный флаг «Веселый Роджер».
Уйти от де Сото не удавалось никому. Слишком велико было его преимущество в ходе.
Замысловато «шутил» де Сото с пассажирами и матросами захваченного им корабля, — даже неприятно вспоминать об этом. Потом бедняг загоняли в трюм, забивали гвоздями люковые крышки и быстро проделывали отверстия в борту. Мгновенье — и все было кончено! Лишь пенистые волны перекатывались там, где только что был корабль.
«Мертвые не болтают!» — наставительно повторял де Сото.
Не болтают, это так; Зато иногда оставляют после себя опасную писанину. Дневники и письма, например.
А де Сото любил побаловать себя чтением — между делом, в свободное от работы время. Читательский вкус его был прихотлив. Всем книгам на свете почему-то предпочитал он дневники и письма своих жертв.
Один из таких дневников де Сото даже захватил с собой, когда «Черная шутка» в сильнейший шторм разбилась на скалах у Кадикса и команде пришлось высадиться на берег.
Решено было разойтись в разные стороны, чтобы не вызвать подозрений, а через месяц собраться в Гибралтаре — для захвата какого-нибудь нового судна.
Де Сото прибыл в Гибралтар раньше остальных пиратов и поселился в гостинице. Его принимали за богатого туриста. Между тем, прогуливаясь в порту, он присматривался к стоявшим там кораблям, придирчиво оценивая их мореходные качества. Новая «Черная шутка» не должна была ни в чем уступать старой.
Однажды в отсутствие постояльца пришли убрать его номер. Из-под подушки вывалилась клеенчатая тетрадь. Постоялец, по обыкновению, читал перед сном. А что он читал?
Горничная была не только любопытна, но и грамотна. С первых же строк ей стало ясно, что записи в тетради вел капитан такой-то, недавнее исчезновение которого взволновало его друзей и вызвало много толков. Предполагали, что судно его потопил неуловимый безжалостный де Сото.
Любитель дневников был схвачен. Вскоре его судили, а затем вздернули на виселицу на глазах у всего Гибралтара.
— После казни только и разговору было, что об этом дневнике, — заключил Олафсон. — Говорили, что де Сото носил свою смерть всегда при себе, а на ночь вдобавок еще и прятал под подушку… Так-то, друзья! Если заведется опасная тайна у кого-либо из вас, сберегайте ее только в памяти, да и то затолкайте в какой ни на есть дальний и темный угол!..
Выслушав эту историю, Нэйл задумался — не о де Сото, а об Олафсоне. Была ли у рассказчика тайна, которую надо затолкать в какой ни на есть дальний и темный угол памяти?
Как будто да! И, по-видимому, это была именно та самая тайна, которая вот уже два года мертвым грузом висит на душе у Нэйла!
Ни разу, даже вскользь, не упомянул Олафсон Летучего Голландца. Почему?
Старый лоцман обходил эту легенду, как обходят опасную мель или оголяющиеся подводные камни.
Нэйл расспросил старожилов блока, давних слушателей Олафсона.
Да, тот рассказывал о чайных клиперах, кладах, морских змеях, пиратах, но о Летучем Голландце он не рассказывал никогда.
Удивительно, не так ли? Ведь это одна из наиболее распространенных морских историй!
С чрезвычайной осторожностью Нэйл подступил с расспросами к Олафсону.
— Летучий Голландец? — Старик метнул острый взгляд из-под нависших бровей. — Да, есть и такая история. Когда-то я знал ее. Очень давно. Теперь забыл.
Можно ли было поверить в столь наивную ложь?
Несколько раз Нэйл возобновлял свои попытки. Олафсон отделывался пустыми отговорками, деланно зевал или поворачивался спиной.
Но это еще больше разжигало Нэйла.
Лоцман боится рассказывать старую морскую историю, чтобы не проговориться?
За спиной легендарного Летучего Голландца видит того, другого?
Как-то вечером Нэйл и Олафсон раньше остальных вернулись в барак.
Нэйл улегся на своей койке, Олафсон принялся кряхтя снимать башмаки.
Самое время для откровенного разговора!
— Думаешь ли ты, — медленно спросил Нэйл, — что в мире призраков могут блуждать также подводные лодки?
Длинная пауза. Олафсон по-прежнему сидит вполоборота к Нэйлу, держа башмаки на весу.
— Мне рассказали кое-что об этом в Бразилии два года назад, — продолжал Нэйл, смотря на дверь. — Тот человек божился, что видел лодку-привидение на расстоянии полукабельтова. Она выходила из прибрежных зарослей. Но вот что странно: на ней говорили по-немецки!
Тяжелый башмак со стуком упал на пол.
Ага!
Олафсон нагнулся над своим башмаком. Что-то он слишком долго возится с ним, старательно задвигая под койку, — видно, хочет протянуть время.
И это ему удалось. Захлопали двери, зашаркали-застучали подошвы, в барак ввалились другие заключенные.
Нет! Больше нельзя ждать! Нэйлом руководит не праздное любопытство. Он ищет единомышленника, товарища в борьбе.
Что ж! Поведем разговор иначе — поверх голов других обитателей барака!
Когда в блоке улеглись, Нэйл решительно повернулся к своему соседу:
— А теперь историю, Оле! Самую страшную из твоих историй! Я заказываю о Летучем Голландце! Мне говорили, что ты до сих пор еще не рассказывал о нем.
Койка сердито заскрипела и задвигалась под старым лоцманом.
— Сам и расскажи, — проворчал он. — Ты моложе. Память у тебя лучше. Нэйл помедлил.
— Я бы, пожалуй, рассказал, — с расстановкой ответил он, — да боюсь, история Летучего Голландца будет выглядеть в моей передаче слишком современной.
Яснее выразиться нельзя! Олафсон, казалось, заколебался. Но недоверие все-таки перевесило.
Он начал рассказывать не о Летучем Голландце, совсем о другом — о тех английских и французских пиратах, которым в воздаяние их заслуг дали адмиральское звание, а также титулы баронета или маркиза. Это было интересно. Блок, по-обыкновению, притих.
Нэйл мысленно выругался. Лоцман, простодушный хитрец, сумел положить разговор круто на другой галс…
Сигнал отбоя! Барак погрузился в сон.
Спящие походят на покойников, лежащих вповалку. Рты разинуты, глазные впадины кажутся такими же черными, как рты. Лампочка под потолком горит вполнакала.
Заснул и Олафсон.
Один Нэйл не спит. Закинув за голову руки, глядит в низкий фанерный потолок — и не видит его.
Что дало сегодняшнее испытание? Олафсон не сказал ничего и в то же время сказал очень много. Это упорное нежелание касаться опасной темы, эти неуклюжие увертки, — ведь, по сути, они равносильны признанию!
И все-таки Олафсон должен сам сказать: «Да, камерад! Я видел «Летучего Голландца»!» А быть может, сначала Нэйлу сказать об этом?
Нэйл зажмурил глаза. И тотчас сверкнул вдали плес Аракары. Под звездами он отсвечивал, как мокрый асфальт. Снова Нэйл увидел черную стену леса и услышал ритмичные непонятные звуки, — был ли то индейский барабан, топот ли множества пляшущих ног?
Под этот приглушенный мерный гул Нэйл стал засыпать. И вдруг рядом внятно сказали:
— Флаинг Дачмен![24]
Потом забормотали:
— Нельзя, не хочу, не скажу! Минута или две тишины. Что-то неразборчивое, вроде:
— Никель… Клеймо… Никель… И опять:
— Нет! Не хочу! Не могу!
Это бормотал во сне Олафсон.
Нэйл поспешно растолкал его. Уже начали подниматься неподалеку взлохмаченные головы. Нельзя привлекать внимание блока к тому, что знали только Нэйл и Олафсон.
Старый лоцман приподнялся на локте:
— Я что-нибудь говорил, Джек?
— Нет, — сказал Нэйл, помедлив. — Ты только сильно стонал и скрежетал зубами во сне.
Олафсон недоверчиво проворчал что-то и, укладываясь, натянул одеяло на голову…