Часть вторая. ЖИЗНЬ НА ПАЛУБЕ И НА БЕРЕГУ

Глава первая. ХОРОШАЯ ВАХТА САМА СТОИТ

На парусных судах российского флота вся жизнь была подчинена букве Морского устава, разработанного и утвержденного Петром I в 1720 году. Любая мелочь была строго регламентирована, иначе, впрочем, в море было и нельзя.

Поэтому для упорядочения деятельности команды уставом вменялось в обязанности командирам кораблей «главнейшим делом» расписать «всю команду на три равные части по вахтам, а вахты по парусам, орудиям и т.п.».

Надо отметить, что с петровских времен почти до конца XVIII века русские моряки применяли так называемое морское счисление времени, в котором сутки начинались с полудня предшествующего дня по гражданскому календарю. Морское счисление опережало гражданский календарь на 12 часов, но для моряков было более удобным

На линейных кораблях и фрегатах имелась реальная возможность делить людей на три вахты. При этом каждый член команды обязан был знать свои обязанности и место на вахте. Для этого у каюты командира и около бизань-мачты на шканцах вывешивалась бумага с поименным расписанием каждого офицера и матроса. Это же расписание зачитывалось перед командой. Аналогичное расписание составлялось и для сражения. Так как на маленьких судах с небольшими командами возможности иметь трехсменку просто не было, вахту там стояли в две смены. Немудрено, что трехсменные вахты по сравнению с двухсменными были настоящим счастьем для моряков, так как позволяли больше отдыхать и восстанавливать силы. Недаром в русском парусном флоте тяжелейшую двухсменку именовали «с носков на пятки, с пяток на носки».

Заметим, что само слово «вахта» голландское, а потому отечественные мореходы, поморы, издревле называли свои вахты «переменами», а подвахты — «подпеременами». Первая вахта стояла с 8.00 до 12.00 и ночью с 20.00 до 24.00. Ее считали легкой, так как команда в эти часы, в основном, бодрствовала.

Отсюда у русских моряков бытовало ее название — «детская вахта» или «сама стоит» (т.е. без особых усилий). Офицеры же именовали ее «прощай молодость», так как вахта занимала самое приятное для общения в кают-компании время.

Вторая вахта — с 12.00 до 16.00 и с 00.00 до 4.00. Эта вахта считалась более трудной, так как в это время все свободные от несения вахты отдыхали. Офицер Максимов с клипера «Стрелок» в своем дневнике однажды заметил: «Ночная вахта с 12 ночи до 4 утра считается самой скучной и несносной, потому, что все судно вкушает самый сладкий сон, а вахтенные принуждены проводить это время без сна, может быть, под дождем, подвергаясь то сильному холоду на Севере, то удушливому зною в тропиках». Именно поэтому ее традиционно называли «собачьей вахтой», или попросту «собакой». Это наименование сохранилось в нашем флоте до сегодняшних дней. Но эта вахта имела еще весьма благозвучное название — «Диана». Так в честь утренней звезды Дианы именовали эту вахту итальянские моряки. Третья вахта, с 4.00 до 8.00 и с 16.00 до 20.00, была самой почитаемой вахтенными, так как, сменившись утром, матрос имел полдня свободного времени, которого хватало и на сон и на личные дела. Когда судно не было под парусами, а стояло на якоре, то ночную вахту устанавливали с ноля до восьми утра, т.е. на всю ночь, почему ее и звали «всенощной».

Порой, чтобы одна и та же вахта постоянно не стояла в одно и то же время, что очень выматывало людей, начальники переходили на скользящий график У русских моряков дневная вахта длилась с 12.00 до 18.00, т.е. 6 часов. После обеда, если не было учений, лавировок и аврала, следовал законный «адмиральский час», когда на судне все вымирало, кроме бодрствующей вахты. Затем игрался подъем, и снова начинались нескончаемые корабельные дела.

Затем с 18.00 до 20.00 шла короткая двухчасовая вахта, благодаря чему матросы каждой вахты не находились в одно и то же время на палубе. Эту двухчасовую полувахту матросы именовали «хитрой вахтой». В то же время ею обычно командовал сам командир, поэтому ее еще порой именовали «адмиральской». С 20.00 опять шли своим чередом обычные четырехчасовые вахты. Иногда в зависимости от обстановки, климатических условий продолжительность вахты решением командира могла меняться от 2 до 5 часов. Кстати, скользящий или сдвигающийся график вахт был принят только у военных моряков. В торговом парусном флоте смены были, в основном, постоянными и назывались «стоячими». Для удобства каждая из них имела свой цвет, соответственно, первая — красный, вторая — синий, третья — желтый.

При хорошем ветре и относительно спокойном море дежурная вахта находилась на верхней палубе в готовности, в то время как свободная занималась корабельными делами или отдыхала. При общих авральных работах наверх вызывались все вахты. В холодную погоду вахту могли сократить до двух часов. Если ветер был попутный, то вахтенные матросы могли и отдохнуть. Намного хуже было, если ветер был противный, тогда идти вперед парусное судно могло только с помощью лавировки для захвата касательного ветра в паруса. Занятие это было не только чрезвычайно утомительным, но и физически трудным, так как приходилось за вахту подниматься на мачты до десятка раз. Если же погода была холодна, а ветер был свежий, это выматывало матросов до полного изнеможения.

Из воспоминаний А. де Ливрона, совершившего в начале 60-х годов XIX века кругосветное плавание на корвете «Калевала»:

«Время наше в море распределялось на службу и занятия так же, как и на всех военных судах настоящего времени. К 8 часам утра все обязательно выходили наверх, чтобы присутствовать при церемонии подъема флага. Для тех, которые стояли ночью на вахте, исключений не делалось. За опоздание "к флагу" всегда нагорало. До 8 часов уже почти все успевают напиться чаю. Тут обыкновенно рассказываются разные приключения на ночных вахтах и всякие новости из судовой жизни. Для постороннего лица все это могло бы показаться крайне неинтересным, а нас это занимало: сообщалось, какие паруса несли ночью, кого встретили, что происходило на вахте того или другого вахтенного начальника... В тропиках учений не было, но офицеры, стоявшие с 4 до 8 часов утра на вахте, в 9-м часу выходили наверх, вооруженные собственными секстанами, и вместе со штурманами брали высоты солнца для определения по ним долготы места корвета. Другие занимались английским языком или же читали книги из судовой библиотеки, а те, у которых были какие-нибудь служебные дела по судну, уходили в палубу или наверх. Перед полуднем опять многие выходили с секстанами для поимки близполуденных высот солнца для определения широты места. В момент прохождения солнца через меридиан старший штурман громко выкрикивал слово "полдень", и на баке тогда вызванивали в судовой колокол так называемую "рынду" — двенадцать раз по три звонка. При этом часовой у денежного сундука поворачивал висевшие у него над головой под бимсами песочные склянки — одну получасовую и одну четырехчасовую.

Перед обедом все обливались водой. Команда получала свой обед ровно в 11 часов, а офицеры обедали в полдень. Конечно, и у нас существовал обычай торжественной подачи командной пробы через все градации старшинства, а также традиционный хоровой свист к "вину". В жарком климате некоторые из команды не могли выпивать полагавшейся им чарки водки и получали взамен этого деньги. Бывали же, впрочем, и такие, которые сильно пьянели от своей чарки и потом весь остаток дня ходили, ничего не соображая, как шалые мухи. По воскресным и праздничным дням капитан и гардемарины обедали в кают-компании, а вахтенные офицеры, отстоявшие вахту с 8 часов до полудня, приглашались в будни к капитанскому столу. После обеда опять все принимались за какое-нибудь дело или иногда группами собирались в чьей-нибудь каюте и вели там дружескую, задушевную беседу. Редко кто спал после обеда; этого у нас не было в заведении. Даже не ложились и те, которые стояли ночную вахту; пожилых ведь у нас не было, а самый старый по годам был доктор, да и ему было только 28 лет. Около 5 часов вечера вестовые зажигали в кают-компании лампы, а в 7 часов подавали ужин и чай. Интересная болтовня часто затягивалась до полуночи, но в хорошую погоду большинство обыкновенно проводило время наверху. На юте нам разрешалось и присесть».

Отметим, что у российских офицеров считалось недопустимым прибытие на дежурство позднее последнего удара четырехчасовой склянки. При этом признаком хорошего тона на русском парусном флоте считалось прибытие офицера для заступления на вахту на 3 — 5 минут ранее положенного срока. За это время он успевал уяснить текущую остановку, а потому смена вахты проходила гораздо быстрее, что было весьма приятно сменяющемуся.

Из воспоминаний адмирала В.С. Завойко о его кругосветном плавании в 1837 — 1839 годах на корабле Российско-американской компании «Николай»: «Настало время однообразия, качания и скуки. Все одно и то же: только море, то же небо, те же лица, те же звезды и занятия… В 4 часа дудка сигналит "Первая вахта, на вахту!” И когда ее пронзительный свист дойдет ар сонных ушей, невольно скажешь: "Проклятая! Хоть бы часок опоздала!” Но встрепенешься, выйдешь… рассудок вступит во владение кораблем, войдет в движение волн, ветров, облаков и звезд, и шестичасовая вахта пройдет, как час Проведенный со старыми друзьями. В 8 часов смена. Но прежде, чем спустишься в каюту, еще несколько раз… поймаешь в воде солнышко… Спустившись в каюту, пьешь чай и кофе, полчаса со своими собратьями, говоришь, о чем попадется. А о чем? Да, например, хоть о той же суете сует и мыльных пузырях, которыми на твердой земле занимаются. Иногда вид на открытое море, где по временам вьются за кормой корабля касатки или бегают на раздолье зайчики, подает повод в беседе очень занимательной. О чем ни начнешь толковать, все годится для разговора, когда рот и язык наполовину уже заняты… Потом мы начинаем вычислять и каюта превращается в школу Пифагора, по крайней мере по безмолвию. Приходит полдень. Все выбираются наверх и ну смотреть на солнце, когда оно остановится в своем течении. Ловим, ловим, вдруг у каждого ловца раздается восклицание: "У меня 0, 0, 0!" И все заспешат, и каждый ужасно торопится, зароется в таблицы, зачертит, забросается… беда, если тут у кого-нибудь сломается карандаш! Отстающему кажется, что он никогда не терял столько времени, как в эту минуту; эта безделица может взбесить, как будто теряешь все на свете, точно так же, как на берегу, когда, например, одеваешься в караул, а денщик не несет кивера. Но вычисление готово; всякий несет свое капитану и всякий доволен, что догнал остальных и что его вывод… около других. По окончании этой церемонии обыкновенно пройдет уже склянка и наступит моя вахта с первого; я принимаюсь дотягивать шкотики, раздергивать белении и прочее. Как водится. Ходишь, ходишь, бьет четыре склянки; зовут обедать. Если ничего не предвидится особенного, так и вахтенные сменяются, и он садится за стол вместе с прочими. Обед продолжается час; после чего, если еще что не помешает, сидим еще склянку за кофе и сигарой, и в это время барон играет что-нибудь на фортепиано. С 6 часов, когда смена с вахты, два часа до чаю посвящаются на веселье: кто во что горазд; а после, в 8 часов, напившись чаю, ложимся спать. Пока в 12 часов опять не засвистит роковая: "На вахту!" Таким образом, проходит моя жизнь со дня на день… Для себя остается в сутки полтора только часа пред обедом, которые и должен употреблять, как знаешь, для всех своих занятий… Воскресенье отличается и у нас от будней, и у нас бывает в этот день своего рода развод. К 9 часам утра команда одевается в чистое белье, офицеры в мундиры и начинается развод. "Смирно! Свистать всех наверх, повахтенно во фронт, с койками". Матросы выходят, каждый со своей койкой, на верхнюю палубу и становятся во фронт, держа койку у левой ноги. Когда фронт готов, я — дежур-майор, осмотрю, все ли в исправности, и докладываю капитану: "Команда во фронт!" Выходит капитан, я командую: "Фуражки долой!" Капитан кричит: "Здорово, ребята!" И идет по фронту, спрашивая: "Всем ли довольны? Сполна ли провизия?" Между тем осматривает, в чистоте ли и опрятности люди и их постели. Когда все это кончится, командуется: "Направо! Левое плечо вперед, марш!" После этого развода мы идем молиться Богу, и день оканчивается, как обыкновенно…»

* * *

Лейтенант В.И. Зарудный в своем рассказе «Фрегат "Бальчик"» весьма наглядно рассказал о повседневной жизни моряков одного из судов Черноморского флота. В центре его описания адмирал Нахимов. Вот как выглядит в описании автора вполне заурядная операция перемены марселей: «…Фрегат в буквальном смысле затрещал от беготни матросов, которые через несколько секунд были на своих местах. Когда я выбежал наверх, марсовые бежали уже по вантам.

— Бегом! Бегом! — говорил Александр Александрович.

— Мухи! — кричал на вялых матросов Павел Степанович Нахимов, стоявший на правой площадке, облокотившись о борт локтем правой руки. — Зачем по путинь-вантам не бегут? Не бойся падать, вниз упадешь, а не вверх!..

Взбежав на свой крюйс-марс, я принял деятельное участие в работе и могу похвастать, что не раз содействовал тому, чтобы марса-шкоты в новом марселе не были основаны впереверт; как только я в этом убеждался, то сбегал с марса вниз распоряжаться скатыванием старого марселя, и был артистом в этом деле. Потом снова бежал на марс, потому что парусное учение на "Бальчике" не ограничивалось одной переменой марселей, а упражнялись в этом несколько раз и после того брали и отдавали рифы.

После двух рейсов я порядочно устал и тогда менее обращал внимание на свое марсовое царство, чем на другие; наконец, стал смотреть на палубу и наблюдать за разными личностями. Какие все кажутся маленькими и смешными, когда смотреть отсюда, думал я; вон внизу как суетятся Фермопилов на шканцах и другие; вот и Павел Степанович в своих коротеньких белых шароварах и большой белой фуражке; зачем он сгорбился?

В это время Павел Степанович, как будто по сочувствию, взглянул на крюйсель и сказал Александру Александровичу:

— Посмотрите, пожалуйста, что у вас делается? Корчагин на крюйселе, кажется, галок считает!

Я быстро обернулся лицом к крюйсель-рее и крикнул на марсовых:

— Что же вы так долго возитесь, вот я вас всех!

— Вот видите ли-с, — продолжал Павел Степанович, — он воображает, что дело сделал-с! Нет-с, в наше время не такие мичмана бывали-с. Уж эти мне мичмана, бедовый народ! Напугайте их хорошенько, Александр Александрович! Скажите им, что скоро военное время настанет, и тогда с ними шутить не будут.

"Беда мичманам! — подумал я. — Павел Степанович не на шутку вооружается против них. Надо служить как следует…"

— Ого! — сказал крюйсельный урядник, малоросс Набардюк, взглянув на меня своим выразительным взглядом

Это восклицание и этот взгляд Набардюка выражали веселую насмешку.

— Что вы за дурак, Иван Иванович, — сказал с реи скороговоркой молодой марсовой матрос уряднику Коробкову, который, стоя на марсе, держался за снасть обеими руками. — Ну что вы уцепились за риф-тали и глаза вылупили; что бы вам потравить тали-то хоть немного!

Я не мог удержаться от смеха, взглянув на красную физиономию Ивана Ивановича, у которого глаза действительно были навыкате. Коробков был вторым урядником на крюйселе, а старшим марсовым был здесь мой земляк Набардюк. Нельзя представить себе человека добрее этого простяка, — добродушие выражалось у него во взгляде, во всей наружности и в поступках. Он никогда не выходил из себя при неудачных работах, за которые ему нередко доставалось, и собственноручно он бивал молодых дураков только при крайней необходимости.

Отношения его к своему ближайшему начальнику, то есть к марсовому мичману, были необыкновенного свойства. Стараясь всеми силами угодить мне, он обладал искусством учить, не обнаруживая резко своего превосходства. Удивительно, сколько здравого смысла и глубокой философии имел этот простой, безграмотный человек. В самое короткое время я привязался к Набардюку, как ребенок к доброму дядьке; никогда не смотрел я без сочувствия на его рябую смуглую физиономию с черными кроткими глазами и выстриженными усами. Да и было за что привязаться к этому человеку. Сколько раз он предупреждал меня от ушибов и опасности свернуть себе шею по неосторожности или торопливости суетливых матросов.

Очень часто во время важной работы, следя со вниманием за марсовыми, он вдруг хватал меня за руку и отбрасывал в сторону, чтобы спасти меня от удара какого-нибудь блока или бухты. Вероятно, никто не принимал такого живого участия в трудах и усталости марсового мичмана, как мой добрый Набардюк; всякий раз, когда я взбегал на марс, он с любопытством смотрел на меня и часто уговаривал не утомлять себя без особенной надобности. Случалось, что при необходимости сбежать вниз, справиться о чем-нибудь, не отрывая ни одного матроса от дела, он, заметив мое намерение сойти с марса на палубу, предупреждал меня, спрыгнув, как обезьяна, на избранную снасть и скользнув по ней в одно мгновение на палубу. Через несколько секунд добрая голова его уже показывалась из марсовой дыры или из-за внешней кромки марса.

С усиленным вниманием проследив несколько времени за работами, я опять развлекся и предался своему любимому занятию — наблюдению издали за людьми. С марса это так удобно и спокойно; внизу, под непосредственным надзором начальников, находишься в напряженном состоянии и наблюдательные способности слишком стеснены. Я знал, что дурно отвлекаться от работы даже на одно мгновение, нехорошо подавать такой пример матросам; да искушение слишком велико; при парусном учении на военных судах происходит такая занимательная игра чувств, в бесчисленных проявлениях, что, имея возможность всматриваться в нее, нельзя не увлечься.

Более двухсот человек заняты опасными акробатическими представлениями. Более десяти человек повелевают ими, распоряжаются удачно и неудачно, хладнокровно и с увлечением, горячатся, досадуют. Один человек распоряжается всем вообще и в особенности управляет десятью начальниками, сам горячится, воодушевляется, иногда мгновенно приводит все в порядок, одним взглядом замечает сто ошибок, распекает всех вообще и каждого порознь, иногда грозным молчанием устрашает больше, чем громким голосом. У всякого свои жесты: один с досады жмет себе руками затылок, другой топает ногами, третий швыряет носками кверху, выделывая, таким образом, нечто в роде казачка; четвертый с досады натягивает себе фуражку на затылок и придает своей фигуре комически грозное выражение. Голоса, манеры, взгляды — все обнаруживает высшую степень возбуждения темпераментов под влиянием власти энергического человека.

Вот кутерьма, думаю я; как славно тут, на марсе! Только изредка намылят шею, — а там — внизу, всегда беда мичманам; не один, так другой, не другой, так третий, а то, чего доброго, все вместе напустятся, да ведь как пушат! Вот Фсрмопилов, как рак, красный, его уже раз двадцать распекали, что он раза два уже рукой махал. Какой молодчина Украинцев, грот-марсовой матрос, — бежит по веревочной лестнице скорее, чем я пробегу по превосходной деревянной, а ведь за плугом ходил пять лет тому назад. На что не способен русский человек!

— Что же там, на крюйселе, делается? — крикнул командир фрегата Абасов.

— Ведь это вот что такое-с, — заметил ему Павел Степанович, — этот Корчагин с Набардюком завели себе малороссийский хутор на крюйселе, а нас с вами, как русских, знать не хотят.

"Новая беда! — думал я. — Теперь недели две нужно будет отшучиваться в кают-компании".

Так и случилось. Шутка Павла Степановича тотчас была принята к сведению каждым из офицеров. Все прозвали крюйсель на "Нальчике" Малороссией. Название это было усвоено вследствие стечения двух неблагоприятных обстоятельств: во-первых, мичман и старший унтер-офицер на крюйселе были хохлы; во-вторых, по небольшому числу парусов работ у нас было меньше, чем на других марсах. От этой последней причины мои подданные изредка пользовались вместе со мной приятным far niente (итал. ничего неделанием), что давно уже возбуждало зависть владетелей грот-марсовой и фор-марсовой областей…»

Жизнь на корабельной палубе русского судна всегда была подчинена четкому распорядку дня. Все на судне движется по кругу: вахты и приборки, прием пищи и учения. Все подчинено букве петровского устава.

Из воспоминаний А. де Ливрона: «Жизнь наша текла однообразно, но не скучно. Материала для развлечений было очень много. Помимо общих учений, занятий с командой и службы по кораблю, каждый находил себе еще какое-нибудь дело: писали письма, вели дневники, читали книги, играли в шахматы и занимались музыкой и пением Офицеры отдавали очень много времени команде. С нею вели длинные поучительные беседы и рассказывали из прочитанного в книгах. Около более общительных офицеров на баке часто собирались большие кучки слушателей…

В большие праздники офицерство, согласно устава, надевало мундиры, и тогда капитан делал нам и судну парадный смотр; для этого офицеры выстраивались по старшинству чинов на шканцах в одну шеренгу, а по другую сторону корабля во фронт становилась команда… По докладу старшего офицера командир выходил наверх, причем со всеми здоровался, поздравлял с праздником и иногда говорил команде речь, а затем обходил части судна в сопровождении тех чинов, которые ими заведовали. В таких случаях все подвергалось очень строгой критике, ввиду чего каждый старался чем-нибудь особенно отличиться. Бывали такие офицеры, которые не довольствовались только тем, что их части находились в чистоте и порядке, но они еще опрыскивали их духами; такими помещениями были: малярная, фонарная, шкиперская и т.п. Подобные смотры постоянно и теперь производятся на каждом корабли флота также и в воскресные дни, но при этом офицеры надевают только эполеты, не облекаясь в мундиры».

И в шторм, и в штиль каждые восемь ударов судового колокола — это смена вахт. С последним ударом на палубе появляется и сменщик. Не торопясь, вахтенный лейтенант сдает сменщику курс и паруса, рассказывает, сколько миль пройдено за вахту да сколько воды из трюма натекло. Позевывая в кулак, сменщик смотрит в шканечный журнал. Там все записано и подбито исправно. Хорошо!

Заступающий матрос тем временем подходит с наветренной стороны к колесу и, встав позади рулевого, кладет левую руку на рукоять штурвала.

— Курс?

— Вест!

— Как ходит руль?

— Полтора шлага под ветер!

— Есть курс вест! Руль ходит полтора шлага под ветер, — скороговоркой повторяет заступающий и принимает штурвальное колесо из рук в руки.

Отстоявший вахту офицер еще немного стоит рядом со сменщиком Негласные корабельные традиции не позволяли офицеру, сдав вахту, сразу покидать шканцы.

— Ну, ладно, друг любезный, паруса и снасти в твоей власти! Пойду-ка я сосну часок.

В тесной и сырой выгородке тускло мерцает сальный огарок свечи в фонаре с водой. Пахнет мокрой одеждой и давно не мытыми телами. Качаясь в подвесных койках, храпят свободные от вахты соплаватели-офицеры. Стараясь не шуметь, забрался лейтенант в свободную подвесную койку и тут же забылся беспокойным чутким сном, которым умеют спать только моряки.

Ровно без минуты шесть на квартердеке корабля замаячила коренастая фигура корабельного боцмана

— Дозвольте побудку отсвистать? — Боцман подходит к вахтенному начальнику.

Тот молча кивает, просьба эта излишняя, но таков порядок. После этого боцман поднес дудку к губам и, страшно надувая щеки, пронзительно засвистел:

— Мигом всем вставать и койки закатать!

Сразу показываются, вылезающие из люков матросы, шлепают босые ногами. Времени у них мало. За несколько минут надо свернуть в кокон свою койку и установить ее в свою бортовую ячею, добежать до носового гальюна, наконец, хотя бы наскоро ополоснуть лицо морской водой.

И вот уже опять свистит дудка, но теперь команду иную:

Иван Кузьмич, бери кирпич,

Драй, драй, драй!

Начинается малая утренняя приборка. Порошком кирпичным драили матросы до блеска медь, доски палубные до желтизны янтарной. Шканцы палубу драили и посыпали песком, чтобы на качке не скользили ноги, так сегодня посыпают зимнюю наледь на тротуарах

Качество работы проверялось просто. Бросал небрежно вахтенный офицер платок свой, затем поднимал, если чист — хорошо, грязный — переделать.

Не успели дух перевести, снова дудка. На этот раз свистел боцман к кашице. Побежали артельные с бачками на камбуз. Сегодня вторник, а значит, положена служителям на завтрак каша густая, мясом заправленная. На брезенте разложили артельщики сухари ржаные, расставили чайники со сбитнем горячим, посреди медный бак с кашей. Расселись матросы "по кашам", вынули ложки и, достоинство соблюдая, за еду принялись. Котел общий, потому и черпают так, чтобы всем поровну. Едят матросы вроде бы не спеша, а все же поторапливаются. Вот-вот дудка к учению свистнет, тогда не до еды будет…

Если позволяют обстановка на море и погода, начинаются корабельные учения, парусные и артиллерийские. Немногословный старший офицер судна спокойно отдает команды, прохаживается туда-сюда по шканцам. Командиры стоят молча и наблюдают за происходящим. Свою оценку выучке команды они дадут после окончания учений с тем, чтобы или похвалить отличившихся, или, наоборот, наказать нерадивых.

— По местам! — кричали, срывая голоса, батарейные офицеры. — Жай!

Заряжающие ловко засовывают в разгоряченные стволы пороховые картузы, быстро принимают от подавальщиков ядра.

Секунда, и черные шары тоже исчезли в пушечных жерлах, затем туда же досылаются в два удара прибойниками и пыжи. Пушки разом накатываются в порты.

— Готово! — кричит прислуга

— Пальба по порядку номеров! — несется откуда-то сверху сквозь клубы пороховой гари.

Следующим образом выглядит в описании лейтенанта В.И. Зарудного артиллерийское учение на парусном судне середины XIX века: «Артиллерийское, так же как и всякое другое ученье, производилось на "Нальчике" всегда под непосредственным надзором Павла Степановича. Как заклятый враг бесполезной формальности, стесняющей не вполне развитых простолюдинов, Павел Степанович доводил все приемы до возможной простоты и свободы, но требовал строгого исполнения всего необходимого и полезного; он не любил также сухости и бесполезной строгости артиллерийских педагогов, часто сам вмешивался в объяснения и был неподражаем в этом отношении.

В последнее время вошли в моду в Черноморском флоте вопросы и ответы, относящиеся до артиллерийского дела, род уроков и экзаменов для матросов. Эти экзамены составляли камень преткновения для многих. Умный, лихой матрос, который не задумался бы решиться на самое отчаянное дело, робел перед экзаменатором и с бледным лицом давал нелепые ответы; у иных губы дрожали, и это, по непростительной ошибке, некоторые относили к трусости и неспособности к военному морскому делу. Тысячи примеров доказывали неосновательность подобных заключений. Павел Степанович упрощал и облегчал подобные экзамены донельзя.

— Что за вздор-с, — говорил он офицерам. — Не учите их, как попугаев, пожалуйста, не мучьте и не пугайте их; не слова, а мысль им передавайте.

— Муха, — сказал Павел Степанович одному молодому матросу, имевшему глуповатое выражение лица, — чем разнится бомба от ядра?

Матрос дико посмотрел на адмирала, потом ворочал глазами во все стороны.

— Ты видал бомбу?

— Видал.

— Ну, зачем говорят, что она бомба, а не ядро? Матрос молчал

— Ты знаешь, что такое булка?

— Знаю.

— И пирог знаешь что такое?

— Знаю.

— Ну, вот тебе: булка — ядро, а пирог — бомба. Только в нее не сыр, а порох кладут. Ну что такое бомба?

— Ядро с порохом, — отвечал матрос

— Дельно! Дельно! Довольно с тебя на первый раз.

Не все понимали величайшее значение подобного вмешательства адмирала в военную педагогию, и редко кто постигал всю утонченность ума, избирающего кратчайший путь к цели. Некоторые слушали подобные объяснения с двусмысленной улыбкой и приписывали счастливой простоте то направление, которое внушено высшим умом и оправдано трудовым опытом».

Если судно шло в виду береговой черты, то штурмана, сверяясь с лоцией, уточняли место судна по счислению, если же вокруг было только открытое море, то приходилось вычислять обсервованное место по звездным светилам Ночью это были звезды, а днем солнце.

За несколько минут до полудня штурмана выносили из своей каюты величайшую ценность — Гадлеев квадрант в XVIII веке и секстан в XIX.

— Ну-ка, — кричали штурмана своим помощникам, — тащите сюды карту меркарторскую, синусы со склонениями солнечными да таблицы майеровские! Счас колдовать будем!

Ровно в полдень измерили они и рассчитали широту, а в сумерках, измерив лунное расстояние и поколдовав над майеровской казуистикой, высчитали и долготу. Все, теперь, зная свое точное место, можно было не бояться скал и рифов, а смело прокладывать курс и продолжать плавание туда, куда вел их приказ.

* * *

И сегодня на флоте большое значение придается порядку салютации. И последовательность салютации, и количество выстрелов давно определены международными соглашениями. В эпоху парусного флота к вопросам салютации относились с еще большим пиететом. Истоки обряда пушечного салюта усматриваются еще с появлением первых пушек на судах. Так как процесс заряжания был весьма продолжителен, то холостым выстрелом своих пушек салютующий демонстрировал отсутствие агрессивных намерений и доброжелательность ко встречному судну. Нарушение порядка салютации порой служило даже поводом для начала боевых действий. Английским морякам вообще предписывалось требовать, чтобы любое иностранное судно первым салютовало им салютацию, в противном случае они немедленно открывали огонь. Заметим, что Петром I в Морском уставе было записано, чтобы российские корабли никогда и не перед кем первыми не спускали свой крюйсель (это также являлось составляющей частью ритуала салютации) и не салютовали пушками, кроме случаев захода в иностранные порты и салютации по обоюдному предварительному соглашению.

В настоящее время присягу в армии и на флоте принимают всею лишь один раз в жизни, в XVIII — XIX веках ее принимали каждый раз при вступлении на престол нового самодержца. Вот как выглядела процедура принятия присяги на Балтийском флоте при восшествии на престол Екатерины И. К 10 часам утра со всех кораблей, находящихся в Кронштадте, командиры и большая часть офицеров в полной парадной форме прибыла на флагманский линейный корабль. Офицеры в кафтанах белого сукна, с золотым позументом, с зелеными воротниками и обшлагами, в белых штанах с белыми чулками. На шляпах у флагманов и капитанов команд белый плюмаж. На шпагах золотые темляки с зелеными шелковыми кистями. У артиллерийских офицеров все так же, только без позумента Унтер-офицеры имели белые камзолы и зеленые штаны, поверх васильковые епанчи с белым подбоем, а на ногах кожаные штиблеты с медными пуговицами.

В 11 часов утра главный командир изволил выйти на шканцы и объявил при собравшихся со всей эскадры капитанах с их секретарями и офицерах и «при всех служителях» печатный манифест и присяжный лист о вступлении на престол Екатерины II. Прочитав манифест капитанам и офицерам, «по полученному присяжному листу присягали, и по окончании присяги в 11-м часу при выстреле из пушки поднят молитвенный флаг и отслужен молебен». Затем с адмиральского корабля был произведен особый коронационный салют в 312 выстрелов, за которым последовал общий салют со всех кораблей, судов и крепостных фортов в 15 выстрелов. После завершения присяги на флагманском корабле офицеры разъехались по кораблям и судам флота, где и привели к присяге матросов. После этого на всем флоте был объявлен праздничный день, офицерам были устроены банкеты в кают-компаниях, а матросам выдано по двойной порции мяса и по двойной чарке.

Правила о салютах, или, как тогда называли, о «поздравлениях пушками», в течение первой четверти XVIII века определялись несколькими постановлениями, которые, однако же, на практике никогда строго не исполнялись. Так, в 1710 году положено, что крепость должна салютовать первому адмиралу семью, а прочим флагманам пятью выстрелами и они должны отвечать ей тем же числом. Партикулярные же корабли должны салютовать крепости пятью выстрелами, а она им отвечала тремя. Но вслед за утверждением этого постановления оно было нарушено, и суда салютовали почти всегда большим числом выстрелов.

От иностранных коммерческих кораблей требовали, чтобы, подходя к нашим крепостям, они опускали фор- или грот-марсель «вместо поклона» и подбирали вымпел. При встрече же с нашими военными судами иностранные купцы, кроме спуска марселя, должны были, если имели пушки, салютовать, а флагманы им отвечать двумя выстрелами менее.

В 1710 году в случае встречи наших архангельских фрегатов с иностранными судами велено было «французским, английским и испанским судам почтения не чинить». Но через два года, когда предполагалось несколько судов Азовского флота перевести в Балтийское море, то в случае прихода в иностранные порты им предписывалось «кумплемент отдавать, смотря на английские и французские поступки, чтобы чести флага не учинить афронта». С Данией (в 1710 г.), с Голландией (в 1716 г.) и при заключении Ништадтского мира (в 1721 г.) со Швецией о правилах салюта были заключены трактаты; но условия со Швецией были так неопределенны, что первое же их применение на практике породило недоразумения и распоряжения со стороны русского правительства, чтобы при размене салютов со шведами отвечать всегда одним выстрелом менее.

* * *

При существовавших порядках на русском флоте до 60-х годов XVIII века действия начальствующих и лиц, непосредственно участвовавших в вооружении и снаряжении судов, были чрезвычайно стеснены из-за назойливого вмешательства Адмиралтейств-коллегии в самые мелочные их распоряжения и особенно из-за возникавшей от этого утомительно длинной переписки. Во время плаваний распоряжения флагманов и командиров судов парализовывали консилиумами или советами с подчиненными им лицами. Командующий флотом, эскадрой или отдельным военным судном при всех сколько-нибудь важных обстоятельствах обязан был созывать консилиум и действовать по его решению. Установление это в большинстве случаев приносило вред, так как под личиной благоразумной осторожности останавливало всякий смелый порыв начальника, с одной стороны, и скрывало щитом закона нерешительность, а иногда и вредное бездействие начальствующих лиц — с другой. Интересно, что в то время, когда в инструкциях, даваемых начальникам флота, строго предписывалось руководствоваться решением консилиумов, в одном высочайшем послании главнокомандующему армией о консилиумах или советах высказывалось такое мнение: «Этих бесплодных советываний в нынешнюю кампанию (в Семилетнюю войну) столько было, что, наконец, самое слово совет омерзит».

Командир отряда кораблей в российском парусном флоте поднимал свой брейд-вымпел. Если командир был в чине капитан-командора, то вымпел поднимался в вертикальном положении, а если капитаном 1-го или 2-го ранга, то в горизонтальном. Последний именовался моряками «плавучим вымпелом».

Большой проблемой в эпоху парусного флота была организация связи. Сигналы, как необходимое средство сообщения между судами, введены были при первых плаваниях нашего флота. Первоначально они состояли из немногих условных знаков, заключавшихся днем в подъеме флагов, а ночью — фонарей, к чему присоединяли еще пушечные выстрелы и барабанный бой. В 1710 году появились печатные сигналы, которые улучшали в нескольких последующих изданиях морского устава.

Система, принятая в них, в общих чертах была сходна с системой сигналов, употреблявшихся тогда на французском флоте, и лишь немного различалась в подробностях. Дневные сигналы подавали флагами, поднимаемыми в разных местах рангоута, и парусами. Поднятие каждого сигнала на флагманском корабле сопровождалось выстрелом, который репетовался всеми судами в виде ответа и заключался вторичным выстрелом флагмана. Ночные сигналы на кораблях подавали фонарями и пушечными выстрелами, а на галерах сверх этого ракетами, звуком труб, боем в литавры и барабаны. Крайнее несовершенство сигналов того времени подчеркивает недостаточное количество. Так, для флагманского корабля было всего 48 дневных, 14 ночных и 9 туманных сигнальных номеров, производившихся пушечными выстрелами. Партикулярный корабль мог сделать дневных сигналов шесть, а галера только один. Подобное несовершенство сигнальной системы заставляло во время плавания флота в открытом море, иногда при весьма свежем ветре и большом волнении, посылать шлюпки для передачи донесения или приказания.

Любая, казалось бы, самая обыденная корабельная операция, которая в наше время считается пустячным делом, в эпоху парусного флота была тяжелым испытанием. Если, к примеру, сегодня съемка с якоря считается достаточно заурядным эпизодом, то на парусном флоте это было весьма сложное и опасное дело. По команде шкипера сразу несколько десятков матросов, упираясь в вымбовки, медленно начинали выхаживать 120-пудовый чугунный якорь. Работа эта была чрезвычайно трудная, особенно если она осуществлялась на качке. Толстый пеньковый канат гигантским питоном вползал в свинцовый клюз. Потоками стекал грязный ил. Спустя час из волн показывался якорный шток. После этого начиналось самое сложное — выборка якоря. Дело в том, что при окончательной выборке якоря не редки были случаи, когда огромные чугунные якорные лапы на качке проламывали борта судов. Случались при этом и гибель людей, и гибель судов. Поэтому этой непростой операцией руководил непосредственно старший боцман под контролем капитана. Вначале якорь брали «на кат», то есть, зацепив, подтаскивали талями под крамбол. Затем крепкими фиш-талями, захватив один из якорных рогов, его тянули вверх, пока якорь не повисал горизонтально. Только после всего этого якорь закрепляли цепями и концами. Наконец вахтенные офицеры докладывали капитанам:

— Якорь взят на фиш!

После чего следовала новая команда:

— По марсам и реям! Паруса ставить!

Судно быстро покрывалось белыми облаками парусов. Гремели залпы прощальной салютации, орудийные порты заволакивало клубами дыма…

Существовала на парусном флоте и особая шлюпочная культура. Капитаны судов, соревнуясь друг с другом, отделывали шлюпки в соответствии со своими финансовыми возможностями и понятиями о прекрасном. К примеру, у одного из командиров линейных кораблей конца XVIII века командирский катер был выкрашен в кричащий лимонный цвет с черной каймой, весла тоже. Команда же была одета в лимонные фуфайки с черными шейными платками. Другие капитаны предпочитали другие цвета своих катеров и своих гребцов.

Из воспоминаний адмирала Сенявина: «Гребцы были подобраны, как говорится, молодец к молодцу, росту были не менее каждый 10 вершков, прекрасные липом и собою, на правой стороне все были блондины, а на левой все брюнеты. Одежда их была: оранжевые атласные широкие брюки, шелковые чулки, в башмаках, тонкие полотняные рубашки, галстук тафтяной того же цвета, пышно завязан, а когда люди гребли, тогда узел галстука с концами закинут был на спину, фуфайка оранжевая тонкого сукна, выложена разными узорами черного шнура (цвета оранжевые и черные означают герб императорский), шляпа круглая с широким галуном с кистями и султан страусовых перьев. Катер блестел от позолоты и лака. Прочие и капитанские катера выкрашены также наилучшими красками под лак. Гребцы были одеты в тонкие, синего сукна, фуфайки, брюки шелковые полосатые, рубашки полотняные, розовый платок или галстук и шляпа с позументом. Люди на реях поставлены были в летнем платье, фуфайки и широкие брюки белые, шелковый галстук, круглая шляпа и в башмаках, кушаки были по кораблям разных цветов наподобие лент Георгиевских, Владимирских и прочих. За однообразием в то время не гнались, было бы только пристойно и хорошо».

Так как шлюпка не несла флагов, то для удобства определения степени важности персоны, в ней находящейся, существовали особые правила. Если в шлюпке находился командир корабля, то шлюпочный старшина поднимал при подходе к флагману четыре пальца, если старший офицер — три, если лейтенант — два, если мичман — один.

Вахты, учения, вахты, вахты, вахты… И так изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц, пока длится плавание, пока длится жизнь морехода. А потому давайте не будем сегодня свысока смотреть на старые парусники, на которых плавали наши пращуры, на их небольшие чудачества, которыми они скрашивали свою жизнь. Ведь дело они свое знали! При всей кажущейся простоте старых парусных кораблей это были весьма сложные и совершенные для своего времени технические конструкции со столь же сложной и отработанной, как часы, организацией. Да по-другому не могло и быть, ведь им ежечасно предстояло сражаться с самой великой из стихий — с Его Величеством Океаном.


Глава вторая. КОРАБЛИ УХОДЯТ И ПРИХОДЯТ, А ГАВАНЬ ОСТАЕТСЯ

Жизнь военных портов России в XVIII веке отличалась от жизни обычных российских городов. Здесь все было иначе…

Главная задача каждого порта — подготовить суда и команды к плаванию, а после окончания оного дать им приют, ремонт и отдохновение. В портах суда отстаивались и хранились между компаниями. И если на теплом Черном море налги моряки старались плавать круглогодично, а потому и чинились, соответственно, постепенно в течение целого года, то на замерзающей Балтике, как мы уже говорили, корабли и суда на зиму консервировали.

В каждом российском военном порту имелось свое адмиралтейство — специальное учреждение, обеспечивавшее все виды снабжения и ремонт судов. Адмиралтейства постоянно расширялись и совершенствовались. На Черном море в эпоху парусного флота имелось два адмиралтейства — Николаевское и Севастопольское, на Балтике три: Петербургское, Кронштадтское и Ревельское. В 80-х годах XVIII века за обводным каналом Кронштадта, к примеру, были построены очень удобные для снабжения судов заводы: канатный, полотняный и сухарный, а также многочисленные мастерские. Все они функционируют до настоящего дня!

Адмиралтейство — это целый мир, живущий по своим, только ему присущим законам. С раннего утра до поздней ночи здесь снуют люди. Кажется, что все движутся хаотично, но на самом деле у каждого из снующих есть свое дело и каждый знает, как его делать быстро и толково. Помимо самих верфей, где воздвигают корабельные короба, в адмиралтействе имеются всевозможные вспомогательные мастерские. Их такое множество, что непосвященный все и не упомнит: весельные, блоковые, столярные и парусные, резные, котельные, кузнечные и домкратные, буровые и инструментальные, якорные, меховые, фонарные и оконные, малярные, компасные, конопатные и бочарные, пильные, свечные и брандснойтные… В каждой мастерской кипит своя работа — опытные мастера и ученики-подмастерья обеспечивают российский флот всем, что ему необходимо. Рядом с адмиралтействами рабочие и матросские слободки. Там живут семейные рабочие и нижние чины.

Зимовка флота в порту требовала больших помещений и для размещения личного состава. Для этого Петр I еще в 1712 году велел собрать со всех губерний для строительства жилья на острове Котлин три тысячи строителей. С тех пор казармы в Кронштадте строились постоянно. Строились дома и для офицеров. В 80-х годах XVIII века адмирал Грейг построил для офицеров и морских чиновников в Кронштадте офицерские флигели, а для матросов служительские флигели. Во дворах флигелей сбивали из досок макеты судов с полным парусным вооружением. На них учили парусным премудростям рекрутов, гоняли по дворовым мачтам и старослужащих, чтобы те за зиму прыти не теряли. Между офицерскими флигелями ставили каменные заборы с каретными сараями и конюшнями. По дороговизне квартир в портах всем офицерам при Павле I были назначены и особые «квартирные» деньги. Впрочем, несмотря на периодическую индексацию этой статьи выплат, во все последующее время суммы «квартирных» денег всегда значительно уступали суммам, которые реально выплачивались за съем квартир хозяевам. Увы, эта грустная традиция дожила и до XXI века…

К большому сожалению, жизнь флотская всецело зависела от самодержца. Любил самодержец флот, и морякам жилось неплохо, прохладно относился государь к детищу Петрову, и моряки влачили самое жалкое существование.

К примеру, при императоре Александре I флот вниманием не баловали. Корабли по несколько лет кряду гнили в портах, так и не сделав ни одной кампании. Когда ж случалось производить смотры высочайшие, то наскоро выкрашивали один из бортов, и начальство этим довольствовалось. Оба александровских морских министра — и маркиз де Траверсе, и барон фон Моллер нанесли флоту гораздо больше вреда, чем пользы. Экономя на сущей ерунде, они, шутя, пускали на ветер миллионы.

Дело дошло до того, что в 1824 году во время сильного наводнения, когда стихия разрушила часть Кронштадта и Петербурга, сорвала с якорей корабли, под общий шум было списано на слом более половины флота, включая и не поврежденные, новые корабли. Уничтожив собственный флот, морской министр несказанно обогатился, списав корабли на дрова! Подобного мировая история еще не знала!

Знаменитый мореплаватель Головнин, бывший в ту пору генерал-интендантом Морского министерства, с горечью констатировал: «Если гнилые, худо и бедно вооруженные и еще хуже и беднее того снабженные корабли, престарелые, хворые, без познаний и присутствия духа флотовожди, неопытные капитаны и пахари под именем матросов, в корабельные экипажи сформированные, могут составить флот, то мы его имеем».

Нелюбовь Александра I к флоту поражала современников. Чего там было больше, непонимания или упрямства, сказать трудно. В минуты откровения император признавался близким:

— Я вообще не признаю значения морской силы для России. Деньги на флот уходят, как в прорву, а толку от этого нет никакого! Для островитян-англичан корабли, быть может, и полезны, для нас же это сущее разорение!

Когда-то, вступая на престол, Александр, обращаясь к морякам, заявил во всеуслышание:

— Я извлеку наш флот из мнимого существования в подлинное бытие!

К концу царствования об этих словах никто уже и не упоминал. Российский флот «дней Александровых прекрасного начала» так и не дождался. Впрочем, кто из сильных мира сего, входя во власть, не обещал легко народу всяческих благ, потом столь же легко напрочь забывая о сказанном по прошествии определенного промежутка времени? Увы, но так было во все времена…

Кому-то может показаться невероятным, но одно время Александр даже носился с идеей передачи всего русского флота англичанам, и лишь открытое возмущение против этой затеи большинства высших сановников заставило императора отказаться от своего сумасбродного плана.

Сегодня может показаться дикостью, но штурманам российским в те годы было велено приобретать инструмент навигационный за свои кровные. А потому как получали штурмана в то время мало и были по причине своей худородности не допускаемы даже в кают-компанию, страдали они от такого приказа крепко. Семьи штурманские едва ли попрошайничеством не побирались, а сами навигаторы питались тем, что со стола офицерского останется.

Главным мерилом служебного рвения в ту пору стали красивость строевого шага, выправка и удаль в ружейных приемах. За согнутые колени и сутулость в строю выгоняли со службы даже самых заслуженных!

Не многим лучше бедолаг штурманов жило и корабельное офицерство. Ближе к осени спускали офицеры с судов кронштадтских баркасы, грузили в них кадки с ведрами и, объединясь во флотилии, уходили на тех баркасах в финские шхеры. Спустя несколько дней возвращались обратно, доверху нагруженные грибами да ягодами. Часть добычи шла матросам, другая ж (большая) на кормление семей офицерских. Тем и жили. Воровали по этой причине тоже изрядно. А тот, кого ловили, рвал пред всеми на груди рубаху.

— У меня семеро по лавкам! Куды я их на рупь с полтиной подниму! Им што, подыхать!

Одни, терзаясь совестью, брали на прокорм. Вторые, не терзаясь, на пропой. Трети, совесть свою совсем потеряв, на обзаведение. В последнем преуспевал среди иных люд портовый, чиновный. Никого не удивляло, что госпитальный смотритель, сошка мелкая, но нужная, не таясь, возвел в центре Кронштадта каменный особняк. Рядом с ним вперегонки возводили хоромы из ворованного корабельного леса мастера-корабельщики.

У офицеров корабельных в цене были перегоны архангельские, когда «посуху» в город Архангельский за новостроенным кораблем едут, а затем его вокруг Скандинавии на Балтику под парусами гонят. Выгода в тех перегонах была большая. Прибывшие на верфи Соломбальские перво-наперво скупали у простодушных поморов пудами старые медные, еще екатерининские пятаки, затем уж при стоянке в Копенгагене продавали ту медь с выгодой и тут же на деньги вырученные закупали контрабандный ром, который с еще большей выгодой перепродавали затем своим сослуживцам в Кронштадте и Ревеле. К прискорбию, но подобных приработков многие не то что не стеснялись, а, наоборот, почитали за молодечество!

Бывало, придет новостроенный транспорт в Кронштадт, а на нем ни якорей, ни парусов.

— При шторме-то и смыло за борт! — вздыхает капитан, глаза пряча.

— Так штормов у нас, почитай, какой месяц и не было! — начнет допытываться какой-нибудь умник из начальства.

— Что-то, вы, Савелий Палыч, как вчерась родились! — изумляется на то капитан. — Да продал я стаксель с верп-якорем купцу голландскому. Цену сторговал хорошую, и вам доля немалая!

— Ладно, Никитич, — смягчался сразу начальник, затылок в раздумьях почесывая. — Чего-то и впрямь шторма зачастили!

Сам Александр I в минуту откровения как-то пожаловался ближним:

— Вокруг одни воры и проходимцы! Они бы с радостью украли у меня последние линейные корабли, если бы знали только, куда их можно спрятать!

Разумеется, что и при самом жутком развале оставались честные и неподкупные. Но, ой, как им было тяжело! Л потому ждали они нового царства, что манны небесной, в трепетном ожидании возможных перемен.

Конец царствования Александра ознаменовался рядом кругосветных плаваний, организованных не благодаря, а скорее, вопреки императору, на голом энтузиазме и порыве наших моряков.

* * *

Каждый день Кронштадт просыпался в привычном грохоте барабанов и свистах боцманских дудок. Бастионы фортов еще едва проступали в белесых туманах, а над гаванью и рейдом уже был виден густой лес мачт, будто все флоты мира разом приплыли в пределы невские. Кронштадт — морской оплот империи, он первый и последний рубеж перед ее столицей, а потому службу здесь правят с особым тщанием и усердием. Это Петербург может спать сколько душе угодно, Кронштадт же назначен охранять его державный сон.

Матросские ночи коротки, а потому к восходу солнца российские корабли уже сверкают отскобленными до молочной белизны палубами, в золото чищенной медью. Без десяти минут восемь хрипло пропели корабельные горны, и матросы выстроились вдоль бортов, выровняв босые ноги. Корабельные урядники в последний раз окинули придирчивым взглядом стоявших: все ли ладно? Без пяти минут вышли и дружно встали на шканцах офицеры в шляпах и при кортиках. За минуту поднялись из своих салонов командиры с тростями в руках и в сиянии орденов. Над морем повисла звенящая тишина, нарушаемая лишь плеском волны да криками чаек. В то же мгновение над флагманским 100-пушечным «Гавриилом» взлетел и рассыпался в воздухе трехцветный флаг — «исполнительный».

— На флаг шапки долой! — отозвались вахтенные лейтенанты.

Командиры, офицеры и команды обнажили головы. «Исполнительный», вздрогнув, стремительно полетел вниз по фалам.

— Время вышло! — отсалютовали еще не явившемуся солнцу вахтенные лейтенанты, воздев ввысь лезвия своих шпаг.

— Флаг поднять!

Разом развернулись на свежем ветре полотнища кормовых флагов и медленно поползли вверх по лакированным штокам. Засвистели трелями канарей-блоки, на каждом корабле на свой лад и свой манер. И в тот же миг из-за окоема показался край солнца. А многометровые Андреевские флаги уже развернулись во всю свою ширь, встречая всходящее светило. Русский флот встречал свой очередной день.

Итак, флаги подняты. Командующий флотом, одевши на голову шляпу, придирчиво оглядел ближайшие к нему корабли, велел подать катер и съехал на берег. У трапа адмирала провожал караул с мичманом и лейтенантом во главе. Ударил барабан, засвистала флейта. Несколько поодаль остальных командир флагманского корабля. Как хозяин, он должен встречать и провожать своего флагмана.

— Что у вас на сегодня? — прощаясь, вопросил его командующий.

— Грузим припасы боевые! — приложил тот пальцы к треуголке.

Вместо ответа адмирал согласно махнул рукой и убыл под барабанную дробь и пушечный залп.

— Сегодня погрузка с боеприпасов, а потому присмотр за всем тройной имейте! — объявил командир своим офицерам и степенно удалился.

— Погрузка порохов завсегда дело святое — мичманское! За мной же догляд общий, лейтенантский, — хмыкнул офицер вахтенный и поднялся на шканцы править службу и изготавливать пожарную команду.

— Есть! — отозвался мичман и велел звать к себе боцмана, чтоб дать тому наряд на предстоящие работы.

А из дальнего угла гавани уже медленно выплывала кроваво-красная пороховая баржа. На мачте ее трепетал огромный красный флаг. Цвет красный — цвет огня и опасности. А потому на палубе баржи раскатаны шланги водяные.

Предосторожность не лишняя, ибо погрузка пороховая — дело не шуточное. При проходе баржи мимо кораблей на них, согласно уставу, гасится всякий огонь. У баржи толстые, круто изогнутые борта и широченные люки для быстрой выгрузки порохов. Из недр ее линейному кораблю положено изъять полторы сотни бочек, каждая в английский центнер[1] весом

Мичман оглядел грузчиков. Как и положено, у всех матросов вывернуты наружу карманы, чтоб, не дай бог, где огнива не залежалось. Палубу до крюйт-каморы уже устилали мокрыми матами. Сама крюйт-камора в самом низу трюма. Чтоб добраться до нее, надо спуститься в люк опер-дека, затем через палубу в орлоп-дек, а там уж через брот-камору и в саму крюйт. В крют-каморе заведующие уже изготовили шахту с помповым ящиком, где все время имеется вода на случай скорого затопления.

— Господь ныне, как никогда, близок к нам, ребята! — объявил матросам мичман. — Может, кто и хочет в рай, но вряд ли найдется храбрец, чтоб перелететь туда сегодня но воздуху!

Матросы отвечали дружным смехом:

— Жизнь наша веселая, для чего ж смерть звать тошную? Подошла баржа, началась погрузка. Мичман распоряжается на верхней палубе, внизу в кромешной тьме владычествуют уже офицер артиллерийский со шкипером. Он расставляет тесными рядами по полкам бочонки. Дело это многотрудное, ибо от того, насколько правильно будут расставлены бочки, будет зависеть, насколько быстро можно будет употребить их содержимое в бою.

Пороха тоже разные. Тот, что из самых крупных зерен, — артиллерийский, из зерен размера среднего — мушкетный, из мелких — ружейный, и уж вся остальная пыль именуется пороховой мякотью и идет на приготовление сигнальных ракет и фальшфейеров.

С пороховой баржей матросы управились до обеда. Едва облизали ложки у каш артельных — новая дудка. На этот раз на разгрузку баржи с ядрами. Ядра поднимали сетками с мелкой ячеей. В каждой сети по шестнадцать штук. Один раз сеть все же прорвалась. Однако случилось это в самый последний момент, когда очередную партию уже готовились принять, ядра лишь рассыпались по палубе, никого не пришибив. Их быстро собрали и продолжили работы. Наконец опустела и вторая баржа.

С чувством исполненного долга, отстегнувши шпагу, отправился наконец мичман почаевничать в кают-компанию. Трудовой день уже позади, почему же не побаловать себя чайком с баранками?

* * *

Военный порт должен быть всегда в готовности к войне, а потому он защищен фортами и береговыми батареями. Военный порт — убежище и дом для флота, там моряки должны чувствовать себя в полнейшей безопасности. Поэтому большое внимание портовые власти всегда уделяли предупреждению пожаров, которые в эпоху парусного флота были сущим бичом набитых порохом деревянных судов. Деревянные корпуса и паруса загорались в одно мгновение, и огромные корабли сгорали свечками в какие-то минуты. В тесноте гавани загоревшееся судно грозило стать источником пожара и для стоявших рядом судов. История российского флота знает немало случаев, когда при пожаре на одном лишь судне сгорали целые эскадры! Поэтому отношение к огню на русском флоте (как, впрочем, и на всех других) было особо строгое, особенно в портах.

На стоящих в портах судах во избежание пожаров категорически запрещалось даже курить. Курить офицерам и матросам (в этом деле исключений не делалось ни для кого!) дозволялось только в караульном доме на брандвахте, а также за гаванью у бочек, поставленных на рейде. В конце дня у этих бочек неизменно собирались шлюпки, до отказа забитые курильщиками, которые, пыхтя глиняными и пеньковыми трубками, так отводили свою душу. Нарушители порядка курения наказывались безжалостно. Офицеров и унтер-офицеров нещадно штрафовали. А для того, чтобы отношение к хулиганствующим курильщикам было соответствующее, начальники поступали вполне логично — при взимании штрафа четверть его отдавали доносителю. Матросов-курильщиков, с которых и взять-то было нечего, нещадно пороли в назидание сотоварищам. Может быть, именно из-за этого среди матросов (да и офицеров) парусного флота в ходу был не столько курительный, сколько жевательный табак.

Любой огонь на стоящем в порту судне можно было разводить только с личного разрешения командира брандвахты, который присылал специально подготовленного унтер-офицера — «огневого». Огонь разводился только в присутствии последнего и при нем же должен был быть потушен. За самовольное разведение огня капиталов наказывали строжайше. Для тушения пожаров на каждой брандвахте имелись специальные портовые баркасы с брандспойтами. Пожарные баркасы надлежало содержать во всегдашней готовности — и днем, и ночью.

Горячую пищу для команд стоящих в гавани судов по этой причине варили в специальных портовых кухнях, находящихся в гавани под надзором тех же «огневых» и под присмотром командира брандвахты.

Ну а как жили морские офицеры на берегу? Известно, что еще в 1705 году для морских офицеров в Петербурге было поставлено 100 изб. В последующие годы строительство изб «с удобствами» для офицеров, несмотря на имеющиеся трудности, продолжилось. Размер отводимого участка под строительство дома прежде всего зависел от чина и должности новосела. Внутренняя планировка домов была проста. Входные двери прямо с улицы вели в тамбур, направо вход в две жилые комнаты одинаковой площади, налево в столовую и кухню. Двор застраивали хозяйственными постройками: бревенчатыми поварнями, пекарнями, погребами, сараями, хлевами, «со всякой скотины стойло», птичниками и банями. Такие же дома-флигели строили для офицеров и их семей и в других военных портах. Женатые офицеры при каждом удобном случае, чтобы было легче выживать, старались обзавестись домашним скотом и хотя бы небольшим огородиком. К ведению хозяйства, как могли, привлекали матросов.

В середине XIX века на флоте по-прежнему не все обстояло должным образом Ф.Ф. Веселаго писал: «В делопроизводстве господствовала продолжительнейшая, часто бесцельная переписка, разраставшаяся до чудовищных размеров, так что производство дела о каком-нибудь ничтожнейшем предмете требовало столько бумаги, что ценность ее далеко превосходила стоимость самого предмета, не говоря уже о времени, потраченном служащими на переписку. Казенные подряды производились в таком порядке, который составлен был как будто умышленно с целью покровительства злоупотреблениям Медленность в разрешении подрядных работ была такова, что, например, в магазинах Новой Голландии, здания, находящегося почти в центре Петербурга, каменные и кровельные работы производились в октябре и ноябре месяцах, при наступивших морозах. Распределение предметов занятий по экспедициям до того не соответствовало действительным потребностям, что, по мнению людей, близко знакомых с делом, экспедиции казначейская и контрольная были совершенно лишние, потому что занятия их могли быть без затруднения распределены между другими учреждениями. Недостаточное жалованье таким чиновникам, которым доверялись казенные материалы и припасы на большие суммы, делало организованное казнокрадство почти неизбежным

В Кронштадтском порте, где порядок, по близости столицы, должен бы быть лучше других, корабли, стоявшие в гавани, содержались крайне беспечно: внутри их на палубах, осенью и весной, стояли лужи дождевой воды и лежали груды грязи, по бортам образовались толстые слои плесени, и гнилой заразительный воздух держался в трюмах. Новые и старые корабли по году и по два стояли без конопачения, отчего пазы во время дождей наполнялись водой, которая, замерзая, раздирала их, а весной при таянии льда способствовала прелости и гнили. В случае приготовления корабля к плаванию конопачение начиналось весной, когда мокрота в пазах не успела не только просохнуть, но даже оттаять, и сырость, плотно прикрытая конопаткой, оставалась и усиливала гниение. При таком порядке корабль, даже и прочно построенный из хорошего леса, простояв два-три года в Кронштадтской гавани, требовал таких исправлений, как будто он провел лет пять в плавании».

От других российских городов Кронштадт отличался чистотой и большим количеством урн. В парках и скверах были насажены кусты сирени и жасмина. Так как краснокирпичные здания имели весьма унылый вид, стены домов оплетали диким виноградом и хмелем. Пьяных в городе почти не было, не считая матросов в дни увольнений. Не было и бродячих собак, которых нещадно вылавливали. Порядок поддерживали полиция, воинские команды и дворники. Однако драки между матросами и солдатами были нередки.

В гаванях России вообще было положено соблюдать тишину и благопристойность. В российском флоте в отличие от флотов других государств царил настоящий культ тишины. Во время экзерциций-учений крики, ругань и суета расценивались как неподготовленность. В портах любой шум и беспорядки прекращались специальными объездными шлюпками и командой брандвахты. После отбоя жизнь в порту замирала до подъема команды. Капитан, которому были необходимы срочные ночные работы, должен был брать на это «добро» у начальника брандвахты, который всегда соглашался на такие действия не слишком охотно.

Столь же трепетно относились моряки в портах и к соблюдению чистоты. Здесь были не столько эстетические причины, сколько практические. Во-первых, груды мусора во все времена являлись источником всевозможной заразы, а во-вторых, опять же, были источниками пожаров. Особенно донимали людей вездесущие и наглые портовые крысы. Мичман Балтийского флота, а впоследствии известный художник-маринист А.П. Боголюбов писал в своих воспоминаниях о морской крепости Свеаборг в 40-х годах XIX века: «Крыс развелось так много, что оные бестии съели медную пушку 8-дюймового калибра (?!!). Говорили, что однажды, возвращаясь с водопоя, крысы заживо съели часового с ружьем и амуницией. Мы тоже каждый день видели эту кишащую плотную массу, которая двигалась на водопой и обратно, но при нас крысы часовых не трогали…»

Для собирания мусора с судов в гавани имелись особые плашкоуты. Они обходили суда несколько раз в день и давали знать о своем подходе к очередному судну ударами колокола. Точь-в-точь, как еще несколько лет назад звонили в колокольчики мусорщики в наших провинциальных городах. Увы, несмотря на большие затраты по наведению чистоты, реальных результатов удавалось достичь далеко не всегда.

Бели сообщение между Севастополем и остальной Россией шло только по горной и очень неудобной дороге, то сообщение Кронштадта с Петербургом было и того хуже. Сильные ветра часто заставляли частные катера и Шлюпки возвращаться обратно. Порой, попадая в шторм, они тонули со всеми пассажирами. Поэтому у многих лишний раз плавать с острова особого желания не возникало. Ситуация несколько улучшилась только с 1816 года, когда между Кронштадтом и Петербургом пустили пароходы Бреда, но они ходили только в летнее время. Зимой же по-прежнему ездили в санях и часто проваливались под лед.

Часто бывая в Кронштадте по делам службы, известный изобретатель генерал Шильдер на собственном опыте убедился в неудобстве поездок на остров в зимнее время. Поэтому он решил создать судно, которое могло бы плавать среди льда в Финском заливе зимой. Шильдер спроектировал паромы-ледопилы с паровыми пилами, установленными в носовой части, которые могли пилить не очень толстый лед. В 1836 году было построено два таких ледопила, «Петр Великий» и «Михаил». Однако, когда их испытали в зимних условиях, опыт оказался не слишком удачным. Из-за громоздкости ледокольно-пильного механизма суда получились очень тихоходными на чистой воде, а из-за маломощности этого же механизма столь же тихоходными и при плавании во льдах. Кронштадцы прозвали их «паростоями». Простояв без дела восемь лет и принеся одни убытки, оба «паростоя» были пушены на слом, а кронштадтцы снова вернулись к парусным катерам.

Многие морские поговорки быстро становились популярными по всей России. К примеру, популярное в середине XIX века выражение «чай такой, что Кронштадт видать!» имело вполне реальную подоплеку. Дело в том, что при отправке пассажирских парусных катеров из Петербурга в Кронштадт на них всегда ставили самовар. Едва катер отходил от пристани, пассажирам наливали горячий чай, чтобы пассажиры не слишком мерзли на холодном балтийском ветру, потом еще и еще. Однако с каждой новой чашкой чай становился все бледнее и бледнее. Дело в том, что новой заварки из экономии в него более уже не добавляли, а просто лили кипяток в старую заварку. В результате этого к моменту прибытия катера к месту назначения через прозрачный чай в стакане вполне можно было любоваться очертаниями кронштадских фортов.

Почту в Кронштадт перевозили зимой на специальных почтовых буерах, а летом на спасательных лодках из Ораниенбаума. Это было весьма трудно и опасно, а потому выполнялось командой из десятка матросов во главе с офицером. За это матросы получали по целковому, а офицер (как правило, это был мичман) по три. Современник так описывает весьма нелегкую работу кронштадтских почтальонов: «Нынче в пятницу почта была отправлена в 7,5 часа вечера; она шла на спасательной шлюпке с полозками, т.е. шлюпку, как обыкновенно, тащили 10 человек матросов по льду на веревке. Впереди шел унтер-офицер с багром. Почта лежала на шлюпке, около которой шел офицер-почтальон. Около 8 часов поезд тронулся. Те, которые перебирались, таким образом, очень хорошо знают, как трудно это путешествие. Дело в том, что все люди, сопровождающие почту, или тащат шлюпку, или бегут около нее, непременно держась за борт ее или за веревку. Приходилось обходить бесчисленные полыньи и весьма опасные и совершенно разрыхлившиеся места. Нередко (даже весьма часто) случается, что кто-нибудь из путников проваливается, но всегда спасается или с помощью веревки, или за борт шлюпки, при которой находятся багры, доски и прочие средства спасения. Переправа делается в особенности затруднительна и опасна, если метель или пасмурность застают путников в дороге. Так случилось и на этот раз: сделалось темно, пасмурно, и почта только в 12-м часу добралась до Ораниенбаума. Провалившихся было двое. Они сильно озябли и промокли до шеи. Товарищи поделились с ними своим верхним платьем, а офицер отдал одному из них свои теплые сапоги. Около полночи, мокрые, пришли они в ораниенбаумскую почтовую контору, где сдали почту и приняли кронштадскую корреспонденцию. Отправляться тотчас же назад не было возможно. Офицер просил, чтобы ему и людям дали место где-нибудь на станции, но в этом ему было отказано со стороны ораниенбаумского почтового начальства. Нечего было делать, отправились в трактир, где пробыли за большие деньги до 5 часов утра в нетопленой комнате. В 5 часов поезд тронулся обратно в Кронштадт, куда и прибыл благополучно».

Из-за сложности поездок на материк офицеры после окончания навигации, как правило, сидели в Кронштадте безвылазно. Высшее начальство, со своей стороны, тоже не слишком поощряло разъезды офицеров. При Павле I, например, даже о кратковременных отпусках офицеров из Кронштадта в Петербург докладывалось императору. В самом же Кронштадте никаких развлечений у офицерства не было, денежное довольствие было весьма малое и не позволяло устраивать приемы и ходить друг к другу. Офицерская молодежь зимой, мучаясь бездельем, откровенно пьянствовала, тоскуя по морским плаваниям

Из письма молодого офицера, оставшегося в Кронштадте, своему другу, ушедшему в дальний поход: «Ты оставил нас, любезный товарищ и ушел через окиян воевать с врагами Отечества нашего. Мы же, по-прежнему, собираемся толковать о несбыточных мечтах: открываем новые страны, поражаем европейские флоты и потом мысленно наслаждаемся удовольствиями в каких-нибудь портах Средиземного моря! Но… приходит вестовой и напоминает, что я назначен в караул в Купеческую гавань, и мечты исчезают, идучи по грязным улицам пресловутого Ретузари. По справедливости одна дама недавно мне сказала, что Кронштадт есть политическая тюрьма. Если она не совершенно справедливо описала Кронштадт, то очень приблизительно. Отними круг нашего товарищества, — что бы было с нами? Мы бы утонули в грязном острове. Говорят, что с весною очистят и вымостят улицы; это не безделица для бедной братии нашей — офицеров, которые едва на своей паре катаются. Вот тебе от скуки первая весть о том месте, где ты прожил более 5 лет и о котором ты, верно, вспоминаешь, оставивши там товарищей, полюбивших тебя не потому, что у тебя много достоинств, так уважаемых в свете, но собственно по твоему прекрасному характеру. Все наши тебе кланяются. Пиши и не забывай тех, кому пока не повезло!»

Из письма того же офицера полгода спустя. Офицер получил назначение на уходящий в море корабль. Как отличается это письмо от предыдущего! «Вот и весна! Так прелестно везде, кроме нашего Кронштадта! И мы бы более чувствовали потерю в тебе, гуляя по военной гавани, — единственно сухому месту, если бы не получили повеления вооружить наш корабль. Кажется, все ожило, и Кронштадт стал суше и солнце яснее. Жаль, что ты не с нами; но даст Бог, скоро свидимся. Мы назначены усилить ваш флот в Средиземном море. Ты знаешь, что наш корабль новый, боевой, капитан — богатырь силою и славный моряк; офицеры — все образованные люди и нет ни одного с какими-нибудь дурными наклонностями. Я приставлен к вооружению корабля — и только не сплю на своем "Рафаиле". Прощай! До встречи! Писать более некогда: иду на корабль».

Из воспоминаний художника-мариниста А.П. Боголюбова о его зимовке в Кронштадте, будучи мичманом: «Экспедиция пришла в Кронштадт осенью 1842 года. Так что зиму 1843 года я провел в этом городе… Жизнь шла, кроме этого, ни шатко, ни валко, в разных потехах с товарищами. Центром был дом лейтенанта Ивана Ильича Зеленого — брата моих учителей. Это был опять образованный господин, трезвый, умный, права веселого и острого. Тут же жил и брат его Нилушка Зеленой. Ему я много обязан, что попал в общество порядочных людей, хотя и у него занимались выпивкой, ибо братья были люди гостеприимные. Он очень любил меня и Эйлера и всегда снисходительно смотрел на наши шалости и ругал подчас безобидно за какую-нибудь из ряда выходящую глупость. Жил он на Галкиной улице в доме Сполохина. Наверху была вышка в том же доме, где поместился я, Эйлер и Звягин — все товарищи по Корпусу. Мебели, конечно, не было никакой, кроме убогих кроватей и чемоданов, а потому углем и мелом я разрисовал зал стульями, диванами и даже столом с фруктами, когда и хлеба-то в доме иногда не было. В горькую минуту заложил и шинель с бобром Алешке-барышнику, ибо можно было ещё ходить в летней…»

Чтобы хоть как-то отвратить офицеров от пьянства и разнообразить их жизнь в порту, адмирал Грейг вместе с вице-адмиралом Баршем предложили семейным офицерам учредить свой клуб. Адмиралы испросили у императрицы Екатерины разрешение на учреждение Офицерского морского собрания. Екатерина дала свое согласие, и в 1786 году в Кронштадте было открыто «благородное собрание». Первоначально в него вступили 70 человек. Администрация его выбиралась из числа его членов, причем все они имели равные права независимо от должностей и чинов. Число членов быстро росло. Спустя некоторое время в собрание стали пускать и мичманов.

Современник писал: «Библиотека, балы, концерты и вечерние собрания имели серьезное воспитательное значение, способствовали единению членов морской семьи и не только не нарушали, но укрепляли взаимные отношения, соответствующие духу и требованиям морской службы». С 17 часов вечера до полуночи офицеры собирались там, обсуждали дела, читали газеты, пили чай, играли в карты и на бильярде. Любопытно, что играть на бильярде было положено исключительно в мундирах, при шпагах и орденах. Модным стало за бильярдным столом решать и споры, которые ранее выясняли на дуэльных поединках. Любого безденежного мичмана в собрании всегда ждал отличный бесплатный квас с черными сухарями, которым можно было перебиться в случае крайней нужды некоторое время. Этот квас так и именовали «собранским». Один раз в месяц в собрании устраивались балы. По большим праздникам туда можно было приглашать знакомых. При этом из женщин на балы могли быть приглашаемы только жены и дочери офицеров. В целом Морское собрание являлось закрытым элитным клубом, куда доступ посторонним был закрыт. В скором времени по подобию Кронштадтского морского собрания возникли офицерские собрания в Ревеле, Севастополе и Николаеве.

В 1832 году в Кронштадте адмиралы Беллинсгаузен и Рожнов выступили с предложением создать морскую библиотеку. На их предложение откликнулись все моряки. В Морском собрании на три тысячи рублей закупили первые книги. Книжный фонд быстро увеличивался. Председателем комитета был избран адмирал Беллинсгаузен. Им были приобретены мебель, портреты и бюсты мыслителей, а также книги, журналы и газеты. В то же время стараниями адмирала Лазарева была создана морская библиотека и в Севастополе.

Долгое зимнее пребывание на берегу оборачивалось для моряков и солдатской муштровкой. Отношение к этому было у «морских волков» соответствующим Историк российского флота Ф.Ф. Веселаго писал: «Фронтовая (т.е. строевая) служба в начале ее введения не пользовалась во флоте симпатией и, кроме гвардейского, почти во всех прочих экипажах находилась в весьма неудовлетворительном состоянии, хотя начальство настоятельно требовало усердного занятия ею и иногда прибегало к весьма строгим мерам, например, в 1811 году капитан-лейтенант Пыхачев был отрешен от командования экипажем и назначен в другом экипаже исполнять должность лейтенанта "за уклонение от обязанностей присутствовать при фронтовом учении". Переводом в ластовые и рабочие экипажи старых хороших мастеров, неспособных для фронта, и заменой их рекрутами команды были ослаблены в морском отношении и при небрежном обучении фронтовой службе немного выиграли в строевой. Об исполнении моряками караульной службы передавались рассказы, маловероятные для нынешнего времени, но, видимо, взятые из действительной жизни. По неимению у многих офицеров собственных мундиров они в караул вступали в сюртуках и уже в караульном доме надевали общий для всех казенный мундир. Относительно такого порядка сохранилась следующая легенда: в ожидании посещения Кронштадта каким-то важным лицом комендант, осматривающий гауптвахты, на одной из них нашел офицера такого маленького роста, что длинные рукава мундира мешали ему салютовать саблей. Для устранения такого непорядка от коменданта к экипажному командиру этого офицера немедленно последовало официальное отношение о назначении на эту гауптвахту другого офицера "сообразно мундиру"».

Из воспоминаний адмирала Сенявина, который описывает положение дел в Кронштадте в 20-е годы XIX века: «Беспрестанно нынче толкуют, что в Кронштадте жить матросам негде, и тогда еще, когда весь флот едва наберет с небольшим 10 кораблей. Спрашивают, где же помещались прежде люди, когда флот был более 40 кораблей? Ответствую, и верно ответствую, что помещались они в губернских домах, ныне еще существующих, в одной деревянной для артиллеристов казарме и по квартирам, ибо флигелей каменных и гошпиталя (что теперь на канаве) тогда еще не было, они построены после шведской войны, и люди жили, и жили, как говорится, припеваючи. Больных было весьма мало, а о повальных болезнях никогда и слышно не было. В то время люди были веселы, румяны, и пахло от них свежестью и здоровьем, нынче же посмотрите прилежно на фрунт, что увидите — бледность, желчь, унылость на глазах и один шаг до госпиталя и на кладбище». Разумеется, мнение адмирала Сенявина достаточно субъективно, старики всегда идеализируют времена своей молодости, и в середине XVIII века в Кронштадте жилось, конечно же, не лучше, чем спустя семьдесят лет. Однако данная цитата — еще одно свидетельство того, как жили наши моряки в эпоху парусного флота.

Весьма любопытные воспоминания оставил о жизни моряков в Кронштадте Ф.Ф. Булагрин, служивший несколько лет в гарнизонном полку: «Едва ли был город в целом мире скучнее и беднее тогдашнего Кронштадта! Ни один город в Европе не оставил во мне таких сильных впечатлений, как тогдашний Кронштадт. Для меня все в Кронштадте было ощутительнее, чем для другого, потому что я, как аэролит, упал из высшей атмосферы общества в этот новый мир. В Кронштадте сосредоточивалась, как в призме, и отражалась полуобразованность чужеземных моряков в их своевольной жизни.

В Кронштадте было только несколько каменных казенных зданий: казармы, штурманское училище, таможня, дома комендантский и главного командира и несколько частных домов близ купеческой гавани. Деревянных красивых домов было также мало. Даже собор и гостиный двор были деревянные, ветхие, некрасивые. Половина города состояла из лачуг, а часть города, называемую Кронштадтскою (примыкающую к Водяным воротам), нельзя было назвать даже деревней. Близ этой части находился деревянный каторжный двор, где содержались уголовные преступники, осужденные на вечную каторжную работу. На улицах было тихо, и каждое утро и вечер тишина прерывалась звуком цепей каторжников, шедших на работу и с работы в военной гавани. Мороз, благодетель России, позволял беспрепятственно прогуливаться но улицам Кронштадта зимою, но весною и осенью грязь в Кронштадтской части и во всех немощеных улицах была по колено. Вид замерзшего моря наводил уныние, а когда поднималась метель, то и городской вал не мог защитить прохожих от порывов морского ветра и облаков снега.

В Кронштадте не было не только книжной лавки или библиотеки для чтения, но даже во всем городе нельзя было достать хорошей писчей бумаги. В гостином дворе продавали только вещи, нужные для оснастки или починки кораблей, и зимою почти все лавки были заперты. Магазинов с предметами роскоши было, кажется, два, но в них продавали товары гостинодворские второго разбора. Все доставлялось из Петербурга, даже съестные припасы хорошего качества Город был беден до крайности. Купцы, торговавшие с чужими краями, никогда не жили в Кронштадте, а высылали на лето в Кронштадт своих приказчиков. Кронштадт населен был чиновниками морского ведомства и таможенными офицерами флота, двух морских полков и гарнизона, отставными морскими чиновниками, отставными женатыми матросами, мещанами, производившими мелочную торговлю, и тому подобными. Между отставными чиновниками первое место занимали по гостеприимству барон Лауниц и Афанасьев (не помню, в каких чинах). У обоих были в семействе молодые сыновья, офицеры, и дочери-девицы, а потому в этих домах были собрания и танцы. Был и клуб, в котором танцевали в известные дни. Бахус имел в Кронштадте усердных и многочисленных поклонников! Пили много и самые крепкие напитки: пунш, водку (во всякое время); мадера и портвейн уже принадлежали к разряду высшей роскоши. После Кронштадта никогда и нигде не видал я, чтоб люди из так называемого порядочного круга поглощали столько спиртных напитков! Страшно было не только знакомиться, но даже заговорить с кем-нибудь, потому что при встрече, беседе и прощании надлежало пить или поить других! Разумеется, что были исключения, как везде и во всем. Пили тогда много и в Петербурге, но перед Кронштадтом это было ничто, капля в море. Удивительно, что при этом не бывало ссор и что в Кронштадте вовсе не знали дуэлей, когда они были тогда в моде и в гвардии и в армии. Впрочем, настоящим питухам, осушающим штурмовую чашу (как называли в Кронштадте попойку), некогда было ссориться! Бедняги работали — до упада!

…В Кронштадте был тогда только один порядочный трактир, который содержали два брата, итальянцы Делапорты. Кроме того, они торговали разными мелочными товарами. Старший брат был женат. Это были люди добрые и услужливые…

…Оставшиеся в живых из нашего литературного круга двадцатых годов помнят мои миролюбивые и веселые споры с одним литератором-моряком (уже не существующим), бывшим в свое время кронштадтским донжуаном, споры о кронштадтской жизни, особенно об обычаях прекрасного пола в Кронштадте. Хотя в начале двадцатых годов (то есть лет за двадцать пять пред сим) многое уже изменилось в Кронштадте, но все же приятель мой, литератор-моряк, преувеличивал свои похвалы, утверждая, что в кронштадтском высшем обществе был тот же светский тон и те же светские приемы и обычаи, как и в петербургском высшем круге…

Тон и обращение второстепенного кронштадтского общества были мещанские или, пожалуй, русского иногороднего купечества, проникнутого столичною роскошью и не подражающего дворянству. Собрания в этой половине кронштадтского общества, называвшиеся вечеринками, были чрезвычайно оригинальны, забавны и даже смешны, но нравились молодым волокитам. Красавицы, разряженные фантастически (то есть с собственными усовершениями моды) в атлас и тафту, садились обыкновенно полукругом, грызли жеманно каленые и кедровые орехи, кушали миндаль и изюм, заливая ликером или наливкою, непременно морщась при поднесении рюмки к губам. Молодежь увивалась вокруг красавиц, которые с лукавым взглядом бросали иногда ореховую шелуху в лицо своих любимцев в знак фамильярности или легким наклонением головы давали им знать, что пьют за их здоровье. Ни одна вечеринка не обошлась без того, чтоб дамы не пели хором русских песен и не плясали по-русски или под веселый напев, или под звуки инструмента, называемого клавикордами, прототипа фортепиано и рояля. Иногда танцевали даже английскую кадриль, но никогда не вальсировали, если не было ни одной немки на вечеринке. Старухи и пожилые дамы садились отдельно и занимались своими, то есть чужими, делами, попросту сказать, сплетнями. В их кружке можно было, наверное, узнать, кто в какую влюблен, которая изменила кому, кто добр, то есть щедр, а кто пустячный человек, то есть скуп или беден, и тому подобное. Почтенные отцы семейства и, как сказал И.И. Дмитриев, «мужья под сединою» беседовали обыкновенно в другой комнате, курили табак из белых глиняных трубок, пили пуши или грог и играли в горку, в три листика, а иногда и в бостон. Вечеринки эти давались всегда на счет обожателя хозяйки дома или ее сестрины. За двадцать пять рублей ассигнациями можно было дать прекрасную вечеринку, которой все были довольны. В этом обществе сосредоточивались оттенки нравов и обычаев всех заштатных городов России. Сколько тут было богатых материалов для народного водевиля и юмористического романа! Вот в какой мир брошен я был судьбою в первой юности! Надлежало или прилично скучать в одной половине общества, или неприлично веселиться в другой половине, чтоб не попасть в жрецы Бахуса, потому что от юноши невозможно требовать совершенного уединения.

Первые из молодых людей, с которыми я познакомился в Кронштадте, были мичман Селиванов (помнится, Александр Семенович) и друг его лейтенант Семичевский, добрые и, как говорится, лихие ребята. Селиванов жил открыто, по своему состоянию, и часто приглашал приятелей на солдатские щи и кашу...»

В Летнем саду Кронштадта по праздникам и воскресеньям играли оркестры: один духовой другой роговой. Там же были посажены фруктовые деревья, но они вымерзли в морозную зиму 1820 года. Офицеры и жены гуляли в Летнем саду по песчаным дорожкам. В саду была сооружена беседка «Храм славы» на искусственной горке, а под горкой выстроено подобие грота. Чуть поодаль были поставлены памятник подвигу мичмана Домашенко, пожертвовавшего своею жизнью ради спасения матросов, и копия домика Петра с мебелью, где можно было попить чай… На входе в сад висели правила поведения: «В саду гулять, но цветов не рвать, травы не мять, собак с собою не водить, детей на тележках не возить». В разное время посещать сад запрещалось и матросам

Главная улица Кронштадта, Дворянская, была разделена на две части. По одной из сторон («бархатной») могли гулять только офицеры и их жены, по другой («ситцевой») гуляли матросы и их семьи. Позднее будут говорить, что такое разделение унижало и оскорбляло матросов. На самом деле, думается, что такое разделение улицы на две стороны, офицерскую и матросскую, было выгодно всем: офицеры могли гулять с дамами, не оглядываясь на то, как посмотрят на это их подчиненные, а матросам, гулявшим с подругами, не надо было, в свою очередь, тянуться во фрунт перед офицерами.

Сохранились свидетельства о том, как проходила типичная воскресная прогулка старших офицеров и их жен в портах в конце XVIII века. Впереди, как правило, шествовавший под руку с супругой, вышагивал матрос-денщик, который, завидев встречного гуляющего офицера, громогласно возвещал:

— Его высокоблагородие капитан и кавалер Иванов с супругою!

За денщиком торжественно шел матрос, несший на бархатной подушке капитанские ордена. Если орденов было много, то иногда их несли сразу несколько матросов. Особо ценимый Георгиевский крест всегда несли на лучшей подушке самым первым и отдельно от остальных. Если у данного офицера имелась наградная золотая сабля (это ценилось особенно!), то саблю нес на вытянутых руках отдельный матрос. За орденами с возможной важностью шествовал уже сам капитан с дражайшей половиной. Следом за ними еще два матроса. Первый из них нес зонт на случай дождя, а второй — емкость с охлажденным лимонадом. Таким образом, воскресные прогулки превращались в негласную демонстрацию капитанами их заслуг перед Отечеством, а жены при этом демонстрировали свои наряды. Воскресные выходы имели в тогдашней кронштадтской и севастопольской жизни весьма большое значение. Готовились к ним поэтому весьма ответственно, и их результаты были затем предметом самого живого обсуждения местного «света».

Из воспоминаний Фаддея Булганина: «…Многие богатые люди останавливались в единственном кронштадтском трактире братьев Делапорт, в котором я жил, и чтобы не стеснять его, я нанял квартиру поблизости комендантского дома, хотя и на другой улице, в доме мещанина Голяшкина…

Говоря о высшем кронштадтском обществе, я не сказал, каким образом я имел случай узнать его. Главным командиром кронштадтского порта был вице-адмирал Иван Михайлович Колокольцев, которого жена Варвара Александровна (урожденная графиня Апраксина) была задушевной приятельницею сестры моей Искрицкой, как я уже говорил об этом И.М. Колокольцев и в Петербурге и в Кронштадте жил чрезвычайно скромно и уединенно, и Варвара Александровна, добрая и умная женщина, не любила принимать у себя гостей. Это делала она не из скупости, но по характеру. В Кронштадте, однако ж, И.М. Колокольцев по званию своему должен был давать обеды и вечера, хотя весьма редко. Добрая Варвара Александровна, которая славилась своею откровенностью и простотой обращения, говорила правду в глаза и начальникам и подчиненным, и старым и молодым, обходилась со мною, как с сыном Я заходил к Варваре Александровне иногда по утрам, но она принудила меня быть у нее на нескольких вечерах в кругу кронштадтской аристократии. Я уже сказал причину, почему мне было скучно в этом кругу. Кто привык к крепким напиткам, тот при их недостатке предпочтет чистую сивуху подмешанному виноградному вину…»

Из воспоминаний контр-адмирала А.С Горковенко: «В сороковых годах Балтийский флот состоял из трех дивизий: две зимовали обыкновенно в Кронштадте, а третья в Свеаборге и Ревеле. Весною эта последняя выходила в Балтийское море в крейсерство и к исходу дня возвращалась в Кронштадт, где, после высочайшего смотра, втягивалась в гавань и сменялась очередной дивизией. Несмотря на близость Петербурга, сообщение с ним, в особенности зимою, было так затруднительно, что Кронштадт стоял особняком и жил своею особою жизнью, которая, при разнообразных служебных занятиях и веселом и дружном обществе, не только не казалась нам скучною, но, напротив, сближала всех и придавала морскому кружку какой-то семейный характер. Главным командиром был адмирал Ф.Ф. Беллинсгаузен, в доме которого мы собирались каждое воскресенье: двери клуба и библиотеки всегда были открыты для желающих, и не оставалось желать ничего лучшего. Город еще не освещался газом, о железной дороге еще не думали, и пароходного сообщения с Ораниенбаумом не было. Это заставило многих выстроить дачи на косе и там проводить лето».

В начале XIX века при заядлом театрале адмирале Ханыкове в Кронштадте стали устраивать любительские спектакли. Для этого был оборудован импровизированный театр в одном из офицерских флигелей. Желающих почувствовать себя в роли артистов оказалось предостаточно. Порой в труппе насчитывалось по два-три десятка офицеров. В подавляющем большинстве это была офицерская молодежь, но случалось, что на любительскую сцену выходили и весьма почтенные и заслуженные офицеры. Участвовали в спектаклях и офицерские жены, находя в этом отдушину от унылой гарнизонной жизни. Основу репертуара составляли веселые водевили, драм и трагедий морякам хватало и в жизни! Интересные пьесы, энтузиазм и талант участников очень быстро сделали офицерский театр весьма популярным, и не только в Кронштадте. Посмотреть на веселые офицерские водевили приезжали даже из столицы. Любовь к театральным постановкам была так велика, что офицеры порой устраивали любительские спектакли и в других портах, куда заходили их суда.

В 1837 году в Кронштадте был построен манеж для гимнастического обучения морских команд. Он тоже пользовался большой популярностью. Физическими упражнениями в нем с удовольствием занимались и матросы, и офицеры.

Для детей матросов в портах существовали дома призрения, состоящие из двух отделений: для мальчиков и девочек Число детей зависело от средств, их брали туда с пяти лет. Там мальчиков учили счету и грамоте, а девочек шитью и вязанию. Более старших детей обучали рабочим специальностям, а наиболее способных отправляли учиться дальше.

* * *

Весьма отличалась от корабельной жизни и портовая жизнь матросов. Дело в том, что во время нахождения судов в порту рацион питания матросов сокращался. Возможно, на него и можно было бы выжить, если бы не воровство, в результате которого до матроса порой доходило весьма немного. До 60-х годов XVIII века, когда матросы жили особенно голодно, их официально отпускали в Петербург и другие близлежащие города зимой на заработки, а летом, кто не был в плавании, шел на работы в самом Кронштадте. Зачастую офицеры отправляли матросов на заработки, имея с их доходов некий процент, который помогал выжить и их семьям Нередкими были в то время случаи, когда в зимнее время матросы промышляли подаянием.

В XIX веке во всех российских портах были открыты столовые для нищих. Порой туда заглядывали и матросы. По большей части те, кто пропился. Кормили там раз в день, давая фунт ржаного хлеба, щи, кашу с маслом и квас. Пьяных матросов лишили права на посещение этих столовых к середине XIX века. С этого времени право на посещение столовой давал уже особый портовый комитет, который выдавал особые билеты. Предъявитель билета платил за еду чисто символическую сумму. Билеты давались, как правило, отставным матросам и калекам. Служивших же выгоняли взашей.

Большинство портов постоянно нуждались в углублении дна. Работа эта была адова. В Кронштадте, например, с 1783 года привлекали для углубления гаваней арестантов. Кормили их плохо, и несчастные подрабатывали милостынею. Но много ли подадут в таком гарнизонном городке, как Кронштадт? Если арестанты непосредственно вынимали грунт из специальных клетей, установленных на дно залива, то с плашкоутов землю выгружали уже, как правило, вольнонаемные, в том числе и матросы. Это был хотя и тяжелый, но постоянный дополнительный приработок. Такую практику в Кронштадте начал адмирал Самуил Грейг, а продолжил адмирал Петр Пущин. Однако на донно-углубительные работы матросы шли лишь в крайнем случае, от безысходности, когда никакой другой работы не было. Летом, как правило, в Кронштадт приезжали на работы крестьяне из Калужской, Тульской и Орловской губерний. Они сразу же увеличивали конкуренцию.

Помимо выгрузки земли из плашкоутов, в Кронштадте и Ревеле была и другая работа, на которую матросы шли с особой охотой, — разгрузка товаров с купеческих судов. Работа по разгрузке товаров была поденной. Спрос рабочей силы часто превосходил предложение, а поэтому матросы набивались в идущие к стоящим на рейде боты, как кильки в банку, но все равно места всем на ботах не хватало. Ругань и драки по этой причине происходили ежедневно. Боты спешили к стоящим на рейде судам, где и начиналась разгрузка. При этом матросы должны были успеть вернуться к 8 вечера в казармы, иначе платили штраф в 10 копеек. Работа происходила в промежуток между выстрелами утренней и вечерней пушек. Один час давался на обед и отдых. Едва садилось солнце, палила вестовая пушка, и от стенки гавани к набережной сразу же начинали возвращаться боты с матросами. Высадившись, все они спешили к конторе, где получали расчет по своим ботам. В соседней конторке выдавали деньги. Там постоянно образовывались большие очереди, как следствие этого постоянно происходили ругань и драки.

Современник писал о том, как выглядели работающие матросы: «…Кого-кого тут не было! У иного, например, вместо шайки на голове болтается что-то наподобие блина. У другого вместо сюртука тоже болтаются какие-то лоскуты неопределенного цвета и формы. У третьего ноги одеты во что-то похожее на сапоги и это перевязано во многих местах мочалою и т.д. мелочи, на которые эти граждане не обращают никакого внимания. А какую бесконечно разнообразную смесь одежд заключала в себя эта разношерстная толпа, и при том одежд одна другой хуже! Тут все, что ни есть худшего в одежде, было собрано в одно место. Пред наблюдателем ежесекундно мелькают разнообразных покроев старые кафтаны и, не смотря на лето, даже шубы мужские; разных видов солдатские мундиры; более цивилизованного покроя костюмы посадских и т.д… Кроме посадских, в толпе много солдат, как матросов, так и армейских, множество крестьян, словом, тут собраны все классы рабочего сословия. Вся эта огромная и грязная толпа народа представляла собою хотя и не восхитительное, но не лишенное приятности зрелище…»

Дневная плата матросов достигала рубля, а то и больше и зависела от тяжести труда. Это были большие деньги. На них можно было и питаться, и одеться, и отложить на черный день, когда кончится навигация. Часто конторщики, расплачиваясь за работу, преднамеренно выдавали деньги одной ассигнацией на 2 — 3 человека. В этом был свой умысел. Для того чтобы разменять ассигнацию, матросам приходилось идти в местный кабак, где они сразу и оставляли большую часть заработанного, а то и вообще все.

Однако на этом испытания для идущих в работы матросов не кончались. На набережной их уже поджидала масса женщин с обедом в кадушках, накрытых грязным бельем, чтобы тот не остыл. Современник писал об этом так: «…В кадушках в горячей воде плавают вареные целые бычьи легкие вместе с печенкой и сердцем. Тут же имеются рубец, вареная картошка и картофельные лепешки, поджаренные на постном льняном или конопляном масле. Все это чрезвычайно дешево, но и чрезвычайно грязно и совсем не питательно! Воду для варки брали тут же из канала, ее черпали, отстраняя плавающие отбросы. Тут же рядом мылись после работы матросы. Все это вело к массовым заболеваниям…»

Разумеется, матросы во время разгрузочных работ воровали. Тащили все: зерно и пеньку, лен и шелковые ткани, бархат и вина. Для выноса с судов ворованного шили спецодежду с огромными карманами. Зерно, муку, кофе и сахарный песок ссыпали прямо в шаровары. Материю, пеньку и пряжу обматывали вокруг тела. С добычей расставались быстро. Тут же прямо на стенке гавани шел торг ворованного добра. Все продавалось дешево, вырученные деньги сразу же относили в кабак, где уже поджидали местные портовые проститутки. Нельзя сказать, чтобы начальство мирилось с таким положением дел. Постоянно устраивались облавы, хватали всех и воров, и скупщиков, но это помогало мало.

Мало кому известно, что, согласно одному из преданий, знаменитая в свое время секта хлыстов была основана в середине XVIII века именно в Кронштадте (не путать с сектой хлыстов-киселевцев, Матрены Киселевой, возродившей секту в конце XIX века, причем снова именно в Кронштадте!). Отвергая церковный брак, хлысты имели духовных жен, которые отдавались «христам» или пророкам на радениях, как «голуби с голубками». Практиковалось и групповое совокупление после совместных молений и самоистязаний. В хлысты шли прежде всего матросы, но, случалось, попадали и офицеры, причем порой и те и другие часто вместе с женами. Возможно, именно поэтому в хлыстовской среде присутствовала морская тематика. Так первичные «семьи», в которых осуществлялись радения, именовались кораблями, лидеры «семей» звались корабельными мастерами или кормчими, а белые рубахи, которые одевали сектанты называли парусами. Однако к 80-м годам XVIII века хлыстовство в Кронштадте сошло на нет. Офицеров теперь больше интересовало масонство, ну, а матросы снова вернулись в лоно законного брака и православия.

Определенной проблемой во всех российских портах была борьба с бомжами (или, как их раньше называли, «босяками»). Среди «босяков» было немало бывших матросов, отставленных по увечьям и болезням с флота. Некоторые из них, давно потеряв связь с деревней, просто не нашли своего места в новой жизни и, постепенно спиваясь, теряли человеческий облик. Оборванцев периодически отлавливали. Но место старых быстро занимали новые, и все повторялось. Осенью 1777 года в Кронштадте в результате сильного шторма были размыты стенки гаваней и смыто до 50 пушек. В магазинах и сараях пострадало много пороха и продовольствия. Современник писал: «Развалины гаваней представляли приют для беглецов и подозрительных людей, делавших набеги на город». Работы по восстановлению порта и ликвидации этой «кронштадтской Хитровки» растянулись до 1801 года.

* * *

Вторым после кабака развлечением матросов в порту была баня. Русский человек, как известно, вообще не может без хорошей баньки, а моряк и подавно. О бане моряки в море мечтали, как о встрече с любимой. Дело в том, что на парусных судах в море помывки команд практически не было. Учитывая, что плавания тогда длились порой по нескольку месяцев, можно представить желание офицеров и матросов окатить себя кипяточком и похлестаться березовым веником! По своему смотрению в море матросы и офицеры обмывались забортной водой и стирали в ней свое платье. Но это не только не заменяло бани, а порой, наоборот, весьма способствовало болезням. Поэтому во всех российских портах существовали бани для матросов. Как правило, одновременно они выполняли и роль городских бань. Так по крайней мере было в Кронштадте и в Севастополе. При нахождении в порту матросов старались водить в баню раз в неделю. Банных дней матросы ждали, как праздника!

В Кронштадте до начала XIX века существовали так называемые деревянные бани, выстроенные на воде Морским госпиталем. Находились они на северном фарватере. Мыльная и раздевальная были раздельными, но парились мужчины и женщины вместе. Поэтому парилки порой использовались местными проститутками как место для интимных встреч. Вход в баню был бесплатный. Мыться холодной водой можно было неограниченно, но горячая вода была платной. Шайка горячей воды стоила денежку. Денежку стоил и веник, впрочем, большая часть матросов приходила в баню с собственниками вениками. Это разрешалось. Офицеры и их семьи мылись у себя дома или ходили в бани, которые содержали состоятельные домовладельцы. С начала XIX века женщины в банях уже мылись полностью отдельно от мужчин.

Портовые бани были далеки от совершенства. Всюду царили грязь и вонь, стены и потолки были в копоти от ночников и ламп без стекол. Всюду ползали мириады тараканов. Почти всегда количество моющихся значительно превышало рассчитанные места. Из-за этого частыми были ссоры и драки. Процветало воровство, особенно оставляемого в предбаннике белья, несмотря на то что оно сдавалось на хранение сторожу-банщику. Из-за смрада масляных ночников видимость в бане почти отсутствовала, моющиеся узнавали друг друга исключительно по голосам. В парилке старались держать такой пар, что не редки были случаи обваривания. У крана с горячей водой стоял банщик, наливавший за денежку шайку кипятку. Чтобы при этом не было толкучки, существовало правило: с правой стороны — заходи, а с левой — погоди. За чаевые банщики мыли желающих, но большинство матросов прибегало к помощи товарищей или же мыли сами себя. В раздевалках постоянно жили, ели и спали банщики, как правило, из отставных матросов.

Вода в кронштадтской и в ревельской портовых банях была очень плохой, так как брали ее из ближайших канав, в которые сливались городские нечистоты. Чистую воду стали давать в портовых банях лишь во второй половине XIX века. Вообще водоснабжение всегда было важнейшей проблемой в портах. Хорошая вода — залог исчезновения эпидемий. В Кронштадте первый водопровод появился в 1804 году. Построило его Морское ведомство для водоподъемного механизма, который приводился в движение с помощью двух лошадей. У Петербургских ворот была построена водонапорная башня. От нее к казенным зданиям и госпиталю проложили деревянные трубы. В водоподъемную машину вода из Невы поступала из пролома, находившегося в восточной части Военной гавани. Когда в него попадала морская вода из залива, а это происходило при продолжительных западных ветрах, морякам и жителям города приходилось пить морскую воду. Что касается морской воды, то по утверждению медиков: «…по вкусу и действию своему на пищеварительные органы не может собственно называться годной к употреблению». В Кронштадте было 11 колодцев, но они не могли решить проблему водоснабжения. Поэтому моряки, как правило, спасались от плохой воды пивом, употребляя его вместо чая.

В 1827 году водопровод в Кронштадте решили улучшить. Деревянные трубы заменили на чугунные, которые не гнили. В 1838 году поставили две паровые машины и теперь качали воду в резервуар из водоема, куда вода поступала самотеком из залива. Но и эта вода была не слишком чистой, а при нагонном ветре и соленой, что тоже способствовало возникновению заболеваний.

* * *

А как проходила служба в других военных портах России? Из воспоминании художника-мариниста А.П. Боголюбова, служившего в Свеаборге мичманом: «Свеаборг, старинная шведская крепость, когда-то грозная, разбросан на каменистых островах, защищая проход в Гельсингфорс — столицу Финляндии. Рейд его глубок и удобен, вход же узок и лежит между рядами сильных батарей. После чего слева расположена крепость со всеми портовыми крепостными постройками. Все они старые по типу и применены к жилью по необходимости дать приют флотской бригада Матросы размещались поэкипажно на блокшифах, для того устроенных, и небольшая часть на островах. Торговля здесь самая убогая. Селедка да табак — "Якорь" и "Незабудка", очень подлые. Тогда курили трубку. Булочная тоже не хороша, так что все возили из Гельсингфорса, Офицеры размещались во флигелях или казематах, переделанных в жилье, длинных и нескончаемых. Ядром централизации был флигель "Глагол", выстроенный в виде буквы "Г". В нем происходили всякие офицерские безобразия и бесчинства. Пьянство было всеобщее. Пили, конечно, водку анисовую, а кто побогаче, покупали иногда канки, флягу в три бутылки, мадеру и херес жгучего свойства не хуже Соболевского (Ярославского). Был здесь клуб офицерский в Густав-Снерже, В нем плясали. По два раза в месяц давались плохие концерты и гнусные по стряпне обеды. Собиралась туда публика всегда пехтурой, ибо на весь город была только одна губернаторская карста, развозившая и привозившая почетных дам. Остров невелик, но все-таки сборы были часа два, а мы, грешные, в дни слякоти и дождя езжали в клуб на вестовых. Мы с братом жили в новом флигеле. Это здание было поудобнее, хотя тоже со сквозным коридором и сильным сквозняком. "Кому быть повешенным, тот не утонет", — говорит пословица. Так и со мною случилось. Любил я бегать на коньках. Вот только что затянуло рейд льдом, гладким, как зеркало, как приходит ко мне мой товарищ и друг Эйлер и мичман фон дер Рекке. Побежим в Гельсингфорс завтракать. Побежали. Ступили на лед, тонкий и гибкий, он почти волной гнулся под ногами, а потому порешили не бежать рядом. Вдруг у меня ремень отстегнулся и стал попадать под конек. Я остановился, исправил повреждение и только дал два-три бойких шага, чтобы догнать товарищей, — провалился под лед. Вынырнул, начинаю пробовать выйти из полыньи, но лед подламывается, и я чувствую, что начинаю тяжелеть. По счастью, товарищи оглянулись и, видя меня в проруби, подбежали. Эйлер догадался первый, ловко подкатил мне палку, за ним Рекке сделал то же, и тогда, кладя ее плашмя на лед, я разрешил свою тяжесть на большую площадь и Бог помог мне выкарабкаться, и я опрометью покатился обратно в Свеаборг. Пути было минут на 12 — 15. Достигнув берега, обледенелый, сбросил пальто, которое встало стоймя на снег, отвязал коньки, тут же их бросил и побежал домой. Руки мои трескались, и текла кровь, за ушами то же было. Брат мой Николай Петрович встретил меня в ужасе, но, придя в себя от радости, что жив, ничего другого не нашел лучше, как вкатить в меня 2 стакана рому. Скоро я охмелел, сделался весел и лег спать. Спал до 7 часов вечера и проснулся как встрепанный, а так как вечером в клубе танцевали, то взял потогонную ванну со всех вальсов, галопов и полек, что избавило меня от всяких осложнений получить горячку, тиф или что другое. С тех пор я бросил бегать на коньках да и хорошо сделал.

На Масленице устроили горы. Все лучшее общество собралось кататься. В этом деле я тоже был мастак. Посадить почти на лету барыню на перед салазок и спуститься быстро, правя не руками, а ногами, составляло некий шик. Вот взял я поневоле толстую барыню, муж которой просил се прокатить. Как на грех, что-то подвернулось на самом сильном склоне горы, и чебурыхнул я мою толстуху сперва на лед, а потом в снег. Задний катальщик саней не удержал и въехал ей в йоги и тем помял достаточно. Но, конечно, ахов и охов не было конца. Капитан 2-го ранга Цыпит сказал адмиралу Балку, что я это сделал нарочно, и заместо веселья всю Масленицу я высидел на гауптвахте. Суд был, как видите, скорый и справедливый. Да вообще Свеаборг был какой-то отпетый порт…

Кто живал в Свеаборге, тот непременно знал или слышал о "Золотой рыбке". Жил там подрядчик купчик Синебрюхов, и была у него, кто говорит, племянница, а кто — его побочная дочь. Но дело не в том, как она ему приходилась, а в том, что барышня была дивной красоты. Брюнетка с чудными черными глазами, таким носиком тонким, стройная, гибкая, словом — прелесть. А потому кто из молодежи в нее не был влюблен! Делали предложения всякие лейтенанты и мичманы, но так как это была голь бездомная, хотя красивая и статная, купчина гонял всех влюбленных со двора. Но ведь не разом выдыхается любовь — надо на это время. А потому страдальцы ходили постоянно под ее окна гулять и ловить чудный взгляд. А там, перед домом, стоял колодец, на окраину которого влюбленный упирался страдающим телом, и, когда кто-либо проходил мимо, он устремлял для приличия свой взор в темное глубокое отверстие. "Что вы там делаете, — спрашивал хоть бы начальник, — что вы там потеряли?" — "Я гляжу на золотую рыбку", — отвечал офицер. Предлог был нравственный, а потому дальнейших разговоров не было. Наконец, "Золотая рыбка" вышла замуж за командира фрегата Струкова. Тут она стала блестящей барыней, но Бог не дал ей счастья, вскоре Струков умер, и вдова поселилась в Гельсингфорсе. Как-то раз у лейтенанта М.М. Филиппова была сходка, начали перебирать все свеаборгское, и когда речь дошла до "Золотой рыбки", то кто-то сказал: "Нет, теперь нашего брата она и видеть не хочет. Никого не принимает, и познакомиться с ней невозможно". — "А отчего же нельзя, пари держу, что можно". То же повторил и приятель мой АЛ. Эйлер. "Ну что бахвалитесь, — закричало всякое мичманье и лейтенантство, — выгонит по шее дураков — и все дело тут". Спор пошел хуже и хуже. Ударили пари о трех ханках мадеры, водки и портвейну. Надо было действовать. И порешили мы так — надели вицмундиры и в одно прекрасное воскресенье поплыли к мадам Струковой, шли бодро до звонка двери, подошли — оробели, стали совещаться. "А вам что, — говорю, — мы взойдем, и я скажу: "Позвольте вам рекомендовать моего приятеля Эйлера", — а ты, в свою очередь, скажешь: "Представляю Боголюбова!" Нас впустили. Вышла барышня, не сконфузясь, мы повторили условную речь. Она мило расхохоталась. Ободрившись, тотчас же мы ей рассказали о нашем пари, не упоминая о его количестве и качестве, смех удвоился, после этого надо было вещественное доказательство, что она нас точно приняла и не выгнала, "А вот что, господа, я вижу, вы люди веселые, завтра у меня соберется несколько барышней, будут также знакомые из Свеаборга, а потому приходите пить чай и повеселиться". Все это нам было очень на руку. На другой день мы очень приятно провели у нее время, и так как в Свеаборге наутро все уже знается, что делалось обитателями, то пари было выиграно и распито в самом веселом кружке.

В том же Гельсингфорсе зимовал лет 7 тому назад 16-й экипаж, имея командиром Римского-Корсакова, впоследствии директора Морского кадетского корпуса. А корабль именовался "Коцбах", но так как в экипаже офицерство было почти сплошь пьяное, то и получил прозвище "Плавучего кабака". Ревизором на корабле был лейтенант Александр Семенович Эсаулов, тоже не дурак выпить. Вот раз Римский-Корсаков посадил Эсаулова с собой в коляску, и едут они по Скатуден для осмотра работ по кораблю. Дело было осеннее. Проезжая городом, Корсаков, будучи знаком со всею аристократией города, кланяется графине Армфельд. Эсаулов сидит и не берется за козырек фуражки. Едет другая дама, тот же поклон Корсакова и неподвижность Эсаулова, едет еще третья и четвертая. Наконец, когда коляска наткнулась на пятую даму, Корсаков вознегодовал и, обращаясь к Эсаулову, спрашивает: "Кто это была первая барыня, которой я кланялся, как вашей знакомой?" Ответ был: "Просвирня, а вторая дьячиха, а третья жена шкипера, и всем им я отдаю вежливость, моим дамам вы покланялись". — "Ну, ступай долой из коляски и плетись за мной по грязи". И выбросил нашего Александра Семеновича в поколенную лужу.

Зима прошла, наступило время вооружения, работа в порту закипела, приятный запах смолы топленой ласкал ноздри за неимением других, лучших ароматов. Я был назначен на 25-пушечный бриг "Усердие", а брат на корабль "Вола". Бригом командовал прекрасный, но строгий командир Василий Степанович Нелидов, моряк, ученый, долго плававший при описи Белого моря, а теперь состоявший в отряде капитана 1-го ранга Михаила Францевича Рейнеке — главного начальника описи Балтийского моря и финских шхер.

В отряде была также шхуна "Метеор", капитан-лейтенант Сиденскер Карл Карлович ею командовал, много баркасов гребных и два ботика. Вся эта экспедиция выходила из Кронштадта, куда мы последовали после вооружения и выхода на рейд. Бриг "Усердие" было старое судно, тембированное после Наваринского боя, а потому в подводной его части оказывалась часто течь. Положили за неимением сухих доков бриг на борт, чтобы оголить киль, да как-то и оплошали. Он, сердечный, перевалил через центр тяжести и не хочет вставать. Да потек боком, вода хлынула в трюм, и тогда он поневоле встал да только и затонул! Обидно было Нелидову. Но поставили помпы, нагнали народу, экипаж целый, и в 30 часов откачали. Зато всех крыс выжили из трюма, а их было немало.

Пошли в море рано, жутко было спать в каютах совсем сырых. Но ревматизмы тогда как-то не приставали. К нам на бриг сел Рейнеке, но мы его скоро спустили на берег в Борезунде, где он постоянно жил, а сами ходили в море и там занимались морским промером — делом крайне тупым и глупым, состоящим в том, что кидали в море лот через каждые пять минут левого хода. Промокав его, таким образом, недели три, возвращались к Рейнеке до острова. Тут было другое занятие — вычисления разные да промеры со шлюпки. Словом, казнили нас начальники серьезными занятиями.

Но были минуты и смеха. Шхуна "Метеор" и бриг "Охта" капитана Карякина, тоже мастера описного дела, стояли вместе. Под вечер частенько мы съезжали купаться, а потому шлюпки двух бригов и шхуны гребли бойко, перегоняя друг друга. На "Метеоре" служил тоже мой товарищ детства и дорогой приятель, мичман из офицерского класса Дмитрий Захарович Головачёв, впоследствии флигель-адъютант и командир царской яхты "Держава" и Гвардейского экипажа, звали его еще в корпусе Шавкой, потому что вечно лаялся и шутил. Кто его не знал только во флоте, как за балагура и за бравого офицера до конца жизни. Бывало, как только соберемся в Кронштадт или Петербург, сейчас Шавка разденется нагишом и ну плясать, петь и выделывать разные фокусы. Вот едем мы купаться, завидели две шлюпки финки, гребли только бабы да девки. Поравнялись с ними, Головачев уже стоял нагишом, бойко направил четверку борт о борт с бабьей лодкой, вскочил в нее, сделав страшный переполох, и бултых в воду вниз башкой! Бабы ахнули, но все обошлось благополучно, и мы все стали бросаться купаться.

Хотя пар уже везде в Европе был не новинкой, но у нас Меншиков его не любил. А потому средства съемки были самые допотопные. То, что на паровом баркасе сделали бы в неделю, нам надо было на гребле, парусах вырабатывать в два месяца, и плавание этих утлых аргонавтов — лодок и баркасов — было горькое. Когда в глухую осень приходилось морем возвращаться в Кронштадт, гибли шлюпки, люди, но это все было нипочем А.С. Меншиков берег казну, и после из экономии его была учреждена эмеритальная касса Морского ведомства с фондом в 12 миллионов, а говорят, и в 14. И за то спасибо!

Капитан Рейнеке (известный российский гидрограф, адмирал и ближайший друг П.С. Нахимова. — В.Ш.) был человек умный, но болезненный, желчный, все страдал желудком и был ипохондр первой величины, фигляр, напускал на себя часто важный ученый вид глубокого мыслителя, говорил протяжно, заканчивая, что чувствует "тупость в голове и сухость в кишках". Брат мой жил с ним два лета, а также незабвенный мой товарищ Порфирий Алексеевич Зеленой. Тот даже квартировал у него, а потому изучил все уродства рейнековской жизни, сделал описание его жизни из часа в час. Рукопись эта была поистине замечательна, долго бродила между приятелями и потом исчезла. Говорят, что ее приобрел известный наш историограф морской Феодосии Федорович Веселаго и, будучи почитателем Михаила Францевича, укрыл у себя. Но не думаю, чтобы она погибла. Веселаго слишком даровитый судья памфлета, чтобы его уничтожить.

Дело съемки он вел точно и педантически, но все это не мешало ему надоедать нам до горечи. Человек он был невоспитанный, но любознательный, аккуратный, вел журнал, сколько его сука Эда (по-фински — щука) носила ежегодно щенят, сколько жило и где дарилось и кому. Наблюдал он над дикими утками тоже, ловил их, пока были молоды, то есть в гнездах. Самцу и самке надевал на лапки серебряные кольца и на другой год находил, что пара прилетала издалека опять на старое место и получала новое колечко. Были бестии с семью и восемью шевронами. Воспитывал тюленей, делая их домашними, как собак. Но не достигал результатов ревельского командира маяков — генерала от маяков Павла Мироновича Баранова, у которого они жили годами в пруду его сада, спали в его кабинете и возвращались обратно, будучи брошенными в море. Пришли к Баранову рыбаки и говорят: "Лов у нас плох, а это потому, что тюлень живет на берегу у тебя, брось их, родимый, помоги горю". По опыту Баранов знал, что тюлени возвращаются издалека, а потому и уступил их просьбам, и тюленей выбросили за островом Нарган в залив. Через четыре дня они были дома. А дом Баранова был на Ревельском форштадте, куда тюлени приходили с моря пехтурой, скрываясь по канавкам города Капитан мой B.C. Нелидов познакомил меня с адмиралом, и я сам видел, как, подойдя к пруду, старик хлопал в ладоши под водой, и вдруг умные рожи этих тварей выныривали, фыркая, выползали на берег и, ковыляя на своих плавательных перьях, брели за ним к дому, подымаясь скачками на лестницу.

Кроме тюленей, у Баранова была еще тогда голубиная почта. Он раздавал своих птенцов-пансионеров маячным смотрителям, и когда бывала какая авария морская, то птицы приносили ему вести, и он делал свои распоряжения ответными голубями».

Из воспоминаний адмирала И.И. фон Шанца о его мичманской жизни в том же Свеаборге: «Зима прошла довольно приятно. Гарнизонная служба, состоявшая в занятии караулов, вовсе не была обременительна, тем более что господа офицеры, в особенности старые, успели уже устроить ее на свой лад и отстаивали изредка выпавшие на их долю караулы, невозмутимо спокойно. Каждый вечер, с пробитием зари, т.е. около 8 часов, можно было встретить снующих по городу вестовых, которые перетаскивали на гауптвахты перины, подушки, простыни и прочее. Когда жесткий казенный диван превращался в покойную, удобную постель, караульный офицер раздевался, по обыкновению, до рубашки, и рундовые шнурованные книги доверялись старшему унтер-офицеру со строжайшим приказанием не допускать патруль нарушать богатырский сон караульного офицера.

Так как этот легкий способ охранять неприступную крепость был принят и освоен почти всеми, а главное, и визитер-рунды состояли под начальством необразованных офицеров гарнизонной артиллерии, то и не предвиделось никакой опасности попасть под строгую ответственность. И не такие еще проделки благополучно сходили с рук. Иногда смелость доходила у некоторых из самых отчаянных головорезов до того, что они покидали свои посты… и отправлялись в Гельсингфорс, откуда возвращались только к смене. Любимый всеми нами комендант крепости генерал Г., человек холостой, которого седина и пятый десяток лет не лишили веселости и балагурства, смотрел весьма часто на все это сквозь пальцы; ему гораздо сподручнее было поплясать с офицерами на какой-нибудь холостой пирушке, чем корчить строгого начальника, чинить суд и расправу. Помнится мне, как я его видел иногда, выплясывавшего удалые национальные танцы с таким неподдельным проворством, с такой неподдельной веселостью, что он мог смело выдерживать соперничество с моим приятелем И.И. Саликовым, известным своими способностями в гимнастических упражнениях.

Часто обыденный порядок зимней береговой жизни оживлялся вечерами, проводимыми мною в семейных домах, в кругу прекрасного дамского общества Дома капитана над портом П., фон Д. и самого адмирала были для меня постоянно открыты, чего нельзя сказать о большей части моих товарищей».

* * *

Наиболее приятным для проживания офицеров и матросов был во все времена Ревель (нынешний Таллин). Относительно большой город со вполне европейской жизнью, обилие всевозможных увеселительных заведений, отсутствие той строгости, которая была свойственна и Кронштадту, и Свеаборгу, делали Ревель всегда желанным местом пребывания и для молодых офицеров, и для матросов.

Из воспоминаний контр-адмирала А.С. Горковенко о службе в Ревеле в 30-х годах XIX века: «Моряки очень любили Ревель. При всех достоинствах Кронштадта он все-таки смотрелся крепостью, тогда как Ревель представлял тип маленького немецкого городка, сохранявшего еще остатки средневекового характера, вместе с замками и клубами, цехами и другими наследиями фатерланда. Жизнь была и дешева и приятна, и хотя высокий круг держал себя далеко от нас, мы веселились везде понемногу, и все были обласканы в гостеприимном доме главного командира, графа Л.П. Гейдена, героя Наваринской битвы. Все клубы были для нас открыты, в умственных занятиях недостатка не было, а служебные шли своею чередою. Общество офицеров было дружное, и доброе согласие царствовало и на берегу, и в кают-компании. Команда также особенно любила Ревель, где вино было дешевле и где она частью стояла по деревням».

А вот картинки морского быта в Ревельском порту, описанные уже А.П. Боголюбовым: «Пришла весна, вооружились снова и поплыли на те же места и шхеры с Михаилом Францевичем (Рейнеке. — В.Ш.). Опять макали лот, брали углы и шли в Ревель. Дорвавшись до берега, мы встретились с товарищем мичманом Розенталем. Тот пригласил нас в их Дворянский клуб, где один помещик нашел, что мы слишком резво с Эйлером играем на бильярде, ибо какой-то шар влетел ему в нос. Конечно, мы немца обругали. А тот был важный барон и пожаловался на нас командиру порта, маститому адмиралу графу Гейдену. Сей, увидев Нелидова, говорит "А у вас молодые офицеры не дают себя в обиду, вчера оборвали моего знакомого NN в клубе, да он гадина, дрянь, и я очень этому рад". Тем не менее строгий капитан поставил нас бессменно на сутки на вахту. Через два дня граф пригласил его обедать, и разговор опять зашел о нас "Я, — говорит Василий Степанович, — их наказал, более буянить не будут". — "Напрасно, простите их да приходите с ними завтра пить чай".

На другой день Нелидов привел нас на дачу адмирала. Ласковый прием адмирала, а также почтенной графини и милой дочери Луизы Логиновны нас ободрил. С виду мы были ребята красивые, свежие, бойкие, да, кроме того, домашнее порядочное воспитание в нас отражалось, так что граф и семья его благодарили капитана, что такой случай дал средство нас узнать поближе. Долгом считаю сказать, что почтенные наши старики адмиралы того времени носили на себе чудный отпечаток добродушия, чистоты, справедливости и гостеприимства. Кто знал И.Ф. Крузенштерна, Гейдена, братьев Лазаревых, Михаила и Андрея Петровичей, А.А. Дурасова, Ф.Ф. Беллинсгаузена и многих других, тот подтвердит, что это были самые почтенные моряки, умные и честные. Такого закала был и B.C. Нелидов, и мы много обязаны ему, что в два года стали порядочными офицерами, что и составило нашу будущность. Но, к сожалению для нас, на следующий, 1844 год его сделали командиром фрегата, а на его место поступил капитан-лейтенант Василий Аникесвич Дуванов. Человек добрый, но неумный, раболепный, слабый духом, хотя и опытный морской офицер. Окончив плавание, бриг вернулся на зимовье опять в Кронштадт. Опять пошла та же бесшабашная мичманская жизнь. Скоро наступило Рождество. Тут-то разгар веселости был полный. Нанимались сани-одиночки чухонские, что ездили за полтину серебра в Питер по льду. Насядут туда испанцы, тирольцы, буряты, Луи XV, евреи, черти, Арлекины, Пьеро, и цугом саней пять на огонек. Где примут, а где обругают — за этим не гнались, где покормят и попоят, а где и просто пробалаганим. И так время шло изо дня в день.

Николай Степанович Горковенко сделал маску петуха, лепил ее целый месяц, надел раз и потом, убоявшись простуды, передал ее мне. Это были пернатые латы из картона, так что ездить, сидя в санях, было невозможно, приходилось стоять на их полозьях и буравить ногами снег. Но здоровье было чугунное, глотка тоже крепкая, ибо всю дорогу приходилось орать по-петушиному, что я делал с большим талантом. Компания наша была следующая: братья Роман и Александр Баженовы, братья Алексей и Николай Горковенко, Александр Опочинин, Христофор Эрдели, Эйлер, Николай Савинский, барон Гейсмер, Панифидин, Слизень, братья Абалешевы. Последние трое были постарше нас и служили центром сходок Мы никогда не были безнравственны, но дурили и шкодничали, как ребята, называли себя "ноги общества", потому что за башки наши нас еще не признавали. Это стало дело будущего, но за плясунов и веселых людей мы слыли в обществе и с честью поддерживали вечер или бал, куда нас необходимо приглашали, ежели хозяева хотели, чтобы у них было весело и оживленно. В этот год я сделал альбом карикатур на все наше кронштадтское общество, за что, конечно, нажил себе много врагов и друзей. Да, кроме того, раз в клубе отплясал мазурку так бойко-карикатурно с одной барышней, что чуть не пострадал по службе. Спасибо начальнику штаба Николаю Александровичу Васильеву. Этот славный человек помирал со смеху и так как был сила дня, то и спас от арестов и других невзгод».

Из воспоминаний Фаддея Булгарина: «С приятностью вспоминаю о проведенном мною времени зимою 1810 года в Ревеле. Мы жили… на петербургском форштате в трактире Энгеля и по утрам составляли планы, как провести приятно день и вечер. В клубах ежедневно бывали публичные обеды, а вечером в клубе, называемом Einigkeit (Согласие), метали баше, потому что публичные азартные игры тогда не были запрещены. В театре каждую неделю бывали маскарады. Русских офицеров, особенно морских, было множество в Ревеле, и в танцовщиках не было недостатка. Карточная игра рассыпала деньги по рукам, но, как водится, молодые люди не считали проигрыша, а выигрыш почитали обязанностью проживать с приятелями, и от этого все веселились, не чувствуя недостатка в деньгах…»


Глава третья. О ЛЕКАРЯХ И БОЛЕЗНЯХ

Борьба с болезнями была во времена парусного флота труднейшей и почти не решаемой проблемой, причем не только в море, но и во время нахождения моряков в порту. Простудные и желудочные, а также венерические болезни нередко приобретали характер настоящих эпидемий. Этому способствовали вопиющая антисанитария и тяжелые условия службы, сырой климат и обилие портовых проституток.

Вот как описывал корабельный быт наших моряков в начале царствования Екатерины II историк флота Ф.Ф. Веселаго: «Многочисленность заболеваний и ужасающая смертность между нижними чинами считались делом неисправимым При сравнительно лучших гигиенических условиях береговой жизни тогда и в кронштадтском госпитале ежедневно умирало до 20 человек; а на судах, вышедших в море, число заболеваний и умерших возрастало с каждым днем плавания. Так, например, на эскадре Спиридова при переходе от Кронштадта до Копенгагена умерло 54 человека, и число больных, бывшее около 300 чел., на пути до Англии возросло до 700; а при переходе от Англии до Лиссабона только на одном из кораблей число больных дошло до 200 человек. Причиной подобных печальных явлений, общих на тогдашних судах, были нечистота, испорченный воздух жилых помещений, одежда матросов, существенную часть которой составлял пропрелый от неизбежной сырости полушубок, затем испорченная вода и дурная провизия. Несмотря на заботы Петра I о доставлении на суда провизии в бочонках или мешках, ее продолжали доставлять в рогожных кулях, гниющих от сырости и портящих находящуюся в них провизию. Солонина держалась в бочках больших размеров, которые, оставаясь продолжительное время откупоренными, заражали воздух, чему пособлял еще крепкий запах трески, употреблявшейся матросами в последние дни. Пресная вода, содержавшаяся в деревянных бочках, после недолгого плавания портилась и приобретала отвратительный вкус и запах гнилых яиц. Зловоние в нижних палубах увеличивалось гниющей в трюме водой и отчасти раздаваемой на руки матросам недельной порцией сухой провизии и масла, которое хранили они в своих сундуках или в койках, постоянно остающихся внизу. Для нагрузки трюма употреблялся не чугунный, а каменный или песчаный балласт, в котором собирался и гнил сор, при недосмотрах иногда сметаемый в трюм и представляющий полное удобство для разведения крыс и различных беспокойных насекомых. Если к этому прибавить, что при неимении судовых лазаретов больные до перевоза на госпитальное судно не отделялись от здоровых и что вообще на судах не существовало порядочной вентиляции и темные уголки нижних палуб избавляли ленивых матросов от путешествия на верхнюю палубу, то огромная смертность совершенно объясняется антигигиеническим состоянием тогдашних судов».

Неслучайно, что первое же дальнее плавание эскадры адмирала Спиридова с Балтики в Средиземное море далось очень нелегко. Раздраженная Екатерина писала по этому поводу так; «Когда вы в пути съедите всю провизию, тогда вся экспедиция ваша обратится в стыд и бесславие ваше и мое. Прошу вас для самого Бога, соберите силы душевные и не допускайте до посрамления перед целым светом. Вся Европа на вас и вашу экспедицию смотрит». Русские моряки, как известно, силы душевные собрали и полностью уничтожили турецкий флот при Чесме.

Наиболее частой болезнью на русском парусном флоте была так называемая горячка, т.е. все простудные заболевания, от которых из-за постоянных сквозняков, холода и вечной сырости практически не было никакого спасения. Затем шла цинга — скорбут, вызываемая отсутствием свежей пищи и овощей, а также каждодневной тяжелой работой. Помимо этого весьма часты были всевозможные ревматизмы и чахотки. Конечно же, некуда было деться и от венерических заболеваний, прежде всего от триппера (именуемого моряками просто «насморком») и сифилиса Больных венерическими заболеваниями старались все же при первой возможности изолировать от команды и убрать с судна. Лечили от триппера и сифилиса мышьяком, который наряду с нескольким приостановлением воспалительных процессов одновременно разрушал организм в целом.

Порошки неизвестного происхождения, которыми корабельные лекари пичкали моряков, помогали весьма мало. В большинстве случаев даже заразных больных не было возможности отделить от здоровых, и тогда приходилось полагаться только на Бога. Особенно ужасна была участь раненых. Квалификация судовых лекарей в большинстве случаев в XVIII веке была весьма низкой. Никакой анестезии в то время тоже не существовало. Перед операцией раненому давали стакан водки, а иногда просто били деревянной колотушкой по голове. Решения на операцию лекарями принимались самые простые: если ранен в руку, то руку и отрезали, ранен в ногу — отрезали ногу. Пока несколько санитаров держали кричащего и извивающегося от дикой боли матроса, лекарь ножовкой пилил ему руки и ноги. Кровь на культе останавливали тем, что лили на нее раскаленную смолу, которая выжигала кровеносные сосуды. От болевого шока многие тут же и испускали дух. Обрубки бросались тут же под стол. Прооперированных сваливали в углу лазарета. Большинство из них вскоре умирало, но некоторые все же выживали.

Лекарь в эпоху парусного флота всегда был достаточно важной и уважаемой фигурой на любом судне. На него смотрели как на некое божество, и даже умирающие верили, что он может сотворить чудо. На русском парусном флоте лекарь имел классный чин и был приравнен к офицерскому составу. Перед отплытием судна в плавание лекарь принимал в береговой аптеке сундук с лекарствами. В море он ежедневно записывал в табель больных, занимался их лечением, тщательно записывая, когда и кому какие микстуры давал. Кроме этого лекарь заботился, чтобы больным, по возможности, выдавалась наиболее свежая и качественная пища. Он же информировал капитана и священника о наиболее опасных больных. Под страхом лишения всего жалованья лекарю запрещалось брать деньги за лечение. По возможности тяжелобольные в первом же порту сдавались в береговые госпитали, что абсолютно не гарантировало выздоровления. Во время боя судовой лекарь был обязан находиться в интрюме при раненых, резать разбитые конечности, зашивать раны. Особая статья в уставе напоминала лекарю о том, что если он будет относиться к больным с пренебрежением, то «яко злотворец наказан будет, яко своими руками его (больного) убил…».

В первый период в лекари назначали порой случайных людей, но постепенно стали назначать выпускников медицинских факультетов университетов. Балтийский флот комплектовался в большой мере медиками — выпускниками Тартуского (Юрьевского) университета. Это сразу же сказалось на уровне лечения. Однако, несмотря на все старания, до начала XIX века смертность на судах российского флота была все равно большой.

Морская медицинская часть, находившаяся до начала XIX века в зависимости от Министерства внутренних дел, была затем наконец-то переведена в Морское министерство, чем было улучшено положение врачей, приравненных по правам службы с морскими офицерами. Всей морской медицинской частью отныне управлял уже главный врач — генерал-штабс-доктор, подчиненный морскому министру.

* * *

Из воспоминаний адмирала Д.Н. Сенявина: «Старики наши пивали крепко, ума не пропивали и дело делали лучше, чем нонича трезвые колобродят. Другое, благодаря малодушию нашему, которым пользуясь, медицинский факультет увеличил число докторов чрезвычайно, как сами они, так лекарства употребляют по моде; было время, лечили они одною теплою водою, по крайней мере, лекарство было невредное. Было время, лечили они от всех болезней одним меркурием, ваннами, а теперь пользуют пиявками; многие уверены, что пиявицы любят кровь не чистую. Мне сказал один доктор, шутя над ремеслом своим, чтобы знать верно свойство пиявицы, так надобно прежде быть самому пиявкою. Доктора сами, подобно пиявкам, они так впились в наше малодушие, что человек пожилых лет с хорошим желудком никак не может быть без доктора; он знает, что этот доктор произведен из аптекарей, он знает, что сей доктор морит людей без пощады, и он знает еще важнее, что доктор сей уморил его сына и сам доктор в этом признался, но он отвечает: "Все это так, да дело не в том, а в том, что он вылечил министерскую жену!"»

Одной из самых колоритных фигур среди российских медиков первой половины XIX века был Иван Буш, достигший больших вершин в искусстве педагогики и врачебной деятельности. Закончив училище при Калинкинской («секретной») больнице, в связи с началом войны со Швецией, он был призван лекарем в Балтийский флот. Участвовал во всех крупных морских сражениях той войны. В ходе боя тогда на кораблях оказывалась только первая медицинская помощь в виде остановки кровотечения, первичной обработки ран и ожогов, наложения повязок с лекарствами… Затем тяжелораненых старались переправить на госпитальные суда или корабль направлялся в ближайший порт с госпиталем Впоследствии Буш написал «Физиологические записки», читал лекции, стал профессором анатомии и физиологии, а после создания Медико-хирургической академии занял там кафедру хирургии.

Еще один известный морской врач, Иван Ланге начал свою карьеру с корабельного подлекаря. В русско-шведскую войну прошел все морские сражения как корабельный хирург. Затем был определен в Кронштадтский морской госпиталь «для пользования раненых». В декабре 1792 года в связи с невозможностью продолжать морскую службу «по увечью, полученному при разбитии фрегата "Возьмислав"», Ланге определили во 2-ю дивизию штаб-лекарем. Затем Ланге трудился в Медико-хирургической академии доктором. Дослужился до чина статского советника.

Именно этим врачам наш флот обязан значительному улучшению медицины на кораблях и судах, которая впервые начала организовываться по науке. К концу XVIII века ценой огромных усилий состояние медицины на русском флоте стало понемногу улучшаться. Во время Русско-шведской войны 1788—1790 годов на Балтийском флоте впервые были устроены специальные суда, на которые свозили больных и раненых с находящихся в море эскадр. Тогда же на флот в большом количестве пришло немало талантливых врачей, много сделавших для улучшения медицинского обслуживания моряков.

Если на Балтике моряков особенно донимали ревматизмы и цинга, то на Черном море настоящим бичом для моряков были лихорадка и чума. И если к XIX веку с ними уже все же научились бороться, до середины XVIII века они порой выкашивали целые команды.

Из воспоминаний адмирала Д.Н. Сенявина: «1-го числа ноября перед вечером вдруг оказалась у нас на фрегате чума. Бригадир в тот же час переехал на корабль "Хотин", и приказал нам всех заразившихся свезти на берег и устроить для них там из парусов палатки, а потом немедленно идти в Керчь, остановиться в удобном месте и возможно ближе к берегу, устроить из парусов баню и палатки для жительства людей и окуривать все беспрестанно. В следующую ночь построили мы две палатки и перевезли всех заразившихся, числом до 60 человек. Поутру снялись с якоря, а ввечеру были у Керчи, на месте немедленно отвязали паруса, построили на берегу баню, кухню, палаток достаточное число для служителей и перевезли всю команду на берег.

Около 15-го числа чума у нас вовсе прекратилась, похитив в это короткое, двухнедельное время более 110 человек. Из оставленных в Кафе выздоровели только 2, подштурман да матрос, дорогою в одни сутки опустили в воду 16 человек, и на берегу в Керчи померли 38 человек; умерли все нижние чины и рядовые, а из офицеров никого. К счастью нашему, случился у нас искусный лекарь Мелярд, он служил прежде приватно у хана Шагин-Гирея 6 лет и знал чумную болезнь совершенно. Пересматривая всю команду четыре раза в день и отделяя зачумившихся, он весьма редко ошибался во времени, кто из заразившихся сколько проживет.

По взятии Крыма до учреждения карантинов, года с два чума весьма часто выказывалась в нашем крае от сообщения с татарами и судами турецкими, приходящими в наши порты Мы наконец-то к ней привыкли, что нисколько не страшились ее и считали, как будто это обыкновенная болезнь. Доктор Мелярд, будучи мне хороший приятель, советовал для предохранения себя от заразы непременно курить табак, я ему повиновался и, хотя имел великое отвращение к трубке, к тому же обращаясь часто с татарами, у которых трубки есть в первом и непременном употреблении, я привык скоро и сделался на всю жизнь неразлучен с сею низкою, кучерскою, а паче еще вредною для здоровья и зубов, забавою».

В своих воспоминаниях адмирал П. Данилов оставил следующее описание эпидемии холеры в Херсоне, где строились корабли Черноморского флота в 1782 году: «Я ходил каждое утро осматривать свою команду с лекарем: люди все нагие, и сомнительных отсылали в карантин на степи в построенных шалашах, зараженных же в тяжелый карантин, а случалось, во фронте падали и умирали. От такого смотра, возвратясь домой, я в прихожей раздевался, выливал на себя ведро уксуса и чеснок клал в рот. По улицам везде были кучи навоза с камышом и бурьяном, которые горели, и воздух наполнялся дымом… Ежели случалось повстречаться с кем-либо, то каждый старался быть на ветре, а говорили между собой, будучи ровно на ветру. Много было и анекдотов во время сей заразы. Мичман Малыгин был, заразившись, и находился в карантине в своей казенной квартире. Случилось, что в ночь приехал, в Херсон его товарищ мичман Владыкин и пристал к нему. Сколько Малыгин ни отговаривался, представляя ему, что он в карантине, что он заражен, и наконец сказал, спать ему негде, тот отвечал, что он ляжет с ним в одной постели. В ту лее ночь Малыгин умер, а Владыкин здоров, выдержал, карантин и вышел. У одного шкипера в его отсутствие умерла жена в заразе, ребенок, лежа на ней, сосал ее грудь. В то самое время входят шкипер и капитан-лейтенант Веревкин. Первый боится подойти, а последний ребенка берет на руки и уносит с собою, выдерживает карантин и отдает отцу здорового ребенка».

Впрочем, как мы видим на примере капитан-лейтенанта Веревкина, присутствия духа российские моряки никогда не теряли. В Кронштадте по поводу бесконечных эпидемий даже сочиняли нехитрые куплеты:

Расскажи, крещеный люд,

Отчего народы мрут

С покрову до покрову

На проклятом острову.

Из воспоминаний адмирала Д.Н. Сенявина о начале его офицерской службы и об отношении к здоровью: «В начале 1780 года нас экзаменовали, я удостоен был из первых и лучших. 1 мая произведен в мичмана и написан на корабль "Князь Владимир". Чины явлены нам в Адмиралтейсгв-Коллегии в присутствии всех членов, вместе с тем дано нам каждому на экипировку жалованья вперед за полтрети, т.е. 20 руб., да сукна на мундир с вычетом в год, да дядюшка Алексей Наумович подарил мне тогда же 25 руб. Итак, я при помощи мундира и 45 руб. оделся очень исправно. У меня были шелковые чулки (это был парад наш), пряжки башмачные серебряные превеликие, темляк и эполеты золотые, шляпа с широким золотым галуном Как теперь помню, шляпа стоила мне 7 руб., у меня осталось еще достаточно денег на прожиток Время тогда было благодатное, во всем изобилие и дешевизна чрезвычайная и, конечно, теперь невероятная. Правда, лакомых вещей было мало, но зато были мы сыты, румяны и хорошо одеты, одним словом, ни в чем не нуждались, и я могу сказать, будучи мичманом и далее капитаном, получая жалованья в год в первом чине 120 руб. а капитаном 450 руб., я жил, право, богаче, как теперь в генеральском чине. В наше время мы, молодые, скоро и хорошо росли, но не скоро старились, до 20 лет называли нас "ребенок", "молокосос" и проч. Старики наши как будто бы нарочно заботились более о здоровье нашем, чем изнурять оное излишними науками, а паче, ни к чему после не пригодными. Я был тогда на 18-м году и резв до беспамятства».

Летом 1831 года в Кронштадте так же вспыхнула эпидемия холеры. Смертность была очень большая. Матросы и обыватели, считая, что погибают от отравленной воды, расправлялись со всеми подозрительными личностями. Всюду шествовали похоронные процессии. Черные плащи сборщиков трупов (из арестантов), круглые широкие шляпы и факелы в руках приводили людей в ужас. К осени холера утихла, а к зиме исчезла совсем, оставив после себя много сирот. Император Николай I, подавая пример подданным, первый выделил 5 тысяч рублей на сиротский дом для девочек. Еще 20 тысяч рублей собрали офицеры и матросы по подписке.

Из воспоминаний художника-мариниста А.П. Боголюбова, служившего лейтенантом, об эпидемии холеры в Кронштадте: «Наступила холера 1846 — 1847 годов. Скучная была жизнь в этой нездоровой крепости, народ мер сильно, адмирал Дурасов храбро ходил по экипажам и больницам, водил меня за собою. Раз я ехал с ним на катере в Раниенбаум, на пути гребец почувствовал себя дурно. Приехав в Ковш, адмирал вышел и тотчас же велел мне отвезти больного обратно в госпиталь. По пути больного терли щетками, но с ним была сильная сухая холера, и, когда его понесли на носилках ребята, он скончался. Впечатление было неприятное, но что делать, от судьбы не убежишь… Я уже в это время был второй год в лейтенантском чине, и мне дали орден св. Анны 3-й степени, что немало меня установило в среде товарищей. Но осенью добрый мой адмирал А.А. Дурасов вдруг захворал холерою и на вторые сутки скончался. В нем и его семье я потерял истинно добрых и почтенных людей, ибо адмиральше очень многим обязан по части светского воспитания, которому она меня выучила, часто подсмеиваясь остроумно над моими резкостями слова и действий. Они переехали в Петербург, а я серьезно захворал, что и пригвоздило меня в Кронштадте».

В это же время произошел и холерный бунт в Севастополе. Там врачи, стараясь предупредить кронштадтский кошмар, переусердствовали в профилактических мероприятиях: людей заставляли обливаться холодной водой, город изолировали от остальной России, что сразу вызвало большой рост цен на продукты. Бунт начался в матросских слободках центральной части города и Корабельной стороны. Часть врачей при этом была убита После подавления бунта несколько матросских слободок было снесено и многие матросские семьи выселены из Севастополя.

Ведущая роль в лечении моряков в портах принадлежала госпиталям. Еще в 1723 году Петр велел учредить в Кронштадте госпиталь, который и построили в 1730 году, три деревянных, на каменном основании флигеля. Однако очень скоро оказалось, что этого явно недостаточно. Во время частых эпидемий госпиталь был переполнен и условия содержания больных были невыносимыми. В то время так и говорили:

Коли жизнь не мила —

Поезжай в гошпиталя!

Как микстуру одолеешь,

С легким сердцем околеешь!

Именно поэтому в 1740 году был построен дополнительный госпиталь в Ораниенбауме и часть больных отправляли туда. Оба госпиталя вмещали 400 человек. Там имелись аптека, церковь, кухня, конторы и квартиры врачей.

В 1761 году Кронштадтский госпиталь полностью сгорел, но всех больных спасли и перевели на полковой двор. Решили строить новый госпиталь, но в 1764 году в Кронштадте произошел новый пожар, и стало уже не до нового госпиталя. Теперь больных матросов временно расположили во дворце в Средней гавани, а кроме того, наскоро выстроили несколько временных бараков. Во дворце больным матросам было плохо. Здание долго без ремонта, текла крыша, палаты тесные и все соединены, отчего трудно изолировать заразных больных. В 1783 году дворец… сгорел. Поэтому почти тысячу больных разместили, где попало. Разумеется, о качественном лечении говорить уже не приходилось.

Строительством нового госпиталя руководил адмирал Самуил Грейг, но и новый, выстроенный им госпиталь был сырым и вмещал менее половины имеющихся больных. С 1788 года часть больных стали снова отправлять в Ораниенбаум

Николай I в 1832 году также велел строить в Кронштадте новый большой госпиталь, который и был построен в 1840 году. Он вмещал 1500 больных и 300 запасных мест. Оснащен был по последнему слову техники того времени, и Морское ведомство рекомендовало его как образец для всех портов.

* * *

Главными переносчиками заразных болезней были вездесущие крысы. Едва со стапелей на воду начали сходить первые суда российского флота, как на них тут же объявились вездесущие крысы — главный источник бесконечных массовых эпидемий, уносящих тысячи и тысячи моряцких душ. Главным местом обитания крыс являлся корабельный трюм. Там они жили и размножались, оттуда совершали свои дерзкие набеги на верхние палубы. В трюме крысам было вольготно, ведь именно там хранилось продовольствие, была вода, и главное — там было мало людей. Отныне российские мореплаватели должны были терпеть лишения не только от штормов и бурь, но и от маленьких проворных хищников. Крысы уничтожали продукты, портили снасти и такелаж, но главное — разносили заразу. Кто теперь подсчитает, сколько команд вымерло прямо в море, так и не увидев долгожданной земли? Кто подсчитает, сколько трупов моряков с ядром на ногах было выброшено за борт? Счет идет на сотни и сотни тысяч… Официальные отчеты российской Адмиралтейств-коллегий извещали, что в иные морские кампании XVIII века на кораблях Балтийского флота вымирало от крысиных эпидемий до половины экипажей…

Особенно сильно доставалось от крыс в дальних плаваниях. Вот как описывает ситуацию на одном из парусных судов в дальнем плавании один из его участников: «Мы питались сухарями, но то были уже не сухари, а сухарная пыль, смешанная с червями. Крысы и черви сожрали самые лучшие сухари. Они сильно воняли крысиной мочой…»

Во времена парусного флота моряки были не слишком разборчивы в еде. Рассуждали они здраво: коли эти серые твари уничтожили все продукты, то пусть тогда сами станут пищей. Потребление крыс было делом нередким. Вплоть до начала XIX века на многих европейских флотах крысы считались неплохим деликатесом не только на матросском столе. Документально известно, что большим любителем нежного крысиного мяса был знаменитый адмирал лорд Нельсон, который, будучи еще вечно полуголодным мичманом, любил жарить пойманных разбойников на железном противне. Уже в бытность Нельсона адмиралом в один из его дней рождений друзья его флотской юности преподнесли прославленному флотоводцу необычный сюрприз — жареную крысу. Восторгу адмирала не было предела! К чести российских мореходов, они не употребляли в пищу серых тварей никогда, как бы трудно им ни приходилось…

Но поедаемые людьми крысы платили людям той же монетой. Серые хищники никогда не брезговали человечиной. Оголодав, они смело атаковали зазевавшихся, особенно больных и истощенных, объедая им в первую очередь носы, пальцы и уши. Битва за океан жалости к слабым не знала никогда!

Кому не известна старинная морская примета: если крысы бегут с корабля — жди беды! В чем же здесь дело? Может, эти хищники наделены каким-то сверхъестественным чутьем? Разумеется, никакое особое чутье здесь ни при чем. Все объясняется гораздо проще. Живя глубоко в трюме, крысы обычно первыми замечают опасность, ведь течи всегда начинаются именно там. Спасаясь от прибывающей воды, они устремляются все выше и выше, пока не оказываются на палубе среди людей. Обезумев от перенесенных испытаний, они мечутся возле своих заклятых врагов, которые тут же начинали их убивать. Не видя иного выхода, крысы бросались в воду. Самоубийством здесь, однако, и не пахло. Крысы просто спасались вплавь. Многочисленные опыты давно показали, что взрослая крыса способна держаться на воде до десяти часов и проплывать расстояние в пять-шесть километров в открытом море! Поэтому, если кораблекрушение происходило не слишком далеко от берега, крысы имели шансов спастись куда больше, чем люди.

Сильно страдали от крыс и сами корабли. Вот строки из письма командующего российской эскадрой в Средиземном море адмирала Григория Андреевича Спиридова, одержавшего в 1770 году блестящую победу над турками при Чесме: «На корме ниже задних портов крысы прогрызли более десяти дыр, где кучами собирались пить и греться, воду из дыр доставали, отчего на корабли течь большая и гады все жрали. Были крысы, что лазили на марс, бушприт и жрали паруса, в крюйт-камере патроны и картузы объедали, выпускали из бочек воду, о провизии я уже не говорю…»

Победить турок адмиралу оказалось куда легче, чем ненасытных маленьких хищников! Издавна на русском флоте существовала неписаная традиция — за пойманную крысу давали чарку водки. Предания рассказывают о настоящих мастерах этого дела, которые в конце концов спивались от обилия чарок…

В журнале «Морской сборник» № 10 за 1851 год была, к примеру, опубликована заметка «Окуривание судов ртутью», в которой говорится следующее: «Когда разведутся на судне крысы и другие гады во множестве, то прибегают к окуриванию трюма, раскладывая в нем легкий огонь, преимущественно из свежих дубовых щепок, или просто раскаливая угли; потом закрывают люки и оставляют так на сутки. Не всегда, однако, способ этот оказывался действительным, ибо довольно было остаться живыми нескольким гадам, чтобы опять они расплодились. В "Nautical Magazine" за август нынешнего года приведен следующий пример окуривания одного английского судна ртутью: около 2,5 фунта ртути вылили в чугунный горшок, подвесили его к бимсу над балластом. В горшок положили зажженный факел; люк тотчас закрыли и замазали глиной, чтобы испарения не могли выйти наружу. Полчаса времени было достаточно для того, чтобы убийственные испарения ртути произвели потребное действие. Когда сняли люки, в корабле не осталось ни одного живого гада или насекомого, которыми, можно сказать, корабль кишел до закрытия люков. Средство слишком сильное и едва ли для здоровья экипажа безвредное».

К началу XIX века ситуация со смертностью на судах русского флота начала меняться в лучшую сторону. Уже во время подготовки к первой отечественной кругосветной экспедиции ее руководителями Крузенштерном и Лисянским были предприняты все возможные меры для обеспечения здоровья офицеров и матросов. Для примера приведем один из параграфов приказа о мерах по предупреждению заболеваний: «Когда случится дождь во время ночи и вахта была по должности оставлена вся наверху, то всем господам вахтенным офицерам бдительно смотреть, чтобы никто не ложился в койку в мокром своем платье, ибо ничто не может быть вреднее здоровью. Фланелевые рубашки даются команде больше для того, чтобы надевать их, сменившись в дождь с вахты, то и не позволить им ни под каким видом ложиться спать, не взяв сей осторожности, поелику от беспрестанного и бдительного только присмотра всех офицеров за одеждою, благовременною переменою оной и чистотою команды зависит людей здоровье, следовательно, и благополучный успех нашего вояжа… Я, со своей стороны, за первый и важнейший долг почту быть неусыпным в стараниях моих, касающихся до сохранения здоровья команды. Не сомневаюсь, будут следовать и все офицеры сему примеру».

В Центральном военно-морском музее в Санкт-Петербурге хранится подлинник «Журнала» приказов командира корабля «Нева», отражающий все стороны жизни корабля и заботу Лисянского о здоровье матросов. Один из пунктов приказа по кораблю гласит: «Движение для команды столько же нужно, как и покой, и для того господам вахтенным и стараться занять людей подвахтенных во время дня таким образом, чтоб ни одному не оставалось времени для сна, а ночью их не тревожить без самоважнейших обстоятельств». Из этого же документа видно, что на «Неве» матросы так же, как и офицеры, стояли на три вахты, тогда как на других кораблях матросы стояли на две вахты, что приводило к истощению организма и к заболеваниям. Провизия была заготовлена в большом количестве и самая лучшая. Белые сухари не испортились в течение двух лет, а петербургская и гамбургская солонина выдержала все путешествие.

Из противоцинготных средств в первое кругосветное плавание закупили большое количество сахару, чаю, клюквенного соку, кислой капусты, сушеных дрожжей, горчицы, лука, солодового и елового экстракта и лучших лекарств того времени. Вся команда была снабжена хорошей одеждой. Кроме закупленных Лисянским противоцинготных средств, в ходе самого плавания, во время стоянок производились сборы диких растений: дикого лука, сараны, макарши, черемши, разных ягод, хвои можжевеловой, сосновой, еловой.

На стоянках возобновлялись также запасы свежего мяса, овощей, фруктов, вина. Пищевой рацион устанавливался в зависимости от климата и здоровья команды. В сырых климатах производилась топка печей, частое вентилирование и окуривание помещений и другие санитарно-профилактические меры, способствующие укреплению здоровья матросов. Командиры кораблей проявляли большую заботу об отдыхе экипажа, особенно после многодневных штормов, с которыми им не раз приходилось бороться. Работа во время стоянок была организована так, что ежедневно часть команды сходила на берег.

Надо отметить, что первое русское кругосветное плавание снаряжалось с большой тщательностью и долго служило примером для кораблей, отправлявшихся в дальние плавания. Известный русский гидрограф Н.А. Ивашинцев писал в 1849 г.: «…И теперь еще, когда уже многое по части мореплаванья и морской гигиены усовершенствовано, путешествие капитанов Крузенштерна и Лисянского может служить примером во всех отношениях».

В 1801 году в мире был наконец-то разрешен вопрос консервирования продуктов. Это было настоящей продовольственной революцией. Особенно значимым стало это изобретение для моряков. Впервые консервы были использованы русскими моряками в кругосветном плавании Отто Коцебу на шлюпе «Рюрик» в 1815 — 1818 годах. Тогда же Коцебу впервые взял в плавание прибор для получения искусственного льда и прибор по возгонке морской воды, незадолго перед тем изобретенные. С помощью льда стало возможным более длительное время хранить свежее мясо, а с помощью возгонки воды всегда иметь на судне запас пусть не слишком вкусной, но все же достаточно свежей пресной воды. Это была еще одна победа в деле поддержания здоровья мореплавателей.

К 20-м годам XIX века былые эпидемии и массовая смертность на парусных судах ушли в небытие. Разумеется, болезни и смерти все равно происходили, но уже не в таком количестве, как в XVIII веке.


Глава четвертая. ВСЯКИЙ КОК СВОЕ ВАРЕВО ХВАЛИТ

Есть такая старая и хорошо известная поговорка: «Море любит сильных, а сильные любят хорошо поесть». Здесь все правильно: хилому и тщедушному в море делать нечего, особенно это было актуально для парусного флота, где приходилось очень много тяжело работать физически. Данную аксиому флотские начальники понимали всегда, а потому исторически на флоте кормили всегда гораздо лучше, чем в армии (по крайней мере, так было положено по уставу).

Тот, кто думает, что основу флотского меню составляли знаменитый флотский борщ, макароны «по-флотски» и компот, жестоко ошибаются. Ничего этого не было и в помине. Данные блюда — это атрибуты совсем иного времени иного флота, парового и броненосного. На парусных кораблях основу питания составляли солонина и различные каши.

В отличие от других флотов мира на русском всегда налегали на хлеб. Когда на судах имелся свежий ржаной хлеб — это было настоящим праздником не только для матросов, но и для офицеров. На втором месте по признанию после ржаного хлеба у матросов шла кислая капуста Ее всегда заготавливали во множестве. В плавании она хранилась в больших бочках, пронзительно воняла, но при этом помогала от цинги — скорбута. Любили матросы погрызть и репку. Из каш матросы более всего обожали гречневую, когда же еще сдабривали топленым маслом и салом, то лучшего кушанья и желать было нельзя! Из жидких блюд наибольшей популярностью пользовались щи (из все той же кислой капусты), если же они были еще жирными и наваристыми, это считалось лакомством. Разумеется, свежее мясо всегда всеми было тоже любимо, но доводилось им питаться нечасто. Гораздо чаще приходилось довольствоваться осточертевшей всем солониной. Чтобы хоть как-то избавиться от соли и сделать ее несколько мягче, солонину перед употреблением вываривали в кипятке. На берегу матросам все же стремились давать свежее мясо, когда же его не было, старались разнообразить стол зеленью или ягодами. Для выращивания последних в Кронштадте заводили многочисленные огороды. Любили моряки и сушеную, да соленую рыбку, тем более что она помогала переносить качку. При этом, если в Архангельске наибольшей популярностью пользовалась сушеная треска, в Кронштадте колюшка, а в Севастополе — черноморская султанка, то в Свеаборге соленая салака и сельдь.

Как правило, парусное судно брало продовольствие максимум на полгода. Большее время его просто нельзя было хранить. Дольше всего из продуктов хранилась солонина, но и она со временем становилась столь жесткой, что прожевать ее было просто невозможно. Даже по внешнему виду и твердости солонина напоминала дерево. Чтобы ее размягчить, куски бросали в чан с водой, затем туда же залезал выделенный матрос, который ногами мял соленое мясо, чтобы хоть какого его размягчить.

Употреблять сухари тройной закалки могли только люди с молодыми и крепкими зубами. Обилие червей в сухарях порой было таково, что старослужащие матросы зачастую советовали молодым матросам есть галеты в темноте, чтобы не видеть, как они выглядят. Ко всему прочему галеты мало уступали кирпичу по прочности, поэтому моряки имели обыкновение бить ими по столу перед употреблением для того, чтобы вызвать растрескивание сухарного монолита. При этой операции вылетала и часть червей.

Ввиду того, что хранение свежей провизии представляло неразрешимую проблему, устав предписывал командирам кораблей закупать свежее мясо и зелень, где это возможно. А в необжитых местах рекомендовалось посылать людей на берег для сбора съедобных растений, а также для охоты и рыбной ловли.

Так как же питались матросы и офицеры на берегу и в море? Вот уставная месячная норма питания матроса на судне российского парусного флота, установленная царем Петром: говядина — 5 фунтов (или в пересчете на нынешние меры веса — 2 кг), свинина — 5 фунтов (2 кг), сухари — 45 фунтов (18 кг), горох — 10 фунтов (4 кг), рыба — 4 фунта (1,6 кг), 15 фунтов (6 кг) различных круп (в т.ч. 5 гречневых и 10 овсяных) масло — 6 фунтов (2,4 кг), пиво — целых 7 ведер (70 литров!), вина — 16 чарок, полкружки уксуса и полтора фунта соли. Иные предметы продовольствия морских команд доставлялись из губерний «натурой», другие заготовлялись на адмиралтейских заводах или поставлялись подрядчиками.

Вот установленное Петром Великим недельное матросское меню: воскресенье — мясо с кашей и чарка вина, понедельник — каша с горохом, вторник — каша с мясом, среда — каша с горохом и чарка вина, четверг — мясо с кашей, пятница — рыба с кашей и чарка вина, суббота — мясо с кашей и чарка вина. В горячее время, помимо всего прочего, выдавался еще и сбитень (своеобразный коктейль из воды, водки, меда и пряностей).

Иногда сбитень заменяли так называемым шотландским кофе (горячий сухарный отвар с сахаром).

Из отчета о командировке гардемаринов: «По прибытии 20 гардемаринов 31 марта 1716 года в Ревель, на учебу в Европу им выдано на дорогу парусинное платье и назначено на человека следующее месячное довольствие: денег по 2 рубля 40 копеек, сухарей по 2 пуда 10 фунтов, гороху 15 фунтов, круп 15 фунтов, соли 2/4 фунта, муки ржаной на квас по 1 четверти, вина по 25 чарок, уксусу по 154 кружки, рыбы вялой по 5 фунтов, ветчины по 19 фунтов».

Времена императрицы Елизаветы Петровны были особенно голодными для флота. Тогда продовольствие на суда практически вообще не поставляли. Чтобы хоть как-то выжить, как мы уже писали выше, матросы на берегу разводили огороды, с которых питались сами, да еще подкармливали бедных офицеров-однодворцев с их семьями.

Реформы Екатерининской эпохи навели относительный порядок в обеспечении продовольствием офицеров и матросов, улучшив рацион и исключив всякую самодеятельность в питании. Выдача продуктов на руки была отменена, и вводилось единое время приема пищи: завтрак 7.00 — 7.30, обед 12.00 — 12.30, ужин 19.00 — 19.30. С 11 до 12 часов продолжался так называемый адмиральский час — предобеденный перерыв (для подготовки к приему пищи и распития казенной чарки вина). Матросу русского флота в конце XVIII века полагалось получать в месяц: мяса говяжьего (свежего или солонины) пять с половиной килограммов, сухарей — восемнадцать, гороху — четыре, гречневой крупы — два с половиной, овса — четыре, масла — два с половиной килограмма, соли — чуть более половины килограмма, уксуса — полкружки, водки — двадцать восемь чарок (около трех с половиной литров).

Прием пищи осуществлялся два раза в день. И на берегу и в море матросы питались артелями по семь человек у котла. Делалось это для удобства расчета, так как, сколько полагалось еды семи матросам в один день, ровно столько же полагалось и одному человеку в неделю. Пищу варили в одном большом котле «по единому, а не по прихотям, в чем смотреть комиссару, под лишением чина», при этом поварам (кокам) категорически запрещалось что-либо принимать для приготовления пищи у команды, кроме свежего мяса и рыбы, да и то только в указанные дни.

При приготовлении горячей пищи в море была одна существенная трудность. Дело в том, что печи на судах российского флота традиционно складывали из кирпичей. Очень часто во время штормов кирпичные печи попросту разваливались и команда на несколько дней оставалась без горячей пищи. Затем печь выкладывали заново, но с первым же штормом все повторялось. Проблему печей решили только к 70-м годам XVIII века, когда наконец-то отказались от кирпичей и начали устанавливать железные печи.

Матросская норма считалась одной порцией. От нее велся счет порциям всех должностных лиц команды, которые получали свои порции деньгами. Они так и назывались — порционные деньги. Эта практика просуществовала до самой революции да и сегодня частично сохранилась в ВМФ как пресловутый нынешний офицерский продпаек, выдаваемый деньгами.

Согласно Морскому уставу, капитан-командор имел 6 установленных порций, капитаны 1-го и 2-го ранга — 4 порции, капитан-лейтенанты, лейтенанты, мичманы, секретари и лекари — по 2 порции, штурманы, шкиперы, боцманы — по полторы. Священнику, если он был из монахов, полагался отдельный котел, если же он являлся представителем белого духовенства, то питался вместе с офицерами.

Разумеется, определенная норма довольствия на практике соблюдалась далеко не всегда. Как и сегодня, часто практиковались замены одного продукта на другой, причем не всегда равноценные. В море капитаны судов имели право в случае нужды сокращать по своему усмотрению норму питания. Кроме этого, часто матросы недоедали и по более прозаичной причине — из-за воровства, которое во все времена было настоящим бичом российского флота.

Из книги И. Гончарова «Фрегат "Паллада"»: «Идучи Балтийским морем, мы обедали почти роскошно. Припасы были свежие, повар отличный. Но лишь только задул противный ветер, стали опасаться, что он задержит нас долго в море, и решили беречь свежие припасы… Вследствие этого на столе чаще стала появляться солонина; состарившиеся от морских треволнений куры и утки и поросята, выросшие до степени свиней, поступили в число тонких блюд. Даже пресную воду стали выдавать по порциям: сначала по две, потом по одной кружке в день на человека, только для питья».

В свободное от службы время матросы с удовольствием занимались рыбной ловлей. Часть рыбы употребляли в пищу, другую продавали, деньги, как правило, пропивали. Подрабатывали матросы и огородничеством. В Севастополе и Николаеве разводили сады. В Кронштадте матросов часто нанимали офицеры, имевшие в загородной части острова дачи. Большая часть овощей привозилась на Санкт-Петербургский рынок зеленщиками. Бывало, что лодки, следовавшие в Кронштадт с закупленными продуктами, переворачивались в пути от шторма или от перегрузки, гибли люди и все закупленное.

Иногда матросский стол бывал разнообразен грибами и ягодами, которые собирали во время летних практических плаваний в Финском заливе на островах. Перед уходом судов в морскую компанию на каждое судно принимали бочки с солеными огурцами и квашеной капустой. Матросы, вчерашние крестьяне, их очень любили, к тому же огурцы и особенно капуста помогали от цинги-скорбута, бывшего тогда настоящим бичом всех флотов.

Однако хрустящую капустку и бочковые огурчики давали не всегда. Из журнала заседания Адмиралтейств-коллегий за 1741 год: «Слушав от комиссариата экстракт учиненной по премимории из медицинской канцелярии, в которой объявляет, таким образом, та канцелярия рассуждает, вперед для предосторожностей матросов и солдат против цинготной и других болезней, осиновую кору с сосновыми и еловыми шишками настаивать с пивом или с ячными квасами, а не с вином, и к оному пиву или квасу весенним временем несколько дней пред употреблением класть еще хрену, сколько употреблено будет, а именно по одному фунту на 6 ведер и раздавать оное пиво и квас…» Разумеется, что матросы не были особенно довольны осиновой корой с еловыми шишками, которыми, по их мнению, начальники только портили пиво.

На перегонах новостроенных судов из Архангельска в Кронштадт трюма обычно загружали знаменитой поморской сушеной треской, которая пользовалась необычайной популярностью на отечественном флоте во все времена. И сегодня все мы любим за хорошим дружеским разговором выпить пивка под сочную тараньку. Учитывая, что матросы тогда пили пиво, почти как воду (по два с половиной литра в день), вяленая треска шла у них за милую душу и была не только любимейшим лакомством, но и неофициальной внутренней валютой, за которую можно было выменять, что душе угодно.

Во время средиземноморских кампаний стол офицеров и матросов был разнообразен местными экзотическими фруктами, или, как тогда говорили матросы, «померанцами». Известен случай, когда во время Первой Средиземноморской экспедиции адмирала Спиридова в 1769 году матросы, получив для употребления «померанцы», с удовольствием съедали кожуру, выбрасывая за борт сердцевину.

Разумеется, что во всех российских портах, и в особенности в Кронштадте, всегда весьма популярна была свежая рыба. И офицерские семьи, и матросские с удовольствием добавляли ее в свой не слишком разнообразный рацион. Старались обеспечить себя рыбой и командиры кораблей, так как это позволяло экономить казенные продукты. Свежая рыба была намного приятней, чем надоевшая солонина. Рыбу ловили летом с берега и со специально выделяемых для рыбалки корабельных шлюпок, а зимой со льда маленькую, но все же съедобную корюшку. При этом особо всегда ждали весну. Именно весной, особо хорошо шла любимая всеми пахнущая свежим огурцом корюшка, которую ловили в огромных количествах. Об этом даже имелся немудреный стишок:

У Кронштадта треснул лед.

В гости корюшка плывет!

По-своему были рады корюшке всегда и снабженцы. Изобилие дармовой рыбы позволяло им наживаться на списываемых мимо кораблей продуктах. Впрочем, свежей рыбке радовались в Кронштадте вообще все.

Любопытно, что когда в начале XIX века в матросский рацион ввели питье лимонного сока от цинги, то матросы этому активно противились. Лимон считался у них последним делом, и многие предпочитали выплевывать последние зубы, чем пить этакую кислятину. Решена данная проблема была кардинально: кто выпивал чарку лимонного сока или съедал лимон, тому давали и положенную чарку вина. После данного распоряжения более никаких недоразумений относительно употребления лимонов на русских судах никогда уже не возникало.

Интересно, что в течение всего XVIII века на российском флоте неоднократно пытались внедрить в употребление в море весьма любимого русским народом сбитня. Варили «флотский сбитень» в портовых поварнях из солода и квасов с добавлением перца и имбиря для крепости, а затем разводили с кипяченой водой. Однако столь любимый на берегу, в море сбитень не пользовался популярностью. Матросы его не очень любили, предпочитая вино и пиво.

На основании донесения совета докторов Адмиралтейств-коллегии проведено исследование о полезности сбитня для матросок «Доктор с лекарями в медицинской канцелярии представляли, что от того сбитня более причины служителям приключиться не может, разве запор и тягость в животе. Когда воды много пить будут, токмо оный сбитень приводится в дачу с водою и потому к приключению болезней, как то через прошедшую кампанию явно учинилось, то впредь опасности не усматривается». Несмотря на эти увещевания, матросы все равно сбитня не пили. После этого пытались для улучшения вкуса добавлять мед и вино. Но сбитень все равно на флоте так и не прижился…

Из воспоминаний адмирала В.С. Завойко о питании в кругосветном плавании в 1834 — 1836 годах на транспорте «Америка»: «У нас был запас свиней, почему команда три раза в неделю ела свежее мясо; также мы посолили там (в Рио-де-Жанейро. — В.Ш.) лимонов, которые раздавались каждый день, по лимону на человека. Кроме этого, каждому матросу — по кружке спрусового (елового. — В.Ш.) пива, которое было у нас запасено еще из Англии, поутру — по полной кружке чаю, в обед — чарку рому, после ужина — по стакану пуншу, в котором полстакана рому, а в щи клали кислоту, капусту и по три кружки благодетельной камчатской черемши, и наша команда была всегда весела и довольна». Впрочем, питание в кругосветных плаваниях, как и вообще в длительных плаваниях, зависело прежде всего от заботливости командира о своих подчиненных. Если командир был не столь добросовестен, как на «Америке», то и его команде жилось не столь сытно.

Порой, уходя в море, моряки брали с собой живых быков, свиней и кур. Это позволяло обеспечить на некоторое время команду свежей пищей, но очень загрязняло суда, и вносило сумятицу в корабельную жизнь. Из воспоминаний А. де Ливрона, совершившего в начале 60-х годов XIX века кругосветное плавание на корвете «Калевала»: «Что касается свежего мяса, то на переход океанами из Бреста было взято для команды шесть живых быков, десятка два баранов и несколько свиней с поросятами, а через месяцы плавания быки были уже съедены, но зато число баранов умножилось и свиньи очень зажирели. Очередного быка били обыкновенно до ужина, и это было целым событием на судне. Многие выходили наверх, чтобы видеть ловкость нашего мясника-любителя, коренастого бакового матроса Василия Иванова. У него бык падал всегда с первого удара; ему приятно было слышать возгласы одобрения со стороны зрителей. Он все делал чрезвычайно быстро, и не более как в полчаса времени части убитого быка уже висели в беседке на фока-штаге, а палуба на месте убоя была прибрана и вымыта.

В свежую погоду и качку с быками бывало немало затруднений: они становились неспокойными, беспрестанно падали, мычали и теряли жвачку. На палубной настилке наколачивались для них сосновые рейки, дабы они могли упираться ногами, когда размахи корабля очень увеличивались, и под ноги им насыпали крупный песок. Гусей и уток обыкновенно не берут в море — уж очень галдят и нарушают тишину, столь необходимую на военном судне, в особенности во время общих работ и учений. Когда я плавал в Средиземном море на корабле "Ретвизан", то перед всяким ученьем гусям приказывали перевязывать клювы каболкой».

* * *

Ну а как происходила процедура приема пищи матросами на парусных судах в море? Любое плавание — это прежде всего утомительная своим однообразием череда вахт. Что бы ни случилось, но неизменно каждые четыре часа с последним ударом склянок следует смена ходовых вахт. Вот колокол отбил шесть склянок. Это значило, что до полудня остался один час и настало время снимать пробу с обеда

— Пробу подать! — командовал вахтенный лейтенант.

С камбуза появляется кок с подносом в руке. На подносе миска со щами, ложка и сухарь. Кок степенно приближается к старшему офицеру.

— Прошу, ваше благородие, снять пробу!

Тот брал деревянную ложку, зачерпывал душистого варева. Пробовал, долго жевал, затем кивал головой.

— Добро! Выдачу разрешаю!

Кок столь же степенно удалялся. После этого происходил прием традиционной чарки, а затем боцмана свистели, на этот раз уже к каше. На палубе споро расстилали брезент. Каждая артель имела свою посуду и определенное место для приема пищи. Артельщики несли с камбуза баки со щами и горячей солониной. Все чинно рассаживались вокруг своих бачков. Артельщик резал солонину, чтобы каждому досталось по равному куску, и бросал ее в бак, подливая уксус. Один из сидящих тем временем читал вслух молитву. Затем матросы разбирали ложки и по очереди, начиная с артельщика, приступали к трапезе: вначале черпали жидкое и только после этого брались за мясо. Прием пищи считался делом серьезным, а потому, как правило, матросы всегда ели молча, не отвлекаясь на пустые разговоры.

Ели но очереди — сначала навар, затем мясо или рыбу, то есть весь обед, в принципе, состоял из одного блюда. Иногда матросы получали и второе в виде каши с постным маслом.

В английском флоте коки собирали оставшиеся после еды кости, хрящи, кожуру, очистки, и когда возникали проблемы с продуктами, то варили из всего этого так называемый потаж. Можно только представить, что представляло это жуткое варево из отбросов. Потажа в отличие от англичан на русском флоте не варили, но Морской устав предписывал, однако, беречь пищевые остатки в виде жира и сала для последующего приготовления каш. Для тех лее, кто не берег казенных харчей, предусматривалось весьма серьезное наказание — «купание с раины».

Из книги И. Гончарова «Фрегат "Паллада"»: «Обед — это тоже своего рода авральная работа. В батарейной палубе привешиваются большие чашки, называемые баками, куда накладывается кушанье из одного общего, или братского, котла. Дают одно блюдо: щи с солониной, с рыбой, с говядиной или кашицу; на ужин то же, иногда кашу. Я подошел однажды попробовать. "Хлеб да соль", — сказал я. Один из матросов, из учтивости, чисто облизал свою деревянную ложку и подал мне. Щи превкусные, с сильною приправой луку. Конечно, нужно иметь матросский желудок, то есть нужен моцион матроса, чтобы переварить эти куски солонины и лук с вареною капустой — любимое матросами и полезное на море блюдо. "Но одно блюдо за обедом — этого мало, — думалось мне, — матросы, пожалуй, голодны будут". — "А много ли вы едите?" — спросил я. "До отвалу, ваше высокоблагородие", — в пять голосов отвечали обедающие. В самом деле, то от одной, то от другой группы опрометью бежал матрос, с пустой чашкой к братскому котлу и возвращался осторожно, неся полную до краев чашку».

* * *

Что касается офицеров, то у них с питанием имелись свои корпоративные проблемы. Офицеры питались в кают-компании, а капитан корабля — в собственной каюте или вместе с офицерами. Хозяйственными вопросами, связанными с питанием офицеров, ведал «содержатель кают-компании», выбираемый офицерами из своей среды сроком на один месяц. Он отвечал за казенную посуду, хранение и расходование казенных денег и вес расходы фиксировал в специальной книге, доступной всеобщему контролю. Более того, каждый должен был расписаться в этой книге в знак своего согласия с тем, что в ней было отмечено.

Офицерский стол в русском флоте также отличался от матросского. Мало того, в первый период существования регулярного русского флота и офицеров в нем кормили «по чинам». Так, на питание генерал-адмирала казна расходовала в тридцать раз больше денег, чем на питание матроса; на адмирала, соответственно, в двадцать шесть раз; на капитана-командора — в восемь раз; на капитана 2-го ранга — в четыре раза; на питание всех прочих офицеров — в два раза.

Сейчас даже трудно представить, что до 70-х годов XVIII века на русском флоте отсутствовали как таковые кают-компании, а офицеры питались каждый по себе. Так как у каждого офицера был свой собственный денщик, который был обязан накормить вовремя своего господина, а так как камбуз был на всех один, это приводило к постоянным недоразумениям. При этом зачастую драки между денщиками за место в очереди на камбуз выливались в скандалы между самими офицерами. Если прибавить, что офицерская среда тоже была далеко не однородна: если один офицер мог позволить себе весьма изысканные деликатесы, то другой при этом не был в состоянии купить себе порой даже кусок белого хлеба. Такое социальное неравенство среди офицеров тоже способствовало постоянным скандалам и взаимной неприязни. Из-за того, что каждый из офицеров хранил свои собственные продукты отдельно от других, в собственных ларях под замком, повсеместно процветало воровство. Драки денщиков на камбузе и взаимные обвинения офицеров были почти ежедневны и не слишком способствовали сплочению офицерского коллектива Материалы Адмиралтейств-коллегий 30 — 60-х годов XVIII века пестрят разборами бесконечных «камбузных» скандалов. Не редки были случаи, когда после взаимных обвинений офицеры хватались за грудки, а то и за кортики и шпаги… Что и говорить, порой обстановка на русских кораблях даже во время непродолжительных практических плаваний была весьма напряженная.

Особо жалкое зрелище представлял собой откомандированный на другой корабль офицер середины XVIII века. Он стоял на причале в ожидании шлюпки со своим денщиком, окруженный грудой мешков и кулей с мукой и крупой и вязанками дров. Даже дрова для топки печи корабельный офицер должен был иметь свои собственные! При этом сложившееся положение дел считалось флотскими начальниками вполне нормальным, и на данную ситуацию адмиралы смотрели как на неизбежное зло, к которому просто надо привыкнуть.

Выход из затянувшегося продовольственного хаоса нашел адмирал Самуил Грейг, который обязал всех корабельных офицеров, независимо от их должности и чина, совместно питаться в кают-компании из общего котла. Для эксперимента были выделены два фрегата. Поначалу решение столоваться вместе вызвало у офицеров резкое неприятие, но вскоре корабельное офицерство по достоинству оценило все преимущества грейговской системы питания. Теперь желающий разнообразить свой стол в плавании обязан был передавать все привозимое ему из деревни в общий котел. Отныне отдельный стол имел только командир корабля. Нравственная обстановка на российских кораблях сразу же резко изменилась в лучшую сторону.

Историк российского флота Ф.Ф. Веселаго писал об этом так: «Нельзя не упомянуть об одном, с первого взгляда незначительном, но, в сущности, весьма важном улучшении судовой жизни офицеров и нижних чинов. При прежних порядках матросам выдавалась на руки провизия на неделю, и пища приготовлялась в котлах в складчину. Остальные же высшие чины, до командира судна включительно, должны были заботиться каждый о своем пропитании, иметь отдельное хозяйство, свою посуду и заготовлять и сохранять во время плавания нужную для стола провизию. Некоторые офицеры, конечно, составляли артели, но другие питались отдельно. Такое положение, кроме увеличения на судах беспорядка, нечистоты и тесноты, заставляло в продолжение целого дня держать в камбузе неугасаемый огонь и служило источником беспрестанных ссор между прислугой, отражавшихся и на отношениях самих офицеров. Для устранения подобного беспорядка было постановлено: на руки матросам провизии не выдавать, а приготовлять им всем пишу в одном братском котле. И из того же котла отпускать по одной порции унтер-офицерам и другим чинам, получающим полуторную порцию, и дозволить им готовить для себя какое пожелает добавочное кушанье, а за не взятую половину порции отпускать им деньги. Иеромонаху, комиссару, шкиперу и "прочим подобным чинам" иметь один общий стол и, наконец, капитану с офицерами устроить свою "кают-компанию".

Соединение в кают-компании сослуживцев-офицеров разных чинов в одно целое, кроме удобств и улучшения стола, имело громадное влияние как на смягчение нравов морских офицеров, так и на развитие среди них общественности и близких дружеских отношений. Вместе с тем, в кают-компании, как на почве нейтральной, до известной степени внеслужебной, всякий член имел возможность при обсуждении какого-нибудь специального технического вопроса высказать свободно свое мнение, и здесь же молодые моряки могли приобретать от старых служивых множество полезных практических сведений; влиянием большинства сглаживались угловатости отдельных личностей, незаметно пополнялось общее образование моряков, и развивались вкусы к облагораживающим искусствам, как, например, музыке и пению».

Офицеры обычно питались два-три раза в день, в зависимости от обстановки. Завтрак каждый из офицеров съедал, приходя в кают-компанию и не дожидаясь прихода старших начальников, однако подача блюд заканчивалась за полчаса до подъема флага. Так же достаточно демократично происходил и вечерний чай. Что касается обеда, то он обставлялся по возможности торжественно. Согласно установленному распорядку дня, свободные от вахты офицеры в чистом платье собирались в кают-компании и ждали капитан-лейтенанта (старшего офицера), который являлся старшим кают-компании. С его приходом батюшка читал «Отче наш», и только после этого начинался обед. Приходить на обед после капитан-лейтенанта считалось признаком дурного тона, т.е. на морском сленге «гафом». Во время приема пищи в кают-компании не было принято говорить о служебных делах.

Как правило, еду офицерам готовили отдельно от матросов и значительно лучшего качества. Помимо этого, один из офицеров брал на себя обязанности заведующего кают-компанией. Заведующему также подчинялись артельщики, выбранные матросами люди (артельщик избирался, один человек от 50), которые отвечали за покупку продуктов, их хранение и приготовление на камбузе коком. Со временем питание офицеров в море значительно улучшалось. На корабли 2-го ранга в середине XIX века выделялась на год уже вполне приличная сумма — 1395 рублей. Помимо этого офицеры и сами скидывались на улучшение своего стола. На собранные офицерами деньги заведующий закупал дополнительные продукты, зелень, спиртное. Матросы-гарсоны и кают-юнги (вестовые в кают-компании) круглые сутки держали в кают-компании горячий чай, чтобы сменившиеся с верхней вахты и продрогшие офицеры могли согреться, пропустив несколько стаканчиков. Особенно популярен был крепкий чай с лимоном, почему-то именовавшийся «адвокатом».

В описаниях морских мемуаристов начала XIX века жизни в кают-компании уделено видное место. Натуралист Шамиссо упоминает в своих воспоминаниях, что на шлюпе «Рюрик», на котором он совершил кругосветное плавание, кают-компания была всего в 12 футов в квадрате. Несмотря на эти размеры, в кают-компании был камин, против которого помещался четырехугольный стол с зеркалом на стене над ним. По обоим бортам были устроены в стенных шкапах места для спанья длиною в 6 футов, а шириною в 3,5. Под ними были помещены рундуки, а на выступе, устроенном под койками, можно было сидеть. Меблировка включала еще несколько скамеек. В этом тесном помещении спало четыре человека, а обедало семь. Расписание стола было следующее: кофе в 7 часов утра, обед в полдень, в 5 часов чай, а ужин в 8 часов, причем к ужину на стол подавались остатки обеда. Кают-компанию «Рюрика» обслуживал один из матросов. Курение табака разрешалось только в ее помещении.

Владимир Броневский приводит несколько иное расписание жизни в кают-компании, относящееся к более раннему периоду (1805 — 1810 годы) и к линейному кораблю. «В семь часов по свисту дудочки все встают. В половине восьмого офицерам подают чай; в девять барабаном свободных от должности приглашают к молитве; в десять подают водку и закуску; в половине одиннадцатого обедают, в половине шестого в кают-компании разводят огонь, и все садятся вокруг чайного стола, курят трубки, пьют одни чай, другие пунш и беседуют, как в своем семействе; в половине восьмого ужинают и ложатся спать». Во время шторма офицеры в кают-компании питались только сухарями, стаканом вина или рюмкой водки.

На линейном корабле «Твердый» эскадры Сенявина в 1806 году кают-компания занимала значительное помещение. Из воспоминаний П. Свиньина: «Здесь на шести столах бьются в карты; там разыгрывают квартет; здесь спорят за шашками; в уголку собралась компания друзей и с сигарою во рту и с чашкой чая в руке один рассказывает другому. Посередине вальсируют, там бренчат на фортепиано и гитаре, или охотник до театра декламирует трагическую сцену из "Самозванца"». Броневский описывает жизнь в кают-компании корабля той же эскадры «Святой Петр» сходными чертами: «Она представляла гостиную, куда собралось общество согласных родных. Они играли в бостон, в шахматы, в лото, другие разыгрывали, как умели, квартет; иные читали или заботились приготовлением чая. Закурив трубку и подвинув стул к камину, я любовался алым пламенем».

Декабрист Беляев, плававший в 1823 году на фрегате «Проворный», пишет, что на кораблях обыкновенно общество офицеров выбирало одного из своей среды хозяином, обязанность которого заготовлять все для кают-компании. Для покрытия расходов собиралась сумма, состоящая из офицерских взносов. На «Проворном» был хозяином доктор Дроздов, большой гастроном. Он закупил все, что нужно было для кают-компании: «…чай, сахар, вина, сыры, портер и пр. На палубе в клетках уже сидели бараны… а в больших клетках куры и петухи». На больших кораблях, по-видимому, стол в кают-компаниях был очень хороший. По словам Броневского, в кают-компании «Святого Петра» после сытного ужина, «которым и толстый винный откупщик в Москве был бы доволен… офицеры танцевали до самого света». Хотя обычно «тосты пились портвейном, в торжественных случаях в кают-компаниях пили шампанское». Беляев пишет: «Прежде нашего отправленья офицеры корабля давали обед адмиралу, где было выпито много шампанского, было произнесено множество тостов доброму адмиралу». По-видимому, некоторые тосты были традиционными в кают-компаниях того времени: «Тостами, которые всегда предлагал сам адмирал, первым тостом был добрый путь, затем присутствующие и отсутствующие "други"… затем здоровье глаз… пленивших нас; здоровье того кто любит кого". В день ухода "Проворного" за границу все офицеры сошли в кают-компанию, где во время обеда и живых разговоров пили за здоровье государя, за счастливое плавание, за милых сердцу… отуманенные шампанским, все разбрелись по каютам и сладко заснули. Кают-компания за границей часто устраивала приемы иностранных гостей. Так, в Бресте, офицеры того же "Проворного" дали обед на фрегате всему Брестскому обществу. За обедом было более семидесяти человек. Шханцы были украшены абордажным оружием и флагами с вензелями Императора и короля. Стол был роскошный, тосты, конечно, с шампанским».

Такие пиры в кают-компании гвардейского фрегата были, разумеется, отличны от стола в дальних плаваниях. Натуралист Шамиссо упоминает, что после старой солонины и мяса морских птиц, которыми они питались во время кругосветного плавания долгое время, мясо оленя было для обитателей кают-компании настоящим лакомством Что касается декабриста Беляева, то он в своих воспоминаниях восхищается изысканностью стола английских сухопутных офицеров, собрание которых он посетил в Гибралтаре: «Обед у английских офицеров был роскошен как по обстановке, так и по прислуге: все официанты, которых приходилось на три-четыре куверта по одному, были в ливреях, вышитых серебряными галунами, в перчатках, с белыми салфетками исключительной белизны».

Командир судна, как правило, питался в одиночку в своем салоне, именуемым офицерами «кельей отшельника». Если взаимоотношения между командиром и офицерами судна были благожелательными, то его по праздникам приглашали на обед в кают-компанию, если же нет, то командир так и питался в одиночестве. В свою очередь, командиры часто практиковали приглашение к своему столу офицеров судна, как правило, на обед или ужин приглашался один-два человека. В основном, это были младшие офицеры, и за обедом командир «потчевал» их лекциями о нюансах морской службы. Так как командир питался отдельно от кают-компании, то свой стол он должен разнообразить из личных средств, закупая различные деликатесы перед отплытием. Разумеется, что в этом случае стол у богатою капитана был весьма изысканным, а у бедного достаточно скудным

* * *

Не одно столетие главным ограничителем времени пребывания парусных судов в море были запасы пресной воды. Вопросы, связанные с ее поставкой, хранением и нормированным употреблением, всегда были головной болью капитанов парусного флота

Прежде всего большое значение имело то, откуда воду брали. Больше всего ценилась вода из ключей и родников, так как она более всего оставалась чистой и пригодной для питья. Однако по понятным причинам запастись такой водой доводилось весьма не часто. На втором по качеству месте шла вода из колодцев, но и ею заполнить уходящие в плавание суда было практически невозможно, так как колодцы быстро осушались, а ждать, пока в них снова наберется вода, времени не было. Поэтому самым распространенным источником обеспечения водой уходящих в плавание судов были реки. Разумеется, что вода из рек была не слишком чистой. В XVIII — XIX веках еще не существовало понятия охраны питьевых водоемов. Поэтому время хранения речной воды было не слишком продолжительным. Была и еще одна особенность. Когда воду брали из реки значительно выше от ее впадения в море, то там вода была все же более-менее, если же в самом устье, то там она была уже в значительной мере перемешана с морской водой, а потому ее вкус оставлял желать много лучшего. Время же хранения такой воды было совсем небольшое. В больших портах имелись специальные баржи-водовозы, если барж не было, то за водой плавали в шлюпках. Иногда пресную воду прямо на месте наливали в бочки в шлюпках, а потом уже заполненные бочки загружали на судно. Порой, если позволяла погода, воду наливали прямо в шлюпки «под планширь» и затем выкачивали из шлюпок в бочки шлангами. Если же учесть, что для забора воды использовались специальные водоналивные баржи, которые имели приличную осадку и заходить далеко вверх по реке не могли, то в большинстве случаев се брали прямо в устье. Было немало случаев, когда не слишком добросовестные капитаны водоналивных барж вообще брали воду прямо в море рядом с реками. Заполнив трюмы, водовозка подходила к назначенному ей кораблю, и матросы помпами перекачивали из нес воду в бочки. Однако водовозок было мало, и часто командам самим надо было заботиться о доставке воды. Для этого в устье рек отправлялись корабельные баркасы, в которые воду наливали почти под «планширь», а по прибытии так же перекачивали в бочки. День заливки бочек водою считался у матросов чуть ли не праздником, потому что по установившейся традиции в этот день можно было пить воду, как говорится, от пуза. Но уже на следующий день и офицер, и матрос мог потреблять только строго определенную командиром норму. По этой причине, наверное, никто, кроме моряков, не относился к воде столь трепетно, даже будучи в глубокой отставке.

При погрузке продовольствия на корабль воду загружали в самую последнюю очередь, непосредственно перед отплытием. Для сохранности воды имел значение даже один день. В море вначале вскрывали бочки «малой руки», которые стояли в верхнем ряду трюмных запасов, затем переходили к бочкам «средней руки» и лишь потом к «большой». Поэтому обычно в последних, самых больших, 60-ведерных бочках вода бывала уже тухлой. Она имела грязно-желтый цвет и воняла тухлыми яйцами. Часто бочки в трюме давали течь, и тогда вокруг них образовывалось самое настоящее смердящее болото. В этом болоте валялись гниющие рогожные кули с мукой и крупами. По ним бегали полчища крыс.

Чтобы хоть как-то улучшить качество воды, бочки по возможности переворачивали, отчего тухлая вода несколько очищалась, затем в воду добавляли немного уксуса, иногда ее мешали с вином или водкой. Но все равно пить такую воду было не только противно, но и весьма опасно. Весь XVIII век и первые годы XIX века именно тухлая вода была источником массовых заболеваний и смертей российских матросов.

Чем жарче была погода, тем быстрее вода в бочках превращалась в мутную зловонную жижу. Пить ее можно было не иначе, как зажав нос, но и такая вода выдавалась весьма ограниченно. Впрочем, в какой-то момент вся зловонная муть оседала на дно бочек, и вода снова на некоторое время становилась пригодной для питья, но это длилось недолго, после чего она уже окончательно становилась непригодной для питья. Недаром во время плаваний у офицеров и матросов главной мечтой было, придя в порт, до отвалу напиться свежей и холодной воды.

Из книги И. Гончарова «Фрегат "Паллада"»: «Умываться предложено было морской водой или не умываться, по желанию. Скажу вам по секрету, что Фаддеев (денщик Гончарова. — В.Ш.) изловчился как-то обманывать бдительность Терентьева, трюмного унтер-офицера, и из-под носа у него таскал из цистерн каждое утро по кувшину воды мне на умыванье. "Достал, — говорил он радостно каждый раз, вбегая с кувшином в каюту, — на вот, ваше высокоблагородие, мойся скорее, чтоб не застали да не спросили, где взял, а я пока достану тебе полотенце рожу вытереть! (ей-Богу, не лгу!). Это костромское простодушие так нравилось мне, что я Христом Богом просил других не учить Фаддеева, как обращаться со мною. Так удавалось ему дня три, но однажды он воротился с пустым кувшином, ерошил рукой затылок, чесал спину и чему-то хохотал, хотя сквозь смех проглядывала некоторая принужденность. "Э! леший, черт, какую затрещину дал!" — сказал он наконец, гладя то спину, то голову. "Кто, за что?" — "Терентьев, черт этакой! увидал, сволочь! Я зачерпнул воды-то, уж и на трап пошел, а он откуда-то и подвернулся, вырвал кувшин, вылил воду назад да как треснет по затылку, я на трап, а он сзади вдогонку лопарем по спине съездил"».

Для предотвращения порчи воды (для ее восстановления) использовали различные средства, в частности деревянные фильтры специальной конструкции и отстойники-капельницы, изготовляемые на острове Тенерифе из тамошнего пористого камня.

Во второй половине XVIII века начали использовать толченый уголь, затем французский химик К. Бертолле предложил обжигать бочки для хранения воды. В какой-то степени эти меры способствовали сохранности воды, но зато она приобрела желтоватый цвет и неприятный привкус (очевидно, вследствие растворения продуктов перегонки древесины). Впоследствии для сохранения качества воды в бочки начали помещать серебро.

И, наконец, французский врач Пуасонье де Перьер изобрел куб для перегонки морской воды, названный его именем. Он позволял получать воду, приторгую для питья, однако требовал дефицитного топлива. И все же это уже в определенной мере проблему воды решало.

* * *

Во время нахождения судов в порту горячую пищу во избежание пожаров готовили в специальных портовых кухнях.

Портовые кухни — чрезвычайно интересная и начисто сегодня забытая страница бытовой истории нашего флота. Они представляли собой длинные здания с очагами в рост человека. Воду для варки брали часто тут же в гавани, а потому се чистота была весьма сомнительная. Военные моряки обычно варили себе пищу в казармах, матросы купеческих судов предпочитали питаться в портовых кабаках, но так было далеко не всегда. У военных, как всегда, что-то было поломано, а у торговых от питья в кабаках быстро кончались деньги.

Кухни военных кораблей всегда располагались отдельно от кухонь торговых судов. Порядок там был строже. Каждое судно имело свой котел. Если судов в порту скапливалось особенно много, то корабельные коки делили каждый из котлов на несколько команд, соблюдая при этом установленную очередность и выделенное время для варки пищи. Начальник портовых кухонь (имевший классный чин) был человеком весьма авторитетным и в городе уважаемым. Разумеется, он зачастую умудрялся на «приварках» сбивать себе неплохой капитал.

За варку пищи существовал особый портовый налог в пользу города. В каждой российской портовой кухне в обязательном порядке существовали отделения для англичан, голландцев, немцев, шведов и т.д. Каждая нация питалась отдельно от остальных. Таков был неписаный закон во всех портах Европы!

К примеру, в Кронштадте все команды готовили пищу в одной огромной портовой кухне, хотя и в разных отделениях. Но даже несмотря на это, постоянно возникали недоразумения. Так, наши коки в постные дни готовили пищу на постном масле, от этого стоял жуткий чад. Не выдерживая его, иностранные коки врывались в русское отделение кухни, хватали еду и выливали ее в воду. Наши, разумеется, тоже, опустив руки, не стояли. Надо сказать, что в коки на парусном флоте брали самых сильных и умевших за себя постоять. В этом был свой смысл, ведь коку надо было не только веслом в котле с кашей ворочать, но и при раздаче еды кулаком осаживать особо ретивых артельщиков.

Столкновения в портовой кухне весьма часто перерастали в драки, а порой и в настоящие побоища. Так как в разгар навигации в Кронштадте иностранных торговых судов было больше, чем наших, то и иностранных коков тоже было больше. Как правило, они и одерживали верх в кухонных баталиях. Поэтому моряки на всякий случай всегда ходили на кухню с веслами и дрекольем в руках и группами по сотне человек. Только в 1873 году кронштадтские портовые власти официально запретили судовщикам ходить на кухню с веслами наперевес.

Среди коков в портовой кухне парила строгая иерархия, что как-то помогало поддерживать порядок. Старший из коков портовой кухни имел почетное звание «кока-адмирала», второй по важности именовался «кока-капитана над портом», затем шли «кок-полицмейстер» и «коки-полицейские». Старшим коком назначался тот, чье судно первое приходило в Кронштадт с началом навигации. После ухода этого судна «адмиральское» звание передавалось второму по времени судну, но обязательно той же нации, что и первое. Каждый кок, кроме «адмирала», при своем представлении ставил всем коллегам водку или ром Быть «адмиралом» на портовой кухне было весьма почетно. В Кронштадте обычно ими являлись англичане, которые очень гордились своей кухонной привилегией и принимали все меры, чтобы в будущую навигацию снова стать первыми.

Говоря о питании наших моряков в портовых кухнях, следует отметить, что там питались обычно только нижние чины. Офицеры, семейные и имевшие квартиры в данном порту, питались обычно у себя дома, а во время несения стояночной вахты, тем, что давала с собой жена. Холостяки и имевшие жен в других городах, предпочитали хорошие трактиры и ресторации, где можно было относительно недорого позавтракать, пообедать и поужинать. Таких заведений всегда хватало в любом порту.

Из воспоминаний адмирала И.И. фон Шанца: «Теперь расскажу, как мы, порядочные молодые офицеры, кормились в Свеаборге. Обед обыкновенно приносился из клуба, или офицеры сами ходили туда обедать. Содержательницей клубного буфета в 1821 и 1822 годах была некто госпожа Флейшер, добродушная толстая немка из Гамбурга, целые дни хлопотавшая без устали, что, однако, нисколько не мешало ей по целым часам болтать с любимыми ею мичманами. Питая с малолетства глубокое отвращение ко всякого рода кредитным сделкам, и в особенности к мелочным долгам, я всегда платил мадам Флейшер наличными деньгами, молодецки истребляя ежедневно у буфета громадное количество бутербродов. Этой способностью вскоре обратил на себя внимание, как исключение между товарищами, довольствовавшимися обыкновенно одними шнапсами и платившими вообще по третям, а иногда и в вовсе неопределенные сроки. Однажды она до того утомилась, что потихоньку предложила снабжать меня и моего сожителя обедом вместо установленной цены 35 за 25 копеек. Обед приносился к нам обыкновенно из клуба в судках, и лейтенант К. делил его, совершенно по-братски, пополам. Но, как он употреблял водку и пиво, то довольствоваться третью приносимой ординарной порции, а я двумя оставшимися на мою долю третями, с прибавкой огромного количества казенного ржаного хлеба, не всегда мог утолить свой волчий аппетит. В таком случае нехваток обеда пополнился 2 французскими булками и 2 — 3 чашками жидкого кофе, и притом еще разбавленного жиденькими сливками. Удовлетворившись таким образом, мы чувствовали себя как нельзя лучше и принимались каждый за свой кейф. К. играл на флейте, а я ложился на кровать, помечтать о том о сем Понежившись с час времени, мы начинали вой филологические занятия… Вечером же, когда не сиделось дома, мы обыкновенно отправлялись в клуб».

* * *

Особое внимание обращалось на питание больных в портовых госпиталях. Зачастую госпитальные начальники кормили больных так же, как и здоровых, без учета необходимости свежих овощей для ослабленных организмов. Об одном таком случае говорят итоги депутатского (адмиральского) смотра Кронштадтского госпиталя в 1741 году: «В кронштадтской морской госпитали усмотрено, что в пищу больным употребляется ныне каша, а по регламенту в нынешнее время велено употреблять травы, чего ради определили: пока оные травы и коренья в огородах поспеют, ныне собрать в лесах снить и другие удобные в пищу травы и употреблять, следуя силе регламента по докторскому рассуждению в пищу болящим…»

К концу XVIII века в российских портах была существенно улучшена система хранения продуктов. Была продумана особая система вентиляции, которая исключала появление в продовольственных хранилищах крыс, пауков и тараканов. В ларях были установлены специальные подвижные полки для встряхивания сыпучих продуктов, что хорошо предохраняло их от слежалосги. Тщательно была продумана и методика долгой сохранности квашеной капусты, которая имела важное значение как хорошее профилактическое средство от цинги. И теперь и наши моряки ели ее даже на экваторе без всякой плесени. Это обеспечило практическое отсутствие заболеваемости на наших парусных судах в многочисленных кругосветных плаваниях первой половины XIX века.

Питание команд судов российского флота на закате парусной эпохи производилось по нормам, разработанным Морским министерством и определенным в «Положении о довольствии команд от 20 апреля 1870 года». Недельный паек матроса включал, по данным 1880 года, мяса свежего или солонины 1,6 килограмма. Это была говядина или свинина. Для личного состава мусульманского вероисповедания предусматривалась замена свинины на баранину. Также в некоторых случаях мясо могло заменяться рыбой, крупы гречневой полагалось 1,5 килограмма, крупы овсяной 200 граммов, масла коровьего 450 граммов, гороха 800 граммов, квашеной капусты или свежей зелени (для профилактики цинги) 650 граммов, сухарей 4,5 килограмма, водки 7 чарок, каждая 80 граммов. Как мы видим, нормы питания достаточно велики, и можно с уверенностью сказать, что кормили матросов на русском флоте в те годы весьма неплохо.

При этом водка в дальних плаваниях в середине XIX века в отличие от XVIII века выдавалась два раза в день, две трети в обед и одна треть на ужин. В ненастную, холодную погоду разрешалось выдавать две полные чарки. Чарка также служила элементом поощрения. Отличившемуся матросу или унтер-офицеру выдавалась лишняя порция от имени офицера, поощрявшего его. Матрос мог отказаться от спиртного. Тогда ему выдавались деньги, 3 копейки, начисляемые к жалованью, «за не питое вино», что к концу службы могло составить приличную сумму. С 11 апреля 1885 года по приказу № 40 «в связи сростом цены на вино» денежная сумма «за испитую чарку», стала выплачиваться в размере 4,5 копейки.

В июле 1881 года был издан приказ морского министра, который определил «Перечень и порядок применения консервов в плавании для офицеров, матросов и больных». В корабельный рацион были введены сухие бульоны в порошках (порошок Данилевского с добавлениями к солонине и гороху) или кубиках (плиточные бульоны Клечковского), разводимые кипятком. Быстро завоевали популярность мясные и овощные консервы общества Пуарморни и сушеная капуста Дейнекина. Для лазаретов и больных на кораблях ревизорам отпускалось: сгущенное молоко англо-шведского общества Пуарморни, куриный бульон Эфнера, консервированное мясо Азиберга и Данилевского. Для офицеров — консервированное мясо и овощи Бредека и Эйслера. Все эти добавления к рациону значительно улучшали питание экипажей. Это было, пожалуй, последнее улучшение рациона питания моряков парусного флота, так как и сам парусный флот уже уходил в небытие, уступая место паровому.


Глава пятая. О ВОДКЕ И О ЧАРКЕ

Непьющий моряк и сегодня вызывает определенное недоумение, в эпоху же парусного флота это было явление наиредчайшее. Про таких говорили: или больной, или умом убогий! Еще Петром Великим было завещано, что российскому матросу каждый день положена законная чарка вина ценою в три с половиной копейки. Считалось, что водка и вино способствуют скорейшему восстановлению сил

Из указа Петра I: «При даче команде по утрам горячего завтрака из кашицы, назначенную по положению чарку водки разделять на две части: 1/3 чарки давать перед завтраком и 2/3 перед обедом. Ром же или коньяк, заменяющие водку, всегда разбавлять на половину водою и отпускаются в две дачи: к обеду и завтраку, если сей последний состоит из кашицы, а то к ужину (одну чарку рому отпускать в виде двух чарок грога). Табак отпускать только курящим и заслуги на него не полагается». Вино матросам выдавали, как правило, не каждый день, а по четыре чарки в неделю: по воскресеньям, средам, пятницам и субботам. Тем, кто не пил, ежемесячно уплачивалось по девять копеек за каждую невыпитую чарку.

Разумеется, что вина давали разные, когда покрепче, а когда и послабее. У заботливого командира давали хорошую, крепкую водку, а у вороватого — разбавленную. От качества даваемой водки нередко зависел авторитет командира в глазах команды, при этом, как правило, матросы редко ошибались в своей оценке. Кроме водки или вина ежедневно выдавался еще один гарнец пива. Гарнец — мера немалая, равная 3,28 литра. Таким образом, помимо водки, каждый матрос вполне законно мог выпить в день почти семь бутылок казенного пива. Это значило, что матросы, если им выдавалась вся норма водки и пива, фактически все время находились слегка подшофе. Делалось это, конечно же, не из желания сделать матросскую жизнь веселей. Во-первых, пиво лучше и дольше сохранялось в море, чем вода. Во-вторых, оно было более питательно и вкуснее. Наконец, в-третьих, пиво неплохо предохраняло матросов от частых в ту пору простудных заболеваний, улучшало общее состояние и поднимало общий тонус. Поэтому в осеннее и зимнее время пиво по возможности давали подогретым.

Очень часто водка служила и мерой поощрения. За быструю постановку и уборку парусов, за отличную греблю, меткую стрельбу и молодцеватый вид — за все начальство с удовольствием поощряло матросов внеочередной чаркой. Эту награду матросы любили особо. Церемония такого награждения на флотском сленге называлась «наложить сплесень на грота-брас».

В разное время спиртные напитки, которыми потчевали матросов, тоже были разными. Все зависело от условий плавания и возможностей. В северных водах матросов, как правило, старались поить чем-нибудь покрепче. На родной Балтике давали особо любимое «хлебное вино», то есть современную пшеничную или ржаную водку, хотя и гораздо слабее нынешней, градусов по 25 — 30. На Черном море практиковали местные вина, крепленные спиртом, а в дальних плаваниях закупались местные вина, ром и так далее. Иногда вино, когда его оставалось мало, по приказу командира официально разбавляли водой или питательными соками. Но к данной процедуре матросы относились весьма отрицательно. В холодное, ненастное время по возможности готовили горячий грог. Когда, к примеру, на борту имелся ром, то его разбавляли водой.

Винные чарки имели огромное значение. Во-первых, вино поднимало настроение у матросов, оторванных от привычного уклада жизни, месяцами не видящих ничего, кроме неба и волн. Во-вторых, учитывая многочасовые работы на мачтах по постановке и уборке парусов на пронизывающем ветру, винная чарка просто согревала матросов. Наконец, в-третьих, учитывая затхлость и сырость внутренних помещений парусных кораблей, винная порция выполняла и санитарно-гигиеническую роль. Учитывая и вино, и пиво, получалось, что моряки в целом постоянно принимали горячительного намного больше, чем их сухопутные коллеги в армии.

Именно поэтому в эпоху парусного флота в России и сложилось стойкое мнение, что все моряки — горькие пьяницы. Разговоры эти, разумеется, были, как обычно в таких случаях, весьма преувеличены, но определенные основания для этого, как мы понимаем, имелись. Пили моряки действительно больше, хотя бы потому, что вечно находились в сырости, холоде и на промозглом ветру, в оторванности от дома и земли, среди враждебной стихии и в ежеминутном ожидании смертельной кончины.

Мнение тогдашней общественности относительно пития моряков выразил в своем стихотворении «Мореходец» Гавриил Державин:

Что ветры мне и сине море?

Что гром и шторм и океан?

Где ужасы, и где мне горе,

Когда в руках с вином стакан.

Спасет ли нас компас, руль, снасти?

Нет! Сила в том, чтоб дух пылал.

Я пью и не боюсь напасти,

Приди хотя девятый вал!

Приди и волн зияй утроба

Мне лучше пьяным утонуть,

Чем трезвым доживать до гроба,

И с плачем плыть в столь долгий путь.

При этом запойных пьяниц на флоте не то что не уважали, их считали преступниками и наказывали без всякого снисхождения. Еще в начале XVIII века, когда русский флот находился в стадии зарождения, уже существовал документ «Инструкция и Артикулы военныя Российскому флоту», в котором было сказано: «Пьяным на кораблях не быть». Далее указывалось: офицеров, замеченных в пьяном виде, штрафовать, матросов — сажать в карцер. Кроме того, флотские власти использовали возможности православных монастырей с их строгими мерами по «смирению плоти». Впрочем, с монастырями дело особо не пошло, так как в этом случае многие бы предпочли пусть аскетическую монастырскую, но все же не столь тяжелую и опасную жизнь, как на флоте.

С употреблением водки связано немало флотских легенд. До нашего времени дошла даже поэма-переписка Петра I со своим любимцем князем Меншиковым, описывающая нелегкие коллизии, сопровождавшие создание Балтийского флота:

Письмо Петра I Меншикову

«Посылаем сто рублей на постройку кораблей.

Напишите нам ответ получили или нет!»

Ответ Меншикова Петру:

«Получили сто рублей на постройку кораблей.

Девяносто три рубли пропили и пр…бли.

Остается семь рублей на постройку кораблей!

Напишите нам ответ, строить дальше или нет,

Ведь на эти семь рублей не построить кораблей?»

Письмо Петра Первого Меншикову:

«Как пили и как е…и, так и стройте корабли!»

С конца XVIII до 20-х годов XIX века в Кронштадте среди молодых офицеров флота весьма успешно функционировало некое «Общество кавалеров пробки» с девизом:

Поклонись сосед соседу,

Сосед любит пить вино.

Обними сосед соседа,

Сосед любит пить вино!

Особо значимым ритуалом кавалеров были похороны «усопших братьев», т.е. тех, кто, не выдержав нагрузки, заснул прямо за столом. Хоронили «усопших» в гробах на катафалках со всею возможной пышностью, нанимая для торжественности момента даже штатных кронштадтских плакальщиц, оглашавших окрестности воплями: «На кого же ты нас покинул, родимай!» Летом «усопших братьев» погребали в стогу сена, а зимой в сугробе. После похорон начинались, понятное дело, не менее торжественные поминки… Пока поминали, «усопшие» воскресали, что, опять же, отмечалось с еще большим энтузиазмом. Через «Общество кавалеров пробки» прошло немало известных впоследствии флотоводцев. Само же «общество» исчезло в связи с делом декабристов. Хотя в деяниях «пробкового сообщества» и не было ничего антигосударственного, кавалеры все же решили более не афишировать свои увлечения, знаменитый орден самораспустился, а бывшие кавалеры перешли на индивидуальное потребление горячительных напитков.

Из воспоминаний адмирала П. Давыдова: «При всем том я часто впадал в великие погрешности и ходил к таким людям, которые были предметом презрения всех людей честных. Барон Лауниц, разжалованный из унтер-лейтенантов в канониры за буйство и капитан-лейтенант Силенин. Первый имел весьма острый разум, и другой был умен, но не так, как должно свой ум употребить. Они были картежные игроки, а как я хотя и играл, но, не имея больших денег, мало им приносил, и они только успели выманить топмаковые часы, за которыми я не погнался и от них отстал». Разумеется, игра в карты сопровождалась и соответствующими возлияниями

В силу популярности питейного дела в Кронштадте, разумеется, существовал и свой особый «питейный» жаргон. К примеру, когда офицеры приходили в гости друг к другу, то сразу, без всяких предисловий, с порога кричали: «Ну-ка, плесни балтийцу на грудь!», что значило — наливай! Среди множества водок в Кронштадте долгое время наиболее популярной среди местного офицерства была водка «Ерофеич», настоянная на особых пахучих травах, отчего от нее утром не болела голова. Нередко от своих пьющих моряков мужей не отставали и их супруги. Неумеренному употреблению вина кронштадтскими дамами способствовало частое и продолжительное отсутствие мужей, а также тоска всей гарнизонной жизни на острове и оторванность от «большого мира».

Питье на русском парусном флоте никогда не было простым делом — это был особый ритуал. Порядок выдачи вина и сопровождающая его церемония были отработаны до автоматизма. Перед обедом на шканцах появлялись боцман и боцманматы. Близилась минута самого главного священнодействия… Эту процедуру знал наизусть любой самый молодой матрос За пятнадцать минут до обеда с вахты отдавалось приказание: «Вино достать». По этой команде караульный начальник получал от старшего офицера ключи от ахтерлюка и в сопровождении вахтенного офицера, баталера и баталерского юнги открывал ахтерлюк, под которым располагалась винная кладовая. Баталер наполнял ендову вином из бочки. Ахтерлюк закрывался, и процессия торжественно шествовала на шкафут, где и ждала следующей команды: «Вино наверх», которую давали за полчаса до обеда.

Два дюжих матроса выносили на шканцы источающую великий аромат, начищенную до сияния медную ендову — специальный большой медный сосуд в древнерусском стиле (на каждом корабле была своя особая и неповторимая ендова) в отличие от англичан, у которых вино выносилось в заурядных деревянных кадушках.

Ендову торжественно устанавливали на особом табурете, покрытом чистой парусиновой подстилкой. На верхний открытый край ендовы клали чистую дубовую дощечку, а на нее ставилась чарка. Форма чарки так же была выполнена в старом русском стиле. По команде: «К вину и обедать» все имеющие дудки делали первый, предварительный призывный сигнал. По этому сигналу все унтер-офицеры и боцманы располагались вокруг ендовы, стоявшей в центре. По кивку вахтенного офицера боцманматы становились в круг и, страшно надувая щеки, выдували в свои дудки троекратно самый главный флотский сигнал — «К вину». Этот любимый сигнал именовался матросами «соловьем». Так и говорили: «Соловьи свистят к вину!» Мгновенно корабль оживал, матросы сбегались и быстро выстраивались по вахтам. После этого в порядке старшинства, начиная с боцмана, каждый унтер-офицер с почтительно-торжественным лицом подходил к ендове, зачерпывал вино и, подставляя ладонь левой руки под чарку, чтобы ни одна капля не упала на палубу, с чувством полного блаженства на лице медленно ее выпивал. Черпать вино самому из ендовы было негласной привилегией унтер-офицеров, когда те выпивали свои чарки, наступал черед матросов. Баталер (из грамотных) зачитывал по списку первую фамилию. Названный выходил и, обнажив голову (!), перекрестившись, принимал от баталера с великим почтением чарку. Затем, стараясь не пролить ни капли, опрокидывал ее в себя. Отходя в сторону, кланялся всему честному народу и говорил какой-нибудь прибауткой:

— Чарка не диво, пивали вино да пиво!

А то и просто, вытирая рот своей просмоленной пятерней, подмигивал ждущим своей очереди.

— Ох, да и крепка сегодни, зар-ра-за!

Ожидающие своей очереди на каждую шутку реагировали обычно весьма оживленно. Баталер тем временем тщательно отмечал свинцовым карандашом в шнуровой книге фамилию выпившего, чтобы, не дай бог, не смог затесаться в очередь еще раз, ибо этакие ухари имелись на каждом судне. Вот, наконец, в списке отмечен последней выпивший, а боцманматы уже свистят «К каше».

Разумеется, регулярное употребление водки и вина вызывало стойкую привычку к каждодневным возлияниям, что пагубно влияло и на здоровье, а порой и на службу в целом. Поэтому некоторые адмиралы искали способы если не пресечь пьянство во флоте вообще, то хотя бы снизить его масштабы. Один из таких способов предложил в середине XVIII века адмирал Джорж Верной. Суть его заключалась в том, что шестидесятиградусный ром заменялся неким подобием коктейля (одна треть ролла и две трети воды с добавлением лимонного сока и сахара). Изобретение это было принято адмиралтейством и, в общем, одобрено моряками. Однако приготовление «коктейля Вернона» позволило «греть на нем руки» тем, кто заведовал матросским снабжением. Ведь чайная ложка рома, недолитая в каждую матросскую порцию, к концу плавания оборачивалась целым капитальцем. А если учесть, что деяния подобного рода совершались, как правило, коллективно (кто-то недоливал, кто-то «не замечал» недолива, а кто-то сдерживал негодование матросской массы), станет ясно, что матросы теряли далеко не одну ложку своей законной порции спиртного.

Судя по всему, данные злоупотребления не прибавили адмиралу Вернону популярности в среде тех, о чьем здоровье он так заботился. Во всяком случае, матросы английского флота дали ему непочтительно-фамильярное прозвище, в основе которого лежало нарушение адмиралом формы одежды. Дело в том, что, будучи в преклонных годах, адмирал носил плащ неустановленного покроя из ткани «грограм». Вот и придумали флотские остряки борцу за матросскую трезвость кличку «старый грог». А изобретенный им коктейль из «напитка старого грога» со временем превратился просто в грог. При этом он весьма быстро приобрел популярность далее у людей, не имеющих никакого отношения к морской службе. Сам Бетховен воспел его в своей «Шотландской застольной».

В честь наполненной водкой рюмки сочинялись целые песни и в российском флоте:

Друзья, нашу песню споем; веселье — кумир нашей жизни.

Ура! Выше рюмки! Мы пьем здоровье любимой Отчизны!

Разгульное море давно мы матерью нежной считаем, нас холит, лелеет оно,

Мы счастливы в море бываем. Мы бури встречаем шутя,

Сердца наши страха не знают, — беспечный моряк, как дитя,

Под шум непогод засыпает.

Мы весело, дружно живем, Скажите, знакомо ль нам горе?

Ура! Выше рюмки! Мы пьем во славу родного нам моря!

На душных для нас берегах кипят щепетильные страсти.

Ложь, зависть таятся в сердцах. Все жаждут богатства и власти.

Меж нами, друзья, никогда ни лести, ни лжи не бывает,

А совесть, и правда всегда душой моряка управляют.

Мы весело, дружно живем Нам славы, богатства не надо.

Ура! Выше рюмки! Мы пьем за здравие нашей бригады!

Друзья, вот пример перед вами, для всех нас святой образец,

Прямой, уважаемый нами, любимый и нежный отец.

Пусть мы тоже будем достойны, любимыми быть, как и он,

И долгий путь жизни спокойно, с душой столь же чистой, пройдем.

Ему в честь мы песню поем! Звучнее греми, моя лира!

Ура! Выше рюмки! Мы пьем за здравье отца-командира!

Пройдут чередою года, судьба разлучит нас, быть может.

Но дружбы — ничто, никогда из сердца изгладить не может.

И если случится, что мы опять встретим старого друга

Близ милой, любимой жены, отцом средь семейного круга,

Ему крепко руку пожмем, про молодость вспомним былую.

И, рюмки наполнив вином, споем нашу песню морскую!

Из воспоминаний художника-мариниста А.П. Боголюбова об употреблении спиртного на флоте в 40-х годах XIX века: «Говорят, ныне пьют меньше во флоте. Это правда, что очень похвально. Но в наше время мы пили горькую и, к сожалению, было между нами какое-то молодечество в пьянстве. Не легенда, а истина, что лейтенант Владимир Ильич Мицкевич выпил гитару водки. Это что за мера, вы скажете? А вот какая. Сидели раз в Новом флигеле у Савицкого, тут же жил певец-гитарист Гогликов. Он был в этот день в карауле, но инструмент его ходил из рук в руки. Пили споро и дошли до пари о том, кто, сколько может выпить в течение суток. Говорили о полуштофе, штофе, о двух — все было мало. Взоры обратились на лежащую на столе гитару. Ее приняли за меру, и решено было, что Мицкевич ее выпьет в течение суток. Долго не думали, послали за водкой — и точно, к утру гитара была уже суха, а Мицкевич только завалился спать на целые сутки. Это был прекрасный человек, грубоватый, правда, но хороший служака, добрый. Родине после он служил в Американской компании долго, командовал в Тихом океане клипером, который сгорел. Умер он в Москве, служа в Городской управе в чине контролера. Конечно, о питье впоследствии и помину не было, но оно его сгубило.

Рассадником пьянства был 16-й экипаж Шихманова, где я служил прежде. Командир наш отыгрывал гуманного! А потому самых горьких пьяниц, как лейтенанты Карпов, Разводов, Есаулов и мичман Шульгин (разжалованный в матросы за пьянство и буйство и после дослужившийся опять до первого чина), он брал к себе, говоря начальству: "У меня все будет хорошо" — и тем губил этих господ, которые постоянно лежали в белой горячке, вследствие чего Иван Николаевич Карпов сгорел. Разводов покончил после ударом, а Шульгин повесился. Пили везде ровно и этого не замечали.

Натура моя была крепчайшая, я только бледнел, но ум пропил — много что раза три в жизни. Раз, возвращаясь зимой ночью с какой-то попойки, я был во хмелю. На парах начал буянить с братом и Эйлером, отстал от них. Вижу, тянется передо мной вереница говночистов. В пьяной башке мелькнула мысль, что они близко проедут около моего дома, я присел на полозья одного из ящиков и, несмотря на ароматы, сейчас же заснул. И каково было удивление, когда меня разбудили ночные деятели уже далеко за городом на кронштадтской косе, куда это добро сваливалось. Хмель прошел разом, и я побрел домой, проклиная судьбу, и притащился к себе, когда уже светало. Черт меня дернул нарисовать себя в этом плачевном виде, и тогда молва сделалась всеобщею, несмотря на то что я показывал карикатуру только приятелям…»

Если младшие офицеры пили в свободное от службы время, то у адмиралов питие водки было предусмотрено службой. В Адмиралтейств-коллегий в течение всего XVIII века заседания начинались в 11 часов пополудни. После часа напряженной работы адмиралы с чувством исполненного долга дружно прикладывались под полуденную пушку к традиционной рюмке, а зачастую и не к одной. Этот «предрюмочный» час с 11 до 12 часов пополудни почтительно именовался «адмиральским часом». Привычка начальства быстро была усвоена и капитанами кораблей, которые тоже стали строго соблюдать «адмиральский час», говоря при этом «Адмиральский час пробил, пора и рюмку пить!» Затем традицию освоили и остальные офицеры, а затем она докатилась и до матросских низов в виде ежедневной полуденной чарки с последующим отдыхом. Ныне идея адмиральского часа на кораблях нашего флота сведена лишь к послеобеденному часовому отдыху, а ведь как все красиво начиналось!

Что касается господ адмиралов, то они нередко весьма умело приспосабливали для своего удовольствия официальные государственные мероприятия. От этого, как они считали, выигрывало общее дело, достигалось собственное удовольствие, а кроме того, не страдал и собственный карман. К примеру, в период правления императрицы Елизаветы Петровны адмирал и президент Адмиралтейств-коллегий граф Головин объявил: «Ея И.В., по поданному от Е.С. рапорту, соизволила указать: к спуску новопостроенного 80-ти пушечного корабля изготовить во оном корабле с съестными припасами столы, как прежде при таких же спусках при жизни блаженныя памяти государя императора Петра Великого бывало, и при том рассматриваны учинения, какие прежде при спусках кораблей чинены приготовления и мастерам даваны презенты, справки, и по оному Ея И.В. указу Адмиралтейств-коллегия приказали: к спуску показанного корабля, то есть сего апреля к 17 числу, изготовить в корабле 3 стола на 100 персон, и из оных первый стол, за которым Ея И.В. изволит присутствовать, с конфектами, с лучшим убором, а другой против того с некоторой убавою, во оное же число для духовных с рыбным кушанием на 24 персоны; ради изготовления на оные столы кушанья и конфектов призвать в коллегию кухмистера Фукса, или кого другого, и иметь с ним договор, не пожелает ли на те столы кушанье готовить из своих всех припасов и за какую иену, а ежели не пожелает, то требовать от него, что надлежит приготовить, реестра, и по оному потребное все немедленно покупать и отдавать оному кухмистеру, а напитков к наличным купить, а именно: венгерского лучшего 50, ординарного 50, красного 100, бургонского 100, шампанского 100, ренвейну 100, белого ординарного 200, полнива 200, меду 200 бутылок, ножей с вилками 6 дюжин с костяными череньям от комиссариата и отдать в экспедицию экипажескую; посуду, скатерти, салфетки и прочее заблаговременно приготовить во всякой чистоте от экипажеской экспедиции. Корабельному мастеру для презента за строение оного корабля из определенного числа денег по числу пушек в 240 руб. купить серебряную кружку, какую сыскать можно…»

Что можно добавить, прочитав о подготовке к данному празднеству? Пожалуй, только то, что гуляло морское начальство в старину и в самом деле неплохо. Если на 100 приглашенных особ приходилось 1100 официально закупленных бутылок различных вин, то получается, что каждая приглашенная персона должна была осушить за вечер не менее 11 бутылок! Разумеется, что, как всегда, некоторая часть бутылок не достигала праздничного стола, а навсегда исчезала в загашниках организаторов празднества, но все равно размах гулянья впечатляет. Если к этому прибавить, что ежегодно на воду спускалось до десятка кораблей и столько же фрегатов и других судов, то скучать господам флагманам было действительно недосуг. Не успеешь отойти от одного празднества, а там уж и другое наступает!

Праздничные винные порции истинных строителей кораблей и судов были гораздо скромнее, хотя, впрочем, и им кое-что перепадало. Из рапорта капитан-лейтенанта Лунда о постройке корвета «Варяг» в 1861 году: «В день тезоименитства Его Императорского Высочества Государя Наследника Цесаревича и Его Императорского Высочества Государя Великого князя Николая Константиновича, 6 декабря 1860 года, заложен строящийся на Улеоборгской большой верфи 17-пушечный корвет "Варяг" с обычною церемонией и богослужением Согласно существующего в Финляндии при постройке судов обычая, давать всем рабочим по чарке водки: 1) когда поставят штевни, 2) когда укрепят бимсы, 3) при спуске судна на воду, — я просил дирекцию верфи сделать распоряжение о выдаче находящимся при постройке корвета 152 плотникам, 10 кузнецам, 26 пильщикам, 61 чернорабочему, всего 249 человекам, по чарке водки, записав этот расход в шнуровую книгу».

* * *

Главным доступным развлечением для матросов в портах, разумеется, были кабаки. Наш флот может по праву гордиться, что самый первый питерский трактир предназначался именно для моряков и по этой причине носил гордое наименование «Аустерия четырех фрегатов». К середине же XIX века только в одном Кронштадте имелось уже почти две сотни трактиров, которые никогда не пустовали. Из множества этих заведений самым злачным считался портовый кабак со звучным именем «Мыс Доброй Надежды», или в матросском обиходе просто «Мыска». Там происходили особо массовые и жестокие драки, порой переходившие в поножовщину. Поэтому в ходу среди матросов бытовало выражение: «Потерпеть бедствие у Мыса Доброй Надежды». Увы, терпели бедствие там многие…

Современник пишет: «В числе достопримечательностей Кронштадта я был поражен массой портерных (питейных) лавок, которые попадаются на каждом шагу…» Большинство питейных заведений носили названия городов, причем как зарубежных, так и своих: «Париж», «Неаполь», «Вена», «Лондон», «Москва», «Рязань», «Тула», «Америка» (после похода эскадры в Бостон), «Каре» (после войны с турками). Но встречались и более романтические названия: «Женские глазки», «Веселые острова», «Вздыхающий олень»… Каждый из портовых кабаков имел обязательную вывеску «Питейный дом» и свое особое отличие — неимоверно грязные двери. Внутри тоже было не особенно разнообразно: грязь, крики, песни, вопли, ну и, разумеется, драки. В российских портах тогда пели популярную песню о «лихом матросе»:

Как посмотришь, ой-ой-ой!

Сколько пьет матрос лихой

Он неделю спину гнет,

Не доест и не допьет,

А как праздник подойдет —

Целиком доход несет к целовальнику.

Дети плачут, мать горюет,

А матрос и в ус не дует.

Весел, пляшет и поет,

Водочку с друзьями пьет.

А потом в часть попадет — обязательно…

В Кронштадте и других российских портах в определении степени опьянения матроса существовало неписаное правило: если матрос лежал головой к кораблю или к казарме, где обитал его экипаж, то считалось, что он, бедолага, стремился попасть на службу, но у него просто не хватило сил. Такого матроса заносили на корабль и не наказывали. Но если упившийся матрос валялся на земле ногами к кораблю или к казарме, то его обвиняли не только в пьянстве, но и в попытке дезертирства, на которое просто не хватило сил. Таких наказывали строжайше.

Впрочем, к исходу эпохи парусного флота количество потребляемой водки и вина значительно снизилось. Более комфортные условия существования уже не требовали постоянного «подогрева» организма, а при эксплуатации большого количества механизмов необходим был трезвый рассудок. Традиционная матросская чарка, разумеется, осталась, как и офицерские посиделки в кают-компаниях, но мода на выпивку уже прошла. Большинство офицеров уже не считало пьянство удалью, да и среди матросов все больше становилось трезвенников, которые не то что не буянили в портовых кабаках, напиваясь там «вусмерть», но даже порой отказывались от традиционной чарки, чтобы скопить побольше денег при увольнении в запас


Глава шестая. ДЕЛУ ВРЕМЯ, ПОТЕХЕ ЧАС

Русский человек, как известно, все делает от души: работает так работает, отдыхает так отдыхает! Известно, что корабельная служба всегда была и остается очень тяжелой. Однако и во время ее у моряков выдавались минуты отдыха. Как отдыхали, как проводили свой нечастый и недолгий досуг моряки российского парусного флота?

Практически на каждом судне находился отчаянный весельчак и остроумец, умевший соленой шуткой приободрить товарищей в трудную минуту и веселыми историями повеселить их в часы отдыха Из воспоминаний адмирала Сенявина: «В наше время или, можно сказать, в старину, в командах бывали один-два и более назывались весельчаки, которые в свободное время от работ забавляли людей разными сказками, прибаутками, песенками и проч. Вот и у нас на корабле был такого рода забавник — слесарь корабельный; мастерски играл на дудке с припевами, плясал чудесно, шутил забавно, а иногда очень умно, люди звали его "кот бахарь". Когда течь под конец шторма прибавлялась чрезвычайно и угрожала гибелью, я сошел со шканец на палубу, чтобы покуражить людей, которые из сил почти выбивались от беспрестанной трехдневной работы, вижу, слесарь сидит покойно на пушке, обрезает кость солонины и кушает равнодушно, я закричал на нега "Скотина, то ли теперь время наедаться, брось все и работай" Мой бахарь соскочил с пушки, вытянулся и говорил: "Я думал, ваше высокоблагородие, теперь-то и поесть солененького, может, доведется, пить много будем". Теперь, как вы думаете, что сталося от людей, которые слышали ответ слесаря? Все захохотали, крикнули: "Ура, бахарь, ура", — все оживились, и работа сделалась в два раза быстрее».

Для далеких от флотской жизни людей многие морские шутки могли бы показаться жестокими, не слишком смешными, но сами моряки считали их весьма остроумными. Из книги И. Гончарова «Фрегат "Паллада"»: «В этот же день, недалеко от этого корабля, мы увидели еще несколько точек вдали и услышали крик. В трубу разглядели лодки; подвигаясь ближе, различили явственнее человеческие голоса. "Рыбаки, должно быть", — сказал капитан. "Нет, — возразил отец Аввакум, — слышите; вопли! Это, вероятно, погибающие просят о помощи: нельзя ли поворотить?" Капитан был убежден в противном; но, чтобы не брать греха на душу, велел держать на рыбаков. Ему, однако ж, не очень нравилось терять время по-пустому военным судам разгуливать по морю некогда. "Если это, — ворчал он, — рыбаки кричат, предлагают рыбу… Приготовить брандспойты! — приказал он вахтенному (брандспойты — пожарные трубы). Матросам велено было набрать воды и держать трубы наготове. Черные точки между тем превратились в лодки. Вот видны и люди, которые, стоя в них, вопят так, что, я думаю, в Голландии слышно. Подходим ближе — люди протягивают к нам руки, умоляя купить рыбы. Велено держать вплоть к лодкам "Брандспойты!" — закричал вахтенный, и рыбакам задан был обильный душ, к несказанному удовольствию наших матросов, и рыбаков тоже, потому что и они засмеялись вместе с нами».

В свободное от вахт и корабельных работ время офицеры коротали время в кают-компании. В ходу там были и шахматы, и шашки, но в большинстве своем сердца морского офицерства были навеки отданы любимому трик-траку. Игроки с ожесточением метали видавшие виды зары (кости), двигая по пунктам резной доски шашки, при этом каждый старался как можно быстрее пройти поле и вывести свои шашки «за борт». На каждом корабле имелись свои мастера трик-трака. Когда они садились за доску, вокруг неизменно собирались настоящие ценители искусства этой древней восточной игры. Восторг зрителей вызывало, когда победитель выигрывал не просто так, а с «марсами». Еще больше ценился так называемый кокс. А настоящие мастера игры умели добиваться совсем уж выдающихся побед, оставляя проигравшего с «доманшими марсами». При этом практически на каждом судне играли свой вариант трик-трака. Если на линейных кораблях в ходу больше был классический трик-трак, то на фрегатах и корветах рубились в более бесшабашный «бешеный гюльбар». Особым же шиком считалось называть выпавшие комбинации костей исключительно по-персидски. Так полный дубль в шесть-шесть именовался «ду-шеш», дубль в пять-пять — «ду-беш», а сочетание в шесть-пять — «шеш-беш». Вообще же трик-трак почитался на флоте не просто настольной игрой, а некой философской системой. Многие командиры сами, будучи мастерами этой игры, настойчиво приучали своих офицеров к метанию костей, полагая, что трик-трак способствует резвости ума.

А вот как отдыхали офицеры и матросы на корвете «Калевала», совершившем в начале 60-х годов XIX века кругосветное плавание. Из воспоминаний А. де Ливрона: «В тропическом плавании команда и офицеры окачивались из шлангов, помп и брандспойтов по два или по три раза в день, и самая палуба постоянно смачивалась, дабы не рассыхалась от жары; над всею верхнею палубой и мостиком обыкновенно натягивались тенты, чтобы предохранить людей от солнечного удара. Команде также некогда было скучать в море: помимо общей работы, у нее бывали и развлечения. После ужина, до раздачи коек они затевали пляску. Когда было не так жарко, капитан устраивал марсовым гонку через салинг на призы. Также устраивались разные игры вроде бега взапуски в мешках, завязанных под мышками, и игра в рыбку, жмурки и кегли.

В Новый год у нас подняли стеньговые флаги и произвели установленный уставом салют, хотя на горизонте не было ни одного судна. Капитан произвел нескольких матросов в унтер-офицеры, причем сам надел им дудки; был также прочитан приказ о производстве некоторых в штатные марсовые (особое звание) и о переводе многих из 2-й статьи матросов в 1-ю. На шканцах был затем поставлен большой накрытый стол для обеда боцманов и унтер-офицеров… Пользуясь штилями или маловетрием, наша молодежь иногда охотилась с гакаборта на чаек и альбатросов с помощью обыкновенных рыболовных удочек. Птица всегда держится за кормой судна, подбирая все выбрасываемое за борт; захватывая в клюв крючок с приманкой, она начинает бить крыльями о воду, и вот тут-то ее и вытаскивают на палубу. Это делается легко и быстро, потому что пленник способствует своему подъему собственными крыльями. Пойманных альбатросов у нас всегда отпускали на волю, предварительно навешивая им на шею медные планочки с надписью (имя судна, год, месяц и число, а также широта и долгота места). Размер крыльев от конца до конца доходил у некоторых из пойманных птиц до 14 футов. Альбатрос не может взлететь с палубы, он только бьет крыльями по настилке и ушибается, тогда как с воды это удобнее. Чтобы их пустить на свободу, приходилось поднимать их завернутыми в флагдук на марс, и тогда только они, легко взмахнув крыльями, быстро улетали в пространство.

В Индийском океане матросы наши затеяли сыграть "Женитьбу" Гоголя, и дело, конечно, не обошлось без деятельного участия и помощи офицеров, взявших на себя роль режиссеров. Сцену устроили на юте под тентом, а считку ролей и репетиций производили под жилою палубой в шкиперской каюте, куда на то время решительно никого из посторонних не пускали. Костюмы были состряпаны домашними средствами, а характеры артистов были хорошо подобраны, и все прекрасно выучили свои роли. Невесту играл один очень красивый юноша из команды, который в своем женском костюме и со своими изящными манерами казался настоящею городскою барыней. Команда была положительно в восторге от спектакля и, разумеется, очень дружно аплодировала всем своим любимцам. У некоторых из игравших действительно проглянула наружу искра истинного таланта. Спектакль этот был вскоре повторен с таким же успехом и потом долго служил темой оживленных разговоров среди офицеров и команды».

Что и говорить, отдыхать наши моряки умели! Помимо хорошей шутки, русским людям вообще свойственна любовь к пению, как и к танцам. У моряков парусного флота тяга к прекрасному была выражена особо. Именно в песне можно было отвлечься от суровой обыденности службы, вспомнить отчий дом, почувствовать себя счастливым человеком.

Песни на кораблях парусного флота пели разные, в зависимости от ситуации. Вечерами, собираясь на баке, матросы обычно пели неторопливые и протяжные народные песни о родных местах, березках и дубравах. Это и понятно, оторванные от дома, они хотя бы в песнях на некоторое время могли перенестись мысленно в родные места. Поэтому если большая часть команды состояла из поморов, то вечерами пели большей частью поморские песни, если из ярославцев, то ярославские, если рязанцы, то рязанские.

Надо отметить, что матросы принципиально не любили солдатских песен, и если их заставляли, то пели они их только по сильному принуждению и без «огонька». Были в отношении матросов к песне и другие особенности. К примеру, широко известную песню «Нелюдимо наше море» матросы всегда петь отказывались, считая, что петь ее в море нехорошо.

Зато всегда с особым удовольствием пели песни, высмеивающие солдат и показывающие превосходство матросов над ними.

В Ахтиаре на горе

Стоят девки на дворе.

На дворе девки стоят,

В море Черное глядят,

В море Черное глядят,

Меж собою говорят

«Скоро ль корабли придут,

Матросиков привезут?

Матросиков привезут,

Тоску нашу разнесут!

Нам наскучили солдаты,

С виду хоть они и хваты,

Да маленько простоваты!

А матросик как придет,

На все средства он найдет

И в трактир нас поведет!»

Отражалась в матросских песнях и история флота, в частности морские деяния Петра Великого:

Ах, по морю, морю синему,

По синю морю по Хвалынскому,

Что плывут тут, выплывают тридцать кораблей.

Что один из них корабль, братцы, наперед бежит,

Впереди бежит корабль, как сокол летит.

Хорошо больно кораблик изукрашен был,

Парусы на корабле были тафтяные,

А тетивочки у корабля шемаханского шелку,

Л подзоры у кораблика рытого бархату.

На рулю сидел наш батюшка православный царь.

Что не золотая трубушка вострубила —

Да что говорит наш батюшка православный парк

«Ах вы, гой еси, матросы, люди легкие!

Вы мечитеся на мачты корабельные,

Вы смотрите во трубочки подзорные,

Что далеко от Стокгольму!»

Отдельно следует выделить песни, которые пелись во время тяжелых работ, связанных, к примеру, с выборкой якоря, произносившиеся матросами нараспев. Эти песни были сродни бурлацким (например, знаменитая «Дубинушка»), но часто отличались по сюжетамю По содержанию морские песни были полны грубого юмора. Имея одну и ту же цель — облегчить работу, — эти песни были весьма различными по содержанию, от слезливо романтичных до откровенно похабных. Впрочем, и те и другие пользовались у матросов популярностью. При выхаживании якоря ручным шпилем, песня состояла обычно из одного лишь припева, заводимого одним и затем подхватываемого всеми в такт медленному шагу идущих на вымбовках вокруг шпиля людей. Вот типичная «шпилевая» песня:

Пошел шпиль — давай на шпиль. Бросай все — пошел нашпиль.

Становися в круговую, на вымбовку дубовую.

Грудь упри — марш вперед! Топай в ногу, давай ход!

Рядом встанет якорек, знай, посвистывай, свисток!

Ай, ребята, ай, народ, лихо наш канат идет!

Ну, ребята, ходом, ходом! Отличимся пред народом

Встал наш якорь, якорь встал! Поднимайте кливер-фал!

Другого рода песни состояли из нескольких возгласов и употреблялись тогда, когда снасть тянули до места толчками, рывками. Когда люди бывали уставшими и песни не получалось, то такт движению давался боцманской дудкой, подсвистывавшей шаг выбиравших тали, гини или ходивших вокруг шпиля, либо особым присвистом, употреблявшимся при работе рывками.

Если кто-то думает, что песни можно было петь в любое время, то он глубоко заблуждается. И пели, и танцевали в строго определенное время. Обычно, если позволяла обстановка, это происходило с 6 до 7.30 часов вечера. Начинались по специальному сигналу. «Команде песни петь и веселиться!» Сегодня кажется невероятным, что люди могли веселиться по приказу. Но тогда это было в порядке вещей. Русский матрос был человеком исполнительным. Если начальство сказало веселиться, значит, надо веселиться! Как и в армии, на каждом корабле были свои песенные таланты — предмет гордости всей команды. «Баковые концерты» были очень популярны и любимы матросами, ведь это была единственная форма развлечения. Во время заграничных плаваний неоднократно можно было наблюдать, как десятки всевозможных шлюпок окружали наши корабли, стоящие где-нибудь в Средиземном море, и местные жители шумно благодарили наших матросов за прекрасное пение. Бывали даже случаи, когда с берега приходили запросы: будет ли концерт? Отдельные корабли имели свои «фирменные» песни, по большей части весьма бесхитростные, но особенно любимые командой. Наиболее распространенным сюжетом был шторм, в котором корабль и его геройская команда проявляют чудеса мужества и побеждают разбушевавшуюся стихию. Например, в «фирменной» песне о фрегате «Минин» припев был таков:

А наш фрегат «Минин» под ветер валит,

Фор-марсель полощет, бизань не стоит…

Тема штормов вообще была одной из любимых у матросов. Да и как иначе, кто, как не они, знал, что такое настоящий шторм, кто, как не они, испытали весь ужас морской бури на собственной шкуре.

То ли дело наша служба!

Летом по морю гуляй,

Наш девиз: надежда, дружба!

Моряк, лишь дело свое знай.

Шторм иль буря, нет препоны,

Ветер воет… мы его,

Равнодушно слышим стоны;

Не боимся ничего.

Нам не страшен пушек гром,

Мы под всеми парусами,

Смело все на смерть идем,

Говоря: Никола с нами!

Вот пример еще одной из самых любимых матросских песен эпохи парусного флота. Примечательно, что в этой песне на краю гибели оказывается не матрос, а сам капитан корабля, то есть «полковничек». Поэтому, несмотря на все сострадание в песне к несчастному «полковничеку», в ней все же чувствуется тайная отместка неизвестного сочинителя, хоть в песне, но у него куда более счастливая судьба, чем у начальника-аристократа! Да и финал песни весьма многозначителен. Матросики готовы спасти своего начальника при условии сокращения им срока службы!

Собирайтесь-ка, матросушки, да на зеленый луг.

Становитесь вы, матросы, во единый вы во круг,

И думайте, матросы, думу крепкую,

Заводите-ка вы да песню новую, котору пели вечор

Да на синем море.

Мы не песенки там пели — горе мыкали,

Горе мыкали, слезно плакали,

Тешили мы там молодого полковника.

Небывальщинка наш полковничек,

Да на синем море не видал он там

Не страсти, ужасти да Божей милости.

Сходилась погодушка, да на синем море,

Помутилася да ключевая вода с желтым песком.

И ударило морским валом да о царев корабль,

Порвало у корабля снасти все, крепости,

Снасти, крепости и тоненькие парус,

И упал-то, упал наш полковничек да во сине море,

И вскричал он громовым голосом:

«Уж как вы, братчики-матросики, берите деньги, да любы,

Еще берите да цветны платьеца и берите-ко полковника

Да из синя моря».

Отвечали-то ему матросы таковы слова:

«Нам не надобно, полковничек, денег — золотой казны,

Как еще не надобно нам цветных платьицев,

Лучше сбавь-ка, сбавь да ты службы царские».

Особое место занимают в матросском фольклоре героические песни. Их матросы сочиняли практически во время всех войн, в которых участвовал флот. Главным их героем, как правило, выступал любимый флотоводец, а верные и храбрые моряки помогали ему одержать очередную победу над супостатом. Среди наиболее любимых главных героев героических матросских песен наиболее часто встречались имена адмиралов Спиридова, Сенявина, Ушакова, Чичагова, Нахимова и других.

Вот, к примеру, матросская песня, посвященная победе нашего флота в Афонском сражении с турками под командой вице-адмирала Сенявина в 1806 году.

На заре все зрят: кораблей полон ряд!

Плыло перед нами султаново знамя!

Адмирал наш славный отдал приказ свой главный.

Сенявин всем сказал и строго приказал:

Командующего зрите и флаги берегите,

Сигналы поднимайте и ядра посылайте!

Наш российский флот подплыл туркам вплоть!

Многи щепки рвутся, люди в кровь дерутся,

Хотят в крови драться, туркам не поддаться!

«Рафаил» сквозь шел, Лукин врагов прошел

Турки в два огня высыпали ядра зря.

Так мы одолели, что своих не знали,

Турки трепетали, русский флаг подняли!

Враги покорились, русским поклонились.

Будут наших знать, плакать, вспоминать!

А вот еще одна матросская песня в честь победителя при Чесме адмирала Спиридова, которая так и называется «Спиридов и матросы»:

Не цветами сине море покрывалося,

Не лазоревыми Средиземное украшалось,

Расцветало сине море кораблями

Белыми полотняными парусами,

Разными российскими флагами

Не ясен сокол по поднебесью летает,

Спиридов — генерал по кораблику гуляет,

Он российских матрозов утешает,

Утешает их, забавляет.

Не вовсе мы на синем море погибнем,

Воротимся мы в Русь с победой,

Увидимся с отцами-матерями,

Со братами и сестрами,

Со молодыми своими женами,

Со милыми детьми со родными.

Матрозы печаль забывают

И с радости еще пробыть там желают.

Многие матросские песни были если и не слишком замысловатые, то все же весьма душещипательные:

Матрос в море уплывает, свою жинку забывает!

Вот калинка, вот малинка, в море не нужна нам жинка!

Баталер нам выдал чарку, прощай, милая сударка!

Закрепили крепче пушки, прощай, милая Марушка!

Выстрела как завалили, и Прасковью позабыли

Засвистал нам боцман в дудку, мы забыли про Машутку.

Ветер воет, рвутся снасти, прощай, люба моя Настя!

Затрещала парусина, прощай, милая Арина!

Рвутся паруса в лохмотья, прощай, женушка Авдотья!

Закрепили паруса, прощай, Аннушка-краса!

Надоела черна каша, прощай, друг любезный Саша!

Вот калинка, вот малинка, в море не нужна нам жинка!

С моря мы придем назад, каждый жинке своей рад!

Что касается музыки, то судовая музыка на протяжении всего XVIII века находилась в самом печальном положении. Корабельный оркестр, как правило, состоял только из трубачей и литаврщиков, назначаемых по три человека на каждый корабль и по два на фрегат. «Сколь недостаточна и даже отвратительна, — писали современники, — должна быть музыка, из такого числа труб составленная, сие всякому представить себе можно».

В свободное от плаваний время всех музыкантов объединяли в одну команду под началом капельмейстера. На корабле главнокомандующего полагалось иметь «хор трубачей» и «инструментальную музыку», тогда так на кораблях младших флагманов только «хоры трубачей».

К началу XIX века положение с корабельной музыкой улучшается. В мемуарах моряков того времени встречается немало свидетельств того, что судовые оркестры уже исполняли не только примитивные марши, но и весьма сложные музыкальные произведения известных композиторов. Между командирами эскадр и капитанами линейных кораблей порой происходили даже своеобразные конкурсы на лучший оркестр, а талантливые музыканты были в большой цене, и если их приходила нужда отдавать на другой корабль, то обменивались они каждый на несколько опытных марсофлотов.

Русские адмиралы любили и ценили оркестровую музыку. К примеру, высокими ценителями музыки были адмиралы Спи-ридов и Круз. Что касается Спиридова, то во время сражения с турецким флотом в Хиосском проливе в 1770 году он приказал оркестру играть до последнего человека! Под оркестровую музыку вел сражение со шведским флотом у Красной горки в 1790 году и адмирал Круз.

Любили матросы российского парусного флота и поплясать от души, а так как женщин на корабле не было, то плясали прежде всего перепляс. В круг хлопающих в ладоши матросов вылетал плясун и начинал выписывать ногами кренделя, пускаясь вприсядку. В ответ выскакивал другой. Часто переплясы выражались в соревновании между вахтами, мачтами, батарейными палубами. Победителей переплясов ценили. Ими гордились, так же как и песенниками. Частенько лучшие плясуны, как и певцы, получали от начальства и внеочередную чарку, так сказать, за вклад в искусство.

Из книги И. Гончарова «Фрегат "Паллада"»: «Веселились по свистку, сказал я; да, там, где собрано в тесную кучу четыреста человек, и самое веселье подчинено общему порядку. После обеда, по окончании работ, особенно в воскресенье, обыкновенно раздается команда: "Свистать песенников наверх!" И начинается веселье. Особенно я помню, как это странно поразило меня в одно воскресенье. Холодный туман покрывал небо и море, шел мелкий дождь. В такую погоду хочется уйти в себя, сосредоточиться, а матросы пели и плясали. Но они странно плясали: усиленные движения явно разногласили с этою сосредоточенностью. Пляшущие были молчаливы, выражения лиц хранили важность, даже угрюмость, но тем, кажется, они усерднее работали ногами. Зрители вокруг, с тою же угрюмою важностью, пристально смотрели на них. Пляска имела вид напряженного труда. Плясали, кажется, лишь по сознанию, что сегодня праздник, следовательно, надо веселиться. Но если б отменили удовольствие, они были бы недовольны».

…Вечером перед самым отбоем собирались обычно на корабле матросы подле фок-мачты, где место для курения и разговоров уставом определено. Травили они там байки флотские, пели песни любимые:

Уж мне надобно сходить

До зелена луга…

Уж мне надо навестить

Сердешного друга…

Вначале распевая песни грустные, неторопливые, потом побойчее да повеселее. Наконец кто-то не выдерживал:

— Эх, веселое горе — матросская жисть! Давай круг, робяты!

Расступались тогда матросы, подвигались, давая простор плясуну. А тот как присвистнет, притопнет и пошел наяривать, только доски палубные гнутся! Вот еще двое не выдержали, тоже в круг повыскакивали.

— Давай, фока жары, наша мачта завсегда впереди всех стоит!

— Митька-то, Митька дает, даром, что ль, бизаньский!

И вот уже понеслась над притихшим рейдом, над волнами и кораблями удалая матросская плясовая:

Тпру ты, ну ты,

Ноги гнуты…

Попляши, попляши,

Ноги больно хороши,

Еще нос торчком,

Голова крючком…

В своих воспоминаниях о кругосветном плавании в 1834—1836 годах на транспорте «Америка» адмирал В.С. Завойко так описывал матросское песенное творчество:

«Около мыса Горна не трудно ходить. Бури, штормы, ураганы нас не устрашали, а только живость придавали! — твердил наш шкипер. Такого человека необходимо иметь для команды в подобных (кругосветных. — В.Ш.) переходах; весельчак забавляет ее бездною выдумок, острот и песен. Шкипер наш сложил много песен сам. Я приведу здесь несколько куплетов из его сочинения:

Веселись, веселись

И берись

За стаканы,

Удалые моряки!

Пронеслись чрез океаны

И без горя и без бед

Мы объехали весь свет!

Тут хор начинает какой-нибудь обыкновенный припев, например: "Ах, калина, ай, малина!" и тому подобное. У шкипера было множество подобных строф в запасе. Он сложил по нескольку стихов на всякий город, где мы были, и похвалу города или о любовных в нем похождениях; в особенности он прославлял Камчатку. Его трагикомедия "Пьяный солдат в отпуску" заслуживает внимания, потому что в ней никаких излишних вольностей и тьма смешного».

* * *

В нечастые минуты отдыха любили матросы поиграть в различные игры. Матросские игры были достаточно жесткими, а порой даже в чем-то жестокими, но таково было время, в котором они жили, и особенности парусного флота, на котором они служили.

Наиболее популярной была так называемая «рыбка». Смысл игры состоял в том, что матрос привязывался канатным концом вокруг поясницы к горденю, расположенному на верхней части фок-вант, так что он мог не только свободно стоять, но и двигаться шага на три в любом направлении. Четвертый шаг уже поднимал его в воздух. Он и был рыбиной. В руки ему давали жгут. Остальные бегали вокруг него, уклоняясь от ударов и демонстрируя свою смелость и изворотливость. Если кто-либо из окружающих получал удар жгутом, рыбку освобождали от сидения в привязи, а получивший удар становился рыбкой. Часть команды кольцом окружала рыбку, так же имея жгут для поощрения самой рыбки. Жгут все время передавался от одного к другому. Умелое «поощрение рыбки», промахи рыбки, неудачи бегающих вокруг нее делали игру очень веселой, а потому и особо любимой среди моряков.

Вторая но популярности игра называлась «шубу шить». Несколько десятков матросов садились в круг, вплотную друг к другу, согнув колени, но так, чтобы под ними оставалось место для передачи жгута. Колени сидящих и всю внутренность круга покрывали брезентом, в центр сажали «шубу» — очередного матроса. Его всячески поощряли — словами и жгутом, заставляя найти жгут, но чтоб не сдернуть парусины, а только запуская руки под колени. Очевидец пишет: «Специалисты-ловкачи обычно садились в круг и начинали игру. Они быстро усаживали в круг намеченную жертву, неуклюжего увальня — молодого матроса, и тогда начиналось шитье шубы на его спине. Советы, поощрения, остроты окружающих еще более усиливали интерес Были и такие, которые избегали играть; их неожиданно бросали в круг, иногда добавляя лишний жгут, — тогда игра достигала своего апогея».

Куда более гуманной была игра «в свечку». Несколько кусков сальной свечи бросали в большой бак или кадушку, наполненную до половины соленой морской водой. Суть игры состояла в том, чтобы выловить свечку губами. Это требовало большого навыка и было своего рода искусством.

Весьма часто любили играть матросы и в «бой подушками». Для этого на три фута от палубы укреплялось хорошо оструганное, полированное дерево. По сторонам его ложились матросы. На них лицом друг к другу на расстоянии вытянутой руки садились два играющих. Каждому давался мешок, набитый паклей. Цель игры — сбить противника и остаться сидеть на бревне самому. Это действо тоже сопровождалось веселыми комментариями.

В воспоминаниях адмирала B.C. Завойко о его кругосветном плавании в 1834 — 1836 годах на транспорте «Америка» описаны развлечения матросов в океанском плавании: «Во время штиля случалось ловить шарков или акул. Раз поймали одну в 19 футов. С какою радостью мы вытаскивали их на палубу! Когда рыба начинала биться, каждый из матросов старается первый ее ударить с какою-нибудь прибауткою. Тут им нравиться пошутить, и у них после этого рассказов на несколько дней. Подобные случаи доставляют некоторое развлечение. Мы преохотно и презабывчиво пеклись на солнце по целым часам. Любуясь, как бониты (пеламиды. — В.Ш.) обгоняют корабль, беспрестанно выпрыгивая из воды и поглощая несчастную летучую рыбку».

Столь любимые в деревнях кулачные бои на кораблях не практиковались. За любые попытки выяснить отношения между собой с помощью кулаков спрашивали очень жестоко. Зато матросы в полной мере отводили свою душу при сходе на берег. Кулачные сражения были столь повседневны, что на них особо не обращали внимания. Раздражение начальства вызывали только особо массовые драки, случавшиеся порой жертвы, а также бесчинства по отношению к местному населению, что, впрочем, случалось весьма редко. Дрались обычно команда на команду, эскадра на эскадру, но особой популярностью пользовались у матросов кулачные бои с местными солдатами. Многие именно ради этого и шли в увольнение на берег. Порой при стоянках в иностранных портах эта добрая русская забава становилась причиной нешуточных международных инцидентов. Как правило, особых соперников наши матросы нигде не имели. Конкуренцию составляли разве что англичане, начавшие практиковать в начале XIX века бокс. Но и с боксерами наши закаленные с детства мастера кулачного боя справлялись в большинстве случаев неплохо.

* * *

Что касается офицеров, то в кают-компаниях под гитару или пианино они всегда с удовольствием пели песни. Темы были все те же: тоска по берегу и уюту, несчастная любовь и ожидание встречи с любимыми, сетования на превратности морской службы. Разумеется, офицеры любили петь популярные тогда в России песни, такие, как, например, «Пчелочка златая», но был и свой особенный пласт песни — морской офицерский шансон. Офицерские песни эпохи парусного флота — это совершенно забытая ныне страница народной поэзии. А ведь когда-то морской офицерский шансон был чрезвычайно популярен не только в кают-компаниях, но и в салонах приморских городов, там, где собирались после возвращения домой моряки. Вот, к примеру, знаменитая в свое время баллада «Безнадежная любовь». Считается, что ее сочинил в 80-х годах XVIII века лейтенант Александр Шишков, будущий адмирал, известный политический деятель и писатель.

Увижу ль в горизонте шквал, услышу ль грозный шум борея,

Иль абордажный с кем привал, иль флот на траверзе злодея!

Я штиль в душе своей храню и рупором еще владею;

Но лишь на румбе тебя зрю, вкруг сердце левентик имею;

От бурь на фордевинд спущуся, и силой силу отражу.

Когда же неизвестен мне пункт места твоего, драгая,

Тогда поближе к той стране лежу я в дрейфе, ожидая.

Конструкция твоя, как яхта, с большой блестящей полосой.

Меж вздохов ты моих брандвахта, моих желаний рулевой!

Мое терпенье сильно рвется! Положь надежды на найтов.

Ретивое во мне забьется, и я опять терпеть готов.

Нет сил уж более держаться,

Я должен от тебя спускаться на произвол судьбы моей!

Кричу: «Ура!» Пошел по вантам! Я к Стиксу направляю путь.

Какой пример всем лейтенантам! Я от любви хочу тонуть!

Еще одна в свое время чрезвычайно популярная в офицерской среде песня — «Любовь моряка». В ней много не только хорошего флотского юмора. По ней можно вполне изучать устройство парусного корабля, столько в этой песне всевозможных терминов, которые весьма остроумно передают душевное состояние влюбленного моряка. И пусть эти термины сегодня малопонятны читателю, но они прекрасно передают сам дух той далекой эпохи, когда писались данные строки:

К тебе, котора заложила на сердце строп любви прямой

И грот-нот-тали прилепила, к тебе дух принайтован мой!

Под фоком, гротом, марселями, все лисели поставив вдруг,

На фордевинд под брамселями к тебе летит мой страстный дух!

Уж толстый кабельтов терпенья давно порвался у меня,

И сильный ветр, к тебе стремленья, давно подрейфовал меня!

Я ставил ходу в прибавленье возможных кучу парусов.

Я в склянку, всем на удивленье, летел по двадцати узлов!

Но ты ход дивный уменьшила, и в бейдевинд крутой я лег;

А после в галфинд приспустило, с которым справиться не мог!

И дрейфом румбов плеть валило с противной зыбью все назад;

В подзор, в бока волненье было, сам курсу своему не рад!

Скорее сжалься надо мною! Мой руль оторванный пропал

Брам-стеньги сломаны тобою. Порвался крепкий марса-фал.

Изломлен водорез и бушприт. Ветр сильно кренит на меня!

Смотри, тайфун фок-мачту рушит, и все трещит вокруг меня!

Смотри, как в сердце прибывает тоски осьмнадцать дюймов в час!

Ночь темная все небо покрывает, в ноктоузе огонь погас!

Чьему же курсу мне держаться, когда не виден мне компас?

Зажгли маяк, над бедным сжалься и отврати крушенья час!

Поверь, что шторм я сей забуду, когда, к веселью моему,

Я столь благополучен буду, достигнув к рейду твоему!

Тогда, отдавши марса-фалы, и фок и грот убравши свой,

Я, верп закинувши свой малый, тянуться буду за тобой!

Когда на место я достигну, там, где увижу я твой вид,

«Из бухты вон»! — я в рупор крикну, и якорь в воду полетит.

Тогда не норд-вест мне ужасный и не норд-ост не страшны мне.

Тогда и штормы не опасны, когда я буду при тебе!

И брак любви найтов надежный обоих нас соединит,

И пред тобой, о, друг мой нежный, мне отшвартоваться велит!

Весьма часто во время плавания в кают-компаниях устраивались и танцы. При этом часть офицеров изображала собой дам, которых приглашали на тур танца сотоварищи. Все это устраивалось, как правило, по праздникам и после хорошего стола.

Если матросы довольствовались казенной чаркой да редкими загулами в портовых кабаках, то офицеры, как правило, веселились в кругу своих сотоварищей или у кого-нибудь на квартире или в более-менее приличной ресторации.

* * *

Если кто-то думает, что на парусном русском флоте матерились просто так, как кому заблагорассудится, то он глубоко заблуждается! Матерная ругань на парусном флоте была возведена в ранг подлинного искусства. Разумеется, имелись и настоящие мастера своего дела, послушать которых в Кронштадте ходили так, как в губернских городах ходили слушать оперу. При этом наряду с мастерами и ценители тоже были на должном уровне. Любую фальшь они распознавали сразу!

Дело в том, что в морской матерной ругани существовали свои незыблемые каноны, нарушать которые было не позволительно никому. Первый низший уровень мастерства включал порядка тридцати выстроенных в определенном порядке выражений. Умельцы русского слова осваивали более высокий уровень, так называемый «малый загиб Петра Великого», который состоял уже из шестидесяти матерных выражений. Ну, а истинные мастера своего дела выдавали и «большой загиб Петра Великого», состоявший более чем из трехсот выражений, среди которых самыми невинными были «мандавошь Папы Римского» и «еж косматый, против шерсти волосатый».

Любой «загиб» конструировался, как стремящаяся к бесконечности цепь многоэтажных ругательств, адресованных поочередно всему самому «статусному», что есть у собеседника. Однако по происхождению в «загибах» не было ничего непристойного и кощунственного, поскольку все они восходили, вероятнее всего, к магическим формулам, направленным против нечистой силы. Упрощенно говоря, это проклятия не в адрес Господа, а в адрес дьявола.

При этом порядок выражений и идиом был неизменен (знатоки утверждали, что он якобы был утвержден еще самим царем Петром!), не допускались и повторения выражений, какие бы то ни было запинания и паузы. Матерная брань произносилась мастерами, как длинный поэтический монолог. Искусство «загиба» предполагало, что определять его оскорбительность и язвительность должна не соленость, а юмор — чем смешнее, тем оскорбительнее. При этом в искусстве овладения «загибами» существовала еще одна существенная особенность. Произносился «загиб» исключительно на едином выдохе, а поэтому, овладев «малым», не все были способны овладеть «большим загибом», так как попросту не хватало объема легких.

Высшим же шиком считалось сопровождение речитатива соответствующими жестами, так называемыми показами, которые тоже были выстроены в определенном порядке, в строгом соответствии с конкретным «загибом» и не могли повторяться! Со стороны, непосвященным это, по-видимому, напоминало нечто среднее между плясками гвинейских папуасов и корчами эпилептика, но настоящие ценители высокого искусства получали от прослушивания и лицезрения этого действа истинное наслаждение!

Умение материться не абы как, а с «загибами» и с «показами» почиталось и среди матросов, и среди офицеров. И весь российский адмиралитет, и офицерство да и сами матросы всегда искренне считали, что «матерные загибы» были больше «искусством», нежели бранью…

Признанным специалистом по «загибам» был, к примеру, адмирал Чичагов. Вскоре после победных Ревельского и Выборгского сражений адмирал докладывал императрице Екатерине об обстоятельствах этих боев. Увлекшись, при упоминании имени шведского короля Чичагов не выдержал и от переизбытка чувств выдал весь «большой загиб», сопровождая его весьма красноречивыми «показами». Обалдевшая императрица, не проронив ни слова, выслушала все до конца. Когда же адмирал завершил свой долгий монолог и понял, что сильно переборщил, то упал к ногам Екатерины, со словами:

— Прости, матушка, увлекся!

— Да что ты, Василий Иванович! — успокоила адмирала мудрая императрица. — Я этих ваших морских терминов совершенно не понимаю!

Однако настоящими виртуозами этого дела традиционно все же считались боцмана. Уже при определении на боцманскую должность, помимо знаний по специальности, кандидат должен был освоить хотя бы «малый загиб». Иметь же у себя настоящего боцмана — маэстро «большого загиба» было вожделенной мечтой любого командира корабля, а потому таких виртуозов устного творчества берегли как зеницу ока, их имена были на устах всего флота, их окружали всеобщим почитанием, и гордились ими так, как сегодня мы гордимся звездами эстрады и олимпийскими чемпионами.

В эпоху парового флота искусство материться понемногу ушло в прошлое. Отсутствие общекорабельных работ в тяжелых условиях, где принимала участие вся команда (постановка парусов, их уборка и т.д.), распределение команды по изолированным боевым постам и отсекам свели на нет былую воспитательную роль «загибов», которые помогали матросам в их тяжелейшей и опасной работе на мачтах, отвлекали от мрачных мыслей и помогали преодолеть страх. К тому же изолированность команды по боевым постам и отсекам свела на нет и всю театрализированность представления. Некоторое время искусство «загибов» еще поддерживалось на учебных парусно-паровых кораблях, но к 20-м годам XX века постепенно и там исчезло. Последнее упоминание о загибе можно прочитать у Леонида Соболева в его морских рассказах. Впрочем, и там суть рассказа такова, что комиссар корабля, выигрывая соревнование у боцмана по произношению «загиба», запрещает ему впредь показывать перед командой свое искусство.

Художник Юрий Анненков в своих воспоминаниях «Дневник моих встреч. Цикл трагедий» писал о Есенине: «Виртуозной скороговоркой Есенин выругивал без запинок "Малый матерный загиб" Петра Великого с его диковинным "ежом косматым, против шерсти волосатым", и "Большой загиб", состоящий из двухсот шестидесяти слов. "Малый загиб" я, кажется, могу еще восстановить. "Большой загиб", кроме Есенина, знал только мой друг, "советский граф" и специалист по Петру Великому, Алексей Толстой».

«Канонического» печатного текста «загибов» сегодня, впрочем, уже не существует. Ныне многочисленные апокрифы старинных флотских «загибов» живут своей жизнью в бесконечном количестве устных вариантов…

В эпоху Николая Первого в Кронштадте случился следующий казус В одном из трактиров некий лейтенант (имя его история до нас не донесла), перепившись, начал долго и громко материться, пытаясь осилить «малый загиб». Трактирщик, желая призвать пьяницу к порядку, указал ему на висевший на стене императорский портрет, сказав, что материться в присутствии его величества нехорошо.

— А мне насрать на его величество! — объявил во всеуслышание пьяный офицер, глядя на портрет.

Неизвестно как, но уже через пару дней об инциденте стало известно Николаю I. К происшествию в кронштадтском кабаке император отнесся с пониманием

— Во-первых, передайте лейтенанту, что мне на него тоже насрать! — велел самодержец. — А во-вторых, моих портретов впредь в кабаках не вешать!

Многие, даже весьма далекие от моря люди наверняка слышали о знаменитом Нептуновом празднестве при пересечении судном экватора. Истоки этого веселого морского праздника уходят к самым первым дальним плаваниям судов российского парусного флота. Причина организации этих празднеств понятна — разнообразить монотонную и тяжелую корабельную службу, дать людям возможность вволю посмеяться и повеселиться. Вот как отмечали день перехода судном экватора в русском парусном флоте.

Заметим, что само Нептуново представление — действо явно языческое и, казалось бы, для православных офицеров и матросов абсолютно непотребное. Однако вера верой, а жизнь жизнью. Несмотря на явное неодобрение православной церковью «Нептуновых гуляний», они быстро завоевали популярность на наших парусных судах, едва российский флот стал ходить в кругосветные плавания. И дело здесь вот в чем. Во-первых, в кругосветные вояжи первой половины XIX века ходили небольшие шлюпы и бриги, на которых по штату священники просто не полагались. Автору известно только об одном священнике, который участвовал в первой кругосветной экспедиции Крузенштерна, да и тот был горьким пьяницей и ни в какие дела не вмешивался. Кроме этого, общение с Нептуном при пересечении экватора являлось старинным ритуалом моряков всех европейских держав, и желание быть наравне со всеми было выше, чем боязнь оскорбить чувства оставшихся далеко в России верующих соотечественников. Кроме этого и офицеры, и матросы, в своем подавляющем большинстве, не отличались фанатичной религиозностью и куда больше верили в различные морские приметы. Личное же общение с Нептуном считалось весьма полезным делом. И, наконец, праздник Нептуна был просто веселым праздником среди череды одинаковых ходовых будней.

Сохранились воспоминания вице-адмирала Давидович-Нашинского, который, будучи молодым офицером, участвовал в церемонии пересечения экватора на клипере «Крейсер» на исходе парусной эпохи русского флота: «Разрешение церемонии зависело, конечно, от командира. В этом случае команда заранее к ней готовилась, выбирая действующих лиц и изощряясь в остроумии для ролей матросов, которые будут актерами в комическом спектакле при переходе корабля в Южное полушарие через экватор. Обычно церемония приурочивалась к девяти — одиннадцати часам утра. Начиналось это еще до восьми часов после обычной приборки, когда старший офицер разрешал действующим лицам готовиться. Передняя часть палубы отделялась от шканцев брезентами, за ними готовились действующие лица, а прочая команда, кроме вахтенных, должна была быть в кормовой части судна либо внизу под палубой, в жилых помещениях. На шканцы выносили и растягивали там большой запасной парус. Его шкаторины приподнимались. В этот парус из-за борта все время накачивалась вода при помощи помпы. Так готовилась "купель" для крещения новичков, ранее через экватор не переходивших. В девять часов утра вызывали всех наверх «через экватор плыть». Комедия начиналась с того, что из-за борта по шторм-трапу на мостик взбирался посланник подводного царя Нептуна, соответственно загримированный и по голому телу раскрашенный матрос Он обращался к командиру "Какой державе принадлежит корабль, который задел килем за крышу дворца Его Величества Водяного царя Нептуна?" Командир отвечал, что это корабль Русского императорского флота "Крейсер". "Откуда и куда это судно идет?" Командир давал ответ. "За поломку крыши дворца и за переход через владения Водяного царя согласны ли вы, командир, уплатить дань Нептуну?" Командир отвечал согласием. Обращаясь затем к офицерам, посланник спрашивал, согласны ли они уплатить дань Нептуну, чтобы морской царь даровал попутные ветры и благополучное плавание. Офицеры соглашались. "Хорошо, — продолжал посланник, — дань Нептун желает получит лично, для чего сам сейчас прибудет сюда". Брезенты, отделявшие переднюю часть судна, убирались, и. оттуда появлялась процессия — царь Нептун со свитой (все, конечно, матросы). Нептун — с короной на голове, с бородой из ворсы, с трезубцем, в драпировке из сигнальных флагов, со штаб-офицерскими эполетами на плечах — сидел на лафете десантной пушки на колесах. Лафет везла раскрашенная масляной краской голая свита Нептуна, рядом с ним восседала царица, соответственно одетая, с плачущим сыночком в пеленках. В роли последнего — живой поросенок Нептун слезал со своей колесницы и пересаживался на специально устроенный трон, возвышавшийся около "купели" на шканцах. Начиналась комедия, состоявшая из разговоров Нептуна с офицерами и командой. То тут, то там проявлялось остроумие; слышался хохот, а затем происходило крещение новичков, не бывавших еще в Южном полушарии. Крещение состояло из намыливания голов новичкам с помощью большой малярной кисти, бритья громадной деревянной бритвой, а затем бросания новичка в "купель", куда его погружали непременно до макушки, чтобы он "хлебнул соленой воды". Сначала крестили новичков-офицеров, а затем команду. Бывалые офицеры, чтобы их также не бросили в "купель", откупались посулами чарки Нептуну, а с новичков откуп не брался. Купали всех, не раздевая, беспощадно и добросовестно (особенно тех, кто помоложе). Избежать крещения никто не мог. Прятавшихся новичков отыскивали и под общий смех насильно крестили водой экватора. Комедия кончалась в десять часов сорок пять минут утра, когда боцман представлял пробу обеда команды и баталер в сопровождении своего юнги выносил на шканцы ендову с ромом. По случаю перехода через экватор вся команда получала как дань от командира и бывалых офицеров по чарке сверх положенной, а Нептуну и его свите — по две. День перехода через экватор считали праздничным, работ и учений не производилось. После обеда и отдыха начинались игры команды…»

* * *

Из воспоминаний А. де Ливрона, совершившего в начале 60-х годов XIX века кругосветное плавание на корвете «Калевала»: «6 января после обедни священник окропил наши каюты, палубы и также флаг, гюйс и вымпел, а вечером мы пересекли экватор, перейдя из Северного полушария в Южное. Чтобы поразвлечь команду, капитан поручил некоторым из офицеров устроить торжественное празднование этого события. Это традиционное представление было устроено следующим образом: на лафет десантного орудия поместили ванну, до краев наполненную морскою водой, а на борта ванны была поперек положена дощечка, послужившая троном для Нептуна и Амфитриты; в кормовой части вашем высился флагшток со штандартом Нептуна, в данном случае с сиамским флагом Амфитрита держала в руках черного поросенка, который все время страшно кричал, пока ему рыльце не перевязали каболкой. Погода была прекрасная, ветер ровный, бом-брамсельный, и над всем корветом был натянут солнечный тент. Офицерство заняло места на мостике, а команда оставалась на шкафуте и на шканцах. У грот-мачты были наготове два вооруженных брандспойта. Шутки и забавные разговоры шумно и весело наполняли воздух, и все в ожидании торжественной минуты были нервно возбуждены. Но вот с бака послышалась вдруг дикая музыка и на шкзтрх воцарилась тишина; заиграли в трубы, застучали в кастрюли и сковородки — виноват, в литавры, и с носовой части корабля к нам приближалась парадная колесница Нептуна. "Кто осмелился задать килем по носу мою супругу?" — зарычал он глухим басом. Старший офицер пресерьезно ответил: "Российский императорский корвет "Калевала"!

Колесницу везли на лямках шесть полунагих матросов, изображавших страшных водяных чудовищ. Тела их были раскрашены разными колерами: ноги желтые, а лица и руки полосатые — черная и красная краски. За колесницей следовала и свита Нептуна и распевала песню "Полоса ль моя полосынька". Царь водяной мановением бровей приказал остановить колесницу и слез нее сам, а затем помог сойти на палубу и своей подруге. Обратившись с речью к европейцам, дерзнувшим явиться в его владения, владыка морей, между прочим, высказал им массу самых страшных угроз. Свиту Нептуна составляли: адъютант его, который, несмотря на +28°, кутался в овчинный тулуп; в руках у него были книги, счеты, списки и перья. Возле адъютанта стоял статный брадобрей с аршинною деревянною бритвой в руках, а на голове — шапка, украшенная альбатросовыми перьями; стан его прикрывался мантией и юбкой из синего флагдука с белыми звездочками. С виду брадобрей был величествен и грозен, а его бритва казалась скорее принадлежностью головореза или мясника, чем цирюльника. Помощник его был приблизительно в таком же костюме, и при нем были ведро с черною краской и большая кисть — принадлежности бритья. За свитой показались еще русалки с распущенными пеньковыми волосами. Нептун преважно задал несколько вопросов капитану, и тот серьезно отвечал ему. "Здравствуйте, господин капитан, — приветствовал его Нептун, — откуда идете? " — "Из Кронштадта, ваше блистательство", отвечал капитан. "А, знаю, знаю; это из той грязной лужи, которую вы называете Балтийским морем?" — "Так точно, ваше блистательство". — "Желаете ли вы плавать попутными ветрами?" — "Очень желаем". — 'Так вот что: день вступления в мою столицу вы должны отпраздновать как следует ромом, и тогда я вам обещаю попутные ветры, а если вы этого не исполните, то никогда не раздернете булиней". — "Этого бы мне не хотелось". — "Да, будете ходить по узлу вперед и по тридцати назад, а ветер будет у вас меняться до 20 раз в склянку. Выбирайте же!" — "Конечно, первое условие, ваше блистательство". — "Так помните же мой уговор. Однако я замечаю здесь многих, которые и носа своего не высовывали из вашей лужи. Вот это старый знакомый, — говорил его блистательство, величественно кланяясь Полянскому, уже совершившему одно кругосветное плавание. — Дайте-ка мне сюда остальных, я их хочу побрить и вымыть!" При этом он потребовал от капитана строевой список всего экипажа. Капитан вручил ему список с тем же серьезным и почтительным видом, с каким отвечал на вопросы и угрозы, а затем уж началась забавная сцена обливания со всеми ее причудами.

По приказанию Нептуна адъютант его начал выкликать некоторых по списку. Капитан и офицеры изъявили желание освободиться от купанья, но водяной царь был неумолим; только сказанное шепотом "ведро рому за выкуп" имело на него магическое влияние, и он тотчас соглашался, повторяя: "ведро рому"! Адъютант записывал. Наконец дело дошло до команды: брадобрей мылил приводимых к нему черною краской, да и не только бороду, а все лицо; потом брил их, сажая на перекладину над ванной. Перекладину из-под выбритого выдергивали, и он падал в ванну с водой, окунувшись в которую, вылезал и бежал на бак, но тут каждый был вдобавок встречаем еще струями океанской воды из брандспойтов, чтобы отмыть следы чудовищного бритья. Нептун читал нотации подходившим бриться, и в его речах иногда проглядывало отрицательно-изящное остроумие. После всей этой церемонии Нептун удалился под бак… виноват, в океан, и экваториальное празднество было кончено. В это время просвистали "к ужину", и капитан разрешил команде выпить по чарке водки в память первого перехода границы дедушки Экватора. Люди были довольны и веселы».

Из воспоминаний адмирала В.С. Завойко о его кругосветном плавании в 1837 — 1839 годах на корабле Русско-американской кампании «Николай» и о том, как шутили офицеры: «Только что я бросил давеча перо в припадке хандры, как вдруг атаковал меня один из наших пассажиров. Представь себе его и этот скучный длинный переход по океану не может свести с розовых облаков морской поэзии! Я просто начал с ним браниться и уверять, что он чувствует восторг только на словах, а в душе имеет непреодолимое желание зевать во весь рот от скуки. Он начал спорить и, защищая свой поэтический взгляд на море, вздумал отпустить на мой счет несколько колкостей. В это время свист вызвал меня наверх из каюты. Пассажир за мной с доводами и доказательствами своей страсти к поэтическим прелестям моря. Он уж и прежде много раз мне надоедал. И я все ждал случая показать ему морскую поэзию в настоящем ее виде. Стоя с ним на баке, я тихонько приказал рулевому по морской поговорке поймать «девятый вал». Когда громада этого вала стала приближаться, я прислонился к борту. А пассажир хотел было уйти поскорее на цыпочках в каюту, но не успел. Его мигом окатило с головы до ног. Корабль сильно качнуло, и поэт растянулся на палубе, а потом начал по ней кататься. Кое-как он поднялся на ноги и убежал в каюту. Когда я сошел за ним вниз, он щелкал зубами от холода и, переодевшись, сказал: "Уф! Черт возьми! Да скажите, отчего вы сухи, а фрак мой хоть выжми?» «От того, — отвечал я, — что море узнало своего любителя и захотело положить на него свою поэтическую печать!"»

В российском парусном флоте, как и во всех других флотах, существовал и свой особый шутливый сленг. Остроумные прозвища окружавших моряков явлений и предметов помогали им легче переносить тяготы службы. Так ненавидимый всеми противный ветер, при котором необходимо было совершать бесконечные лавировки и подниматься на мачты, именовался «мордотыком». Если же ветер был очень силен, то о нем говорили, что он «срывает рога с быка». Морские карты именовали «синими изнанками», а открытое море — «синей водой». Поэтому моряков, совершивших дальний вояж, именовали с уважением «моряками синей воды». Сигнал флагмана с благодарностью именовался «мешком орехов», а сигнал с выговором — «мешком грехов». Парусные линейные корабли офицеры в своем кругу именовали не иначе как «боевые повозки». Камень для драйки палубы звался «библией» или «медведем», а камбузную плиту моряки не без иронии окрестили «адским ящиком». Кочегаров первых пароходов моряки парусного флота презрительно называли «печеными головами» или «шлаковыми мальчиками». Хороший табак носил название «горлодера» или «птичьего глаза». Если моряк умел достойно пить, про него говорили, что «он умеет нести балласт». Молодых мичманов в офицерской среде шутливо звали «херувимами», зато самых старых офицеров с уважением — «древними крабами». Собственных жен, между прочим, моряки между собой именовали «адмиралтейскими якорями».

Что ж, отдыхать и веселиться на русском парусном флоте умели на славу, впрочем, так же как и нести корабельную службу, а если надо, то и сажаться. Русский человек, он, как известно, на все горазд, дали бы только где развернуться, хоть в поле, хоть на корабельной палубе.


Глава седьмая. ОРИГИНАЛЫ РУССКОГО ФЛОТА

Во все времена в российском флоте служило немало оригинальных людей. Не был исключением и офицерский корпус XVIII — XIX веков, в котором всегда хватало людей весьма остроумных и талантливых.

Большой популярностью пользовались эпиграммы. Первым из известных нам авторов эпиграмм был капитан-лейтенант Павел Акимов. В 1797 году молодой и талантливый офицер вернулся в Кронштадт после похода эскадры Балтийского флота в Англию. Приехав в Петербург, Акимов увидел, что Исаакиевский собор, который начинался строительством при императрице Екатерине как мраморный, при Павле Первом стал достраиваться кирпичом. Это удивило и оскорбило офицера. В порыве поэтического гнева он написал и прибил к Исаакиевской церкви следующие стихи:

Се памятник двух царств,

Обоим столь приличный:

Основа его мраморна,

А верх его кирпичный.

Легенда об этом поступке офицера и его последствиях такова. Бумагу со своими стихами к ограде Исаакиевской церкви Акимов якобы приколотил поздно вечером, будучи в простом фраке. На его беду, рядом оказался будочник (охранник), который поднял крик. На крик прибежал квартальный, после чего оба повели Акимова под арест. Донесли об этом происшествии императору. Вскоре было выяснено и авторство. Придя в ярость, император пригрозил отрезать наглецу уши и язык и навечно сослать в Сибирь. Ходили слухи, что приказ императора исполнили адмирал Обольянинов и флота генерал-интендант Бале, которые и велели отрезать Акимову уши и язык, а потом отправили в Сибирь, не позволив даже проститься с матерью, у которой он был единый сын и единственная подпора. Говорили, что искалеченный Акимов вернулся в столицу только в царствование Александра, когда все ссыльные были возвращены. Но это всего лишь слухи. На самом деле Акимов не стал дожидаться результатов своей поэтической деятельности, а, оставив команду, исчез в неизвестном направлении. Разумеется, никто резать язык капитан-лейтенанту не собирался, но сибирская ссылка уже за своевольное оставление службы была вполне реальной. После воцарения Александра Первого Адмиралтейств-коллегия выразила сожаление в том, что столь хороший офицер покинул морскую службу, высказавшись, что никаких претензий к нему не имеет и если Акимов когда-нибудь объявится, то будет снова принят на службу без всякого наказания. Но он так и не объявился. О дальнейшей судьбе Акимова у автора сведений не имеется.

В этой связи весьма любопытны воспоминания вице-адмирала П.А. Данилова, относящиеся к 1798 году. Вот что он пишет: «На другой день я пошел явиться в коллегию и, идучи через Царицын луг, мимо монумента графу Румянцеву, увидел к оному прилепленную бумажку, которая от ветра трепетала, и надпись прочел. Вот что было написано: "Румянцев, ты в земле лежишь, а здесь тебе поставлен шиш!" — прочитав, я испугался и, оглядев, отошел скорее прочь и пошел своей дорогой». И время, и стиль виршей совпадают с проказой Акимова, а потому можно предположить, что развеселый и, безусловно, талантливый капитан-лейтенант Акимов не ограничился лишь одними стихами у Исаакиевского собора.

Из воспоминаний Ф. Булгарина о другом известном в начале XIX века флотском оригинале — барде лейтенанте Кропотове: «Куплетов Кропотова не привожу; они хотя не черные, но серенькие! Оригинальный человек был этот Кропотов! Недолго служил он во флоте и вышел в отставку, посвятил себя служению Бахусу и десятой, безымянной музе. Это был предтеча нынешней так называемой натуральной школы с той разницею, что у Кропотова в миллион раз было более таланта, чем у всех нынешних писак. Стихи Кропотова к бывшему главным командиром Кронштадтского порта адмиралу Ханыкову чрезвычайно остроумны. Жаль, что не могу поместить их здесь! Кропотову недоставало науки и изящного вкуса, именно того, чего нет также и у писателей так называемой натуральной школы, снискавших громкую известность в России, разумеется, у людей, которым грубая карикатура понятнее, следовательно, более нравится, нежели тонкая, остроумная ирония. Кропотов пробовал издавать журнал в 1815 году под заглавием "Демократ", который, однако же, упал, отчасти по неточности самого издателя. Я видывал Кропотова в Кронштадте, куда он приезжал в гости к прежним товарищам и приятелям, но не был с ним коротко знаком Излишняя, отчасти циническая его фамильярность и грубые приемы пугали меня, и я держался в стороне; но иногда я от души смеялся его рассказам о самом себе. Образ его жизни, характер и поэзия изображены достаточно в трех следующих его стихах:

О, фортуна!.. Но, ни слова!..

С чердака моего пустова

Фигу я тебе кажу…»

А вот восьмистишие, ходившее по рукам офицеров Балтийского и Черноморского флотов после того, как адмирал Чичагов упустил реальный шанс пленить Наполеона у Березины зимой 1812 года:

Вдруг слышен шум у входа.

Березинский герой

Кричит толпе народа:

Раздвиньтесь предо мной!

Пропустите его,

Тут каждый повторяет:

Держать его грешно бы нам.

Мы знаем,

Он других и сам

Охотно пропускает.

В 1819 году одновременно с отправкой экспедиции Беллинсгаузена для изучения Южных морей были отправлены еще два шлюпа, «Открытие» и «Благонамеренный», в Берингов пролив, для изыскания возможности прохода Северным морским путем. Экспедиция эта завершилась в силу объективных причин не столь удачно, как плавание судов Беллинсгаузена, открывших Антарктиду. Начальнику Северной экспедиции капитану 2-го ранга Васильеву пришлось выслушать по возвращении в свой адрес немело незаслуженных обвинений. Известный в то время любитель-поэт граф Хвостов разразился на итоги плавания Васильева следующей эпиграммой:

Васильев, претерпев на море разны бедства,

Два чучела привез в музей Адмиралтейства.

В 20-х годах XIX века флотские остроумцы прозвали часть финского залива, от Кронштадта до Санкт-Петербурга, «Маркизовой лужой», в память о маркизе де Траверсе, который в то время возглавлял российский флот и в целях экономии средств запрещал кораблям плавать дальше этой пресловутой лужи. Об адмиралах той эпохи, не ходивших в море дальше острова Гогланд, офицерами была сочинена и следующая злая эпиграмма:

Нынче в мире дивно диво

Наш российский адмирал,

Дослужившись до сената,

За Гогландом не бывал!

Имелись любители эпиграмм на флоте и в более позднее время. Так, в 1842 году командир военного транспорта «Або» капитан-лейтенант Юнкер после завершения кругосветного плавания решил переменить место службы. Морской мундир Юнкер сменил на полицейский. Руководство соответствующего департамента располагалось в то время в Петербурге, на Второй Адмиралтейской улице. Подобный переход из флота в полицию был событием исключительным и поэтому получил широкую огласку. По столице ходила карикатура, изображавшая бывшего моряка с полицейским свистком. Надпись под рисунком гласила:

Все части света обошел,

Лучше Второй Адмиралтейской не нашел…

При Николае Первом о службе офицеров на судне «Камчатка», которое часто использовали для прогулок высочайших особ, говорили:

Ус нафабрен, бровь дугой, новые перчатки.

Это, спросят, кто такой? Офицер с «Камчатки»!

Из воспоминаний художника-мариниста А.Л. Боголюбова: «Горковенко и Опочинин (мичмана и друзья А.П. Боголюбова, — В.Ш.) писали мадригалы всякие… Вот некоторые стишки доморощенных поэтов. Про командира транспорта "Пинега" Сарычева сложилась следующая песнь, которая жила долго на баке в часы досуга:

А как шел транспорт "Пинега"

В виду Сойкиной горы —

Паруса белее снега

Аль березовой коры…

На Кудривого, капитана 2-го ранга, тоже командира транспорта, сложили:

Там, где с почестью и славой

Дрался храбро Подольской.

Ныне с транспортом Кудривый

Ходит с салом и пенькой..

У адмирала Беллинсгаузена был личный адъютант, некто Нил Вараксин, длинный, как брам-стеньга, и неумный. Его сделали командиром дрянной адмиральской яхты "Павлин" — сейчас же явилась четверостишие:

Кронштадт наш чудо произвел,

Какого не было в помине.

Уж ныне по морю осел

Преважно ездит на "Павлине"…

Однажды летом главному командиру (адмиралу Крузенштерну. — В.Ш.), имевшему дачное помещение в кронштадтском Летнем саду, пришла фантазия выстроить беседку для отдыха и дать ей форму корабельного юта. И вот новая поэзия А.С. Горковенко:

В конце большой аллеи

Поставлен корабельный ют.

То пресловутого Фаддея

Именитая затея —

Дать от дождя гуляющим приют…

Коснулись и барынь. Госпожа Александровская, хорошенькая блондинка, жена командира форштадта, уехала на зимовку в Ревель. А.С. Горковенко где-то сказал экспромт.

Молодцу ли, красной деве ль.

Всем приятно ехать в Ревель…»

В николаевские времена, в бытность начальником Главного морского штаба князя Меншикова, на шумных мичманских пирушках в Кронштадте распевали под гитару:

В море есть островок, а на нем городок — чудо!

Там живут моряки, а смолы и пеньки — груда!

И у них есть закон, чтобы пить всегда ром с чаем!

А из Питера князь им кричит не сердясь: «Знаем!»

История донесла до нас немало веселых и порой весьма поучительных историй, связанных с моряками российского парусного флота. Шутить на нашем флоте умели во все времена. Да и как иначе, когда порой именно соленая морская шутка помогала выжить в условиях той нелегкой и предельно жесткой службы. Начало российскому флотскому анекдоту положил сам родоначальник отечественного флота Петр Великий. Вот лишь несколько примеров петровского юмора:

«Осмотрев 60-пушечный корабль "Петр и Павел", заложенный еще в 1697 году руками Петра в Голландии, государь обратился к капитану со словами: "Ну, брат, в войске сухопутном я прошел все чины; позволь же мне иметь счастие быть под твоей командой".

Изумленный капитан не знал, что отвечать.

— Что же вы, господин капитан, не удостаиваете меня своим приказом! С какой должности обыкновенно начинают морскую службу?

— С каютного юнги! — отвечал изумленный капитан.

— Хорошо! — сказал монарх. — Теперь я заступаю его место.

— Помилуйте, Ваше Величество!

— Я теперь здесь не Ваше Величество, а начинающий морскую службу, в звании каютного юнги!

Капитан все еще думает, что государь шутит, и сказал:

— Ну, так полезай же на мачту и развяжи парус! Монарх, не говоря ни слова, побежал на мачту по узкому трапу. Капитан едва не умер от страха, и весь экипаж обомлел, увидев отважность совершенно не опытного еще в матросской службе молодого царя. Тот, кто некогда обтесывал мачту, находится теперь на ее вершине! Он ведь был на своем корабле, им самим построенном! Заткнув топор за пояс, бывало, прощался он вечером со своим творением, чтобы наутро вновь приняться за работу.

Если этот корабль и не был дедом русского флота, то по крайней мере его отцом.

Между тем ветер колыхал корабль. Одно мгновение — и государь, надежда целого народа, мог бы упасть на палубу или в волны морские! Эта мысль ужасала капитана и всех моряков, понимавших вполне опасное положение юного монарха. Ни один из старых матросов не отважился бы взойти на мачту, не подумав об опасности, ему предстоящей.

Все были в каком-то оцепенении, а государь между тем работал наверху. Вскоре конец развязанной веревки полетел на палубу, и государь, кинув орлиный взгляд на бесконечное пространство, покрытое седыми валами, сошел вниз. Капитан, видя, что государь был доволен его приказанием, но не желая подвергать его в другой раз столь очевидной опасности, велел новому юнге раскурить трубку и подать ее, что и было исполнено беспрекословно. Заметим, что капитан этот по имени Мус был некогда простым матросом в Голландии и понравился Петру во время пребывания нашего посольства в Амстердаме. Весьма естественно, что Мус, вспомнив прежнее время, когда он был товарищем и помощником царя в работе, так живо представил себе прошедшее, что тотчас же нашелся в роли повелителя и, постигнув вполне свой новый сан, взглянул гордо на Петра и сказал:

— Поскорее принеси мне бутылку вина из каюты! Государь побежал вниз и явился с бутылкой и стаканом в руках.

Тогда капитан взглянул на Петра, ожидающего новых приказаний, призадумался, потом пристально посмотрел на юного монарха, будто не веря самому себе, и красноречивая слеза, слеза привязанности и умиления, оросила мужественное лицо его. Он вдруг приподнялся, схватив одною рукою стакан наполненный и кинув другою шапку вверх, воскликнул:

— Да здравствует величайший из царей!

Громкое "ура" раздалось на корабле и, достигши до берега, было ответом тронутых до глубины сердца матросов. Потом вновь все замолкли и смотрели на орла русского с изумлением. Все готовы были броситься в огонь и в воду по первому слову Петра!»

Из воспоминаний о Петре I: «Однажды очистилось вице-адмиральское место, которое по адмиралтейскому штату должно быть занято. Контр-адмирал Петр Алексеевич, то есть сам государь, подал в Адмиралтейскую коллегию челобитную, в которой прописал дотоле несенную им службу, просил о помещении на это место. Дело было там рассмотрено с надлежащим вниманием, и потом праздное место дано другому контр-адмиралу, а на его просьбу сделано решение, что коллегия вполне признает показанные им доселе заслуги и, надеясь, что он впредь будет с еще большим рвением стараться показать их, обнадеживает его в требуемом повышении, коль скоро опять представится к тому случай; ныне же, по сравнении доселе отправляемой им морской службы со службою другого контр-адмирала нашла она, что тот долее служит морским офицером и многократно отличил себя на море. Поэтому Адмиралтейская коллегия, сообразуясь со справедливостью, не могла преминуть, чтоб не дать ему на этот раз преимущества и не произвести его в вице-адмиралы. Государь доволен был таким решением и, когда при дворе зашла речь о повышении, сказал:

— Члены коллегии справедливо судили и поступили по надлежащему. Если бы они были столь раболепны, чтобы из ласкательства предпочли бы меня моему сверстнику, то действительно я заставил бы их в том раскаяться.

Петр любил своего воспитанника Ивана Головина и послал его в Венецию учиться кораблестроению и итальянскому языку. Головин жил в Италии четыре года. По возвращении оттуда Петр Великий, желая знать, чему выучился Головин, взял его с собою в адмиралтейство, повел его на корабельное строение и в мастерские и задавал ему вопросы. Оказалось, что Головин ничего не знает. Наконец Петр спросил:

— Выучился ли хотя по-итальянски?

Головин признался, что и этого сделал очень мало.

— Так что же ты делал?

— Всемилостивейший государь! Я курил табак, пил вино, веселился, учился играть на басу и редко выходил со двора.

Как ни вспыльчив был царь, но такая откровенность ему понравилась. Он дал лентяю прозвище "князь-бас" и велел нарисовать его на картине сидящим за столом с трубкой в зубах, окруженного музыкальными инструментами, а под столом — валяющиеся навигационные приборы. Во время Каспийского похода Петр I решил по старому морскому обычаю купать не бывавших еще в Каспийском море. Подавая пример, царь первым прыгнул в воду. За ним последовали и все остальные, хотя некоторые боялись, сидя на доске, трижды опускаться в воду.

Головина Петр стал сам опускать в воду, со смехом говоря:

— Опускается бас, чтобы похлебал каспийский квас! Один старый петровский ветеран любил вспоминать, как, будучи ребенком, был представлен Петру Великому в числе дворянских детей, присланных из семей для службы. Царь, якобы посмотрев на него, покачал головой и сказал:

— Ну, этот совсем плох! Однако записать его на флот, до мичмана авось дослужится!

Рассказывая эту историю, старик всегда с умилением прибавлял:

— И такой же был провидец, что я и мичмана-то получил только при отставке!

Когда известный острослов д'Акоста отправлялся по приглашению Петра I из Португалии морем в Россию, один из провожавших его сказал:

— Как не боишься ты садиться на корабль, зная, что твой отец, дед и прадед погибли в море!

— А твои предки каким образом умерли? — спросил в свою очередь, д'Акоста.

— Преставились блаженною кончиною на своих постелях. — Так как же ты, друг мой, не боишься еженощно ложиться

в постель? — возразил д'Акоста.

Сподвижник Петра Первого контр-адмирал Вильбоа спросил однажды д'Акосту:

— Ты, шут, человек на море бывалый. А знаешь ли, какое судно безопаснейшее?

— То, которое стоит в гавани и назначено на слом! — немедленно ответил ему д'Акоста.

Хватало в российском флоте шутников и после Петра Великого. К примеру, в 1770 году по случаю победы, одержанной нашим флотом над турецким при Чесме, митрополит Платон произнес в Петропавловском соборе Санкт-Петербурга в присутствии императрицы и всего двора речь, замечательную по силе и глубине мыслей. Когда вития, к изумлению слушателей, неожиданно сошел с амвона к гробнице Петра Великого и, коснувшись ее, воскликнул: «Восстань теперь, великий монарх, Отечества нашего отец! Восстань теперь и воззри на любезное изобретение свое!» — то среди общих слез и восторга гетман Разумовский вызвал улыбку окружающих его, сказав им потихоньку: «Чего вин его кличе? Як встане, всем нам достанется».

Остроумие было присуще и императрице Екатерине II. Однажды она присутствовала при спуске на воду одного из линейных кораблей. Рядом с ней стоял, давая разъяснения, адмирал Самуил Грейг. Внезапно с окружавших корабль лесов сорвалась доска. Недолго раздумывая, Грейг оттолкнул императрицу в сторону. Спустя мгновение на место, где только что находилась Екатерина Вторая, упала доска.

— Спасибо тебе, Самуил Карлыч, что один раз в жизни ты заробел! — сказала императрица заслуженному флотоводцу.

Как-то раз императрица Екатерина II пригласила к себе в Зимний дворец адмирала Ноульса. Разговор шел о строительстве новых кораблей. В это время от реки послышался сильный шум. Ноульс выглянул в окно. Напротив дворца посреди Невы два русских судна навалились на торговый французский бриг.

— Что там случилось, адмирал? — поинтересовалась Екатерина II.

— Ничего страшного, — был ответ. — Два русских медведя душат французскую мартышку!

К 1783 году большинство чинов Адмиралтейств-коллегии, а при Екатерине II это было уже очень серьезное учреждение, оказались обременены многочисленными долгами, и перспектив на их оплату не было никаких. Тогда они прибегли к обычному для России способу ликвидации долговых документов. К какому? К поджогу, к которому и сейчас порой прибегают при неожиданных ревизиях и серьезных проверках.

А поэтому в мае 1783 года здание адмиралтейства внезапно для всех запылало. Прибывшие пожарники попасть в него не смогли, так как двери здания были наглухо закрыты. Чиновники же адмиралтейства занимались тем, что бросали папки с долговыми документами в огонь или в Неву — кому, куда было удобнее. Потом они принялись спасать имевшиеся там якоря. Причины поджога были всем ясны, и об этом было доложено императрице, но она только рассмеялась и сказала виновникам пожара:

— Теперь, господа, ваши долги заплачены и всякое сомнение в том вы смело можете называть выдумкою!

Затем была проведена ревизия случившегося, которая выяснила, что на ремонт здания и противопожарные меры требуется более 130 тысяч рублей. Тогда Екатерина велела перевести Адмиралтейств-коллегию в Кронштадт. Чиновникам такая перспектива совсем не улыбалась, и они своими бесконечными заседаниями по поводу переезда всячески затягивали дело. Наконец через год императрице было доложено, что переезд Адмиралтейств-коллегий в Кронштадт обойдется казне еще в девять миллионов рублей. Екатерина только махнула рукой и оставила все, как было.

Адмирал Александр Иванович Круз в зрелые годы был весьма тучен и любил поспать. В 1790 году во время войны со шведами он во главе эскадры преградил неприятелю путь к столице. Услышав доносившиеся раскаты канонады, Екатерина сказала:

— Наконец-то Круз проснулся! Теперь шведам не поздоровится!

В двухдневном сражении шведы были разбиты и отброшены от стен Петербурга.

По окончании шведской войны Екатерина II разрешила адмиралу Крузу занимать на лето свой дом, расположенный в Ораниенбауме вблизи верхнего пруда. Верный своим старым привычкам, адмирал приказал каждое утро поднимать на флагштоке Андреевский флаг, а ровно в полдень палить из пушки. Вскоре на адмирала посыпались жалобы от близлежащих помещиков. Соседи жаловались на грохот и прочие беспокойства Жалоба дошла до Екатерины.

— Пусть палит! — ответила, выслушав доклад, императрица — Ведь Круз привык палить!

— Никогда я не могла хорошенько понять, какая разница между пушкою и единорогом! — высказалась Екатерина II во время одного из флотских смотров какому-то адмиралу.

— Разница большая, — отвечал тот невозмутимо. — Вот изволите видеть: пушка сама по себе, а единорог сам по себе.

— А, теперь, кажется, понимаю! — только и сказала императрица

На одном из придворных собраний императрица Екатерина обходила гостей и к каждому обращала приветливое слово. Между присутствующими находился старый моряк. По рассеянию случилось, что, проходя мимо него, императрица три раза сказала ему:

— Кажется, сегодня холодно?

— Нет, матушка, Ваше Величество, сегодня довольно тепло! — отвечал он каждый раз.

— Уж воля Ее Величества, — сказал он соседу своему, — а я на правду черт! (неумолим)

Во времена Ушакова в его эскадре служил командиром линейного корабля грек Кумани, основатель славной династии черноморских моряков. Командиром Кумани был прекрасным, но при этом был абсолютно неграмотным и принципиально не желал грамоте учиться. Выкручивался из постоянно возникающих из-за этого ситуаций он исключительно за счет сообразительности и феноменальной памяти.

Однажды Ушаков решил подшутить над Кумани и вызвал его к себе. Буквально перед входом в каюту адмирала Кумани вручили бумагу, которую он должен был доложить. Перед тем как зайти, Кумани перехватил адъютанта, и тот скороговоркой прочитал, ему бумагу. После этого Кумани вошел к Ушакову и на вопрос того, что же написано в служебной бумаге, держа ту вверх ногами, в точности воспроизвел весь текст. Ушакову ничего не оставалось, как рассмеяться…

Александр Васильевич Суворов любил, чтобы каждого начальника подчиненные называли по-русски, по имени и отчеству. Присланного от адмирала Ушакова иностранного офицера с известием о взятии Корфу спросил он:

— Здоров ли друг мой Федор Федорович?

Немец попал в тупик, не знал, о ком спрашивают. Затем, подумав, сказал:

— Ах да, господин фон Ушаков здоров.

— Возьми к себе свое «фон», раздавай кому хочешь. А победителя турецкого флота на Черном море, потрясшего Дарданеллы и покорившего Корфу, называй Федор Федорович Ушаков! — закричал Суворов в гневе.

Известный литератор адмирал Шишков говорил однажды о своем любимом предмете, т.е. о чистоте русского языка, который позорят введениями иностранных слов. «Вот, например, что может быть лучше и ближе к значению своему, как слово дневальный? Нет, вздумали вместо его ввести и облагородить слово дежурный, и выходит частенько, что дежурный бьет по щекам дневального».

Адмирал Чичагов вскоре после войны 1812 года был назначен членом Государственного совета. После нескольких заседаний перестал он ездить в Совет. Об этом доложили императору Александру I. Встретив адмирала, он сделал ему замечание.

— Извините, ваше величество! — ответил Чичагов. — Но на последнем заседании, где я был, шла речь об устройстве Камчатки, и я полагал, что отныне все уже в России устроено и собираться совету не для чего!

Тот же Чичагов вскоре навсегда покинул Россию, обидевшись за критику своих действий при Березине, перебрался в Париж Петр Полетика, встретившись там с ним и выслушав долгий монолог адмирала, что в России все плохо, не выдержал и сказал:

— Признайтесь, однако же, что есть в России одна вещь, которая так же хороша, как и в других государствах!

— Что же, например? — спросил с вызовом Чичагов.

— Да хоть бы деньги, которые вы в виде пенсии регулярно получаете из России!

Денис Давыдов однажды высказался о генерале, который попал в море в сильный шторм:

— Бедняга, что он должен был выстрадать — он, который боится воды как огня!

В конце XVIII века в Европе произошла революция и в мужском костюме. Вместо коротких штанов при башмаках с пряжками и узких, в обтяжку панталон с сапогами модники стали надевать либеральные широкие панталоны с гульфиком впереди, сверх сапог или при башмаках. Однако мода еще не дошла до российских аристократических салонов. Однажды заезжий модник явился в новомодном наряде на светский бал. Но его не поняли. Хозяин подбежал к щеголю.

— Что ты за штуку тут выкидываешь? Ведь тебя приглашали на бал танцевать, а не на мачту лазить! Для чего вздумал нарядиться матросом?

И выгнал парижского пижона взашей.

Известный дуэлянт Федор Толстой, участвовавший в кругосветном плавании Крузенштерна, за плохое поведение был списан с судна и возвращался в Петербург через Сибирь. Там он встретил старика из старых матросов, который коротал время сивухой и балалайкой. Толстой говорил, что он пил хорошо, но еще лучше играл. Особенно запомнился Толстому куплет его песни:

Не тужи, не плачь, детинка;

В рот попала кофеинка,

Авось проглочу.

На этом «авось проглочу» старик начинал рыдать, говоря: «Понимаете ли, ваше сиятельство, всю силу этого "авось проглочу"!»

Перед нами письмо начала XIX века, в котором морской офицер описывает другу свою службу и личную жизнь: «В свое время я совершил два кругосветных вояжа и много заграничных и внутренних кампаний и исполнил всякие цензы. Затем служба моя заштилела в качестве флаг-офицера адмирала Беллинсгаузена (быть флаг-офицером Беллинсгаузена, памятник которому стоял в Кронштадте, значит не плавать. — В.Ш.). И я оттуда стал лавировать по семейным портам. И вот в одном таком порту я встретил яхточку со стоящим рангоутом, имеющую, как я узнал, необходимый в целях остойчивости балласт приданого. Яхточка мне очень понравилась. Мне захотелось перевести ее на мой меридиан и взять на абордаж. Но где моя смелость! Куда девалась отвага, когда сердце забило тревогу!.. Я повернул оверштаг, привел в крутой бейдевинд, лег контрагалсом и сделал по яхточке залп предложения руки и сердца. Можешь себе представить мою радость, яхточка подняла сигнал «флаг согласия» и сдалась без боя. И вот я справил адмиральский час моего благополучия, стал фертоинг близ Васильевского острова, затем втянулся в гавань отставки и разоружил свой морской мундир. Теперь я давно не сидел на экваторе (т.е. без денег. — В.Ш.), а от спокойной жизни корпус мой принимает понемногу более крутые обводы, да и яхточка превратилась уже в целый фрегат. На лето мы лавируем в зелень, ведя на бакштове мелкие гребные суда с разрезной бизанью собственной постройки. Оглядываясь на струю кильватера, я с удовольствием вспоминаю пройденный курс жизни и службы и без страха смотрю с полубака вперед на время, когда придется отправиться ниже земной ватерлинии на вечную зимовку».

Достаточно остроумным человеком был император Николай I. В войну 1828 года на Черноморском флоте служил сын ушаковского сподвижника адмирал Кумани. На своем флагмане Кумани держал адъютантом племянника-мичмана, отличавшегося разгильдяйством. Тот все время ходил подшофе с друзьями, такими же шалопаями мичманами. Но никто не понимал, где они хранят спиртное.

В одну из ночей во время осады Варны Кумани проснулся ночью от совсем близкого выстрела. Старый вояка мгновенно отреагировал:

— Турки!

Вскочил с койки, а ноги в шипучей воде.

— Пробоина!

С криком «Бить боевую тревогу» Кумани, как был в халате и колпаке, так и выскочил на шканцы. Вахтенный лейтенант пораженно смотрел на адмирала.

— Никаких турок нет, ваше превосходительство! Кумани огляделся — и впрямь никого! Сконфуженный и злой, он спустился в каюту и только тогда выяснил, что причиной его паники стала посудина с дрожжевой брагой, которую держал под его койкой любимый племянник. Она-то и взорвалась среди ночи.

Раздраженный Кумани велел высечь линьками вестового, который все знал, но молчал. Мичману-племяннику дядюшка надавал тумаков самолично. Император Николай I, которому рассказали о случившемся, долго хохотал, а потом распорядился:

— Определить Кумани-младшего в ревизоры. Коли прятать может, значит, и находить сможет тоже!

На одну из гауптвахт Петербурга однажды под арест были посажены два офицера — гвардеец и моряк. В один из дней заступил караул Измайловского полка, и его начальник по старой дружбе отпустил своего однополчанина отдохнуть домой на несколько часов. Завидуя этому, флотский офицер сделал официальный донос об отпуске арестанта. Обоих гвардейцев за нарушение устава отдали под суд и изгнали из гвардии. Однако при этом император Николай I наложил следующую резолюцию: «Гвардейцев перевести в армию, а моряку за донос дать в награду третное жалованье с написанием в формуляре, за что именно он эту награду получил».

Вскоре после смерти адмирала Лазарева придворные дамы рассказали императору Николаю I, что ночью они «спиритировали» и вызывали дух Лазарева, с которым затем беседовали.

Николай был этим крайне удивлен.

— Я могу поверить, что вы вызывали дух Лазарева. Я могу поверить, что он к вам явился. Но во что поверить не могу, так это в то, что он с вами, дурами, согласился беседовать!

Бывший в 30 — 50-х годах XIX века начальником Главного морского штаба князь Меншиков был известен как очень остроумный человек. Многие из его острот пережили века. Вот некоторые из них.

В 1850 году во время опасной болезни министра финансов Канкрина князя Меншикова как-то спросили о здоровье больного. Не любя Канкрина, который всегда нерегулярно выделял деньги на флот, Меншиков отвечал лаконично:

— Новости о Канкрине самые худые. Ему гораздо лучше! Однажды Меншиков разговаривал с императором Николаем I и, завидев проходившего мимо Канкрина, сказал:

— Вот и наш фокусник идет!

— Какой еще фокусник! — недовольно буркнул Николай. — Это наш министр финансов!

— Фокусник, фокусник! — покачал головой Меншиков. — Канкрин держит в правой руке золото, а в левой — платину. Дунет в правую — а там уже ассигнации, в левую — облигации!

Из воспоминаний об остротах князя А. Меншикова: «Лазарев (однофамилец известного адмирала. — В.Ш.) женитьбой своей вошел в свойство с Талейраном Возвратившись в Россию, он нередко говаривал: "Мой дядя Талейран". — "Не ошибаешься ли ты, любезнейший? — сказал ему князь Меншиков. — Ты, вероятно, хотел сказать: "Мой дядя Тамерлан"». Известно, что, когда приехал в Россию Рубини, он еще сохранял все пленительное искусство и несравненное выражение пения своего, но голос его уже несколько изменял ему. Спрашивали князя Меншикова, почему не едет он хоть раз в оперу, чтобы послушать Рубини. «Я слишком близорук, — отвечал он, — не разглядеть мне пения его». У князя Меншикова с графом Клейнмихелем была, что называется или называлось, контра; по службе ли, или по другим поводам, сказать трудно. В шутках своих князь не щадил Ведомства путей сообщения. Когда строились Исаакиевский собор, постоянный мост через Неву и Московская железная дорога, он говорил: «Достроенный собор мы не увидим, но увидят дети наши; мост мы увидим, но дети наши не увидят; а железной дороги ни мы, ни дети наши не увидят». Когда же скептические пророчества его не сбылись, он при самом начале езды по железной дороге говорил: «Если Клейнмихель вызовет меня на поединок, вместо пистолета или шпаги предложу ему сесть нам обоим в вагон и прокатиться до Москвы. Увидим, кого убьет!»

Адмирал Рикорд, завидев однажды на Невском проспекте некоего знакомого литератора, начал издалека кричать ему: «Спасибо, большое спасибо за славную статью вашу, которую сейчас прочел я в журнале: нечего сказать, мастерски написана! Но, признаться надо, славная статья и этой бестии…» Современник не без иронии заметил по этому поводу. «Есть же люди, которые странным образом умеют приправлять похвалы свои».

Впрочем, и среди матросов встречались порой настоящие гении, которым не указ был даже сам император. В Николаевскую эпоху на Петергофской пристани, к примеру, жил отставной корабельный смотритель по фамилии Иванов, неизвестно, кем и за что прозванный Нептуном Нептун был местной достопримечательностью и очень этим пользовался.

Однажды, проезжая в коляске, Николай I увидел, что по цветочным клумбам дворца бродит корова Нептуна. Разгневанный император велел привести старика.

— Почему твоя корова топчет мои цветы? — вопросил он гневно. — Смотри, под арест посажу!

— Не я виноват! — угрюмо ответил старый матрос

— Кто же тогда виноват?! — возмутился император.

— Жена!

— Ну, ее посажу!

— Давно пора! — перекрестился хитрый матрос. Посмеявшись, Николай простил ветерана.

Пользуясь таким к себе отношением, Нептун весьма ловко этим пользовался. Вначале он выпросил себе участок земли на берегу залива, затем попросил выделить строительный лес. После этого выстроил себе дом и при случае обратился к Николаю I разрешить ему поднять над домом флаг. Просьба была весьма необычной, а потому император удивился:

— Зачем тебе флаг?

— Как же дому моряка быть без флага!

Такой аргумент показался императору весьма веским, и он разрешил старику поднять флаг. Однако Нептун, подняв флаг, тут же объявил себя «комендантом Петергофского порта» и потребовал столовых денег «по положению». Посмеявшись над прохиндейством Нептуна, Николай разрешил ему и это…

Лебединой песней российского парусного флота стало освоение Дальнего Востока в 60 — 70-х годах XIX века. Именно тогда в еще создаваемом Владивостоке существовал клуб ланцепупов, членами которого являлись местные молодые морские офицеры. Своим поведением ланцепупы демонстрировали полное пренебрежение тогдашними нормами поведения. Выпитую водку они мерили не рюмками, а аршинами выстроенных в ряд рюмок. Однажды ланцепупы прибили гвоздем серебряный мексиканский доллар к деревянной мостовой, и когда кто-либо, проходя мимо, нагибался, чтобы его взять, лапцепупы дружно палили ему над головой из револьверов, крича во всю глотку:

— Не ты положил, не тебе и брать!

Можно только представить себе состояние несчастного. Спустя несколько часов поднимать опасный доллар в городе уже ни у кого желания не было.

По выходным дням ланцепупы устраивали охоту на тигра, которая заключалась в том, что, приняв по несколько аршин водки, члены клуба палили из револьверов в висевший на стене у одного из них ковер с изображением уссурийского тигра.

Известен случай, когда один из ланцепупов, вкусив несколько аршин, возомнил себя обезьяной и залез на дерево, категорически отказываясь слезть. Собравшаяся толпа привлекла внимание командира порта адмирала Фуругельма. Оценив ситуацию, адмирал велел принести банан. Обезьяна-ланцепуп мгновенно отреагировала на показанный ей банан и сразу же слезла с дерева. Однако если командир порта относился к ланцепупам с известным снисхождением и пониманием, то приехавшее высокое начальство решило провести с нарушителями дисциплины соответствующую беседу. Ланцепупов вызвали на ковер. Столичный адмирал разразился долгим грозным монологом, а когда закончил, то стоявшие навытяжку ланцепупы дружно оценили его речь:

— Бр-р… какой сердитый!

Адмирал был в ярости. Он кинулся к Фуругельму, требуя строжайше наказать негодяев, позорящих флотский мундир.

— Да кем я их заменю, когда у меня тут, почитай, все такие же ланцепупы! — невозмутимо пожал плечами Фуругельм. — К тому же мы и так на самом краю земли! Дальше ссылать просто некуда!

Спустя некоторое время клуб ланцепупов закрылся сам собой. Члены этого веселого клуба просто повзрослели. Из них, кстати, впоследствии вышло немало толковых и грамотных морских офицеров, внесших большой вклад в освоение Дальнего Востока.

* * *

Финалом жизни моряка далеко не всегда была могила с надгробием. Если смерть происходила в море, то там обычно и погребали. Но некоторые все же упокаивались в земле. Никто никогда не исследовал эпитафии российских моряков, уж слишком мрачная эта тема, впрочем, и достаточно поучительная…

В большинстве случаев надписи были весьма обыденными, с указанием главного подвига усопшего и датой смерти. Так, на могиле героя Чесменского сражения Дмитрия Ильина была установлена плита с надписью: «Под камнем сим положено тело капитана первого ранга Дмитрия Сергеевича Ильина, который сжег турецкий флот при Чесме, жил 65 лет, скончался 1803 года». Сказано лишь самое главное и без особых затей.

Однако порой на могильных плитах выбивались тексты целых поэм! Порой сами усопшие загодя готовили себе многозначительные эпитафии, соревнуясь в оригинальности. Так, к примеру, на могиле командующего Азовской флотилией адмирала Алексея Сенявина, скончавшегося в 1797 году и похороненного в Александро-Невской лавре в Санкт-Петербурге, значится:

Здесь, под камнем сим,

Лежит преславный адмирал,

Кой лести не любил, коварство презирал,

Сенявин доблестен, вождь мудрый, милосердный,

Оставивший к себе почтенья храм бессмертный,

Друг человечества, друг верной правоты.

Прохожий, помолись об нем Творцу и ты!

Впрочем, адмирал Сенявин был личностью знаменитой, потому в эпитафии он и «преславный» и доблестный вождь. А вот некий генерал-лейтенант по адмиралтейству Стурм, всю жизнь прослуживший на берегу, запомнился современникам лишь тем, что прожил 77 лет. Для начала XIX века этого возраста достигали весьма немногие. А потому именно этот факт и был увековечен в биографии флотского чиновника:

Почий в покое ты, о, истой веры сын!

В враге своем всегда любил ты человека;

Был нежный друг родных, примерный гражданин;

Отечеству служил со славою полвека.

Еще один знаменитый флотоводец — адмирал Петр Иванович Ханыков. Участник Чесмы, он испытал на своем веку и взлеты, и падения. На надгробии его осталась следующая образная надпись:

Здесь старец опочил, благословенный свыше,

Вождь сил, носящихся с громами по морям.

Он был в день брани лев, в день мира агнца тише,

России верный сын, слуга и друг царям

Он с верою протек путь жизни скорбный, тесный

И в смерти верою способен торжества;

За подвиг на земле приял венец небесный

И славой воссиял во свете Божества.

В годы русско-шведской войны 1788 — 1790 годов в сражениях на море отличились два флотоводца — адмиралы Чичагов и Круз. В честь обоих императрица Екатерина II написала в свое время по небольшому стихотворению. Оба адмирала завещали, чтобы строки, написанные монаршей рукой, были выбиты на их могильных камнях.

Адмирал Василий Чичагов в свое время обещал императрице обязательно победить шведов и сдержал свое слово, разгромив неприятельский флот при Ревеле. Сказанные им императрице слова обещания и стали вначале основой екатерининского стиха, а потом и эпитафией:

«Здесь погребено тело адмирала и кавалера Василия Яковлевича Чичагова. С тройною силою шли шведы на него. Узнав, он рек: Бог — защитник мой! Не проглотят они нас! Отразив, пленил и победу получил. Екатерина II».

На могиле второго победителя шведов в ожесточенном двухдневном Красногорском сражении на подступах к Петербургу адмирала Александра Ивановича Круза также были выбиты слова Екатерины Второй:

Громами отражая гром,

Он спас Петров и град и дом

Персональной эпитафии первого поэта тогдашней России Гавриила Державина удостоился известный купец, мореход и основатель российских поселений на Аляске Григорий Шелехов, умерший в 1800 году и похороненный в Знаменском монастыре:

Колумб здесь росский погребен!

Проплыл моря, открыл страны безвестны

И зря, что все на свете тлен,

Направил парус свой во океан небесный

Искать сокровищ горних, не земных —

сокровищ благих!

Еще один представитель русско-американской компании мореплаватель и купец Евстафий Деларов, похороненный на Смоленском кладбище Санкт-Петербурга, удостоился следующей эпитафии:

Моря, Америка, вот где

Смерть косу на тебя точила.

Но ты средь бурь был жив везден,

И здесь она тебя скосила —

В объятиях жены, детей

Друг правды, чести, где ты скрыт?

Ты мертв, в гробу, но от друзей

Не будешь вечно ты зарыт.

Настоящую загадку оставил после своей смерти в 1835 году знаменитый исследователь Новой Земли подпоручик корпуса флотских штурманов Петр Пахтусов. На его каменном надгробии были высечены изображение парусного корабля и слова: «Новая Земля, Берег Пахтусова, Карское море». А чуть ниже сделана надпись: «Корпуса флотских штурманов подпоручик и кавалер Петр Кузьмич Пахтусов умер в 1835 году седьмого дня, от роду 36 лет, от понесенных в походах трудов и д… о…»

Что такое эти таинственные «д…о…»», в точности не известно до сегодняшнего дня. При этом существует несколько версий. Так, историк Г. Захаров пишет о возможной тайне букв на могильном камне Пахтусова следующее: «Известно, что после смерти Петра Кузьмича осталось его семейство — жена, сын и две дочери. К слову, в конце 80-х годов XIX века они еще были живы. Сын Николай, подпоручик в отставке, доживал свой век в Петергофе, где имел дом Дочь Александра, вдова губернского секретаря Погорелова, жила в Кронштадте, а вторая дочь — Клавдия — в Петербурге. Обе дочери проживали в бедности, получая за отца годовую пенсию в 33 рубля и пособие от Морского министерства в 150 рублей. Загадочные буквы "д" и "о", по объяснению большинства исследователей, могут означать… "домашние огорчения". Петра Кузьмича Пахтусова, который уже больным человеком вернулся с Новой Земли, "добило" семейное обстоятельство. Перед отъездом в экспедицию он вручил жене конверт с деньгами, которые были накоплены им с огромным трудом При этом Петр Кузьмич якобы настоятельно просил жену не вскрывать конверт до его возвращения или же получения известия о его гибели. Однако супруга Пахтусова по своей ветрености в отсутствие мужа растратила все деньги…» Есть и те, кто считают, что Пахтусова сгубило известие о неверности жены. И в этом случае можно сказать — «от домашних огорчений». В пользу этой версии говорит и обстоятельство, подмеченное современниками, хорошо знавшими Петра Кузьмича, Всем им он был известен не только своим трудолюбием, смелостью, решительностью, даже горячностью, но и веселым нравом и любезностью… А сразу же после возвращения из экспедиции Пахтусов резко изменился характером и сделался до крайности раздражительным Что же на самом деле повлекло скоропостижную смерть знаменитого полярного исследователя, а также, что именно значат таинственные буквы «д… о…», мы, видимо, уже никогда не узнаем..

Порой эпитафии выглядели вообще весьма двусмысленно и сложно понять, что же именно хотел сказать их автор об усопшем. Так, на могиле известного сподвижника и любимца Петра I адмирала Франца Лефорта потомкам осталась следующая фраза: «На опасной высоте придворного счастья стоял непоколебимо». Что ж, как могли, так и воспели главную заслугу усопшего адмирала…


Глава восьмая. ТРАДИЦИИ, ОБЫЧАИ, ПОВЕРЬЯ

Любой флот во все времена жил традициями и поверьями. Не был исключением из правил и российский парусный флот. Больше всего почтения в нашем флоте исстари оказывалось шканцам.

Шканцы, согласно старого морского обычая, это место оказания уважения и почтения богам, а позже, с приходом христианства — символу креста и изображениям святых — покровителей моряков. Шканцы обычно начинались от грот-мачты и кончались у входа под полуют. На парусных судах тут обычно находилась каюта командира. Под полуютом помещались изображения Богоматери и других святых. Покровителем русских моряков издревле считался святой Николай, или Никола Морской, а потому его иконы были практически на каждом российском судне.

Шканцы были священной частью корабля при зарождении мореплавания, и почитание их как символа сохранилось. Из воспоминаний одного из капитанов: «Каждое лицо, не исключая капитана, вступая на священное место — шканцы, — притрагивается к головному убору. Все те, кто имеет честь быть на шканцах в это время, обязаны ответить тем же. Таким образом, когда мичман приходит на шканцы и снимает свой головной убор, все офицеры на палубе, включая адмирала, если он тут же, отвечают на отданную честь».

Обычай морских офицеров на берегу снимать фуражку в ответ на отданную честь или для приветствия равных сохранялся до самого конца эпохи парусного флота, к общему удивлению армейских офицеров.

Снятие фуражки при входе на шканцы — старый обычай-традиция. Это чисто морское признание флага как символа страны и места представителей власти.

На русском военном корабле шканцы были местом, где совершалось богослужение, где по праздникам собиралась команда для чтения Морского устава. Это — тоже старый морской обычай. На шканцах читались приказы, выносились приговоры суда, в старое время проводилось физическое наказание, объявлялись словесные выговоры. Получить выговор от старшего офицера, «или командира» было первой формой наказания, но получить выговор с вызовом на шканцы считалось много серьезнее наказания быть посаженным под арест.

С началом кампании русского парусного корабля первым приказом командира был приказ, строго определяющий шканцы. Вторым приказом на некоторых кораблях был тот, что определял место за обеденным столом для каждого офицера в кают-компании.

В российском парусном флоте, аналогично с флотами всего мира, кроме португальского, признавалось превосходство правой стороны на корабле над левой. Это признание превосходства правой стороны на русском флоте было повсеместно. Так, правый трап был почетным трапом. На берегу старший всегда шел справа от младшего. В силу этого же и другой морской обычай: идя с дамой, надо быть слева от нее, ибо даме всегда — почет и уважение.

В русском флоте отдания чести в повседневной службе на корабле не существовало, да этого никто и не требовал. Честь отдавалась только несущими службу — вахтенными — при получении ими приказания или при личном обращении моряка к старшему по чину. Кроме этого честь, т.е. знак исключительного почтения, отдавалась снятием фуражки всеми без исключения от матроса до адмирала, и даже императором при прибытии на шканцы, при спуске и подъеме Андреевского флага, при чтении на шканцах морского устава.

Очень торжественной всегда была в отечественном парусном флоте церемония высочайшего смотра. На рангоутных судах в момент отхода катера с императором от трапа команда посылалась по марсам, салингам и реям, где матросы становились, взявшись за руки, на длину согнутой руки друг от друга, от топа до нок-реи, лицом к носу корабля, и так на всех реях. Остальная команда располагалась у основания вант, на конечных сетках вдоль всего борта Офицеры становились на шканцах или юте. Как только катер с императором отходил приблизительно на четверть кабельтова, начинался императорский салют из пушек. Все, имеющие дудки, исполняли установленный сигнал, а команда кричала беспрерывное «ура». Музыка исполняла гимн. С началом салюта катер останавливался, император отдавал ответную честь, и с прекращением салюта катер набирал полный ход. На этом церемония заканчивалась. Подобная церемония выполнялась в дни царских праздников и в дни празднования морских побед.

Согласно Морскому уставу, салют флагом разрешался только как ответ на салют коммерческого судна. Он состоял в легком приспускании флага и немедленном подъеме обратно до места. Во время погребения члена экипажа в море и в дни национального траура флаг приспускался до половины, всякий раз по особому приказу. На судах в этих случаях скрещивали реи.

Честь кораблями отдавалась в следующих случаях: при возвращении или уходе с рейда и при прохождении мимо других судов — своих и иностранных; как ответ на отдаваемую честь другим проходящим судном.

Отдание чести состояло в вызове караула, горниста и музыкантов, если таковые были на корабле. Игрался сигнал «Захождение», по которому все находящиеся на палубе становились смирно там, где их застал сигнал. Отдание чести с вызовом команды наверх производилось при проходе мимо адмиральского корабля — как своего, так и иностранного. Отдание чести производилось только в течение дня, т.е. с момента подъема флага и до спуска его. Флаг обычно поднимался в восемь часов утра, а потому в случаях прохода иностранного корабля или салютующего коммерческого судна до восьми часов флаг временно поднимался и спускался вновь до официального подъема. В течение ночи при прохождении военных судов на флагштоке или гафеле включались огни (белый и под ним, на три фута ниже, красный).

В эпоху парусного флота считалось особенным шиком влететь на рейд с уменьшенной парусностью, срезать корму адмиралу по солнцу, да так, чтобы ванты прошли вплотную к гакаборту кормы адмиральского судна, затем привести судно к ветру, остановить, положив марселя на стеньги, отдать якорь и иметь правый вельбот готовым у трапа для командира.

Чинопочитание и отдание чести соблюдались и на гребных судах. При входе офицера на шлюпку старшина ее командовал: «Смирно!» По этой команде гребцы вставали с банок и стояли до момента отдачи команды «Отваливай». По неписаным законах морской вежливости считалось недопустимым пройти с наветра от старшего, будь то шлюпка или корабль. Согласно морского устава, всякая гребная шлюпка (кроме вельбота) при встрече с командиром своего корабля или адмиралом брала весла на валек, а старшина отдавал честь. На вельботах в силу конструкции весел честь отдавалась положением «суши весла». Особой невежливостью и отсутствием морского воспитания считалось сесть в шлюпку, опередив старшего, или, приближаясь к пристани, обогнать старшего. Эти морские обычаи усваивались незаметно, но настолько глубоко, что инстинктивно соблюдались и на берегу. Например, обогнать командира или адмирала считалось недостатком морского воспитания.

В российском парусном флоте был свой, особый обряд спуска судна на воду. Акта крещения с разбитием бутылки шампанского, как это происходит сейчас, не было и в помине. Имена линейным кораблям давались раньше по большей мере в честь святых: «Святой Петр», «Святой Иоанн Богослов» или в честь особо почитаемых христианских праздников: «Рождество Христово», «Преображение Господне»; а также «Три Иерарха», «Двенадцать Апостолов». Разумеется, что ни о каком языческом разбивании бутылок не могло быть и речи. Перед спуском корабли освящались: священники проводился молебен, корабельные кузова окроплялись святой водой. Все было в высшей степени благопристойно и чинно.

Со времен Петра Великого на отечественном флоте был четко регламентирован обряд погребения умерших и павших в бою в море. По обычаю тело умершего зашивалось в парусину, к ногам прикреплялось ядро, после этого тело укладывалось на специальной чисто оструганной доске и выносилось на шканцы, где ставилось на небольшое возвышение и покрывалось Андреевским флагом. Священник совершал обряд отпевания. В его отсутствие эти обязанности брал на себя командир корабля. С началом отпевания флаг приспускался до половины. По завершении церковного обряда под пение «Со святыми упокой» тело вместе с доской подносилось к борту ногами вперед и клалось концом на планширь. Два специально назначенных матроса вставали в изголовье и брали края флага в руки. По сигналу горниста (специальный напутственный сигнал умершему) доска приподнималась и выскальзывала вместе с телом за борт из-под флага. Одновременно производился троекратный залп судовым караулом. После этого Андреевский флаг поднимался до места На церемонии были обязаны присутствовать все офицеры и матросы судна, не занятые службой. Одновременно в знак траура по умершему на российских судах ставили «козлом» реи: на одной мачте их отапливали правым ноком, на другой — левым. Такая почесть отдавалась всем погребаемым в море, без различия их служебного положения.

Во все времена моряки серьезно относились к поверьям. К примеру, в большинстве флотов мира опасались выходить в море в пятницу, а тем более в пятницу тринадцатого числа. В России роль пятницы отводится понедельнику, но тринадцатое число также было не в почете.

Из воспоминаний адмирала Д.Н. Сенявина: «Князь Григорий Александрович не замедлил уведомить графа Войновича о войне с турками и о назначение турецкой эскадры, предложив графу со всем нашим флотом пуститься на турок к Варне. Повеление это получено, как теперь помню, 30 августа, в субботу около обеда. Граф собрал всех капитанов, объявил им предписание и приказал быть готовыми непременно завтра к вечеру. На другой день, в воскресенье, все капитаны обедали у графа и за столом упросили его, чтобы завтрашний день, т.е. в понедельник, не выходить в море, ибо понедельник у всех русских считался днем несчастным на всякое начинаемое дело. Вот совершенное невежество и глупость русского предрассудка, что и увидеть можно из последствия. Если бы мы вышли в море в понедельник, то непременно были бы в Варне и сделали бы сражение, а как целые сутки промедлили напрасно в угодность глупого суеверия, то не дошли мы до Варны только 40 миль итальянских, потерпели ужасное бедствие. Проплыв половину расстояния, 4-го числа случились нам ветры тихие и переменные. 8-го числа в полдень мы были от Варны в 40 милях итальянских, ветер дул от W, ввечеру ветер стал крепчать и отходить к NO, а с полуночи сделался ужасный штурм от NNW… В 9-м часу у нас на корабле все три мачты сломались разом..»

Приведем несколько поверий, которые русские моряки соблюдают инстинктивно, в силу обычая: нельзя закуривать трем лицам от одной и той же спички — один из прикуривших обязательно скоро умрет; нельзя свистеть на палубе — этим накликается шторм; поскреби мачту, если, лежа в штиле, хочешь ветра. Во время штиля, чтобы получить ветер, надо было написать на клочке бумаги имена десяти лысых человек, выбросить бумажку за борт и скрести ногтями мачту, слегка посвистывая… Вскоре паруса обязательно наполнялись ветром.

К разряду таких поверий относились и поговорки: «Если дождик перед ветром — поставьте марса-фалы»; «Если дождик после ветра — снова выбирайте их».

Было в обычае русского флота при проходе траверза южного Гогландского маяка бросить Нептуну мелкую монету как дань за благополучное дальнейшее плавание, особенно если корабль шел в дальний поход.

В воспоминаниях вице-адмирала П. Данилова весьма часто описываются вещие сны его жены. Вне всяких сомнений, и супруга адмирала, и он сам весьма трепетно относились к толкованиям снов и были твердо уверены в их предзнаменованиях. «На первый день сего Нового года жена моя видела сон, якобы, танцевала в первой паре с императрицей (Екатериной II. — В.Ш.)… и на меня упала с неба белая рубашка… В ноябре в исходе прибыл фельдъегерь, что Великой Екатерины не стало и взошел на престол Павел Первый. И вот "белая рубашка"! Вдруг из белых мундиров — зеленые и темляки серебряные…» Трудно уловить связь между вещим сном в январе и событиями ноября, но, видимо, вера в вещие сны была в семье адмирала Данилова весьма крепка.

Интересен обычай, свято соблюдаемый во всех флотах (в том числе и на российском) и явившийся результатом драконовских мер наказания в далеком прошлом, а именно — признание неприкосновенности сундука или чемодана, в котором моряк хранит свое нехитрое имущество. Проверять матросский сундук не имел права никто, даже капитан. Сундучок был единственной вещью, которая полностью принадлежала матросу.

Очень интересен обычай, связанный со склянками. Что значит «бить склянки»? В старину время в море учитывалось по песочным часам. Они и назывались «склянкой». На вахту к песочным часам ставили обычно юнгу. Всякий раз, когда проходило полчаса, он переворачивал склянку, ударял в судовой колокол, бежал на палубу и громко кричал: «Один час прошел, в два поворота и больше пройдет, если будет Господня воля, помолимся Богу дать нам хороший ход и Ей, Матери Божией, защитнице нашей, уберечь нас от откачивания воды помпами и других несчастий…» Вахта на носу повторяла то, что он сказал, и приказывала ему прочесть «Отче наш». Выражения «бить склянки», «восемь бить» употребляются на судах и поныне.

Отдал российский флот свою дань и татуировке. Пожалуй, Россия была единственной страной, которая в XVIII веке на государственном уровне официально ввела татуирование как средство идентификационной защиты. По указу Петра I нанесение татуировки было обязательной процедурой для рекрутов, отобранных для службы в армии и на флоте. На запястья рекрутов, в том числе и морских, наносился штамп из игл, положение этих игл сообразно задаче идентификации можно было изменять для нанесения личного номера его владельца и креста Вообще же обычай наносить «тату» на тело пришел на российский флот с первыми кругосветными экспедициями. Увидев татуированных гавайцев, наши тут же решили, что они ни чем не хуже. Российская военно-морская история оставила небезынтересный пример морской «талисманной» татуировки. В первом кругосветном плавании 1803 — 1806 годов на шлюпе «Надежда» под командованием капитан-лейтенанта Ивана Федоровича Крузенштерна участвовал и граф Федор Толстой, прозванный впоследствии Толстой-американец. При посещении Гавайских островов Толстой, как и большинство российских моряков, сделал себе татуировку, однако не обычную, а особый, сложнейший комплекс татуировок для предохранения в бою. По окончании плавания и возвращении в Петербург он участвовал в нескольких десятках дуэлей, убил одиннадцать противников, но сам не получил даже царапины.

Толстой твердо верил в свою оберегаемость татуировкой, но оказалось, что граф-дуэлянт не учел всей специфики охранной «тату». Жена Толстого родила ему одного за другим одиннадцать детей, но все они умерли в младенчестве. Сам Толстой-американец считал, что это наказание за убитых им на дуэлях людей, и, как говорят, горько сетовал, что не нанес на Гавайях специальной охранной татуировки и на безопасность своих детей…

Особым местом на судне всегда были трапы. Их из почтения всегда надлежало пробегать бегом. Если же на трапе одновременно встречались два человека, то обоих ждала неудача. Поэтому кто-то всегда должен был пропустить вперед товарища. Если же этого не получалось, то, пробегая мимо друг друга, следовало хотя бы скрестить пальцы. Если моряк спотыкался, поднимаясь по трапу, это означало скорую удачу, но если то же происходило по пути вниз — ничего хорошего споткнувшемуся в перспективе не светило.

Во времена парусного флота особым было отношение к судовому колоколу. Считалось, что именно в нем воплощена душа корабля. Моряки верили, что колокол обязательно должен зазвонить в момент гибели корабля. Как отголосок «колокольной легенды» следует считать нынешнее поверье, существующее на многих европейских флотах и гласящее, что морякам нельзя громко чокаться хрустальными бокалами; хрустальный звон предвещает кораблекрушение или смерть кого-нибудь из членов экипажа. Если уж звона избежать не удалось, то необходимо как можно быстрее прикоснуться пальцем к кромке бокала и погасить звук. Если это сделать достаточно быстро, то несчастье можно предотвратить.

Не менее трепетное отношение у моряков было всегда к носовым корабельным украшениям. Существовало поверье, что корабль не может затонуть, пока имеет носовое украшение.

Неплохое отношение было во все времена у моряков к котам. Разумеется, коты были симпатичны уже тем, что убивали ненавистных крыс, однако уважение они заслужили не только этим. Удачей для судна считалось, если кот приходил на него сам, так сказать, без чьего бы то ни было приглашения. Такого кота нельзя было выгонять, так как он нес удачу. Если же кто выбрасывал кота за борт, то это немедленно вызывало сильнейший шторм, но такое случалось крайне редко. Наоборот, старые описания кораблекрушений утверждают, что в случае несчастья моряки перво-наперво спасали корабельного кота, а затем уже всех остальных.

В отличие от котов моряки не любили свиней. Российские моряки, как: и моряки других флотов, старались в море никогда не произносить слова «свинья», заменяя его выражением «эта штука». Увидеть свинью по дороге к судну в день отплытия — все равно что сразу повеситься! А выражение «свинячий хвост» с давних пор было самым оскорбительным в морской среде.

Немало поверий, суеверий, оставили после себя и русские мореходы. Большинство их поверий перекочевало на суда российского регулярного парусного флота. Перво-наперво на Руси исстари строжайше запрещалось выходить в море без нательного креста, а также без пучка травы «Петров крест», которую также повязывали на шею. Считалось, что отсутствие креста привлекало к себе как водяных, так и топлянок-русалок. Сами водяные жили как в реках и озерах, так и в морях. В последнем случае они получали титул царя морского. Настоящим раем для водяных во все времена считалось Ладожское озеро. Поэтому на Ладоге мореходам всегда следовало быть особенно осторожными и предупредительными. На Ладожском озере водяным было и просторно, и привольно. Однако и там имелось два места, которые водяные стремились избегать, — это отмели вокруг святых Коневецкого и Валаамского островов.

Особое отношение у русских моряков было и к водяному, жившему в Черном море. Тот в отличие от всех остальных именовался почтительно царем Черномором. Помимо всех прочих морей, в Черном море жили еще и некие страшные «египетские фараоны», которые находились с Черномором в большой вражде, что, впрочем, нисколько не мешало и тем, и другим пакостить мореплавателям.

По своему внешнему виду водяные походили на утопленников, так как имели раздутые животы. Волосы и борода у них была в тине и водорослях, между пальцами перепонки, а тело в шерсти или в чешуе. Водяные могли превращаться в случае надобности в разных рыб.

Нрав у водяных был самый скверный. Больше всего на свете любили они топить корабли и людей, рвать рыбацкие сети и поднимать штормы. Понравившихся людей водяные всегда утаскивали к себе на дно. Особую слабость при этом водяные имели к тем, у кого не было нательного креста, к певцам и музыкантам. Вообще, судя по всему, они были большими ценителями как пения, так и музыки. Вспомним в этой связи хотя бы былины о купце Садко. В свободное от дел время водяные любили напиваться до бесчувствия, буянить, горланить песни, кататься верхом на прожорах (акулах) по морю и на сомах по рекам Водяные, как правило, не жили в одиночку, а имели при себе целые семейства: водяниц-русалок-топлянок (из утопленниц) и детенышей (из утонувших некрещеных детей). Те утопленники, которых впоследствии не находили, считались взятыми на службу к водяному. Мужчины становились его работниками, а женщины работницами или женами. В последние отбирались самые молодые и красивые.

Однако при всем его пакостном характере договориться с водяным все же было вполне возможно. Для этого надо было лишь соблюдать определенные правила отношений с ним, знать привычки и слабые места. Чтобы водяные не пакостили, им регулярно приносили всевозможные пожертвования. Уважающие водяных мореходы новгородские, к примеру, всегда бросали в воду щепоть табаку, говоря при этом:

— На тебе, водяной, табаку, а мне дай удачи! Мореходы Белого моря относились к водяным несколько ласковее, слова при подношении подарка у них были такие:

— Вот тебе, дедушка, гостинцу на новоселье! Люби и жалуй нашу семью!

Подносить подарки следовало ровно в полночь, когда у водяных было время бодрствования и они могли по достоинству оценить уважительное отношение к своей особе. Помимо подарков, мореплаватели часто подкуривали снасть или один из корабельных концов богородской травкой — это морским царям тоже почему-то нравилось. Иногда водяным пели песни о тяжелой моряцкой доле и о могуществе морского царя, что тоже принималось ими весьма благосклонно.

Моряки, случалось, заключали с водяными и особые договора, которые считались сродни продаже души черту. Для удачного лова рыбы рыбаки должны были в обязательном порядке перед отплытием выкрикивать особый «рыбий» заговор:

— Пойду я на широко море (или на быстру реку), на нем (ней) есть рыбки потрепущи, испустили мы невод, как шелков пожок, в этот невод, в каждый поводок скакало бы рыбы, как чины!

Наживляя на крючки наживку и закидывая в море сеть, следовало тоже сказать заговор, который гарантировал, что наживка не пропадет даром:

— Рыба свежа, наживка сальна, клюнь да подерни, ко дну потяни!

У поморов для промысла морского зверя заговор был несколько иным. В нем пожелания высказывались более конкретно:

— Пойду я на сине море, на сине море, на волнистое. На синем море есть морские звери; чтобы они к нам приближались, погодушки бы не боялись, были бы они не чутки, не видки; нас бы не боялись, духу бы нашего не слышали и дымного тоже!

Первая часть улова всегда предназначалась для морского царя — водяного. Первых пойманных рыб в обязательном порядке выбрасывали обратно в воду. Жадных людей водяные не любили и всегда им мстили.

Но и это не все! Идя на рыбную ловлю, ни в коем случае нельзя было говорить о том, куда ты идешь, так как водяные очень уважали тех, кто умел хранить тайну, и, наоборот, не переносили болтунов.

Как оказалось, все водяные испытывают почему-то особую слабость к лысым. Поэтому теперь во время штормов первым делом быстро пересчитывали количество лысых на борту судна, затем наносили соответствующее количество зарубок на палку, после чего палку с зарубками выбрасывали в море. Обычно этого оказывалось вполне достаточно, чтобы умилостивить разгневанного морского царя. Поэтому лысые на протяжении многих веков считались у русских мореходов самыми почитаемыми людьми. Хозяева при наборе команды всегда обращали на отсутствие волос большое внимание, ибо, чем больше лысых было на судне, тем проще было подлизаться к морским царям. Весьма хорошо относились водяные и к тем мореплавателям, которые, возвратившись на берег, проводили первую ночь в беспробудном пьянстве. Считалось, что таким образом они роднились душами с водяными и те отныне будут относиться к пьяницам, как к родным, оберегая их от всех напастей.

Именно поэтому, побратавшиеся таким образом с морскими царями, моряки не без гордости за свое новое родство говорили:

— Пьяному море по колено!

Если водяной бывал доволен подарками и уважительным отношением к себе, он мог уберечь от бури, указать короткий путь и помочь с хорошим уловом.

При случае мореплаватели вспоминали для заступничества и христианских святых. Так для предотвращения от бури молились святому Николаю Чудотворцу, а для удачной рыбной ловли апостолу Петру. Первый, как известно, сам много плавал по Средиземному морю, а второй в молодости был рыбаком. Однако обращение «на прямую» к морскому царю во все времена было все же предпочтительнее и считалось наиболее эффективным.

Необходимо отметить, что одной из обязанностей корабельных священников в российском парусном флоте было воспитание офицеров и матросов в духе почитания христианских заповедей и полного отказа от всяческих поверий и суеверий, которые корабельные батюшки не без основания считали язычеством и идолопоклонством. Однако результаты здесь у священников были весьма посредственными, при всей глубокой религиозности русских моряков вера в старые поверья и обычаи у них была поистине неистребима. При этом суевериям были подвержены все категории от матросов, до адмиралов включительно.

Относясь с должным уважением ко всем таинственным проявлениям морской стихии, моряки, разумеется, особое внимание всегда уделяли возможности предсказать ближайшие изменения погоды. Интерес здесь был совсем не праздный, наоборот, зачастую от этого зависела жизнь и смерть. Постоянная опасность и ожидание беды приучили их выискивать малейшую возможность для предугадывания надвигающейся опасности. Морские приметы составляют отдельный и особый пласт мореходного фольклора.

Одним из объектов пристального внимания моряков всегда были облака. Это только на первый взгляд облака ничего не говорят. Для опытного морехода прошлого они говорили, наоборот, очень и очень много. Например, если летом облака двигались навстречу друг другу, это означало скорую ненастную погоду, если плыли против ветра — к дождю, движутся быстро в одну сторону — к жаре и штилю, медленно — опять к дождю. Если утром облака рассеивались, а небо затягивалось пеленой высоких облаков, следовало как можно быстрее брасопить паруса и готовиться к шквалу. Редкие облака значили скорое наступление ясной, но холодной погоды, большое белое облако на зимнем небосклоне неминуемо несло снежные заряды. Сплошная низкая облачность серого цвета заставляла готовиться к затяжному ненастью, а появление волнистых, похожих на гребни волн, облаков предвещало наступление ненастья в считаные минуты. Если облака появлялись с норд-оста — это означало хорошую, ясную погоду как минимум на несколько дней вперед. Большие облака же с зюйда гарантировали проливной дождь.

Если небо покрывалось множеством скрученных «мелких барашков», это означало приближение шквальных ветров. В том случае, если перистые и кучевые облака появлялись в большом количестве, это означало скорое ненастье, а если они начинали разрастаться вверх и темнеть — к шторму. Поэтому моряки на этот счет даже сложили соответствующую поговорку:

Если тучи громоздятся в виде башен или скал.

Скоро ливнем разродится, налетит жестокий шквал.

Всегда у моряков считалось хорошей приметой исчезновение облаков к вечеру. Это гарантировало хорошую погоду на следующий день. Если же облака к вечеру, наоборот, начинали сгущаться, следовало быть готовым к самому худшему.

Помимо облаков, следовало весьма внимательно следить и за переменой ветра. Так, в зимнее время зюйдовый ветер нес потепление, но тот же зюйдовый ветер летом нес холод. Усиление ветра к ночи неминуемо оборачивалось ухудшением погоды. К ненастной погоде, как правило, вели и устойчивые норд-вестовые ветра. Если в шторм зюйд-вестовые и вестовые ветра меняли свое направление на нордовое и норд-остовое, это значило скорое окончание шторма. Появление резко выраженных бризов (ветров, дующих днем от воды к суше, а ночью наоборот) означало установление хорошей погоды. Исчезновение же бризов заставляло готовиться к шторму. Если после сильного шквала начинался сильный ливень, это значило скорое окончание бури.

Раскаты грома тоже необходимо было слушать очень внимательно. Если гром гремел непрерывно три-четыре раза или его раскаты слышались весьма долго, это значило затяжной дождь, если же гром вообще гремел непрерывно, то за ним следовал уже не дождь, а град. Глухой гром означал нудный моросящий дождь и свежую волну до 3 — 4 баллов, зато раскатистый ливень и 5 — 6-балльную волну.

Что касается молнии, то за ней тоже стоило понаблюдать. Если летом молния не слишком много значила, то зимой наверняка предвещала сильный и затяжной шторм. Если же молния блистала без грома, можно было перевести дух, ибо впереди неминуемо было скорое улучшение погоды.

Утренняя радуга над морем не сулила ничего хорошего, зато вечерняя — обязательно прояснение погоды. Также следовало отличать радугу на нордовых и зюйдовых румбах, ведущую к ухудшению погоды, и радугу вестовых и остовых румбов, погоду непременно улучшающую.

Летние туманы гарантировали штиль и маловетрие, а зимние — потепление. Если же туман вечером или ночью поднимался от волн в небо, погода должна была обязательно улучшиться.

Разумеется, не были обойдены вниманием и обитатели моря. Если на исходе зимы чайки сбились в большую стаю и скопом ходят по льду, значит, скоро этот лед сойдет. Если летом чайки летают стаями и кричат, будет ненастье, а зимой это же поведение означает скорый снегопад. Если чайки садятся на воду и плавают, будет хорошая погода, но если, наоборот, собираются под берегом, не желая удаляться в открытое море, жди ненастья. Если же чайки вообще выбрались на берег, причем и там не летают, а лишь разгуливают но прибрежному песку, будет шторм, и весьма сильный. Об этом есть даже поговорка:

Чайки ходят по песку,

Моряку сулят тоску.

Если рыба выскакивает из воды и ловит пролетающую мошкару, будет дождь. Если же рыба сильно мечется в воде и не клюет, тоже будет дождь. В преддверии шторма нервно ведут себя киты. Сбиваясь в стаи, они спешат как можно скорее покинуть штормовой район.

Многие из поверий и суеверий времен парусного флота ныне забыты, но некоторые дожили и до сегодняшних дней. Плохо это или хорошо? Думаю, что, скорее, хорошо, ибо память о прошлом позволяет лучше понять настоящее и уверенней смотреть в будущее.


ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Время парусного флота и всего, что было связано с ним, давно кануло в Лету. Однако у кого из нас не замирало от восторга сердце, когда в дальнем окоеме моря мы вдруг видели белеющий парус? Кто из тех, кому в нынешнее время посчастливилось побывать в море на парусном судне или на яхте, не испытывал восторга от гудения парусов над головой и пения такелажа? Время парусного флота ушло в историю, но оно навсегда осталось в памяти человечества как время дерзновенного покорения океана, время романтики и приключений.

Один из последних выдающихся парусных капитанов России Д.А. Лухманов оставил после себя пронзительные и полные любви к парусу стихи, которые звучат сегодня как гимн великой эпохе паруса:

Поет пассат, как флейта, в такелаже,

Гудит, как контрабас, в надутых парусах,

И облаков янтарные плюмажи

Мелькают на луне и тают в небесах.

Чуть-чуть кренясь, скользит, как привиденье,

Красавец клипер, залитый луной,

И взрезанных пучин сварливое шипенье,

Смирясь, сливается с ночною тишиной.

Вертится лаг, считая жадно мили,

Под скрытой в тьме рукой скрипит слегка штурвал,

Тут мелодично склянки прозвонили,

И голос с бака что-то прокричал…

Но это сон… Волны веселой пену

Давным-давно не режут клипера,

И парусам давно несут на смену

Дым тысяч труб соленые ветра.

Но отчего ж, забывшись сном в каюте,

Под шум поршней и мерный стук винта,

Я вижу вновь себя среди снастей на юте

И к милым парусам несет меня мечта!


ПРИЛОЖЕНИЕ

Первый отечественный писатель-маринист мичман Константин Станюкович, сам прошедший под парусами вокруг света, оставил нам пронзительный по правдивости малоизвестный рассказ «В шторм». В нем писатель описал обычный рядовой шторм, каких в жизни каждого моряка бывает немало, но на фоне шторма Станюкович показал жизнь и быт российских моряков парусного флота в условиях, совершенно противоестественных человеку, — в условиях океанского шторма. Данная публикация дается с некоторыми сокращениями.

* * *

…В полусвете каюты, иллюминатор которой, наглухо задраенный (закрытый), то погружался в пенистую воду океана, то выходил из нее, пропуская сквозь матовое стекло слабый свет утра, Опольев (молодой мичман, готовящийся заступать на вахту. — В.Ш.) увидал маленькую фигурку своего смышленого, расторопного вестового, который, держась обеими руками, качался вместе с каютой и со всеми находящимися в ней предметами, услыхал раздирающий душу скрип корвета, почувствовал отчаянную качку и окончательно пришел в себя. Счастливая улыбка исчезла с его лица.

— Однако валяет! — промолвил он с серьезным видом, стараясь принять такое положение, чтобы опять не стукнуться. — Страсть, как раскачало, ваше благородие.

— Скоро восемь?

— Склянка (полчаса) осталась!

— А наверху как?

— Не дай бог! Ревет!

— В ночь, видно, засвежело?

— Точно так, ваше благородие! Ночью фок убрали и четвертый риф взяли. Капитан всю ночь были наверху, — докладывает вестовой.

И, помолчав, молодой матрос, впервые бывший в дальнем плавании, прибавил боязливым и несколько таинственным тоном:

— Даве ребята сказывали на баке, ваше благородие, бытто похоже на то, что штурма настоящая начинается. Ветер так и гудет в снастях… Волна — и не приведи бог, какая агромадная, Лександра Иваныч… Ровно горы катаются…

— Видно, боишься шторма, Кириллов, а?

— Боязно, Лександра Иваныч! — простодушно и застенчиво ответил матрос

— Нечего, брат, бояться. Справимся и со штормом! — авторитетно и с напускной небрежностью заметил молодой офицер, сам еще никогда не испытывавший шторма и втайне начинавший уже ощущать некоторое беспокойство от этой адской качки, дергавшей и бросавшей корвет во все стороны.

Внизу, в каюте, опасность казалась значительнее.

— Точно так, ваше благородие! — поспешил согласиться и Кириллов более по чувству деликатности перед «добрым барином» и по долгу дисциплины.

Но невольный страх, который он старался скрыть, все-таки не оставлял молодого матроса.

— Холодно наверху?

— Пронзительно, ваше благородие.

— Дождевик приготовил?

— Готов.

— Ладно. Ну, теперь и вставать пора!

Но прежде чем расстаться с теплой койкой, мичман, снова охваченный набежавшим воспоминанием и в эту минуту особенно сильно пожалевший, что только что бывший сон не действительность, совсем неожиданно проговорил с невольным вздохом:

— На берегу-то небось лучше жить, Кириллов?

— Что и говорить, Лександра Иваныч! — возбужденно отвечал, молодой матрос, и лицо ею оживилось улыбкой. — На сухопутье не в пример свободней… Одно слово: твердь. А тут, ваше благородие, с души рвет. Будь воля, сейчас бы ушел в деревню…

— Ушел бы? — усмехнулся мичман.

— Точно так, ваше благородие!

«И я бы сейчас уехал туда… в Засижье!» — подумал мичман.

И с невеселой усмешкой сказал вслух:

— Некуда вот только отсюда уйти, Кириллов, а?

— Оно точно, что некуда, ваше благородие. Кругом вода!

— А ты пока, братец, насчет чаю схлопочи. Чтобы горячий был.

— Есть, ваше благородие! Чай готов. Старший офицер уже кушают. Неспособно только пить при такой качке! — прибавил Кириллов и вышел из каюты, чтобы «схлопотать» насчет горячего чая «доброму барину», который очень хорошо обращался со своим вестовым и часто с ним «лясничал» по душе.

Кириллов направился к камбузу, едва удерживаясь на ногах и выписывая мыслете. Встретив там своего приятеля-вестового, такого же молодого матроса, как и он сам, Кириллов, словно подбадривая самого себя и не желая обнаружить своего страха перед приятелем и несколькими бывшими у камбуза матросами, проговорил с напускною шутливостью:

— Ровно, брат, на качелях качает. Совсем ходу ногам не дает!

И не без задора прибавил:

— А ты, Василей, уж и трусу, брат, празднуешь!

— То-то все думается… Как бы… Ишь, буря-то какая! — промолвил бледный от страха и тошноты матрос

— А ты не думай, Вась!.. Чего бояться? Штурма так штурма. Небось справимся и со штурмой! — хвастливо говорил вестовой, повторяя слова мичмана.

И лаже заставил себя засмеяться, хотя сам жестоко трусил.

Минут через десять, в течение которых молодому мичману пришлось принять самые невероятные, едва ли известные акробатам позы, чтобы при совершении туалета применять законы равновесия тел к собственной своей особе, Опольев, умытый и одетый, вышел из каюты.

В палубе было сыро, душно и пахло скверным, промозглым запахом непроветренного матросского жилья. Все люки были наглухо закрыты, и свежий воздух не проникал. Подвахтенные матросы большею частью сидели или лежали на палубе молчаливые и серьезные, изредка обмениваясь словами насчет «анафемской» погоды. Нескольких укачало. Примостившись у машинного люка, старый матрос Щербаков (он же и «образной», то есть заведующий корветским образом и исполняющий во время треб обязанности дьячка) тихим, монотонным голосом читал евангелие, и около чтеца сидела небольшая кучка матросов, слушавших чтение с напряженным вниманием и не столько понимая смысл славянского текста, сколько восхищаясь певучим, умиленным голосом чтеца и его торжественно-приподнятым тоном.

Ступать по палубе было трудно. Она словно вырывалась из-под ног, и нужно было особое искусство и уменье выбирать моменты, чтобы пройти по ней.

Кают-компания, обыкновенно в этот час оживленная сбором офицеров к чаю, теперь почти пуста. Почти все отлеживаются по каютам. Висячая большая лампа над привинченным к палубе обеденным столом раскачивается во все стороны под однообразный скрип переборок. Крепко принайтовленные (привязанные) библиотечный шкаф и фортепиано поскрипывают тоже. Сквозь закрытый стеклянный люк кают-компании доносится глухой гул ревущего ветра. Корвет вздрагивает кормой и всеми своими членами, и это вздрагивание ощущается внизу сильнее. Как-то мрачно и неприветливо в кают-компании, обыкновенно веселой и шумной!

…Одетый в толстое драповое короткое пальто, на диване сидел лишь старший офицер, плотный, здоровый брюнет лет тридцати пяти, загорелый, серьезный и, видимо, возбужденный.

Он осторожно держал в своей широкой бронзовой руке, мускулистой и волосатой, стакан с чаем без блюдечка и подносил его к своим густым черным усам, улавливая моменты, когда можно было хлебнуть, не проливши жидкости.

— Доброго здоровья, Алексей Николаич!

— Мое почтение, Александр Иваныч! Придерживаясь за привинченную к полу скамейку около

стола, мичман подошел к старшему офицеру, чтобы поздороваться, и чуть было не навалился на него.

— Говорят, за ночь засвежело, Алексей Николаич? — спросил молодой человек, присаживаясь на скамейку около дивана.

— Свежо-с! — коротко отрезал старший офицер.

Он продолжал молча отхлебывать глотками чай, занятый какими-то мыслями, и через минуту проговорил:

— Главное, анафемское волнение! Того и гляди, какую-нибудь шлюпку снесет или борт поломает! — озабоченно и сердито продолжал старший офицер и, допив стакан, вышел наверх.

— Эй, вестовые! Скоро ли чаю? — крикнул Опольев, оставшись один.

Но уже стриженая черная четырехугольная голова Кириллова показалась в дверях кают-компании, и вслед за тем он стремительно сделал шага два вперед, брошенный качкой, но, однако, успел удержаться и сохранить в руках стакан с чаем, обернутый салфеткой. Сзади его другой вестовой нес сахарницу и корзинку с сухарями. Все было донесено благополучно, и Опольев, жадно выпив один стакан, спросил другой.

В эту минуту в кают-компанию спустился сверху, чтобы «начерно» выпить стаканчик горячего чая, старший штурман, старый низенький человечек в блестевшем каплями кожане, одетом поверх пальто, с обмотанным вокруг шеи шарфом и с надвинутой на лоб фуражкой. Все на нем было старенькое, потасканное, обтрепавшееся, но все сидело как-то необыкновенно ловко, придавая всей его фигуре вид старого морского волка.

Несмотря на порывистую качку, он ступал по палубе своими привычными цепкими морскими ногами, не держась ни за что, то балансируя, то вдруг приседая, — словом, принимая самые разнообразные положения, соответственно направлению качающегося судна.

Заметив по выражению красного, морщинистого лица старика, что он не в дурном расположении духа, в каком он бывал, когда ему слишком надоедали расспросами или когда корвет плыл вблизи опасных мест, а старый штурман не был уверен в точности счисления, — молодой мичман, после обмена приветствий, спросил:

— Как дела наверху, Иван Иваныч?

— Сами увидите, батюшка, какие дела… Вы ведь, видно, на вахту, что такая ранняя птичка сегодня! — пошутил старик — Дела-с обыкновенные на море! — прибавил он, аппетитно прихлебывая поданный ему чай, в который он влил несколько коньяку, «для вкуса», как обыкновенно говорил штурман.

— Где мы теперь находимся, Иван Иваныч?

— А на параллели Бискайского залива, в ста милях от берега. Ну-ка еще стакашку! — крикнул старый штурман вестовому… — Да и коньяку не забудь! Приятный вкус чаю придает! — прибавил он, снова обращаясь к молодому человеку. — Попробовали бы… И от качки полезно… Что, вас не размотало?

— Нисколько! — похвастал мичман.

— Вначале всякого разматывает, пока не обтерпишься… А есть люди, что никогда не привыкают… Помню: служил я с одним таким лейтенантом,. С пути должен был, бедняга, вернуться в Россию.

— К вечеру, я думаю, и стихнет? — спрашивал Опольев, стараясь придать своему голосу тон полнейшего равнодушия, точно ему было все равно — стихнет или не стихнет.

Иван Иваныч в ответ усмехнулся.

— Стихнет-с? — переспросил он.

— А разве нет?

— К вечеру, я полагаю, настоящая штормяга будет. Барометр шибко падает.

Старый штурман, перенесший на своем долгом веку немало штормов и раз даже испытавший крушение на парусной шкуне у берегов Камчатки, проговорил эти слова таким спокойным тоном, точно дело шло о самой обыкновенной вещи, и, отхлебнув несколько глотков чаю с коньяком, крякнул от удовольствия и прибавил:

— Теперь вот и кашель душить не будет… А то стоял наверху и все кашлял… Эй, Васильев! — крикнул он.

Явился вестовой.

— Плесни-ка еще чуть-чуть коньячку… Стоп — так! Мокроту разгоняет! — снова прибавил как бы в оправданье старый штурман, любивший таки лечить и свои и чужие болезни специально коньяком и в некоторых случаях хересом и марсалой.

Других вин старик не признавал и особенно презирал шампанское, называя его «дамским полосканьем».

— Так вы полагаете, Иван Иваныч, что шторм? — небрежно переспросил Ополье и в то же время покраснел, чувствуя, что голос его дрогнул, и, воображая, что штурман заметил его страх.

— Обязательно! Форменный, батюшка, штормяга! Уж такая это подлая Бискайка. Сколько раз я ее ни проходил, всегда, шельма, угостит штормиком! Да-с

Старик с видимым наслаждением допил стакан, нахлобучил фуражку и ушел.

Одольев взглянул на кают-компанейские часы: до восьми часов оставалось еще пять минут. Он допил чай, надел при помощи Кириллова дождевик и с первым ударом колокола, начинавшего отбивать восемь склянок, поднялся по трапу наверх, возбужденный и взволнованный в ожидании «первого шторма» в своей жизни, и снова на мгновение вспомнил о кудрявом деревенском саде, о Леночке с ее чернеющей родинкой на румяной щеке, с ее славными глазами…

«Как там хорошо, а здесь…» — пронеслось в голове молодого моряка. Он вышел на палубу и сразу очутился в иной атмосфере.

Его охватил резкий холодный ветер и обдало водяной пылью. Он услыхал характерный вой ветра в снастях и рангоуте, увидал бушующий седой океан, и мысли его мгновенно приняли другое направление — морское.

И он принял равнодушный вид и молодцевато поднялся на мостик, точно сам черт ему не брат и штормы для него привычное дело.

Несмотря на жгучее чувство страха, охватившее в первый момент молодого мичмана, величественное зрелище бушующего океана невольно приковало его глаза, наполнив душу каким-то безотчетным благоговейным смирением и покорным сознанием слабости «царя природы» перед этим грозным величием стихийной силы.

Вокруг, на видимое глазом пространство, океан словно весь кипел в белой пене, представляя собой взрытую холмистую поверхность волн, несущихся, казалось, с бешеной силой и с шумом разбивающихся одна о другую своими седыми гребнями. Но кажущиеся вдали небольшими холмами, эти валы вблизи преображаются в высокие водяные горы, среди которых, то опускаясь в лощину, образуемую двумя валами, то поднимаясь на гребень, идет маленький черный корвет со своими почти оголенными мачтами, со спущенными стеньгами, встречая приближение шторма в бейдевинд, под марселями в четыре рифа.

Раскачиваясь и вперед и назад, и вправо и влево, корвет, поднимаясь на волну, разрезает ее и иногда зарывается в ней носом, и часть волны попадает на бак, а другая бешено разбивается о бока судна, рассыпаясь алмазными брызгами. Изредка корвет черпает бортом, и тогда верхушки волн вкатываются на палубу, выливаясь через противоположный борт в шпигаты.

Вот-вот настигает громадный вал… Вон он за опустившейся кормой, высоко над нею и, кажется, сейчас обрушится и зальет этот корвет, кажущийся теперь крохотной скорлупкой, зальет со всеми двумястами его обитателями без всякого следа… Но в это мгновение нос корвета уже спускается с другого вала, корма поднялась высоко и страшный задний вал с гулом разбивается об нее и снова опускает корму.

Все небо заволокло темными кучевыми облаками, которые бешено несутся в одном направлении. Мгновенно покажется солнце, обдаст блеском седой океан и вновь скроется под тучами. Ветер ревет, срывая по пути верхушки волн, рассыпающихся серебристой пылью, и воет в рангоуте, в снастях, потрясает их, точно негодуя, что встретил препятствие…

Вахтенные матросы в своих просмоленных парусинных пальтишках, надетых поверх синих фланелевых рубах, держатся за снасти. Все молчаливы и серьезны. Ни шутки, ни смеха. Когда волна обдает брызгами, они, словно утки, отряхиваются от воды и снова смотрят то на океан, то на мостик.

Там, словно прикованный, стоит, широко расставив ноги, пожилой капитан, держась руками за поручни. Он, по-видимому, спокоен и посматривает то на горизонт, то на паруса Он не спал целую ночь. Его лицо, обветрившееся, утомленное и сосредоточенное, кажется старее от бессотюй ночи. Он собирается отдохнуть часок-другой, но, прежде чем спуститься к себе в каюту, решил при себе убрать марсели, чтобы встретить шторм с меньшею площадью парусности, под штормовыми парусами.

И он приказал Опольеву резким, сиплым голосом:

— Уберите марсели и поставьте зарифленные триселя, штормовую бизань и фор-стеньги-стаксель!

— Есть! — отвечал мичман и, приставив ко рту рупор, крикнул: — Марселя крепить! Марсовые к вантам!

И, когда марсовые матросы подошли к вантам, продолжал:

— По марсам!

Крепко держась руками за вантины, матросы тихо и осторожно полезли по веревочной лестнице и, достигнув марсов, расползлись по стремительно качающимся реям. У молодого офицера замер дух при виде этих маленьких человеческих фигур на высоте, раскачивающихся вместе с реями и крепивших паруса при таком адском ветре. Ему все казалось, что кто-нибудь да сорвется и упадет за борт. И он не спускал с рей испуганных глаз. И капитан, и старший офицер тоже не спускали глаз. Видно, и их беспокоила та же мысль.

Но матросы цепко держались и ногами и руками. Держась одной рукой за рею, каждый другой убирал мякоть паруса, и, когда все было окончено, Опольев с облегченным сердцем скомандовал:

— Марсовые, вниз!

Затем были поставлены штормовые паруса, и капитан сказал Опольеву своим обычным повелительным тоном:

— Если что случится, дать знать… Да на руле не зевать! — крикнул он, чтобы слышали рулевые.

И ушел отдохнуть. Наверху, кроме вахтенного Опольева, остался старший офицер.

К концу вахты молодой мичман уже свыкся с положением, и буря уж не так пугала его. И когда в полдень он сменился и спустился в кают-компанию, то вошел туда с горделивым видом человека, побывавшего в переделке. Но на его горделивый вид никто не обратил внимания.

По случаю погоды «варки» не было, и обед состоял из холодных блюд: ветчины и разных консервов. Обедали в кают-компании с деревянной сеткой, укрепленной поверх стола, в гнездах которой стояли приборы, лежали обернутые в салфетки бутылки и т.п. Вестовые с трудом обносили блюда, еле держась на ногах от качки. Обед прошел скоро и молчаливо. Обычных шумных разговоров и шуток не было, да и аппетит у многих был плохой. Один только старый штурман ел, по обыкновению, за двоих и выпил обычную свою порцию за обедом — бутылку марсалы. После обеда все разошлись по каютам

К ночи ветер достиг степени шторма. Опольев, совсем одетый, дремавший у себя в койке, внезапно проснулся от какого-то страшного грохота. Очнувшись, он увидал, что вся его каюта озарена светом молнии. Затем снова мрак и снова раскаты грома над головой. Он ощупью нашел двери каюты и вышел в жилую палубу, едва держась на ногах. Корвет положительно метало во все стороны. В палубе никто не спал. Матросские койки висели пустые. Бледные и испуганные, сидели подвахтенные матросы кучками и жались друг к другу, словно бараны. Многие громко вздыхали, шептали молитвы и крестились. При слабом свете качающихся фонарей эта толпа испуганных людей производила тяжелое, угнетающее впечатление. Кто-то, громко охая, проговорил, что «пора, братцы, надевать чистые рубахи». Но в ту же минуту, раздалась энергичная ругань боцмана, вслед за которой тот же сиплый басок боцмана проговорил:

— Ты у меня поговори! Смущай людей! Я тебе задам рубахи! А еще матросы!

И снова посыпалась звучная ругань, успокоившая испуганных людей.

Как и утром, образной, старик Щербаков, сидел на прежнем месте у машинного люка, окруженный кучкой матросов.

И его монотонный голос, торжественный и умиленный, громко и отчетливо читал под раскаты грома:

— «В день же тот исшед Иисус из дому, седаше при море. И собрашася к нему народи мнози, якоже ему в корабль влезти и сести. И весь народ на бреге стояша…»

У самого трапа, держась за него руками, стоял Кириллов и чуть слышно всхлипывал.

— Кириллов, ты? — окликнул его Опольев.

— Я, ваше благородие!

— Что ты? Никак ревешь?

— Страшно, Лександра Иваныч, да и Щербаков жалостно читает.

— Стыдись… ведь ты матрос?

— Матрос, ваше благородие! — отвечал, стараясь глотать слезы, молодой матросик.

— То-то и есть! Ну, полно, полно, брат… Никакой опасности нет! — ласково проговорил мичман и, сам бледный и взволнованный, потрепал по плечу своего вестового и, держась за перила трапа, отдернул люк и вышел на палубу.

Цепляясь за пушки, пробрался он на ют, под мостик и, взглянув кругом, в первую минуту оцепенел от ужаса.

Корвет метался во все стороны, и волны свободно перекатывались через переднюю часть. Гром грохотал не переставая, и сверкала молния, прорезывая огненным зигзагом черные нависшие тучи и освещая беснующийся океан с его водяными горами и палубу корвета с вышибленными в нескольких местах бортами. Катера одного не было — его смыло. Казалось, шторм достиг своего апогея и трепал корвет, стараясь его уничтожить, но корвет не поддавался и вскакивал на волну и снова опускался, тяжело ударяясь и скрипя, словно бы от боли. Матросы толпились на шканцах и на юте, держась за протянутые леера. По временам, при ослепительном блеске молнии, все молча крестились.

Капитан стоял у штурвала, рядом с шестью рулевыми, правившими рулем, и отрывисто указывал, как править. При свете фонаря видно было его истомленное, бледное и страшно серьезное лицо. Тут же стояли старший штурман Иван Иваныч и старший офицер.

В первые минуты молодого мичмана охватил жестокий страх, но потом страх постепенно сменился каким-то покорным оцепенением.

«Все равно спасения нет в случае крушения!» — пронеслось у него в голове.

И он стоял, уцепившись за что-то, потрясенный и безмолвный.

— Господи помилуй! — раздался возле него голос сигнальщика. — Смотрите, ваше благородие!

Но Опольев уже видел. Он видел при свете блеснувшей молнии, в недалеком расстоянии, силуэт погибающего судна, видел фигуры людей с простертыми руками и невольно зажмурил глаза.

Снова сверкнула молния и озарила океан. Судна уже не было.

Опольев перекрестился. Скорбный вздох нескольких человек вырвался около него.

— Потопли! — произнес чей-то голос

Молодой мичман стоял на палубе, смотря на бушующий шторм, час, другой… сколько именно — он не помнил.

Наконец буря, казалось, стала чуть-чуть утихать, и Опольев спустился вниз.

В палубе по-прежнему царил страх, и Щербаков читал евангелие.

Молодой человек бросился в койку. Он долго не мог заснуть, потрясенный только что виденным. Наконец тяжелый сон охватил его.

Когда он проснулся, яркий дневной свет стоял в каюте. Он приподнялся и с радостным изумлением почувствовал, что качка теперь совсем другая — правильная и покойная. Он выглянул на палубу. Матросы весело разговаривали. Люки все были открыты, и в палубе не пахло скверным запахом.

— Кириллова послать! — крикнул он. Явился Кириллов, веселый и радостный.

— Здорово, брат. Что, стихло?

— Стихло, ваше благородие!

— Ну, видишь, со штормом и справились! — говорил мичман.

— Точно так, ваше благородие.

В кают-компании было оживленно. Все были в сборе и говорили о шторме, о том, как лихо выдержал его «Сокол», отделавшись поломкой бортов да потерей катера. Но о погибшем вчера на глазах судне все почему-то избегали вспоминать.

— А штормяга изрядный был. Знатно трепало! — сказал старый штурман. — И теперь еще свежо!.. Ну да барометр подымается! — прибавил он и после своих двух стаканов разбавленного коньяком чая пошел наверх «ловить солнышко», то есть делать обсервации.

Хотя качало еще порядочно, но сегодня можно было напиться чаю по-человечески, и Опольев с аппетитом съел за чаем чуть ли не полкоробки английских печений, проголодавшись со вчерашнего дня, не забыв угостить и ласкавшуюся веселую Лайку и жирного кота Ваську.

Затем он пошел взглянуть на океан. Океан, видимо, «отходил» и катил все еще большие свои волны далеко не с прежним бешенством, и корвет, под зарифленными марселями, фоком гротом, несся теперь при свежем ровном ветре узлов по одиннадцати в час, легко убегая от попутной волны.

Плотники чинили проломленный в нескольких местах борт, мурлыкая вполголоса какую-то песенку…


КРАТКИЙ СЛОВАРЬ СТАРЫХ МОРСКИХ ТЕРМИНОВ, ВСТРЕЧАЮЩИХСЯ В КНИГЕ

Абордаж — рукопашный бой при сближении противоборствующих кораблей вплотную.

Аврал — работа на корабле, выполняемая всей командой.

Адмиралтейств-коллегия — высший коллегиальный руководящий орган российского флота (совет флагманов) в XVIII веке.

Адмиралтействсовет — совещательный орган военно-морского управления в России с начала XIX века; был подчинен морскому министру.

Балясина — деревянная ступенька штормтрапа.

Баргоут (бархоут) — пояса окружной обшивки у ватерлинии корабля; они всегда делаются несколько толще, чем остальная обшивка, для более медленного изнашивания.

Бак — носовая часть верхней палубы.

Бакштов — толстый канат, вытравливаемый за корму корабля для привязывания шлюпок во время стоянки корабля.

Бизань-мачта — третья от носа мачта корабля.

Бимс — балка поперечного набора корабля, поддерживающая настил палубы.

Бегучий такелаж — все подвижные снасти, служащие для постановки и уборки парусов, подъема и спуска частей рангоута.

Боканцы — деревянные балки-выстрелы, выступавшие за борт в носовой части парусных судов.

Брамсель — третий снизу четырехугольный парус; поднимается на брам-стеньге над марсом.

Брасы — снасти бегучего такелажа, служащие для постановки парусов под определенным углом к ветру.

Бригрот — парус, поднимаемый на грота-реи, когда нет постоянного грота.

Бридель — якорная цепь, прикрепленная коренным концом к рейдовой или швартовой бочке.

Бушприт — горизонтальное или наклоненное рангоутное дерево, выступающее вперед с носа судна.

Ванты — снасти стоячего такелажа, поддерживающие мачту или стеньги с бортов судна.

Ватервейс — водопроток на палубе вдоль бортов корабля.

Ватер-шлаги — водяные шланги.

Верп — вспомогательный якорь.

Верпование — перевод корабля с одного места на другое посредством якоря-верпа, для чего якорь завозят на катере вперед и тянутся по укрепленному к нему канату, повторяя это действие многократно.

Вымбовка — деревянный рычаг, служащий для вращения шпиля вручную.

Галионджи — матросы на турецких кораблях эпохи парусного флота.

Галс — курс корабля относительно ветра; если ветер дует в левый борт, говорят, что корабль идет левым галсом, если в правый — то правым.

Галфвинд — курс парусного корабля, при котором его диаметральная плоскость составляет с направлением ветра угол в 90 градусов.

Гальюн — свес в носовой части парусного корабля, на котором устанавливалось носовое украшение.

Гардемарин — учащийся выпускного курса Морского корпуса.

Гини — тали с увеличенными размерами блоков числом шкифов и толщиной лопарей.

Грот-мачта — вторая от носа мачта

Дагликс — левый становой якорь.

Диплот — лот, отличающийся большой массой груза и длиной лотлиня; используется для измерения больших глубин.

Дифферент — наклон корабля в продольной плоскости.

Дрейф — боковое смещение, снос корабля с намеченного курса под воздействием ветра и течения; лечь в дрейф — так расположить паруса, чтобы одни двигали корабль вперед, а другие назад, вследствие чего корабль оставался бы приблизительно на одном месте.

Дубель-шлюпка — небольшой парусно-гребной корабль второй половины XVIII века, предназначенный для действий у берега.

Интрепель — топор, предназначенный для абордажного боя с обухом в форме четырехгранного заостренного зуба, загнутого назад

Каттенс-помпы — ручные водоотливные помпы.

Капулан-паша — главнокомандующий турецким флотом

Карлингс — подпалубная балка продольного направления, поддерживающая палубу.

Картушка — главная составная часть магнитного компаса, указывающая стороны света

Килевание — ремонт бортов парусного корабля на плаву, путем поочередного накренивания его до появления киля из-под воды.

Кирлангич — небольшое судно со смешанным парусным вооружением на Средиземном и Черном морях в XVIII — XIX веках; по боевой силе было равно бригу или небольшому фрегату.

Кливер — косой треугольный парус, ставящийся впереди фок-мачты.

Констапель — первый офицерский чин морских артиллеристов.

Констапельская — кормовая каюта на средней палубе парусного корабля, где хранились артиллерийские припасы.

Крамбол — деревянная балка, выступающая за борт и жестко соединенная с баком; предназначалась для крепления якоря на ходу.

Крюйсель — прямой парус на бизань-мачте.

Лавировать — продвигаться на парусном корабле против ветра к цели переменными курсами по ломаной линии.

Лоцбот — небольшое парусно-гребное судно, выполняющее задачи лоцманской службы.

Марс — первая снизу деревянная площадка на мачте. Использовалась как наблюдательный пост.

Марсель — второй снизу на мачте парус, ставящийся между марса-реем и нижним реем; на фок-мачте — фор-марсель, на грот-мачте — грот-марсель.

Обсервация — определение истинного места корабля в море по береговым ориентирам или небесным светилам

Пехт — самый большой из становых якорей, висел в носовой части по правому борту.

Принайтовать — т.е. привязать.

Рангоут — все деревянные и металлические части, служащие для постановки, несения, растягивания парусов, подъема тяжестей, сигнализации; к рангоуту относятся мачты, стеньги, реи, бушприт.

Рея — горизонтальное рангоутное дерево, подвешенное за середину к мачте или стеньге и служащее для привязывания к нему парусов.

Рифы — поперечный ряд продетых сквозь парус завязок, посредством которых можно уменьшить его площадь. При усилении ветра берут рифы (подбирают парус), при ослаблении ветра рифы отдают.

Ростры — место на корабле, где устанавливаются крупные шлюпки и хранятся запасные части рангоута.

Румпель — балка, соединяющая руль с штур-тросами.

Рында — судовой колокол.

Салинг — площадка в виде рамы, состоящей из продольных и поперечных брусьев для соединения стеньги с продолжающей ее в высоту брам-стеньгой.

Склянки — песочные часы, которыми отсчитывалось время на парусных кораблях.

Снасти — веревки и тросы, служанке на корабле для постановки и уборки парусов, постановки рангоута и т.д.

Стаксель — косой парус треугольной формы; стаксель впереди фок-мачты называется фока-стаксель и фок-стеньга-стаксель, впереди грот-мачты — грот-стеньга-стаксель, впереди бизань-мачты — крюйс-стеньга-стаксель.

Стеньга — рангоутное дерево, служащее продолжением мачты и идущее вверх от нее. В зависимости от принадлежности к той или иной мачте стеньгам присваиваются дополнительные наименования: на фок-мачте — фок-стеньга, на грот-мачте — грот-стеньга, на бизань-мачте — крюйс-стеньга.

Счисление — графическое изображение пути корабля на карте, производимое для того, чтобы в каждый данный момент времени знать место корабля при плавании и ориентироваться по карте в окружающей обстановке.

Табанить — грести в обратную сторону для дачи шлюпке заднего хода или ее разворота.

Такелаж: — все снасти, цепи, канаты на корабле; такелаж разделяется на стоячий и бегучий; стоячий такелаж (ванты, штаги и т.д.) поддерживает рангоутные деревья.

Тали — тяговое грузоподъемное устройство с ручным или механическим приводом.

Тибембировка — ремонт парусного корабля, включающий в себя полную или частичную замену деревянной обшивки.

Траверз — направление, перпендикулярное курсу корабля.

Утлегарь — рангоутное дерево, являющееся продолжением бушприта и связанное с ним при помощи эзель-гофта.

Фальшборт — ограждение верхней палубы корабля.

Фальшфеер — тонкая бумажная гильза, наполненная пиротехническим составом, имеющим свойство горсть ярким белым пламенем; применяется для подачи ночных сигналов.

Флагман — адмирал, командующий соединением кораблей, или корабль, на котором прибывает данный адмирал.

Фок — самый нижний парус на фок-мачте.

Фок-мачта — передняя мачта на корабле.

Фордевинд — курс по ветру, дующему прямо в корму идущего корабля.

Форштевень — особо прочная часть корпуса корабля, которым заканчивается набор корабля в носу.

Цейтвахтер — чиновник морской артиллерии, имевший в своем ведении оружие и боеприпасы.

Шканцы — палуба в кормовой части корабля от грот- до бизань-мачты, откуда осуществлялись управление вахтой и командование парусным кораблем.

Шкафут — боковые переходные мостики, соединявшие палубу бака со шканцами.

Шкоты — снасть бегучего такелажа, заложенная за нижний угол паруса, служащая для растягивания и удержания парусов в нужном положении; шкоты принимают название паруса, за который они заложены, например: марсель-шкоты, грот-шкоты, фока-шкоты и т.д.

Штормтрап — наружный трап в виде веревочной лестницы.

Штуртрос — трос, соединяющий штурвальное колесо с румпелем.

Шпиль — ворот для выборки якоря с вертикально расположенной осью вращения.

Шпирон — таран в носовой части корабля.

Шпринг — способ постановки на якорь, позволяющий поставить диаметральную плоскость корабля под любым углом к линии ветра или течения.

Шхив (шкив) — колесо с желобом на ободе, вращающееся на оси между щетками блока.

Шхеры — извилистые заливы в северной части Финского залива.

Ют — кормовая часть верхней палубы.


ИЛЛЮСТРАЦИИ

Здесь будет город заложен. Художник И. Добровский
Морской бой. Художник А. Боголюбов
И.А. Гончаров. Художник И. Раупов
Фрегат «Паллада». Художник А. Боголюбов
Большой рейд в Кронштадте. Художник И. Айвазовский
Ревельский порт. Художник А. Боголюбов
Эпизод афонского сражения. Момент буксировки «Селафаилом» плененного Сед-эль-Бахри в сопровождении отряда русских кораблей. Художник А. Боголюбов
Черноморский флот до Крымской войны на Феодосийском рейде. Художник И. Айвазовский
Спасающиеся от бури. Художник И. Айвазовский
Конец бури на море. Художник И. Айвазовский
Вид Одессы с моря. Художник И. Айвазовский
Севастопольский рейд. Художник И. Айвазовский
Моряки с корвета «Варяг»
Русская эскадра в Нью-Йорке. Гравюра XIX в.
Корабль «Двенадцать апостолов». Художник И. Айвазовский
Клипер «Крейсер» в кругосветном плавании. Художник К.И. Назимов


Загрузка...