В начале января 1960 года Иола Игнатьевна была уже в Риме. Федя привез ее в свою квартиру на пятом этаже дома № 83 по улице Сан-Томмазо Д’Аквино. Узкий, устремленный ввысь дом из бетона, построенный в первые послевоенные годы, должен был стать новым, но, к сожалению, не последним земным пристанищем Иолы Игнатьевны.
8 января 1960 года Федя сообщал Ирине об их с мамой путешествии до Рима: «Доехали благополучно, как ты уже знаешь из телеграммы. Очень сожалел, что не дали разрешения сестре доехать до Вены, ибо самый трудный период путешествия был без сестры, от Бреста до Вены. Тут уж мне пришлось быть братом-санитаром, но я справился со всеми трудностями, и все обошлось благополучно… В Вене вызвал амбуланс, и маму перевезли в Hotel Prince Eugene — чудный отель. Мама удивлялась чистоте и обходительности персонала. Получив сестру-австриячку и переночевав, мы тем же образом сели в поезд и уже без пересадки доехали до Рима. Тут повторилось то же, что и в Вене, в смысле транспорта, и мама благополучно вошла в квартиру, где все было уже готово. Сестра-немка оставалась с нами два дня, и уже в первый же день была прислуга, и мы удобно кушали дома в столовой. Переезд до Вены был очень удобен, в купе было просторно, и два кондуктора, которые ехали с нами, были — премилейшие».
Все цветы, подаренные Иоле Игнатьевне на вокзале в Москве, благополучно доехали с ней до Вены, а большая корзина даже и до Рима. В Италии, таким образом, с ней оказались и русские цветы, и русская землица. Благополучно доехали также все портреты и рамки, ни одно стекло не побилось. Уезжая, Иола Игнатьевна не захватила с собой одежду Игоря, которую она хранила все эти годы, и теперь Федя просил Ирину прислать ее в Рим. Для Иолы Игнатьевны было важно иметь ее при себе, ведь с Игорем были связаны воспоминания о самом лучшем периоде ее жизни.
Мысленно Иола Игнатьевна еще по-прежнему находилась в Москве.
— Я люблю Россию, — говорила она Феде в первые дни пребывания в Риме, — это моя вторая родина, и мне грустно, что я уехала! Там мои друзья и мой сын…
Она постоянно думала об Игоре.
«Это очень понятно, — писал Федя Ирине, стараясь объяснить поведение мамы, — ведь она прожила там более шестидесяти лет. Иногда она думает, что она еще в Москве, но это не по глупости и не от склероза — это нормально. Она еще не привыкла к новой квартире. Ни Рима, ни Италии она, в сущности, не видела. В нашей квартире ей нравится чистота и простор. Я поместил ее в мою комнату…» Комната Феди своими размерами напоминала комнату Иолы Игнатьевны в Москве, и он надеялся, что это поможет ей быстрее привыкнуть на новом месте.
Теперь, когда Иола Игнатьевна наконец-то попала в Италию, можно было надеяться, что в хороших условиях она быстро поправится, окрепнет и сможет прожить заключительный отрезок своей долгой жизни спокойно и достойно, как она того заслуживала. Так по крайней мере думал Федя, и потому его первые письма в Москву к Ирине проникнуты оптимизмом.
«У нас идут дожди, и мама только смотрела на террасу, но еще на ней не была, — сообщал он Ирине. — На днях начнем ее укреплять всякими витаминами и будем ее лечить, если это будет нужно. Дома очень тихо и спокойно, а это ей нужно больше всего… Мама, конечно, очень благодарит всех за трогательные проводы. Она мне сказала: „Не ожидала, что придет так много людей!“»
Как только Иола Игнатьевна приехала в Рим, ее пришли навестить итальянские внуки: Лидия и Франко, а также некоторые из оставшихся в живых друзей. Увы, среди них уже не было ее брата Масси, который умер в 1959 году, так и не дождавшись приезда Иолы Игнатьевны.
Поначалу Федя пытался казаться бодрым. «Мамину жизнь я уже организовал, — писал он в Москву. — Ничего трудного или сложного, или самоотверженного в этом нет. Просто живет в доме старушка. Иногда критикует, иногда и покапризничает — но такие старики все». Это был как бы его ответ на жалобы Ирины о том, как невыносимо трудно было жить с их мамой.
В марте в Рим обещали приехать Боря, Лида и Таня. В ожидании их приезда Федя в одиночку пытался справиться со всеми трудностями. Иола Игнатьевна была уже очень стара и слаба. В Москву Ирине она продиктовала одно-единственное письмо. Сообщила, что ей неприятно, что она ничего не может делать дома. Федя делает за нее то, что ей трудно. Погода до сих пор была плохая, шли дожди, и на террасе она была всего два раза… Первое и последнее ее письмо в Москву… Ничего незначащие фразы… Внизу дрожащей рукой она подписалась: твоя Iola. В слове «твоя» она умудрилась сделать ошибку…
В марте в Рим приехал Борис. Четверть века спустя состоялась его грустная встреча с мамой. Все же Борис успел сделать прощальный портрет Иолы Игнатьевны. В ее лице, несмотря на возраст, по-прежнему виден ум и благородство, темные выразительные глаза излучают печаль… Но в Риме Борис пробыл недолго. Он торопился в Москву повидаться с Ириной.
Лида и Таня весной приехать не смогли. В марте 1960 года Таня вышла замуж в третий раз[37], а еще через два дня после этого радостного события Лида сломала ногу. Поездку в Италию пришлось отложить. Таня осталась в Нью-Йорке ухаживать за сестрой.
Это было их роковой ошибкой. Иола Игнатьевна слабела с каждым днем, силы ее таяли. Слишком много испытаний пришлось ей пережить, слишком много страданий она вынесла — и вот запас прочности иссяк, Иола Игнатьевна сдавала свои позиции. Здоровье ее катастрофически ухудшалось, угасала память, разрушалось сознание… Это произошло довольно быстро по приезде в Рим. Как будто сама судьба удалила ее из Москвы, где прошла основная часть ее жизни, чтобы в памяти всех, кто ее знал, остался светлый, ничем не замутненный облик Иолы Игнатьевны.
Очень быстро Федя стал понимать, как непросто жить со старым больным человеком. Для этого требовались самоотверженность, терпение и мужество, которых у Феди не было. Теперь его письма в Москву стали коротки и сдержанны. Он понимал Ирину, но выглядеть слабым не хотелось, и Федя продолжал делать вид, что жизнь в Риме течет нормально и он прекрасно справляется со всеми обязанностями. «Мама все так же — угодить трудно и т. п. Словом, ты все это знаешь», — кратко сообщал он Ирине. Или: «Мама все по-прежнему. Никаких изменений. Речь также затруднена».
В июле до Рима наконец добрались Лида и Таня. В письме к Ирине Федя дипломатично посвятил этому событию всего несколько строк: «Встреча прошла в благоприятной атмосфере, и их присутствие очень развлекло ее (маму. — Примеч. И.Б.)».
На самом деле все было гораздо трагичнее. В памяти Лиды и Тани, не видевших свою маму четверть века, сохранялся ее прежний образ — сильной, энергичной женщины, полной желаний и сил. Теперь перед ними предстала глубокая старушка — она с трудом ходила, руки ее дрожали, речь была затруднена, а сознание путалось… Можно ли было подготовиться к этому? Какие письма, какие рассказы могли бы передать весь ужас той картины, которая явилась теперь перед ними во всей своей неприукрашенной реальности?
Дочерей своих Иола Игнатьевна не узнала. Ее память не выдержала столь долгой разлуки. Она постоянно спрашивала, кто они, что-то вспоминала, потом снова путала, жаловалась на память и ненавидела лютой ненавистью свою несчастную старость… Видеть это было невыносимо.
Каждый день Лида и Таня приходили на виа Сан-Томмазо д’Аквино из своего отеля. Иола Игнатьевна встречала их довольно равнодушно, но иногда Лиде удавалось рассмешить ее, и тогда лицо Иолы Игнатьевны становилось осмысленным и почти красивым, как в молодости. Несмотря на болезнь, она сохранила чувство юмора. Иногда у нее наступали мгновенные просветления. Она вспоминала прошлое — и помнила удивительные детали! — но тут же взгляд ее мутнел, она начинала путаться, вместо одного слова говорила другое и часто понимала, что говорит не то, и тогда начинала сердиться, и часто это выплескивалось на других… С ней становилось все труднее и труднее.
В Америку Лида и Таня уезжали с тяжелым чувством. Успокаивало их только то, что Федя делал для мамы все необходимое. «Она в условиях, которым каждый старик может позавидовать», — писала Лида Ирине.
После их отъезда Федя снова остался с мамой один на один. Иногда из Нью-Йорка Лида присылала ей коротенькие записочки: рисовала какую-нибудь яркую и красочную картинку, а внизу огромными буквами писала несколько слов. Такие письма обычно пишут детям, но Иола Игнатьевна искренне радовалась, получая эти нарядные открытки, хотя кто их пишет, она понять уже не могла.
И в Риме Иола Игнатьевна продолжала оставаться погруженной в мир своих мыслей, во внутренний мир своих переживаний и чувств. В августе Федя писал Ирине: «Ты спрашиваешь, вспоминает ли тебя мама. Мама вспоминает только Новинский бульвар и всех тех, кто связан с этим периодом нашей семейной жизни. Иногда вспоминает Игоря, и это все. В общем, она в состоянии постоянного недовольства, критики и безразличия. Но это старость, и самая глубокая».
Впрочем, с течением времени Федя, обустроив быт мамы, стал уделять ей все меньше времени. А когда он уезжал куда-нибудь на съемки, Иола Игнатьевна оставалась с прислугой одна.
За несколько месяцев жизни в Риме она немного окрепла физически. Речь ее была по-прежнему затруднена, но Иола Игнатьевна начала более уверенно ходить по дому с палкой. Сама одевалась. Пила много кофе. В октябре в Риме еще было тепло, цвели цветы, и Иола Игнатьевна, почувствовав себя лучше, в теплые осенние дни выходила на террасу и ухаживала за цветами.
Иногда к ней заходили ее итальянские внуки Лидия и Франко, которых она уже не помнила, приходил лечащий ее доктор Ротра, но эти визиты не запечатлевались надолго в памяти Иолы Игнатьевны. Внутренне она находилась совсем в иной жизни, с другими людьми. Она часто вспоминала Москву, тот баснословно далекий период ее жизни, связанный с Шаляпиным, с тем изумительно интересным временем, свидетельницей которого она была. Как оказалось теперь, тогда она была счастлива… Советский же тусклый период ее жизни начисто стерся из ее памяти как нечто незначительное и ненужное.
В 1961 году Федя продолжал кратко информировать Ирину о состоянии маминого здоровья: «Мама все так же. Никаких изменений. Она в отчаянии, что она старуха, что она ничего не может делать и что в конце концов должна умереть».
— Жизнь очень коротка! — однажды сказала она Феде. — Люди должны были бы жить двести лет…
За этой невзначай оброненной фразой скрывалось предчувствие той трагедии, которая начала разворачиваться в Риме в последние годы жизни Иолы Игнатьевны.
Силы постепенно покидали ее, время делало свою разрушительную работу. И вот уже Иоле Игнатьевне становилось трудно самой одеваться, обслуживать себя. Но несмотря на затрудненную речь и провалы в памяти, она прекрасно понимала, что происходило вокруг нее.
Федя уделял ей мало времени. Он выполнял свой долг по отношению к ней, делал то, что от него требовалось, но он не давал ей той ласки, того тепла и человеческого участия, в которых она так нуждалась. Все время Иола Игнатьевна оставалась одна. На нее смотрели как на выжившую из ума старуху, ее поступки считали «старушечьими странностями», а ей всего лишь хотелось любви — той любви, которую она ждала всю жизнь и которую так и не получила. И здесь она оказалась никому не нужна. «Я никогда не думала так закончить свою жизнь», — однажды сказала она Феде.
Но с течением времени Иола Игнатьевна как бы смирилась со своим положением. Она стала тише и спокойнее, чем в первые месяцы пребывания в Риме. Даже привыкла на новом месте…
В 1962 году Федя сообщал Ирине о маме почти те же новости, что и прежде: «Она спокойна, когда с ней никто не разговаривает, но при любом разговоре она сердится, говорит непонятные слова, и мы ее с трудом понимаем».
Каждое лето на месяц в Рим приезжали Лида и Таня. Когда Лида приехала во второй раз, Иола Игнатьевна узнала ее — но узнала не как свою давнюю дочку Лиду, а как ту женщину, которая в прошлом году ухаживала за ней и была к ней очень добра. Из своих детей во взрослом состоянии Иола Игнатьевна помнила только Ирину и Федю. Лида, Борис и Таня теперь уже навсегда остались в ее памяти детьми. И когда Лида говорила ей, что она ее дочь, Иола Игнатьевна страшно смущалась и не верила этому, но инстинктивно тянулась к ней, чувствуя ласку родного и близкого человека. Видеть все это было тяжело. «Больно и жутко смотреть, как угасает человек», — писала Лида Ирине.
Каждый год, приезжая в Рим, Лида заставала там одну и ту же картину. В 1962 году она сообщала Ирине о маме:
«Она совсем путает слова. Мысли ее бегут быстрее, чем она может поспеть словами». Иола Игнатьевна еще больше постарела, стала совсем маленькой. «Мама — это маленький комочек, ребенок. Без конца трогательна иногда, но ребенок капризный. Мало что понимает, а когда понимает, трудно ей выразить, что хочет…»
Кажется, Лида острее, чем все остальные, понимала трагическое положение Иолы Игнатьевны. Она была в отчаянии, что последние годы жизни их мамы должны пройти в полном одиночестве, с часто отсутствующим Федей и двумя вульгарными, грубоватыми женщинами-прислугами. В свои краткие приезды они с Таней пытались окружить Иолу Игнатьевну заботой и любовью, но в то же время они прекрасно понимали, что это была всего лишь капля нежности, бесследно исчезающая в том океане страданий и слез, которым была постоянно окружена их дорогая мама.
«Все ее существо, — писала Лида Ирине, — это сплошной протест не только против всех и всего, но и против самой себя и своей немощи. Все не так, куда ни повернись, кричит, злится, кидается и вдруг затихнет и… просит прощения, говорит: „Ви такой кароший, а я плохой…“ Иногда глаза у нее злые-презлые, а иногда с такой лаской смотрит и благодарностью. Накричит, и если молчит, то после паузы спрашивает: „Ви на меня обиделся?“ И такой жалкий взгляд…»
В этих контрастах, перепадах настроения между отчаянием и надеждой, между тоской и нежностью проходили последние годы жизни Иолы Игнатьевны.
Иногда (в моменты улучшения) она рассказывала о прошлом, и Лида поражалась тому, какие удивительные детали хранит память ее мамы. Но в настоящем Иола Игнатьевна не помнила ничего. И сама страдала от этого и часто повторяла: «Ничего не помню, ничего не понимаю…»
И от этого у нее бывали моменты отчаяния, когда она могла злиться и кричать на своих детей, но часто Лида замечала, что она смотрит на них с непередаваемым чувством любви, тоски и нежности. Как будто она хотела выразить все то, что накопилось у нее на сердце за эти долгие годы разлуки, но не могла найти для этого подходящих слов.
Но однажды судьба все-таки подарила им несколько прекрасных мгновений. Был один такой вечер, когда Лида и Таня, безмерно уставшие, уходили к себе в гостиницу и хотели незаметно проскользнуть мимо комнаты мамы, но Иола Игнатьевна увидела их и вдруг очень ясно и неимоверно жалостливо стала звать:
— Bambini, bambini, дети мои!
Она протягивала к ним свои маленькие худые ручки и смотрела на них с такой безграничной любовью, с такой тоской… Что произошло? Узнала ли она наконец-то своих дочерей? Может быть, в ее сознании на миг упала завеса, отделявшая прошлое от настоящего? Что она чувствовала, о чем думала, что вспоминала в этот момент?.. Этого она уже не смогла объяснить…
Таня и Лида были поражены. Они кинулись к ней, обцеловали ее всю и обещали, что завтра придут непременно снова. А она все смотрела на них с непередаваемой болью и нежностью и повторяла:
— Приходите, приходите…
Но это была лишь мгновенная и, увы, непродолжительная вспышка сознания. На следующий день все было, как прежде. Старость наступала, и спастись от нее было нельзя. Врач предупредил их, что возможно ухудшение…
Постепенно сознание Иолы Игнатьевны все больше погружалось во тьму. Даже столь дорогое ей прошлое начало окутываться мраком. Она начала забывать своих друзей и знакомых в России. Например, забыла Горького. Однажды Федя спросил ее, кто такой Наполеон Бонапарт, и Иола Игнатьевна ответила, что это имя ей знакомо, но кто это она не помнит. Единственное имя, за которое отчаянно боролся ее пораженный болезнью мозг, было имя ее мужа, когда-то безмерно любимого человека — Федора Ивановича Шаляпина. Его забыть она не могла…
Но, увы, моментов просветления становилось все меньше. Лида, приехавшая в Рим в 1963 году, увидела, что маме стало хуже. Речь ее сделалась абсолютно непонятной. «Это комок сморщенной кожи и согнутых в три погибели косточек», — сообщала она о ней Ирине.
Лида в отчаянии наблюдала за печальным угасанием их мамы. Федя смотрел на это более хладнокровно: он смирился с неизбежной развязкой и не поддавался ненужным терзаниям. В сентябре 1963 года он вполне спокойно писал Ирине: «Мама все так же. Она в плохом настроении с утра, и все это потому, что она старая, то есть она считает, что это великая и ненормальная беда, которая над ней стряслась, и она все думает, „как выйти из этого положения“… Переменить ничего нельзя. Сведения о маме всегда те же самые — нового ничего нет и, наверное, не будет…» И это, к сожалению, было правдой.
В конце 1963 года Иоле Игнатьевне стало значительно хуже. Она не только не могла сама одеваться, но и перестала ходить. А вскоре состояние ее здоровья ухудшилось настолько, что ей потребовался серьезный медицинский уход, и Федя вынужден был поместить маму в частную клинику. И хотя Иола Игнатьевна находилась в состоянии крайней физической слабости, она прекрасно понимала, что происходит и куда ее отвозят. Федя навещал ее в клинике каждый день, а иногда и по два раза в день. Он сам смастерил для мамы специальное кресло, в котором она могла сидеть, но Иола Игнатьевна предпочитала мало замечать настоящее.
В 1964 году умерла Мария Валентиновна. Последние два года она прожила в Италии, недалеко от Рима, в доме своей дочери Марины. Итальянское небо приняло их — двух непримиримых соперниц в прошлом, а теперь всего лишь двух несчастных старух, доживающих свои последние дни на земле. «Как видишь, время идет и косит свою жатву, — писал Федя Ирине. — Наша мать пока жива и здорова, но очередь, конечно, за ней, если верить в теорию вероятности».
Действительно, печальный и долгий земной путь Иолы Игнатьевны подходил к концу. Иногда — на короткое время — ей становилось лучше, и Федя брал ее ненадолго домой, но в общем она медленно угасала в этой чужой и незнакомой клинике, среди чужих стен и таких же, как она, одиноких больных несчастных стариков…
1 января 1965 года Федя сообщил Ирине, что состояние мамы безнадежно:
«Она еще не умирает, но это может случиться. Через неделю, через месяц, через три — или завтра… Сегодня в первый раз она меня или не узнала, или ей было не до меня. Отказывается кушать и сердится, когда кто бы то ни было хочет что-то для нее сделать. Я сообщил нашим в Нью-Йорк все эти подробности».
Он просил Ирину побеспокоиться о выезде из СССР, если она хочет проводить маму в последний путь. Но события разворачивались с молниеносной быстротой. На следующий день Федя отправил в Москву телеграмму: «Мама при смерти. Федор». А 3 января он уже должен был сообщить: «Мама умерла спокойно сегодня днем, похороны пятого января».
Вечером он написал Ирине обо всем подробно:
«3.01.1965. Рим.
Дорогая Ирина!
Как ты уже знаешь, мама умерла сегодня в три часа дня. Я был около нее и держал ее за руки. Умерла она спокойно и быстро, вернее, неожиданно. Как говорится, „силы оставили ее“… Итак, еще одна страница нашей семейной книги перевернута. Многое было связано с ее именем в воспоминаниях всех наших друзей, ее имя было как бы символом нашей общей молодости. Не огорчайся — таковы закон природы и тайна судеб…»
«Как жаль, что все это не случилось на Новинском бульваре № 113, как это могло бы быть, если бы судьба не решила иначе», — горестно добавил он в конце.
Иола Игнатьевна уходила из своего поколения последней, оплакав смерть всех дорогих ей людей, пережив крушение империй и став свидетельницей событий, изменивших лицо земли. Судьба определила ей жить в ореоле сияния славы гения. С Шаляпиным она прожила интереснейшие минуты, и из-за него же она должна была вынести много страданий, несправедливости, обид. Бог наградил ее сильной и глубокой любовью к одному человеку, и это удивительное чувство, не расплескав, Иола Игнатьевна пронесла сквозь всю свою невероятно долгую жизнь, которая, по сути, стала подвигом, человеческим подвигом самоотверженности, подвижничества и любви — той любви, которую не могли заглушить никакие испытания и обиды.
В то же время эта женщина совсем не была идеальной. У нее были свои человеческие слабости, она совершала ошибки. Но никакая сила на свете не могла заставить ее поступить низко или подло, изменить высокому званию Человека, которое Иола Игнатьевна пронесла по жизни с необыкновенным достоинством.
В этой жизни она не получила и сотой доли того, что она заслужила. Но как писал один мудрый человек, добрый сказочник Андерсен: «Сказка и действительность очень схожи; но в сказке счастливая развязка наступает здесь же, на земле, тогда как в действительности человек может рассчитывать на нее чаще всего лишь там, в жизни вечной и бесконечной». Как хочется верить, что все страдания, все жертвы Иолы Игнатьевны были не напрасны и что в «жизни вечной и бесконечной», где нет ни печали, ни воздыханий, она обрела и то душевное успокоение, которого ей так не хватало при этой жизни, и божественную любовь, и того обновленного, преображенного Шаляпина, о котором она столько молилась и о котором тщетно мечтала на этой земле…
С тех пор прошло уже много лет. Большинства людей, о которых идет речь в этой книге, давно нет на свете. Вместе с Иолой Игнатьевной на римском кладбище «Фиорентино Прима Порта» лежит ее сын Федор, скончавшийся в 1992 году. Лидия (1901–1975) и Борис (1904–1979) похоронены в Америке. В 1984 году прах Шаляпина был перенесен с парижского кладбища «Батиньоль» на Новодевичье кладбище в Москве, где его уже дожидались его любимый сын Игорь и умершая в 1978 году дочь Ирина, а в 1993 году к ним легла и Татьяна, приехавшая в Москву на юбилей отца да так навсегда здесь и оставшаяся.
Свой последний приют Иола Игнатьевна нашла под вечно голубым небом своей прекрасной родины, среди цветов. На мраморной плите на ее могиле начертано:
ИОЛЕ ШАЛЯПИНА, по сцене ТОРНАГИ
1873–1965
А о том, что было между этими двумя датами, я и попыталась рассказать…
1996–2001