Чеховские эксперименты со сравнением продолжались, естественно, и на содержательном уровне, о чем свидетельствует часто цитируемое - как образец художественной выразительности - сравнение из рассказа "Налим" (1885): "Тени становятся короче и уходят в самих себя, как рога улитки" [С.4; 47]. Следует, однако, заметить, что это, в общем, узко-специальное сопоставление, способное особенно порадовать юного натуралиста: двигательный механизм "рогов улитки" известен далеко не всем.
Вместе с тем сохраняется интерес А. Чехонте к осваиваемой им форме обращенного бессоюзного сравнения. Оно использовано и в рассказе "Из воспоминаний идеалиста" (1885):
"Есть порода женщин (чаще всего блондинок), с которыми достаточно посидеть две-три минуты, чтобы вы почувствовали себя, как дома, словно вы давным-давно знакомы. Такой именно была и Софья Павловна" [С.4; 51].
Очевидно, писателя привлекла возможность начать с какого-то обобщения, а от него перейти к конкретному персонажу - как частному проявлению некоей общности. Здесь можно усмотреть излюбленный гоголевский принцип генерализации, ставший довольно популярным в русской литературе второй половины XIX века. С.85
Интересно, что в рамках обращенного сравнения, на стыке субъекта и объекта, появляются подряд еще два сравнительных оборота, на этот раз союзного типа: "как дома, словно вы давным-давно знакомы". Здесь также видится сочетание противоположных "векторов", выраженных в данном случае использованием союзных и бессоюзных конструкций.
Обратим внимание и на тот факт, что форма обращенного сравнения применялась А.Чехонте в рассказах с разными типами повествователя: с героем-рассказчиком; в письме Рауля Синей Бороды; в рассказе с повествователем, не имеющем ярко выраженных личностных черт, как в "Страже под стражей".
Приверженность А.Чехонте к сравнениям - явление более универсального и общего свойства, чем тип повествователя, жанр, сюжет, характер, и, видимо, соприкасается с какими-то фундаментальными, сущностными чертами его творчества.
Чеховские эксперименты с какими-либо видами сравнительных оборотов не означали отказа от других. В том же рассказе "Из воспоминаний идеалиста" можно обнаружить не только обращенное бессоюзное сравнение, но и штамп "голодный, как собака" [С.4; 52]. Такие расхожие формы продолжают использоваться в произведениях писателя, наряду с вновь осваиваемыми. Еще одним проявлением интереса Чехонте к бессоюзным сравнениям воспринимается оборот из рассказа "Мыслитель" (1885): "Вся природа похожа на одну очень большую, забытую богом и людьми усадьбу" [С.4; 71].
Некоторые виды сравнительных конструкций, попав в поле зрения А.Чехонте, могли использоваться в рассказах, написанных с интервалом в несколько дней.
"Мыслитель" (1885): "Словно из земли вырастают три собаки и кошка" [С.4; 73].
"Егерь" (1885): "Возле него, словно из земли выросши, стоит бледнолицая баба лет тридцати, с серпом в руке" [С.4; 79].
В последнем рассказе уже отчетливо проявлена еще одна очень важная тенденция, характерная для чеховской работы со сравнениями. Эти тропы нередко оказываются в ключевых позициях текста, достаточно прямо и непосредственно участвуя в раскрытии авторской концепции.
В финальной части "Егеря" читаем:
"Он идет по длинной, прямой, как вытянутый ремень, дороге... Она, бледная, неподвижная, как статуя, стоит и ловит взглядом каждый его шаг" [С.4; 83]. "Ремень" в данном случае, призванный дать представление о дороге, вместе с тем взаимодействует, казалось бы - вопреки логике, и с характером персонажа, с его ролью в судьбе несчастной женщины. "Статуя" же, связанная грамматически со словом "неподвижная", еще раз вызывает ассоциацию с бледностью Пелагеи, дважды подчеркнутой автором.
И художественная функция сравнений интересна, и сам рассказ интересен, по-настоящему хорош. Кстати, именно он привлек внимание Д.В.Григоровича, который "настойчиво рекомендовал Чехова А.С.Суворину". Так Антоша Чехонте был допущен в большую литературу. С.86
Однако в середине июля 1885 года молодой писатель таких последствий не предполагал. Рассказ же, по его собственным словам, "писал в купальне" [П.1; 218].
После явной художественной удачи, а, быть может, и в связи летним дачным сезоном, располагающим к некоторой расслабленности, А.Чехонте постепенно отходит от экспериментов с тропами. Редкими становятся даже сравнения-штампы. На спад идет и его особый интерес к обращенным и бессоюзным сравнениям.
Последним всплеском стало не очень выразительное сравнение из рассказа "Мертвое тело" (1885): "Освещенный луною, этот туман дает впечатление то спокойного, беспредельного моря, то громадной белой стены" [С.4; 126]. Отголоски прежнего интереса можно найти в рассказе "Средство от запоя" (1885), написанном уже в октябре, к началу театрального сезона: "Представьте вы себе высокую, костистую фигуру со впалыми глазами, длинной жидкой бородой и коричневыми руками, прибавьте к этому поразительное сходство со скелетом, которого заставили двигаться на винтах и пружинах, оденьте фигуру в донельзя поношенную черную пару, и у вас получится портрет Гребешкова" [С.4; 176].
В рассказе "Мертвое тело", вероятно, в связи с жанровой, "сценочной" природой текста, всплывают метонимии: "козлиная бородка", "ряска".
Но куда более удивляет неожиданное и - довольно "концентрированное" появление гипербол в футуристической юмореске "Брак через 10-15 лет" (1885):
"В гостиной сидит девица лет 20-25. Одета она по последней моде: сидит сразу на трех стульях, причем один стул занимает она сама, два другие - ее турнюр. На груди брошка, величиной с добрую сковороду. Прическа, как подобает образованной девице, скромная: два-три пуда волос, зачесанных кверху, и на волосах маленькая лестница для причесывающей горничной. Тут же на пианино лежит шляпа девицы. На шляпе искусно сделанная индейка на яйцах в натуральную величину.
Звонок. Входит молодой человек в красном фраке, узких брюках и в громадных, похожих на лыжи, башмаках" [С.4; 222].
Нетрудно заметить некоторый стилистический сбой в описании молодого человека. Если гиперболизированные атрибуты внешнего облика девицы, элементы ее одежды подаются как нормативные, то при описании гостя автор не удерживается от оценочного замечания, подкрепленного сравнением "в громадных, похожих на лыжи, башмаках".
В целом преувеличения служат здесь выражению иронической авторской мысли, согласно которой изменения жизни через 10-15 лет будут носить, скорее, количественный характер, как в смысле увеличения размеров турнюров, брошек, шляп, башмаков, так и в смысле увеличения доли цинизма в сфере заключения браков. Но эта гиперболизация представлена здесь настолько густо, что также вызывает ощущение эксперимента.
Отношение А.Чехонте к собственным литературным занятиям долгое время было двойственным, серьезным и несерьезным одновременно. С.87
С одной стороны "Безотцовщина", претендующая на постановку очень значимых социально-психологических проблем и предполагавшаяся к постановке "на сцене Малого театра в бенефис М.Н.Ермоловой", ряд серьезных рассказов, с другой - литературная поденщина в юмористических изданиях, приносившая кое-какие заработки, но явно не удовлетворявшая молодого Чехова ни морально, ни материально. 13 мая 1883 года он писал брату: "Я газетчик, потому что много пишу, но это временно... Оным не умру. Коли буду писать, то непременно издалека, из щелочки... Не завидуй, братец, мне! Писанье, кроме дерганья, ничего не дает мне. 100 руб., крые я получаю в месяц, уходят в утробу, и нет сил переменить свой серенький, неприличный сюртук на что-нибудь менее ветхое. Плачу во все концы, и мне остается nihil. В семью ухлопывается больше 50. Не с чем в Воскресенск ехать. (...)
Живи я в отдельности, я жил бы богачом, ну, а теперь... на реках Вавилонских седохом и плакохом... (...) Мои рассказы не подлы и, говорят, лучше других по форме и содержанию, а андрюшки дмитриевы возводят меня в юмористы первой степени, в одного из лучших, даже самых лучших; на литературных вечерах рассказываются мои рассказы, но ... лучше с триппером возиться, чем брать деньги за подлое, за глумленье над пьяным купцом, когда и т. д. Черт с ними! Подождем и будем посмотреть, а пока походим в сереньком сюртуке. Погружусь в медицину, в ней спасение, хоть я и до сих пор не верю себе, что я медик, а сие значит, что ... так говорят по крайней мере, а для меня решительно все одно... что не на свой факультет я попал" [П.1; 70].
Приведенный фрагмент письма цитировался в работах литературоведов множество раз. Но обширная цитата лучше дает почувствовать эмоциональное состояние пишущего. Это не состояние минуты. Такое настроение сопутствовало юмористу А.Чехонте многие годы, иногда прорываясь в его рассказах. Неудовлетворенность, метание между литературными и медицинскими занятиями и - не очень твердая надежда на будущее: "Оным не умру. (...) Подождем и будем посмотреть, а пока походим в сереньком сюртуке". Вторым планом здесь проходит мысль о накоплении сил, о подготовке себя самого к чему-то более достойному.
В декабре 1885 года, побывав в Петербурге, где издавался журнал "Осколки", Чехов с удивлением обнаружил, что у него есть поклонники, есть имя, что за его творчеством следят, с нетерпением ждут новых рассказов: "Я был поражен приемом, крый оказали мне питерцы. Суворин, Григорович, Буренин... все это приглашало, воспевало ... и мне жутко стало, что я писал небрежно, спустя рукава. Знай, мол, я, что меня так читают, я писал бы не так на заказ..." [П.1; 177].
Помимо приглашения в суворинское "Новое время" Чеховым было также получено предложение Н.А.Лейкина подготовить к изданию сборник рассказов. Можно не сомневаться в искренности чеховских слов: "Прежде, когда я не знал, С.88
что меня читают и судят, я писал безмятежно, словно блины ел; теперь же пишу и боюсь..." [П.1; 184].
Еще одним потрясением в ряду описанных и приятных для Чехова событий стало личное письмо Д.В.Григоровича, которое позже молодой писатель трактовал как державинское напутствие юному Пушкину. В ответном письме Чехов признавался: "Все мои близкие всегда относились снисходительно к моему авторству и не переставали дружески советовать мне не менять настоящее дело на бумагомаранье. У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, который читал бы меня или видел во мне художника. (...) За пять лет моего шатанья по газетам я успел проникнуться этим общим взглядом на свою литературную мелкость, скоро привык снисходительно смотреть на свои работы и - пошла писать! (...) Как репортеры пишут свои заметки о пожарах, так я писал свои рассказы: машинально, полубессознательно, нимало не заботясь ни о читателе, ни о себе самом... Писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, бог знает почему, берег и тщательно прятал. (...)
Вся надежда на будущее. Мне еще только 26 лет. Может быть, успею что-нибудь сделать, хотя время бежит быстро" [П.1; 218-219].
Последние слова не означали, что Чехов перечеркивал все, сделанное им ранее. Уже хотя бы потому, что и само письмо, при всей его патетичности, отразило в себе некоторые вполне устоявшиеся черты чеховского стиля, в частности - особое отношение к сравнительным оборотам. Эту свою черту писатель сознавал и сам:
"Но вот нежданно-негаданно явилось ко мне Ваше письмо. Простите за сравнение, оно подействовало на меня, как губернаторский приказ , т.е. я вдруг почувствовал обязательную потребность спешить, скорее выбраться оттуда, куда завез..." [П.1; 218-219].
Изменения должны были произойти неизбежно, затронув все уровни чеховской поэтики. Однако они были подготовлены предшествующей работой писателя и шли в направлении, которое Чехов определил для себя сам в своих первых литературных опытах.
Очень соблазнительно было бы сказать, что Чехов вернулся к самому себе. И тем самым резко отделить А.П.Чехова от А.Чехонте, как это сделал в свое время В.В.Маяковский. Но юмор, ирония всегда были составной частью творческой индивидуальности Чехова. Эстетический опыт и технические навыки, приобретенные за время работы в юмористических изданиях, также сыграли свою роль, подготовив новый этап в творчестве писателя и - получив дальнейшее развитие.
Особенно значимы здесь были описанные ранее локальные кризисы, связанные с подготовкой первых сборников. Повторимся, что важен не столько факт издания (или не издания) книги, сколько предшествующее редактирование, перечитывание, переоценка собственных текстов, как в содержательном, так и в формально-стилистическом отношении.
Так что события конца 1885 - начала 1886 годов лишь стимулировали процессы, определяющие собой творческую эволюцию А.П.Чехова.
Попробуем проследить это на чеховских сравнениях. С.89
В "святочном рассказе" под названием "Ночь на кладбище" (1886), наряду с уже не поражающим новизной "фирменным" оборотом "нализался, как сорок тысяч братьев", находим и необычное сравнение, на котором невольно останавливается внимание: "Под ногами жалобно всхлипывала слякоть; фонари глядели тускло, как заплаканные вдовы..." [С.4; 293]. Это мелодраматическое сравнение включено в речь героя-рассказчика и вполне в духе той картины бесприютности и непогоды, которую он стремился вызвать в сознании слушателей.
В сравнительном обороте использовано глагольное олицетворение "фонари глядели", усиливающее параллелизм. Еще большую выразительность и цельность обороту придает ритмическая организация: по сути это два стиха четырехстопного хорея. Конструкция в целом имеет настолько завершенный, "закругленный" вид, что производит впечатление самодостаточной. Кстати, еще один традиционный для поэзии прием - аллитерация - использован в олицетворении, уже встречавшемся ранее и предшествующем сравнительному обороту: "всхлипывала слякоть" - передает звук шагов по размокшей дороге.
При всей своей неожиданности, этот фрагмент, тем не менее, отвечает описываемой ситуации.
Иначе обстоит дело со сравнениями из рассказа "Открытие" (1886): "Особенно памятны Бахромкину ее большие глубокие глаза, дно которых, казалось, было выстлано нежным голубым бархатом, и длинные золотисто-каштановые волосы, похожие на поле поспевшей ржи, когда оно волнуется в бурю перед грозой..." [С.4; 321].
Оба приведенных оборота достаточно выразительны и интересны, оба тяготеют к самодостаточности. Но соседство этих микроструктур создает впечатление излишней образной густоты и ослабляет удельный вес каждого из них. В то же время завершающая позиция последнего оборота, а также интонационная пауза, создаваемая многоточием, частично возвращает сравнению его самодовлеющий характер. Трудно отделаться от ощущения, что в сознании на несколько мгновений возникла завершенная картина, возникло поле поспевшей ржи, которое на некоторое время заслонило собой сюжетный план рассказа.
Данный образ неорганичен для героя, хотя вроде бы вызван его воспоминанием. Далее пятидесятидвухлетний Бахромкин случайно обнаруживает у себя способности к рисованию, но отказывается от них в пользу благополучной, спокойной, обеспеченной жизни. Именно с этой коллизией связан предпосланный рассказу эпиграф из Крылова:
"Навозну кучу разгребая,
Петух нашел жемчужное зерно..."
Жемчужным зерном здесь оказывается не только творческий дар, совершенно ненужный Бахромкину, но и яркое, запоминающееся, явно выпадающее из контекста сравнение.
По словам Р.Якобсона, "мы можем охарактеризовать сравнение как один из методов введения в поэтический оборот ряда фактов, не вызванных логическим ходом повествования". Некоторая сюжетная несвязанность материала, С.90
содержащегося в сравнении, является, таким образом, родовым свойством данного тропа.
Мера его свободы может быть различной, может колебаться от предельной близости "ряда фактов" логическому ходу повествования - до предельной удаленности от него, как в логическом плане, так и в эмоциональном. И тогда появляются сравнения, как бы стремящиеся "свернуться", остаться самостоятельной, самоценной микроструктурой, картиной в картине.
На память снова приходят гоголевские развернутые сравнения, особенно полно представленные в "Мертвых душах" и генетически связанные с приемом ретардации, эпического замедления повествования. Считая своим долгом как можно полнее и шире представить внешний облик, чудесную биографию героя и сопутствующих ему животных, предметов, эпический поэт довольно далеко и надолго уходил от сюжета, от конкретного описываемого события, давшего непосредственный толчок к такой ретроспекции.
Конечно же, стиль Чехова более лаконичен и тяготеет к устранению всего избыточного, необязательного. Тем показательнее факт обнаружения в чеховском тексте, стремящемся к предельной лапидарности, упомянутых микроструктур. Еще раз подчеркнем их необязательный характер, слабую связь не только с сюжетом, но и с контекстом, а также отвлекающий эффект, создаваемый ими.
В полной мере наделено указанными качествами сравнение из хрестоматийного рассказа "Тоска" (1886): "Его лошаденка тоже бела и неподвижна. Своею неподвижностью, угловатостью форм и палкообразной прямизною ног она даже вблизи похожа на копеечную пряничную лошадку" [С.4; 326].
Ясно, что отыскать сюжетные привязки, мотивирующие образ "пряничной лошадки", довольно трудно, он очень далек от "логического хода повествования".
Какой же логикой руководствуется автор?
Или перед нами - первые проблески алогизма как художественного принципа, взятого на вооружение эстетикой более позднего времени?
При этом на соседней странице рассказа находим совсем стандартные сравнения, нанизанные одно на другое, но более тесно взаимодействующие с происходящим: "Иона ерзает на козлах, как на иголках, тыкает в стороны локтями и водит глазами, как угорелый, словно не понимает, где он и зачем он здесь" [С.4; 327].
Но "далековатые" сравнения - не случайность в поэтике Чехова. В рассказах 1886 года они появляются все чаще.
Слабо связанным с логикой повествования представляется запоминающееся сравнение из рассказа "Ведьма" (1886): "Ни желаний, ни грусти, ни радости ничего не выражало ее красивое лицо с вздернутым носом и ямками на щеках. Так ничего не выражает красивый фонтан, когда он не бьет" [С.4; 376]. С.91
По форме этот оборот напоминает обращенные бессоюзные сравнения из рассказов "Стража под стражей", "Мои жены", "Воспоминания идеалиста", однако в данном случае Чехов как бы меняет местами субъектную и объектную части, придавая сравнению вполне традиционный вид.
Чего нельзя сказать о содержании. Что-что, а фонтан уж точно далек от того мира, который описан в рассказе. Он призван выразить потенциальную силу страстей, таящихся в душе дьячихи, но явно выбивается из контекста.
Нечто похожее обнаруживаем в рассказе "Кошмар", опубликованном 29 марта 1886 года суворинской газетой "Новое время".
В портретном описании отца Якова обратим внимание на следующий фрагмент: "Длинные рыжие волосы, сухие и гладкие, спускались на плечи прямыми палками" [С.5; 60].
Нетрудно заметить, что в сравнении данной формы, при таком построении фразы, "прямые палки" обладают большим удельным весом, чем "длинные рыжие волосы". В сознании возникает образ, в котором "волосы" вытеснены, вместо них остались "прямые палки".
Проведем эксперимент, построив фразу иначе: "Длинные рыжие волосы, сухие и гладкие, спускались на плечи, как прямые палки". Нарушена привычная для Чехова "трехчленная" организация фразы, изменился ритм. А что произошло со сравнением?
При такой его форме, с использованием союза "как", давление "прямых палок" на образ значительно ослаблено: они возникают в сознании лишь на мгновение, в которое мы видим оба элемента сравнения, ощущая служебный, подчиненный характер того, с чем сравниваются волосы. Вспыхнув на миг в сознании читающего, выполнив свою функцию, "прямые палки" исчезают; волосы остаются волосами, эффект вытеснения не наблюдается.
Эксперимент можно продолжить, используя в качестве конструктивного элемента "словно", "точно", "будто", "подобно", "как бы", "похожие на" и т.п.
Легко убедиться, что все эти опосредующие элементы неизменно ослабляют давление "прямых палок" на образ, в котором "волосы" сохраняют свое доминирующее положение.
Оригинальность художника состоит не только в том, как он пишет, но и в том, как он не пишет. Л.Толстой, например, предпочел бы, скорее всего, одну из конструкций союзного типа. Использованная Чеховым форма, ярко экспрессивная, почти гротескная, для толстовской художественной системы неорганична. Но в какой мере она органична для самого Чехова?
Заметим попутно, что далеко не всякое сравнение в форме творительного падежа дает отмеченный эффект. Вспомним хотя бы чеховское: "...щеки, как и два года тому назад, отвисают тряпочками" [С.3; 255]. Здесь вытеснения не происходит.
Предположим, что Чехову потребовалась именно эта, экспрессивная, бессоюзная форма сравнения, "более слитная", как ее характеризует Л.Н.Тимофеев, в данном случае - почти приближающаяся по своему действию к метаморфозе. С.92
Можно объяснить использование Чеховым такого сравнения тем, что оно включено в портретное описание отца Якова, рассматриваемого Куниным, которому священник показался фигурой карикатурной.
Однако текст сложнее:
"Кунин ввел гостя к себе в кабинет и принялся его рассматривать.
- подумал он.
Действительно, в лице отца Якова было очень много ..." [С.5; 60].
Как видим, замечание Кунина подтверждает повествователь, незримо присутствующий в комнате.
И далее идет необычно подробный, развернутый, "не-чеховский" портрет священника.
Таким образом, наше сравнение нельзя мотивировать настроем Кунина, оно объективировано фигурой повествователя.
Рассказ "Кошмар" во многих отношениях произведение переходное, несущее на себе черты чеховских поисков новой художественной манеры.
Исследователи отмечали и некоторую его дидактичность, тенденциозность повествователя, и отступления от привычного лаконизма.
И тема в рассказе была затронута очень серьезная, злободневная, вызвавшая немедленный отклик читателей и критики. Рассказ явно писался с мыслью о "большой литературе".
Принято считать, что у Чехова "традиционное портретное описание замещено системой знаковых деталей и метафор, которая позволяет читателю вообразить себе облик персонажа, не предлагая ему столь чеканных и точных, как это было в романах, портретных форм. (...) Чехов не совершенно отказался от описания, но сильно сократил его, сведя портрет к нескольким запоминающимся чертам(...) ... и в зрелые годы Чехов избегал подробностей, сводя портрет к яркой, часто - к единственной черте (...)".
В таком случае портрет отца Якова - исключение из правил. И вместе с тем это развернутое, обстоятельное портретное описание в рассказе "Кошмар" вполне функционально и призвано показать несоответствие всего облика отца Якова сложившимся представлениям о русском православном священнике, несоответствие - "норме".
Любопытно: если бы Чехов задумал перестроить портретное описание отца Якова согласно принципам, описанным в приведенной цитате, то могло бы стать такой единственной "запоминающейся чертой" сравнение волос с прямыми палками?..
Можно предположить, что это сравнение - нечто инородное в структуре произведения, "осколок" прежней, юмористической поэтики, неоправданной в данном контексте. С.93
Однако в произведениях, написанных до рассказа "Кошмар", мы не найдем сравнений такого типа.
Даже "портретные" сравнения в основном затрагивают общее выражение лица, общий вид фигуры. Крайне редки сравнения, характеризующие какую-либо выразительную деталь портрета.
Сравнения же в форме творительного падежа единичны, и в них эффект "вытеснения" не наблюдается.
На этом фоне сравнение из рассказа "Кошмар" - просто "эксцесс".
И так ли оно необходимо в тексте?
Как заметил П.Бицилли, в чеховских произведениях "попадаются детали, могущие на первый взгляд показаться не необходимыми - и требуется внимательнейший анализ для выяснения их функции в системе".
В нашем случае эмпирический предмет (волосы) несет на себе ощутимый "след авторской формующей руки", настолько ощутимый, что под сомнением оказывается включенность предмета в общую систему.
Но в рассказе "Кошмар" есть еще один любопытный "портрет" - описание церкви, где служит отец Яков:
"Деревянная церковь, к которой подъехал Кунин, была ветха и сера; колонки у паперти, когда-то выкрашенные в белую краску, теперь совершенно облупились и походили на две некрасивые оглобли. Образ над дверью глядел сплошным темным пятном" [С.5; 63].
Невольно привлекает внимание соседство двух явно снижающих сравнений: колонки у паперти, похожие "на две некрасивые оглобли", и - "образ над дверью", который "глядел сплошным темным пятном". Этим соседством усиливается впечатление убожества и - далекости от "нормы"...
Снова необычное, даже - святотатственное сравнение.
И снова - "прямые палки", на этот раз - "две некрасивые оглобли", обладающие в данном контексте довольно большим удельным весом, хотя и не вытесняющие описываемый объект. Может быть, в силу того, что оба элемента сравнения соотносимы по ряду параметров, не столь разведены в реальности, как волосы и "прямые палки", да и форма сравнения - "щадящая". Второе сравнение "образ над дверью глядел сплошным темным пятном", в редкой у Чехова форме творительного падежа, - явно символично.
Глагол "глядел" создает жутковатую игру смыслов: глядел - выглядел. "Глядел" - не глазами иконописного Бога: вместо божественного взгляда сплошное темное пятно...
Трудно не соотнести этот контекст с нарисованной в рассказе картиной нищеты и безверия, профанации веры...
В рассказе "Агафья", опубликованном за две недели до рассказа "Кошмар", обнаруживаем сравнения, по форме близкие к рассмотренному: "черным пятном резалась в глаза собачонка Савки" и "темные гряды глядели, как большие приплюснутые могилы" [С.5; 26, 32]. С.94
"Глядели, как... могилы" - в значении "выглядели". Яркой игры смыслов здесь нет.
Совмещение же в рассказе "Кошмар" образа Христа над дверью, "пятна" и глагола "глядеть" в одном сравнении породило удивительный художественный эффект.
Что же касается связи рассмотренных сравнений из рассказа "Кошмар"...
Наверное было бы упрощением искать в тексте буквальные, прямые соответствия.
В реальном мире усматривать непосредственную связь волос с "прямыми палками", а колонок у паперти - с оглоблями и уж тем более говорить о соотнесенности между собой таких странноватых пар - было бы по меньшей мере неосторожно, во всяком случае, это потребовало бы длинной цепочки оговорок.
Но в художественном мире - свои законы.
И почему бы не допустить соотнесенность двух описаний - отца Якова, не отвечающего нормативным представлениям о православном священнике, и церкви, не отвечающей нормативным представлениям о святом храме?..
По замечанию одного из литературоведов, "...сравнение у Чехова - не просто стилевой ход, не украшающая риторическая фигура; оно содержательно, поскольку подчинено общему замыслу - и в отдельном рассказе, и в общем строе чеховского повествования. Взаимоотношения характера (типа) и обстоятельств (среды), в сущности своей подвижное, диалектическое, раскрывается в своеобразной диалектике портретных сравнений: приспосабливаясь к среде или сливаясь с ней, персонаж меняется психологически и внешне; в тексте возникают уподобления, связывающие его с неживой природой (...) или с миром животных, насекомых, гадов".
Конечно, перед нами не та привязанность персонажа к вещному окружению, как в художественном мире Н.В.Гоголя.
Показывая убогое убранство церкви и дома отца Якова, Чехов рисует реальное положение вещей, в которое органично включается, которому вполне соответствует неказистая фигура сельского священника.
В то же время отмеченные сравнения дают почувствовать некий дополнительный подтекст.
Думается, можно говорить, что сравнения из рассказа "Кошмар", наряду со всей системой изобразительно-выразительных средств, по-своему работают на раскрытие внутренней, глубинной сути происходящего: "Сравнения Чехова, сталкивая внутреннее и внешнее, провоцируют их взаимопроникновение, внося свой вклад в неповторимое слияние вещного и духовного в его мире".
Истолкование любого художественного произведения находится в прямой зависимости от понимания общих закономерностей художественной системы в целом.
Не раз высказывалась мысль о близости прозы А.П.Чехова - к поэзии. С.95
Можно сказать, что "прямые палки" и "некрасивые оглобли" в рассказе Чехова "Кошмар" дают своего рода образное созвучие, они - "рифмуются".
Если действительно поверить тому, что законы чеховской художественной системы "близки к законам поэзии", не упрощая, разумеется, поскольку перед нами все-таки полноценная художественная проза, - то чеховский текст откроется с новой и, может быть, неожиданной стороны.
И тогда вряд ли читателя удивит, что Гурову из рассказа "Дама с собачкой", когда он охладевал к женщинам, кружева на их белье казались "похожими на чешую" [С.10; 132].
Здесь есть своя логика, вполне читаемый подтекст.
Это сравнение, как ни странно, построено по принципу чисто поэтических, непрямых ассоциаций: охлаждение Гурова - "рыбьи" контуры женского тела холоднокровные рыбы - холод. Вспомним, кстати, чеховское: "барышня, похожая на рыбу хвостом вверх", "тонкая, как голландская сельдь, мамаша", "холодны, как рыбы" и т.п. Понятие холода является организующим в этом необычном сравнении из рассказа "Дама с собачкой", создает подтекстную рифму "холод холод".
Восприятие чеховского художественного образа включает в работу не только сознание, но и подсознание, как при чтении подлинно глубоких поэтических текстов.
И думается, что конкретный анализ элементов поэтики Чехова следует вести, постоянно учитывая поэтическое начало его прозы, сложную систему неоднозначных, непрямых связей, неточных, периферийных "созвучий", перекличек, существующих между самыми разными составляющими чеховского текста.
Сопряжение далековатых идей - важнейший закон поэзии.
У Чехова мы можем найти множество примеров такого сопряжения, на разных уровнях художественной системы.
Но все же - как истолковать связь рассмотренной пары сравнений из рассказа "Кошмар"?
Не случайные ли это совпадения, лишенные концептуального, смыслообразующего содержания?
Как представляется, совмещение смысловых полей, создаваемых каждым из двух рассмотренных сравнений, и возникающее при этом напряжение порождает новое смысловое поле, но уже иного уровня, смысловое единство брезжущих, мерцающих значений, подразумеваний, которые необходимы не избирательно, а в своей совокупности, что создает эффект некоторой ускользающей неопределенности, недосказанности и в то же время - богатства и глубины, того самого "четвертого измерения", ощущением которого проникнуто восприятие поэзии.
Однозначному истолкованию это поле не поддается, любая одномерная его интерпретация становится "машиной банализации", чревата вульгарным упрощением. И не только потому, что перевод текста, построенного по принципам образного мышления, на язык литературоведческих понятий неизбежно сопроС.96
вождается обеднением, огрублением, а нередко и - искажением художественного образа.
Любой подлинно эстетический феномен в какой-то мере - "вещь в себе", чем и объясняется принципиальная неисчерпаемость воплощенного в нем художественного мира.
Очевидно, что и составляющие его элементы, все или по крайней мере некоторые из них, могут быть "заряжены" тем же качеством.
Эта диалектика связи целого и части воспроизводится вновь и вновь при каждой новой попытке проникнуть в глубину художественного произведения.
Как заметил В.Лакшин, "деталь у Чехова не дополняет смысл образа или картины, - она вбирает его в себя, сосредотачивает в себе, излучает из себя".
Точно так же и наши два сравнения, неизмеримо усилив, обогатив друг друга, "излучают из себя" все возможное многообразие связанных с ними смыслов и ассоциаций - в их проекции на описанное в рассказе.
Принципиальная несводимость к каким-либо идеологически завершенным формулировкам созданных Чеховым художественных миров проявляется не только на уровне целого, но и на уровне элементов, составляющих эстетическое целое.
При всей их связи с целым, такие микроструктуры (в нашем случае сравнения) обладают некоей самодостаточностью, автономностью, собственным динамическим напряжением, обеспечивающим динамическое напряжение текста во всей его полноте.
Применительно к сравнениям это качество чеховской художественной прозы в такой выраженной форме впервые обнаруживается в рассказе 1886 года "Кошмар", свидетельствуя о характере творческих поисков А.П.Чехова в сфере поэтики. С.97
Глава VI
МЕТАФОРА ИЛИ СРАВНЕНИЕ?..
Изменение литературного статуса, возможность публиковаться в солидных изданиях, готовящийся выпуск большого сборника рассказов - все это факторы внешнего характера, которые стимулировали, но не определяли превращение Антоши Чехонте в писателя А.П.Чехова, печатающегося под своим настоящим именем.
Как было показано в предыдущих главах, чеховский рост в большей мере обеспечивался глубинными процессами саморазвития, осознанной учебы, работы по формированию собственной творческой индивидуальности. Эта работа затрагивала все уровни поэтики, но с особенной наглядностью обнаруживалась в сфере тропов.
Анализ необычных сравнений из рассказа "Кошмар" показал тяготение Чехова к оборотам в форме творительного падежа, приближающимся к метаморфозе. Данная тенденция проявилась и в других произведениях, написанных в начале 1886 года.
В рассказе "Волк" (1886) читаем: "На плотине, залитой лунным светом, не было ни кусочка тени; на середине ее блестело звездой горлышко от разбитой бутылки. Два колеса мельницы, наполовину спрятавшись в тени широкой ивы, глядели сердито, уныло...
Нилов вздохнул всей грудью и взглянул на реку... Ничто не двигалось. Вода и берега спали, даже рыба не плескалась... Но вдруг Нилову показалось, что на том берегу, повыше кустов ивняка, что-то похожее на тень прокатилось черным шаром. Тень исчезла, но скоро опять показалась и зигзагами покатилась к плотине.
- вспомнил Нилов.
Но прежде чем в голове его мелькнула мысль о том, что нужно бежать назад, в мельницу, темный шар уже катился по плотине, не прямо на Нилова, а зигзагами" [С.5; 41].
Фрагмент, очень характерный для Чехова первой половины 1886 года.
Прежде всего бросается в глаза использование сравнений в форме творительного падежа в двух соседних абзацах ("блестело звездой", "прокатилось черным шаром"), а также оборота "два колеса мельницы(...) глядели сердито, уныло", вызывающего в памяти соответствующие параллели из рассказов "Агафья" и "Кошмар".
Дважды писатель обращается здесь еще к одному специфическому приему. С.98
Сначала появляется сравнение "что-то похожее на тень". Затем сравнение расчленяется, и в следующей фразе предъявляется уже осколок сравнительной конструкции, представляющий собой метафору: "Тень исчезла, но скоро опять показалась и зигзагами покатилась к плотине".
Тот же прием, но еще более обнаженно демонстрируется в другом случае. Сравнение "что-то (...) прокатилось черным шаром" разоблачается догадкой героя:
" - вспомнил Нилов".
И тем не менее следом предъявляется не животное, а осколок сравнения, метафора: "темный шар уже катился по плотине, не прямо на Нилова, а зигзагами".
Перед нами результат осознанной и целенаправленной работы Чехова с тропами как важнейшим средством изобразительности. Именно эти сравнения в форме творительного падежа и глагольные олицетворения приводил он в письме брату Александру 10 мая 1886 года, т. е. спустя около двух месяцев после написания рассказа, в качестве примера того, как следует создавать описания: "В описаниях природы надо хвататься за мелкие частности, группируя их таким образом, чтобы по прочтении, когда закроешь глаза, давалась картина. Например, у тебя получится лунная ночь, если ты напишешь, что на мельничной плотине яркой звездочкой мелькало стеклышко от разбитой бутылки и покатилась шаром черная тень собаки или волка и т. д. Природа является одушевленной, если ты не брезгуешь употреблять сравнения явлений ее с человеч действиями и т. д." [П.1; 242].
В этом же письме находим неявную полемику с "собой вчерашним":
"По моему мнению, описания природы должны быть весьма кратки и иметь характер a propos. Общие места вроде: и проч. (...) такие общие места надо бросить" [П.1; 242]. Как видим, Чехов уже весьма скептически оценивает выразительные возможности подобных литературных красот. Между тем "багровое золото" частенько сверкало в его собственных рассказах 1882 года.
Итак, использование точно отобранных деталей в сравнительных оборотах писатель относил к важнейшим чертам своего творческого метода, причем особо подчеркивал необходимость добиваться з р и м о с т и картин.
Письмо брату Александру явилось также очень ценным свидетельством изменчивости чеховских эстетических взглядов. Они действительно претерпевали эволюцию. И нам еще придется вспомнить данное письмо чуть позже в связи с олицетворениями, которые в начале 1886 года Чехов считал важным средством изобразительности.
В письме ничего не сказано о метафорах классического вида, метафорах как скрытых сравнениях. К ним Чехов прибегал неоднократно, хотя и не столь часто, как к сравнениям. В книге уже приводились и анализировались характерные образцы чеховских метафор. Для большей наглядности приведем еще один, из рассказа "Ворона" (1885):
"На другой день утром поручик, чувствуя в голове свинец, а во рту жар и сухость, отправился к себе в канцелярию" [С.3; 435]. С.99
Ясно, что "свинец" здесь был бы не очень понятен без опоры на расхожее выражение "свинцовая тяжесть". Метафорам, появившимся в рассказе "Волк", Чехов также стремился дать опору - в им же созданных и использованных несколькими строчками выше сравнениях. Он словно чувствовал некоторую недостаточность, осколочность метафор такого вида.
Более органичными для чеховского стиля в 1886 году оказались развернутые метафорические описания, как правило, связанные с разгулом природных стихий, но и их не так уж много в произведениях писателя.
Такое описание находим на первой странице рассказа "Ведьма" (1886): "А в поле была сущая война. Трудно было понять, кто кого сживал со света и ради чьей погибели заварилась в природе каша, но, судя по неумолкаемому, зловещему гулу, кому-то приходилось очень круто. Какая-то победительная сила гонялась за кем-то по полю, бушевала в лесу и на церковной крыше, злобно стучала кулаками по окну, метала и рвала, а что-то побежденное выло и плакало... Жалобный плач слышался то за окном, то над крышей, то в печке. В нем звучал не призыв на помощь, а тоска, сознание, что уже поздно, нет спасения" [С.4; 375].
Этот довольно большой фрагмент многократно цитировался в исследованиях о поэтике Чехова и, видимо, еще не раз будет цитироваться как весомый аргумент в пользу тезиса о метафоричности чеховского текста.
Причем нередко обходится вопрос о соответствии данного пассажа требованию краткости пейзажных и любых других описаний, хотя это действительно одна из определяющих установок, вошедших в плоть и кровь А.П.Чехова.
Верная оценка данного фрагмента невозможна без учета времени написания рассказа, непривычно большого, если взять за точку отсчета маленькие рассказики А.Чехонте, и занимающего одиннадцать с половиной страниц.
Рассказ отразил поиски новых стилистических, художественных решений, соответствующих новым задачам. "Ведьма", кстати, - один из первых чеховских "субботников", опубликованных в "Новом времени". Работая для этого издания, сочиняя "субботники", Чехов должен был решать и проблему увеличения объема текста.
Похожее развернутое и метафорическое описание разгула стихий находим в рассказе "На пути" (1886), опубликованного, как видим, в том же году и в том же "Новом времени":
"На дворе шумела непогода. Что-то бешенное, злобное, но глубоко несчастное с яростью зверя металось вокруг трактира и старалось ворваться вовнутрь. Хлопая дверями, стуча в окна и по крыше, царапая стены, оно то грозило, то умоляло, а то утихало ненадолго и потом с радостным, предательским воем врывалось в печную трубу, но тут поленья вспыхивали, и огонь, как цепной пес, со злобой несся навстречу врагу, начиналась борьба, а после нее рыдания, визг, сердитый рев. Во всем этом слышались и злобствующая тоска, и неудовлетворенная ненависть, и оскорбленное бессилие того, кто когда-то привык к победам..." [С.5; 463].
Также довольно часто цитируемый фрагмент. С.100
По объему оба описания почти равны, но рассказ "На пути" в полтора раза больше "Ведьмы". Таким образом, описание в первом рассказе занимает меньшую часть общей текстовой площади.
Есть и еще один важный нюанс.
Развернутое описание непогоды из "Ведьмы", отчасти обусловленное восприятием дьячка Савелия Гыкина, соотносится с его догадками о колдовских кознях жены, устраивающей лютую непогоду, чтобы заманить в дом путников-мужчин. И картина разгула природных сил становится метафорой неутоленной страсти молодой красивой женщины, ее стихийного, природного начала.
Рассказ "На пути" уже не дает таких увязок описания непогоды с идеей произведения. Непогода здесь нужна как традиционный литературный прием, позволяющий свести героев вместе и заставить достаточно долго общаться друг с другом, узнать друг друга. Тесной связи с сутью рассказываемой истории развернутое описание, при всей своей метафоричности, не имеет.
Подчеркнуто метафорична вступительная часть рассказа "Светлая личность" (1886):
"Против моих окон, заслоняя для меня солнце, высится громадный рыжий домище с грязными карнизами и поржавленной крышей. Эта мрачная, безобразная скорлупа содержит в себе однако чудный, драгоценный орешек!
Каждое утро в одном из крайних окон я вижу женскую головку, и эта головка, я должен сознаться, заменяет для меня солнце!" [С.5; 309].
Произведение написано от лица несколько экзальтированного молодого человека и, видимо, не зря имеет подзаголовок (Рассказ "идеалиста").
И "драгоценный орешек", и "женская головка", заменяющая солнце, - это все стилистика героя-рассказчика, "идеалиста". По замыслу автора, герою предстоит столкнуться с суровой прозой, и возвышенный слог здесь характеристика героя, не знающего жизни, а не предпочтение самого писателя.
Более органичны для чеховского стиля развернутые метафорические описания, как правило, связанные с разгулом природных стихий, но и их не так уж много в произведениях писателя.
Если уж говорить о специфике таких произведений, то с учетом привходящих обстоятельств, которые, при объективном и строгом к ним подходе, могут существенно скорректировать традиционные оценки рассматриваемого явления.
Оказавшись в 1886 году перед необходимостью пересмотра своего поэтического арсенала и вновь на практике перебрав его, Чехов, не отказываясь в принципе ни от одного из тропов, сохранил прежнюю их иерархию, в которой сравнение осталось на прежней, верхней строчке.
Метафоры классической формы в этой системе значительно уступали олицетворениям, ставшими основой чеховских развернутых и лаконичных пейзажных описаний. Лидирующее положение олицетворений здесь, видимо, объясняется тем, что олицетворение, чаще всего выражаемое глаголом, так же органически присуще искусству слова, как метонимичность - любому словесному описанию.
В.М.Жирмунский подчеркивал, что "языки типа индоевропейских, вообще языки так называемого номинативного строя, по самому строю своему метафоричны, потому что всегда мыслят глагол, сказуемое как действие, активно С.101
производимое каким-то действующим лицом или предметом, так, как если бы от этого лица или предмета активно исходило какое-то действие". По существу это превращает глагольное олицетворение в частный случай метафоры. И Чехов предпочел именно такую, более органичную метафоричность.
Похожим образом обстояло дело с метонимиями.
В рассказе очеркового характера "На реке" (1886) с подзаголовком (Весенние картинки) находим сразу несколько метонимий: "Тут гимназисты с ранцами, барыни в ватерпруфах, две-три рясы (...)" [С.5; 76].
" - Нонешние времена, это которое... сущая беда! - лепечет козлиная бородка в шапке с ушами. (...)
- Народу много расплодилось... - хрипит борода лопатой" [С.5; 80].
Метонимии достаточно традиционные, выполняющие не столько изобразительные, сколько служебные, номинативные функции, присущие жанру очерка и предполагающие взгляд со стороны.
Столь же традиционна, вполне литературна, но - не очень свежа и выразительна появившаяся годом позже метонимия из рассказа "Обыватели" (1887), описывающая мещанина в синих панталонах:
"Синие панталоны кряхтя поднимаются и, переваливаясь с боку на бок, как утка, идут через улицу" [С.6; 194].
Автор решил подкрепить метонимию сравнением, но попытку вряд ли следует признать удачной. Фраза в целом звучит несколько натужно, целостность образа дробится и ускользает от читателя. Утка явно не сочетается с синими панталонами.
Использование метонимий в чеховских очерках следует признать здесь если не более художественным, то - более удачным и целесообразным, чем в рассказе, - именно в силу своей традиционности, что очень важно для метонимий.
В целом случаи обращения Чехова к этому тропу достаточно редки.
Писатель, видимо, чувствуя некоторую "остылость" классических метонимий, склонялся к метонимичности другого рода, присущей любой детали.
Всякое описание в литературе метонимично, поскольку не предполагает такого изображения, как оно понимается в живописи, скульптуре или, тем более, - в кинематографе (хотя и эти виды искусства, как любые другие, не свободны от метонимичности: "часть вместо целого" - один из основополагающих законов искусства).
Для творческого метода А.П. Чехова, признанного мастера художественной детали, оказалась более близка метонимичность, органически свойственная искусству слова как таковому.
Ревизия собственного поэтического арсенала у Чехова стимулировалась, как и прежде, подготовкой сборников, пересмотром, редактированием произведений, включаемых в книгу. Характерно, что вскоре писатель стал требовать корректуру и впервые публикуемых текстов. С.102
В мае 1886 года вышел из печати сборник "Пестрые рассказы". В августе 1887 - "В сумерках". 7 октября 1888 года Академическая комиссия присудила А.П.Чехову половинную Пушкинскую премию.
В последующие годы подготовка книг, чтение корректур и некоторые внешние факторы способствовали тому, что чеховская ревизия приобрела перманентный характер.
И тем не менее за сравнением оставалась лидирующая роль. Такой же чрезвычайно распространенный в художественной литературе троп, как классическая, "чистая" метафора, в произведениях Чехова обнаруживается нечасто. Писатель здесь настолько последователен, что причины данного явления, думается, следует искать в основополагающих эстетических и мировоззренческих принципах его творчества.
Как заметил Б.Пастернак, "метафора - естественное следствие недолговечности человека и надолго задуманной огромности его задач. При этом несоответствии он вынужден смотреть на вещи по орлиному зорко и объясняться мгновенными и сразу понятными озарениями". Нетрудно заметить, что чеховская творческая практика словно вступает в противоречие с этим законом. Но почему?
В работе В.В.Виноградова, также посвященной проблемам поэтики, обнаруживаем следующую характеристику рассматриваемого тропа: "...метафора (если она не штампована) есть акт индивидуального миропонимания, акт субъективной изоляции. В метафоре резко выступает строго определенный, единичный субъект с его индивидуальными тенденциями мировосприятия. Поэтому словесная метафора - узка, субъективно замкнута и назойливо "идейна", то есть слишком навязывает читателю субъективно авторский взгляд на предмет и его смысловые связи".
А.П.Чехов не оставил литературоведам никаких объяснений по поводу того, почему он достаточно редко прибегал к "чистым" метафорам. Однако, учитывая основополагающие особенности его мировоззрения, творческого метода и ряд личностных качеств, можно с весьма существенной долей уверенности судить о причинах данного явления. Метафора представляет собой замещение, подмену одного понятия другим, или их обоих - третьим, возникающим при столкновении соотносимых понятий. При этом сам изображаемый предмет как бы изымается из описания - ситуация, близкая к парадоксу. В такой ситуации читатель вынужден слепо доверять автору, полностью принять его систему ассоциаций, согласиться с тем, что исходный предмет действительно может быть заменен на тот, который предлагается вместо него. Читатель оказывается лишен свободы выбора.
Ясно, что А.П.Чехов, с его адогматическим мышлением, с его настойчивым стремлением к объективности, с его уважением к самостоятельности и творческим способностям читателя мог не принять метафору именно по описанным причинам.
Ведущие, ключевые характеристики данного тропа вступают в С.103
противоречие с ведущими, ключевыми закономерностями чеховской художественной системы.
А.П.Чехову оказался ближе другой троп - сравнение, в котором автор играет "в открытую", ничего не утаивая, демонстрируя и описываемый предмет, и тот, на который ему показался похожим первый. В этой ситуации у читателя есть выбор, он может признать сходство, а может и не согласиться с автором, проведя собственную творческую работу по ассоциированию, сопоставлению двух предметов.
Можно сказать, что сравнение "ведет себя" более демократично, предоставляя широкую свободу творчества и художнику и читателю.
Но конечно же причины и эстетические последствия такого чеховского предпочтения не исчерпываются сказанным.
Судя по всему, Чеховым вполне осознавалась тесная связь данного тропа с основополагающими законами человеческого мышления.
В известном рассказе "Гриша" (1886), в котором писатель показывает маленького мальчика, знакомящегося с жизнью, также находим сравнения, очень тонко использованные Чеховым: "В этом мире, кроме няни и Гриши, часто бывают мама и кошка, - передает автор течение мыслей ребенка, размышляющего о своей детской комнате. - Мама похожа на куклу, а кошка на папину шубу, только у шубы нет глаз и хвоста" [С.5; 83].
Ребенок у Чехова пытается не очень понятное объяснить через более понятное и привычное. В этом проявляются общие принципы познания, базирующегося на сравнении.
Осознание важности сравнения как инструмента познания и его широких выразительных возможностей сказалось в том, что в произведениях А.П.Чехова все больше становится оригинальных, авторских сравнений.
Рассмотрим ведущие тенденции в этой сфере.
Прежде всего обращает на себя внимание, что не все авторские сравнения в полной мере - зримы.
В рассказе "День за городом" (1886) читаем об одном из персонажей: "На своих длинных, точно журавлиных, ногах он покачивается от ветра, как скворечня" [С.5; 144].
Два сравнения в одной фразе.
И если "журавлиные ноги" особой новизны не имеют, невольно вызывая ассоциации с известным текстом А.С.Грибоедова, то сравнение пьяного сапожника Терентия, "высокого старика с рябым худощавым лицом и с очень длинными ногами", со скворечней - явная новация.
Совместить в сознании одно с другим трудновато.
Так и остаются сапожник Терентий и скворечня - сами по себе.
Сравнение это в большей мере умозрительное, держащееся на понимании того, почему автор счел возможным соотнести два объекта. Странное сравнение Терентия со скворечней привносит в контекст оттенок иронии, но цельная картина не создается. Вместо нее возникает смутное ощущение неустойчивости, опасности падения чего-то, чему никак нельзя дать упасть. С.104
По-прежнему в рассказах Чехова появляются фразы, в которых сравнения словно нанизываются одно на другое, как, например, в рассказе "Страхи" (1886): "Путь наш лежал по узкой, но прямой, как линейка, проселочной дороге, которая, как большая змея, пряталась в высокой густой ржи. Бледно догорала вечерняя заря; светлая полоса перерезывалась узким неуклюжим облаком, которое походило то на лодку, то на человека, окутанного в одеяло..." [С.5; 186].
Легко обнаружить, что неопределенность сравнений из второй фразы мешает увидеть картину, которую они призваны вызвать в сознании. Мысль читателя, забывшего об облаке, мечется между "лодкой" и "человеком, окутанным в одеяло".
Не так уж проста и первая часть отрывка.
Прямизна дороги поясняется сравнением с линейкой, уже встречавшимся у Чехова ранее.
Но во ржи эта дорога пряталась, "как большая змея".
Порознь сравнения срабатывают вполне успешно. Однако их соединение в одной фразе привело к возникновению любопытного противоречия, вряд ли предусмотренного автором и вряд ли оправданного в описанном контексте.
В сознании сталкиваются прямая, плоская линейка и - большая змея, о которой вряд ли уместно сказать - "плоская"; скорее, как раз наоборот: круглая, объемная, выпуклая, толстая, поскольку - "большая".
"Плоская" и "круглая" в данном случае антонимичны, противоречат друг другу.
В то же время взаимной аннигиляции не происходит.
В сознании остается "прямая, как линейка" дорога. "Большая змея" пропадает, не учитывается внутренним зрением, поскольку не вписывается в контекст, созданный первым сравнением.
Лишь где-то на периферии образа фиксируется информация о том, что дорога пряталась в высокой густой ржи, "как большая змея". Зримого воплощения эта информация не получает, оставляя, однако, у читателя вполне объяснимое ощущение некоторой тревоги и - возможной опасности, ожидающей героя. Что вполне отвечает концепции произведения.
Помня, какое значение Чехов придавал описаниям и какой эффект они должны, по его мнению, создавать, вызывая в сознании читателя законченную картину, мы вынуждены признать наличие в рассмотренных сравнениях каких-то иных тенденций, также важных для писателя.
Некоторые грани таких сравнений словно обращены не к сознанию, а - к подсознанию и призваны вызывать не отчетливые и ясные зрительные образы, а смутные ощущения, зыбкие эмоциональные состояния, брезжущие догадки, опирающиеся тем не менее на вполне определенные знаки, сигналы.
Данная особенность чеховских сравнений могла проявляться и более отчетливо.
В рассказе "Несчастье" (1886) находим такое сравнение:
"Сосны и облака стояли неподвижно и глядели сурово, на манер старых дядек, видящих шалость, но обязавшихся за деньги не доносить начальству" [С.5; 251-252]. С.105
Это сравнение по сути представляет собой маленький сюжет, некий микрокосм, вполне способный заслонить в сознании читателя "сосны и облака", о которых должен был дать как можно более полное и точное представление.
Увлекшись образом старых дядек, казалось бы, призванных пояснить суровость сосен и облаков, автор создал более впечатляющую картину. Дочитав фразу до конца, о соснах и облаках мы уже не вспоминаем.
Снова перед нами самодостаточное сравнение, на этот раз - более развернутое, чем прежние, и мерцающее метафорическими значениями.
Его связь с "логикой повествования" ослаблена, оно как бы стоит особняком, "выпирает".
Механизм самовыделения таких сравнительных оборотов из сюжета, очевиден и прост.
Оттолкнувшись от определяемого слова, понятия, образа, картины, вторая часть сравнения, в силу ее яркости, а иногда - некоторой логической удаленности от первой части, как бы замыкается сама на себя, "сворачивается", отрицая свою связь с дальнейшим повествованием.
Возникает своего рода логический и интонационный разрыв, нарушающий относительно плавное развертывание повествования.
Этот разрыв, думается, и создает ощущение отдельности сравнения, превращающегося в микроструктуру.
В целом 1886 год прошел, применительно к рассматриваемому вопросу, под знаком усиления чеховского внимания к оригинальным, необычным сравнениям.
Их становится больше, писатель разнообразит их типы, формы, испытывает их выразительные возможности.
Иногда эти сравнения не слишком удачны, но тем не менее выделяются из круга речевых штампов, которых по-прежнему немало в тексте и которые используются как готовые формулы, одинаково привычные и автору, и читателю.
Увеличивается количество самодостаточных сравнений, и они нередко приобретают вид вставных микросюжетов, для которых характерна ослабленная связь с собственно сюжетом.
В 1887 году описанные тенденции усиливаются.
В рассказе "Шампанское" (1887), в котором вообще довольно много сравнений, в том числе и - развернутых, читаем: "Бывает, что во время урока математики, когда даже воздух стынет от скуки, в класс со двора влетает бабочка; мальчуганы встряхивают головами и начинают с любопытством следить за полетом, точно видят перед собой не бабочку, а что-то новое, странное; так точно и обыкновенное шампанское, попав случайно в наш скучный полустанок, забавляло нас" [С.6; 13].
Уже знакомая нам форма чеховского обращенного сравнения.
Однако от предыдущих его отличает то, что сопоставляются некие ситуации, у которых общим, т. е. основанием для сравнения, становится появление чего-либо, нарушающего монотонное, скучное течение событий.
Ясно, что описанная школьная ситуация сюжетно не имеет никакого отношения к судьбе обитателей скучного полустанка и тоже превращается во вставной С.106
микросюжет, островок в потоке повествования, живущий как бы по другим законам, в другом измерении.
Эти два мира связывает лишь эмоциональный фон, который в мире полустанка меняется вместе с изменениями, происходящими в судьбе героев, а в микросюжете остается неизменным, в нем время словно остановилось, вернее, в нем прокручивается один и тот же видеоряд - о бабочке, влетевшей в класс.
Время здесь замыкается в кольцо, как замыкается и пространство, отдельное от художественного пространства повествования.
В микросюжете угадываются эмоциональные, смысловые нити, связывающие этот маленький мир с каким-то другим миром, реальным или художественным, но так или иначе соотносящимся с жизненным и эстетическим опытом читателя.
Постепенно чеховские сравнения начинают "сопрягать" все более и более "далековатые идеи", как, например, в рассказе "Враги" (1887):
"Во всей природе чувствовалось что-то безнадежное, больное; земля, как падшая женщина, которая одна сидит в темной комнате и старается не думать о прошлом, томилась воспоминаниями о весне и лете и апатично ожидала неизбежной зимы" [С.6; 37].
Очень необычное и смелое сравнение.
И тем не менее оно - органично "усваивается" текстом, не производит впечатления вставного "микросюжета".
Быть может, потому, что сравнение с падшей женщиной, хоть и достаточно развернутое, включено внутрь исходной фразы о земле, охвачено ей с обеих сторон, и ей же, собственно, завершается конструкция в целом.
Эффекта разрыва, эмоционального и интонационного, не происходит.
Похожим образом обстоит дело и в рассказе "Полинька" (1887): "Слышен монотонный гул приказчичьих голосов, гул, какой бывает в школе, когда учитель заставляет всех учеников зубрить что-нибудь вслух. И этого однообразного шума не нарушают ни смех дам, ни стук входной стеклянной двери, ни беготня мальчиков" [С.6; 52].
Здесь также нет логического и интонационного разрыва, не смотря на развернутость сравнения и "далековатость" сопрягаемых идей. Мысль о монотонном шуме, которая могла затеряться, поглощенная картинкой из школьной жизни, подхватывается следующей фразой, идущей сразу за сравнительной конструкцией.
Еще один пример из рассказа "Пьяные" (1887):
"Лакеи, давно уже привыкшие к кабацким катастрофам, подбежали к столу и серьезно, хладнокровно, как хирурги во время операции, стали подбирать осколки" [С.6; 58].
Снова тот же принцип.
Сравнение очень неожиданное, "далековатое", но оно не отторгается текстом, видимо, благодаря тому, что включено внутрь фразы о лакеях и не прерывает "логики повествования". Но и не привлекает, надо сказать, особого читательского внимания.
Между тем возможны ситуации, когда выделение сравнительного оборота художественно оправданно. С.107
В рассказе "Верочка" (1887) автор создает именно такую ситуацию:
"В саду было тихо и тепло. Пахло резедой, табаком и гелиотропом, которые еще не успели отцвести на клумбах. Промежутки между кустами и стволами деревьев были полны тумана, негустого, нежного, пропитанного насквозь лунным светом, и, что надолго осталось в памяти Огнева, клочья тумана, похожие на привидения, тихо, но заметно для глаза, ходили друг за дружкой поперек аллей" [С.6; 71].
Казалось бы, форма сравнения точно такая же, как у только что рассмотренных.
Внешне - да.
Но слова "ходили друг за дружкой поперек аллей" в большей мере соотносятся в сознании скорее с "привидениями", нежели с "клочьями тумана".
И это в корне меняет дело.
Сравнение приобретает самодостаточный характер с некоторыми признаками микросюжета.
Превратиться в полноценный микросюжет сравнительной конструкции мешает ее включенность в развернутое пейзажное описание и указание на то, что увиденное произвело очень сильное впечатление на героя. Акцент как бы смещается с "привидений" на Огнева, наблюдающего их.
И все-таки в целом чеховские сравнения этого периода, даже подчеркнуто авторские, оригинальные, по большей мере усваиваются текстом, прежде всего благодаря полной включенности в исходную фразу, как, например, в рассказе "Без заглавия" (1887): "Шелк и парча красивыми складками спускались с ее плеч, но красота не хотела прятаться под одеждой, а, как молодая зелень из весенней почвы, жадно пробивалась сквозь складки" [С.6; 458].
Изменения происходили, но медленно, словно накапливая определенный потенциал.
В повести "Степь" (1888) обнаруживаем развернутое сравнение, которое еще год-два назад, скорее всего, приобрело бы вид обращенного.
Однако теперь Чехов выстраивает конструкцию вполне традиционно: "Дети же во вторжении большого кучера в их область не видели ничего странного: пусть играет, лишь бы не дрался! Точно так маленькие собаки не видят ничего странного, когда в их компанию затесывается какой-нибудь большой, искренний пес и начинает играть с ними" [С.7; 27].
С 1888 года сравнений-штампов в произведениях Чехова становится меньше. Они вытесняются авторскими сравнениями.
При этом оригинальных, ярких сравнений, способных обособиться от текста и зажить самостоятельной жизнью, появляется довольно мало.
Чехов словно опасается создать такие микросюжеты, которые оказываются вне власти "логики повествования", отвлекают внимание читателя, не работают на раскрытие авторской идеи.
Вот, например, довольно оригинальное, авторское и - своеобразно развернутое сравнение из рассказа "Припадок" (1888): "Поглядев на его лицо, Васильев почему-то подумал, что человек с таким лицом может и украсть, и убить, и дать ложную клятву. А лицо в самом деле было интересное: большой лоб, серые С.108
глаза, приплюснутый носик, стиснутые губы, а выражение тупое и в то же время наглое, как у молодой гончей собаки, когда она догоняет зайца. Васильев подумал, что хорошо бы потрогать этого лакея за волосы: жесткие они или мягкие? Должно быть, жесткие, как у собаки" [С.7; 205].
Цитата приведена в таком объеме, чтобы лучше показать, как Чехов начинает "укоренять" сравнительный оборот в тексте, связывая его ниточками ассоциаций с предшествующими и последующими участками текста.
Сравнение с гончей собакой стоит в конце фразы и, казалось бы, имеет все предпосылки для того, чтобы превратиться в микросюжет, свернувший в себе пространство и время.
Но этого не наблюдается.
Следующие за сравнительной конструкцией две фразы по сути развивают тему сравнения. Логического и интонационного разрыва не происходит.
И в рассказе "Пари" (1889) развернутое сравнение тоже ведет себя не так, как можно было бы ожидать еще два года назад.
Чтобы лучше показать его "укорененность" в контексте, вновь потребуется привести обширную цитату:
"В последние два года заточения узник читал чрезвычайно много, без всякого разбора. То он занимался естественными науками, то требовал Байрона или Шекспира. Бывали от него такие записки, где он просил прислать ему в одно и то же время и химию, и медицинский учебник, и роман, и какой-нибудь философский или богословский трактат. Его чтение было похоже на то, как будто он плавал в море среди обломков корабля и, желая спасти себе жизнь, жадно хватался то за один обломок, то за другой!" [С.7; 232].
Несмотря на свою необычность, сравнение носит суммирующий характер. Оно в образной форме обобщает сказанное ранее о чтении узника и очень тесно связано с предшествующим текстом.
Данное сравнение завершает собой не только абзац, но и первую часть рассказа, обозначенную автором римской цифрой I.
Далее, после римской цифры II, начинается вторая часть рассказа:
"Старик-банкир вспоминал все это и думал:
" [С.7; 232].
И даже это не превращает развернутое сравнение в микросюжет, с которым мы сталкивались ранее.
Вполне возможный логический и интонационный разрыв "снимается" фразой-связкой: "Старик-банкир вспоминал все это..."
Теперь более органично усваиваются текстом даже "нанизанные" сравнения, как, например в рассказе "Княгиня" (1889): "Хорошо бы всю жизнь сидеть здесь на скамье и сквозь стволы берез смотреть, как внизу под горой клочьями бродит вечерний туман, как далеко-далеко над лесом черным облаком, похожим на вуаль, летят на ночлег грачи, как два послушника - один верхом на пегой лошади, другой пешком - гонят лошадей на ночное и, обрадовавшись свободе, шалят, как малые дети; их молодые голоса звонко раздаются в неподвижном воздухе, и можно разобрать каждое слово" [С.7; 238]. С.109
Два-три года назад, увлекшись красотой и выразительностью двойного сравнения "над лесом черным облаком, похожим на вуаль, летят на ночлег грачи", Чехов, возможно, как-то выделил бы его, и оно вполне могло превратиться в самодостаточную микроструктуру.
Теперь же автор включает его в длинный ряд описаний, осложненный желанием героини "всю жизнь сидеть здесь на скамье и сквозь стволы берез смотреть, как" и т. д.
И яркое, зримое сравнение поглощается текстом, тонет в нем, становится его органической частью, такой же, как и другие его элементы. И завершается выделенный фрагмент, быть может, не самым важным, но привлекшим внимание героини обстоятельством, что молодые голоса двух послушников "звонко раздаются в неподвижном воздухе, и можно разобрать каждое слово".
При таком построении этого обширного описания именно последние два предложения, завершающие фрагмент, приобретают особую весомость и многозначительность.
Такую же весомость и многозначительность могло бы приобрести сравнение, окажись оно в ударной, завершающей позиции. И тогда оно имело бы все предпосылки превратиться в самодостаточный, очень многозначительный микросюжет, существенно влияющий на эмоциональный фон рассказа.
Но Чехов помещает такое необычное, очень выигрышное сравнение в середину описания, где оно не может играть какой-то самостоятельной роли.
Видимо, это принцип чеховской работы со сравнениями, характерный для данного периода.
И даже не частый у Чехова случай метаморфозы не приводит к возникновению самоценного образа, не происходит частичного или полного замещения одного предмета другим.
Такую метаморфозу находим в известном рассказе "Воры" (1890), который поставил в тупик даже некоторых чеховских почитателей необычностью художественных решений.
Описывая танец Любки, повествователь говорит, что "ее красное платье раздулось в колокол" [С.7; 319].
Казалось бы, "колокол" стоит в сильной позиции и вполне способен вытеснить в сознании читателя "платье", на что и рассчитано использование метаморфозы как приема.
Но этого не происходит.
Скорее всего мешает определение. Удельный вес "красного платья" слишком велик. Сказывается и собственная форма платья, соотносимая с колоколом.
И читатель видит не колокол, а красное платье, принявшее колоколообразную форму.
Метаморфоза по сути выполняет функцию сравнения.
Снова Чехов стремится как бы чуть придержать, пригасить силу художественного эффекта, чтобы он не приобрел самодовлеющего характера, чтобы не "выпирал" из текста.
Совсем иные задачи решают в тексте, казалось бы, самодостаточные сравнения из рассказа "Гусев" (1890): С.110
"А наверху в это время, в той стороне, где заходит солнце, скучиваются облака; одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы..." [С.7; 339].
Очень странные, необязательные и такие нелогичные сравнения.
И в то же время - очень логичные, подчиненные общему принципу.
Они еще раз, окончательно, утверждают полнейший алогизм, абсурдность только что описанных событий, их независимость от индивидуальной человеческой воли.
И полную независимость от человеческой воли и такой абсурдной людской жизни - потрясающего великолепия естественной природной жизни, имеющего "цвета ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке и назвать трудно" [С.7; 339]. Многоточие, завершающее цепочку сравнений, создает паузу и вполне позволяет выделить их в отдельный абзац. Однако писатель предпочел сохранить единство пейзажного описания.
Чехов и прежде с интересом изображал причудливую игру облаков в небе.
Можно было бы привести много примеров, но все же самую характерную параллель только что рассмотренным сравнениям находим в рассказе "Красавицы" (1888):
"Я готов клясться, что Маша, или, как звал отец, Машя, была настоящая красавица, но доказать этого не умею. Иногда бывает, что облака в беспорядке толпятся на горизонте и солнце, прячась за них, красит их и небо во всевозможные цвета: в багряный, оранжевый, золотой, лиловый, грязно-розовый; одно облачко похоже на монаха, другое на рыбу, третье на турка в чалме. Зарево охватило треть неба, блестит в церковном кресте и в стеклах господского дома, отсвечивает в реке и лужах, дрожит на деревьях; далеко-далеко на фоне зари летит куда-то ночевать стая диких уток... И подпасок, гонящий коров, и землемер, едущий в бричке через плотину, и гуляющие господа - все глядят на закат и все до одного находят, что он страшно красив, но никто не знает и не скажет, в чем тут красота" [С.7; 160-161].
По сути весь приведенный фрагмент представляет собой обширное сравнение.
Эта масштабная картина заката понадобилась автору, чтобы соотнести человеческую беспомощность, неспособность объяснить красоту природного явления - с неспособностью доказать "что Маша (...) была настоящая красавица".
И облака, похожие на монаха, на рыбу и на турка в чалме, включенные в картину заката, представляющие собой лишь часть ее, решают ту же задачу.
Выделенные автором, поставленные в более выигрышную позицию, они вполне могли бы превратиться в нечто самодостаточное.
Однако автор распорядился ими иначе, нашел им такое место, где они не слишком привлекают внимание, включенные в длинный ряд признаков необычного, красивого заката.
Думается, что ощутимая разница, очевидная при сопоставлении, как Чехов распорядился одним в сущности образом в двух рассказах, симптоматична.
Рассказ "Красавицы" опубликован в 1888, "Гусев" - в 1890 году. С.111
Два года в развитии художника, вступившего в пору зрелости, - не так уж мало.
Позади у тридцатилетнего Чехова - десять лет литературного труда, приобретение читательского признания, выпуск первых книг, Пушкинская премия.
Позади и труднейшее путешествие через всю Россию, Сибирь и Дальний Восток - на Сахалин, позади каторжная работа писателя на этом каторжном острове.
И, поднимаясь по спирали творческого развития, Чехов вновь, уже на новом витке, возвращается к приемам, которыми пользовался несколько лет назад, в 1886 - 87 годах.
При этом старые приемы наполняются, как мы видели, новым содержанием.
Если необычные облака из рассказа "Красавицы" (1888), органично включенные в контекст, решают по сути локальную задачу, то похожее сравнение из рассказа "Гусев" (1890) уже в большей мере взаимодействует с подтекстом и решает задачу, прямо связанную с раскрытием авторской идеи в целом.
Сравнение возникает в финальной части произведения, в сильной позиции и как бы подводит своеобразный итог, предваряя собой заключительное и такое значимое пейзажное описание.
Следующая глава также будет посвящена раскрытию ведущих тенденций чеховской работы со сравнением, уже в последние годы творческой деятельности писателя. С.112
Глава VII
НА РУБЕЖЕ ВЕКОВ
В начале 90-х годов чеховские сравнения приобретают все более концептуальный характер. Усложняются их функции в художественной системе произведения. Индивидуально-авторские сравнения у Чехова начинают работать по-особенному, по-чеховски.
Характерным примером является сравнение из рассказа "Попрыгунья" (1892), обладающее всеми предпосылками для того, чтобы выделиться в самодостаточную структуру. Однако его положение в тексте гораздо сложнее.
"Артист говорил Ольге Ивановне, что со своими льняными волосами и в венчальном наряде она очень похожа на стройное вишневое деревцо, когда весною оно сплошь бывает покрыто нежными белыми цветами" [С.8; 8].
Обратим внимание на то, что это яркое сравнение приписано одному из гостей Ольги Ивановны, считавших своим долгом льстить молодой привлекательной женщине.
Кроме того, данное сравнение, вынесенное в отдельный абзац, включено в более широкий контекст, раскрывающий, опять-таки в сравнительном ключе, яркость, неординарность Ольги Ивановны и ее круга и - сугубую обыкновенность, прозаичность ее супруга, врача Дымова.
В таком положении это сравнение одновременно связано и с контекстом, "работает" на создание эффекта "особости" Ольги Михайловны, ее отдельности от Дымова и принадлежности миру красоты, миру искусства, и - с подтекстом, пока еще угадываемым, который раскроется в дальнейшем повествовании.
Портретное описание Дымова, очень неказистого в этой блестящей компании, предваряет собой несколько литературное сравнение, высказанное артистом.
Такое соседство примечательно.
Тем более, что описание ординарного Дымова завершается словами: "Казалось, что на нем чужой фрак и что у него приказчицкая бородка. Впрочем, если бы он был писателем или художником, то сказали бы, что своей бородкой он напоминает Зола" [С.8; 8].
Это авторское указание на относительность людских суждений, их зависимость от ложных стереотипов еще более понижает ценность сравнения Ольги Ивановны с цветущим вишневым деревцом.
И как бы готовит скорое развенчание героини, изображенной в момент, который условно можно назвать венчанием (описывается свадьба). Ложным окажется вишневое цветение, ложным окажутся надежды на счастье женщины, не способной отличить истинные ценности от мишурного блеска. С.113
Однако не всегда связь чеховских сравнений этого периода с подтекстом и авторской идеей так сложна.
В рассказе "Страх" (1892) находим несколько развернутых пейзажных описаний, построенных на сравнениях.
Вот первое из них: "Было уже темно; сильно пахло вечерней сыростью, и собиралась восходить луна. На чистом, звездном небе было только два облака и как раз над нами: одно большое, другое поменьше; они одинокие, точно мать с дитятею, бежали друг за дружкой в ту сторону, где догорала вечерняя заря" [С.8; 129].
В соотнесении с событиями рассказа данное описание наполняется символическим смыслом.
Символика настолько прозрачна, что даже возникает опасение исследовательской ошибки.
Бесприютные, не понимающие жизни и себя, испуганно бегущие друг за другом и друг от друга в сторону заката - такими предстают герои этого произведения. Причем герой-рассказчик замечает упомянутые два облака - "как раз над нами".
Думается, что эта небесная параллель не случайна.
Как не случайно и то, что оба героя в описываемый момент сидят в ожидании кучера "на паперти" [С.8; 129].
Такие параллели и наполненные особым смыслом детали, взаимодействуя с сюжетно-фабульным планом произведения, создают многомерное поле подтекста, порождающее новые смыслы.
Указанный принцип проявляется и в дальнейшем:
"Силин не слушал и, подперев голову кулаками, о чем-то думал. Церковь стояла на краю улицы, на высоком берегу, и нам сквозь решетку ограды были видны река, заливные луга по ту сторону и яркий, багровый огонь от костра, около которого двигались черные люди и лошади. А дальше за костром еще огоньки: это деревушка... Там пели песню" [С.8; 130].
Поэтика сравнений и менее прямых сопоставлений способствует углублению подтекста, смысла произведения в целом.
Значимым здесь оказывается все: и решетка ограды, и костер, и песня; все привносит свои смысловые оттенки, взаимодействует друг с другом, с сюжетно-фабульным уровнем текста, формируя художественное целое.
По-своему "черные люди и лошади" соотносятся со следующим пейзажным описанием:
"На реке и кое-где на лугу поднимался туман. Высокие, узкие клочья тумана, густые и белые, как молоко, бродили над рекой, заслоняя отражение звезд и цепляясь за ивы. Они каждую минуту меняли свой вид, и казалось, что одни обнимались, другие кланялись, третьи поднимали к небу свои руки с широкими поповскими рукавами, как будто молились... С.114
Вероятно, они навели Дмитрия Петровича на мысль о привидениях и покойниках, потому что он обернулся ко мне лицом и спросил, грустно улыбаясь:
- Скажите мне, дорогой мой, почему это, когда мы хотим рассказать что-нибудь страшное, таинственное и фантастическое, то черпаем материал не из жизни, а непременно из мира привидений и загробных теней?
- Страшно то, что непонятно.
- А разве жизнь вам понятна? Скажите: разве жизнь вы понимаете больше, чем загробный мир?" [С.8; 130].
Эта обширная цитата понадобилась для того, чтобы показать органическую включенность сравнений в контекст и - еще большую их связь, через цепочку ассоциаций и сопоставлений, с подтекстом произведения.
Действительно, что страшнее и непонятнее: белые ли клочья тумана, похожие на привидения и разыгрывающие странное аллегорическое представление из человеческой жизни, или - "черные люди и лошади" в багровых отблесках костра?..
Образ туманных привидений не нов у Чехова.
В рассказе "Верочка" (1887) мы уже видели нечто подобное: "... клочья тумана, похожие на привидения, тихо, но заметно для глаза, ходили друг за дружкой поперек аллей" [С.6; 71].
Автор, возможно, почувствовавший некоторую нарочитость картины, счел необходимым заставить и своего героя ощутить то же: "Весь мир, казалось, состоял только из черных силуэтов и бродивших белых теней, а Огнев, наблюдавший туман в лунный августовский вечер чуть ли не первый раз в жизни, думал, что он видит не природу, а декорацию, где неумелые пиротехники, желая осветить сад белым бенгальским огнем, засели под кусты и вместе со светом напустили в воздух и белого дыма" [С.6; 71].
Однако в 1892 году такая нарочитость уже не смущает Чехова.
Вот его герой, опьяненный ожиданием любви и страстных объятий, выходит в ночной сад. Там "уж подымался туман, и около деревьев и кустов, обнимая их, бродили те самые высокие и узкие привидения, которых я видел давеча на реке. Как жаль, что я не мог с ними говорить!" [С.8; 136].
Не "высокие, узкие клочья тумана", похожие на привидения, а - "те самые высокие и узкие привидения, которых я видел давеча на реке".
Метаморфоза произошла в сознании героя, но тем не менее описываемый художественный мир принял "привидения" как нечто само собой разумеющееся, ни в чем ему не противоречащее.
И тогда аллегорическое действо, разыгранное белыми привидениями, их осведомленность о тайных законах человеческого бытия - такое же достояние этого художественного мира, претендующего на отражение мира реального, как и то, что утром, когда герой уезжал из имения Силина, "уже восходило солнце и вчерашний туман робко жался к кустам и пригоркам" [С.8; 138].
Чехов, прекрасно понимая, какие художественные возможности таит в себе многозначность слова, не зря соотнес ночное страстное опьянение героя с туманом, а его утреннее состояние - с рассеившимся туманом, который "робко жался к кустам и пригоркам". С.115
Однако рассеялось только опьянение.
Мир с его сложными связями и неподдающимися человеческому пониманию соотношениями и соответствиями не стал понятнее. Стал - страшнее.
И ночное сожаление героя о невозможности диалога с белыми туманными фигурами, чувство симпатии к ним, воспринимаются как напрасные, не у них надо искать истины, они - всего лишь туман, застилающий "отражение звезд" в речной воде...
Глубина и многомерность чеховского текста, некоторая его неопределенность, недосказанность, ускользающая от самой вдумчивой интерпретации, в значительной мере обусловлена сравнениями, а также - менее отчетливыми параллелями, сопоставлениями, не облеченными в форму привычных сравнительных конструкций, но по содержанию зачастую приближающихся к ним.
В начале 1890-х годов такие сравнения и непрямые, опосредованные подтекстом параллели в рассказах Чехова нередко создают в совокупности некий второй план, специфически взаимодействующий с сюжетно-фабульным планом произведения и обеспечивающий динамическое напряжение смыслового поля.
Любопытно, что даже не столь развернутые и не столь значимые для авторского художественного замысла, "проходные" сравнения этого периода приобретают многомерность, глубину и неоднозначность.
Вот пример из "Рассказа неизвестного человека" (1893): "В лакейском фраке я чувствовал себя, как в латах" [С.8; 144].
Вырванное из контекста, это сравнение может навести на мысль, что герой в одежде лакея чувствовал себя защищенным, что вполне увязывается с его тайной миссией в доме Орлова, ради которой он и поступил в лакеи.
Но контекст меняет смысл сравнения:
"В необычной обстановке, да еще при моей непривычке к ты и к постоянному лганью (говорить , когда он дома), мне в первую неделю жилось у Орлова не легко. В лакейском фраке я чувствовал себя, как в латах. Но потом привык" [С.8; 144].
Контекст наполняет данное сравнение принципиально иным содержанием, как раз из контекста и вытекающим: герой чувствовал себя в лакейском фраке столь же дискомфортно, как чувствовал бы себя современный человек, которого вдруг заставили носить вместо обычного костюма - неуклюжие, сковывающие движения рыцарские латы.
В эти годы и сравнения обращенной формы вписываются в контекст. Пример из рассказа "Супруга" (1895): "Он помнил, как у отца в деревне, бывало, со двора в дом нечаянно влетала птица и начинала неистово биться о стекла и опрокидывать вещи, так и эта женщина, из совершенно чуждой ему среды, влетела в его жизнь и произвела в ней настоящий разгром. Лучшие годы жизни протекли, как в аду, надежды на счастье разбиты и осмеяны, здоровья нет (...)" [С.9; 95].
Как видим, и сравнение, и дальнейшая часть текста проникнуты одной интонацией, одной логикой. Поэтому ни интонационного, ни логического разрыва здесь нет. Более того: слова "лучшие годы" и т. д. могли бы идти после двоеточия, поскольку поясняют сказанное выше. Не ощущается разрыва и там, где сравнение вводится в текст. Достигается это тем, что предшествующая фраза ноС.116
сит обобщающий характер и завершается многоточием, логически и интонационно оправданным. Возникает естественная мини-пауза, за которой следует развернутое сравнение. И эта мини-пауза, порожденная предшествующей фразой, поглощает, маскирует ослабленный логический переход от повествовательной части текста к сравнению, которое имеет обобщающий смысл, характеризует описываемую ситуацию в целом.
Данное сравнение включено в единый информационный поток, который, собственно, и обеспечивает единство всего фрагмента. Интонация как бы цементирует все структурные части фрагмента, придает особую логику переходам. В данном контексте это вполне оправданно и подчинено одной задаче: раскрытию эмоционального состояния героя, оказавшегося в ситуации переоценки всей своей жизни.
Похожим образом вводится в текст обращенное сравнение в рассказе "Дом с мезонином" (1896). Однако художественный эффект создается уже иной.
Художник говорит о Лиде:
"Я был ей несимпатичен. Она не любила меня за то, что я пейзажист и в своих картинах не изображаю народных нужд и что я, как ей казалось, был равнодушен к тому, во что она так крепко верила. Помнится, когда я ехал по берегу Байкала, мне встретилась девушка бурятка, в рубахе и в штанах из синей дабы, верхом на лошади; я спросил у нее, не продаст ли она мне свою трубку, и, пока мы говорили, она с презрением смотрела на мое европейское лицо и на мою шляпу, и в одну минуту ей надоело говорить со мной, она гикнула и поскакала прочь. И Лида точно так же презирала во мне чужого. Внешним образом она никак не выражала своего нерасположения ко мне, но я чувствовал его (...)" [С.9; 178].
Нетрудно заметить, что сравнительная конструкция может быть изъята из текста и при этом не произойдет ни логического, ни интонационного сбоя. Не исключено, что сравнительная конструкция была внесена в текст в последнюю очередь.
Развернутый рассказ о встрече с девушкой буряткой переносит читателя в другое время, и в другое пространство, далеко от места действия. Он очень обстоятелен, в нем есть своя интрига. И он значительно "перевешивает" вторую часть сравнения: "И Лида точно так же презирала во мне чужого".
У данного сравнения есть все предпосылки к тому, чтобы стать самодостаточной, замкнутой в себе микроструктурой.
И все же этого не происходит.
Данную конструкцию удерживают от "свертывания" интонационные и логические связи в рамках контекста, а также, что важнее, - связь с подтекстом, раскрывающим суть характера Лиды Волчаниновой, с ее предвзятостью и узостью мышления.
Нелестное для Лиды сравнение, казалось бы, из далекой среды и сферы, на самом деле слишком точно отражает специфику ситуации и даже становится эмоциональным, логическим и интонационным центром приведенного фрагмента.
Интересно, что такое же центральное место занимает сравнение в портрете Модеста Алексеича из рассказа "Анна на шее" (1895): "Это был чиновник средС.117
него роста, довольно полный, пухлый, очень сытый, с длинными бакенами и без усов, и его бритый, круглый, резко очерченный подбородок походил на пятку. Самое характерное в его лице было отсутствие усов, это свежевыбритое, голое место, которое постепенно переходило в жирные, дрожащие, как желе, щеки" [С.9; 162].
Повествователь словно стремится ослабить "давление" пяткообразного подбородка и уверяет, что "самое характерное в его лице было отсутствие усов" (гоголевский минус-прием). Однако портрет сопротивляется такой организации. И целостность впечатления держится на неожиданном и запоминающемся сравнении: "подбородок походил на пятку".
Пяткообразный подбородок "выпирает" из портрета, господствует над ним и воспринимается как важная, концентрирующая в себе какой-то глубокий смысл, деталь.
И видимо - является такой деталью, связанной с подтекстом, "сигнализирует", опять-таки с пугающей прозрачностью, о готовности мужа растоптать все надежды Ани.
Под этим знаком, "под пятой" мужа проходит большая часть описанных событий, до тех пор, пока Аня не начинает пользоваться успехом у влиятельных особ.
И тогда, пожалуй, срабатывает авторское предуведомление: "Самое характерное в его лице было отсутствие усов, это свежевыбритое голое место, которое переходило в жирные, дрожащие, как желе, щеки".
Отсутствие усов, щеки "как желе" - эти немужественные детали соответствуют "заискивающему, сладкому, холопски-почтительному выражению" на лице Модеста Алексеича, которое у него появляется "в присутствии сильных и знатных" [С.9; 172]. Эти детали "сигнализируют" о его мужской, чиновничьей капитуляции и перед влиятельными ухажерами своей жены, и перед ней самой, способствующей его служебному росту.
Смыслообразующая, тесно связанная с подтекстом функция сравнения обнаруживается и в следующем примере из повести "Моя жизнь" (1896): "Полный, здоровый, с красными щеками, с широкой грудью, вымытый, в ситцевой рубахе и шароварах, точно фарфоровый, игрушечный ямщик" [С.9; 204].
Перед глазами сразу возникает этот игрушечный ямщик.
И данное, явно оценочное сравнение затмевает собой дальнейшие подробности портрета инженера Должикова: "У него была круглая, курчавая бородка - и ни одного седого волоска, нос с горбинкой, а глаза темные, ясные, невинные" [С.9; 204].
Эта информация как бы поглощается наиболее ярким образом, подчиняется ему.
И несмотря на уверенность в себе, на громогласность, пышущее здоровье и очевидное благополучие, инженер Должиков предстает каким-то ненастоящим, далеким от подлинной человечности и глубины чувств, "фарфоровым, игрушечным ямщиком" прогресса России, в которой его знания, полученные в Бельгии, дают не такие плоды, каких можно было бы ожидать. С.118
Данная характеристика невольно проецируется на Машу Должикову, во многом похожую на своего отца.
И чуждость инженера Мисаилу, как эхо, отзовется в личных отношениях Полознева и Маши Должиковой, которая тоже окажется ненастоящей, фарфоровой, не способной на глубокую человечность и понимание.
Неподлинность - такой подтекст несет в себе следующее суждение о Маше: "это была талантливая актриса, игравшая мещаночку" [С.9; 242]. Талантливая, но все же - актриса...
Есть и более отчетливые параллели: "Она правила, я сидел сзади; плечи у нее были приподняты, и ветер играл ее волосами.
Права держи! - кричала она встречным.
Ты похожа на ямщика, - сказал я ей как-то.
- А может быть! Ведь мой дед, отец инженера, был ямщик. Ты не знал этого? - спросила она, обернувшись ко мне, и тотчас же представила, как кричат и как поют ямщики" [С.9; 251].
Таких указаний на сходство Маши Должиковой с ямщиком в повести несколько. Но доминирует все же образ не настоящего, а - "фарфорового, игрушечного ямщика", образ, проецирующийся на ряд других образов.
Когда же Маша сообщает о том, что отец инженера Должикова был действительно ямщиком, создается обратная проекция, возникает невольное ощущение "измельчения" рода. И это подспудное ощущение, связанное с подтекстом, необходимо автору, именно на такой эффект он и рассчитывал.
Яркое и как будто самодостаточное сравнение инженера с фарфоровым, игрушечным ямщиком связано с разными уровнями художественной структуры и не раз отзывается прямыми параллелями в тексте. Это препятствует превращению сравнительного оборота в замкнутую микроструктуру.
Более локальный характер носит связь сравнения с контекстом и подтекстом в хрестоматийном рассказе "Человек в футляре" (1898):
"Признаюсь, хоронить таких людей, как Беликов, это большое удовольствие. Когда мы возвращались с кладбища, то у нас были скромные постные физиономии; никому не хотелось обнаружить этого чувства удовольствия, - чувства, похожего на то, какое мы испытывали давным-давно, еще в детстве, когда старшие уезжали из дому и мы бегали по саду час-другой, наслаждаясь полною свободой. Ах, свобода, свобода! Даже намек, даже слабая надежда на ее возможность дает душе крылья, не правда ли?" [С.10; 53].
Нужно отметить, что Чехов вводит развернутое сравнение, а затем, завершая его, перебрасывает "мостик" к дальнейшему - по сути одним и тем же приемом, который можно было бы назвать "подхватом":
"...чувства удовольствия, чувства, похожего на то, какое мы..."
"...наслаждаясь полною свободой. Ах, свобода, свобода! Даже намек, даже слабая надежда на ее возможность..."
Кроме того, сравнение ничуть не нарушает логики абзаца, его интонационного строя, словом - полностью, органично вписывается в текст, становится его неотторжимой частью. С.119
Даже более яркое и более необычное сравнение из рассказа "О любви" (1898) также логически и интонационно вписывается в контекст: "...я сам тоже пахал, сеял, косил и при этом скучал и брезгливо морщился, как деревенская кошка, которая с голоду ест на огороде огурцы; тело мое болело, и я спал на ходу" [С.10; 68].
Оригинальное сравнение, раскрывающее, насколько чуждо Алехину было его новое занятие, не выделено в отдельную фразу, включено в общий поток сообщений о жизни и действиях героя, направленных на погашение долга. И воспринимается в этом потоке как "плоть от плоти".
Разумеется, обобщающая сила двух последних сравнений относительно невелика и не выходит за рамки приведенных фрагментов, данные сравнения решают локальную задачу.
И тем не менее они отражают общую тенденцию, характерную для чеховских сравнений этого периода, независимо от того, обладают они широким обобщающим смыслом, как, например, сравнения из повести "Моя жизнь", или - не обладают.
В 90-е годы в работе Чехова со сравнением стало очевидным стремление писателя как можно органичнее ввести оборот в художественную ткань, увязать с контекстом и даже - подтекстом, найти логические и интонационные привязки.
Те же принципы обнаруживаем в рассказе "Дама с собачкой" (1899):
"Анна Сергеевна и он любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья; им казалось, что сама судьба предназначила их друг для друга, и было непонятно, для чего он женат, а она замужем; и точно это были две перелетные птицы, самец и самка, которых поймали и заставили жить в отдельных клетках. Они простили друг другу то, чего стыдились в своем прошлом, прощали все в настоящем и чувствовали, что эта их любовь изменила их обоих" [С.10; 143].
Помимо интонационного и логического единства, свойственного этому фрагменту, можно заметить очень важное в данном случае ритмическое единство, а также использование характерных словесных пар "друг друга", "муж и жена", "друг для друга", "самец и самка", "друг другу", "их обоих", в равной мере распространяющееся как на сравнительную конструкцию, так и на весь абзац в целом.
Этому же закону - максимальной слитности с текстом, логического и интонационного единства с ним - подчиняется и очень запоминающееся, оценочное сравнение из повести "В овраге" (1900):
"У Аксиньи были серые наивные глаза, которые редко мигали, и на лице постоянно играла наивная улыбка. И в этих немигающих глазах, и в маленькой голове на длинной шее, и в ее стройности было что-то змеиное; зеленая, с желтой грудью, с улыбкой, она глядела, как весной из молодой ржи глядит на прохожего гадюка, вытянувшись и подняв голову. Хрымины держались с ней вольно, и заметно было очень, что со старшим из них она давно уже находилась в близких отношениях" [С.10; 155-156].
Думается, что во второй половине 80-х годов Чехов скорее всего выделил бы это сравнение Аксиньи с гадюкой, закончив абзац словами: "вытянувшись и подС.120
няв голову". Отношение Аксиньи с Хрымиными стали бы содержанием следующего абзаца.
Сравнение оказалось бы в ударной, завершающей позиции, что создавало бы характерную паузу, отделяющую сравнительный оборот от последующих сообщений повествователя.
Возник бы логический и интонационный разрыв, в значительной мере способствующий выделению сравнительной конструкции в микроструктуру, в зарисовку, обладающую некоторой самодостаточностью.
Образ змеи, выглядывающей из молодой ржи, мог бы приобрести большую весомость и многозначительность, наполнился бы даже символическим значением, что вполне соответствовало чеховским художественным принципам конца 80-х начала 90-х годов.
Однако в 1900 году писатель предпочитает чуть пригасить образ, порожденный сравнением Аксиньи с гадюкой, дать его в одном ряду с сообщением о специфических отношениях героини с семейством Хрыминых.
Исключительное и резко отрицательное (Аксинья - гадюка) оказывается почти обиходным, бытовым, выглядит обыкновенным и даже - нормативным.
Такое художественное решение, конечно же, больше отвечало авторским задачам, эстетике повести "В овраге" и в целом - творческим установкам Чехова 900-х годов, когда значительное и маловажное в его произведениях намеренно перемешиваются, перепутываются и тонут в общем потоке бытия, имеющего какой-то усредненный, ровный, "сероватый" оттенок.
Не каждый литератор устоит перед соблазном особо выделить, подчеркнуть удачный образ.
Чеховская повесть "В овраге" демонстрирует последовательное стремление автора поступать как раз наоборот.
Текст построен так, что "пропадает", казалось бы, красочная реализация глагольных олицетворений: "Солнце легло спать и укрылось багряной золотой парчой, и длинные облака, красные и лиловые, сторожили его покой, протянувшись по небу" [С.10; 172].
Точно так же приглушается сравнение из следующей фразы: "Где-то далеко, неизвестно где, кричала выпь, точно корова, запертая в сарае, заунывно и глухо. Крик этой таинственной птицы слышали каждую весну, но не знали, какая она и где живет. Наверху в больнице, у самого пруда в кустах, за поселком и кругом в поле заливались соловьи. Чьи-то года считала кукушка и все сбивалась со счета, и опять начинала. В пруде сердито, надрываясь, перекликались лягушки, и даже можно было разобрать слова: Какой был шум! Казалось, что все эти твари кричали и пели нарочно, чтобы никто не спал в этот весенний вечер, чтобы все, даже сердитые лягушки, дорожили и наслаждались каждой минутой: ведь жизнь дается только один раз!" [С.10; 172-173].
Что ни фраза - то интересный, завершенный в себе образ, несущий глубокий смысл.
Попав в такое соседство, оригинальное чеховское сравнение меркнет, сливается с общим тоном. С.121
Однако и взятое отдельно, оно не рассчитано на броскость, на сильный эффект.
"Гасят" излишнюю, нежелательную для Чехова яркость образа вводные уточняющие элементы: "Где-то далеко, неизвестно где, кричала выпь, точно корова, запертая в сарае, заунывно и глухо".
Обратим внимание на два последних слова.
Сходным образом писатель чуть приглушает и уже рассмотренное сравнение из характеристики Аксиньи: "...глядит на прохожего гадюка, вытянувшись и подняв голову".
"Последнее слово" оказывается не за ключевой информацией, которая невольно отступает, если и не на второй план, то во всяком случае несколько притеняется.
Странный крик выпи, утрачивая самоценность как яркий и необычный образ, включаясь в контекст, начинает взаимодействовать, быть может, - уже на уровне подсознания, с состоянием Липы, только что потерявшей ребенка, с настроением безысходности, пронизывающим подтекст, с эпизодом у маленького пруда: "Какая-то женщина привела лошадь поить, и лошадь не пила.
- Чего же тебе еще? - говорила женщина тихо, в недоумении. - Чего же тебе?
Мальчик в красной рубахе, сидя у самой воды, мыл отцовские сапоги. И больше ни души не было видно ни в поселке, ни на горе.
Не пьет... - сказала Липа, глядя на лошадь" [С.10; 172].
И слова неизвестной женщины, и слова Липы, в целом весь эпизод уже в силу своего композиционного соседства с лаконичным и несколько отстраненным сообщением о смерти маленького Никифора начинают проецироваться на случившееся, на горькую судьбу Липы в доме Цыбукиных, на все описанное в повести, как и многократно цитируемый литературоведами просто библейский диалог:
" - Вы святые? - спросила Липа у старика.
- Нет. Мы из Фирсанова" [С.10; 174].
И текст наполняется ощущением какого-то иносказания, в нем начинают смутно угадываться какие-то глубины, смыслы, ускользающие от однозначного истолкования. Или же - наполненные вполне прозрачной символикой.
Портрет восьмилетней девочки Кати из рассказа "Архиерей" (1902) явно противопоставлен атмосфере, окружающей преосвященного, давно лишенной и подлинной святости, и подлинной жизни.
Если кто свят здесь для Чехова и - по-настоящему жив, так это Катя.
"Во время обеда в окна со двора все время смотрело весеннее солнышко и весело светилось на белой скатерти, в рыжих волосах Кати" [С.10; 190].
Далее Чехов еще более прямо раскрывает мотив, лишь намеченный при первом взгляде на девочку: "А Катя не мигая глядела на своего дядю, преосвященного, как бы желая разгадать, что это за человек. Волоса у нее поднимались из-за гребенки и бархатной ленточки и стояли, как сияние, нос был вздернутый, глаза хитрые. Перед тем как садиться обедать, она разбила стакан, и теперь бабушка, разговаривая, отодвигала от нее то стакан, то рюмку" [С.10; 191]. С.122
Нас уже не удивляет, что после сообщения, казалось бы, ключевой информации ("как сияние") следуют слова "нос был вздернутый, глаза хитрые".
Сияние как бы чуть гасится.
Но эти добавочные сообщения об очень характерных деталях портрета девочки играют уже не такую роль, как в случаях, рассмотренных ранее.
Для Чехова "сияние" и вздернутый нос, хитрые глаза девочки ничуть не противоречат друг другу, а наоборот - обусловливают, усиливают друг друга.
И писатель, при всей своей сдержанности, не считает лишним повторить, вновь рисуя девочку: "Рыжие волосы, по обыкновению, поднимались из-за гребенки, как сияние" [С.10; 197].
Эта маленькая деталь из портрета ребенка, взаимодействуя с подтекстом произведения, должна, по замыслу автора, способствовать верному пониманию художественного целого.
В последнем чеховском рассказе "Невеста" (1903) так же гармонично соединились простота и сложность.
Здесь можно встретить расхожее беллетристическое сравнение "капли росы, как алмазы, засверкали на листьях" [С.10; 206], отчасти обусловленное тем, что весенний сад увиден глазами провинциальной барышни. Но присутствует в этом и иное - возвращение Чехова к простым и привычным для читателя формам, быть может, даже - к штампам: "чувствовал себя, как дома", "обрадовался, как ребенок", "жил как придется" [С.10; 203, 214, 216].
Уместно в данном случае вновь вспомнить состоящее из глагольных олицетворений, "цветистое" пейзажное описание из повести "В овраге", приводившееся ранее. Его уже вряд ли можно объяснить восприятием героини Липы, идущей из больницы с мертвым ребенком на руках.
Интересна позиция описания. Оно оказалось между подчеркнуто бытовым сообщением и - подчеркнуто символическим, но опять-таки связанным с бытом:
"Но вот женщина и мальчик с сапогами ушли, и уже никого не было видно. Солнце легло спать и укрылось багряной золотой парчой, и длинные облака, красные и лиловые, сторожили его покой, протянувшись по небу. Где-то далеко, неизвестно где, кричала выпь, точно корова, запертая в сарае, заунывно и глухо" [С.10; 172]. Пассаж о солнце и облаках явно инороден в этом контексте. Его не оправдать ссылкой на "равнодушие природы".
"Багряная золотая парча" вызывает в памяти соответствующие параллели из рассказов "Барыня", "Живой товар" и ряда других ранних текстов. Ее появление в повести 1900 года тем более необычно, что еще в 1886 году подобные описания оценивались Чеховым как устаревшие, как штампы: "Общие места вроде: и проч. такие общие места надо бросить" [П.1; 242].
Если предположить, что автору нужна метафоричность пейзажной зарисовки, создаваемая глагольными олицетворениями, то и при таком подходе не избежать очевидных противоречий. За год до публикации повести Чехов писал М.Горькому: "Только частое уподобление человеку (антропоморфизм), когда море дышит, небо глядит, степь нежится, природа шепчет, говорит, грустит С.123
и т. п. - такие уподобления делают описания несколько однотонными, иногда слащавыми, иногда неясными; красочность и выразительность в описаниях природы достигаются только простотой, такими простыми фразами, как , , и т. д. (...) " [П.8; 11-12].
Как видим, чеховское отношение к олицетворениям, которые писатель активно использовал во второй половине 80-х годов, существенно изменилось на рубеже двух столетий. Кстати, большая часть пейзажных зарисовок в повести вполне соответствует новым принципам, изложенным в письме. И только упомянутый пассаж о солнце выбивается из общего ряда. Что это: авторская небрежность?
В том же письме Горькому читаем: "...но Ваши вещи музыкальны, стройны, в них каждая шероховатая черточка кричит благим матом" [П.8; 11]. Свойственное Чехову чувство слова, стиля, тона не позволяет объяснить это странное пейзажное описание писательским недосмотром. К тому же, по словам самого писателя, "в искусстве, как и в жизни, ничего случайного не бывает" [П.12; 108].
В последних произведениях А.П.Чехова все ощутимее пробиваются элементы, тяготеющие к штампу, привычной, расхожей формуле. И происходит это явно с ведома и позволения творца художественного мира.
Такие расхожие формулы мирно уживаются с индивидуально-авторскими находками: "Он держал ее за талию, говорил так ласково, скромно, так был счастлив, расхаживая по этой своей квартире; а она видела во всем одну только пошлость, глупую, наивную, невыносимую пошлость, и его рука, обнимавшая ее талию, казалась ей жесткой и холодной, как обруч. И каждую минуту она готова была убежать, зарыдать, броситься в окно" [С.10; 210].
Как бы мимоходом сделанное коротенькое сравнение "рука... как обруч", которое, уже так по-чеховски, "утоплено" в контексте, - очень концептуально, раскрывает подлинное ощущение девушки, словно попавшей в замкнутый круг и стремящейся вырваться из него.
Решение Нади уехать учиться предстает как выход из замкнутого круга. И не случайно "впереди ей рисовалась жизнь новая, широкая, просторная" [С.10; 220].
Сравнения продолжают играть ведущую роль в системе чеховских изобразительно-выразительных средств. И, как правило, используются в ключевых моментах повествования.
Надино осознание жизненного переворота, освобождения выражено сравнением: "... и радость вдруг перехватила ей дыхание: она вспомнила, что она едет на волю, едет учиться, а это все равно, что когда-то очень давно называлось уходить в казачество" [С.10; 215].
Развернутым сравнением выражено и окончательное понимание героями, что прежний уклад жизни рухнул:
"Потом сидели и молча плакали. Видно было, что и бабушка и мать чувствовали, что прошлое потеряно навсегда и безвозвратно: нет уже ни положения в обществе, ни прежней чести, ни права приглашать к себе в гости; так бывает, когда среди легкой, беззаботной жизни вдруг нагрянет ночью полиция, сделает обыск, и хозяин дома, окажется, растратил, подделал, - и прощай тогда навеки легкая, беззаботная жизнь!" [С.10; 217]. С.124
На этом этапе самые оригинальные, и развернутые, и краткие, чеховские сравнения не "выпирают", поглощаются текстом, утрачивая предпосылки к самовыделению и самодостаточности, не превращаются в микроструктуры.
Иногда возникает ощущение, что Чехов, возможно, даже слишком приглушает художественный эффект от введения ярких сравнений, стремясь добиться цельности, монолитности текста и - той самой "холодности", предельной объективности авторского слова, о которой он не раз писал молодым литераторам.
Но сравнения-штампы из ранних рассказов Антоши Чехонте также "не выпирали" из текста, не нарушали его цельности, монолитности, не отвлекали читателя от сути происходящего.
И хотя яркие чеховские сравнения 90-900-х годов уже нельзя назвать "проходными" и выполняют они уже более сложные функции, чем сравнения-штампы, все же по некоторым параметрам их можно соотнести со сравнениями Антоши Чехонте первой половины 80-х годов.
Видимо, не случайно, наряду с рассмотренными, в 90-е и 900-е годы в произведениях Чехова появляются уже знакомые нам конструкции: "как белка в колесе" [С.10; 71], "белые, как снег" [С.10; 116, 145], "как тень" [С.10; 136], "как воры" [С.10; 142], "как вихрь" [С.10; 153], "белый, как молоко" [С.10; 163], "горькое, как полынь" [С.10; 178], "как слепой" [С.10; 183], "как в тумане" [С.10; 186] и т. п.
Для Чехова здесь не было противоречия.
Думается, что не должно быть противоречия и для нас.
Какие-то чеховские приемы в работе со сравнениями, найденные в начале 80-х, оставались в принципе теми же и во второй половине 80-х, и в 90-е, и в 900-е годы.
В то же время что-то менялось, писатель экспериментировал, осваивал и использовал, наряду со старыми, новые формы, соответствующие новым творческим установкам.
И то, что оставалось неизменным, выполняло роль базы, фундамента, точки отсчета.
Определенную часть "фундамента" составляли общеязыковые формулы, речевые и литературные штампы.
Следует подчеркнуть, что их присутствие в чеховском тексте 900-х годов эстетически оправданно.
Они не только облегчали контакт с читателем, но и являлись фоном, благодаря которому острее осознавалось новое.
Можно сказать, что устойчивые общеязыковые и литературные формулы выступали в качестве противовеса индивидуально-авторским находкам.
Тем самым создавался необходимый баланс. С.125
ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Вряд ли здесь необходимо развернутое подведение итогов, со скрупулезным перечислением "этапов", "черт", "функций"...
Повторим главное.
Метафоричность не была магистральной линией поэтики А.П.Чехова-прозаика.
Сопоставительный принцип, глубоко адогматичный по своей сути и лежащий в основе чеховской творческой индивидуальности, со всей очевидностью проявился и в том, что ведущим тропом писателя стало сравнение. Именно это художественное средство привлекалось Чеховым для решения самых сложных эстетических задач и в значительной мере определяло неповторимое своеобразие созданных им произведений. Изменения в чеховской работе со сравнением отразили общие закономерности творческой эволюции художника.
Конечно же в книге затронуты далеко не все аспекты проблемы.
Быть может, кто-то из внимательных читателей Чехова заметил, что в данной работе почти ничего не говорится об излюбленных чеховских оборотах с "как будто", "словно", "точно", "как бы", "казалось"...
Использование писателем данных конструкций - явление настолько широкое, а создаваемые при этом художественные эффекты - настолько сложны и своеобразны, что заслуживают отдельного разговора. И - новой книги, в которой будут подведены общие итоги.
Такая книга уже готовится к печати. С.125