В.Н.Гвоздей
Секреты чеховского художественного текста
Монография
ОГЛАВЛЕНИЕ
НЕСКОЛЬКО ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ ЗАМЕЧАНИЙ.......... 3
Глава I
ПЕРВЫЕ ОПЫТЫ................................. 7
Глава II
ПЕРВЫЙ КРИЗИС............................... 25
Глава III
ПОИСКИ СВОЕЙ ДОРОГИ......................... 51
Глава IV
НАКОПЛЕНИЕ СИЛ.............................. 68
Глава V
ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН............................... 83
Глава VI
МЕТАФОРА ИЛИ СРАВНЕНИЕ?.. .................. 98
Глава VII
НА РУБЕЖЕ ВЕКОВ.............................113
ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ.......................... 126
Рецензенты: А.М.Буланов, доктор филологических наук, профессор ВГПУ;
Г.Г.Исаев, доктор филологических наук, профессор АГПУ.
Гвоздей В.Н.
Секреты чеховского художественного текста: Монография.
Астрахань: Изд-во Астраханского гос. пед. ун-та, 1999. - 128 с.
В книге рассматриваются малоизученные стороны поэтики А.П.Чехова, составляющие характерную особенность его художественной прозы и в целом творческого метода. Основное внимание уделяется тропеическому уровню чеховского текста, выясняются чеховские предпочтения в этой сфере и особенности индивидуально-авторского использования данных изобразительно-выразительных средств, в их связи с основополагающими творческими принципами писателя. Исследование позволяет существенно дополнить, а в чем-то - скорректировать устоявшиеся интерпретации ряда произведений Чехова, прояснить некоторые спорные моменты творческой эволюции художника.
Для преподавателей литературы, студентов, учащихся школ, для широкого круга читателей, интересующихся творчеством А.П.Чехова и проблемами художественности.
НЕСКОЛЬКО ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ ЗАМЕЧАНИЙ
О том, что чеховский творческий метод представляет собой нечто новое по отношению к русскому реализму XIX века, писали уже современники Чехова.
Высказывания такого рода можно обнаружить в работах Д.Мережковского, А.Глинки, усматривавших суть этой новизны в импрессионистическом начале.
Широко известны слова Л.Толстого о "новых, совершенно новых для всего мира формах письма", созданных Чеховым, о присущей ему "необыкновенной технике реализма". Именно в этом Толстой увидел то главное, что привнес в русскую и мировую литературу А.П.Чехов.
О новом качестве чеховского творческого метода писали Горький, Станиславский, Мейерхольд...
Пожалуй, особенно показателен отзыв М.Горького об одном из поздних рассказов Чехова: "Знаете, что Вы делаете? Убиваете реализм".
Эта неожиданно экспрессивная оценка отразила не только восхищение писателя чеховскими художественными открытиями, но и острое ощущение новизны, непохожести того, что делал Чехов 90-х годов, на традиционный русский реализм XIX века, ощущение полного раскрытия и даже исчерпанности возможностей реализма под пером А.П. Чехова.
Внимание к проблеме чеховского творческого метода не ослабевает и сегодня. Современные литературоведы нередко говорят о стремлении писателя "обновить реалистическое искусство". По-видимому, эта проблема вообще является одной из самых сложных и актуальных в изучении творческого наследия Чехова, и от ее разработки в значительной мере зависит корректная интерпретация его произведений.
Усилиями российских и зарубежных литературоведов немало сделано в изучении чеховского творческого метода. В то же время анализ работ о творчестве Чехова показывает, что по большей части изучались, условно говоря, макроструктуры его поэтики: концепция действительности и человека, типология героев, конфликт, сюжетостроение, предметная картина мира, образ автора, способы выражения авторской позиции, архитектоника произведений и т.д. С.3
Исключение, пожалуй, составляет чеховская деталь, изучавшаяся довольно широко и обстоятельно.
Значительно меньше внимания уделялось таким классическим составляющим поэтики Чехова, как тропы. К ним исследователи обращались лишь эпизодически, говорили о них, как правило, бегло, вскользь.
Между тем именно эти средства являются первоэлементами художественности, прежде всего свидетельствуют об особой, целенаправленной обработке текста, отличающей художественную речь от других видов речи. И прежде всего именно эти элементы обладают уникальной способностью воздействовать не только на сознание, но и на подсознание читателя, активизируя творческое мышление, обеспечивая необычайно ценный эффект читательского сотворчества.
Разумеется, изобразительно-выразительнные возможности и художественные функции тропов различны.
Более того, с изменением человеческих представлений о мире, обществе, искусстве те или иные тропы утрачивают актуальность.
А.Н.Веселовский заметил в свое время, что "эпитеты холодеют, как давно похолодели гиперболы".
В.Н.Жирмунский выразился еще более определенно: "... в XIX в. эпитет выходит из употребления, вытесняемый индивидуальными определениями...".
Эпитетами и гиперболами этот процесс, конечно же, не ограничивается. Из наиболее употребляемых тропов заметно "похолодели" метонимия и олицетворение - не говоря уже о других, менее выразительных тропах.
Это свойство человеческого сознания. То, что еще вчера казалось яркой, оригинальной находкой, спустя некоторое время становится общим местом.
Одним из последствий распространения грамотности, значительного увеличения числа читающих и - пишущих стало "остывание", девальвация тропов. Процесс неизмеримо ускоряется с превращением литературы в отрасль индустрии.
Тропы по большей мере уже почти не привлекают внимания даже искушенного читателя, не становятся поводом для эстетической рефлексии. И уже почти не интересуют критика, литературоведа.
Расхожим сегодня стало мнение, согласно которому тропы, эти "прописи" вузовского курса теории литературы, в произведениях нового времени, особенно - эпических, выполняют, в общем, служебную роль. Они слишком элементарны, слишком слабо связаны с идеологическим уровнем текста и лежат за пределами актуальной литературоведческой проблематики.
На этом фоне странным кажется все возрастающее внимание психологов, философов, специалистов в области языка науки - к сравнению и метафоре. С.4
Но, к сожалению, научные интересы литературоведов и представителей других отраслей знания пересекаются здесь довольно редко. Появляющиеся работы связаны, в основном, с поэзией, и в них доминирует лингвистический аспект. Гораздо меньше в этом отношении повезло прозе. К тому же для современных исследователей тропов не характерен ценностный подход к изучаемым явлениям, и художественные эффекты, смыслы, создаваемые тропами, в их связи с эстетическим целым, зачастую оказываются чем-то вторичным.
Между тем, как заметил А.П.Чудаков, "сравнения и метафоры более чем многое другое определяют характер поэтики художника". И не только потому, что имеют тысячелетнюю традицию.
В отличие от других, уже "остывших" тропов, сравнение и метафора более тесно связаны с основополагающими свойствами человеческого мышления и с практическими нуждами каждодневной деятельности. "Все познается в сравнении!" Этим и объясняется устойчивость данных тропов. Во всяком случае, говорить об их "остывании" пока еще рано. Они по-прежнему актуальны, как во времена Аристотеля, продолжают, хотя бы изредка, радовать читателя свежестью и оригинальностью.
И думается, что сегодня, с учетом знаний, накопленных смежными науками, изучение роли и места этих тропов в творчестве того или иного писателя способно приоткрыть новые грани творческой индивидуальности.
Сравнение и метафора прямо связаны с и з о б р а ж е н и е м, с освоением и воссозданием картины мира; они являются, можно сказать, первичными составляющими творческого метода. И в таковом качестве заслуживают самого пристального внимания.
Если уподобить художественное целое живому организму, то исследование тропов можно соотнести с изучением живого организма на клеточном уровне.
Данная аналогия заставляет предположить, что такие "клетки", являясь относительно замкнутой, живущей по своим законам системой, сложно взаимодействуют с другими системами организма. И тем самым также определяют специфику и свойства целого, во всяком случае - отражают процессы и тенденции, характерные для тех или иных этапов творческой эволюции художника.
Нельзя сказать, что никто из литературоведов не касался чеховских тропов. Однако в основном разговор о них велся в самой общей форме, на уровне констатаций, как бы не требующих иных аргументов, кроме многочисленных примеров из текста. Прокламируя "неожиданную свежесть стилевых ходов и метафорическую образность", которые "резко выделили чеховский текст на рядовом фоне", исследователи зачастую оставляли без внимания внутреннюю противоС.5
речивость, свойственную означенным явлениям в такой же мере, как и любым другим.
Похожим образом обстоит дело и с чеховскими сравнениями.
"Энергия чеховской речи нагляднее всего проявилась в метких, как выстрел, сравнениях, которые (...) до сих пор поражают читателя неожиданной и свежей своей новизной", - писал К.И.Чуковский в книге "О Чехове". Этой яркой и интересной работой вопрос о сравнениях в творчестве Чехова не был закрыт, хотя, похоже, именно такое негласное мнение сложилось в литературоведении под воздействием авторитета Чехова и - самого К.Чуковского. Вопрос не был закрыт уже хотя бы потому, что далеко не все чеховские сравнения "поражают читателя неожиданной и свежей своей новизной>.
Ясно, что вопрос о чеховских тропах значительно сложнее, чем могло показаться одному из первых его исследователей.
Вопрос этот далек от своего исчерпывающего разрешения и сегодня. И нуждается в строгом и беспристрастном изучении.
Именно такую задачу и ставит перед собой автор книги, конечно же, не претендуя на раскрытие абсолютно всех секретов чеховской художественности.
Одним из важнейших принципов предлагаемой работы является последовательный эмпиризм, по возможности корректное следование за чеховским текстом, подчиненное логике творческой эволюции писателя. Вероятно, это сделает работу несколько однообразной и "нудной". Сознавая такую опасность, автор все же считает, что только избранный путь позволит выяснить подлинную картину изучаемых явлений и сделать научно состоятельные выводы.
Тропы автором понимаются в духе классической аристотелевской тради-ции, уже в наше время получившей корректное и убедительное развитие в трудах В.М.Жирмунского. Учтены также некоторые разработки последних лет, представляющиеся перспективными.
Чеховские предпочтения в сфере тропов будут рассматриваться на материале всего прозаического художественного наследия писателя, отраженного его тридцатитомным Полным собранием сочинений и писем.
Теоретической базой исследования послужили работы российских и зарубежных ученых, в той или иной мере относящиеся к теме.
Предполагается, что изучение данной проблематики позволит углубить современные представления о своеобразии реализма А.П. Чехова. С.6
Глава I
ПЕРВЫЕ ОПЫТЫ
Суждение о неповторимой оригинальности найденных Чеховым "форм письма" приобрело статус аксиомы уже сто лет назад. Однако лишь в последние десятилетия были предприняты серьезные попытки наполнить этот толстовский тезис литературоведческим, научным содержанием.
Видимо, просто пришло время, установилась нужная дистанция, накоплен необходимый потенциал.
И в последние десятилетия, и немного ранее исследователи "необыкновенной техники реализма" А.П.Чехова в качестве самого яркого примера этой оригинальности нередко приводили целыми списками знаменитые чеховские сравнения.
Прием безусловно выигрышный. Но - не отвечающий законам изучаемой художественной системы, поскольку на общем фоне разного рода сравнений, имеющихся в художественной прозе Чехова, таких ярких, неожиданных, "чеховских" сравнений - не так уж много.
Можно спорить о правомерности количественного подхода к явлениям эстетического порядка, говорить о том, что одно "чеховское" сравнение затмевает собой десятки "не-чеховских", расхожих сравнений, штампов, встречающихся в произведениях писателя, но факт остается фактом.
Вряд ли подобная избирательность способствует созданию объективной картины исследуемого явления.
Ведь и "не-чеховские" сравнения использованы в произведениях А.П. Чехова - самим писателем. И таких сравнений в его прозе - подавляющее большинство.
Произведения А.П. Чехова, написанные в 1880-85 годы, дают огромное количество примеров.
Преобладают сравнения, описывающие в целом, нерасчлененно, какое-либо действие, настроение, состояние, причем зачастую используются сочетания-клише: красный, как рак; бледный, как полотно; мягкий, как шелк; как вкопанный; как угорелый; как на иголках; как в лихорадке и т.п.
Возникает ощущение, что в пределах чеховской поэтики раннего периода предмет в детализирующем сравнении не нуждается, он явлен как целое и вполне определен уже в силу своей названности, равен сам себе.
Конечно же, в значительной мере такой подход к сравнению объясняется требованиями юмористических журналов, о чем говорили уже много и достаточно убедительно.
Писать коротко, предельно обнажая суть комической ситуации, лишь несколькими беглыми штрихами характеризуя обстановку и персонажей - такие С.7
правила игры неизбежно вели к упрощению и даже обеднению поэтического арсенала. И в то же время - к постепенному повышению мастерства писателя, который учился достигать художественного эффекта, пользуясь минимумом средств.
Последнее происходило, разумеется, не с каждым юмористом. Многие так и остались во власти "общих мест".
Нет возможности, да и необходимости описывать каждое чеховское сравнение.
Но самые характерные примеры, отражающие тот или иной период, те или иные тенденции в работе Чехова со сравнениями, есть смысл рассмотреть и - в хронологической последовательности.
При этом пострадает "системность", классификация сравнительных оборотов, зато более ощутимой предстанет эволюция чеховского сравнения, ее связь с ключевыми этапами творческой эволюции писателя.
Уже в первом опубликованном рассказе Чехова, в "Письме к ученому соседу" (1880), обнаруживаем сравнения, которые, однако, несут на себе печать "личности" Василия Семи-Булатова, автора письма, откровенно комического персонажа, и включены в поток его косноязычной речи.
Являясь одним из средств создания комического эффекта, они служат раскрытию внутреннего убожества героя и не слишком много говорят о собственных чеховских предпочтениях.
Сравнения эти сотворены Василием Семи-Булатовым с явной претензией на литературность и наукообразность, как и все письмо в целом. Часть из них Василий втискивает в одну громоздкую, неуклюжую фразу: "Давно искал я случая познакомиться с Вами, жаждал, потому что наука в некотором роде мать наша родная, все одно как и цивилизацыя и потому что сердечно уважаю тех людей, знаменитое имя и звание которых, увенчанное ореолом популярной славы, лаврами, кимвалами, орденами, лентами и аттестатами гремит как гром и молния по всем частям вселенного мира сего видимого и невидимого т.е. подлунного" [С.1; 11].
Бросается в глаза словесная избыточность, тавтологичность речи Семи-Булатова, нагнетание однородных, по его мнению, слов. Василий ставит в один ряд разноуровневые понятия, из достаточно далеких друг от друга сфер жизни, стилей и речевых ситуаций. И сравнения здесь тонут в нагромождениях слов, подавляемые алогизмом, нелепым словоупотреблением, создающим против воли отставного урядника из дворян каламбурные или оксюморонные эффекты. Вот уж точно слова "удивляются соседству друг друга"!
Но не этот горацианский тезис стал здесь определяющим.
Ведущим принципом, организующим текст, является алогизм. Василий Семи-Булатов непринужденно и без натуги, с легкостью абсолютного невежества соС.8
единяет "далековатые идеи" и противоречащие друг другу стилистические нормы.
В письме нашло исчерпывающее выражение хаотичное, лишенное элементарной культуры мышление героя, претендующее, между тем, на истинность и даже учительность.
Еще одним источником комизма и признаком духовного "разброса" становится очень естественный, не требующий от Василия никаких внутренних усилий, неоднократный переход от менторской интонации к прямо противоположной: он то указывает соседу на "логические ошибки", с некоторым оттенком снисходительности, глядя на него сверху вниз, то предается самоуничижению, в духе литературной традиции прошлых веков, опять-таки соединяя несоединимое и, как ни странно, воссоздавая в общих чертах стиль писем Ивана Грозного, адресованных опальному князю Курбскому.
В том же духе выдержаны и отрицательные сравнения: "Если бы наши прародители происходили от обезьян, то их не похоронили бы на христианском кладбище; мой прапрадед например Амвросий, живший во время оно в царстве Польском, был погребен не как обезьяна, а рядом с абатом католическим Иоакимом Шостаком, записки коего об умеренном климате и неумеренном употреблении горячих напитков хранятся еще доселе у брата моего Ивана (Маиора). Абат значит католический поп" [С.1; 12].
Не менее колоритный пример отрицательного сравнения:
"Я недавно читал у одного Французского ученого, что львиная морда совсем не похожа на человеческий лик, как думают ученыи" [С.1; 15].
Но чаще всего цитируется другое сравнение, комически отразившее те же общие закономерности текста: "Всякое открытие терзает меня как гвоздик в спине" [С.1; 14].
Используется Семи-Булатовым и перифраз, еще один явный "гость", но не из предшествующих литературных эпох, как можно было бы предположить, а скорее всего из провинциальных велеречивых газеток: "Рубль сей парус девятнадцатого столетия для меня не имеет никакой цены, наука его затемнила у моих глаз своими дальнейшими крылами" [С.1; 14].
Нет необходимости приводить другие менее выразительные и менее "свежие" тропы из письма отставного урядника; все они выдержаны в одном ключе, подчинены принципу алогизма и невежественной стилистической эклектики. И сравнения здесь не являются исключением, они включены в эту систему и почти поглощены ей.
Характерно, однако, что уже первый опубликованный рассказ начинающего писателя отразил его интерес к проблемам человеческого сознания, к особенностям картины мира, создаваемой индивидуальным сознанием.
Создавая "аналитический" опус под названием "Что чаще всего встречается в романах, повестях и т. п.?" (1880), своего рода перечень беллетристических банальностей, и словно давая зарок - постараться избежать их в своем творчестве, А.Чехонте по существу также рассматривает картину мира, на этот раз - сотворенную массовой литературой. С.9
Как выясняется, и картина мира, и сознание породивших ее литераторов в принципе мало чем отличаются от того, что было показано в "Письме к ученому соседу". Те же штампы мышления, то же узколобое неумение выйти за рамки раз и навсегда усвоенных стереотипов, шаблонов.
Организующим началом текста стала перечислительная интонация, внешне претендующая на исследовательскую строгость и сухость, но преисполненная авторской иронии.
Внутреннее напряжение стиля, создаваемое этими противоположными тенденциями, разрешается комическими эффектами.
Они могут порождаться отрицательным сравнением:
"Богатый дядя, либерал или консерватор, смотря по обстоятельствам. Не так полезны для героя его наставления, как смерть" [С.1; 17].
Алогичным соединением разнородных понятий, предлагаемых как однородные:
"Доктор с озабоченным лицом, подающий надежду на кризис; часто имеет палку с набалдашником и лысину" [С.1; 17].
Такое сопряжение "далековатых идей" комично еще и потому, что набалдашник на палке начинает восприниматься аналогом лысой головы, венчающей фигуру доктора. Основанием для сближения становятся гладкая, округленно-выпуклая поверхность сравниваемых объектов и мерцающее между ними слово "балда", контрабандой привносимое в контекст "набалдашником".
Как видим, данное сочетание - "часто имеет палку с набалдашником и лысину" - чревато потенциальным, очень метким и явно оценочным сравнением и прежде всего именно поэтому вызывает смех.
Кстати сказать, сравнение человеческой фигуры и трости с набалдашником еще всплывет в чеховской прозе в более отчетливой форме, что будет показано позже.
Сравнение, сопоставление лежит и в основании ставшего популярным выражения:
"Тонкие намеки на довольно толстые обстоятельства" [С.1; 18].
Игра слов невольно заставляет сознание читателя соотнести противопоставленные друг другу определения и улыбнуться неожиданному словосочетанию "толстые обстоятельства", воспринимаемому особенно остро на фоне штампа "тонкие намеки".
И все же ведущим источником комизма становится узнаваемость приводимых "исследователем" штампов современной беллетристики: "Герой - спасающий героиню от взбешенной лошади, сильный духом и могущий при всяком удобном случае показать силу своих кулаков. (...) А где доктор, там ревматизм от трудов праведных, там мигрень, воспаление мозга, уход за раненным на дуэли и неизбежный совет ехать на воды" [С.1; 17].
Естественно, что такая узнаваемость обеспечивается соотнесением, сравнением называемых примет с аналогичными ситуациями из литературных произведений. Эта работа целиком ложится на плечи читателя, базируется на его читательском и эстетическом опыте и совершенно невыполнима в случае, если текст попадает в руки читателя-новичка. С.10
Очевиден чеховский расчет на вполне определенный тип собеседника: он должен быть литературно подготовлен, он должен так же остро чувствовать штамп, как Антоша Чехонте.
Такой подход, с одной стороны, повышает планку требований к читателю, а с другой - раскрывает доверие писателя к тому, кто возьмет в руки его текст.
Приведенные примеры показывают, что уже первые произведения А.Чехонте содержат довольно интересные эстетические эффекты, глубина и сложность которых, как правило, не осознаются читателем благодаря органичности и непринужденности авторского стиля.
В рассказе "За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь" (1880) таких эффектов уже огромное количество, а средства их создания - очень разнообразны.
Не считая своей задачей детальный анализ каждого из них, сосредоточим внимание на тропах и прежде всего на фразе, почти целиком из них состоящей: "В голове у него кипела непривычная работа, лицо горело и было краснее вареного рака; кулаки судорожно сжимались, а в груди происходила такая возня и стукотня, какой майор и под Карсом не видал и не слыхал" [С.1; 19].
Стершаяся метафора "кипела работа", воспринимавшаяся в качестве общеязыковой и в чеховские времена, особой выразительностью не обладает, как и стершаяся метафора "лицо горело". Гораздо более значимым оказывается определение "непривычная работа", которое характеризует интеллектуальный статус майора и соотносится с говорящей фамилией Щелколобов, а также с высказанными женой в его адрес обвинениями в "тупоумии, мужицких манерах и наклонности к умопомешательству и хроническому пьянству" [С.1; 19].
Вероятно, использование этого определения имело также целью разнообразить "остывшую" метафору, но эффект создается обратный : оно вызывает у читателя комические ассоциации, достаточно далеко уводящие от "кипения работы".
Нетрудно заметить еще одну попытку Чехова несколько освежить общеязыковой штамп ("красный как рак") употреблением превосходной степени и введением логически избыточного в данном контексте определения "вареный".
В целом это сравнение передает лишь один из внешних признаков, в которых выразилось негодование майора Щелколобова и, возможно, косвенно указывает на некоторые его гастрономические пристрастия, поскольку уже этот рассказ, по крайней мере - на трех первых страницах, предъявляет картину мира, в значительной мере определенную особенностями восприятия героя, его сознания.
Здесь же обнаруживаем любопытный пример того, как в художественной системе А.Чехонте взаимодействуют гипербола и отрицательное сравнение: "... в груди происходила такая возня и стукотня, какой майор и под Карсом не видал и не слыхал". Перед нами явное преувеличение, но гипербола подчиняется здесь идее сопоставления внутренних признаков майорского волнения и военных действий "под Карсом". Последний элемент сравнения тоже, кстати, представляет собой своего рода штамп, "концепт" современного Чехову российского общественного сознания, поскольку война с Турцией закончилась за два года до публикации рассказа и ее события оставались достаточно актуальными для читателя. С.11
В тексте немало и других сопоставлений, менее отчетливых, не облеченных в форму сравнения.
Двумя такими сопоставлениями начинается произведение:
"Пробило 12 часов дня, и майор Щелколобов, обладатель тысячи десятин земли и молоденькой жены, высунул свою плешивую голову из-под ситцевого одеяла и громко выругался".
Невольное сопоставление тысячи десятин и молоденькой жены, оказавшихся однородными дополнениями и объединенных в сознании майора на основании "обладания" ими (несколько двусмысленная многозначность слова "обладать" в данном контексте не срабатывает, возможно - вопреки замыслу автора), уже вызывает комический эффект своей несообразностью, которая, конечно же, недоступна пониманию героя.
Еще одна несообразность обнаруживается при соотнесении "молоденькой жены" и "плешивой головы" супруга. И в конце этой цепочки несообразностей, как логическое их следствие, появляется "громко выругался".
Жена отказывается быть его собственностью, отказывается любить, хотя обязана.
Задумав проучить жену, майор спровоцировал еще одну "возню", но уже не в собственной груди, а - вовне:
"Майор зарычал, простер вверх длани, потряс в воздухе плетью и в лодке... о tempora, o mores!.. поднялась страшная возня, такая возня, какую не только описать, но и вообразить едва ли возможно" [С.1; 21].
Здесь, собственно, завершается изначальный сюжет, но - не завершается рассказ, в котором по сути соединились два сюжета, способных стать основой двух разных произведений.
Далее начинается история волостного писаря Ивана Павловича, чье недомыслие и дало название рассказу.
Глубина разработки первого сюжета не позволяет считать его экспозицией. Да и по объему он в два раза превосходит второй.
Писарь пожадничал, спас обоих тонущих супругов, прельстившись их щедрыми посулами, и тем самым сделал невозможным выполнение взаимоисключающих обещаний.
Было бы очень соблазнительно счесть такое строение рассказа ошибкой начинающего писателя, поскольку это его первое опубликованное сюжетное произведение.
Между тем грустная история о логической ошибке, допущенной писарем, выступает здесь как своего рода притча, более наглядно раскрывающая суть логических несообразностей, ставших причиной семейной драмы Щелколобова: "молоденькая жена" и "плешивая голова" супруга, в которой "тысяча десятин земли" и "молоденькая жена" выступают как явления одного ряда, как предметы собственности, - это тоже взаимоисключающие понятия, предвещающие конфуз.
По существу автор предлагает сопоставить, с р а в н и т ь две ситуации, и поводом для такого сравнения становится логическая несообразность, лежащая в основе каждой из ситуаций. С.12
Оба героя ошиблись, неправильно оценили, в ложном свете увидели ситуацию.
Но ситуация - это часть общей картины мира.
Ложная картина мира становится источником многих недоразумений в юмористике Чехова и - главным источником комизма.
"Каникулярные работы институтки Наденьки N" (1880) - тоже своего рода картина мира, отраженная сознанием девицы.
И здесь мы обнаруживаем алогизм, все то же непринужденное совмещение разноуровневых, разнородных понятий, порожденное, мягко говоря, слабым знанием "предмета":
" 1) .
2) " [С.1; 24].
"Железная дорога шипит" - применительно к Наденьке N это нужно понимать не метафорически, а буквально.
В ее мире все просто и однозначно, без затей, все имеет наивно-простодушное "логическое" объяснение:
" 2) .
3) "[С.1; 24].
Мир для Наденьки первозданно един, однороден и равнозначен:
"Как только я выдержала экзамены, то сейчас же поехала с мамой, мебелью и братом Иоанном, учеником третьего класса гимназии, на дачу" [С.1; 25].
В ее изображении мир принимает эпический и в то же время - абсурдный вид: "Солнце то всходило, то заходило. На том месте, где была заря, летела стая птиц. Где-то пастух пас свои стада и какие-то облака носились немножко ниже неба" [С.1; 25].
Наденька обошлась в своих каникулярных работах без сравнений и вообще без тропов.
Использование тропов - осознанное действие, прием. Но такие вещи в головке Наденьки N просто не помещаются.
Попав в контекст этого сознания, трансформируется и фрагмент из Тургенева, под действием общего "поля" заряжается тем же качеством, потому что "белые точки лесных колокольчиков и малиновые крестики гвоздики (похищено из "Затишья" Тургенева)", приглянувшиеся Наденьке, явно воспринимаются ею прямо и однозначно, для нее здесь нет переноса каких-либо признаков, а есть смутное нерасчлененное ощущение того, что это "миленько".
Ее мышление очень конкретно. Она видит только то, что видит. И если Наденька обожает "свою подругу Дуню Пешеморепереходященскую за то, что она прилежна и внимательна во время уроков и умеет представлять гусара Николая СпиС.13
ридоныча" [С.1; 24], то это не значит, что ей доступна хотя бы условность театра. И в момент "представления" она скорее всего наблюдает Николая Спиридоныча в платье Дуни, что и вызывает ее смех: уж такую-то несообразность Наденька заметить в состоянии.
В самых первых произведениях А.Чехонте сравнения не играли заметной роли. Но в юмористическом рассказе "Папаша" (1880) положение меняется.
Рассказ неоднократно привлекал внимание исследователей, между тем никто пока не рассматривал специфику художественных эффектов, создаваемых в нем сравнениями, не изучал сам механизм работы этих сравнительных оборотов.
Произведение начинается сразу двумя выразительными сравнениями, включенными в одну фразу:
"Тонкая, как голландская сельдь, мамаша вошла в кабинет к толстому и круглому, как жук, папаше и кашлянула" [С.1; 27].
Поскольку при появлении супруги "с колен папаши спорхнула горничная и шмыгнула за портьеру" [С.1; 27], то чуть позже, утомленный разговором с женой, нетерпеливый папаша "искоса, как собака на тарелку, посмотрел на портьеру" [С.1; 28].
Роль портьеры, однако, не была исчерпана.
Эта пикантная деталь всплывает вновь, когда спор достигает апогея и супруга решает прибегнуть к шантажу.
"Мамаша взвизгнула и жестом взбешенного трагика указала на портьеру... Папаша сконфузился, растерялся, ни к селу ни к городу запел какую-то песню и сбросил с себя сюртук... Он всегда терялся и становился совершенным идиотом, когда мамаша указывала ему на его портьеру. Он сдался" [С.1; 29].
Сравнение "жестом взбешенного трагика" уже не столь выразительно и зримо, в силу своей некоторой неопределенности, но его использование в одном из ключевых моментов сюжета характерно.
Приведенные примеры свидетельствуют об изменившемся подходе начинающего писателя к одному из ведущих тропов, функции чеховских сравнений усложнились.
Рассмотренные сравнения имеют, конечно же, снижающий смысл, создают нужный автору комический эффект, но - не только.
Помимо обобщенной характеристики внешнего облика, действия, жеста эти сравнения выполняют и, так сказать, "репрезентативную" функцию, дают представление о том мире, к которому принадлежат герои (да и, судя по всему, - сам повествователь), говорят об их кругозоре и системе ценностей.
И даже - "связывают" супругов друг с другом, делают их "парой", "четой", поскольку в описанном мире "тонкая, как голландская сельдь, мамаша" и "толстый и круглый, как жук, папаша" - соответствуют друг другу; это своего рода норма.
Сравнения, характеризующие внешний облик супругов, подчеркнуто многозначны.
Вместе с прорисовкой внешних контуров мамаши "голландская сельдь" привносит в контекст легкий гастрономический оттенок, а также намек на возраст женщины, быть может, отчасти проясняет отношение к ней супруга. С.14
Гастрономией попахивает и в сравнении "искоса, как собака на тарелку, посмотрел на портьеру". Как видим, папаша довольно последователен в потребительских устремлениях.
В свою очередь сам папаша-жук исчерпывающим образом объяснен сравнением с этим насекомым.
Слово "жук", многозначное в чеховские времена, как и сегодня, дает представление и о внешнем облике персонажа, и о его внутренних качествах, которые раскрываются в дальнейшем повествовании в полном соответствии с ожиданиями.
По поводу мамаши автор делает еще одно любопытное замечание:
"Мамаша спорхнула с колен папаши, и ей показалось, что она лебединым шагом направилась к креслу" [С.1; 28].
Разоблачением некоторых иллюзий супруги на свой счет дело здесь не ограничивается. Женщина сравнивает свою походку с лебединой. Но "лебединый шаг" не равен устойчивому "лебедушкой плывет". Возможно, мамаша вовсе не имеет представления о том, что "лебединый шаг", неуклюжий, переваливающийся, далек от плавного и грациозного скольжения красивых птиц по водной глади.
Конечно же, это создает комический эффект, быть может, замечаемый не всеми читателями, прибавляет еще один штрих к характеристике кругозора и системы ценностей мамаши, говорит о том, как она выглядит в глазах мужа.
Мы могли убедиться, что сравнения в рассказе не единичны, не обособлены; они представляют собой определенную систему, взаимодействуют друг с другом, выполняя, в основном, характеризующие функции, раскрывая не только внешний и внутренний облик героев, но и некоторые ключевые свойства их мира.
Это первый случай такой работы Антоши Чехонте со сравнениями, до рассказа "Папаша" мы не находим в чеховских текстах ничего похожего.
Интересно, что сообщая о второстепенных персонажах рассказа, об учителе и его супруге, автор также использует тропы, но - "остывшие", в качестве тропов уже не воспринимаемые, ставшие общеязыковыми штампами: "учительша вспыхнула и с быстротою молнии шмыгнула в соседнюю комнату" [С.1; 29]; "учитель сделал большие глаза"; "учителя затошнило...".
Выражения "учитель сделал большие глаза" и "это останется для меня навсегда тайною учительского сердца" [С.1; 31] даже употреблены дважды. Очевидно, автор не счел нужным искать синонимичную замену данным формулировкам и повторением их подчеркнул некоторую заданность, автоматизм действий и эмоций героя, предсказуемость его поведения. Чем и пользуется "папаша-жук", чувствующий себя хозяином жизни, хорошо знающим ее "механику".
В этом рассказе мы снова сталкиваемся с двумя сюжетами в рамках одного произведения.
На первый взгляд, все можно легко привести к общему знаменателю.
Необходимость просить за сына-балбеса нарушила гармонию, спокойную жизнь папаши с его маленькими радостями. Он проявил настойчивость и деловую хватку, решил проблему "вежливеньким наступлением на горло" учителю С.15
арифметики и его коллегам. Тем самым он вернул свою жизнь к норме, выдержав испытание, "заслужив" свое право на нее. И все возвращается к исходной точке, в обратном порядке: сначала горничная сидела на коленях папаши, а потом мамаша, пришедшая хлопотать за сыночка; в финале "у папаши на коленях опять сидела мамаша (а уж после нее сидела горничная)" [С.1; 33].
Однако эта архетипическая схема не устраняет всех недоумений.
И здесь все-таки два сюжета, на разработку которых автор отводит по две с половиной страницы.
И в обоих действуют тот, кто наступает на горло, и тот, кому наступают на горло.
Вторая ситуация разработана несколько схематично, с использованием стершихся тропов и повторяющихся конструкций, более схематично и обна-женно - даже в прямом смысле слова, поскольку войдя "без доклада", папаша застал супругов в какой-то интимный момент и "нашел, что учительша очень хороша собой и что будь она совершенно одета, она не была бы так прелестна" [С.1; 29].
Как папашина горничная упархивает за портьеру при появлении мамаши, пришедшей с просьбой, так и супруга учителя "с быстротою молнии шмыгнула в соседнюю комнату" при появлении папаши, также пришедшего с просьбой и также вторгшегося в интимную ситуацию.
Папаше эта ситуация понятна и близка:
" - Извините, - начал папаша с улыбочкой, - я, может быть, того... вас в некотором роде обеспокоил... Очень хорошо понимаю..." [С.1; 29].
Если папаша-прохвост знает, как наступить на горло учителю, то мамаша знает, как наступить на горло самому папаше: и в его действиях тоже есть некоторая заданность, предсказуемость, повторяемость: "Он всегда терялся и становился совершенным идиотом, когда мамаша указывала ему на его портьеру. Он сдался" [С.1; 29].
Еще более усиливает параллелизм двух ситуаций, двух сюжетов тот факт, что учитель тоже предлагает папаше условие:
" - Вот что, - сказал он папаше. - Я тогда только исправлю вашему сыну годовую отметку, когда и другие мои товарищи поставят ему по тройке по своим предметам" [С.1; 32].
Начинается новый круг испытаний.
В рассказе он не описан, но папашина метода уже ясна читателю.
По сути в произведении совмещены три таких круга, соединенных друг с другом, хотя третий - оказывается за рамками текста и отзывается лишь благополучным итогом.
Три испытания, вытекающие одно из другого и составляющие "большой круг", с честью выдержаны папашей. В финале он вновь располагается поблизости от портьеры. Утраченная гармония восстанавливается.
Эта архетипическая фольклорная схема, однако, находится в сфере подразумеваний, на поверхности же - два сюжета, со своей интригой, две ситуации, в которых обнаруживается типологическая близость. С.16
Папаша-жук сумел угодить всем: " " [С.1; 33].
Довольна и мамаша, в тот же день вечером опять угнездившаяся на коленях у папаши.
Теперь она вновь позволит супругу предаваться его шалостям с горничной: заслужил. К тому же мамаша "успела уже привыкнуть к маленьким слабостям папаши и смотрела на них с точки зрения умной жены, понимающей своего цивилизованного мужа" [С.1; 27].
В этой "точке зрения умной жены" присутствует не только "понимание". Имеется там и расчет, умение использовать папашину слабость, его "портьеру" как инструмент давления на него - в нужный момент.
Мы могли убедиться, что в данном произведении, как и в рассказе "За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь", обнаруживается сопоставление, сравнение двух сюжетов, двух ситуаций, не столько противопоставление, сколько соположение. Эта параллель призвана раскрыть некую общность, единую закономерность, лежащую в основе, казалось бы, очень далеких друг от друга сфер жизни или - "граней" жизненной практики папаши.
В финале папаша самодовольно уверяет супругу, что "сын наш" перейдет и что "ученых людей не так уломаешь деньгами, как приятным обхождением и вежливеньким наступлением на горло" [С.1; 33], не понимая, должно быть, что тем же способом до него воспользовалась мамаша для воздействия на "своего цивилизованного мужа". Круг замыкается окончательно. Этот принцип простирается и в будущее, поскольку "сын наш" перейдет...
Довольно подробно разработанный второй сюжет, сохраняя относительную самостоятельность, выполняет в произведении функцию вспомогательную, что подтверждается некоторой беглостью, схематизмом, обнаженностью его раскрытия и использованием стершихся тропов - в противовес ярко индивидуализированным авторским сравнениям в первой части рассказа.
Данный анализ показывает, что даже ранние тексты Чехова, при некоторых издержках, видимо, неизбежных для начинающего писателя, построены достаточно интересно и сложно, и что в раскрытии авторского замысла все большее значение начинает приобретать сопоставительный, сравнительный принцип, реализующийся не только на уровне макроструктур, но и на уровне тропов.
Можно считать, что рассказ "Папаша" - первая серьезная проба пера Антоши Чехонте, осваивающего сравнение как художественное средство.
Это не означает, что после данного рассказа все произведения писателя наполняются сравнительными оборотами, соединенными в систему описанного типа.
У Чехова по-прежнему появляются рассказы с единичными сравнениями и даже - вообще без сравнений.
Но постепенно интерес писателя к изобразительно-выразительным возможностям сравнения нарастает, сравнительные обороты начинают выполнять все боС.17
лее разнообразные и сложные функции, участвуя в решении самых ответственных задач, превращаясь в основной чеховский троп.
Рассказ "Папаша" стал первым симптомом этого процесса.
После рассказа "Папаша" следует открытое письмо от лица Прозаического поэта и озаглавленное так: "Мой юбилей" (1880).
А.П. Чехова нередко называют сегодня тонким лириком, а его прозаические тексты характеризуют как в высшей степени поэтичные, построенные по законам поэзии. Но, быть может, Чехову открылась эта грань собственного творческого дара несколько раньше, чем его критикам и исследователям? Образ Прозаического поэта, уже три года получающего отказы из журнальных и газетных редакций, думается, отчасти автобиографичен. Похоже, свой "юбилей" празднует ироничный Антоша Чехонте, тем самым заклиная удачу.
В примечаниях к первому тому Полного собрания сочинений и писем указано, что "ни публикаций Чехова, ни ответов ему в этих журналов не обнаружено". Но обязательны ли буквальные совпадения в данном случае? Ведь перед нами художественный текст, создание которого невозможно без вымысла.
Что же касается фактов, то первые литературные произведения А.П.Чехова, предназначенные для отправки в журнал "Будильник", датируются 1877 годом. Три года, как и Прозаический поэт, юный Чехов направлял свои тексты в разные издания, получая в ответ отказы, прежде чем в печати появилось его "Письмо к ученому соседу".
В своем открытом письме Прозаический поэт обошелся без сравнений, зато прибег к помощи "остывших" метафор, перифразов, уже в чеховские времена оцениваемых как штампы, не ставшие в полной мере общеязыковыми вследствие их напыщенности: "почувствовал присутствие того священного пламени, за которое был прикован к скале Прометей"; "произведения, прошедшие сквозь чистилище упомянутого пламени"; "пускал ядовитые стрелы в корыстолюбие надменного Альбиона"; "почиваю на лаврах" и т. п. [С.1; 34].
Подчеркнуто банальна и игра Прозаического поэта с названиями периодических изданий: "Полсотни почтовых марок посеял я на , сотню утопил в , с десяток пропалил на , пять сотен просадил на " [С.1; 34].
Молодой Чехов прекрасно понимал, что использование подобных выражений в современной литературе возможно только в ироническом ключе, что графоман, всерьез принимающий такой поэтический арсенал, обречен на бесконечные неудачи и ему действительно лучше поднять бокал за окончание своей "литературной деятельности".
Как видим, уже самые первые опубликованные произведения писателя, даже производящие впечатление "шутки", отразили его настойчивые поиски изобраС.18
зительно-выразительных средств, его стремление осмыслить степень их актуальности и потенциальные художественные возможности.
Чехов пытается освоить тропы, пробует разные их виды, определяет принципы работы с ними, выбирает, отсеивает устаревшие, "остывшие", причем, делает это на практике, в процессе создания очередных юмористических произведений.
Важным этапом на данном направлении творческой эволюции Антоши Чехонте стал пародийный текст "Тысяча одна страсть, или Страшная ночь" (1880).
Его подзаголовок (Роман в одной части с эпилогом) и посвящение Виктору Гюго, казалось бы, говорят о том, что объектом пародирования стали издержки экзальтированного романтического слога. Прежде всего именно так трактуется авторский замысел и в комментариях к первому тому: "В Чехова пародируются характерные черты романтически приподнятого стиля В.Гюго...". Комментатор добавляет: " Чехов пародировал также популярный в малой прессе - псевдоромантическую прозу , романы и повести А.Пазухина, А.Соколовой и др.".
Думается, однако, что сам факт публикации чеховской пародии в журнале "Стрекоза", который также следует отнести к малой прессе, свидетельствует о том, что ироничное отношение к романтической ходульности, к романтическим штампам было в те времена достаточно широким явлением.
Борьба с романтической или "псевдоромантической" эстетикой вряд ли была актуальна для А.Чехонте.
Зато для начинающего писателя было важно определить и художественно выразить свое отношение к традиционной системе изобразительно-выразитель-ных средств, прежде всего - к тропам.
Уже в первых рассказах Чехова мы видим попытки автора обойтись вовсе без сравнений и метафор как самых употребляемых тропов, использовать общеязыковые штампы, чуть "обновлять" их, слегка менять форму, искать свои, индивидуально-авторские сравнения, сталкивать в рамках одного текста оригинальные сравнения и - стертые, "остывшие".
"Тысяча одна страсть" дает предельно концентрированную картину чеховских поисков и сомнений.
Гипербола, градация, оксюморон, перифраз, алогизм, риторический вопрос, риторическое восклицание, но прежде всего - сравнение и метафора стали здесь объектом исследования.
Герой-рассказчик стремится создать яркие, подчеркнуто индивидуальные авторские сравнения, но как раз это и производит комическое впечатление: "Небо было темно, как типографская тушь. Было темно, как в шляпе, надетой на голову" [С.1; 35].
К такой же оригинальности, индивидуально-авторской неповторимости стремится герой, создавая и метафоры. Однако они - менее впечатляющи: "Темная ночь - это день в ореховой скорлупе. (...) Дождь и снег - эти мокрые братья - страшно били в наши физиономии" [С.1; 35]. С.19
Ощутима некоторая натужность уподоблений. Читатель вынужден держать в сознании, соотносить обе их части, чтобы отчетливее выделить основание, на котором строится уподобление.
Сравнения в этом произведении удаются автору значительно лучше, даже когда намеренно нанизываются одно на другое: "Гром, грозный, величественный спутник прелестной, как миганье голубых глаз, быстрой, как мысль, молнии, ужасающе потрясал воздух" [С.1; 35].
В последнем фрагменте привлекает внимание, казалось бы, традиционное сопоставление мысли и молнии. Но если обычно мысль уподобляется молнии ("мысль, быстрая, как молния"), то Чехов, учитывая гротескную ситуацию, "освежает" штамп, меняет местами его части ("быстрая, как мысль, молния"), создает, условно говоря, обращенное сравнение.
Несмотря на то, что текст буквально перенасыщен тропами и в нем попадаются даже такие перлы, как "бездна без дна" [С.1; 36], наиболее удачны все же сравнения, пусть и специально, исходя из задач авторского замысла, усложненные, странные, нелепые.
Чехов экспериментирует, играет с тропами, пробует их "на излом", "на зуб", почти анатомирует, как студент-медик, изучает их выразительные возможности, одним словом - осваивает.
Посвящение Виктору Гюго - в одном из последующих изданий оно было заменено на подзаголовок "Робкое подражание Виктору Гюго" - представляется лишь внешней привязкой, не столь важной для Чехова.
Более насущной для начинающего писателя была задача самоопределения, поиск собственного голоса, собственных принципов художественности. Поближе, на практике, познакомиться с тропами А.Чехонте показалось удобнее в маске "неистового романтика" с его напряженной, сугубо индивидуальной образностью, балансирующей на грани достаточного и - чрезмерного, исключительного.
Получилась действительно "Тысяча одна страсть, или Страшная ночь".
И, словно освобождаясь от кошмара, созданного его воображением, автор в финале освобождает и читателя: "Ничего этого никогда не было... Спокойной ночи!" [С.1; 38].
Прощание подготовлено эпилогом:
"Вчера у меня родился второй сын... и сам я от радости повесился... Второй мой мальчишка протягивает ручки к читателям и просит их не верить его папаше, потому что у его папаши не было не только детей, но даже и жены. Папаша его боится женитьбы, как огня. Мальчишка мой не лжет. Он младенец. Ему верьте" [С.1; 38].
Это уже не Виктор Гюго. И не Чехов в маске Виктора Гюго. Это уже Антоша Ч. - именно так была подписана пародия. А для Антоши Ч. более органична простая, экономная стилистика, в которой общеязыковой штамп "боится женитьбы, как огня" куда уместнее экзальтированных изысков.
Хотя, надо сказать, многие сравнения из пародии ("небо было темно, как типографская тушь", "было темно, как в шляпе, надетой на голову"), смягченные С.20
авторской иронией, вполне могли бы вписаться в юмористические, не пародийные рассказы Антоши Чехонте.
После такого концентрированного текста, изобилующего тропами, наступает период относительного "затишья".
Следует ряд рассказов, при создании которых автор либо вообще обошелся без сравнений и метафор, либо использовал из крайне скупо.
Преобладают при этом конструкции, ставшие уже общеязыковыми штампами. Яркие, выразительные, индивидуально-авторские сравнения - единичны.
А.Чехонте будто распрощался с яркой образностью, сочтя ее не отвечающей своим художественным задачам.
В рассказе-сценке "Сельские эскулапы" (1882) изобразительно-выразитель-ный ряд также очень скуп, текст, в основном, состоит из диалогов, связанных между собой лаконичными авторскими ремарками.
И из текстовой ткани буквально выпирают два портретных описания, несколько диссонирующих с лапидарным стилем сценки:
"В приемную входит маленькая, в три погибели сморщенная, как бы злым роком приплюснутая, старушонка".
И чуть ниже:
"В приемную входит Стукотей, тонкий и высокий, с большой головой, очень похожий издалека на палку с набалдашником" [С.1; 198].
Как видим, автор не счел нужным особенно разнообразить "вводную" часть описаний, поскольку перед глазами читателя проходит вереница посетителей земской больницы, совершаются, в принципе, повторяющиеся действия.
Но при этом - насколько ярче отвлеченного "как бы злым роком приплюснутая" (что представить себе не так-то просто) конкретное, предметно зримое сравнение "очень похожий издалека на палку с набалдашником".
И когда со временем в памяти стираются не слишком выпукло обрисованные персонажи сценки, большая часть из которых вовсе лишена портрета, на этом ровном, возможно - намеренно однообразном фоне еще долго маячит "палка с набалдашником", почти полностью "вытеснившая" Стукотея.
Действительно, такие чеховские сравнения запоминаются надолго и как бы затмевают собой огромное количество общеязыковых штампов и несколько "освеженных" традиционных формул.
Случайно ли это?
И - как "палка с набалдашником" работает в тексте? Не слишком ли рассматриваемое сравнение самоценно, самодостаточно, чтобы органично вписаться в художественную ткань и выполнять не особо значимую в данном случае функцию портретной детали? Быть может, излишняя яркость и самодостаточность сравнения - авторский просчет? Чехов не соразмерил выразительность образа с выразительностью сценки в целом, и возник "перекос", "палка с набалдашником" перевесила, причем, не вобрав в себя весь текст, а - оставшись "вещью в себе"?.. С.21
Как ни оправдывай эту нелепую "палку с набалдашником" нелепостью происходящего, нелепостью убогой жизни, полноценный кусочек которой представлен в сценке, образ все равно выпирает, не растворяется без остатка в "концепции", гротескно и монументально возвышается над ней, явно демонстрируя свою независимость.
Он словно равен сам себе, в себе замкнут и живет своей собственной жизнью, не слишком заботясь о единстве целого.
И создает тревожное, беспокоящее ощущение некоего секрета, маленькой тайны, ускользающей от понимания.
Таких "шкатулок с секретом" у Чехова немало. И предстают они, как правило в форме сравнений.
Натыкаясь на них в чеховских текстах то здесь, то там, начинаешь угадывать некую их общность, связь между собой и нацеленность на решение какой-то единой задачи.
Какой?
Складывается впечатление, что задача выходит за рамки отдельного конкретного текста.
Эти чеховские находки обладают какой-то магнетической притягательностью и живут в сознании, игнорируя свою включенность в произведения разных лет и жанров.
Постепенно они складываются в некую группу с ощутимыми признаками общности.
Последним обстоятельством отчасти объясняется традиция "списочного" предъявления неординарных сравнений А.П. Чехова.
И тот факт, что чеховские сравнения легко выделяются из текста, что их легко цитировать, без ущерба для собственной выразительности этих форм, тоже говорит об их некоторой самодостаточности, более отчетливо выраженной, чем самодостаточность и завершенность других элементов художественности, других тропов.
Как правило, большим "удельным весом" большей способностью к автономному существованию и большей самодостаточностью обладают зримые сравнения, создающие яркий и запоминающийся зрительный образ.
Сравнения другого типа, даже очень оригинальные, но не создающие точного зрительного образа, значительно уступают им.
Например, сравнение из рассказа "Пропащее дело" (1882): "...в моей груди стало так тепло, как будто бы в ней поставили самовар" [С.1; 203].
Оно не менее, а может быть, даже - более, чем деталь из портретного описания Стукотея, привязано к быту, в нем использована конкретная, предметная реалия этого быта, но вряд ли оно обладает такой же самодостаточностью.
Это сравнение, характеризуя физиологическое состояние охотника за приданым, собирающегося погреть руки на богатстве невесты, слишком зависимо от контекста, слишком органично вытекает из него и "рифмуется" с "горячечным пульсом" псевдовлюбленного, с его мечтами о разгульном житье, от которого "небу жарко станет". С.22
Можно даже сказать, что "самовар" в этом контексте - связующее, переходное звено от "горячечного пульса" на стадии неопределенности - к "небу жарко станет" на стадии уверенности, "когда Варя была уже окончательно в моих руках, когда решение о выдаче мне тридцати тысяч готово уже было к подписанию, когда, одним словом, хорошенькая жена, хорошие деньги и хорошая карьера были для меня почти обеспечены..." [С.1; 204].
Несмотря на предметный характер, грубую материальность и конкретность бытового сравнения, самовар в данном случае не вытесняет сюжетной сути происходящего. Вспыхнув на мгновение в сознании, предмет исчезает.
Зрительного образа не спасает даже потребительский оттенок всех действий псевдовлюбленного. И этот зрительный образ растворяется в художественной ткани, в контексте, превращаясь в отвлеченное понятие тепла, довольства, уюта.
Кстати, данная связь мотивов (тепло - приданое) у Чехонте не случайна. В вариантах рассказа "Перед свадьбой" (1880) читаем: "Что может быть теплее, судари мои, хорошего приданого?" [С.1; 500].
Очевидное совмещение далековатых идей, имеющее, однако, свою, глубинную логику.
Так и строятся лучшие чеховские сравнения, нередко удивляющие своей оригинальностью.
В рассказе "Скверная история" (1882) обнаруживаем характерные примеры вполне оригинальных сравнений: "Знакомство затянулось гордиевым узлом" [С.1; 217]; "...невыносим, как репейник на голом теле" [С.1; 218]. Но это не зрительные, а скорее - умозрительные сравнения, в которых предмет, мелькнув на долю секунды, пропадает, оставив нужный автору отвлеченный признак. В первом из них предпринята попытка обыграть древнее метафорическое выражение, уже само по себе достаточно отвлеченное.
Следует отметить, что в том же рассказе автор использует и тропы, заведомо не претендующие на оригинальность. Сравнение "бледная, как смерть" [С.1; 223] уже в чеховские времена воспринималось как "остывшее", ставшее общеязыковым штампом.
И невольно возникает вопрос: можно ли выявить принципы, согласно которым Чехов обращается к сравнениям то одного, то другого типа? Или все здесь подчинено произволу чеховской фантазии?
Сколько-нибудь удовлетворительно просчитать, объяснить закономерности появления сравнений разных типов в произведениях А.П.Чехова не удается. Да, наверное, в этом и нет необходимости.
Ни один исследователь, а может быть, и все исследователи вместе взятые, сколько их было, есть и будет, не в состоянии учесть исчерпывающим образом совокупность факторов, сопутствующих созданию художественного произведения. Ведь многое в творчестве связано не с сознанием, а с подсознанием, с какими-то импульсами, зачастую не вполне открытыми и самому художнику.
Пожалуй, уместно вспомнить чеховские слова из письма А.С.Суворину, в которых писатель довольно скептически оценивает стремление раскрыть все тайны творческого процесса: "Архимеду хотелось перевернуть землю, а нынешним горячим головам хочется обнять научно необъятное, хочется найти физические заС.23
коны творчества, уловить общий закон и формулы, по которым художник, чувствуя их инстинктивно, творит музыкальные пьесы, пейзажи, романы и проч." [П.3; 53].
Для писателя, не раз подчеркивавшего значимость для него полученного им естественно-научного образования, эти слова - симптоматичны.
Что же касается сравнений, то, по воспоминаниям одного из современников, Чехов однажды сказал следующее: "Не надо записывать сравнений, метких черточек, подробностей, картин природы - это должно появиться само собой, когда будет нужно".
Возможно, и в самом деле чеховские сравнения появлялись спонтанно, во время работы писателя над очередным произведением, возникая из неповторимого сочетания ассоциаций, настроений, образов, просчитать которое не под силу ни человеческому, ни кибернетическому интеллекту.
И быть может, именно поэтому некоторые из них производят впечатление подлинной неожиданности, непредсказуемости.
В то же время следует отметить тот факт, что из всего многообразия тропов в приведенном чеховском высказывании упоминается только сравнение.
Случайность?.. С.24
Глава II
ПЕРВЫЙ КРИЗИС
В середине 1882 года Чеховым был подготовлен к печати первый сборник рассказов.
И хоть книжка не увидела свет, тем не менее это, конечно же, был важный этап для Антоши Чехонте, время осмысления сделанного за два года профессиональной литературной работы, время оценки своего поэтического арсенала.
Первые признаки пересмотра молодым писателем своего негативного отношения к индивидуально-авторским тропам, выраженного в "Тысяче одной страсти", обнаруживаются в рассказе "Сельские эскулапы" (1882). Именно там возникает запоминающийся образ Стукотея, "тонкого и высокого, с большой головой, очень похожего издалека на палку с набалдашником" [С.1; 198].
Рассказ был опубликован 18 июня. А 19 июня 1882 года московская типография Н.Коди обратилась в цензурный комитет по поводу чеховского сборника. В разрешении, по-видимому, было отказано.
Опубликованное 22 июня "Пропащее дело" также отразило чеховские попытки изменить уже устоявшиеся принципы работы со сравнением, что было показано в первой главе.
30 июня 1882 года "типография вновь обратилась в цензурный комитет", после чего следы сборника теряются.
Надо ли говорить, с каким волнением были сопряжены для Чехова эти дни, сколько вызвали надежд, разочарований...
Думается, что его внутреннее напряжение косвенным образом выразилось и в некоторых изменениях поэтики.
Предполагаемый сборник включал рассказ "Папаша", содержащий довольно яркие, концептуальные сравнения, а завершался пародией "Тысяча одна страсть, или Страшная ночь", в которой излишне экспрессивные сравнения и метафоры подвергались осмеянию.
Готовя сборник к печати, перечитывая тексты рассказов, Чехов, вольно или невольно, вернулся к уже решенному, казалось бы, вопросу.
Рассказ "Двадцать девятое июня" (1882), на дату опубликования которого красноречиво указывает название, вышел в свет за день до вторичного обращения типографии в цензурный комитет. С.25
В этом произведении также обнаруживаются индивидуально-авторские сравнения, характеризующие провинциальных любителей охоты, например, такое: "Мы держали наши ружья и глядели на них так любовно, как маменьки глядят на своих сыночков, подающих большие надежды" [С.1; 224].
Очень необычное для раннего Чехова сравнение.
По структуре, по сопряжению подчеркнуто "далековатых идей" оно ближе к гротескной "Тысяче одной страсти", чем даже к "Папаше". В таких сравнениях гораздо меньше отвлеченной умозрительности, им не свойственна эстетическая пассивность, присущая сравнениям-штампам. Перед глазами читателя встает картина, вернее - две картины: прямо вытекающая из сюжета и - другая, этакий апофеоз материнской гордости.
Две разноплановые, достаточно удаленные друг от друга по нормам обыденного сознания картины, сталкиваясь, порождают комический эффект, которого автор, собственно, и добивался.
Аналогичную "сверхзадачу" решает и достаточно откровенная характеристика "Отлетаев был глуп, как сорок тысяч братьев" [С.1; 227], построенная, в общем, по тому же принципу сочетания "далековатых идей". Литературный контекст, возможно, оценит не каждый читатель, зато комизм, порождаемый количественными нюансами, вполне прозрачен.
Здесь можно было бы усмотреть гиперболу, если бы "сорок тысяч братьев" не перекочевали в чеховский текст, уже "отмеренными", из трагедии Шекспира. Чехов юмористически перефразировал слова Гамлета. И это создает неповторимо яркую и многоплановую игру смыслов, которая как раз и обеспечивает столь сильный эффект.
"Начиная в 1880 г. в петербургских и московских журналах свой профессиональный писательский путь, - замечает М.П.Громов, - Чехов не был новичком в литературе: период ученичества и первоначальных опытов он преодолел в Таганроге".
Приведенные слова нельзя принять полностью.
К середине 1882 года "первоначальные опыты" Чехова действительно остались позади. Но сказать то же самое о "периоде ученичества" было бы упрощением.
Речь идет не о постоянном совершенствовании найденного, а именно об ученичестве, по крайней мере, в той сфере, которая на первых порах была понята Антошей Чехонте несколько однобоко, в духе требований, предъявляемых к художественности малой прессой.
Этот перекос особенно остро был почувствован Чеховым в процессе подготовки первого сборника, что со всей очевидностью проявилось в произведениях, написанных и опубликованных в данный период.
Неудовлетворенность "собой вчерашним", скорее всего, была связана с ощущением некоторой облегченности содержания и недостаточной выразительности, недостаточной весомости авторского слога, который явно не дотягивал до подС.26
линной литературности именно в связи со слабой индивидуализированностью и обилием общеязыковых штампов.
Чехов оказался перед необходимостью подтянуть слабый участок, учиться использовать тропы и создавать свою технику их применения.
Особенно характерны изменения, коснувшиеся чеховских принципов работы со сравнением.
Естественно, что учиться приходилось на ходу, в практической работе над очередными произведениями. И они сохранили следы чеховских опытов.
Писатель охотно экспериментировал.
В рассказе "Который из трех" (1882) находим портретное описание, в котором сравнения разных типов буквально нанизаны одно на другое: "Он похож на свою маменьку, напоминающую собой деревенскую кухарку. Лоб у него маленький, узенький, точно приплюснутый; нос вздернутый, тупой, с заметной выемкой вместо горбины, волос щетиной. Глаза его, маленькие, узкие, точно у молодого котенка, вопросительно глядели на Надю" [С.1; 232].
Если молодого Чехова уже не устраивала некоторая легковесность собственного слога, благодаря которой взгляд массового читателя скользил по строчкам в поисках смешного, нигде особенно не задерживаясь и ни во что особенно не вникая, и все как бы оказывалось в равной степени "проходным", то приведенный фрагмент, пожалуй, свидетельствует о противоположной крайности.
Маятник качнулся в другую сторону.
В чеховском тексте появляются структуры, словно призванные затормозить это беглое скольжение.
И нередко они контрастируют с прежней манерой даже некоторой своей тяжеловесностью.
В то же время сравнения здесь - и "кухарка", и "волос щетиной", и глаза "точно у молодого котенка" - органично вписываются в общее представление о герое, нелепом молодом человеке, некрасивом, наивном, не понимающем, что влюблен в "молодую, хорошенькую, развратную гадину" [С.1; 238].
Последние слова удивляют своей резкой оценочностью, исходящей от повествователя. Это тоже не в традициях Антоши Чехонте. И тоже "тормозит" скольжение.
Лишь рассказ "За яблочки" (1880) из написанных ранее дает пример такой откровенной авторской оценки, поначалу, правда перефрастически завуалированной: "Если бы сей свет не был сим светом, а называл бы вещи настоящим их именем, то Трифона Семеновича звали бы не Трифоном Семеновичем, а иначе; звали бы его так, как зовут вообще лошадей да коров". И тут же, в следующей фразе, повествователь отбрасывает условности: "Говоря откровенно, Трифон Семенович - порядочная-таки скотина" [С.1; 39].
Острота авторского негативного высказывания о герое несколько ослаблена здесь и тем, что пока не подкреплена сюжетно, дана в начале текста, и словно утоплена в пространной, без абзацев, в гоголевской манере написанной, общей характеристике. С.27
В рассказе "Который из трех" все по-другому. Образ героини раскрыт вполне. И авторская инвектива производит впечатление басенной морали.
Первоначальная неуверенность наивного влюбленного, страх отказа и острота переживания выражаются в сравнении, вводящем понятие холода: "Он страдал. - думалось ему, и эта невеселая дума морозом резала по его широкой спине... "[С.1; 233].
Возможно, в данном контексте уместен даже стык "дума морозом", заставляющий споткнуться, затрудняющий произнесение фразы вслух и передающий затрудненное положение, в котором оказался герой и, косвенным образом, - его "телячью" натуру. Хотя прозаический текст вполне мог бы обойтись и без этой звуковой шероховатости.
Состояние Ивана Гавриловича, вызванное надеждой на согласие возлюбленной, тоже передается сравнением: "Он раскис и ослабел от счастья, точно его целый день продержали в горячей ванне... "[С.1; 234].
Несколько умозрительное сравнение, привносящее в текст ощущение чего-то неестественного, насильственного, болезненного и предвещающее, увы, крушение всех иллюзий влюбленного.
Рассказ завершается мечтами Ивана Гавриловича и наивными опасениями его простоватых родителей.
Это возвращает читателя к началу произведения, к пространному портрету обманутого героя, построенному на сравнениях, одно из которых дает беглое описание матери Ивана Гавриловича, "похожей на деревенскую кухарку". Скрепляется данное кольцо, словно замком, цепочкой сравнений.
В целом, однако, рассказ производит несколько "шершавое" впечатление, если воспользоваться чеховским словечком. И не только в связи с темой и спецификой персонажей.
Прежде всего такое впечатление создается "шершавыми" тропами, которые не вполне органично усвоены текстом.
Произведение в целом претендует на "серьез", конфликты предполагают "отчетливое социально-психологическое обоснование".
Тропы, между тем, здесь выдержаны в отчетливых юмористических традициях, вступающих в противоречие с заданием.
Голос Нади "прозвучал в ушах московского коммерсанта песнью сирены" [С.1; 233].
Это сравнение, в котором использовано древнейшее расхожее метафорическое выражение, своего рода - штамп, не смягчено и тенью авторской иронии, подано всерьез и выглядит в данном контексте стилистической ошибкой. Ближе к финалу оно отзовется еще более прямой и резкой авторской оценкой.
Как замечает А.П.Чудаков, "именно в рассказах этого типа таилась наибольшая опасность нравоописательных и сентиментальных шаблонов". С.28
Впечатление чего-то инородного производит и метонимическое, опять-таки достаточно традиционное для юмористики именование другого влюбленного: "Окно это выходило из комнаты, в которой обитала на летнем положении молодая, только что выпущенная из консерватории, первая скрипка, Митя Гусев.(...) Надя постояла, подумала и постучала в окно. Первая скрипка подняла голову" [С.1; 236-237].
Здесь, кстати, таится еще одна серьезная "шершавинка". Эта самая "первая скрипка", которая оказалась не первой, а - третьей в ряду Надиных кавалеров, разработана очень схематично. О Мите Гусеве говорится почти вскользь, лишь в связи с нервным срывом героини. Но ведь Митя Гусев, судя по всему, является противоположным флангом на любовном фронте по отношению к малокультурному "московскому коммерсанту", о котором сказано довольно много. Достаточно полно, оценочно раскрыт и барон Владимир Штраль, самодовольный пошляк, "миленький толстенький немец-карапузик, с уже заметной плешью на голове", стоящий, а вернее - сидящий "полулежа на скамье", в центре "линии фронта".
Но связь всех троих явлена не слишком отчетливо.
Не вписывается в контекст и отсылка к лермонтовской баронессе Штраль.
Рассказ "Который из трех", быть может, наиболее выпукло показывает суть проблемы, с которой столкнулся Антоша Чехонте.
И индивидуально-авторские, и неоригинальные, расхожие тропы в этом произведении обнаруживают свою генетическую связь с малой прессой.
Чехов не имел пока намерений расстаться с ней. В то же время он почувствовал свою несвободу от ее эстетики, зависимость, которая могла оказаться роковой.
Продолжением линии "серьеза", намеченной странным для 1880 года рассказом "За яблочки" и рассказом 1882 года "Который из трех", стали такие произведения, как "Он и она", "Барыня", "Ненужная победа", "Живой товар", "Цветы запоздалые", "Два скандала", "Барон", опубликованные друг за другом.
В них Чехов экспериментировал и с жанром, и с сюжетом, и с повествованием, беря темы из самых разных сфер действительности, вплоть до обращения к жизни бродячих музыкантов и аристократов Австро-Венгрии.
Продолжалось и его исследование изобразительно-выразительных возможностей сравнения.
"Он и она" (1882), произведение довольно сложной жанровой природы, дает примеры целого ряда сравнений разного типа.
Некоторые из них нацелены на создание отчетливого зрительного образа: "В своем фраке напоминает он мокрую галку с сухим хвостом" [С.1; 241]. Но чтобы представить себе описанное, требуется заметное усилие. Затем требуется еще одно усилие, чтобы соотнести "галку" с человеком во фраке.
В контексте произведения это сравнение не играет важной роли, не привносит в портрет принципиально новой информации и, в общем, является избыточным. Тем показательнее его экспериментальный, "учебный" характер. С.29
Быть может, лишь благодаря затрудненности "прочтения образа" оно и запоминается.
Более органично другое сравнение, задуманное как умозрительное и раскрывающее положение человека при богатой жене-певице: "... доволен своим положением, как червяк, забравшийся в хорошее яблоко" [С.1; 242].
Данный сравнительный оборот достигает цели, поскольку непосредственно связан с сутью характера.
Интересно, что готовя текст для сборника "Сказки Мельпомены", который, в отличие от действительно первого, канувшего в Лету, был издан в 1884 году, писатель внес ряд изменений.
Кое-что он убрал, например, особенно резкие характеристики певицы, но больше добавил. Причем самыми заметными включениями стали четыре сравнения. "Червяк, забравшийся в хорошее яблоко", тоже, кстати, появился благодаря чеховской правке. Из трех других сравнений одно, в вопросительной форме, связано с певицей: "... похожа ли она на соловья?" [С.1; 243]. Два других отданы мужу. Первое послужило контрастным противопоставлением сравнению из сферы жены: "На нее глядят, как на диву, от него же сторонятся, как от пигмея, покрытого лягушачьей слизью (...)" [С.1; 242].
Но особенно любопытно четвертое сравнение, внесенное Чеховым при редактировании: "Благодаря этим кривым ногам и особенной странной походке его дразнят в Европе почему-то " [С.1; 241].
Это сравнение писатель поставил сразу перед уже приводившейся "мокрой галкой с сухим хвостом". Соседство сравнений его не смутило.
Сравнение с "коляской" интересно и своей очень нестандартной формой, и очевидной "далековатостью идей". Последнее подчеркнуто введением неопределенного "почему-то", словно и автор удивляется этому сравнению человека с коляской, сам не понимает сходства, хотя в начале фразы говорится вполне определенно: "Благодаря этим кривым ногам и особенной странной походке..."
Тот факт, что чеховская доработка свелась, в основном, к введению в текст сравнений, конечно же, говорит о том значении, которое писатель придавал данному художественному средству, и о направлении, в котором эволюционировала его поэтика.
В произведении есть и другие сравнения. Но они не привлекают особого внимания читателя и являются, в общем, речевыми штампами: "... пьет она, как гусар", "пьян, как сапожник", "ходит, как убитый" [С.1; 245].
Последнее сравнение по сути представляет собой оксюморон, алогизм (а как, собственно, ходит убитый?), но и это не останавливает внимания. Сознание скользит мимо, усыпленное штампованной формой оборота.
Очерк "Ярмарка" (1882) несколько выбивается из ряда произведений Чехова, претендующих на серьезный, не юмористический подход к изображению жизни.
Однако и в нем писатель продолжает настойчиво и обстоятельно выяснять свои отношения с тропами.
Это действительно описание провинциальной ярмарки, пронизанное иронией, наполненное остроумными авторскими замечаниями. С.30
Формы проявления авторского юмора здесь очень разнообразны. Чехов словно решил вновь перебрать основные виды тропов и опробовать их возможности.
Начинает он с литоты и - сравнения, соединенного с литотой. Заявленные с самого начала размеры городка провоцируют целую цепочку литот, как бы вытекающих одна из другой: "Маленький, еле видимый городишко. Называется городом, но на город столько же похож, сколько плохая деревня на город. Если вы хромой человек и ходите на костылях, то вы обойдете его кругом, взад и вперед, в десять-пятнадцать минут и того менее. Домики все плохенькие, ветхие. Любой дом купите за пятиалтынный с рассрочкой по третям. Жителей его можно по пальцам пересчитать: голова, надзиратель, батюшка, учитель, дьякон, человек, ходящий на каланче, дьячок, два жандарма - и больше, кажется, никого..." [С.1; 247].
Первые полторы страницы очерка, где дается общая картина ярмарки, предъявляют настолько плотный текст, что возникает труднопреодолимый соблазн цитировать его целиком. Но постараемся воздержаться.
Вот появляется "волосастый дьякон из соседнего села в лиловой рясе, с бегемотовой октавой (...)" [С.1; 247]. Дьякона с руками и ногами предъявляют три художественных определения. "Волосастый" привлекает внимание окказиональной, довольно редкой формой. Срабатывает и лиловый, наводящий на размышления, цвет его рясы. Но особенно колоритна, конечно, "бегемотова октава", заслуженно венчающая этот ряд. Она порождает и звуковые, и зоологические ассоциации, содержит довольно прозрачный гиперболический намек.
Забавную игру смыслов создает "обонятельная" образность: "Пахнет лесом, ландышами, дегтем и как будто бы чуточку хлевом. Из всех закоулочков, щелочек и уголков веет меркантильным духом" [С.1; 247].
Деготь становится опосредующим звеном при переходе от ландышей к хлеву, привнося с собой неизбежную "ложку". Комический эффект создает тонкая связь хлева с "меркантильным духом".
Если уж говорить о запахах, то пространный первый абзац, помимо всего прочего, довольно ощутимо "пахнет" Гоголем.
В пользу присутствия классика говорят не столько прямые или косвенные отсылки к "Сорочинской ярмарке", сколько подробная детализация, перечислительные конструкции, мягко-ироничный, снисходительный авторский тон, как бы призывающий читателя согласиться, что ведь так все и есть, куда ж деваться писателю, если жизнь не может предложить ничего другого...
Очень по-гоголевски звучит финальная часть абзаца: "Мужиков мало, но баб... баб!! Все наполнено бабами. Все они в красных платьях и черных плисовых кофтах. Их так много, и стоят они так тесно, что по головам их может смело проскакать на пожар " [С.1; 247].
Нетрудно ощутить некоторую гиперболизацию и отдающий патетикой тон, столь свойственный Гоголю. Здесь же явлен излюбленный гоголевский принцип генерализации, облачивший всех баб по сути в некую униформу. Автор, опять-таки по-гоголевски, словно увлекается величием зрелища, в духе одической нормы, и рисует в завершение просто гротескную, далекую от действительности картину. С.31
Думается, нет нужды цитировать похожие пассажи из произведений Н.В.Гоголя и проводить скрупулезный сопоставительный анализ. Не все в литературе и литературоведении решается подсчетами. Читатель, наделенный чувством стиля, сразу обнаружит связь текста с гоголевской традицией.
Но иногда параллели просто очевидны:
"Все окна обывательские настежь. Сквозь них виднеются самовары, чайники с отбитыми носиками и обывательские физии с красными носами" [С.1; 248].
Держащееся на игре слов соотнесение чайников и обывательских физиономий, накрепко связанных "носами", невольно заставляет вспомнить сбитенщика с его самоваром со второй страницы "Мертвых душ".
Словно из "Миргорода" или "Вечеров на хуторе близ Диканьки" забрел сюда и уже упоминавшийся служитель культа: "Дьякон в лиловой рясе, с соломой в волосах, пожимает всем руки и возглашает во всеуслышанье: " [С.1; 248].
Гоголевское слово настолько выпукло, весомо, самобытно и настолько прочно укоренено в литературной памяти, что избежать его влияния было трудно всем, кто своим пером касался тех же сфер действительности.
Для чеховского случая важнее не совпадение каких-то реалий или образов, а интонационное сходство, инверсии, какой-то особый акцент на первом слове фразы, уже упомянутые перечни и, конечно же, авторский тон, в котором легко и естественно сочетаются мягкая усмешка и "заоблачное парение".
Органичен для гоголевского стиля и следующий пассаж, построенный на игре слов: "Проданная лошадь передается при помощи полы, из чего явствует, что бесполый человек лошадей ни продавать, ни покупать не может" [С.1; 248].
Вписалось бы в гоголевский текст сравнение: "Шум такой, как будто строится вторая вавилонская башня" [С.1; 248].
Но все же ощутимее присутствие классика на уровне интонации, и отдельной фразы, и абзаца в целом:
"Женский пол кружится вокруг красного товара и балаганов с пряниками. Неумолимое время наложило печать на эти пряники. Они покрыты сладкой ржавчиной и плесенью. Покупайте эти пряники, но держите их, пожалуйста, подальше ото рта, не то быть беде! То же можно сказать и о сушеных грушах, о карамели. Несчастные баранки покрыты рогожей, покрыты также и пылью. Бабам все нипочем. Брюхо не зеркало.
Мухи не могут облепить так меда, как мальчишки облепили балаган с игрушками" [С.1; 248].
После этого сравнения, невольно вызывающего ассоциации с известным развернутым сравнением из "Мертвых душ", в котором с мухами сопоставляются гости во фраках, происходит сбой. Быть может, потому, что Гоголь не сказал своего авторитетного и "выпуклого" слова о мальчишках, с вожделением глазеющих на игрушки.
Тропы резко идут на убыль.
Далее - привычная для А.Чехонте сценка, "около мороженщиков", потом занимающее более трех страниц, то есть свыше половины общего объема очерка, описание ярмарочных балаганных представлений. С.32
Это уже тем более не гоголевская сфера.
Заметно меняется интонация автора, вышедшего из поля зависимости от гениального предшественника. На смену эпическим преувеличениям приходит неприглядная достоверность низкой прозы: "...бедность таланта соперничает с бедностью балаганной обстановки. Вы слушаете и вам становится тошно. Не странствующие артисты перед вами, а голодные двуногие волки. Голодуха загнала их к музе, а не что-либо другое... Есть страшно хочется!" [С.1; 250].
После этих сопоставлений текст оживляется только рядом не слишком оригинальных глагольных метафор при описании музыкантов, сопровождающих представление: "Лучше всего оркестр, который заседает направо на лавочке. (...) Один пилит на скрипке, другой на гармонии, третий на виолончели (с 3 контрабасовыми струнами), четвертый на бубнах. (...) Рука его ходит по бубну как-то неестественно ловко, вытанцовывая пальцами такие нотки, какие не взять в толк и скрипачу" [С.1; 251-252].
В следующей затем сценке используется метонимия, традиционная как для этого жанра, так и для очерка:
"Перед началом спектакля входит чуйка, крестится и садится на первое место. (...)
Чуйка неумолима. Она надвигает на глаза фуражку и не хочет уступать своего места. (...)
Чуйка предлагает свой пятак. (...) Чуйка пугается" [С.1; 252].
Заканчивается очерк выводами в форме расхожих, устойчивых выражений. Автор подводит итог описанию качелей: "С барышнями делается дурно, а девки вкушают блаженство". И суммирует впечатление в целом, цитируя древнее изречение: [С.1; 252].
Произведение, начатое как юмористический очерк, приобретает в финале почти трагическое звучание, напоминая гоголевское: "Скучно на этом свете, господа!"
Завершая разговор о "Ярмарке", подчеркнем, что наиболее интересные находки в сфере поэтики сопутствовали здесь Чехову при опоре на опыт знакомства с ключевыми чертами стилистики Н.В.Гоголя.
Развернутый анализ связей двух писателей не входит в задачу нашего исследования.
Тема "Гоголь и Чехов" разработана достаточно основательно. Суммарный обзор важнейших достижений в этой области можно найти в статье Г.Бердникова с соответствующим названием и в ряде других работ, посвященных более частным вопросам темы .
В данной книге материал сопоставительного характера будет приводиться лишь эпизодически, попутно, в самых необходимых случаях, чтобы не заслонять предмет разговора. С.33
Мрачноватый финал "Ярмарки" словно задает тон рассказу "Барыня" (1882), продолжающему линию "серьеза".
Стилистика произведения, посвященного органичной для русской литературы, но не очень органичной для Антоши Чехонте теме угнетенного положения крестьян, предельно скупа, лаконична, несмотря на довольно большой объем произведения. Авторский слог не характерен для ранних чеховских текстов именно своей сухостью и явно выдает экспериментальный характер написанного.
Молодой Чехов пробует разные грани "серьеза" и ищет соответствующие им способы стилистического оформления.
Вероятно, стилистика рассказа обусловлена еще и тем, что произведение готовилось для журнала "Москва", в котором "из номера в номер шли сценки, рассказы, романы с продолжением, так или иначе связанные с деревенской жизнью".
Чехов не стремился воспроизвести господствующие в журнале стилистические нормы, тяготеющие к мелодраматической аффектации, а, скорее, отталкивался от них, двигаясь в направлении другой крайности.
Незадолго до чеховского текста в "Москве" был напечатан рассказ М.Белобородова "Гремячевские луга", по сюжету и теме близкий "Барыне", характерный образец нравоучительной прозы, преобладающей в журнале .
Сюжетно-тематическая близость двух произведений резче подчеркивает разницу в художественном исполнении.
Совершенно очевидно, что даже создавая "адресный" рассказ, А.Чехонте попутно решал и свои собственные стилистические проблемы.
Из тропов здесь преобладают сравнения, но - выдержанные в общем стилистическом ключе и, в основном, представляющие собой расхожие, не индивидуализированные речения: "Он был бледен, не причесан и глядел, как глядит пойманный волк: зло и мрачно" [С.1; 262]; "...мчались, как бешенные, стрелковские кони... Коляска подпрыгивала, как мячик... "[С.1; 263]; "Степан встрепенулся, побледнел и побежал, как сумасшедший" [С.1; 270].
Сравнение "бледный, как смерть", ставшее общеязыковым, употреблено в рассказе трижды, причем, данные повторы в рамках одного произведения художественно никак не мотивированы.
Общеязыковыми и литературными штампами являются использованные в рассказе метафоры: "продавал свою душу", "в груди грызла тоска", "в голове у него по обыкновению стоял туман" [С.1; 264]; "В знойном воздухе повисла угнетающая тоска..." [С.1; 272].
Несколько выбивается из общего тона короткое пейзажное описание, предваряющее уже приведенное сравнение:
"Под вечер, когда заходящее солнце обливало пурпуром небо, а золотом землю, по бесконечной степной дороге от села к далекому горизонту мчались, как С.34
бешеные, стрелковские кони..." [С.1; 263].
В контексте рассказа это цветистое метафорическое описание, почти пародийное, в духе "Тысячи одной страсти", не слишком уместно. Однако у него есть кое-что общее с другими тропами произведения.
По существу это те же самые тропы, которые Чехов использовал прежде. Приведенные конструкции нетрудно представить, а главное - найти в его юмористике. Тропы данного типа со всей наглядностью демонстрировали свою неспособность органично выразить серьезное, трагическое содержание.
После рассказа из русской жизни - другая крайность, повесть "Ненужная победа" (1882), действие которой происходит в Венгрии, а герои странствующие артисты.
Обращение к таким персонажам могло быть отчасти инспирировано соответствующими авторскими рассуждениями из очерка "Ярмарка": "Не странствующие артисты перед вами, а голодные двуногие волки" [С.1; 250]. Негативный смысл высказывания в повести не отразился, зато голод - в полной мере.
Стилистика произведения также носит в ряде черт экспериментальный, учебный характер.
Скорее всего, именно здесь А.П. Чеховым впервые было использовано перефразированное выражение из Шекспира, прозвучавшее, в несколько измененном виде, и в рассказе "Двадцать девятое июня". Охотничий рассказ увидел свет именно 29 июня, в день открытия охотничьего сезона, а первый фрагмент повести, содержащий нужное нам высказывание, - 18 июня того же года. Как бы то ни было, в уста бродячего скрипача Цвибуша Чехов вложил впечатляющий оборот: "пьян, как сорок тысяч братьев" [С.1; 275].
Надо сказать, что находка понравилась юмористу.
Настолько, что гамлетовские братья, в том же численном составе, еще пять раз, в разных сочетаниях, но неизменно - в форме сравнения всплывут в произведениях Чехова 1882 - 1886 годов. "... пьян, как сорок тысяч сапожников" [С.5; 483] - такой была их лебединая песня. 1886 год оказался для них рубежом, которого они не смогли преодолеть. Примелькались. К тому же правила игры вновь начали серьезно меняться.
Однако четыре года "братья" служили Антоше Чехонте верой и правдой.
В условиях чеховского торопливого многописания такие повторы, порожденные литературным конвейером, наверное, были неизбежны.
Но разумеется, повесть интересна для нас не только "братьями".
Тропов здесь довольно много.
Уже на первой странице обнаруживается двойная метаморфоза: "Земля трескается, и дорога обращается в реку, в которой вместо воды волнуется пыль" [С.1; 273].
Метаморфоза интересна своей кольцевой формой. Сначала дорога становится рекой, но завершающее конструкцию слово "пыль" возвращает нас к реальности. С.35
И здесь возникает необходимость вновь обратиться к Гоголю и вспомнить его сбитенщика из "Мертвых душ". На этот раз придется привести цитату, для большей наглядности сопоставления: "В угольной из этих лавочек, или, лучше, в окне, помещался сбитеньщик с самоваром из красной меди и лицом так же красным, как самовар, так, что издали можно было бы подумать, что в окне стояло два самовара, если бы один самовар не был с черною как смоль бородою".
Превратившийся в самовар сбитенщик вновь становится собой благодаря "черной как смоль бороде".
Если в очерке "Ярмарка" Чехов обыграл связь лица с чайником на основании той общности, что у обоих объектов имеется нос, то здесь, как видим, использует кольцевую форму специфической гоголевской метаморфозы.
Тут уже нет и тени копирования, а есть - освоение приема и успешное его применение.
Рассматриваемая гоголевская метаморфоза по существу оборачивается сравнением, поскольку возвращает читателя к исходной точке. Это подчеркивается тем, что ключевые этапы довольно странного превращения обозначены сравнениями: "лицом так же красным, как самовар" и "черною как смоль бородою".
При том интересе, который Чехов испытывал к сравнению, он не мог пройти мимо данного феномена.
Сравнений же в повести предостаточно.
Значительная их часть вводится в текст благодаря разговорчивости Цвибуша.
Его цветистая речь предоставляла автору широкое поле для экспериментов, за которые как бы не надо нести ответственности.
" - Эта аллея напоминает мне линейку, которой во время оно, в школе, хлопали твоего отца по рукам, - сказал Цвибуш, стараясь увидеть конец аллеи" [С.1; 273].
Нас вряд ли должно удивлять, что сравнение дороги с линейкой еще всплывет в прозе А.П.Чехова.
"- Не посидеть ли нам? - предложил Цвибуш. - Аллея длинна, как язык старой девки. Она тянется версты на три!" [С.1; 274].
Достаточно внимательно почитать художественные тексты Чехова и его письма, чтобы убедиться, насколько органичны сравнения из речи старого скрипача для авторской стилистики.
Не все сравнения в повести равноценны по своим эстетическим достоинствам.
Не слишком удачным следует признать авторское сравнение "лицо его было багрово, как вареная свекла" [С.1; 273], поскольку багрова как раз сырая свекла, а не вареная.
Чехов очень дорожил ощущением жизненной достоверности, которая достигается в художественном тексте точностью, достоверностью деталей. Об этом он не раз писал позже собратьям по цеху. Но бывали у него и очевидные ошибки, обусловленные не только сжатыми сроками работы для малой прессы, но и - не менее очевидными поисками в изобразительно-выразительной сфере. Чеховские С.36
сравнения свидетельствуют об этом достаточно красноречиво. В той же "Ненужной победе", наряду с большим количеством речевых штампов, иногда чуть подновленных, находим такое сравнение: "плотен, как слоновая кость" [С.1; 278].
Сказано это о птичьем черепе, также состоящем из костной ткани. Таким образом, кость определяется через кость, что в данном случае является логической ошибкой, придающей сравнительному обороту оттенок тавтологичности.
Тот факт, что сравнение прозвучало в песне Цвибуша, отчасти смягчает впечатление просчета. И в то же время создает любопытную параллель стилистическим поискам Чехова, поскольку Цвибуш предлагает слушателям текст собственного сочинения, в котором он обдумал каждое слово, добиваясь выразительности.
Можно даже предположить, что писатель возложил на Цвибуша, бродячего артиста, художника, часть своих собственных проблем, доверив ему "обкатать" некоторые типы сравнений, в использовании которых автор еще не чувствует себя уверенно и которые в авторской речи, быть может, слишком резали бы слух.
Болтовня Цвибуша действительно полна сравнений.
Как и в чеховском слоге, в ней соседствуют общеязыковые сравнения-штампы и вот такие откровения: "Нервы ее слабы, как ниточки на рубахе, которую носили пять лет" [С.1; 304].
Некоторые созданные Цвибушем перлы излишне умозрительны. Они заставляют читателя с усилием, чуть большим, чем требуют правила игры, искать и устанавливать логические связи между объектами, отвлекают внимание от сути происходящего. И в большей мере обращены к логике, не создают яркого зрительного образа. Видимо, здесь кроется их главный недостаток.
Но это - ошибка Цвибуша.
Чего нельзя сказать о другом сравнительном обороте из "Ненужной победы", включенном в речь повествователя: "...маленькая, сморщенная, как высохшая дынная корка, старуха" [С.1; 286].
Будь сравнение связано только со сморщенной кожей, оно казалось бы, наверное, более точным и порождало бы конкретный образ. Но сравнение распространено здесь на общий облик старой женщины и несколько "размывается", не срабатывает.
Есть в произведении бросающиеся в глаза повторы.
Описывая действие выпитой водки на барона Артура фон Зайница, автор сообщает: "Лицо его покраснело и просветлело. Глаза забегали, как пойманные мыши, и заблестели" [С.1; 309].
Нетрудно заметить, что образ пойманных мышей несколько противоречит благодушному состоянию героя.
Это противоречие снимается в другом случае использования того же самого сравнения, уже более соответствующего ситуации:
"Голос графини был тих и дрожал. Глаза бегали, точно пойманные мыши. Ей было ужасно стыдно" [С.1; 329].
Нет оснований говорить, что данный повтор одного художественного средства как-то мотивирован художественно.
Тот факт, что барон фон Зайниц "родня этим живодерам Гольдаугенам" [С.1; С.37
304], довольно слабый аргумент.
Имеются примеры ошибок и другого рода:
"Яркий, как зарево пожара, румянец выступил на лице графини" [С.1; 329].
Соседство двух слов "пожара, румянец", хоть и разделенных запятой, создает так называемый стык сходно звучащих слогов, особенно заметный при чтении вслух, что мы уже встречали в чеховских текстах. Он затрудняет произнесение фразы и при этом совершенно не обязателен в данном случае, поскольку не содержит никакой полезной информации.
Попытка оправдать замеченную эвфоническую несообразность замешательством героини вряд ли будет состоятельна и к тому же противоречит проявившейся уже в ранние годы заботе Чехова о благозвучии, гармоничности фразы. Позднее эта забота станет составной частью довольно популярного суждения о музыкальности чеховского стиля.
Данный пассаж мог бы показаться далеким от рассматриваемой проблематики, но он связан с техникой введения сравнительного оборота в контекст, а эту технику Чехову нужно было совершенствовать. Тем более, что приведенный пример содержит еще одну ошибку.
"Зарево пожара" - уже сам по себе достаточно сложный, двучленный образ, заставляющий соотнести два понятия. В сравнительной конструкции их приходится увязывать еще с двумя: "яркий" и "румянец". Это оборачивается тем, что сравнение с чересчур усложненной внутренней формой оказывается проходным, проскальзывает, почти не задевая сознания и не создавая "яркого, как зарево пожара", образа.
Ситуация, весьма характерная для чеховских произведений середины 1882 года.
Не оправдывает авторских промахов и мнение, что "Ненужная победа" это, возможно, "известная стилизация".
На самой художественной ткани текста упомянутое обстоятельство отразилось мало. Здесь мы обнаруживаем тот же набор средств поэтической выразительности и то же критическое, экспериментаторское отношение к ним, характерные для Чехова в напряженный период, когда решалась судьба его первой книги. Публикация "Ненужной победы", как уже подчеркивалось, была начата, 18 июня 1882 года, за день до первого обращения в цензурный комитет по поводу многострадального сборника.
Прежние "технологии" уже не вполне отвечали задачам, которые поставил перед собой писатель. Новые еще не были выработаны, пребывая в стадии осмысления, определения и становления.
И ошибки, видимо, были неизбежны.
Чеховские просчеты в этот период, быть может, не менее показательны, чем его удачи, и говорят не только об эстетике российских юмористических журналов в начале 80-х годов XIX века, но и - о направлении творческих поисков Антоши Чехонте, говорят о его у ч е б е. С.38
Мотив продажи молодой женщины, ставший сюжетной основой одного из последних эпизодов "Ненужной победы", отозвался в рассказе "Живой товар" (1882).
Ирония героя-рассказчика соединилась здесь с непривычной резкостью оценок, отчасти напоминая по тону "Который из трех", нелепая, анекдотическая ситуация - с достаточно серьезной нравственно-психологической проблематикой.
То же самое можно сказать о тропах, почти на сто процентов представленных сравнительными оборотами. Они также отразили стремление писателя к синтезу старого и нового в поэтике.
Особенно показательна фраза на первой странице рассказа, соединившая в себе два сравнения: общеязыковое, расхожее, и - окказиональное, плод авторских усилий: "...ее жидкие волосы черны, как сажа, и кудрявы, маленькое тело грациозно, подвижно и правильно, как тело электрического угря, но в общем..." [С.1; 358].
Заметим попутно, что слово "электрический", придающее фразе ритмическую и звуковую выразительность, завершенность (попробуйте прочитать фрагмент, выбросив определение), несколько "выпирает" даже на взгляд сегодняшнего читателя. Что же говорить о чеховских современниках, для которых это был очевидный неологизм из малознакомой сферы. Не снимает противоречия и то обстоятельство, что сочетание "электрический угорь" - ихтиологический термин.
Чуть-чуть "выпирает" и это описание: "Заходящее солнце, золотое, подернутое слегка пурпуром, все целиком было видно в окно" [С.1; 358].
Золото и пурпур, заметно резавшие глаз в "Барыне", не слишком органичны и здесь, привнося в текст оттенок ложной красивости и не создавая при этом цельного образа.
А чуть позже они появляются снова:
"Был прекрасный августовский вечер. Солнце, окаймленное золотым фоном, слегка подернутое пурпуром, стояло над западным горизонтом, готовое опуститься за далекие курганы" [С.1; 368].
Те же краски, обусловленные самим природным феноменом, но при этом почти те же формы описания.
Явно перед нами чуть меняющиеся модификации одного литературного штампа.
Большая часть сравнений, встречающихся в рассказе, почерпнута из повседневного речевого обихода: "как ужаленный", "как с ребенком", "как вихрь", "как на вешалке", "побледнев, как смерть", "с быстротою молнии" и т.п.
Наряду с этим в рассказе ощутима тенденция, отчетливо проявившаяся в "Ненужной победе", - настойчивое стремление автора противопоставить общеязыковым формам собственные находки или - освежить штампы.
Последнее, надо сказать, не обошлось без некоторых издержек. "Как резиновый мячик" для чеховского времени почти соотносимо с "электрическим угрем". Определение "резиновый" кажется избыточным, поскольку для многих поколений мяч и резина - "близнецы-братья".
Гораздо выразительнее образцы индивидуально-авторских сравнений.
Например, такое: "Дача не стоит этой платы, но она хорошенькая... Высокая, С.39
тонкая, с тонкими стенами и очень тонкими перилами, хрупкая, нежная, выкрашенная в светло-голубой цвет, увешанная кругом занавесами, портьерами, драпри, - она напоминает собой миловидную, хрупкую кисейную барышню" [С.1; 369].
Здесь, как видим, сопоставляются не какие-то отдельные черты, а общее впечатление хрупкости, нежности изящества.
Герои рассказа оказываются склонными к сравнениям не менее повествователя, но на этот раз, в отличие от Цвибуша из "Ненужной победы", не расцвечивают ими свою речь; тип сознания другой, другой и темперамент менталитет, одним словом.
И сравнения погружаются в сферу мыслей, побуждений персонажа, которая также, как речь Цвибуша, отчасти выполняет роль испытательного полигона.
"Она вспомнила теплую постельку Мишутки. Жестоко было бы эту теплую постельку променять на холодный номерной диван, и она согласилась" [С.1; 368].
Пока это не сравнение как троп. Лиза выбирает, оценивает.
Выбирает она, кстати, и между двумя мужчинами и на протяжение всей жизни так и не может сделать выбор, склоняясь то к одному, то к другому.
Ее завистливому взгляду на чужое богатство автор приписывает и вполне полноценные сравнения, разной степени оригинальности: "В ворота ввезли богатую, блестящую коляску и ввели двух белых лошадей, похожих на лебедей.
- подумала Лиза, припоминая своего старичка-пони, купленного Грохольским, не любящим ни езды, ни лошадей, за сто рублей. Ее пони сравнительно с этими конями-лебедями показался ей клопом" [С.1; 370].
Людям, действительно, свойственно сравнивать, пусть - в практической сфере. Слишком часто жизнь заставляет делать выбор.
Невольно сравнивает и Бугров: "На душе было подло, глупо, но зато какие красивые, блестящие надежды закопошились между его стучащими висками!" [С.1; 367].
Оценочное авторское слово "закопошились" бросает тень сомнения на красоту и блеск надежд, однако выбор все же состоялся.
Другой гранью чеховской работы с тропами стало "обнажение приема", раскрытие его механизма.
О Грохольском, пребывающем в нервном возбуждении, сказано: "Он олицетворял собою сильнейшую лихорадку" [С.1; 364].
Не лихорадка передала его состояние, а он - лихорадку. Внутренняя ситуация сравнения перевернута.
Чуть ли не пародийное обыгрывание принципа олицетворения, сравнения заставляет вспомнить одного гоголевского героя: "Но если Ноздрев выразил собою подступившего под крепость отчаянного, потерявшегося поручика...".
Современный исследователь указывает на специфику данного гоголевского сравнения: "Обратим внимание: не поручик Ноздрева (как следовало бы по естественному направлению сравнения), а наоборот: Ноздрев выС.40
разил поручика".
Нет оснований говорить, что именно в этом развернутом сравнении из "Мертвых душ" источник чеховского необычного оборота, но типологическое родство приема очевидно.
Обнажение и, быть может, - исследование механизма работы метафоры обнаруживается в следующем ироническом пассаже: "Впрочем, ее можно поздравить с обновкой. Внутри ее завелся червь. Это червь - тоска... "[С.1; 385].
Одновременно здесь угадывается пародийное обыгрывание распространенного литературного штампа.
Явно пародийный характер носит несколько отсроченное обнажение другого приема.
В начале рассказа герой-рассказчик сообщает о Лизе: "Правда, ее маленькое кошачье личико, с карими глазами и с вздернутым носиком, свежо и даже пикантно(...)" [С.1; 358].
Расхожее метафорическое сочетание, уже в чеховские времена воспринимавшееся как стертое, начинает играть неожиданно свежими красками в финальной части произведения: "Лиза тоже потолстела. Полнота ей не к лицу. Ее личико начинает терять кошачий образ и, увы! приближается к тюленьему. Ее щеки полнеют и вверх, и вперед, и в стороны" [С.1; 389].
Конечно же эта метаморфоза обозначила две крайние точки не только физической эволюции героини.
Отметим, однако, тот факт, что обнажение приема, частичное вскрытие его механизма заметно освежает художественную выразительность.
На последних страницах рассказа находим еще один интересный эксперимент с тропами:
"Они похудели, побледнели, съежились и напоминали собой скорее тени, чем живых людей... Оба чахли, как блоха в классическом анекдоте об еврее, продающем порошки от блох" [С.1; 388-389].
Два сравнения в двух соседних фразах отразили две линии чеховской работы с этим тропом.
Первое, довольно расхожее, можно было бы закончить словом "тени", и тем самым сделать на них акцент. Добавив "живых людей", писатель возвращает процесс сопоставления к исходной точке, замыкая кольцо и акцентируя внимание читателя все же на людях.
Второе сравнение оказывается, пожалуй, неоправданно рискованным, поскольку не сработает, если читатель не знает "классического анекдота".
Однако эта отсылка к внелитературному контексту примечательна.
Популярный анекдот - такой же концепт общественного сознания, как сражение под Карсом, упоминавшееся в сравнении из рассказа "За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь" (1880). Концептом, кстати, является и название последнего рассказа, точно так же, как названия "Живой товар", "Двадцать девятое июня", "Он и она", "Ярмарка", "Барыня", "Кривое зеркало". С.41
Выясняя свои отношения с "серьезом", А.Чехонте всерьез обратил внимание на подобные сгустки общественного сознания, используя их не только в заголовках, но и в сравнительных оборотах, ища в них точку опоры.
В качестве таких концептов могут выступать выражения, связанные с общественно-политической жизнью, строчки из известных литературных произведений, популярных песен и т.д. Некоторые из них бытуют в форме готовых сравнений, близких к общеязыковому штампу (как швед под Полтавой).
Впечатление концепта производит и название "Цветы запоздалые" (1882).
В этом произведении Чехов отчетливо продолжает ту линию в сфере авторской интонации, линию открытой и в то же время ироничной оценочности, которая проявилась в "Живом товаре".
Оба рассказа довольно велики по объему для раннего Чехова. Оба тяготеют к постановке серьезных нравственно-психологических проблем. Сюжетная основа обоих произведений провоцировала "чувствительность" тона. Если в "Барыне" средством ухода от мелодраматизма стала суховатая фактографичность слога, то в двух последних текстах - ирония повествователя, порой - горьковатая.
Ощутима связь рассказов и в плане авторской работы с тропами.
Организующим началом исходной характеристики княжны Маруси выступает сравнение-концепт "хорошенькая, как героиня английского романа, с чудными кудрями льняного цвета, с большими умными глазами цвета южного неба (...)" [С.1; 392-393].
Через пять строк идет другое сравнение, словно отменяющее первое: "...гладила его по плеши, по щекам и жалась к нему, как перепуганная собачонка" [С.1; 393].
Тем не менее оба сравнения создают достаточно отчетливый зрительный образ. Между ними устанавливаются и неявные, быть может, даже не воспринимаемые сознанием читателя связи: если кто-то представил себе "перепуганную собачонку", то скорее всего она оказалась кудрявой "блондинкой"... Второе сравнение снимает также оттенок холодноватой чопорности, совсем легкий, но - присутствующий у "героини английского романа".
В то же время эти два сравнения становятся крайними точками, обозначающими амплитуду персонажа, выступают как две стороны одной медали, выражая противоречивую суть положения, в котором оказалась девушка.
Сложнее обстоит дело со сравнениями другого типа: "Они ожили и обе, сияющие, подобно иудеям, праздновавшим обновление Иерусалима, пошли праздновать обновление Егорушки" [С.1; 394]. Это величественное сопоставление проходит "мимо", не создает яркой картины, ради которой, вероятно, было использовано. Эффект его невелик.
Наряду с такими сравнительными оборотами, претендующими, по крайней мере, на некоторое своеобразие, в произведении немало проходных: "как полотно", "как отцу родному", "как полубога", "как у себя дома", "как в лихорадке", "как свои пять пальцев". Их художественный потенциал также невысок, читатель на них почти не реагирует, воспринимая как избыточные.
Зато обязательно обратит на себя внимание цепочка выразительных сравнений из этого описания: "Выйдите вы на улицу, и ваши щеки покроются здороС.42
вым, широким румянцем, напоминающим хорошее крымское яблоко. Давно опавшие желтые листья, терпеливо ожидающие первого снега и попираемые ногами, золотятся на солнце, испуская из себя лучи, как червонцы. Природа засыпает тихо, смирно. Ни ветра, ни звука. Она, неподвижная и немая, точно утомленная за весну и лето, нежится под греющими, ласкающими лучами солнца, и, глядя на этот начинающийся покой, вам самим хочется успокоиться..." [С.1; 401].
Куда-то отступает, казалось бы, всепроникающая ирония повествователя, для которой нет ничего святого, и даже "червонцы" здесь не являются ее порождением.
Финальная часть, держащаяся на пространном олицетворении, не так впечатляет, как первая половина. В ней нет конкретных отчетливых образов, она - несколько абстрактна, отвлеченна.
Куда выигрышнее фрагмент, предметно скрепленный "хорошим крымским яблоком" и "червонцами", заслонившими желтые листья. Вспыхнувшая на мгновение тема золотого тельца тут же отступает перед чисто эстетическими, зрительными ассоциациями. Здесь тоже возникает маленькая цепочка: желтые листья - золотятся - червонцы.
Показавшиеся поначалу неуместными, слишком "юмористическими", эти червонцы срабатывают и еще в одном аспекте, на уровне подсознания.
Желтые листья, попираемые ногами...
Червонцы как несомненная ценность, будь то эстетическая или меркантильно-материальная, вступают в противоречие с таким положением, делая ценностью и опавшие листья, проецируя на них свою сияющую ауру.
Принцип цепочки сравнений обнаруживается и на более широких участках текста.
Трудно пропустить сравнение из пассажа, описывающего позорное возвращение домой "мертвецки пьяного князя Егорушки. Егорушка был в самом бесчувственном состоянии и в объятиях болтался, как гусь, которого только что зарезали и несут в кухню" [С.1; 395].
Очень зримая картина, привносящая в контекст и некий дополнительный смысл в связи с оценочной функцией слова "гусь" в речевой практике.
"Птичья" тема подхватывается через несколько страниц другим сравнением, пусть и не очень оригинальным, но, во взаимодействии с другими звеньями цепочки, вполне выполняющим свою задачу, когда требуется описать Приклонскую-старшую в момент оплаты врачебных услуг Топоркова:
"Княгиня, покачиваясь, как утка, и краснея, подошла к доктору и неловко всунула свою руку в его белый кулак" [С.1; 403].
И даже княжна Маруся не избежала "фамильной черты" Приклонских: "Входя в этот кабинет, заваленный книгами с немецкими и французскими надписями на переплетах, она дрожала, как дрожит курица, которую окунули в холодную воду" [С.1; 421].
"Птичья" линия в рассказе - вряд ли случайность. Ведь это тоже концепты. И С.43
за каждой из упомянутых птиц в обиходной речи закреплен определенный смысл, вписывающийся в контекст персонажа, чего никак не мог упустить едко ироничный повествователь.
Доктора Топоркова тоже сопровождает в рассказе цепочка сравнений, выполняющих не менее интересные функции.
Сначала доктор просто монументален: "Его огромная фигура внушала уважение. Он был статен, важен, представителен и чертовски правилен, точно из слоновой кости выточен" [С.1; 397]. И тут же нечто отменяющее его холодное величие и мужскую неприступность: "Шея белая, как у женщины" [С.1; 397]. Между прочим, и здесь, как в случае с Марусей и "перепуганной собачонкой", связующим звеном между слоновой костью и женственной шеей выступает белый цвет.
Выточенный из слоновой кости - предполагает также твердость, жесткость, негибкость статуи, таящуюся в "статности". Данный мотив подкрепляется такими, например, художественными определениями: "Ей вдруг захотелось приласкать этого деревянного человека" [С.1; 404].
Чтобы победить эту жесткость, необходимы серьезные усилия. Но доктор не безнадежен, что подтверждается другим сравнением:
"Топорков положил шляпу и сел; прямо, как манекен, которому согнули колени и выпрямили плечи и шею" [С.1; 404].
Жесткость слоновой кости, хотя бы частично, преодолена.