Глава 3. ПРАВО ВОЖДЯ

1

ВАЛЬКИРИЯ. Дгахойемаро, Время ночной прохлады

Кустарник, буйно разросшийся вокруг поляны, был достаточно густ и раскидист, позволяя леопарду следить за каждым движением жертвы, а жертва и не догадывалась, что последний ее час настал, а последний миг много ближе, чем она могла бы предполагать. Жертва мирно дремала, подставив слабеющим солнечным лучам обнаженную мускулистую грудь и широко-широко раскинув по сторонам мощные бугристые руки.

Леопард сделал осторожный шажок, готовый в любой момент рвануться вперед; черные точки зрачков, сузившись, стали почти незаметными, словно утонули в окружающей их зелени, пронизанной желтыми искрами.

Жертва, не открывая глаз, пошевелилась, устраиваясь поудобнее» Сладко, с хрустом потянулась, нежась в остатках понемногу уходящего на ночлег тепла.

В сущности, она уже была почти мертва, потому что сельва прощает многое, но беспечных наказывает беспощадно…

А ведь окажись она начеку, и леопарду пришлось бы туго: такие руки, пусть даже безоружные, вполне способны разорвать пасть, или переломить Позвоночник, или совершить еще что-нибудь такое, чего никакая леопардиха не пожелает своему котеночку, пускай котеночек давно уже вырос, гуляет сам по себе и в пору случек способен подмять под себя и старую матушку, доводись ей попасться на пути.

Жертва погубила себя сама, свидетель сельва!

Леопард сжался в тугой комок.

Жертва повернулась на бок, собираясь уснуть.

Леопард прыгнул.

И промахнулся.

Как обычно.

И забил передними лапами по зеленой траве, фыркая от досады, с каждым мгновением становясь все менее похожим на себя самого, каким он был всего лишь один прыжок тому…

Что касается жертвы, то она, нерастерзанная и весьма довольная, возвышалась над фыркающим, заслоняя со-бою солнце, белозубо улыбалась во весь рот и протягивала неудачнику руку, предлагая помощь.

— Вставай, Н'харо, вставай!

Человек, только что бывший леопардом, демонстративно отворачиваясь, попытался оттолкнуться от земли и вскочить на ноги, но тут же совсем по-кошачьи зашипел от пронзительной боли в ушибленном боку.

В который уже раз терпя поражение, он до сих пор так и не сумел понять: как же такое может случиться? Ну хорошо, предположим, жертва быстра и увертлива, такое бывает, хотя и нечасто. Но перехватить в прыжке его, H'xapo Убийцу Леопардов, раскрутить в воздухе и шмякнуть о Твердь, словно шелудивого котенка? Такое просто не укладывалось в уме!

— Ну же, Н'харо! — поторопила несостоявшаяся жертва.

Темнолицый дгаа по-прежнему ничего не слышал. Сейчас ему необходимо было успокоить досаду, и наплевать каким образом. Поэтому сдавленный смешок Мгамбы, наблюдавшего за игрой, был для Н'харо подобен легкому дождю, выпавшему в знойный полдень.

Прыжок!

Право же, зная повадки друга, Мгамба мог бы держаться подальше от Убийцы Леопардов, когда тот в гневе. Но какой же молодой дгаа решится прослыть излишне осмотрительным? Вместо того чтобы отскочить в сторону, Мгамба попытался повторить движения, проделанные только что Д'митри-тхаонги: наклон, уход, перехват, подсечка! — но он-то не проливал пота в спортзалах Космоклуба, его не растирали в мокрую пыль на межзональных кумитэ, и наставники по боевому кьям-до не отрабатывали на нем приемы нападения, приговаривая: «Защищайся, плесень! Защищайся!»; Мгамба не похлебал всего этого с пяти лет… поэтому все, что он сделал, хоть и точно скопированное, не помогло ни в малейшей степени. Ноги юноши взлетели к небесам, а голова оказалась внизу, и Н'харо, победно рыча, уже почти швырнул насмешника на то место, где только что лежал сам, но гибкий Мгамба, уже падая, сумел все же резким выпадом колена подсечь гиганта, одновременно воткнув острый локоть в обнаженный живот… и они оба рухнули на траву, но даже теперь ни тот, ни другой не разомкнули объятий.

«Двали», — усмехнулся бы любой, достигший зрелости, увидев двух лучших следопытов народа дгаа, барахтающихся посреди поляны, словно слепые щенки. И был бы прав. Огромный Н'харо и жилистый, словно сплетенный из жестких лиан Мгамба хоть и старались напускать на себя важность, присущую имеющим шрамы, но в душе еще не вышли из двали, неуловимого, незаметно уходящего времени, когда силой юноша уже не уступает взрослому мужчине и разумом подчас не способен остановить бушующую кровь…

Впрочем, и Д'митри-тхаонги, с ухмылкой наблюдавший за возней, охотно присоединился бы к борющимся; он и сам, откровенно говоря, был всего лишь двали, и разве что накрепко вдолбленная в мозги привычка к соблюдению дистанции с ровесниками останавливала его сейчас. «Господа офицеры обязаны помнить: любое существо призывного возраста есть их потенциальный подчиненный», — любил говаривать хмурый сержант курса и безжалостно отправлял драить сортиры любого, хоть как-нибудь фамильярничающего со сверстниками…

По ему одному ведомым причинам с особым удовольствием старый служака вручал ведро и тряпку единственному внуку Верховного Главнокомандующего.

— Вставайте, парни, — потребовал Дмитрий, чувствуя, что еще совсем немного, и вся выучка пойдет насмарку.

Его не услышали. Н'харо, судя по всему, зверел не на шутку. Гигант мог бы, как случалось уже не раз, мириться с победой Д'митри-тхаонги, но упорство Мгамбы, заведомо слабейшего, выводило его из себя. Игра переставала быть игрой; Мгамба, скрученный, словно мокрая подстилка, хрипло стонал, глаза его были налиты кровью, но ничто не смогло бы заставить молодого дгаа попросить пощады.

Не оставалось ничего иного, кроме как пойти на крайние меры.

— Встать! — рявкнул Дмитрий, почти удачно копируя сержанта-наставника.

Сокурсники, несомненно, подняли бы его на смех, и поделом. Громовому рыку лейтенанта Коршанского и в намеке не светило сравниться с нечеловеческим ревом, способным сдернуть с койки и отправить на чистку картофеля даже умудренного жизнью дембеля-срочника за сутки до приказа.

Но здесь, как ни удивительно, хватило и этого.

Разжав объятия, Н'харо неохотно поднялся, медленно расправил плечи. Глаза его понемногу становились нормальными, спокойными и чуть раскосыми, красные прожилки в белках быстро бледнели. Мгамба, сумевший-таки вскочить легко и упруго, корчился все же и потирал ладонью плечо; любому, умеющему читать по лицам, стало бы ясно, что он хоть ничего и не говорит, но многое думает о приятеле.

— Все. Успокоились, — тоном, не допускающим возражений, сказал Дмитрий, протягивая парням левую руку распахнутой ладонью вверх. — Один за всех!

— И все за одного! — откликнулся незлобивый Мгамба.

— Все за одного! — уже улыбаясь, подтвердил Н'харо. И Дмитрий улыбнулся в ответ. Что ни говори, но ему удалось добавить кое-что в древний обряд примирения; до сих пор ладони вкладывались одна в другую без слов.

Увы, несколько афоризмов да, пожалуй, пара-тройка приемчиков кьям-до из самых элементарных, вот и все, чем смог он отблагодарить своих спасителей, с которыми не на шутку сблизился за эти десять дней. Это еще не было дружбой, но, кажется, вот-вот могло стать ею; во всяком случае, отношения троицы давно переступили грань обычной приязни.

Могло ли быть иначе?

Лишь с Н'харо и Мгамбой провел Дмитрий последние дни. Прочие люди дгаа, а было их в селении совсем немало, при встрече хоть и улыбались доброжелательно, но поспешно уступали пришельцу дорогу, прикрывая рты растопыренными пальцами левой руки. В этом не было ничего худого. Просто до особого слова вождя он являлся «дггеббузи», табу; общение с дггеббузи способно навлечь многие беды на поселок, поэтому народ терпеливо ждал дня, когда вождь снимет запрет и позволит задать чужаку все вопросы, засидевшиеся на кончиках языков у длинно-косых сплетниц, а по правде говоря, и не только у них!

Н'харо и Мгамба тоже теперь дггеббузи, как и Дмитрий, ведь они общались с ним, трогали его кожу, слышали его голос; им не страшны духи, пришедшие с чужаком, но вернутся в отцовские хижины они не ранее, чем умрет табу.

Третьего из нашедших его Дмитрий пока еще не видел; парень, похоже, потомок какого-то божка, и демоны над ним не властны, но почему-то он — кажется, Дгобози? — сам не торопится завязать знакомство…

Нет запрета для Мэйли, но что делать Великой Матери в обществе мужчины, если он здоров? И без того у нее немало дел, а ученицы не так опытны, чтобы доверить им изготовление отваров и настоев.

Все дозволено дгаанге, и парнишка приходил несколько раз, терся в сторонке, глядел испуганно и восхищенно, однако не заговаривал, а стоило Дмитрию позвать, как дурашка тотчас исчезал в кустах, только черные пятки мелькали.

Все, дозволенное дгаанге, дозволено и вождю. Даже больше. Но вождь все не шел и не шел, хотя и Н'харо, и Мгамба в один голос заверяли: просьба о встрече передана в точности, и вторая тоже. И третья.

Оставалось ждать, а ждать Димка не любил с детства. Ничего не поделаешь. «Вождь сам решает, когда приходить», — сказал вчера Мгамба, и Н'харо кивнул. Значит, так тому и быть. Устав — святое дело, особенно — в чужом монастыре…

Ноздри Убийцы Леопардов внезапно напряглись, и улыбка Мгамбы погасла. Оба парня, замерев, глядели сквозь Дмитрия, туда, где только что прошуршали ветви. Кто-то четвертый вышел на поляну, облюбованную тремя дггеббузи, и, судя по выражениям юношеских лиц, вовсе не спешил удирать.

Снова, что ли, парнишка-шаман?

— Ты звал меня, земани?..

На краю поляны стояла девушка, мельком виденная Дмитрием сквозь пелену бреда. И позже, гуляя, он встречал ее и запомнил, потому что она того стоила, хотя хрупкие брюнетки никогда не были в его вкусе. Припомнилось к месту и имя Гдламини. Гдлами…

— Звал или нет? — нетерпеливо повторила девушка. Дмитрий, улыбнувшись как можно мягче, покачал годовой.

— Нет, я хочу видеть вождя.

— Вождь перед тобой, земани. Говори!

— Я… но… — покосившись на замерших истуканами приятелей, лейтенант Коршанский понял: девушка не бредит. — Простите, я не знал…

— Теперь ты знаешь, — девушка улыбнулась; махнула рукой, веля юношам исчезнуть, и слева от Дмитрия зашелестели кусты. — Я слушаю.

Дмитрий замялся. Как ни странно, после той, с трудом забытой истории он подразучился общаться с девицами. Даже со стройными пухлогубыми брюнетками в чине туземного вождя…

«Стой, Димон! А кто, собственно, заставляет тебя говорить с брюнетками, а? — спросил он себя. — Перед тобой в первую очередь начальник, вот и представь себе по-быстрому толстого лысого дядьку с дубинкою в руке и пером в заднице. Вот увидишь, стоит лишь сделать так, и все у нас получится!»

Руки сами собой вытянулись по швам, грудь выкатилась вперед, глаза остекленели.

— Ваше Высочество! — Черт, может быть, следовало назвать мокрощелку «Величеством»?! — Обращаюсь к вашему благородству и надеюсь на ваше ко мне расположение. Прошу вас дать мне проводника. Любое поселение, где имеются средства связи или миссия Галактической Федерации, меня вполне устроит. Прошу также снабдить провизией на дорогу. Все услуги будут оплачены Космодесантом.

— Нет, — ответила девушка.

Спокойно сказала, не хмуря брови, словно отвергла что-то мелкое, не имеющее значения. Но так, что даже несмышленышу стало бы ясно: это слово — последнее.

«С вождем не спорят», — предупреждал Мгамба.

«С вождем нельзя спорить», — подтверждал Н'харо.

Сейчас, тупо глядя в золотистые, загадочно мерцающие, не злые и не добрые глаза, Дмитрий понял наконец, почему превращались в статуи под этим взглядом неробкие парни.

— Ваше Величество! — Мать твою через пень колоду в гриву, в хвост, в тринадцать апостолов, неужели же дело в перепутанном титуле?.. А что, бабы могут психануть и по меньшему поводу! — Могу ли я узнать причины вашего отказа?..

— Нет.

Теперь она улыбалась. Сдержанно, одними уголками пухлых, четко прорисованных губ. И на загорелом лбу появилась едва заметная ниточка, как будто девушка уже приняла решение, но колебалась, произносить ли его вслух.

Затем улыбка стала шире.

Вождь закинула руки за голову, изогнулась, словно дикая кошка, встряхнула копной вороных волос, ниспадающих ниже ягодиц, прикрытых короткой набедренной повязкой. Только теперь Дмитрий сообразил, что Гдламини наполовину обнажена; ни тугие груди с темными ягодами сосков, ни изящные плечи, ни ямка пупка не были скрыты от посторонних глаз.

А сообразив, поразился: все женщины дгаа ходили не укрывая торс, и он, бродя по селению, любовался девчонками и прихмыкивал при виде забавных толстух; но эта девушка, ничем не отличающаяся от прочих, при встречах казалась ему одетой.

«Вожди — не обычные люди», — рассказывал Н'харо.

«Никто не равен вождям», — соглашался с ним Мгамба.

Наверное, они не очень преувеличивали. По крайней мере, Дед, сколько помнил его Дмитрий, даже натянув дряхлый тренировочный костюм, умел казаться облаченным в бело-золотую, оснащенную галунами и аксельбантами форму Верховного.

— Пойдем, — сказала Гдламини.

— Ку… — попытался спросить Дмитрий, но тонкая бровь дрогнула в безмерном недоумении, и «… да?» вцепилось в зубы, потом потихоньку уползло прочь, так и не решившись соскочить с уст. Все это так напомнило вдруг Академию и незабвенного сержанта, изловившего ходивших в самоволку, что лейтенанту Коршанскому стало, как тогда, весело, бесшабашно и совершенно на все наплевать.

— Как скажешь, куин, — хмыкнул Дмитрий. — Ты начальник, я — дурак…

Бровь Гдламини изогнулась еще круче.

Ничего удивительного. Стервочка таки ухитрилась достать его, и согласие на променад было выражено тоном пресловутого поручика Ржевского, бессменного персонажа практикумов и контрольных из академического спецкурса «Такт и этика гарнизонного офицера»…

Обмен любезностями был завершен.

Через цветущие заросли они шли молча.

Девушка вела. Дмитрий следовал за нею, против воли любуясь плавно покачивающимися бедрами, почти не прикрытыми коротенькой, сильно выше колен алой повязкой.

У девчонки, нельзя не признать, имелись изумительной стройности ноги, длинные, но не чересчур, накачанные, но в самый раз, и танцующая походка оглушительно подчеркивала их красоту. Эти ножки, пожалуй, превосходили те, другие, давно ушедшие налево, которые Дмитрий три года подряд пытался забыть и почти забыл, но во снах они все равно оказывались у него на плечах, одна — слева, другая — справа, и сны эти посещали его чаще, чем хотелось бы…

Гдламини шла, изредка встряхивая головой, и тогда чернейшая туча взвихривалась вокруг нее, и это тоже выглядело красиво. Она ни разу не обернулась. Она не сомневалась: земани следует за нею, и она была права. Куда он мог деться? Тем более что зрелище покачивающихся перед глазами бедер, выпирающих из-под набедренника ягодиц и развевающейся гривы волос понемногу стало именно тем, чем и было задумано: невидимым поводком, с которого не сорвется ни один мужчина, если ему не девяносто.

Послушно шагая за девушкой, безошибочно находящей совсем невидимую тропинку, Дмитрий не без удовольствия ощущал, что как бы там ни было, но до девяноста ему далеко…

Он попытался отвлечься. И не смог.

Ни статьи «Устава космодесантника», ни пикантные воспоминания о зеленокожих сучках из конхобарских борделей, ни чудом задержавшийся в памяти сонет Шекспира, а вполне возможно, что вовсе не Шекспира, а совсем наоборот, Петрарки, не сумели хотя бы чуть-чуть ослабить незримый ремешок, тянущий вперед быстрее, чем следовало бы, если желаешь хотя бы казаться безразличным,

Из относительно постороннего удалось сосредоточиться лишь на одном: «Интересно, — думал Дмитрий, — это у нее от природы все одно к одному, или тренировалась?..»

Интересный вопрос. Но неразрешимый. Во всяком случае, на ходу, с видом на аппетитную задницу прямо по курсу…

Тропа оборвалась внезапно, и лейтенант Коршанский едва не налетел на резко затормозившую владычицу окрестностей, в самый последний миг сумев все же остановиться на более-менее пристойном расстоянии.

— Смотри, земани!

Смотреть было на что.

Почти на самом краю высокого обрыва стояли они, и вид, распахнувшийся вокруг, захватывал дух не меньше, чем несравненные ляжки Гдламини. Сколько хватало простора, все внизу, вширь и вдаль, было зелено, и зелень переливалась всеми возможными и невозможными оттенками, от нежно-салатового и паутинно-лилового с медной прозеленью до густого, переходящего в буро-коричневый. Сельва царила внизу безраздельно и равнодушно, она дышала и стонала, и дыхание ее курилось вверх невесомой испариной, искрящейся в предпоследних, уже не очень ярких лучах. До самого окоема тянулась сельва, кажущаяся с высоты сплошным, плотно сбитым войлоком, не разорванным ни единым ручьем, не прореженным ни одним вихрем.

— Когда-то мы жили там, земани, — стоя в профиль к Дмитрию, сообщила Гдламини и, внезапно испуганно вскрикнув, с силой ухватила спутника за локоть. — Хватит смотреть! Уйди! Тех, кто не привык, она может позвать!

Вовремя!

Увлеченный невиданным зрелищем, Дмитрий не заметил, что стоит уже на самом краю обрыва, чудом удерживая равновесие над гостеприимно поджидающей бездной.

Шаг назад, скорее! И еще один, для верности… А девушка, раскинув руки, словно собираясь лететь, стояла там, откуда он отпрыгнул, чуть подавшись вперед и почти повиснув над пропастью. Как ей это удавалось? Может, ветер, насвистывающий песенку над кронами, между зеленью и синевой, поддерживал ее, пользуясь случаем погладить нежную золотисто-смуглую кожу? Почему нет? Ветер тоже имеет право на толику счастья.

Сколько минут или часов стояла она так, темно-золотая на бледно-голубом фоне? Дмитрий не считал.

Но когда Гдламини наконец отошла от края скалы и, присев рядом, без церемоний прислонилась голым плечом к его плечу, лейтенант Коршанский понял, что совсем не прочь простить девчонке не только уже нанесенные обиды, но и те, которым, вне всякого сомнения, еще предстоит быть.

От нее удивительно хорошо пахло: чистой свежестью кожи, цветочным дурманом, какими-то странными, будоражащими подсознание притираниями. Все это сплеталось воедино, вбирая в общий венок еле уловимый запах воды из горьковатого источника близ пещеры, в струях которого трижды в день омывали тела женщины дгаа. Тягучий влекущий аромат невидимым перышком щекотал ноздри, возбуждал, затуманивал рассудок, заставляя каждую клеточку тела, истосковавшегося по женской плоти, против воли наливаться густым, тяжким, исподволь нарастающим пламенем…

Наверное, следовало бы держаться, заставить себя устоять, но землянин уже не вполне отдавал отчет в происходящем. Тело, огрызнувшись на окрик разума, велело ему постоять в сторонке… и когда Дмитрий, затаив дыхание, обнял девушку, она не выскользнула из-под мускулистой руки, обхватившей плечи, напротив — мурлыкнула и прижалась покрепче, уронив голову на обнаженную грудь чужака, как раз рам, где тихонько и размеренно выстукивал свои ритмы тамтамчик сердца.

— Держи меня! Держи крепче! — голос ее, оказалось, умеет быть низким и зовущим, он втекал в сознание, заполняя самые укромные его уголки. — Твои руки не похожи на руки людей дгаа; они тяжелы, но нежны, тхаонги…

— Почему вы называете меня так?

Дмитрия и впрямь занимало это, но сейчас он спрашивал не ради ответа, а просто так, ради того, чтобы сказать хоть что-нибудь.

— Потому что это правда, — она льнула, она прижималась все сильней и сильней. — Разве у тебя не два сердца, тхаонги?

От неожиданности Дмитрий вздрогнул.

Матерь Божья!

Так вот оно в чем дело! Вот в чем причина боязливых взглядов маленького шамана, вертящегося вокруг, но не осмеливающегося приближаться! Вот почему иногда так широко, с откровенным обожанием улыбается пришельцу простодушный Мгамба, и вот отчего, не медля, исполняет приказы чужака тяжелый на руку Н'харо, не склоняющий голову ни перед кем, кроме собственных родителей и вождя!

— Ну-у… можно сказать и так, — буркнул Дмитрий. Что еще мог он придумать в ответ?

Не объяснять же полуголой дикарке, обожествляющей сельву и по-родственному обнимающейся с ветром, ту простую истину, что без регистре-датчика, вживленного в грудь с правой стороны, его, лейтенанта-стажера Коршанского, как, впрочем, и любого другого гражданина Галактической Федерации, включая и Президента, не подпустили бы даже к космопорту, а не то что к трапу космофрегата…

Можно, конечно, попытаться растолковать все, как есть, но вряд ли стоит. Для чего маленькой экзотической обезьянке, ласковой и немножечко двинутой на себе, знать устройство и назначение синхрофазотрона?

Гдламини, впрочем, расценила его молчание иначе.

— Не гневайся, тхаонги, за слово «нет», — все тем же грудным голосом проворковала она, и мягкие губы легколегко коснулись груди Дмитрия. — Ты явился людям дгаа в ночь Большой Жертвы. Ты не наш, но знаешь наш язык. Я должна понять все и объяснить людям. Ведь я — мвами…

Вот сейчас было самое время задать вопрос, уже второй час приплясывающий на кончике языка.

— Но почему ты вождь? Разве у вас…

Он запнулся. В здешнем наречии, естественно, не оказалось слова «матриархат», и Дмитрию пришлось поразмышлять секунду-другую, подбирая выражение поточнее.

— Разве у вас властвуют матери?

Ветер возмущенно взвыл над обрывом. У народа дгаа не принято задавать вопросы своему мвами. Но здесь, сейчас — Дмитрий чувствовал — ему позволено многое. В конце концов, он ведь не был человеком дгаа…

Гибко извернувшись, Гдламини умостила голову ему на колени. Мягкий овал лица, овеянный нимбом черных волос, осветился медовым сиянием, живущим в глубине глаз.

— Нет, у нас властвуют отцы…

Розовые губы девушки пересохли, и она быстро облизнула их острым язычком, неуловимо напомнив Дмитрию чернобурую лисичку из мультика.

— Дъямбъ'я г'ге Нхузи, мой родитель, был величайшим из воинов народа дгаа. Тогда мы еще не были народом. Были люди дгагги, и люди дганья, и люди дгавили, и еще много иных племен, понимавших друг друга, но живших отдельно. Это не было хорошо, тхаонги, но так заповедал Предок-Ветер, и никто не смел исправлять созданное им. Племена пересекали тропы соседей, племена вздорили из-за воды и удобных пещер, и кровь людей дгаа лилась понапрасну. Отец пожелал сделать плохое хорошим. Он воззвал к Красному Ветру, прося позволения изменить жизнь. И Предок согласился, но предупредил, что ничто не дается даром. Предок спросил моего отца: готов ли он платить многим за многое? И Дъямбъ'я г'ге Нхузи ответил: «Да!» Тогда велел Предок великому мвами взять боевое копье, взойти на обрыв и пронзить сердце смерча. И сделал указанное Красным Ветром мой родитель. Пришел сюда, где мы сейчас с тобою, поднял копье свое, прозванное Мг, Смерть, и метнул его в сердце Предку. Так говорят старые люди…

Голос Гдламини дрогнул, и Дмитрий ласково погладил девушку по щеке. Ему самому было не по себе. На миг словно наяву распахнулась перед глазами невероятная, невозможная картина: ночь, обрыв, вой урагана, рыдание сельвы глубоко внизу и черная в белых разрядах молний фигура человека, стоящего на краю бездны, вскинув боевое копье: человек обнажен, волосы его, заплетенные в косы, развеваются в порывах ветра; он медлит с броском, медлит, медлит, но наконец решается и посылает смертоносное оружие вперед, в самое окно беснующегося тайфуна! Дикий вопль прорезает смоляную мглу, и нет больше ничего кругом, кроме потоков воды, раскатов грома и пляшущего над пропастью человека…

— Когда отец мой сделался сед, тхаонги, все вокруг было уже не так, как в дни его юности, — тихо и чуть надтреснуто продолжала Гдламини. — Не было уже племен, ни дгагги, ни дганья, ни дгавили, а был один народ дгаа; мир и тишина пришли в горы, не лилась кровь, и никто не требовал плату за кровь. И назвали люди дгаа Дъямбъ'я г'ге Нхузи новым именем: Мппенгу вва'Ттанга Ддсели, Тот-Который-Принес-Покой, и чтили его почти как самого Красного Ветра. Но в уплату за совершенное покарал его Предок бесплодием, и некому было ему передать серьги дгаамвами, великого вождя. Что может быть страшнее для мужчины? Ни одна из жен его не сумела понести, и ни единая из наложниц не осчастливила потомством. Когда же случилось нежданное и одна из жен не пролила на траву краски в положенные дни, отец мой уже не вставал со шкур и не мог отложить уход. Вот тогда-то и собрал он старейших и заклял их страшными заклятьями: пусть серьги власти принадлежат тому, кто выйдет на свет из утробы через девять месяцев. И все, кто был там, подтвердили, что так и будет. Вот что рассказывают старые люди.

Теперь в девичьем голосе ясно ощущалась затаенная горечь.

— Когда я пришла на Твердь, многие были озадачены. Не бывает так, говорили они, чтобы лишенная иолда властвовала над людьми дгаа. Чтобы стало так, нужно сломать обычай, говорили они, но разве есть среди нас новый Мппенгу вва'Ттанга Ддсели или хотя бы некто, подобный ему? Другие многие отвечали: все так, но кто осмелится нарушить обещание, данное Тому-Который-Принес-Покой? Не было таких, и умолкали пугливые, но после вновь начинали спорить. Однако решили под конец: пусть девочка Гдлами носит серьги власти, но пускай снимет их в тот день, когда того потребует обычай…

Последние слова черноволосая произнесла совсем тихо, почти неслышно, а затем очи ее, только что подернутые туманной дымкой, вновь полыхнули озорно и задиристо.

— Вот так говорят старые люди, земани Д'митри. А новые люди, живущие нынче, говорят, что им нравится такой мвами, а другого им не надо!..

Огонек, веселящийся под пушистыми ресницами, вдруг застыл, сделался темно-пурпурным, тьма на мгновение сомкнулась над сознанием Дмитрия, а потом лицо Гдламини оказалось не внизу, а совсем рядом с его лицом, близко-близко, нос к носу, губы к губам; дыхание ее, только что ровное, сделалось частым и прерывистым, и девушка, плавно изгибаясь всем телом, словно громадная черногривая кошка, урчала, курлыкала, звала; все было в этом зове, кроме человеческих слов, но слова уже были бы лишними…

Это походило на самое настоящее колдовство, а может, колдовством и было. Оторвавшись от Тверди, Дмитрий воспарил в Высь, в поющую синеву и неспешно поплыл, удерживаемый потоками ветра, над полянами. Оттуда, с высоты своего полета, он ясно видел себя самого, разметавшегося на траве неподалеку от края обрыва, и рассыпавшуюся, укрывшую происходящее от нескромных глаз путаницу черных волос.

Жар и холод, холод и жар, и боль, и восторг, и знобкая дрожь, и онемевшие до боли мышцы; это было как болезнь, как смерть, но такой смертью хотелось умирать еще и еще, потому что только она и была настоящей жизнью!

Губы Гдламини невесомо прошлись по плечам, коснулись груди — уже жестче, требовательнее, ухватывая кожу, почти кусая, затем медленно, выматывающе постепенно поползли вниз, к затвердевшему, воющему от желания, едва ли не прорывающему набедренную повязку, почти коснулись его, но обманули, ушли прочь, заставив обезумевшее тело рычать, затем вернулись, влажные и горячие, тонкий гибкий язычок пробежал по раскаленной плоти вниз-вверх, взад-вперед, и еще, и еще, у кроны, у корня, медленно, быстро, а потом сделалось сладко и влажно, зверь, содрогающийся в судорогах, помогая самке, подбросил себя вверх, обрушил вниз и снова, снова, опять, вновь, бесконечно; все существо выло, сжавшись в комок, жидкое пламя рванулось наружу, неостановимое, яростно-упругое, хлещущее тугой беспощадной струей; оно прыгнуло, ударило шквалом, и алые лепестки набухших от жажды девичьих губ приняли огненную волну, всю, до Искры, до последней капельки, а розовый бойкий язычок помог им, обтерев сухо-насухо; в кратчайший, неудержимо-летучий миг просветления, рухнув с кричащей и вопящей высоты в собственное тело, сведенное судорогами Неимоверного кайфа, Дмитрий попытался было стать са— мим собой, удержать хоть малую частичку рассудка, но это желание было только блажью, не больше того, потому что небо опять вертелось перед глазами, и красноватое светило, надувшись, выплюнуло изжелта-белый протуберанец, нагайкой полоснувший по мозгам, выбивший напрочь бессмысленную попытку уцепиться за обломки вертящейся в кипящем водовороте наслаждения яви… Длинные, невероятно стройные ноги легли ему на плечи, справа и слева, и твердое снова стало твердым, а упругое упругим, и бред был дороже всего… за любую частицу этого бреда он, не задумываясь, разорвал бы горло кому угодно, вставшему на пути… он весь был сейчас этим твердым, жаждущим, он стремился вперед, туда, где влажно, туда, где сладко… но твердые пальчики остановили его порыв, обхватили, направили ниже… и Дмитрий вошел в Гдламини так, как она позволила, но даже и это оказалось непредставимо, острее, чем десантный кинжал, остервенелее, чем взбесившийся воздух, воющий в ушах при-первом прыжке; он вошел, и вышел, и снова вошел, и напрягся, и, наконец, взвыл, замерев между раскинутых ног девушки… и, содрогнувшись, рухнул рядом с нею, обессиленный, исчерпанный, вывернутый наизнанку…

Когда Дмитрий окончательно пришел в себя, солнце уже почти уползло за горизонт, южный ветер, подкрашенный закатом, посвежел, и лицо Гдламини, полуукрытое сумеречной вуалью, казалось умиротворенным и до боли родным…

— Это было так хорошо, тхаонги… — промурлыкал уютно свернувшийся под боком теплый клубочек, и лейтенант-стажер Коршанский едва не взвыл от восторга. — У тебя сладкая мьюфи, земани. Ни у Н'харо, ни у Мгамбы, ни у других юношей дгаа нет такой сладкой мьюфи…

Не сразу дошло, о чем она лепечет. А потом скулы непроизвольно свело от гадливого удивления.

— Ты?.. Ты?.. — он не шептал, а шипел. — Со всеми?..

— Конечно… — отозвалась она, явно недоумевая; и тут же, поняв, рассмеялась звонко и облегченно. — Не бойся, мой земани. Никто до тебя не входил в меня через разрешенное, ты первый. А через запретное войдет лишь супруг. Но я же вождь, тхаонги, я должна отбирать у воинов первую мьюфи. Все мвами так делали, и отец мой, и бывшие до него. Первая мьюфи мужчины принадлежит вождю, разве это не справедливо?

Она говорила еще что-то, мурлыкала, весело щебетала, но Дмитрий почти не слушал.

Все правильно, твердил он себе, стараясь не скрипеть зубами. Ты здесь чужой, Димка, здесь свои правила и свои законы, и все они, если на то пошло, самые настоящие дикари; а твое дело маленькое, убалтывал он себя, сунул-вынул, и будь спокоен, и вообще, не жениться же ты на ней собирался… Но все равно, нечто точило и грызло внутри, стоило лишь представить себе: Гдлами, только что стонавшая под ним, идет вдоль шеренги и, встряхнув волосами, приседает на корточки…

Кто-то, несомненно, назовет это скотством. Кто-то пожмет плечами и подыщет цитату из классиков относительно специфики примитивных обществ и пережитков полиандрии. А еще кто-нибудь, не мудрствуя лукаво, плеснет всклень по стаканам огненную воду, напомнит, что все бабы так и так бляди по жизни, и пожелает не брать дурного в голову…

Один из них, неважно который, будет обязательно прав, и здесь уже не поспоришь. В самом деле, что тут еще можно сказать, господа?

— Иди ко мне, Гдлами… — сказал Дмитрий.


2

ВАЛЬКИРИЯ. Котлово-Зайцево. Конец января 2383 года

Велика и необозрима родная наша Галактика, много в ней астероидов, метеоритов и комет, но планеты земного типа попадаются много реже, чем хотелось бы утомленному теснотой человечеству. Поэтому каждая вновь открытая планета, годная для колонизации, становится сенсацией номер раз, и белозубые улыбки отважных астронавтов-первооткрывателей не менее чем полгода украшают обложки иллюстрированных журналов и заставки воскресных передач по ящику.

Никто не оспаривает заслуг первопроходцев.

Но когда планета описана, занесена в реестр и рекомендована к эксплуатации, первой на ее пыльные тропинки ступает нога администратора, и это естественно. Администраторы, как правило, парни молодые, полные надежд и вполне искренне убежденные, что сей заштатный мирок, безусловно, всего лишь начальная ступень в ожидающей их блестящей служебной карьере.

Со временем, обзаведясь брюшком и порядочно оскотинев, бывшие молодые реформаторы считают уже не дни до перевода, а месяцы до пенсии по выслуге и посмеиваются в кулачок над восторгами молодых и рьяных, присланных в их распоряжение до омерзения родным департаментом…

Вслед за чиновниками, уполномоченными надзирать и учитывать, появляются исследователи и вскоре после них и работный люд, завербованный по контракту. Эти особо не тужат. Их сроки определены заранее, оговорены в точности до минуты, и нет такой силы, которая смогла бы заставить контрактника свершить на благо человечеству хоть на йоту больше положенного соответствующим пунктом Договора.

Если же говорить о вояках, то их во Внешних Мирах нет и быть не может, сие неизвестно только оолу. Иное дело, что квадратные ребята с малоподвижными лицами, бритыми затылками и специфическим лексиконом являются неизбежной деталью пейзажа любой целинной планеты. Это есть, без базара. Но только воспаленное воображение конкурента, проигравшего тендер, или нездоровые мозги умученного жизненными реалиями правдоискателя способны превратить этих мирных дворников, референтов и разнорабочих в нечто, не стыкующееся со статьями Универсального Устава Освоителей.

Нелегкое дело — осваивать планету, но платят целинникам совсем неплохо, а народец они шустрый, в отрыве от семей способный на многое. И единственное, что хоть сколько-то успокаивает супруг, невест и просто возлюбленных обоего пола, тоскующих в ожидании кормильцев, так это беспощадная суровость сухого закона, не знающего поблажек ни для кого.

Строжайший контроль на космотаможнях, умопомрачительные штрафы, налагаемые на бутлегеров, беспощадные высылки и немедленные расторжения контрактов, ожидающие самогонщиков на местах, — все это, согласитесь, вселяет в тех, кто тоскует и ждет в цивилизованном мире, надежду на то, что минет срок контракта — и добытчик явится домой в относительной целости, с аккредитивом на немалую сумму и кучей подарков…

Открытой остается всего лишь одна проблема: откуда на фронтирных планетах — причем всех без исключения! —имеется и процветает такое в уме не укладывающееся количество трактиров, кабачков, корчем, салунов, баров, кафешек, рестораций, пивных, рюмочных, пабов, забегаловок, пулькерий, бистро, бодег и прочих формально не существующих заведений?

Вопрос, конечно, интересный, но в данный момент он мало занимал Роджера Танаку. Для Роджера Танаки было сейчас вполне достаточно того непреложного факта, что «Два Федора» не слишком переполнены и, как всегда, не намерены закрываться до последнего клиента.

Кабачок благодушествовал.

Танака тоже.

К двадцати семи с небольшим по местному времени, когда оркестранты, начокавшись с угощавшими до недержания тромбонов, вынуждены были прервать программу и рев динамиков на время оставил в покое сиреневые ласты дыма, висящего в воздухе, как легкий туман над Ип-ром, инженер успел уже остограммиться по третьему разу и, ни капельки не захмелев, почувствовал, наконец, что жизнь прекрасна и удивительна.

Он осознал это настолько ясно, что вполне мог уже позволить себе откинуться на хлипкую спинку стула и озирать из своего /уголка гомонящие столики взглядом гордым и даже несколько высокомерным, как и положено человеку серьезному и здравомыслящему, оказавшемуся ненароком в сомнительном обществе записных выпивох и буянов.

Инженер был вполне трезв, абсолютно собран и готов говорить правду в лицо кому угодно, невзирая на возможные последствия.

И многоопытный целовальник, по должности обязанный разбираться в людях, безошибочно уловил наступление момента истины. Он ухмыльнулся в усы и властно Щелкнул пальцами, направляя к угловому столику официанта.

— Этот парнишка с Ерваана, зачастивший с недавних пор в корчму, нравился старому трактирному волку. Он был совсем иного поля ягода, нежели постоянные клиенты заведения, это уж точно, и целовальнику было бы неприятно, угоди интеллигент по пьяни в неприятности, коими «Два Федора» славились едва ли не с момента основания…

— Закусим, спец? — с добродушной фамильярностью спросил официант, остановившись перед Танакой. — Орешки, крекеры, креветки земные, креветки местные. Или чего-нибудь горяченького? Вы уж извините, спец, — хитровато прищурился он, — но сдается мне, что яичница с ветчинкой была бы вам сейчас в самый раз…

Слегка покачиваясь на стуле, Роджер Танака непонимающе разглядывал громилу, заслонившего обзор.

— Кт-то вы? — осведомился он. — Я вас не знаю.

Лысый здоровяк, облаченный в грязноватый, некогда белый передник, подмигнул.

— Ничего удивительного, спец. Коза — чертовски большой город, всех не упомнишь…

В отделении, за стойкой, удовлетворенно хмыкнул целовальник. Все было в порядке. Ситуация развивалась, как вчера, и позавчера, и третьего дня, и неделю назад. Сейчас паренек с полминуты понеузнает Лысого Колли, потом все же признает, заулыбается, прижав ладошку к сердцу, и закажет еще полтораста. Потом немножко подремлет, проклемается, потребует заключительную соточку, рассчитается, мучительно вычисляя на калькуляторе сумму чаевых, посидит еще минут десять и, запинаясь, убредет домой отсыпаться. Хороший мальчонка, тихий, такого любой обидит, и давно уже обидели бы, не переговори целовальник с братвой, не остереги: мол, ежели с лошонком что худое случится, виновнику лучше бы и на свет не рождаться, потому как придется ему, бедолаге, иметь дело для начала с Лысым Колли, а после и еще кое с кем…

Ясное дело, таким предупреждением мало кто в Котлове-Зайцеве (по-простому Коза) рискнет пренебречь… О! Заказал! Вот и славно.

Усач, не глядя, придвинул поближе чистый стакан, початую бутылку «Моментальной», налил ровнехонько до отметинки «100», метнул в зловеще хрипящую мутную жидкость кубик розового льда и поставил на поднос, ловко брошенный на стойку Лысым Колли. Подумал и добавил к заказу тонюсенькую пачечку крекеров — за счет заведения.

Пусть угощается… парнишка, по всему видать, серьезный, положительный… странно даже, чем ему «Дабл-Федя» приглянулся, с его-то репутацией….

Положа руку на сердце, следует признать, что старый ворчун не променял бы свой кабак ни на один рест-хауз. Не так уж плох он был, нескучен и уютен; во всяком случае, оттянуться после смены здесь можно было куда конкретнее, чем в крохотном, чопорном и пустынном «Денди».

Конечно, кабачок не сравнить с престижными бистро Конхобара, где целовальнику довелось провести не самые худшие дни своей бурной юности, мало напоминает он и подводные бодеги Татуанги, куда судьба заносила усача, еще не усатого, несколько позже. Но для здешнего захолустья все более чем пристойно: стойка, тянущаяся вдоль всей стены, — в ней футов сорок, и она упирается в эстраду, где все еще отсутствуют оркестранты; маленький взлохмаченный человечек из публики, покачиваясь, стоит у разбитого, дребезжащего, невообразимо древнего пианино и неутомимо наигрывает одним пальцем бесконечную плясовую; ряды чистых стаканов на стойке жалобным звоном откликаются на его потуги; скопище разнообразнейших бутылок с пойлом на все вкусы и кошельки табунится рядом. В общем, все, как у людей, и столики, хоть и стоят в густом слое грязных опилок, покрыты какими-никакими, а скатертями. Да что там! Даже рулетка имеет быть; вон она, там, в ближнем к черному ходу углу, рядом с карточным столом, дартсом и жестяной тумбой для забивания «козла»…

Что еще нужно человеку, чтобы встряхнуться после смены?

В клубах дыма, за столиком, стоящим как раз под портретами Отцов-Основателей, Федора Котлова (он же Гурам Дзхажнджинджория, он же Камиль Сабаев, он же Мытарь, он же Уильям Шекеспийар-младший, эсквайр, он же Камальэддин эль-Маахаджари, он же Хачик Тер-Бозян) и Федора Зайцева (действительный член Академии Изящных искусств Галактической Федерации, член-корреспондент Конхобарского, Уляляевского, Симнельского Президентских обществ поклонников высокого стиля, почетный доктор одиннадцати университетов), зашумели.

Усач вскинулся было, но тут же вновь удобно облокотился локтями о заляпанную пивом стойку.

Ничего экстренного, ложная тревога. Колли на месте, стоит себе руки в боки, приглядывает. Да ребятки и не думают бузить; так просто, поспорили немножко. Братишек можно понять: в последние пять-шесть дней ползут по Козе нехорошие слухи, смутные такие, ничего впрямую не говорящие, но и не отрицающие. Страшноватые слухи, прямо говоря, тем более что до ближайшего рейсовика еще два с половиной месяца. Хотя именно поэтому, может, и не стоит гнать волну: сделать что-нибудь толковое силенок нет, а без смысла стращать друг дружку — это, каждый подтвердит, дело последнее.

— Всю планету опоганили… — донеслось из сплошной пелены табачного дыма. — Деться уже некуда. Попомните мое слово, братаны, они тут нас еще порежут, как котят слепых!

«Карабас», — безошибочно, на слух, определил целовальник. Это да, это мужик серьезный, в авторитете; сейчас хлопцы начнут поддакивать. Интересно, кто первый?

— Да чо там киздеть, робята! Мочить их всех, на хрен они нам тут взялись, дичь черножопая!

Ага, это уже Джорджи Уошингтон вставился… то есть по документам он Джорджи Уошингтон, в смысле, по вторым документам, уже тут, на Валькирии, сработанным; по первым, по тем, с которыми прибыл, он, кажись, Огюстен-Луи де ля Рош-Жаклен, пятый виконт д'Эспануа… хотя вообще-то родное имечко у бедняги Ицхок Пять Медведей… нормальный парень, и слесарь отменный, вот только расист из расистов…

К национально чокнутым целовальник относился неодобрительно, хотя, в сущности, не его это была проблема; его проблема — ксиву сляпать или еще чего такого устроить, если кого нужда припрет, ну а главное, конечно, стоять здесь, за стойкой, и бдить, чтоб никто из клиентуры ни в чем разумном отказа не знал, чтобы пиво пенилось, водка горела, шкварки хрустели, музыка не слишком фальшивила… короче, чтобы всем было хорошо и никто не ушел обиженным…

— Кто черножопый?! — громыхнуло в сиреневом дыму.

— Да погоди, Лумумба, я ж не про тебя.,.

— Кто черножопый, я спросил!!

Чтобы понять, кто ревет, можно было не напрягаться. Обладателя этого баса знала вся планета, вплоть до рудничных.

— Пусти-и-и! — теперь приятный мужественный баритон Джорджи напоминал скорее голосок солиста хора мальчиков. — Не, ну чо ты, братуха, ну, не борзей, а? Я ж не тово!.. Ты чо, первый год меня знаешь?

Короткая веская тирада Лысого Колли. Недовольное рычание Лумумбы по прозвищу Вакса. Снова гулкие убедительные разъяснения Лысого. Опять рык, но уже тоном пониже. И радостный визг Джорджи Уошингтона:

— Пива, Колли! Темного! Всем! Я выставляю… Ваксе — двойную!

Все хорошо, что хорошо кончается. Инцидент улажен и забыт, пиво принесено и начало питься, но тема, едва не омрачившая застолье, кажется, не утратила актуальности.

Теперь, правда, разговор шел потише; братва не орала уже, а бубнила, пригнув отяжелевшие головы, и до стойки доносились разве что рваные, скомканные обрывки беседы.

— …говорят, всю бригаду…

— …не, не всех. Но Уатт спалили токо так…

— …льнички чо молчат, а? Чо молчат, спрашиваю?

— …здой все накроемся, плевать им на нас!

— …а может, вообще горные? Откуда кто зна…

— …не знаю, но говорят же, в натуре.

Серьезно начавшись, беседа плавно переходила в пьяный базар. Это было уже неинтересно; все дальнейшее легко прогнозировалось, и целовальник прикрыл глаза, собравшись подремать пяток-другой минут, но тут бубнение и бормотание стихли, оборванные ошеломительно визгливым полусмехом-полурыданием, и усач сначала удивился, не признав голос с первой попытки, а потом удивился еще больше, потому что вопил, выйдя на середину зала и пробираясь к эстраде, тихоня-спец, всего лишь пару секунд назад мирно дремавший в своем уголке.

— Козлы! Ур-роды! Да что вы все знаете? — ему было нелегко идти по рыхлому песку, один раз он чуть не завалился на столик, где веселилась компания Живчика, но некая сила, более могучая, чем хмель, гнала его вперед, и он добрался-таки до эстрады, и вскарабкался на нее уже со второй попытки; тапер-доброволец поспешил ретироваться, и расхристанный, безумно сверкающий белками глаз интеллигент вознесся над залом, цепляясь за массивную стойку микрофона.

— Семь! Семь! Семь их было! — орал и взвизгивал он, плюясь во все стороны, и смотреть на это было сперва неприятно, а затем и жутковато. — В корзинке! Три беленькие, две черненькие, одна желтенькая! — взбесившийся спец хихикнул, и на лице его плясал уже не пьяный бред, а безумие. — А еще одна не знаю какая, плохо копченая! И смотрят, смотрят…

Чудовищная тишина повисла в зале.

Бедными овечками сбились в кучку люди Живчика, посеревшая до серебристости харя Лумумбы лунно светилась в лиловых наплывах дыма, и даже писанные маслом лики двух Федоров, Отцов-Основателей, казалось, потрясенно округлили рты, хотя уж кому-кому, а им вот уже почти три сотни лет, в общем-то, некого было опасаться…

— В корзинке! Семь! А я… — сорвавшийся с катушек спец внезапно всхлипнул. — А я домой хочу. К ма-аааа…

Все окончилось так же нежданно, как и началось.

Огромная ладонь Лысого Колли, неведомо как очутившегося у эстрады, метнулась вперед и вниз, нежно, совсем с легонца коснулась психа, а затем, ухватив оседающее тело за шкирку, вышвырнула его в услужливо распахнутую кем-то дверь…

…и Роджер Танака, раскрыв глаза, обнаружил себя почему-то не в уютном закутке полюбившегося бара, а прямо посреди Второго Шахтопроводческого тупика, аккурат в центре помойки, прилегающей к черному ходу «Двух Федоров». Плыло и болело в голове, тошнило, вокруг стояла невыносимая вонь, но, кажется, ничего не было поломано и даже бумажник — он, едва очнувшись, проверил это — лежал там, где следовало, а карточка кредов не полегчала ни на одно деление.

Господь милосердный, неужели он забыл расплатиться? А эти милые люди, конечно же, не следили за ним! Видимо, он просто встал и вышел, почувствовав себя худо… Надо бы, подумалось, вернуться и рассчитаться, чтобы не быть свиньей. Но не в таком же виде… Ладно, завтра он зайдет и принесет извинения; был-де пьяный, не сообразил…

Но что же все-таки произошло?

Какие-то нехорошие воспоминания пытались всплыть со дна памяти, но это было выше их сил, они взбулькивали и тонули; впрочем, главное Роджер знал и без того: ему нельзя больше оставаться на этой дрянной планетке; он пропадет здесь или, хуже того, сопьется, чего так боялась мамочка; ему необходимо любой ценой попасть на ближайший рейсовик!.. И никто, никто не имеет права его удерживать силой!

Они говорят: вы подписали контракт на пять лет! Да, подписал, потому что ему предложили работу, хорошую работу, как раз по специальности и по вкусу! Он ведь всегда интересовался историей техники и когда узнал, что кому-то нужна паровая железная дорога — в конце XXIV века! — он сперва не поверил, а потом молил Господа, чтобы тот внял и послал ему победу в конкурсе. Они говорят: вы никуда не уедете! Дудки! Он умеет работать, любит работать, и он будет работать, но только не здесь и не сейчас. Потому что здесь и сейчас убивают, разве это так трудно понять?!

— Убива-а-ают! — на всю улицу завопил Роджер, но пересохшее, вымазанное какой-то склизкой гадостью горло не повиновалось, и крик получился не криком, а сдавленным плачем.

Нет, ни за что, ни в коем случае он не останется тут!

Он дождется, пока глава планетарной администрации поправится, ведь не будет же он болеть вечно! А когда дождется, пойдет на прием и спросит прямо и четко: какое право имеет генеральный представитель Компании ограничивать его, гражданина Танаки, права и свободы? И пусть, кому положено, разберутся! А он уедет. Если хотят, пусть разрывают контракт; если у них хватит совести, пускай подают в суд, он готов уплатить неустойку, он будет работать день и ночь, но выплатит все до последнего креда… Ноникогда и ни за что не останется он здесь, даже если к нему приставят караул…

— Кара-у-у-ул! — заорал Танака.

Со второй попытки получилось лучше. Вышло громче, чем в первый раз. Во всяком случае, чья-то расплывчатая Рожа, появившись в окне второго этажа доходного дома на углу Федора Зайцева и Малой Трубопрокатной, склочным фальцетом осведомилась, все ли у него в порядке и в курсе ли он, который на дворе час.

— Двадцать девять пятьдесят восемь, дружище, — немедленно отозвался инженер, бросив взгляд на часы, тоже, к счастью, никуда не пропавшие.

Говорить было трудно, сорванное воплями горло ныло и зудело, но, если человек спрашивает, следует ответить, разве не так? Людям вообще надо помогать друг дружке, так учила его мамочка, ну вот пусть и ему помогут убраться отсюда как можно быстрее…

— Нет, простите, я ошибся, — поправил он сам себя, изучив попристальнее светящееся во мраке табло «Ориента». — Уже двадцать девять шестьдесят три…

— Му-у-удак! — взвыла рожа со второго этажа и швырнула в удивленного Роджера чем-то тяжелым, но, к счастью, промахнулась и тяжелое разлетелось вдребезги, грохнувшись о пьедестал памятника Федору Котлову.

Вот и верь после этого людям…

Луна, ухмыляясь, следила за ним. Не синяя летняя луна, а розовая с темными подпалинами, зимняя; раньше он любил подолгу любоваться ею, но сейчас этот неправильный овал с намеками на глаза, рот и нос показался ему отвратительным, потому что слишком напоминал розовато-лиловую, слегка подкопченную голову землянина…

Он показал луне язык. Луна нахмурилась. Он злорадно хихикнул и погрозил луне кулаком. И снова оказался не прав. Луна была на его стороне. Она вовсе и не думала ухмыляться, а, наоборот, подмигнула и очень тихо, так, чтобы не слышал никто посторонний, особенно — рожа, все еще беснующаяся на втором этаже, подсказала верное решение.

Роджер Танака выслушал совет, подумал и сказал очень искренне:

— Спасибо!

Ответа не последовало. Луна вела себя как самый настоящий друг. Она помогла, не ожидая благодарности. Но все равно Роджер, задрав голову, пригласил ее запросто наезжать в гости, на Ерваан, и указал точный адрес, потому что все приезжающие на Ерваан впервые обязательно путают Ндзрпкху с Нрдзкпху, а это, каждый подтвердит, совсем не одно и то же. Поэтому он повторил адрес трижды, внимательно проследив, чтобы луна записала все как следует, и на всякий случай, если дома никого не будет, дал адрес бабушки Асмик, живущей в собственном доме на площади Ъ, поскольку опыт показывает, что бабушку Асмик все приезжие находят с первого раза.

Луна поотказывалась из вежливости, но потом все же согласилась наведаться. Она никогда не бывала не Ерваане, а тот, кто никогда не видал Ерваана, тот, считай, ничего в жизни не видел, и только кретины с Ерваана или ерваальские недоумки способны отрицать это…

Действительно, совет был великолепен, с какой стороны ни посмотри! Какой смысл, сказала луна, вымаливать у зарвавшихся чинуш то, что принадлежит тебе по праву? Рука руку моет, и глава администрации, выздоровев, всегда найдет повод, чтобы поддержать шишку из Компании; они ж там все на проценте, усек, нет? Не просить тебе нужно, брательник, а наезжать, не клянчить, а требовать, чтобы все было по понятиям, объяснила луна, и подробнейшим образом растолковала, как и в какой последовательности надлежит переть буром.

Теперь все стало конкретно. Оставалось только побыстрее добраться домой, включить компофон и набрать номер генерального представителя.

Что? Ах по-о-здно! А ему, Роджеру Танаке, плевать, если даже этот бессердечный мерзавец и дрыхнет в своей постельке. В конце концов, корона с него не слетит. Когда полноправный гражданин Галактической Федерации, дипломированный инженер-путеец и близкий друг зимней луны изволит звонить, чинуша может и пожертвовать часом-другим сна!

Скорей, скорей! Пока не прошел кураж! Пока луна еще подбадривает, глядя с небес!

Роджер почти бежал. Он, не колеблясь, свернул в проходной двор, который обычно обходил десятой дорогой, потому что место было нехорошее: там постоянно выпивали, а иногда даже дрались; сейчас его это совершенно не беспокоило, зато путь этот был втрое короче привычного…

Он пробежал по винтовой лестнице, немного запыхавшись на третьем пролете, отпер дверь своей мансарды, врубил компофон, набрал номер и, швырнув трубку на аккуратно заправленную с утра постель, выругался: — Задница!

Почему-то в голову пришло именно это, строго-настрого запрещенное мамой еще в детстве слово, хотя только что на языке крутились другие, гораздо более выразительные, вроде тех, что запросто звучали в задымленном зале кабачка, но сейчас, после пробежки, все они куда-то исчезли, и даже неудобно было вспоминать, что совсем недавно он, интеллигентный человек, во всеуслышание произносил такое прямо посреди улицы. Боже, как неприлично он себя вел…

Голова заметно потяжелела. Подташнивало. Знобило. Но решимость прямо сейчас, среди ночи, поговорить, и крепко поговорить, с генеральным не исчезла, а, наоборот, укрепилась. Он не раб, и он имеет право! Ну-ка, наберем по второму заходу… Опять занято.

Придется подождать. Может, оно и к лучшему. В голове прояснится, мысли улягутся. А пока можно привести себя в порядок, умыться, накинуть халат… И вот еще что…

Пошарив в левом верхнем ящике стола, Танака выгреб на свет пригоршню безделушек. Поразмыслил. Какое-то время вертел в руках крохотный кривой кинжальчик с рукояткой, украшенной эмалью. Пожал плечами. Нет, не годится. Это всего только штамповка, для мелких презентов. А вот это — другое дело! Держа на весу цепочку с кулоном, Роджер с минуту любовался многоцветными переливами искр, прыгающих по граням кристалла мргчко, штуковины недорогой, но изумительно красивой и к тому же благотворно воздействующей на гипертоников.

Прекрасный сувенир, гордость ерваанских умельцев! Завтра с утра, расплачиваясь по счету в «Двух Федорах», нужно будет обязательно присовокупить эту прелесть к глубочайшим извинениям перед персоналом кабачка, симпатягой-официантом и этим милейшим, хотя подчас и чересчур ворчливым усачом-целовальником…

Роджер Танака весьма огорчился бы, узнай он, что ерваанские побрякушки навряд ли обрадовали бы кабатчика. Слишком много бурных воспоминаний сохранилось у того в памяти по поводу Ерваана, и мало кому захочется иметь в доме память о планете, на которой ты вот уже тридцать седьмой без малого годочек состоишь во всепланетном розыске.

И уж, конечно, раздумал бы Роджер Танака одаривать усача, стань ему известно, что сразу же после дебоша, устроенного тихоней, целовальник, приказав Лысому Колли объявить клиентам о закрытии заведения на переучет, ушел в подсобку, плотно прикрыл за собою бронированную дверь и толстым, поросшим черными волосинками пальцем набрал на циферблате антикварно-дряхлого компофона мало кому известный номер.

Ответили ему не сразу, но он упорно ждал.

— Это Коба, начальник, — сказал целовальник, прикрыв по привычке рот ладонью, когда, уже после семнадцатого гудка, заспанный голос на том конце связи прорычал что-то невнятно-ругательное. — Вы уж простите, я понимаю, ночь, но тут вот какое дело… — Бросив короткий взгляд на дверь, он почти зашептал: — Петушок, значит, раскукарекался… ну, как вы и говорили, примерно так…

В трубке заклекотало отчетливее.

— Нет, начальник, ничего не успел, — пробормотал усач, выслушав собеседника. — Колли его сразу погасил, значит… А я парням выставил за счет «Двух Федь», так они к утру и не вспомнят, что и как…

Трубка одобрительно фыркнула, и длинный дребезжащий гудок уколол ухо.

Разговор был окончен, Колли, судя по стукам и шорохам, доносящимся из-за двери, распоряжения шефа исполнял в точности, и целовальник имел минут пять, а то и все десять, чтобы позволить себе расслабиться. Воровато покосившись на добротную копию известного шедевра «Два Федора руководят на месте подбором ассортимента для банкета по случаю четырехлетнего юбилея начала изыскательских работ южнее Куггаарской трясины» (между прочим, кисти не кого-нибудь там, а самого Ивана Родства не Помнящего), целовальник извлек из встроенного в стену холодильника запечатанную бутылку настоящего, как золоченая рама, не здесь сделанного «Вицлипуцли», посчитал звездочки на этикетке, довольно хрюкнул, неуловимым движением пальцев освободил горлышко от на совесть пригнанной пробки и, крякнув, позволил себе впервые за целый трудовой день расслабиться.

«Вицли», нечего и говорить, был заборист! Уже после первого глотка на глазах выступили слезы, а вершина лысины обросла бисеринками пота. Второй глоток ушел куда-то в недра объемистого чрева, и недрам сделалось жарко, словно там безо всякого предупреждения открылся филиал ерваальской суперсауны. Третий, а сразу за ним и четвертый потекли легко, как водичка. А после пятого целовальник подпер голову руками, обхватив ладонями щеки, и всхлипнул…

До слез жалко ему было непутевого мальчонку-спеца, по дури вляпавшегося в такие дела, с которыми лично он, многоопытный Коба, не спутался бы и за акт об амнистии, подписанный лично губернатором Ерваана. А если уж вляпался, то держал бы, дурашка, язычок за зубами, глядишь, может быть, и обошлось бы, всякое случается…

Что ж теперь с интеллигентиком будет-то? Завидовать ему, во всяком случае, явно не приходилось, а о подробностях Коба даже догадываться не желал. Его дело — сторона. Вернее, его дело — заботиться о процветании «Дабл-Феди», а это, между прочим, не так уж просто, учитывая идиотами писанное законодательство, и если кое-кто из людей, имеющих положение, помогает устроить так, чтобы легавые иной раз смотрели на кое-что сквозь пальцы, то он, Коба-целовальник, даже если ему это стоит поперек глотки, не имеет права проявлять по отношению к солидным людям неблагодарность.

В конце концов, сколько можно кочевать с планеты на планету? Он уже совсем не молод, суставы похрустывают, анализы, похоже, хреновенькие, и главное теперь — прибиться к тихой гавани, как положено всякому, кому под шестьдесят…

Целовальник представил себе одутловатое, досиня выбритое лицо того, с кем только что имел конфиденциальную беседу, и тихо-тихо, так, чтобы даже два Федора на картине не расслышали, прошептал:

— С-сука…


То же самое, правда в полный голос, никого не стесняясь, сказал, положив трубку, и Александр Эдуардович Штейман. Генеральный представитель Компании на Валькирии и ответственный производитель работ по проекту «Альфа». Он покосился на тарелку настенных часов, словно надеясь, что был разбужен все-таки не посреди ночи, а хоть сколько-нибудь ближе к рассвету, убедился, что первый взгляд был абсолютно правдив, и, покачав головой, еще раз повторил, со вкусом и расстановкой:

— Су-ка!

Строго говоря, пенять следовало исключительно на самого себя. Он приказал информатору совершенно однозначно: если что, сообщать в любое время, и тот, разбудив его в такой час, поступил в полном соответствии с инструкциями. Но даже если так, заснуть по новой собственная неправота не поможет. Некогда прекрасным лекарством от бессонницы стал бы стаканчик-другой виски без закуси, но, увы, все это бывало во времена далекие, уже почти былинные, а исключений Александр Эдуардович, как и всякий подшившийся по собственной инициативе алкоголик, старался не допускать.

И почти не допускал.

Что-что, а сила воли у него была с детства. И, может, именно это уберегло его и даже помогло выкарабкаться из дерьма, когда он, отставной капитан Штейман, выгнанный из криминалки без права ношения мундира за особые методы добычи наличных на пропой, бомжевал по космовокзалам, промышляя лабанием на потрескавшейся, спертой по случаю из Дома Культуры Астронавигаторов мандолине…

Это было почти крахом. Собственно, это и стало бы самым настоящим крахом для кого угодно. Но не для него…

Он решил выбраться. И для начала подшился. И перетерпел, подвывая от муки, первый месяц. А потом уболтал бывшую жену — кого-кого, а баб он умел убалтывать всегда, хотя и не самых лучших, — восстановить семью и поверить в него. Он собирался без всяких шуток начать все с начала.

Но кому он был нужен тогда? От чего мог оттолкнуться?

Мандолина в счет не шла. Филерские навыки были профессией чересчур специфичной. А большего, как оказалось, Александр Эдуардович и не умел. Разве что клепать детишек, причем, будто на заказ, мальчиков. Уж что-что, а пацаны получались у работящего Штеймана как на подбор, крепенькие, шустрые, хотя и немножко дебильные по причине былой папиной запойности. Ничего страшного! С такими еще лучше была бродить по салонам аэробусов. Люди ж не звери! Не все из них, но очень многие жалели неместных погорельцев, беженцев с далекой, разоренной варварами Бомборджи, и это была вполне надежная статья дохода, позволявшая семье целых пять месяцев не бедствовать, жене — купить новые колготки, а лично Александру Эдуардовичу — петь по выходным песни собственного сочинения не под будками прокорма ради, а просто так, чтобы не утратить самоуважения к себе как к натуре неординарной…

Он не пил, он работал, и все было просто здорово. Но кто их поймет, этих баб? Через полгода дура-жена ушла опять, теперь уже навсегда. Она связалась с толстомясым кролиководом и улетела вместе с ним на Татуангу, забрав с собой детишек, всех семерых. Она не оставила папе даже Геночку, самого ласкового и добычливого, и совсем не подумала о том, что, поступая так, попросту вынуждает Александра Эдуардовича, поплакав, выйти на панель…

— Су-у-ука… — сладострастно прошептал генеральный представитель Компании, принимая из рук робостюарда дымящуюся чашечку с угольно-черным кофе.

Она ответила за все, эта дрянь, но случилось это уже гораздо позже. А тогда он просидел целые сутки, даже больше, тупо глядя в одну точку. Потом встал, вышел на улицу, доехал на попутке до грузового сектора космопорта и ночь напролет, рыча от ненависти к окружающему миру, грузил ящики с «Вицлипуцли» в громадный, словно пещера, трюм космолета, уходящего в рейс на волшебную планету Татуанга, где сухого закона нет и в помине. Он грузил и думал, думал и грузил, и позвякивание емкостей в угловатых ящиках не отрывало его от размышлений.

На полученные от хмурого нарядчика креды Александр Эдуардович, специально отправившись в центр, где магазины попрестижнее, а цены повыше, купил галстук, самый неброский и дорогой из имевшихся в ассортименте. После покупки на карточке, выданной нарядчиком, оставался один-единственный кред с жалкой мелочью, но бывшего капитана это мало волновало. Он приехал домой, побрился, натянул чистую рубаху, напоследок постиранную сердобольной паскудой, тщательно, заковыристым тройным узлом повязал покупку, аккуратно заправив ее под воротничок, поглядел в зеркало и остался вполне собой доволен.

Последний кред с карточки, вместе с мелочью, был безжалостно истрачен на такси и пачку дорогих престижных сигарет с тремя серебряными коронами на глянцевом картоне.

Хватило с лихвой, но он протянул водителю такси карточку и не стал требовать сдачи.

Он вышел, выкурил сигарету, бросил окурок на тротуар, не спеша растоптал его и спокойно, словно делал это каждый Божий день, позвонил в большой, сияющий начищенной антикварной бронзой звонок, выступающий из массивной двери планетарного офиса Компании.

Александр Эдуардович знал: его примут.

И его приняли.

Сперва для собеседования, затем — в штат.

Потому что он умел думать о будущем, даже в те дни, когда еще выпивал. Документы, предусмотрительно прихваченные им домой за пару недель до того, как козлы-коллеги погнали его из криминалки, не могли не заинтересовать руководство Компании, вплоть до высшего, потому что это были подлинные списки информаторов, внедренных в фирму федералами, а еще потому, что в некоторых из этих документов многое относилось как раз к представителям высшего руководства…

Для начала его поставили заведовать сектором. Дальше все зависело только от него самого. И он справился.

Постепенно, понемногу, но теперь он твердо встал на ноги! Комбиджип «Падж-аэро», правда с двумя отсеками, но все равно очень солидный, домик на Конхобаре, вилла на Симнель, девятикомнатные апартаменты в Жмеринке, Старая Земля, акции родной фирмы… все это, знаете ли, не шутки, все это уже серьезно. Он ведь даже не попросил, он всего только намекнул невзначай, и понятливые ребята из не сектора уже, а отдела, вверенного ему спустя полгода работ, за свой счет сгоняли на Татуангу. Они навестили отставную жену с ее кролиководом, и теперь сыновья его живут в самом престижном приюте из всех, зарегистрированных в каталоге, а Геночка учится на философском факультете, и это никого из окружающих не удивляет, потому что папа Штейман платит за обучение по утроенной таксе.

А когда Александр Эдуардович бывает в хорошем настроении и поет под негромкий аккомпанемент старенькой мандолины свои талантливые песни, суровые парни из отдела слушают затаив дыхание и на их лицах сияет откровенный восторг.

— Суки, — уже вовсе не зло, напротив, с искренней теплотой пробурчал Штейман.

Он ведь и впрямь соскучился по ним по всем, и он заберет их всех с собой, когда работы на Валькирии будут завершены и завотделом Штеймана порекомендуют к повышению. Это будет, и уже не так долго ждать, вакансия вот-вот появится, а реальных конкурентов у Александра Эдуардовича нет, он на великолепном счету, недаром же сам Валентин Константинович, когда бывает в духе, совсем по-свойски улыбается ему на ходу и запросто протягивает руку для поцелуя…

Но чтобы все было так, как должно быть, необходимо выполнить задачу, ради которой его послали на эту чертову планетку. Здесь не так просто, нужна железная рука, и он не подкачал, он за полтора года зажал здесь все в кулак, всю эту законтрактованную шелупонь и туземное зверье, которое и так уже прижато к ногтю. И пусть мохнатые придурки-колонисты только попробуют чересчур качать права. Кстати, некоторые из них уже попробовали…

Небрежно бросив услужливому киберу допитую чашечку, Александр Эдуардович направился в туалет. Посидел. Любил он это дело, что уж тут скрывать, но маленькие слабости простительны большим и серьезным людям, тем паче что именно здесь ему отчего-то мыслилось хорошо и ненатужно.

Да уж, кое-кто попробовал наезжать. Тридцать миллиардов кредов, виданное ли дело? Да за такие бабки десять планет вроде этой можно пустить в распыл, причем сотой части суммы вполне хватит на то, чтобы все депутаты Генеральной Ассамблеи собрались в полном составе и единогласно утвердили бы акт распыления как гуманный, необходимый и жизнеутверждающий! Так что мохнатые, которые зарвались, вполне заслужили полученный урок. Надо надеяться, остальные сделают выводы; пускай берут отступные, какие предлагают — пока еще предлагают, — и убираются по-доброму…

Хорошего понемножку. Из туалета Александр Эдуардович величественно прошествовал в ванную. Тщательно вычистил зубы. Понюхал под мышками, поморщился, залез под душ и долго плескался, чередуя горячую воду с ледяной. Затем насухо вытерся мохнатым полотенцем, встал над раковиной, вновь ополоснул лицо, густо намазал щеки перламутровым кремом и, выбрав среди десятка свежеправленых лезвий любимое, с наслаждением приступил к бритью.

Из зеркала за ним одобрительно наблюдали мудрые, родные, до сладостной боли в сердце любимые глаза незаурядного, ярко одаренного и знающего себе цену человека…

Движения были резкими, но нежными. До синего звона отточенная сталь, ведомая уверенной рукой, плавно шла по коже, начисто снимая щетину и оставляя за собой полоски белой, отливающей перламутром кожи.

Генеральный представитель Компании улыбался.

Дорога должна пройти через лесной массив к плато, так сказал сам Валентин Константинович, значит, так тому и быть, это несомненно. Звонок информатора, конечно же, был полезен, так что пускай себе забегаловка существует и дальше; оттуда идет достаточно забавного, и усатый Коба сидит на хорошей надежной привязи… и дело, собственно, даже не в петушке, который раскукарекался, а опять-таки в графиках работы. Сейчас не время разбираться, что за корабль пошел на аварийную посадку и отчего местный князек решил резать спасшимся головы; все это выяснится в свой черед, и лично Штейман был очень даже доволен, что нагрудные жетоны погибших, аккуратно вставленные в стиснутые челюсти семи голов, кодированы и расшифровка данных возможна только на Старой Земле. Меньше возни, не надо тратить время на составление космограмм с соболезнованиями… А вот Кто волновал генерального представителя всерьез, так это инженеришка, день за днем заявляющийся в присутствие, а пару раз пришедший и на дом с совершенно невыполнимыми требованиями…

— С-сучонок… — сварьировал Александр Эдуардович, потому что рука чуть дрогнула и на нежной коже левой Щеки возникло крохотное алое пятнышко.

Трусом господин Штейман себя не считал, но к собственной крови относился с трепетом. И этот хмырек, который Танака, имеющий отныне отношение к пролитию крови Александра Эдуардовича, мог с данной минуты считать, что обзавелся достаточно серьезным недоброжелателем.

Кроме всего прочего, он ведь вел себя просто-напросто как последний кретин. Вместо того чтобы сидеть и молчать в тряпочку, получая премиальные, принялся визжать как резаный и проситься к маме. Шалишь, брат! Жутко представить себе, что произойдет, стоит лишь просочиться слуху о гибели на Валькирии землян. Прибудет экстренный транспорт, прилетит комиссия, потом еще комиссия, потом, глядишь, додумаются послать космофрегат. Да хрен бы с ними, с комиссиями, и с фрегатом тоже можно договориться, но самым гнусным следствием паники станет повальное бегство здешних и разрыв контрактов теми, кто еще не прибыл. Встанет работа, хоть это, кажется, можно было бы понять. Работа встанет, и тогда можно будет попрощаться минимум на год-другой со всякими перспективами по службе, а вот этого генеральный представитель никак не может себе позволить, а остальным — тем паче, учитывая, что новенький четырехотсечный «Падж-аэро» уже взят в кредит по доверенности…

Царапинка, намазанная лосьоном и коагулянтом, запеклась почти сразу, и это серьезно улучшило настроение. Александр Эдуардович вновь снизошел до улыбки. Ну что ж, в конце концов, он не монстр и не поклонник крайних мер воздействия. Трусишке-инженеру предложена очень неплохая сумма за молчание и дано время подумать. Истерика в кабаке вполне простительна, нервы у молодого не железные, да и последствий не было. С этим более-менее ясно. А вот то, что через два с небольшим месяца на орбиту Валькирии выйдет рейсовый космолет, гораздо, гораздо хуже. Кто даст гарантию, что напуганная рудничная шваль не нашуршит в уши отпущенной в увольнение матросне сплетен о происходящем? Никто. А потом кто-то из матросиков по лютой пьяни обронит словцо-другое где-нибудь на транзитном астероиде, понятно приукрасив порядку ради, и там же, конечно, по закону подлости окажется пара-тройка писак пятого разряда, рыщущих по Галактике в надежде найти сенсацию, раздуть ее и выйти в люди. Вот тогда точно — и все. И выхода нет. Точнее, есть выход, один-единственный, но эта спасительная для всех дорожка, к сожалению, находится вне компетенции Генерального представителя Компании.

Ни о чем другом Александр Эдуардович думать уже не мог. Это, и только это занимало его, пока он одевался, готовясь к визиту в присутствие, пока подбирал сорочку в тон, повязывал галстук, пока переходил мостовую, отделяющую административный корпус от коттеджа для руководящего состава, тщательно следя за тем, чтобы не угодить светлой замшевой мокасиной в щедро разбросанное вокруг дерьмо.

Следить было нелегко. Мешали думы.

…Нет иного выхода, кроме как объявить карантин. Чтобы рейсовик скинул грузы и людей, не высаживая экипажа, челноками. В этом случае будет выиграно самое главное — время, целых полгода, бесконечно долгие шесть месяцев. А за такой срок вполне можно разобраться со всеми неувязками и решить все спорные вопросы. В том числе, кстати, и с этим князьком, Левой Рукой толстого кретина, работающего кингом: как ни крути, поднять руку на землянина туземец права не имеет, и на вкус Александра Эдуардовича, эту самую Коньяку (в точности имя князька запомнить было выше его сил) следовало бы для порядка, ну, скажем, распять на главной площади Козы. Увы, и это не так просто. Аборигены обязаны верить, что их царьки и вельможи существа высшие, поэтому с распятием придется погодить; за полгода что-то обязательно придумается.

Сейчас генеральный представитель воспринимал скверно налаженную связь с Центром как милость Господа, в которого, правда, не особенно верил. Даже через транзитные подстанции информация на Старую Землю идет не меньше недели, а если ее попридержать, так не идет вообще. Все, что нужно, в том числе и жетоны погибших, он отправит в Контору с нарочным, ботик доберется до Старой Земли недели за три, он маленький и очень быстроходный… но это второстепенно, потому что самое основное сейчас — добиться объявления карантина…

Как известно со времен, когда люди были умнее, чем нынче, во многая мудрости — много печали. Иными словами, слишком задумываться, переходя проезжую часть, пагубно, число же подтверждениям этой нехитрой истины — легион.

Вот и сейчас подтверждение не замедлило.

Чересчур углубившийся в размышления Александр Эдуардович ощутил вдруг, что, кажется, вступил в нечто липкое, тягучее и невыразимо противное.

Опустил голову. Пригляделся.

Так и есть. Дерьмо. Причем не оолье, это бы еще куда ни шло, поскольку смывается легко, а воняет относительно слабо, и не собачье, которое хотя и вонючее, зато его мало, а — в соответствии со все тем же вселенским законом подлости! — в солидную кучу, оставленную ночным баб'айа, оно же бабайка, зверюгой крупной, но не свирепой, несъедобной, никому поэтому ненужной, почти неизвестной науке в силу пугливости и полночного образа жизни, однако при всем том смердящей совершенно исключительно…

Все. Хана мокасинам.

— Сука! — не сдержавшись, облегчил душу господин генеральный представитель.

Характеристика относилась не к ночному бабайке.

То есть, конечно, к нему, но не в первую очередь. Поскольку с первого же взгляда на балкон второго этажа присутствия было ясно как день, что единственный человек, обладающий правом объявить планету в состоянии карантина, человек, поговорить с которым Штейману следовало любой ценой, и нынешним утром продолжал пребывать в состоянии жесточайшего, уже третий месяц не прекращающегося запоя…

Но самое обидное для генерального представителя заключалось в том, что этому человеку было абсолютно безразлично, что думает по его поводу Александр Эдуардович!

Откровенно говоря, в данный момент глава планетарной администрации, подполковник действительной службы Эжен-Виктор Харитонидис был более всего озабочен поисками пегой свинки тхуй.

Стоя посреди спартански обставленного кабинета, он горестно покачивал большой, коротко стриженной головой и с потерянным видом озирался вокруг, пытаясь сообразить, куда ж могло задеваться зловредное животное?

Вот только что ж была еще здесь, минуты не прошло. Топотала копытцами, бормотала нечто свое, терлась о ногу… а стоило на десяток секунд отлучиться, и нет ее, как не было. Вернее, конечно же, где-то тут она, никуда не делась, не дура же, в копне концов, чтобы из дому сбегать, но вот же, догадалась, куда ходил, обиделась, забилась и носа не кажет. Гордая, понимаешь, протест выражает. Кончай, видишь ли, пить, хозяин…

— Ох, попалась бы ты мне с призывом, свинка вредная, — с мечтательным выражением на лице сообщил двухметровый, весом под двести пятьдесят фунтов гигант, — ты б у меня сортирчики бы почистила…

Никакого ответа.

Мать ее так, перетак и разэтак, да кто она такая, а? Кто она такая, чтоб изгаляться над подполковником? Свинья, и только, да еще пегая. Фу-ты, ну-ты…

— Гри-и-иня-а! Гри-и-инечка! Золотце мое, где ты-ы?

Сюсюканье человека, похожего на отяжелевшего мамонта, было неуместно, как ария Кармен в исполнении гориллы, и он сам прекрасно понимал это, но сейчас Эжену-Виктору Харитонидису было решительно наплевать на все, кроме проблемы наиважнейшей и трудновыполнимой: выманить пегую скотину на свет Божий.

— Гриша! Грицко, а, Грицко, выходи к папе, папа больше не будет, честью клянусь!

Искушенная в подобных ситуациях свинка, несомненно, наслаждалась происходящим, но из укрытия вылезать не спешила, с садистским удовольствием ожидая дальнейшего.

— Гри-и-и-и-и-ша!

Ни один двуногий во всей довольно-таки немаленькой Галактике не мог бы похвастаться тем, что безнаказанно поиздевался над подполковником действительной службы, некогда мастером-инструктором «невидимок», гордостью спецотряда «Чикатило» Эженом-Виктором Харитонидисом. Опасно было, невыгодно, с какой стороны ни поглядеть, и чревато всяческими неприятностями. Но в том-то и дело, что в данном случае речь шла вовсе не о двуногих, а от пегой свинки тхуй главе планетарной администрации за пять лет тесного общения приходилось уже терпеть и не такое…

— Гриш, ну хочешь, мороженого дам? Вишневого! Презрительное молчание.

Губы подполковника изогнулись кончиками вниз, отчего лицо приняло вселенски-страдальческое выражение. Он никак не мог решиться применить самое убойное средство. Он собирался с силами. Ну, если уж и это не поможет…

Эжен-Виктор набрал полную грудь воздуха, помедлил, и, словно в воду с обрыва, ухнул:

— Хода нет…

— Ходиииииииииииииииии с бубей!

Комок ультразвукового визга, словно ядро из катапульты, вылетел из-под табурета, укрытого небрежно сброшенным кителем, рассек воздух, перевернулся, ухитрившись совершить в прыжке нечто вроде мертвой петли, по-собачьи сел на попку, задрал приплюснутый пятачок и деловито спросил:

— Прррреф?

Отказываться было невозможно, такого Григорий не простил бы месяца с два.

— Будет тебе преф, — обреченно кивнул подполковник Харитонидис, — Вечером распишем. Обещаю.

Розово-голубой шарик, радостно хрюкнув, оттолкнулся закрученным хвостиком от пола, подпрыгнул и уютно устроился на руках счастливого владельца.

Итак, вечером придется расписывать пулю. Это не радовало. Эжену-Виктору порядком осточертело играть в умную игру преферанс на троих, держа за болвана самого себя в двух экземплярах. Зато пегую свинку перспектива вдохновляла безмерно. Сама она, естественно, в картах не разбиралась, вистовала из рук вон плохо, на мизерах азартничала, но при этом обожала выслушивать разъяснения, сопровождая их авторитетными, не подлежащими возражениям комментариями. Еще больше любила она давать рекомендации; будучи одернута, оскорблялась и, в течение максимум минуты не дождавшись извинений, исчезала до очередного приема пищи…

Бережно удерживая вертящую пятачком свинку, глава администрации вышел на балкон и с нескрываемым омерзением оглядел окрашенную нежным утренним светом столицу подведомственной территории. За восемнадцать бессмысленных лет, угробленных в этой дыре, единственным, на что он мог без тошноты взирать более пяти минут, остались, помимо, понятное дело, Григория, хмурые лица старых, первого еще периода Освоения, колонистов. Этих парней подполковник Харитонидис, вояка профессиональный, не уважать попросту не мог. Подумать только: почти двести лет как Робинзоны, одичали под самый край, а порох делать не разучились, и мушкеты свои, эти самые «брайдеры», варят у себя в кузнях дай Боже всякому, и даже пушчонки, люди рассказывали, льют. Короче, не шантрапа перекатная, солидные мужики, жалко, что в Козу редко когда заглядывают…

Коза просыпалась медленно, но верно, и это обстоятельство щемило и угнетало душу Харитонидиса.

— А-к-ком-му-ооли-й-кизя-к?! — донесся зычный зов откуда-то из-за домов, с недалекой от присутствия южной окраины Котлована-Зайцева. И, словно эхо, с близкой западной, кажись, заставы откликнулось:

— О-ол-лий-к-кизяк-куплю-у-у!

Мелкие предприниматели из спившихся контрактных приступали к повседневному труду.

В блеклых, почти бесцветных глазах Эжена-Виктора тихо затлела осмысленная, помогающая жить ненависть.

— Ми-изеррр? — участливо осведомилась все понимающая свинка. — Р-реми-из?!

Харитонидис покивал.

— Эх, Гриня, Гриня, — длинные пальцы его с мозолями на костяшках нежно почесывали зверушку под ушком, и пегая животинка тихонько подхрюкивала, млея от кайфа, однако же и воротя пятачок прочь, чтобы не нюхнуть ненароком ядреного перегара, источаемого главой администрации. — Тут тебе и ремиз, тут нам с тобой и полный мизер. И гроб с музыкой, — добавил он, постепенно ожесточаясь. — Ты меня, Гриня, агитируешь тут, не пей, мол, а скажи мне, друг, на хрена ж мы с тобой тут торчим, а? Не скажешь? То-то, — сам себя задев за живое, подполковник вошел в раж. — Дурной ты у меня, Гриня, одно слово, тхуй, тхуй и есть…

Свинка негодующе взвизгнула и сделала вид, что собирается спрыгнуть с рук.

— Ну прости, друг, — поспешно отошел на исходные позиции похожий на героя саг Харитонидис. — Это я так, Не со зла. А вот посмотрел бы ты, Гриша, какое число сегодня, так, может, и не стал бы меня щемить… Ведь какое сегодня число?

Григорий, похоже, не имел точного ответа.

— Тррри? — попытался он угадать.

Подполковник Харитонидис восторжествовал.

— Не три, рядовой, а семнадцатое! Как раз восемнадцать лет, годик к году. И что ж, по-твоему, в такой день выпить тоже нельзя?

Григорий подумал и отрывисто хрюкнул. Потом еще раз.

Глава администрации оживился.

— Разрешаешь? Спасибо, брат, удружил! — он замер почти на полуслове, соображая. — Да я ж сказал, честью клянусь, что с завтра как штык. Веришь?

— Ха-ри-то-ша-хо-ро-ший, — вздыбив щетину, утробным нечеловеческим голосом отозвалась свинка.

И была смачно поцелована в пятачок. Теперь важно не щелкать попусту клювом. Григорий мог и передумать. Вполне.

— Рекс, ко мне! — позвал Эжен-Виктор, и почти мгновенно Рекс затоптался в дверях, ритуально кланяясь.

— Водовки! — приказал подполковник вполоборота. Босые ноги зашлепали по коридору в направлении кладовки. Бой знал свое дело, он служил в присутствии уже пятый год, дорожил хлебным местом и был ценим хозяином. Вообще-то глава планетарной администрации предпочел бы услуги робостюарда, поскольку от туземцев, народа в принципе неплохого, все-таки, знаете ли, пахнет. Но провоз сюда, на Валькирию, лишнего грамма груза влетает в такую кредитинку, что о достижениях цивилизации не приходится и мечтать.

Ноги прошлепали в обратную сторону. Звякнуло. Булькнуло. Быстро, однако…

Хотя ведь далеко бою бегать не пришлось. По причине недосягаемой высоты официального положения Эжен-Виктор Харитонидис не мог позволить себе отовариваться в юридически не существующих на Валькирии заведениях, а попытки сходить туда инкогнито отчего-то — он так по сей день и не мог понять отчего — с удручающим постоянством завершались полным афронтом. Такая оперативная обстановка вынудила подполковника лег двенадцать назад, когда надежда на перевод отсюда сделалась практически нулевой, освоить азы самогоноварения, и сегодня он, не хвалясь, мог бы составить конкуренцию любому из поставщиков двора Его Высокопревосходительства Президента Федерации, не исключая и пресловутую фирму «Смирнов, Смирнофф и Худис, Лтд», вот уже полвека успешно спаивающую трудящихся Галактики. Как было выяснено экспериментальным путем, в качестве исходного сырья могло применяться практически все, чем богата валькирийская почва; даже помет ночного бабайки после многократной возгонки и очистки давал вполне приличный продукт, используемый главой планетарной администрации на официальных банкетах…

Т-э-эк-с. Что имеем? Имеем трехлитровую банку. На самом донышке сиротливо ютятся остатки, граммов примерно восемьсот. И как же это прикажете понимать?

Харитонидис, недоуменно приподняв бровь, внимательно всмотрелся в туземца.

Тот заметно усох.

— Большой банка пустая есть, — он изо всех сил старался не сталкиваться с проницательными очами большого Пахучего Господина. — Много большой банка пустая есть. Совсем-совсем пустая, — воодушевляясь молчанием Харитонидиса, бой наглел все сильнее. — Рекс не врать, сэ-эр!

Однако! Это что ж получается? Из пяти двадцатилитровых кувшинов, заготовленных три месяца назад в предвидении грядущего запоя, остались только жалкие восемьсот граммов? Не бывает такого. Когда-то, в молодости, Эжен-Виктор Харитонидис, пожалуй, и мог бы поверить, что выпил все сам, но сейчас это вызвало большие сомнения.

— Дышать! — скомандовал подполковник. Рекс старательно втянул воздух.

— Врет? — полуутвердительно спросил Харитонидис.

— Врррет! — радостно, без малейших сомнений откликнулась свинка.

Туземец в отчаянии вытаращил глаза и решительно выдохнул. Признавая свою вину, он готов был принять заслуженную кару.

Ибо можно обмануть человека, и нет в том греха, особенно если это не настоящий человек, сотворенный Тха-Онгуа, а всего лишь Тот, Кто Пришел с Неба. Но никому в Тверди не дано лгать в присутствии зверя тхуй, безбоязненно уличающего в неправде даже Властителей Выси. Презирают двуногих пегие. Держатся подальше от дымных жилищ. В диких зарослях предгорий пасутся стаи вольных тхуев, покорные одному лишь Тха-Онгуа, и мало кому из смертных удается завоевать их приязнь. Таковы уж они, пегие свинки тхуй, и не позволено им быть иными. Но если уж признает кого-либо розово-лазурный, одаренный пятачком он, то великий грех обманывать такого человека…

— Рекс плохая есть, — жалобно прохныкал бой. — Много-много плохая совсем. Хозяин Рекса наказать, ой?

Добровольное признание, конечно, смягчает вину, но не освобождает от наказания. Иначе на просторах Галактики давно уже началось бы тако-о-о-ое…

— Шесть? — раздумчиво спросил то ли себя, то ли туземца, то ли официальный портрет на стене подполковник. — Или хватит пяти?

— Тррри! — категорически возразила свинка.

— Три так три, — не стал спорить Эжен-Виктор и, отстегнув от пояса длинный, скрученный кольцами хлыст, свитый из бабайкиных сухожилий, вручил туземцу. — На. Иди попроси кого-нибудь, пусть посекут. Потом вернешь. Гляди не потеряй…

— Кого-нибудь работать ходи, — безрадостно сообщил бой и поежился. — Кого-нибудь некогда Рекса бей…

Подполковник побагровел. Ну люди! Это ж разве люди? Какие ж они люди, если их всему учить надо?!

— Значит, сам себя и высеки, дубина, — наставительно произнес он. — Только осторожно, не задень никого. И ори погромче. Я нынче, понимаешь, в гневе…

Свинка хихикнула.

Вот этого ей делать не следовало. Потому как не положено нижестоящим, тем более парнокопытным, вмешиваться в воспитательный процесс. Не по уставу это.

— Нишкните, Григорий! — голос подполковника стал небывало строг. — Будете шкодничать, Штейману отдам!

Свинка обмерла.

Она крепко, обстоятельно недолюбливала господина генерального представителя. В чем, надо сказать, придерживалась единого мнения с подполковником Харитонидисом. Хотя причины на то были у них, надо полагать, разные.

Трудно ручаться за ход мыслей пегого тхуя, но Эжен-Виктор помнил сего вальяжного типа с давних пор, с той еще весны, когда курсант Харитонидис, как и все «невидимки», отбывал преддипломную практику в отделе идеологического надзора. Это было не слишком приятно, боевики презирали стукачей и брезговали ими, но практика есть практика, и в итоге строгий доцент оценил все же их работу, выставив всем до единого «удовлетворительно». Конкретно с этим субчиком, правда тогда еще не таким холеным, подстукивавшим на слушателей кухонно-крамольных песенок, Эжен-Виктор столкнулся только однажды, но отекшее лицо запало в память намертво. Больше того, полтора года назад, когда представитель Компании, прибыв, явился в присутствие знакомиться, подполковник припомнил даже, что рапорты свои этот козлик подписывал не обычной кличкой вроде Секрет, Ясень или Князь, а шикарным, наверняка не с первого раза придуманным псевдонимом Каменный Шурик…

Что до господина Штеймана, то он главу планетарной администрации то ли не признал, то ли не счел нужным вспоминать давнишнее знакомство.

За распахнутым окном тем временем забурлил, загудел, загомонил окончательно пробудившийся городок. Время от времени крики и стуки утопали в прилежных воплях наказующегося во внутреннем дворике Рекса, а подполковник Харитонидис, выпустив Григория размять Копытца, восседал за рабочим столом, скептически разглядывая емкость с желтовато-прозрачной бабайковкой. Пить, к сожалению, расхотелось. Дык ведь и что там осталось пить-то, по большому счету говоря? Это разве выпивка? Это так, слезы. «И вообще, Григорий прав, — подумал глава администрации, — во всем прав Григорий, хоть и свинья редкая; пора завязывать, хотя бы до пополнения запасов. А то вот так вот проснешься однажды, а в дому ни капли. Ни капельки. Ни капелюшечки. И все. Приехали…»

Представшая внутреннему взору перспектива была столь чудовищна, что подполковник, не размышляя, подхватил банку и, опрокинув ее горлышком ко рту, в шесть глотков выхлебал содержимое. Затем облегченно вздохнул. Теперь, когда в присутствии и впрямь ничего такого не было, бросать стало намного легче…

Знакомые лица, глядящие со стереокарточек, украшающих девственно-чистую столешницу, несомненно, одобрили поступок главы администрации. Это было, пожалуй, основное имущество подполковника Харитонидиса, за двадцать три года службы несумевшего накопить добришка и на второй чемодан.

Вот — мама. Один из последних снимков, она тут уже худенькая и грустная, хотя пытается улыбаться, ухватив Эжена-Виктора под руку. Сын тогда приехал на побывку и уехал обратно в часть, так ничего и не зная, а мамочка уже все знала, но не захотела портить старлею отпуск.

Вот — папа. Совсем молоденький, еще до службы. Позже он уже не снимался, в спецотряде «Чикатило» это не слишком одобряется; «невидимки» живут, а если надо, то и умирают безликими.

Вот — сразу три Гришеньки: один совсем крошечный, пять лет тому назад, почти сразу после того, как был подобран на окраине, ободранный бродячими псами; он тут перепуганный и несчастный, одно ушко висит тряпочкой, пятачок поцарапан, просто жалко смотреть. Второй — уже постарше, года в три; мордочка веселая, даже нагловатая, но свинка все равно выглядит редкостной симпатягой. Ну, третье стерео уже неинтересно; такой Гриша теперь, лучше в натуре смотреть…

А вот и он сам, Эжен-Виктор Харитонидис, юный и бравый, на фуршете по поводу присвоения первых званий. Ишь, какой бравый! Таким парнишкой можно любоваться часами, как всем новеньким, наивным и еще неиспорченным.

И куда только все подевалось? А кто его знает…

Начиналась-то жизнь — лучше некуда! Красный диплом, первые разряды по семи видам, вторые — по одиннадцати; знание ерваанского в совершенстве и ерваальского со словарем; лучшие результаты на стрельбах, не худшие на татами, сто один стратосферный затяжной, а ко всему еще и сын, внук, правнук, а по маминой линии, так даже и праправнук офицеров из «Чикатилы»; дедушка, кстати, был начштаба отряда, когда тот еще назывался просто группой зачистки.

И потомок не подвел предков, не осрамил славную фамилию! Четыре ордена и семь медалей, укрытые глубоко на дне чемодана, под никогда не надеванным, слежавшимся цивильным костюмом, купленным на всякий случай, сами за себя говорят. Из тринадцати операций только в двух случаях участие старлея, а потом и капитана Харитонидиса не было отмечено в приказе, но десант на Бомборджи провалили по вине того самого командования, от — которого зависят награды, и на отряде попросту отыгрались, а от «Оливковой Ветви» за акцию на Дингаане Эжен-Виктор и остальные парни отказались сами, потому что хотя аэропорт и зачистили, но жертв среди гражданских оказалось гораздо больше, чем было бы, прислушайся идиот секунд-майор, сам, кстати, там оставшийся, к мнению младших офицеров и рядового состава…

Да что говорить? Даже деду по маме не удалось получить «инструктора-наставника» в неполные двадцать три, и никому такое не удавалось до Эжена-Виктора. А между прочим, по статистике, один «невидимка» приравнивается в условиях локального конфликта к девяти армейским спецназовцам, шести «бурым беретам» или к двоим, а то и троим гвардионцам из охраны Верховного Главнокомандующего. Конечно, годы берут свое, и сорок шесть уже далеко не двадцать три, но и теперь, даже в таком, как сейчас, состоянии подполковник, пожалуй, взялся бы поднатаскать салаг не меньше чем трети приемов из классического, вызубренного наизусть пособия «969 несложных способов убийства без оружия и с», составленного ушедшим на покой генерал-майором Виктором-Эженом Харитонидисом и выдержавшего, слава Богу, уже девятьсот шестьдесят восемь изданий на ста сорока семи языках Галактики! Недаром же по этой толстой и очень интересной книжке с цветными картинками мамочка учила читать маленького непослушного Жэку…

Не было сомнений в том, что потомок не только догонит, но и перегонит предков. А в итоге осточертевшая до Гринькиного визга Валькирия, где, судя по всему, так и придется откинуться. И все из-за той акции на Татуанге! «Невидимки» тогда провели ее филигранно, с минимальными потерями: всего лишь парочка туристов-заложников плюс списанный по ранению вчистую Джерри Цой. По личному указанию господина Президента министр наградил участников штурма по-царски: каждому досталась Заслуга первой степени, производство в чин, минуя очередной, и престижные посты на планетах, самой близкой к Центру из которых оказалась Валькирия. Судя по редким весточкам, все ребята по сей день пребывают там, куда послали, невзирая на десятки рапортов об отставке. Эжен-Виктор и сам поначалу посылал рапорта, но министерство молчало, словно лишилось почтового ящика, а канцелярия Президента отзывалась хоть и аккуратно, но исключительно благодарностями за доблестное руководство планетой и выражениями уверенности, что столь же высококачественно долг будет выполняться и впредь…

Подчас подполковнику казалось, что над ним попросту издеваются, и тогда возникало желание убивать. К счастью окружающих, глава администрации был отходчив.

— А ведь мог стать филологом, — посочувствовал Харитонидис салабону, улыбающемуся со стереокарточки.

Еще как мог! Он же и стихи писал, причем совсем недурные для «невидимки»; их хвалил даже майор Михайлевский, официально утвержденный талант округа, люто ненавидевший конкурентов и сразу после первой публикации вписывавший дебютантов в реестрик своих личных врагов…

Да что там говорить, кое-что получалось! К примеру, вот это: «Буря мглою небо кроет…»; хотя нет, это, кажется, не его стихотворение… Странно, а чье же? Михайлевского, что ли?… Вряд ли… о! Точно, не Михайлевского… Это же печаталось в окружном «Штыке», точно!..

Запало вот в память.

Харитонидису вдруг до крайности пожелалось именно сейчас, не вороша старые папки, припомнить хоть что-то из своих стихов. В данный момент это оказалось непросто…

Увы! Стоило Эжену-Виктору сосредоточиться, как дверь распахнулась, явив взору главы администрации господина Штеймана собственной персоной. Господин Штей-ман был одет, как обычно, в легкий светлый костюм, зато обут в тяжеленные, не по сезону ботинки, и припахивало от господина Штеймана чем-то не сразу определяемым, но крайне противным.

Следовало бы поздороваться. До восьмисот граммов бабайковки Харитонидис так бы и поступил, просто из учтивости. Но сейчас он был крайне занят. К тому же экс-стукач, видимо забывшись, не удосужился постучать, прежде чем вошел!..

А господин Штейман, между прочим, стучал! Даже дважды, причем второй раз — очень громко, потому что с первого раза никто не отозвался. Когда же не откликнулись и со второго, он вошел, уже не ожидая приглашения, поскольку имел на это полное право. Представитель Компании, между прочим, по статусу второе лицо на Валькирии и может входить в кабинет главы администрации без предварительных согласований…

Момент был явно неудачен, это стало ясно уже с порога.

От малость окультуренного питекантропа, восседающего в кресле на фоне флага Федерации, неудержимо несло низкопробной сивухой, и мерзостный дух, улетучиваясь в балконные двери, частично все же оставался в кабинете, жестоко мучая нежные и опытные ноздри Александра Эдуардовича.

Он хотел бы развернуться и уйти прочь. Но дело не терпело отлагательств. И Александр Эдуардович, превозмогая мучительное, изо дня в день грызущее душу желание попросить стопочку, бросил в атаку все свое немалое обаяние, пытаясь убедить набычившееся в кресле человекообразное хотя бы выслушать предложение, могущее быть перспективным для них обоих.

Начав с доводов разума, он затем льстил, уговаривал, взывал. Тонко подтрунивал и корректно критиковал. Требовал. Умолял. Он был логичнее Демосфена, последовательнее Жорж-Жака Дантона и более красноречив, чем сам Цицерон…

Тщетно. Его просто не слышали. Самодур, олицетворяющий верховную власть на планете, демонстративно думал о чем-то неимоверно далеком от насущных проблем господина Штеймана, и это неподчеркнутое равнодушие было до такой степени оскорбительно, что Александр Эдуардович, оборвав сам себя на полуслове, умолк, добела стиснув кулаки.

Он был в бешенстве.

— Покойничек сходил в пиииииииичку? — ехидно осведомились из-под табурета.

Секунду-другую Александр Эдуардович непонимающе смотрел на розово-голубой пятачок, высунувшийся из-за свисающего до самого пола подполковничьего кителя.

Затем он понял. А спустя еще пару секунд понял и то, что есть вещи, стерпеть которые невозможно.

— С-свинюка поганая, — сдавленным от ненависти голосом просипел Штейман.

Шкаф на фоне биколора ожил.

— За «свинью» ответишь, — протяжно и невыразимо радостно, словно дожив наконец до чего-то заветного, сказал подполковник Эжен-Виктор Харитонидис, неторопливо поднимаясь. — Мы тут щас, оол ты опущенный, точно будем знать, кто у нас свинья…

Блеклые белесо-голубые стекляшки, не мигая, уставились на Генерального представителя Компании. Глаза убийцы.

Профессионального. Безжалостного. Беспощадного. Александру Эдуардовичу сделалось дурно, и теплая струйка потекла по левой ноге.

Из неимоверной, словно иная Галактика, дали донесся до него истошный визг: «Харрррррритошахорррррро-шииииий!» А более генеральный представитель ничего не видел, не слышал и не помнил вплоть до того пронзительного момента, когда убедился, что тяжеленные замки двери его личного кабинета закручены изнутри до самого упора, надежно предотвращая любое вторжение извне.

Худо было Александру Эдуардовичу, ох как худо, да еще и в левом ботинке похлюпывало…

— Сука! — хотел было сказать Штейман вслух, но побоялся и сделал это шепотом, на всякий случай отвернувшись от запертой сейфовой двери кабинета. Господи, как же мокро!..

Сейчас, вновь обретя способность соображать, он желал переодеться, и как можно скорее, благо гардероб на квартире имелся обширный.

Плюнуть на текущие дела и сбегать домой немедленно мешала одна-единственная мысль: а что, если маньяк с ножом поджидает Александра Эдуардовича в коридорах присутствия? Именно эта, вполне реальная ситуация не позволяла генеральному представителю покинуть убежище…

Оставалось прибегнуть к помощи компофона.

Синий огонек на табло помигивал, извещая, что кто-то уже звонил и оставил сообщение. «Необходимо принять его, освободить систему от ненужной информации и заняться насущным», — подумал Александр Эдуардович.

Он нажал на кнопку, и в благостную тишь кабинета ворвался гневный тенорок Роджера Танаки:

— …но вам это не сойдет с рук, господин Штейман! Я твердо обещаю… — всхрипывание помех не дало узнать точно, что обещает инженер, — … аанскому консулу в первом же транзитном космопор… — Инженер взвизгнул. — И я обращусь к свободной прессе! Я поставлю в извест… оманду рейсовика, как только она… лькирию!.. — инженер подышал, видимо пытаясь смирить истерику. — И! Я! Обе-ща-ю: вам! это! с рук! не! сойдет!..

Гудок отбоя.

— Сука! — прокомментировал генеральный представитель.

Как ни странно, этот всхлипывающий монолог не разозлил его, а, напротив, успокоил. Сделав над собою небольшое усилие, Александр Эдуардович загнал в подсознание благостные картины грядущей расправы с Харитонидисом; не присаживаясь, чтобы не изгадить обивку, потыкал в кнопки.

— Кгхм? — сипло рыкнула трубка.

— Колли? — сухо спросил господин Штейман. — Каменный на связи. Узнал? Ну и молодец. Усатого мне!..

— Мр-мр-мр? — проворковала трубка спустя секунду.

— Слушай сюда, Коба, — Штейман не стал снисходить до приветствий. — Первое. По поводу петушка. Поболтай с Живчиком. Да. Да. А вот это уже не твое собачье дело, ты понял? Вот и славно, — он помолчал. — Второе. Ноги в руки, и чтобы через пять минут здесь были новые джинсы. А?! Джин-сы. Джин-сы… бля!!! Все! — уже почти отрубив связь, он успел-таки задержать палец. — И кроссовки, усек? Сорок три с половиной!..

Бросил трубку. Прошелся по кабинету из угла в угол.

Все в норме. В полной норме, усекли, нет? Проблема с инженериком снята. А по поводу гребаной гориллы будет время подумать без спешки. Это, конечно, не мелочь вроде лахудры-жены, но тоже не такая уже великая шишка…

Александр Эдуардович нехорошо ухмыльнулся.

Как бы там ни было, но подполковнику действительной службы Эжену-Виктору Харитонидису следовало бы быть посдержаннее в выражении эмоций. Потому что Каменный Шурик доныне никому никогда и ничего не забывал…


3

ВАЛЬКИРИЯ. Дгахойемаро. Дни ясного солнца

— Смотри, Великая Мать: вот принес я тебе жирного нгая, недолго гулявшего по Тверди; съешь его, и пусть нежное мясо укрепит твои старые кости; вот птица грбе, полезная для утомленных жил; съешь ее, Великая Мать, и не узнай усталости, разыскивая целебные травы; а вот и колючий мург; вытопи из него синий жир, Великая Мать, разотри им дряблые мышцы, и да утвердятся твои ноги! Долго преследовал я быстрокрылую грбе; от реки до самого перевала лежала дорога, но не сошел я с тропы и меток был мой лук. Нелегко было отыскать нору мурга, живущего под ликом Тверди; немало дней искал я такую, какую должно, не большую и не маленькую, скрытую травой; и нашел. И тяжелый нгай не так легко дался в руки; смотри: искусано плечо мое, разорван локоть; хотел нгай уйти от меня, чтобы гулять еще под Высью, но крепко держал я нгая, и пальцы мои не выпустили его глотки. Все это, приятное небу и полезное в старости, принес я тебе, Великая Мать. Возьми же и раскинь свои гадальные иньи, пусть скажут они мне о том, что хочу знать…

Полузакрыв глаза, произнес все это светлокожий юноша и, опустившись на колени перед Мэйли, простер к Великой Матери мускулистые руки, покрытые свежими шрамами. Четыре черно-белых пера, украшающих высокую прическу, взметнулись в воздухе и покорно расстелились по траве, кончиками коснувшись сплетенных из тоненьких лиан сандалий старой женщины.

Воистину достойные подношения принес Дгобози! Давно не видала Великая Мать мурга столь жирного, и нгая столь голенастого, а грбе, толстошеяя птица снегов, распростерла крылья так, что иной незнающий принял бы ее с первого взгляда за г'ог'ию, хищноклювый ужас небес…

Удачлив Дгобози, щедр! Как не помочь такому? — Встань, сын мужчины, — с довольным видом кивнула старуха. — Негоже тебе, быстроногому, преклонять колени надолго, неладно тебе, остроглазому, упирать очи в траву! Да будут благосклонны к тебе живущие в Выси, ибо чтишь ты дряхлость и почитаешь седины, и пусть отпрыски иолда твоего будут почтительны к тебе, Дгобози, в пору твоего увядания, как нынче уважителен ты. Я же в меру скромных сил своих не откажу тебе, исполню, о чем просишь…

Подчиняясь властному жесту худенькой ладошки, светлокожий охотник почти незаметным движением переменил позу: вот, миг тому еще почти лежал он ничком, а вот уже и сидит, поджав ноги, недвижный и бесстрастный, и только лохматые перья слегка покачиваются над головою, колеблемые ласковым восточным ветерком.

Он ждал. Ждать пришлось недолго.

Уже облаченная в одежды, назначенные для малых гаданий, Великая Мать явилась из зева пещеры, позвякивая десятками тонких медных браслетов, в пору юности плотно облегавших предплечья, а ныне бессильно спадающих к запястьям; голову ее теперь прикрывала маленькая шапочка, плетенная из высушенных побегов молодой травы нгундуни; в ночь, когда розовая луна сменяет синюю, такая трава вскрикивает и выбрасывает новые стебли, не зеленые, какими им надлежит быть, а ярко-желтые, словно едва вылупившийся цыпленок. Жутко кричит трава, и так ядовита она в этот редкий час, что любой, коснувшись, сокращает жизнь свою ровно на день. Но стоит дня жизни желтая нгундуни, ибо шапочка, сработанная из нее, защищает вопрошающего Высь от подсказок демонов лживых…

— Дай! — протянула руку к юноше Великая Мать, ничего не поясняя, ибо пояснений не требовалось. И Дгобози покорно чиркнул себя по запястью, выпустив на свет струйку темно-алой влаги тела.

— Т'тах! — повелительно крикнула Великая Мать, и тугая струя покорно увяла, а ранка сморщилась, и совсем немного свежей крови осталось в пригоршне старой женщины, окрашивая в багрянец пять иньи, гадальных костей из прозрачно-серого горного хрусталя.

— К-ках! — гортанно вскрикнув, Великая Мать плюнула себе в ладонь, смешав кровь со слюной и жидкой жвачкой из лающих ягод, и то, что было в ладони, вскипело, закрыв от взоров иньи, а когда улеглось кипение, ладонь была суха, а шестигранники приобрели серебристый оттенок.

— Думай, сын мужчины, — плавно вращая перед собой сжатым кулаком, Мэйли произносила слова ясно и отчетливо, но губы ее, сжатые в ниточку, не шевелились. — Думай, думай, думай! Что ты увидишь, ты не поймешь, что ты услышишь, тебе не узнать; воля высших кладет предел знанию смертных, но священные иньи знают все, кроме того, что ведомо лишь одному из всех, великому Тха-Он-гуа…

То чуть приподнимаясь, то становясь глуше, плелась-сплеталась цепь наговорных слов, усыпляющая внимание демонов, охраняющих лаз в нору грядущих событий.

— Думай, сын мужчины, думай!

Морщинистое лицо старухи неестественно побледнело, и синие круги, намалеванные на впалых щеках, казались черными, будто птенцы птицы грбе после трех раз по пять дней жизни.

— Йо'йо-йоооооо' й'Тха'анг'Онгуа!

Уродливо искривив лицо, прокричала последнее из заклинаний Великая Мать, а затем резко вскинула руку к Выси, одновременно разжимая пальцы. Пять прозрачно-серебристых капель взлетели высоко-высоко, рассыпались в воздухе и, собравшись воедино, вернулись в подставленную ладонь.

— Т'тти!

Подслеповато щурясь, старуха внимательно разглядывала иньи, поднесенные близко-близко к ослабевшим за годы труда глазам. Потом губы ее дрогнули, ноздри гневно раздулись, и в голосе зазвучало негодование.

— Ты! Двали! Нельзя тебе думать о таком!

— Мне — можно, — упрямо насупившись, откликнулся юноша, — я — Дгобози, сын Къяндъ'я г'ге Нхузи, потомок Предка, разве ты забыла, Мэйли?

Он был прав. А старуха, напуганная кощунственными мыслями вопрошающего, и впрямь забыла то, чего нельзя забывать хранящим обычаи. Нет дггеббузи для потомков Красного Ветра, даже строжайшие из запретов не связывают мужчин и женщин из рода дгаамвами; Дгобози же из тех немногих, в чьих жилах течет кровь Предка, наичистокровнейший; от младшего сына Ветра-Пращура тянется линия его дедов, и только вождь, капля от чресел старшего сына Ветра, превосходит юношу благородством.

По лицу Великой Матери пробежала тень. Двали он или не давали, но юнец посрамил старуху. Поймал ее на забывчивости. Стоит ему обмолвиться словом кому-то из длинноязыких женщин, и среди людей дгаа побежит слух о том, что-де Мэйли излишне стара, тело ее устало жить и не пора ли помочь травнице? Не пришло ли время отблагодарить ее за долгую службу народу дгаа быстрым и легким уходом?..

Нет, этого Мэйли не хотела. Как ни сладок мед в голубых редколесьях Выси, она еще не утомилась ходить по исполненной тягот и страданий Тверди, она еще может быть полезна племени, и память подводит ее редко!

— Не скрывай от меня то, что можно знать, Великая Мать Мэйли, — вкрадчиво и почтительно попросил юноша. — Это поможет мне забыть то, о чем знать не надо…

Напряженный лик старухи разгладился. Она и сама была когда-то молода, и ее добивались многие, но немногим позволяла юная Мэйли-нггу, девочка Мэйли, доставлять ей наслаждение в густой траве, входя через разрешенное. Ей ли, помнящей о жгучем пламени, что пылает в глазах жаждущего, не понять упорство храброго и разумного Дгобози?

— Дай! — голосом, вновь приобретшим силу, приказала Великая Мать, указывая на чашу, стоящую поодаль.

Дгобози повиновался.

— Йло!

Первая иньи, помеченная двумя линиями, взбулькнув, утонула в прозрачной воде, заполняющей чашу. Пусть длинное станет коротким!

— Ила!

Вторая иньи, несущая крест, последовала за первой. Пусть туманное станет ясным!

— Илу!

Третья иньи, хранящая тройной круг, ушла под воду. Пусть далекое станет близким!

— Йлэ!

Четвертая иньи, испятнанная звездами, разбросала пузырьки по колеблющейся глади. Пусть неявное станет явным!

— Или!

Последний шестигранник, сверкнув серебряной брызгой, упал в воду громко, словно причмокнул.

Пусть уснут на время демоны лживые, пусть пропустят вопрошающего в грядущее духи прямосердые!

— Смотри! — резко вскрикнула Великая Мать.

И Дгобози поспешно наклонился над чашей, жадно вглядываясь в быстро мутнеющую влагу; она сейчас серебрилась, словно пропитанная лунным сиянием, и туманилась, будто десятки десятков незримых паучков суетились по донцу и стенкам сосуда, все гуще и гуще переплетая паутиновые сети.

Все напряженнее становилось склоненное над каменной гадальной чашей лицо двали. Все резче заострялись черты. С каждым мгновением юный охотник делался все более похожим на яркоглазую г'ог'ию, терпеливо высматривающую с недостижимых высот ничего не подозревающую добычу. Там, в подергивающейся, шелестящей воде священного ключа Лламмввати ГгеТью, Несущего Знание, творилось нечто, заставившее юного Дгобози превратиться в хищника, жаждущего убийств…

—Нет!

Отшатнувшись, словно в лицо ему улыбнулась сама Ваарг-Таанга, сын Къяндъ'я г'ге Нхузи, Собирающего Головы, с трудом удержал равновесие, и лишь случайность помогла ему избежать позорного для воина дгаа падения на заднее место; губы его подергивались и кривились, на обострившихся скулах плясали желваки… Он по-прежнему походил на ужас небес, но эта г'ог'ия не была опасна, она бессильно билась на Тверди, пытаясь взмахнуть перебитым крылом.

— Агх… Агх… Кхха-а…

Дгобози захлебывался, словно в груди его воздух превратился в травяной кляп, и этот кляп никак не желал выходить наружу, он давил и душил, исторгая из распахнутого рта комки густой слюны и невнятные всхлипы.

Baaрг-Таанга и впрямь подбиралась к нему.

— Ило! Ила! Илу! Йлэ! Или! — скрючив пальцы, Великая Мать вцепилась в ничто, раздирая его в лохмотья, и лицо ее помолодело от напряжения. — Ийяйя вван'гр'гийя, Хха!

Ничто не поддавалось. Оно тянулось, вырывалось из рук, оно никак не желало оставлять в покое подпрыгивающую на измятой траве птицу.

— Ак'койа т'таВаанг-Н'гур-анъяньи!!

Упряма безликая, но и на нее есть управа. Если услышит мольбу слепой брат ее, Ваанг-H'ryp, если пожелает откликнуться и если еще не исчислены дни того, кто пойман в сети Ваарг-Таанги, тогда придет он и успокоит сестру…

— Иойо! Иойэ! Ак'койа мме дденгели!

Хрустнуло ничто, треснуло под крепкими ногтями травницы, и невнятное, неразборчиво-успокаивающее бормотание вместе с холодноватым порывом ветра пробежало над поляной, всколыхнув ветви. Прекратив щебетать, притихли птицы в высоких кронах. Змеиное шипение откликнулось ветру, оно явилось ниоткуда и шелестело, словно возражая уговорам, сперва настойчиво, угрожающе, потом — тише, словно бы с сомнением, и еще тише, будто соглашаясь…

И вдруг снова заверещали птицы.

Бессильно, словно соломенное чучело, рухнул на траву Дгобози, отфыркиваясь и жадно глотая свежий воздух распяленным окровавленным ртом.

Мэйли же стояла над ним, не имея сил даже присесть, и была в этот миг много старше своих почтенных лет…

Но сильнее великой слабости и могущественней всесильного страха женское любопытство, способное твердое источить, а мокрое высушить. Седая и морщинистая, Великая Мать оставалась всего лишь женщиной, и суетливое естество властно подталкивало ее взглянуть в чашу, где еще не успокоилась тихо бурлящая колдовская вода. Это нестрашно, нашептывала женская суть, безликая ушла, она не придет больше: и это было верно, ведь известно, что Ваарг-Таанга жестока, но отходчива, она приходит нежданно, но исчезает надолго… Силы, которых не было, появились неведомо откуда.

Сделав мелкий шажок, старуха приблизилась к чаше.

Осторожно нагнулась, готовая в любой миг отпрянуть.

Всмотрелась, щуря близорукие глаза.

И поняла.

А потом раздался голос Дгобози, и голос этот был клекотом Мг, Смерти, ибо мало было в нем людского.

— Ты видела?

Нечего было отвечать. Ни к чему.

— Тогда помоги мне, Великая Мать! Так не должно быть!

Глупый двали! Разве кто-то когда-нибудь помог в подобном просящему? Есть вещи, посильнее Mг…

— Не качай головой, Великая Мать, — хищноклювая г'ог'ия вновь встала на крыло, и яркие глаза ее полыхали безумными овалами. — Не отказывай мне!

Он не успокоится, не получив ответа, поняла Мэйли. И ответила:

— Она — женщина, мальчик. Она решает сама,..

— Так прикажи! Ведь это в твоей власти!

Верно. Во власти Великой Матери воспретить любой из длиннокосых многое, ибо ей открыто, каким будет потомство сошедшейся пары. Но и не верно, ибо не все длинноносые одинаковы.

— Она — вождь, мальчик, — покачала головой Мэйли. — Некому ей приказать. И даже для меня скрыто, каким будет потомство вождя.

— Тогда солги!

Он уже не сознавал, что говорит, и Великой Матери оставалось лишь молчаливо ждать, когда же хоть сколько-то разума осветит выкаченные из орбит глаза Дгобози.

— Солги ей, старуха! — крепкие руки ухватили Мэйли за плечи, причиняя боль костям, обтянутым сухой кожей. — Солги, или все узнают, что твоя память ушла!

Многое можно понять, видя искреннюю боль. Многое следует терпеть, разделяя чуждое страдание. Но у всего есть пределы, и переступающий их не достоин сочувствия.

— Двал-н'ге! — ярость, вырвавшаяся из глубин души, поразила даже саму Великую Мать. — Младенец! Пусть твой язык уподобится женскому! Пойди и скажи: Мэйли стара! Но знай!

Звон браслетов сопроводил колдовской знак, выписанный старухой в застонавшем воздухе, и синие молнии спрыгнули в траву с ее пальцев.

— Увянет твой иолд, как ветка дьгги в пору синей луны! Усохнет твоя мьюфи, как роса под первым лучом! Одним лишь потомком будешь ты одарен, и пустота заиграет в его глазах!

Взлетало каждое слово в Высь и рассыпалось мириадами голубых искр, сплетающихся в сияние вокруг Великой Матери, Впервые за всю жизнь пришла к ней предельная сила, не посещавшая никогда ранее, и каждое из проклятий, если подтвердить его заклинанием, обрело бы ныне плоть…

Это отрезвило Дгобози.

В очи его вернулся разум, и он перестал быть г'ог'ией, не понимающей слов.

— Да не задержится гнев в сердце твоем, Великая Мать, и да не повторится подобное с почтительным внуком, — сейчас он опять стал сыном Къяндъ'я г'ге Нхузи, юношей рассудительным и приветливым. — Во искупление своей вины принесу я тебе много жирного мяса и много легкого пуха, и увидишь ты, что Дгобози умеет признавать вину…

Приложив ладони к щекам в знак раскаяния, он почтительно поклонился Мэйли, и старая травница ответила жестом милующим и отпускающим, ибо раскаяние смывает провинности.

— Но знай, Великая Мать…

Юноша умолк, давясь переполняющей печень болью, но это была боль человека, и Мэйли обязана была слушать.

— Знай: моя мьюфи прольется в ее запретное, и я накину ей на плечи венок из гаальтаалей. Так будет, даже если сам Тха-Онгуа встанет на моем пути!

Он сам верил в то, что говорил. И Великая Мать, жалея несчастного, не улыбнулась. Но вспомнила вслух о многих и многих, твердивших подобное, но осознавших и смирившихся… И о немногих не смирившихся не стала вспоминать она, ибо выходом для таких становился прыжок с обрыва и не следовало сейчас указывать Дгобози на эту тропу… Долго еще глядела старая Мэйли вслед Дгобози, удалившемуся нетвердыми шагами, пока не скрылась светлокожая фигура в зарослях кустарников, ведущих к поселку. А когда исчез юноша из виду, вновь подошла к успокаивающейся уже чаше и, прошептав доброе напутствие, тихонько подула в нее.

— Эг'йе, Гдламини…

Дуновение подхватило доброе напутствие, бросило его в слабо пузырящуюся воду, смешало слова с брызгами, обернулось слабым ветерком; ветерок окреп, налился теплом, промчался над трепещущими кронами деревьев и утих, ласково коснувшись волос девушки.

Гдламини расслабилась.

Темное, жуткое, необъяснимое, миг тому еще наползавшее со всех сторон, ушло, сгинуло, не оставив следов, словно смытое негромким налетевшим и тут же угасшим порывом теплого ветерка, нежданного в этот тихий вечер.

— Обними меня, тхаонги, — попросила она.

И Дмитрий, не понимающий, отчего только что испуганно озиралась побледневшая Гдлами, послушно выполнил просьбу вождя, прижав нежное, ставшее за недолгие дни пронзительно знакомым тело к себе.

— Что с тобой, малыш?

— Я не знаю… — девушка прижалась теснее. — Только что было что-то плохое. Оно ушло, я знаю. Все хорошо, тхаонги…

Дмитрий кивнул.

Все сегодня было не так, как обычно. В такую даль Гдлами никогда еще не уводила его. Она, как обычно, шла впереди, указывая путь, а он брел за нею, не спрашивая куда. Знал: не ответит. Нельзя задавать вопросы дга-амвами.

Над ярко-голубым лесным озером стояли сейчас они, и совсем близко было до зыбких волн, бесшумно накатывающих на сиреневый песчаный берег. На вид озеро казалось таким холодным, что при одном лишь взгляде на него пробивала дрожь, однако пестрых длинношеих птиц, плавно скользящих по пенистой зыби, это, похоже, не беспокоило. И Гдламини тоже. Вот только что была она рядом, доверчиво приникнув к Дмитрию, а вот уже бежит вниз по косогору, и тьянь, набедренная повязка, сброшенная на бегу, плавно парит над кустами, медленно снижаясь; вот девушка уже у самой воды, но не останавливается, а с ходу бросается в синеву; смуглое тело, словно стрела, мелькает над водой и почти без брызг исчезает, растворившись в лазури, похожей на пролившееся наземь небо.

— Д'митри-ии-и-и!

Призывный, полный ликования крик сдернул его с места, как петля срывает со стены неосторожного часового…

Вода показалась не просто холодной, и не студеной, и даже не ледяной. Дмитрий вошел в нее с прыжка, а когда ожил, почувствовал себя брошенным в домну; руки работали сами, и ноги тоже; он плыл вперед со скоростью невероятной, побивая все известные рекорды; тело неслось торпедой, стремясь поскорее добраться до противоположного берега, на который уже выбиралась, сверкая серебром и отряхиваясь, Гдламини, а вода вокруг мучительно медленно превращалась из расплавленного металла в нормальный, вполне терпимый кипяток; когда же она вдруг резко оказалась теплой и даже вполне приятной, берег, вроде бы еще далекий, возник ни с того ни с сего близко-преблизко, а всего несколько рывков спустя выяснилось, что воздух на берегу значительно холоднее воды.

Гдлами, вся в мелких, бисерно стекающих по матовой коже капельках, смеясь, протягивала ему руку, словно подзадоривая: ну-ка, земани, сам выберешься или как?..

А далеко за спиной, распуганные пловцами, возмущенно клекотали, выгибая под самыми странными углами шеи, пестрые птицы.

Водяным демоном выскочив из пенистого прибоя, Дмитрий прыгнул вперед, и Гдлами, неуспевшая отскочить, была опрокинута и прижата к песку. Огненный ли холод воды тому виной, холодный пламень воздуха или зычное, будоражащее негодование длинношеих, бьющих крыльями о синеву, — трудно сказать, но сейчас он невероятно хотел ее. Собственно говоря, он хотел ее всегда, ежеминутно, с того самого, первого раза, на обрыве, даже кончив трижды подряд, он опять хотел — в четвертый, в пятый, в шестой, и когда уже вообще ничего не мог, все равно рвался в нее, желанием преодолевая сопротивление рассудительного тела, каждой клеточкой вопящего, что он, очевидно, не в своем уме… Однако здесь, на песке, на самой кромке зыбких волн, она была такой, какой не бывала ни в один из прошлых разов: мокрая, скользко-неподатливая, стократно желанная… Но губы ее, хотя и ответили на поцелуй, были необычно сдержанны, а когда он сам повел губами вниз от шеи через покрытые знобкими пупырышками соски, через впадину живота, через пупок, не забыв пощекотать его языком, то с удивлением ощутил, что хотя сопротивления нет, но нет и отклика… А ведь к этому мгновению обычно вся она уже выгибалась и змеилась, подставляя поцелуям низ живота, и еще ниже, где курчавились маленьким, почти прямым треугольничком странно золотистые нежные волосы… Сейчас что-то было не так, как обычно. Это еще больше возбуждало. Но и настораживало. — Гдлами?..

Улыбнувшись одними глазами, она освободилась из объятий, гибко выскользнула, поднялась…

— Не теперь, тхаонги. Иди за мной.

С того самого вечера на обрыве она старалась не говорить с ним наедине голосом вождя. Но сейчас в построжевшем лице ее, в коротком жесте, не предполагающем ослушания, было нечто столь безусловно властное, что Дмитрий, не позволяя себе ни медлить, ни удивляться, последовал за нею.

Спустя полтора десятка шагов кусты поредели, расступились, открыв взгляду немаленькое, почти в рост взрослого мужчины, идеально круглое отверстие в заросшем яркими цветами пригорке. Провал не был укреплен, но края его ничуть не осыпались, словно время от времени чьи-то заботливые руки подравнивали его.

И — удивительное дело! — там, в подземном коридоре, вовсе не было темноты. Непонятный, ласкающий глаза мягко-розоватый свет, струящийся невесть откуда, слегка трепетал, а по стенкам, выровненным до того гладко, что они казались не земляными, а мраморными, прихотливо вились, образуя невероятнейшие узоры, многоцветные расплывчатые разводы: то алые, словно пламя возмужавшего костра, то тягуче-зеленые, как созревшая к середине лета листва редколесья, то волгло-коричневые, смахивающие на зыбучую ряску затянутых коварной тиной болот. Изредка сквозь наплывы цвета выглядывали некие подобия лиц, и Дмитрий несколько раз порывался остановиться, вглядеться попристальнее, но Гдламини, держащая его ладонь в своей, досадливо встряхивала волосами и увлекала его все дальше по узкому переходу, ведущему, казалось, уже к самому ядру планеты…

Он подчинился, понимая: ей лучше знать. А потом девушка остановилась. Попятилась, И оказалась рядом.

— Смотри, земани!

Те же слова сказала она, что и тогда, над обрывом. И в то же время иные. Ведь у слов, таковы уж они, своя жизнь, и умеют они звучать по-разному. Не гордость и не вызов звенели сейчас в тихом шепоте, но только лишь безмерное, неподдельное и ничуть не скрываемое благоговение, слегка подкрашенное почтительным страхом.

— О-о-о… — не прошептала, а почти простонала Гдлами. Идеально круглый зал раскрылся перед ними, и вряд ли был он очень уж велик, но колышущееся жемчужное марево, затянувшее неразличимые стены, мешало вошедшему с Тверди верно оценить истинные размеры помещения. Свет здесь менялся, делался гуще, насыщеннее, нежный рассвет плавно переходил в пурпур заката, словно где-то глубоко-глубоко под отполированным до зеркального блеска полом пещерки неслышно ярилось ровное, никогда не ослабевающее пламя, принуждая неподатливую землю рдеть и кроваветь.

На первый взгляд зал казался пустым, но первый взгляд лгал и морочил: прямо напротив овального входа переступивших порог поджидала Она… У Дмитрия перехватило дыхание. Высокая нагая женщина с развевающимися пышными волосами, мучительно изогнув гибкий стан, рвалась к ним навстречу из укутанной теплым сиянием стены, и звенящие нити света, удерживающие Ее, искрились и вспыхивали, словно от неимоверной натуги. Не было сомнений: пожелай женщина сделать последний рывок, и не нашлось бы силы, способной сдержать Ее порыв; сеть лопнула бы в тот же миг, словно перетлевшая нить… Но именно этого, окончательного усилия Она и не совершила…

Женщина стремилась на волю, но свобода, столь желанная, уже на самом пороге показалась внезапно более пугающей, чем извечный плен, и Она сама остановила себя, не выпустила из привычной обители, но все же, вопреки себе самой, продолжала тянуться вперед, к выходу из подземелья…

Она казалась… да нет, Она не казалась живой. Она просто жила, и глаза ее, что ни мгновение меняясь, то вспыхивали яростным гневом, то леденили безразличием, то лучились тихим призывным всепрощением. Она манила — и отторгала, звала — и отталкивала, Она непритворно радовалась гостям — и злобствовала, негодуя не нежданный визит…

Дмитрий чувствовал сейчас, что ноги сделались неприятно тряпичными, и солоноватый привкус, появившийся во рту, помог ему понять, что губы прокушены до крови.

Она не давала оторвать от себя глаз.

Взгляд Ее, бешеный и страстный одновременно, никто не сумел бы выдерживать долго, но и оторваться от него без Ее позволения никому не хватило бы воли. Заглядывая в самые темные закоулки души, Она отметала второстепенное и добывала из мутных глубин то, о чем не хочется помнить, потому что, помня, жить невозможно, но что потерять вовсе не представимо, ибо, утратив, незачем больше быть.

Она видела все. Хуже того, Она все понимала.

И не было во взоре Ее ни осуждения, ни насмешки.

«Кто ты?» — хотел спросить Дмитрий, но не посмел, да и, решись он спросить, вряд ли Она снизошла бы до ответа.

И когда грудной, пьянящий голос, возникнув словно из ниоткуда, всколыхнул матовые сплетения завес, Дмитрий не сразу сумел понять, что говорит Гдламини.

Она казалась сейчас старше своих немногих лет и, стоящая близко, была далекой.

— У нее много лиц, тхаонги, — лицо девушки было напряжено, словно она прислушивалась к негромкой подсказке, доносящейся откуда-то из пурпурного рдения, — и еще больше имен, но ни одно из них, кроме заветного, не навсегда. Она Мъирахх, Сулящая Счастье, и она — ат-Йакот, Манящая Надеждой, но это лишь краткие блики от пламени ее. Для многих зовется она Ин'Азай, Достигнутый Предел, для немногих, кого решит покарать, — н'Нааф, Разрушенная Мечта, но и в этих именах не вся она, а лишь искры от догорающих угольев. Но если пожелает она явиться в подлинном обличий своем, а такое случается, хоть и нечасто, тогда имя для Истинной Ее — Тальяско…

Звонкое, певучее слово ничего не объяснило Дмитрию.

Не было похожих в гортанном наречии дгаа.

— Она всепобеждающа, тхаонги. И Mr, Смерть, и безликая Ваарг-Таанга отступают, встречая ее на тропе. И сам Тха-Онгуа зарекся воплощаться на Тверди, боясь не устоять перед ее чарами. Но и бессильна она, ограниченная собственной мощью, ибо никому не дано победить самое себя. Ее власть сладка, но привкус сладости горек. Желанная, она исчезает; ненужная, приходит без зова; когда гонят, она остается, если лелеют — ссыхается, как полуденная тень. Все — в ней, и ничто не происходит вне ее.

Для имеющих иолд она желаннейший друг и злейший из недругов, но женщины народа дгаа, умеющие видеть суть, Познают: исчезни с Тверди Тальяско, и прервется ток бытия, ибо незачем ему будет продолжаться…

Голос истончился, угас.

Налилась пурпуром тишина.

Багряные зрачки Неостановимой неожиданно сузились, и остро заточенная игла взгляда вонзилась в переносицу землянина, прокалывая мозг.

Тальяско Несотворенная, Тальяско Неумолимая, Тальяско, в Которой Все, снизошла к невысказанной мольбе Гдламини…

Ведь недаром же среди тех, кто в Первые Дни увивался вокруг нее, Тальяско Дарующей Боль, был и предок этой черноволосой смертной смуглянки!

О! Тальяско Женщина из Женщин не забыла, да и может ли лишенная иолда забыть, как залихватски высвистывал признания свои Красный Ветер!.. Как пел, обласканный, и как выл, отвергнутый!.. И рвал в клочья сельву, и бился об утесы, пытаясь разжалобить Ту, Которая не Жалеет…

Он был забавен, этот глупый и юный Красный Ветер, любимый отпрыск седобородого Хнгоди, слепившего своим дыханием горы! Он был так смешон!.. И она играла с ним, обнадеживая, а после играла с ним, отказывая, — а он то дышал теплом, оживляя леса, то сковывал реки стеклом ледяного воя!..

Как давно было это!.. Как давно?.. Как давно…

Она не знала тогда пределов своей силы, Многоликая Тальяско, и не искала их!.. Ведь не зря же ослепил себя молнией непобедимый Ваанг-Н'гур, тщетно надеясь, не видя, забыть!

…И недаром, совсем недаром навеки бежал в Высь от позора самонадеянный Тха-Онгуа, посмевший бросить ей вызов и, нельзя не отдать ему должное, целую треть вечности сумевший противиться чарам Непреодолимой!..

Она была жестока в Первые свои Дни, Смешливая Тальяско. Она не стала добрее и нынче, ибо добра нет, а есть лишь желание, воплощенное или невоплощенное… Какая разница для того, кто вечен?.. Но теперь, познавшая унижающую вседозволенность собственной силы, пленившей ее самое, она научилась чувствовать боль и сочувствовать боли, потому что это тоже, как оказалось, способно отвлечь…

…А если так, то почему бы не искупить пустячным снисхождением к смертным давнишнюю обиду, нанесенную клану Ветров?.. И пусть потомица скажет Красному Ветру при встрече, что Тальяско Бессердечная тоже нещадно наказана за все, что случилось в прошедшие вечности!..

Рвущаяся из Глубин смеялась.

Ее веселила глупая надежда, прячущаяся в сердце девчонки. Ужели так всевластна неразумная молодая плоть, что зов ее — главное, отдающее приказы?! Почему не умеют смертные понять, что самое желанное для них, в сущности, лишено всякого смысла, ибо нет во всей Тверди ничего более бренного, чем человек… И юное слишком быстро становится дряхлым…

Вкрадчив и грозен был неслышный хохот Тальяско.

Эта, со смазливым личиком, поступила верно. Она ни о чем не просила вслух, и была права, потому что просителей гонят. Она молила молча, и сегодня очень многие из желаний ее могли бы стать воплощенной явью…

Но если тебе нужна такая малость, смертная, да будет так! Бери! И до скончания недолгих своих дней довольствуйся выбранным, казня себя за то, что не просила большего!

Ярилась Тальяско, сама не умея понять причину внезапного гнева, но Первые не изменяют единожды принятых решений, и это распаляло Неукротимую еще сильнее!

Гневалась она, и смеялся в пылающих недрах слепец Ваанг-Н'гур, и ликовал в синей Выси прозрачноглазый Тха-Онгуа, ибо, сколько бы вечностей не минуло, радостна для них была досада Тальяско, не удостаивавшей их, могучих, даже и гнева!

Пусть! Же! Теперь! Завидует! Смертной!

А в мире смертных чуть дрогнула Твердь, и еле слышно вскрикнула над Твердью Высь, но мало кто ощутил это, и никто из ощутивших не понял отчего…

…только в дальней дали, за облаками, и пустотой, и еще одними облаками, сотворенными не Тха-Онгуа, охнул вдруг и схватился за сердце большой рыхлый красиво-седовласый человек, под присмотром врачей разминающийся на тренажере…

…но и ему не постичь было истины…

…а в гуще сельвы, горько застонав, ударился лбом о камень светлокожий юнец, и перья г 'ог 'гии, истрепанные и жалкие, смешно вздрогнули в спутанных волосах…

…и Гдламини стремглав кинулась прочь, увлекая к выходу окаменевшего тхаонги; она бежала опрометью, как не предписано передвигаться вождям, и она успела выскочить из лаза сама и вытащить земани за миг до того, как округлая пасть, зияющая в пригорке, сомкнулась, отрезав от света и зелени нерукотворную обитель Тальяско…

А когда Дмитрий открыл глаза, все вокруг, решительно все оказалось таким обычным, что он ни на секунду не усомнился: это же был только сон! Просто сон, а что же еще, если синеет озеро, и зеленеет роща, и вдали кричат пестрые обидчивые птицы… Все ясно! Он прыгнул в жгучую воду, его ушибло холодом, он доплыл до берега и вырубился. Ненадолго. Как раз настолько, сколько потребовалось Гдламини, чтобы совсем обсохнуть на лесном ветерке…

— Гдлами! — позвал он. — Гдлами-ини!

Она была рядом. Но не откликнулась. Сидела себе чуть поодаль, черная на мучнисто-белом песке, глядела на берег озера, и сквозь волнистую вороную гриву с трудом пробивались лучики солнца, уже не золотые, а сине-серебряные.

— На диком бреге Иртыша, — продекламировал эрудированный лейтенант-стажер, — сидел Ермак, объятый думой… Ох, думы мои, думы, — и снова позвал: — Гдла-ами!

На сей раз она услышала.

— Завтра, — сказала она, не оборачиваясь. — Завтра я сниму с тебя дггеббузи. Дам проводника. Хорошего. Н'харо знает все тропы.

— Гдлами? — он все еще не понимал, о чем она. Голос ее сорвался.

— Ты сможешь уйти, когда пожелаешь, земани Д'митри.

Наконец-то она обернулась, но не очень-то ловко, и Дмитрий увидел: щеки Гдламини блестят влажными дорожками.

Вот в этот миг он окончательно очнулся.

И спросил:

— Почему?!

Это было неучтиво, потому что вождя не принято спрашивать, даже если вождь наедине с тобой — просто Гдлами, и это было глупо, потому что оба знали: наступит однажды день, когда ему придется уйти. Долг есть долг.

И что с того, если он в долгу перед всей Федерацией, о которой ей ничего неизвестно, а она — всего лишь перед маленьким горным народом, о котором он тоже недавно еще не имел никакого понятия? Жизнь есть жизнь.

Здесь он — чужак, не знающий даже простейших дггеббузи, а она оказалась бы чужой в его мире, даже случись небывалое и покажи тесты, что стерва-генетика позволяет им остаться вместе навсегда…

Как ни обидно, но чудеса происходят лишь в сказках, да и не понять Гдламини, что такое генетика.

— Ты пришел с белой звездой, тхаонги, — она полушептала, безуспешно пытаясь не всхлипывать. — Ты послан помочь людям дгаа в пору Великого Гнева. Я не должна, не должна отпускать тебя. Но если я не сделаю этого, то после не смогу жить. Я боюсь, ты понимаешь? Я боюсь, тхаонги…

Она уже плакала, не пытаясь скрывать отчаяния и боли, маленькая, смуглая, смертельно растерянная девчонка.

— Я не думала, что все будет так… Мне просто надоело привычное; мне понравились твои глаза, синие, как озеро, тхаонги, и твоя кожа, золотистая, как луч восхода. А потом мне пришлись по нраву твои сильные руки. Но знай я все наперед, я не пустила бы в себя твой иолд. Потому что теперь, засыпая, я открываю ему путь в запретное…

Лицо ее сделалось вдруг детски-беззащитным.

Лишь раз в жизни говорит такое женщина дгаа, оставшись наедине с юношей. И тот, услышав, может смело мчаться в заросли гаальтаалей, рвать цветы на свадебный венок.

— И пусть! Уходи! — уже не вождь, а просто женщина бессвязно упрекала недогадливого избранника. — Дгаа справятся сами! И я… Пусть Дгобози! Пусть, слышишь?! Уходи!..

Дмитрий чувствовал, что голова идет кругом. А в таких случаях сперва следует решать вопросы попроще. В конце концов, даже имея два сердца, он был всего лишь мужчиной.

— Гдлами, а, Гдлами… — он потянулся к ней, осторожно обнял. Девушка рванулась было прочь, но тут же притихла, еле слышно шмыгая носом. — Роднуська, о чем ты?..

Глаза ее сделались большими и круглыми.

— Как ты не понимаешь? Я же мвами…

— Знаю, малыш. И что дальше?

— А еще я кфали… — она наконец-то хоть немного успокоилась и, похоже, готова была говорить о чем угодно, кроме того, что рвало душу. — Мвами решает повседневное. До меня не бывало женщин-мвами, но старики решили, что я справлюсь, — она повторяла уже известное, но он и не думал перебивать. — Кфали судит спорящих. Это нелегко, но старики помогают мне, и я справляюсь. — Гдлами улыбнулась сквозь непросохшие слезы, смущенно и гордо. — Но нет у женщины права поднять боевой топор. Это право нгуаби.,.

«Ах вот как, — подумал Дмитрий, пряча улыбку. — Ясно. Действительно, девочка, главком из тебя никакой…»

— Мой долг родить наследника и назвать имя нгуаби. Великая Мать не раз уже заговаривала об этом. Пока не пришел ты, будь на то моя воля, я бы избрала Н'харо…

У нее, надо признать, имелось необходимое всякому вождю чутье на людей. В мирное время свиреполицый гигант стоял бы перед нею навытяжку, как миленький…

— Но его род слишком низок. Из всех людей дгаа лишь Дгобози достоин меня. — Она помолчала, кривя губы. — Или иной, чей род выше моего. Но таких нет, тхаонги. А мьюфи Дгобози мне не по вкусу. Вот почему я не спешила…

В который уже раз Дмитрий обнаружил, что их вкусы совпадают, и это обрадовало его. Дгобози, вот еще…

— А нынче знамения вещают о войне. Злые идут в наши горы, и близится время кровавых дождей. Нельзя больше ждать, — глаза Гдламини гневно сверкнули, — собирай вещи и уходи! Я забуду тебя, и пусть будет Дгобози! Он храбр и удачлив!.. Он дважды бился с мохнорылыми и одолел!..

Очевидно, мохнорылых она полагала серьезной проблемой, но Дмитрий склонен был считать сие преувеличением.

Прижавшись лбом к тугой, мгновенно затвердевшей груди, он пощекотал губами крупный, слегка солоноватый сосок.

И удивленно спросил:

— А при чем тут Дгобози? Разве у него два сердца?..

Запрокинув лицо, она несколько мгновений ошалело, с безумной, безрассудной, исступленно-счастливой верой пристально смотрела на него. А после обрушилось ничто.

Ни мыслей, ни слов, ни слез, ни всхлипов. Лишь синее озеро и небо высоко-высоко над головами, а еще — песок, белый, мелкий и мягкий…

Было тяжкое, слитное дыхание, и стук в груди, и тонюсенький, комарино дребезжащий звон в висках. И только. И все. И ничего больше. Разве что в невозможном и немыслимом далеке, в иных мирах завистливо и жалобно, как перед погибелью, галдели громогласные пестрые птицы…

У своих глаз он видел ее глаза. Они были больше, чем у всех людей, глядящих на звезды, сколько ни есть их в мире, звезд и людей…

Все было знакомо, и все вдруг оказалось впервые. Он, видавший многое, трясся, словно мальчишка, и Гдлами сама, рыча гневно и нежно, рванула его к себе, заставляя решиться на самый последний шаг, после которого уже не будет возврата.

Он содрогнулся и глухо застонал, ощутив вкус того, что с этого мгновения уже не было для него запретным….

И короткий, болезненно-торжествующий вскрик вырвался в Высь, намертво и навеки перечеркивая странные времена, когда они оба, он и она, были не вместе.

А потом, когда все кончилось, Дмитрий просто лежал, не думая ни о чем. Для этого будет время. А пока с него хватало счастья, огромного и незнакомого. Вот — он, а вон — звезды, выступающие в темнеющей синеве, и разве этого мало, если рядом, посапывая, пригрелась дремлющая Гдлами?

Лишь звезды видели, что вождь дгаа улыбается. Теперь-то Гдламини знала наверняка, отчего взъярилась на нее Гневная Тальяско, и девушка тихо молилась, прося прощения за то, что растревожила покой Великой, хотя могла бы сообразить и сама.

Ведь все, оказывается, так просто!

Если женщине плохо оттого, что ее мужчина недогадлив, достаточно всего лишь поговорить…

Загрузка...