Просторны дороги Сибири, необъятны ее леса, необозримы широкие степи, от селения до селения полдня езды. У лесного жителя, который четыре года прожил в тайге на лесной вырубке, где из одного конца в другой можно камень швырнуть, кружится голова и восторгом наполняется сердце. Он чувствует простор, свободу, и даже небо над ним кажется ему здесь выше.
Воз за возом, словно маленькие живые холмики, движется обоз беженцев на северо-запад. Скрипят немазаные колеса, вьются облака пыли, кудахчут посаженные в корзины куры. Возницы отходят от подвод, собираются вместе, и радостного волнения им не унять.
Около полудня обоз добирается до Тараданова. Здесь к ним присоединяются еще четыре подводы, и после небольшого отдыха все отправляются дальше.
Эрнест Зитар оборачивается в сторону невидимой отсюда деревни Чесноково, и лицо его злобно перекашивается: «Эх, вернуться бы туда ночью, когда все спят, и пустить красного петуха под высохшие соломенные крыши!»
Он не забыл побоев на чесноковском пастбище, и мысль, что приходится уезжать, не отомстив за унижение, наполняет грудь ненавистью. Чтобы хоть на чем-нибудь сорвать досаду, он сильным пинком отбрасывает подвернувшуюся под ноги собаку и принимается стегать лошадь:
— Тащись, падаль!
Невыносимый зной. Лошадей одолевают слепни и мухи. Собаки бегут, высунув языки. Над степью собираются сизые тучи, по листве пробегает трепет, и золотистая волна колышет ниву. Вдруг небо пронзает гигантская зеленая молния, резкий порыв ветра взвихряет пыль, грохочет гром, и начинается дождь. Порывистый, шумный, он бурными струями стремится на землю, и в несколько мгновений путники промокают до нитки. По дороге несутся журчащие потоки, колеи наполняются водой, и на ее поверхности вскакивают и лопаются прозрачные пузыри. Обоз продолжает свой путь — ему негде переждать, пока пройдет гроза.
Весь мокрый, в прилипшей к телу одежде шагает Янка Зитар за возом. Временами по спине пробегает дрожь, босые ноги вязнут в липкой глине, глаза ослепляют яркие вспышки молнии, а на сердце радостно: пусть льет дождь! Пусть затопляет степь! Мы едем домой! Ни дождь, ни стужа, никакое ненастье не могут заглушить светлой радости в его груди. Оглянувшись на лица спутников, он видит и на них беспечность, ликующий вызов разбушевавшейся стихии.
— Ну и заваруха! — весело кричат друг другу намокшие люди. — Пусть его льет! Хоть слепней прогонит — лошадям полегче будет.
Пошучивая, бредут они по лужам — им даже кажется, что холодный ливень освежил, омолодил их. Пусть сверкает молния, пусть льет дождь — чище станет воздух и голубее небо!..
Во время этой грозы Янка опять нашел Айю. Они не виделись несколько месяцев, несмотря на то, что землянка Парупов находилась в получасе ходьбы. После той ночи, когда Йоэлис рассказал о Ниедрах, Янка ни разу не вспомнил об Айе. На собраниях он ее не видел, на вечеринках не бывал. Теперь, шагая рядом с обозом, Янка вдруг увидел Айю подле себя. Она, оказывается, находилась около него весь день — подвода Парупов ехала вслед за Зитарами, но при выезде он этого в суматохе не заметил. Девушка шла совсем близко. Он слышал, как она шлепает босиком по воде. В намокшей юбке и кофточке, с прилипшими ко лбу волосами, она усердно боролась с ветром. Загорелая, как цыганка, девушка легким кивком головы ответила на приветствие Янки и улыбнулась.
— Тебе не холодно? — спросил Янка.
— С чего бы это?.. — рассмеялась Айя. Темные брови слегка поднялись, лукаво блеснули глаза.
Больше говорить было не о чем. Молча шагали они рядом, изредка посматривая друг на друга и улыбаясь каким-то только им одним известным мыслям. И все время, пока они так шли — до самого привала на ночлег, — Янка чувствовал легкое, приятное волнение. Айя… Как они тогда зимой в метель ехали, завернувшись в одну шубу. Нежная дрожь, первые поцелуи, зимняя вьюга… И вот она опять около него, та же Айя, только повзрослевшая, похорошевшая. Возьми ее руку, и она не отнимет, возможно, даже ответит на ласку. Она будет нежным эхом на каждую твою мысль, она улыбнется, когда тебе будет радостно, и опечалится твоей печалью. Ах, Янка, неужели тебе этого недостаточно?!
Гроза скоро прошла, унося тучи, и опять над степью пылало яркое летнее солнце.
Под вечер обоз приехал к оврагу и остановился на ночлег. Сразу же загорелось несколько костров. Женщины готовили ужин, а мужчины, стреножив лошадей, пустили их пастись в кустах оврага. Люди сушили у костров намокшую одежду. Послышались песни, полились разговоры, и до самой ночи не затихал веселый гомон в лагере беженцев. И опять, словно случайно, рядом с Янкой у костра сидела девушка с карими глазами. Он, растянувшись на траве лицом к огню, покусывал сухую былинку; она, поджав ноги под юбку, смотрела на противоположную сторону лагеря, где над гладкой равниной степи одиноко возвышался конусообразный холм.
— Какой странный холм, — промолвила Айя.
— Это курган, древний могильный холм… — ответил Янка. — Может, в нем лежит какой-нибудь монгольский князь с женами, конями, золотым оружием и разными драгоценностями.
— Почему их никто не выроет? Разве люди не знают, что там такие богатства?
— Наверное, никому не приходило в голову.
— Но если это действительно так, ведь золото может пропасть. Заржавеет и пропадет.
В костре со свистом зашипела мокрая ветка. Янка невольно переглянулся с Айей.
— Заржавеет и пропадет, — мечтательно повторил он, и вдруг оба они покраснели. «Богатство пропадет», — подумал Янка, но уже не произнес этих слов вслух. И ему показалось, что они говорили совсем не о могильном кургане, а о чем-то другом, что заставило их покраснеть.
Утром, до рассвета они отправились в путь. После полудня на юге показались далекие горные хребты. Они постепенно увеличивались. Синие вершины их все выше и выше вырисовывались на горизонте, и опять взгляд Янки не мог оторваться от таинственной, обманчиво близкой страны гор. Все чаще и чаще посматривал он туда, и все ярче и ярче блестел его взгляд. Даже Айя обратила на это внимание и сразу поняла, почему так горят его глаза. В тех горах родилась прекрасная мечта Янки! Теперь он не мог ни о чем больше думать.
В тот вечер, когда беженцы остановились на последний ночлег, Айя не пришла к костру Зитаров. Заметил ли Янка ее отсутствие? Понял ли он, почему она избегала его, и догадался ли, как задел он самолюбие и гордость девушки и что она переживала в ту ночь? Он забрался с наступлением тьмы под воз и мысленно старался увидеть сквозь мрак ночи милое видение, его волновали надежды, тоска и неизвестность: где теперь Лаура? Увидит ли он ее завтра или ему придется еще долго ждать этого момента?.. И осталась ли она прежней, какой жила в его воображении?
В Бийск они приехали около полудня. Очень трудно было спуститься по крутому склону в долину реки Бии, где начинался город. Дети и старики слезли с возов, взяв в руки бьющиеся вещи, а мужчины просунули палки в колеса, чтобы затормозить ход телеги. Беженцы помогали друг другу при спуске: один держал лошадь под уздцы, другой натягивал вожжи, остальные подпирали плечами воз с обеих сторон, стараясь умерить бег и облегчить вес катящегося под уклон воза. Пока спускался один воз, остальные ждали наверху. Спуск продолжался больше часа. Несмотря на все предосторожности, не обошлось без неприятностей. Лошади упирались изо всех сил, стараясь сдержать воз, но хомут неизбежно наезжал на уши, и, спустившись наполовину, иная кляча не выдерживала и неслась вскачь. Грохотали привязанные к телегам ведра, падали мешки с сеном, развязывались узлы на возу, испуганно кудахтали куры. Проходило немало времени, пока воз приводили в порядок.
В городе беженцы узнали, что приехавшие сюда раньше латыши остановились в лесу, вблизи станции, и что в городе нельзя найти квартиры. Погода стояла теплая, со дня на день ожидали отправки эшелона, поэтому можно было пожить неделю под открытым небом, и прибывшие отправились в сосновый бор возле станции.
Движение на железной дороге было небольшое. Один раз в сутки приходил пассажирский поезд из Барнаула и Новониколаевска и один раз уходил. Изредка раздавался гудок маневрового паровоза, но большую часть суток на станции царила тишина.
Теперь лес у станции ожил. Дым множества костров поднимался над соснами; кудахтали куры, пели петухи, лаяли собаки. В лесу там и сям стояли шалаши беженцев. На протянутых между деревьями веревках сушилось белье. А на кострах висели закопченные котелки.
Приехавших из Бренгулей в этом лагере встретили как долгожданных родных. Здесь уже находились латыши из степей и из обширного горного края. Немного подальше от железной дороги, у реки, расположились литовцы и поляки. Местами слышалась эстонская речь. И совсем отдельно от других, на конце лагеря, устроились белорусы. Никто не знал, где находились они все эти годы, из каких медвежьих углов и горных ущелий выползли, но сейчас, словно перелетные птицы осенью, спешили они сюда. Степные хлебопашцы и новоселы из тайги, лесорубы из непролазной чащи векового леса и смолокуры, горные охотники и сборщики хмеля, ремесленники из больших сел и батраки, работавшие у степных кулаков за кусок хлеба, — все съехались сюда, в этот большой лагерь, и с нетерпением ждали того дня, когда паровой конь повезет их назад, на далекую родину. Некоторые заявились сюда две недели тому назад, надеясь уехать с первым эшелоном, другие только что прибыли. Каждый день в лагере появлялись все новые и новые лица.
Жители Бренгулей составляли самую большую группу в лагере и поселились вместе, почти в таком же порядке, как жили в тайге. Приехавшие раньше занимали рядом места своим запоздавшим соседям и не пускали чужих; да никто и не пытался их утеснить: в лесу было достаточно просторно.
Янка Зитар пытался узнать, приехали ли сюда латыши, жившие в горах, но бренгульские жители ничего не знали об этом, а обойти лагерь не было времени: надо было немедленно строить шалаш — убежище на ночь. Парни взяли топоры и отправились в лес. Скоро они, притащив громадные, пахнущие хвоей охапки, натесали кольев и поставили каркас шалаша. Эрнест со старым Парупом выкопали яму для очага, выложили ее камнями и вбили по бокам козлы. Дети собирали сучья и шишки, женщины распаковывали еду и приготовляли посуду. Над сосновым бором уже засияли первые звезды, когда переселенцы, завесив вход в шалаши мешками и попонами, уселись вокруг костра поужинать.
Карл Зитар оценивающим взглядом осмотрел дырявую крышу шалаша — сквозь ветви просвечивали звезды.
— Ничего не поделаешь, какой есть. Надо бы закрыть камышом.
— Сегодня ночью дождя не будет, — сказал Янка. — Завтра принесем камыш.
Шалаш Зитаров находился в центре. В нескольких шагах от них расположились Парупы, по ту сторону костра — Силинь и Весман, а немного дальше оставалось свободное место: оно предназначалось для Бренгулиса, который должен был приехать через несколько дней. Вдова Зариене провела первую ночь под открытым небом, потому что Эрнесту некогда было построить ей шалаш, а сама она не умела.
Поужинав, Янка обошел все костры лагеря, надеясь услышать о Ниедрах, но везде были незнакомые люди, и Янка стеснялся расспрашивать их. Ничего не выяснив, он вернулся к своему шалашу и уселся возле догорающего костра. Дети и старики уже спали, только молодежь, возбужденная переездом, продолжала болтать, собравшись в кружок. Всем было хорошо, все щебетали, как птицы. Янке было грустно, сердце сжималось в предчувствии большой беды. Неужели ему больше не увидеть Лауры? Здесь в лесу ее не было…
На следующее утро лагерь проснулся рано. Сразу же задымили костры. Мужчины отправились на станцию за водой. Поднялся гомон, суетня. Беженцы отбирали вещи, которые надо снести на рынок. Приехавшие накануне приготовляли документы, чтобы зарегистрироваться в эвакуационном отделе.
«Сегодня или никогда», — решил Янка, без аппетита жуя пищу. Он с нетерпением ожидал момента, когда можно будет пойти в город. В «эваке» должны знать о ранее приехавших латышах. Если и там не окажется никаких сведений о Ниедрах, тогда совершенно ясно, что они остались на хуторе и в Латвию не поедут. Сегодня или никогда!..
Противный Эрнест! Подумаешь, какой хозяин нашелся! И чего его нелегкая дернула за язык.
— Янка… — заявил он во время завтрака. — Янка может сходить к реке и нарезать камыш для шалаша. А в «эваке» мы вдвоем справимся — всем там нечего делать.
У Янки даже губы задрожали.
— Почему это я должен резать камыш, оставайся ты… — огрызнулся он с такой злобой, что все с удивлением посмотрели на него. — Я свою долю нарежу потом, а сейчас оставь меня в покое.
— Смотри ты, какой уксус! — уставился на брата Эрнест. — Что у тебя там, в городе загорелось?
— Не твое дело.
По ту сторону костра сидело за чаем семейство Парупов. Айя с кажущимся равнодушием уставилась в землю. Но Янка знал: она слышит каждое слово и единственная из всех понимает, куда он спешит. Не поев как следует, он поднялся и ушел в шалаш. Янка никак не мог успокоиться. Эрнест… олух этакий…
Беженцы отправились в город большой толпой: одни налегке, другие — нагрузившись разным старьем для продажи. Сыновья Зитара по возможности принарядились, хотя ничего хорошего из одежды у них не осталось. У Янки дела в этом отношении обстояли хуже всех: он вырос из своей старой одежды, а отцовская была еще велика. Пришлось надеть серую солдатскую гимнастерку, старую фуражку и поношенное галифе. Еще хуже было с обувью — старые сапоги разлезлись, а других не было. Отцовские сапоги прибрал к рукам Эрнест. И получилось так, что Янка отправился в свой большой поход босиком, загорелый, как цыган, лохматый, с копной волос, полгода не видавших ножниц; на них даже фуражка не держалась, настолько они были густы и пышны. Босяк! Парень стал уже почти взрослым мужчиной, без вершка шесть футов ростом, с закаленными в работе тяжелыми и жесткими руками, похожими на лапы зверя, стройный и с такой легкой походкой, что яйцо с головы не уронит, — вот и все его богатство. Только ноги босы, как у бродяги. Но, счастливый, он сейчас не думал об этом, осознав все гораздо позднее. И хорошо, что так случилось, иначе он никогда не решился бы пойти в город, остался бы в лесу резать камыш и сидеть у костра с Айей, девушкой из землянки, для которой безразлично, босы или обуты его ноги. Ведь они оба выросли на лесной вырубке в таежной глуши, где о подобных деликатных вещах и понятия не имеют.
Жизнь человека состоит из многих тысяч дней, и каждый из них имеет свой смысл и ценность. Но, когда человек оглядывается назад, он видит, что многое исчезло, забыто, целые годы покрылись мраком забвения и не осталось о них даже воспоминаний. Но среди этой пустыни забвения отрадными оазисами зеленеют редкие, незабываемые дни, запомнившиеся на всю жизнь моменты. Пусть пройдет год, десять или тридцать лет, а эти оазисы воспоминаний так же будут зеленеть, переливаться, и каждая мелочь оживет перед мысленным взором созерцающего их. Это решающие моменты, начальные и конечные этапы жизненного пути человека, проблески счастья и часы самого безутешного горя. Никто не может сказать, почему именно эти, а не сотни и тысячи других, не менее значительных моментов становятся столь незабываемыми вехами в памяти. В процессе совершающихся событий человек не думает о том, какую роль они будут играть в его жизни, он даже забывает о них на некоторое время, пока они, подобно комете, не вернутся из просторов вселенной, не вспыхнут перед ним, пробудив забытые чувства, чтобы вновь исчезнуть, а затем еще и еще раз вынырнуть из тьмы прошлого, когда круговорот судьбы заставит их возвратиться к настоящему.
Янка Зитар уже тогда знал, что для него значит сегодняшний день. Возможно, виной тому было его пылкое воображение.
Янка походил теперь на выпущенный из пращи камень, который неудержимо летит, устремляясь к одной точке, не заботясь о том, куда придется упасть, если иссякнет сила инерции.
До города шли все вместе. Там толпа рассеялась. Большинство направилось на базар, другие свернули к эвакуационному отделу — он помещался в центре города во втором этаже деревянного дома. Заведующий отделом — средних лет человек в красной рубахе и широких штанах — сидел за столом, перелистывая бумаги. Перепиской занимались добровольные помощники из беженцев. Канцелярия «эвака», как обычно, была полна посетителей. У вновь прибывших проверяли документы, после чего их регистрировали.
Пока Карл разговаривал с заведующим и его помощниками, стараясь выяснить перспективы отъезда, Янка заметил в толпе молодцеватого спекулянта Йоэлиса и сейчас же подошел к нему. Он поинтересовался: разве Йоэлис больше не разъезжает по горам? Когда он там был в последний раз? Как поживают на хуторе Ниедры? Что, они уже продали его? Тоже приехали в Бийск? Гм, надо как-нибудь зайти навестить их. Только где они живут?.. Йоэлис знал адрес Ниедров, и Янка, притворившись, насколько возможно, равнодушным, поспешил его записать. Потом он круто изменил тему разговора и начал рассказывать о своих соседях и о лагере у станции. Как только к Йоэлису подошел новый собеседник, Янка выскользнул из канцелярии.
Ниедры находились в Бийске и тоже ожидали поезда! Вместе поедут на родину! Несколько недель вблизи Лауры! Янка, веришь ли ты такому счастью — ты, баловень судьбы!
Правду говоря, теперь у него времени было достаточно, но Янка спешил, зная, что только не раздумывая, сгоряча сможет он явиться к Ниедрам. Головой в омут, а потом справляйся как умеешь. Только так это можно сделать.
Спросив у первого встречного, как пройти, Янка отправился на берег Бии. Он не думал о том, как объяснит свой внезапный приход в семью, где у него не было ни друзей, ни родственников, а всего лишь случайные и совсем малознакомые люди. Сейчас его не смущало то, что Ниедры могут удивиться незваному гостю и невесть что подумать (то, что было на самом деле). Он забыл о письме к Лауре, о том, что она догадывается о сумасбродстве Янки, вероятно, догадывается об этом и вся семья Ниедры. Он не сообразил, какое впечатление может произвести его потрепанный вид, босые ноги. И лишь одно пугало его больше всего: будет ли Лаура прежней? Не ждет ли его разочарование, и вместо несравнимой ни с кем девушки не встретит ли он чужого человека? Ведь прошло три года!
До берега он шел широкими, торопливыми шагами. Но вот на стене одного из домов он прочитал название улицы и замедлил шаг, точно ослаб. Ближе и ближе подходил он к нужному дому; еще четыре, еще только два дома, и вот перед ним старый, ветхий деревянный домишко. По мосткам навстречу ему шла молодая темноволосая девушка. Может быть, это Лаура, и он ее не узнает? Нет, эта девушка ему не знакома, она прошла мимо, и у Янки отлегло от сердца: еще не разбита мечта — образ, хранимый в памяти, не разрушен.
Наконец он подошел к калитке и, приоткрыв ее, вошел во двор. Ах, Янка, Янка, что ты делаешь, что ты делаешь! Обратного пути уже нет, потому что во дворе стоит коренастая женщина и пристально смотрит на пришельца. Если ты попятишься, убежишь, тебя примут за бродягу и в другой раз ты сюда не посмеешь показаться.
Янка тихо поздоровался с женщиной и спросил, здесь ли живут Ниедры. Кусая губы и покраснев, он ждал ответа.
— Они там, наверху, — женщина указала на открытую дверь, за которой виднелась узкая деревянная лестница. Янка отправился туда, чтобы не торчать посреди двора, где его могли увидеть с верхнего этажа. Он намеревался немного подождать на лестнице и обдумать, с чего начать разговор, но наверху в конце лестницы у окна сидела стройная девушка и что-то шила. В грубом холщовом платье, с темными косами, босиком — как и полагается летом. Это была сестра Лауры Вилма. Она немного выросла, но во всем остальном мало изменилась, — значит, время совсем не так сильно меняет людей, как боялся этого Янка. Девушка заметила его, но продолжала шить.
Янка поднялся наверх и, сам не зная почему, произнес по-русски:
— Здравствуйте.
Вилма, не поднимая глаз от шитья, ответила тоже по-русски:
— Здравствуйте.
— Ниедры здесь живут? — спросил Янка.
— Да, здесь.
Что еще говорить? Он молча переминался на месте, не зная, что делать. Выждав немного, не заговорит ли незнакомец, Вилма повернулась к закрытым комнатным дверям и крикнула по-латышски:
— Иди сюда, Рута! Тут один спрашивает что-то.
«Ничего себе, хорошенькое начало, — подосадовал Янка. — Точно теленок, не знал, что сказать и как представиться».
Направляясь сюда, он и мысли не допускал, что его могут не узнать.
В сени вошла старшая дочь Ниедры Рута. Она тоже, не узнав его, равнодушно произнесла:
— Что вам нужно?
Янка неизвестно почему вдруг спросил о младшем сыне Ниедры:
— Эдгар дома?
Рута удивленно взглянула на него и нетерпеливо, немного резко, ответила:
— Нет, он вышел, подождите.
После небольшой паузы она спросила:
— Вы знаете Эдгара?
Дальше нельзя было так продолжать, это становилось смешным. Янка собрался с духом и, к большому удивлению обеих девушек, вдруг заговорил по-латышски:
— Извините, что не сказал это с самого начала. Я латыш, но я не знал точно, живете ли вы здесь. Поэтому заговорил по-русски. Вы, вероятно, не узнаете меня. Я когда-то ночевал на вашем хуторе. Моя фамилия Зитар…
Какая тут поднялась суматоха! Шитье Вилмы полетело на подоконник, дверь комнаты распахнулась словно сама собой, и в сени выскочила старая Ниедриене. Рута с недоверием смотрела на гостя, не зная, что делать — протянуть ли ему руку или бежать переодеваться.
— Как вырос! Ни за что не узнать! — всплеснула руками старая Ниедриене. — Значит, вы тоже приехали? Как же, как же — чего уж больше ждать. Рута, да веди же его в комнату! Не хотите ли вы поесть?
Приветствия, расспросы, суета.
Янке с трудом удалось убедить Ниедриене, что он уже завтракал и есть не хочет. Его ввели в комнату, усадили и, не дав опомниться, засыпали вопросами. Теребя в руках фуражку, Янка рассказывал о колонии, о смерти отца. Он узнал, что год назад умер отец Лауры и один из ее братьев. Понемногу волнение улеглось, и молодой Зитар почувствовал себя смелее и свободней. Пока он разговаривал с Ниедриене и Вилмой, Рута ушла в соседнюю комнату. Янка услышал за стеной разговор вполголоса. Догадываясь, кто там может быть, он избегал смотреть на дверь, но, отвечая на вопросы Ниедриене и Вилмы, каждую минуту ждал, что дверь откроется и войдет та, ради которой он здесь сидит. Нет, он уже не был нетерпеливым, он охотно сидел бы так весь день, твердо зная, что скоро это случится и долгожданная минута близка. Ему некуда было торопиться, и если он интересовался Эдгаром, то ему следовало теперь дождаться его.
За стеной раздались шаги… скрипнула дверь… Только бы не покраснеть, не выдать себя… крепись, Янка!
Хотелось смотреть в другую сторону — на пол, на стену, в окно на улицу, но глаза, словно заколдованные птицы, рвались туда. И наконец он опять увидел ее. Увидел и понял, почему время не могло заставить забыть ее, почему никто другой не мог заслонить ее образа и почему теперь, когда он опять видел ее своими глазами, изгладился из памяти покорно-пленительный образ Айи.
Это была та самая Лаура, с которой Янка расстался три года тому назад, и в то же время другая. Все осталось прежним, но прибавилось что-то, что дополняло прежнее и резко подчеркивало ее красоту. Она выросла и распустилась пышным цветком. Ее робкие глаза приобрели какой-то особый блеск и смело встретили смущенный взгляд Янки. Движения стали спокойнее и красивее, и, несмотря на то, что она так мало говорила и держалась в стороне, все ее молодое прекрасное существо выражало что-то властное. Может быть, на самом деле это только представлялось Янке. Он опять очутился в плену тех чар, которые распространяет на человека другой, определенный и единственный человек.
Когда Лаура приблизилась, пытливо глядя на Янку, он встал и сделал несколько шагов ей навстречу.
Приветствие она прошептала чуть слышно, но пожатие руки было крепким. Она отошла в сторону и села у окна. Все остальные почему-то вдруг замолчали и, словно о чем-то догадываясь, избегали смотреть на них обоих. Казалось, все понимали, насколько торжественным является этот момент для Янки, и из деликатности старались не смущать его.
Немного позднее, когда разговор возобновился, Янка убедился, что некоторые из присутствующих догадываются о причинах, приведших его сюда: он перехватил пытливый взгляд Руты, которая переводила его то на него, то на Лауру. «Она знает все», — подумал Янка, и его бросило в жар. Только сейчас он вспомнил о письмах Лауре, в которых, правда, ничего определенного не говорилось, но по которым можно было обо всем догадаться, и ему стало невыносимо сидеть в этой светлой комнате, где каждая черточка его лица была всем видна. Теперь он заметил и свои босые ноги и впервые подумал, как это, должно быть, странно выглядит, что у него нет сапог. Стало стыдно, и одновременно его охватило какое-то вызывающее упрямство. Хотелось спрятать ноги, но он наперекор всему выставил их так, чтобы они были еще виднее, хотя ему казалось, что все смотрят на эти босые ноги и стараются скрыть веселое удивление. И он действительно поймал один такой взгляд, направленный на его ноги, — опять это была Рута, все видящая и понимающая сестра Лауры.
Янка просидел у Ниедр до самого полудня и дождался Эдгара. Парень за последние годы очень возмужал, его трудно было узнать. И изменился он, наверное, не только внешне; хотя Янка по одному тому вечеру на горном хуторе не мог составить себе сколько-нибудь определенное суждение о характере Эдгара, все же ему казалось, что он стал совсем другим. Там, в уединенной долине, радость при виде земляков вызвала в Эдгаре искреннее расположение к Янке. А здесь, в городе, где было полно латышей (и каких еще — самых лучших!), такой гость радовал гораздо меньше. Янка сразу заметил сдержанность Эдгара, вежливую холодность, временами даже легкую иронию. Загорелый, нестриженый босяк не годился в друзья сравнительно прилично одетому и аккуратно подстриженному парню, на верхней губе которого красовались маленькие усики, а на ногах были новые сандалии. Эдгар старался говорить изысканно и интеллигентно, каждую минуту щеголял своими знаниями и самоуверенными суждениями обо всем. Он рассказывал о своих знакомых — видных людях здешнего латышского общества, говорил о театральных представлениях в павильоне городского парка, о концертах симфонического оркестра. Эдгар любил выражаться вычурно, что, по его мнению, должно было свидетельствовать о культуре и поэтической натуре, — одним словом, ему хотелось блеснуть и удивить собеседника своим превосходством.
Но Янка, которому теперь следовало бы подтянуться и показать, что он ничуть не хуже и (вопреки своим босым ногам) не менее интеллигентен, намеренно держался насколько можно просто. Изредка он, правда, высказывал довольно смелые и самостоятельные мысли, но языком корявым, чуть ли не на жаргоне, и высказывание теряло весь блеск. В конечном счете ему было безразлично, что думали Эдгар, Рута и другие — для него важна была одна Лаура.
Когда Янка собрался уходить, Ниедры обещали в скором времени навестить лесной лагерь. Рута держалась особенно приветливо и просила его заходить, а Эдгар с большим достоинством пожал ему руку, не сказав ничего. И Янка понял, что вся эта приветливость и кажущаяся радость по случаю его прихода — простая вежливость. Чем реже он будет здесь появляться, тем приятнее будет Руте, Эдгару. Но Лаура?.. Прощаясь, она посмотрела на Янку дружелюбно и искренне, не отталкивая его, но и не поощряя, и ему опять стали безразличны мнения всех остальных и их возможные суждения о нем.
Вот они и повидались. Если бы на улице было безлюдно, Янка, выйдя от Ниедр, закричал бы от избытка чувств. Он словно опьянел. Теперь ничто не заставит его забыть эту девушку. Он возвращался мысленно к дням разлуки и не мог понять, как он обратил внимание на Айю и, пусть на короткий срок, забыл Лауру. Вспомнив, что все это миновало и он несколько недель будет жить вблизи Лауры, Янка благодарил судьбу, которая привела его на чужбину, заставила скитаться по горам и лесам и позволила встретить настоящего друга. Теперь он его больше не потеряет, что бы ни случилось. Потерять Лауру — это значит потерять солнце: без нее жизнь бессмысленна. Он не отдаст ее никому, если даже самому придется погибнуть. Теперь Янка знал, за что он должен бороться.
Это был первый порыв. Но, как обычно в подобных случаях (если только человек не трус и не боится взглянуть правде в глаза), за такой бурной уверенностью рано или поздно следует реакция. Янка пережил ее в тот же день по дороге в лесной лагерь.
Он пытался посмотреть на себя глазами Лауры, беспощадно, оценивающе, сравнить себя с другими. И чем больше он разглядывал себя в зеркале сомнений, тем ничтожнее и незначительнее казался себе. Он никем еще не был. Тогда как другие…
Погрузившись в раздумье, Янка вышел из узкого переулочка на дорогу, ведущую к станции, и почти столкнулся с Айей. Она возвращалась с рынка, не сумев продать все взятое с собой.
Янка в первый момент нахмурился и почувствовал неловкость, словно Айя могла подслушать его тайные мысли и знала, откуда он идет.
— Ты тоже из города… — не очень приветливо заговорил он. — В «эваке» была?
— Нет, я с рынка, — ответила Айя. — Продала кое-что из посуды. Цены упали. Рынок полон беженцев.
— Не надо спешить. Позже, когда вещей станет меньше, цены поднимутся.
— Может быть, и так. А мы подумали: вдруг подадут вагоны, тогда все равно всего не захватишь с собой. Даром бросать тоже не хочется.
Айя поставила мешок на землю и собиралась переложить его на другое плечо. Янка взял мешок.
— Давай понесу немного.
— Да он не тяжелый, я сама, — поспешно ответила Айя, слегка покраснев.
— Ничего, давай.
Воодушевленная любезностью Янки, Айя словно ожила и стала рассказывать, что видела и слышала в городе.
— На рынке играл на гармони слепой. Говорят, литовец, из беженцев, и тоже ждет посадки в эшелон. И как это слепой человек мог научиться так хорошо играть? Вокруг него собралась большая толпа, и все бросали ему в шапку деньги. А потом там еще вытащили из реки утопленника. Мне даже нехорошо стало, когда я на него посмотрела. Говорят, в Бийске свирепствует дизентерия и холера. Только бы к нам не занесли.
— Надо скорее уезжать отсюда.
— Ты был в «эваке»?
— Да.
— Я на рынке встретила Карла. Он спросил, не видела ли тебя. И сказал, что вы вместе пришли в город, но ты скоро потерялся.
— Я… я гулял у реки. Хотел искупаться.
— Страшно холодная вода, не правда ли?
— Наверно. Я даже не вошел в воду.
— Наши парни собираются устроить вечеринку в лесу.
— Вот как?
— Ты не думаешь пойти?
— Там видно будет. Ты пойдешь?
— Не знаю. Ведь это не обязательно.
Так болтали они о пустяках, лишь бы не молчать. Все время Янка чувствовал невысказанный вопрос в глазах Айи, хоть она и старалась казаться равнодушной. Ты был там! Ты встретил ее? И о чем ты теперь думаешь?
Если бы это была Лаура и мешок, который он нес, принадлежал ей… Представив себе, что и Лауре пришлось бы так ходить со старьем на рынок и показывать свою бедность любопытному взору посторонних, Янка почувствовал, как у него сжимается сердце. Но об Айе такие мысли не приходили ему в голову, хотя она тоже была молода и, по-видимому, так же стыдилась бедности, как стыдилась бы ее Лаура. Парупы считались самым бедным семейством в лесу. В селе они все время нуждались. Уезжая из тайги, ничего особенного не смогли продать, поэтому сейчас в городе они распродавали остатки, чтобы пополнить запасы продовольствия в дальнюю дорогу. Старый Паруп, так же как и мать Айи, плохо знал русский язык, поэтому все дела вела Айя; ее брат Рудис был еще слишком мал, чтобы помогать сестре.
Когда показались первые шалаши беженцев в сосняке, Айя сказала:
— Дай мне мешок. Я уже отдохнула.
Янка не отдал. Он донес мешок до самого шалаша Парупов и поставил у входа. Сармите, Эльза и Эльга ушли собирать шишки, Эрнест строил шалаш для Зариене, а Карл еще не вернулся из города — вероятно, зашел проведать старого боевого товарища Черняева.
Забравшись в шалаш, Янка наскоро поел и, взяв карандаш и бумагу, стал писать Лауре большое письмо. Это было не обычное письмо, а маленькая поэма — отрывки ее, написанные ранее в виде отдельных стихов, Янке пришлось только привести в порядок. В ней ни разу не упоминалось имя Лауры и нигде не говорилось «я люблю тебя», но смысл этих стихов мог быть непонятен разве только слепому.
Окончив поэму своей любви, Янка подписал ее инициалами Я. З. и, заклеив конверт, прошил для верности нитками, потом упрятал письмо в нагрудном кармане гимнастерки — до подходящего момента, когда можно будет вручить его Лауре. Получит ли отклик этот призыв, исходящий из его юной души, или, не услышанный, не понятый, даже презираемый, останется гласом вопиющего в пустыне?
В середине августа в лагерь прибыли последние латышские беженцы, и с ними — Симан Бренгулис. Он приехал на трех тяжело груженных возах; за телегами шли четыре лучшие коровы; он вез с собой полные лари, бочки и мешки продуктов. Появление Бренгулиса завершило формирование лагеря. Теперь все латыши собрались вместе, и первый хозяин села опять оказался среди большой семьи. Беднейшие беженцы, вспоминая, как Бренгулис помогал им в лесу, сразу почувствовали себя увереннее: неужели в трудный момент богатый земляк не выручит? Мелкие людишки так и липли к состоятельному хозяину, готовые услужить ему, чем только можно. Они построили Бренгулису шалаш, самый большой во всем лагере, покрыли его камышом, а перед шалашом сложили очаг и сушилку для сушки сухарей. Некоторые избранные даже удостоились особой чести: Бренгулис пригласил их помочь распродать лошадей, коров и многочисленное домашнее имущество. Зариене с дочерью помогала Прасковье Егоровне коптить свинину и сушить сухари.
Шалаш Бренгулиса стал центром лагеря и Бренгулис — его неофициальным главой.
Жизнь в лагере в это время была довольно сносная: погода стояла теплая, еды хватало, и настроение у людей тоже было хорошее — на родину едут, домой…
Янка ежедневно отправлялся в город в надежде встретить Лауру, но ему не везло. Он прогуливался по базару, долго вертелся в «эваке», иногда даже, набравшись смелости, проходил по переулку, где жили Ниедры, но ему не суждено было увидеть Лауру. Изнывая от тоски, он, однако, не отважился еще раз появиться в квартире Ниедр, хотя теперь это было так просто — следовало только быть решительнее.
Так прошла неделя.
В понедельник Янка получил новые ботинки. За них, правда, пришлось заплатить сто восемьдесят тысяч рублей, но зато это были настоящие «танки» из юфти, прочные, не боящиеся воды. Этим приобретением Янка был обязан Карлу — тот присмотрел «танки» на базаре и купил их для него. Карл убедил домашних, что пора обуть малыша, так в семье называли Янку. Эрнест, правда, ворчал, что лучше бы на эти деньги купить муки, возражала и Эльза, но Карл настоял на своем. Янка смог в понедельник вечером впервые отправиться в городской парк на симфонический концерт.
Он давно уже мечтал об этом. Парк был излюбленным местом вечерних прогулок горожан. Люди приходили сюда в своей лучшей одежде. Фриц Силинь, с которым Янка состоял в большой дружбе, чуть ли не каждый вечер уговаривал его пойти погулять, но Янка отказывался. Теперь они отправились в парк вдвоем.
Парк находился в центре города, рядом с базарной площадью. Ничего особенного он собой не представлял: тенистая осиновая аллея, несколько скамеек, маленькая эстрада для музыкантов и простой дощатый павильон со сценой, где местная театральная труппа три раза в неделю выступала с представлениями. Музыканты и актеры были хорошие — многие приехали из больших столичных театров, чтобы спастись от голода. Здесь еще не ощущалось недостатка в продуктах.
На заборе, с обеих сторон у входа, были наклеены афиши — грубые плакаты из серой бумаги, на которых коричневой краской от руки была написана программа.
В тот вечер ставили «Без вины виноватые»[11]. Купив билеты, Янка с Фрицем вошли в парк. Еще было рано, и на эстраде не появлялся ни один музыкант. По аллее прогуливались редкие парочки. Обойдя раза два вокруг парка, парни уселись на скамейке поближе к эстраде. Кое-где зажглись редкие электрические лампочки, дорожка парка озарилась бледным туманным светом, а под деревьями, где стояли скамейки, по-прежнему царила темнота. Сидевшие там могли узнавать проходящих мимо, сами оставаясь в тени невидимыми.
Понемногу собралась публика. Пришли скрипачи, пианистка открыла крышку пианино, и потихоньку пробовал свой инструмент кларнетист. Вдруг перед глазами Янки мелькнуло что-то знакомое, он, покраснев, еще глубже отодвинулся в тень, не спуская глаз с двух девушек, которые медленно проходили мимо скамейки. Это были дочери Ниедры — Рута и Лаура.
— Пойдем погуляем… — предложил Янка.
— Пойдем… — согласился Фриц, и они смешались с толпой гуляющих. Людской поток двигался в двух направлениях, словно два сомкнутых кольца, заключенных одно в другом, крутились в разных направлениях. Янка и Фриц влились в поток, двигающийся слева направо. Медленно прохаживаясь, можно было за несколько минут обойти весь парк. Таким образом, Янка вскоре должен был встретить идущую в противоположном направлении Лауру. Но местами на аллее становилось так темно, что даже вблизи нельзя было узнать встречных, — вероятно, поэтому Янка прошел первый круг, не увидев Лауры, хотя очень внимательно всматривался в гуляющих. Когда они проходили мимо освещенных ворот парка, вошел Эдгар Ниедра с незнакомой латышской девушкой. Они хотели было впереди Янки влиться в круг гуляющих, но в этот момент Эдгар заметил Янку и слегка вздрогнул. Сделав вид, что не узнал смутившегося парня, Эдгар резко отвернулся и пошел в сторону. Рука Янки, протянувшаяся для приветствия, неловко ухватилась за пуговицу гимнастерки и, нервно потеребив ее, медленно скользнула вдоль туловища. Униженный и отвергнутый, он замкнулся в себе; правда, Фриц Силииь не заметил ничего, но все же… сам себя ведь не обманешь. Янка понял, что Эдгару по каким-то соображениям неудобно встретиться с ним и признать его.
Немного погодя он в кругу света около эстрады опять увидел Лауру и Руту. Они шли навстречу, разглядывая публику. Янке показалось, что он уже замечен ими, потому что Рута издали пристально посмотрела на него, затем что-то сказала Лауре и та взглянула в сторону Янки. Когда их разделяло расстояние в несколько шагов, Янка, подняв фуражку, приветствовал девушек.
Но они отвернулись…
Отойдя немного, Янка оглянулся и встретился взглядом с Лаурой. Значит, она заметила его, знала, что он здесь, и все же не ответила на его приветствие. Почему?
Минутой позже Лаура и Рута сели на скамейку в освещенном месте аллеи. Еще один круг по парку, еще раз Янка прошел по самому краю дорожки, чтобы оказаться ближе к скамейке. Издали на него смотрели глаза Лауры. Поравнявшись со скамейкой, Янка еще раз приветствовал их:
— Добрый вечер…
Девушки опустили глаза и… не ответили.
Янке казалось, что мощная волна крови, которую нагнало смущенное сердце, задушит его. Все вокруг потемнело, грудь больно сжалась. Он растерянно что-то пробормотал, выбрался из толпы и сел на первую свободную скамейку.
— Что с тобой? — Фриц Силинь с удивлением посмотрел на друга. Янка пробормотал что-то бессвязное. Немного успокоившись, он обдумал случившееся. Неужели они действительно из гордости не ответили на его приветствие? Возможно. Но могли быть и другие причины: скорее всего, они надеялись одна на другую — Лаура думала, что ответит Рута, а Рута — что ответит Лаура. Несмотря на волнение, Янка заметил, что при его приветствии Лаура покраснела. Может быть, она думала, что он остановится, подойдет к ним, надеялась, что он окажется смелее?
Позднее, во время концерта, Янка несколько раз ловил на себе взгляды Лауры, то тайные, то открытые. Они опять придали ему смелости, будили надежду. Ему даже начало казаться, что Лаура неравнодушна к нему.
После первого отделения концерта начался спектакль. Войдя в павильон, Янка окинул взглядом публику и сразу нашел то, что искал. Но Лаура первая заметила его и время от времени незаметно для сестры оглядывалась на сидящего сзади Янку. Короткие мгновения, игра глазами — так мало и в то же время так много, если человеку понятно значение этой игры.
Янка знал, почему глаза его всегда находят Лауру: ведь он любил… А почему она искала его взгляда? Любопытство? Простая случайность? Может быть, и нет, он не верил этому и ничего не понимал.
В антракте Янка спросил Фрица Силиня:
— Можешь ты оказать мне услугу?
— Отчего же нет, — отозвался Фриц. — Что ты хочешь?
— У меня есть письмо. Его нужно передать вон той девушке, видишь, в третьем ряду, четвертая справа.
Он указал на Лауру. Убедившись, что Фриц запомнил ее, вкратце рассказал, кто она, где живет и как легче всего ее встретить. Потребовав, чтобы друг дал честное слово никому об этом не рассказывать, Янка дождался, пока в павильоне стемнело, и передал Фрицу письмо.
— Когда будешь его отдавать, ради бога старайся сделать это так, чтобы никто не видел, — был его последний наказ.
Фриц Силинь попытался было выполнить данное ему поручение в тот же вечер, после спектакля. Не ожидая окончания последнего действия, он вышел из павильона и встал у входных дверей, из которых должна была выйти Лаура с сестрой. Ему, правда, удалось увидеть их выходящими, но в толпе он потерял девушек и уже не мог найти — все огни в саду погасили, потому что концерт окончился.
— Ничего, я передам завтра, — успокаивал он Янку. — Это такой пустяк. Дождусь ее на улице — и в мгновение ока все сделано. А ты, шельмец, где такую красавицу подцепил? У нас в лесу ни одной такой нет.
Янка слушал и улыбался про себя.
На следующее утро в эвакуационном отделе сообщили, что для бийских беженцев эшелон на август не предусмотрен. Стало ясно: вагоны придется ждать еще, по крайней мере, две недели.
Настроение беженцев заметно упало — каждый лишний день, который приходилось томиться в лагере, ухудшал перспективы благополучного возвращения на родину. Накопленные запасы продуктов постепенно иссякали; у некоторых сухарей в мешке заметно убавилось. А в скором времени следовало ожидать осеннего ненастья и заморозков. Долго ли они тогда выдержат в своих шалашах?
— Хоть бы успеть сесть в вагоны, пока сухо, — рассуждали люди. — Если начнутся морозы, где в такой тесноте высушишь тряпки? Двадцать семь человек в маленьком товарном вагоне — там и повернуться негде будет.
Да, перспективы становились все более мрачными, но причитаниями делу не поможешь. Беженцы вооружились терпением и утешали себя надеждами, что к началу сентября им дадут вагоны. Ведь это «эвак» собрал их сюда со всего уезда, значит, он позаботится и об их отправке.
Меньше всех унывал Янка. Его жизнь только здесь приобрела содержание; любым способом ему нужно было перед отъездом завершить одно важное дело. Янка через день ходил в городской парк, бродил по базару и набережной, но встретить Лауру ему не удавалось. Фриц Силинь старался с усердием настоящего друга. Он подолгу кружил по базару и переулкам, прилегающим к берегу реки, но письмо Янки по-прежнему не было передано. И Янка уже начал подумывать о более решительных шагах.
Наступил конец августа. Янка весь день просидел в шалаше, приводя в порядок свой «архив». Он узнал, что на границе отбирают рукописи и редкие книги. О книгах он не горевал — их все равно придется по дороге продать, когда нечего будет есть; жаль лишиться рабочих набросков первой написанной им поэмы. Он отбирал важнейшее и то, что казалось наиболее ценным, вписывал в общую тетрадь — надо думать, что ее-то у него не отнимут.
Обезопасив таким образом большую часть своих «сокровищ», Янка под вечер вместе с другими парнями пошел на Бию искупаться.
В лагере их встретили звуки гармони. В сосняке, за шалашом Бренгулиса, танцевали. Сюда пришло много латышей, живущих в городе. В надежде встретить Лауру Янка направился туда. Лауры не было, но появился Эдгар Ниедра с той же самой девушкой, которую Янка видел в парке в прошлый раз. И, так же как в тот раз, Эдгар сделал вид, что не знаком с Янкой, и даже отвернулся, чтобы не отвечать на его приветствие. Поняв это, Янка все время держался поодаль. Там была и Айя, разгоряченная, с пылающими щеками, она танцевала с Рейнисом Сакнитисом и городскими парнями. Временами она поглядывала через плечо партнера на Янку, однажды даже улыбнулась и, кончив танцевать, подошла к нему:
— Почему не танцуешь?
— Разучился, — пошутил Янка.
— Иди, я тебя снова научу, — засмеялась она.
— Как-нибудь в другой раз.
— У, какой ты ленивый…
Устав от танцев, она быстро, прерывисто дышала. И, словно ритм танца освободил ее от каких-то условных уз, она весело резвилась, лукаво улыбалась, точно хотела вызвать Янку на какую-нибудь отчаянную проделку. А потом вдруг снова сделалась серьезной, той тихой, спокойной Айей, которую Янка знал в тайге.
— Отец заболел… — промолвила она. — Боимся, не холера ли.
— Это плохо. Надо пригласить врача. Железнодорожная амбулатория обслуживает беженцев бесплатно.
Разговаривая, они медленно удалялись от танцевальной площадки в пустынный конец сосняка.
— Врача? Мы бы позвали, но боимся, что отца отправят в холерный барак.
— Да, верно. Но и в шалаше оставлять его опасно. Могут заболеть остальные… да и ты сама. С холерой шутки плохи.
Она с таким хладнокровием говорила о смерти, точно у нее в жизни ничего больше не осталось, — эта юная девушка, которая только что пережила восемнадцатое лето.
— Мальчик Весманов лежит в тифу. Тоже опасно, но они его держат в шалаше. Спасения все равно нет. А уж если умирать, так лучше у своих, чем в каком-то бараке.
За сосняком опять раздались звуки гармони.
— Может, вернемся? — напомнил Янка. — Опоздаешь к танцам.
— Ничего, мне хочется немного отдохнуть. Где здесь дорога к реке? Я еще не ходила туда.
— Я покажу…
Но тут наступил конец их прогулке. Не успели они дойти до дороги, ведущей к реке, как за спиной послышался голос Фрица Силиня:
— Янка, обожди!
Они остановились, испуганно посмотрели друг на друга, словно стыдясь чего-то. Фриц догнал их.
— Янка, мне нужно тебе что-то сказать… — произнес он, задыхаясь. — Я иду из города.
Айя вопросительно взглянула на Янку, но тот, стиснув зубы, отвернулся, сдерживая волнение.
— Ну хорошо, я вам не буду мешать… — сказала она и медленно пошла вперед, вероятно, надеясь, что ее окликнут. Янка молчал.
— Ну, что? — спросил он, когда Айя скрылась.
— Дело сделано, — гордо отозвался Фриц.
— Что именно?
— Я передал письмо.
— Иди ты! — Янка пытался засмеяться, но смешок оборвался. — Как тебе это удалось?
— О, это целая история.
Словно два заговорщика, они углубились в лес.
— Начиная с полудня, я дежурил на берегу реки, в том мосте, где Ниедры берут воду, — рассказывал Фриц. — Но все время приходили либо мать, либо сестры. Один раз я даже заглянул через ворота во двор, но и там ее не увидел. Тогда я отправился на базар. Вижу, идут две. У одной в руке ведро, у другой корзинка. Ходят возле телег, прицениваются. Я обошел кругом и повернул им навстречу. Вижу, что это те самые, которых ты мне тогда в театре показал.
— Лаура и Рута? А как же ты сумел передать письмо, если Лаура была не одна?
— Погоди, все узнаешь. Лаура держала в руке ведро. Я понял, что сейчас нельзя отдать письмо, потому что та, другая, это увидит и Лаура постесняется взять его. Я выбрал такой момент, когда кругом было много народу, подошел и незаметно бросил письмо в ведро.
— Сумасшедший! — воскликнул Янка. — Зачем ты это сделал?
— А как же иначе? Мне ничего другого не оставалось.
— Ну, и дальше?
— Дальше было вот что. Они некоторое время ходили по базару, что-то покупали. Потом Лаура вдруг заглянула в ведро и увидела письмо. Взяв его в руки, она показала сестре. (Янке стало нехорошо.) Сестра взяла письмо, вскрыла, заглянула в него и со смехом бросила обратно в ведро. «Это же не мне, а тебе…» — произнесла она. Вскоре они ушли домой.
— И это все?
— Да, а что же ты еще хотел? Теперь, дружок, дальше сам действуй.
— Ну, хорошо, спасибо и за это… — сказал Янка. — Но ты только представь себе: что если она это письмо принесет домой и прочитает всей семье? У меня волосы дыбом становятся, когда я думаю об этом. Рута уж во всяком случае прочтет его.
— Ну и что ж? — удивился Фриц. — Ты ведь для того и писал, чтобы знали твои думы.
— Да, но не все. Я писал ей одной.
— Ты ведь не подписался полностью, а поставил только инициалы.
— Все равно догадаются, что это писал я. Да и по содержанию поймут, ведь я о себе говорю.
— Какой ты смешной! Пусть знают, пусть поймут — от тебя кусок не отломится. Ничего страшного.
— Ладно, будь что будет — по крайней мере, все станет ясно.
Лаура все знала. И теперь она либо посмеется над робким влюбленным, либо станет мечтать вместе с ним. А остальные — если и им все стало известно — Эдгар, Рута, Вилма? Как посмотришь ты этим людям в глаза, ты, безумец?
На следующий день у Янки не хватило смелости пойти в город, он боялся случайно встретить кого-либо из Ниедр и по выражению их лиц прочесть ответ на свои сомнения и догадки. Он еще ничего не знал, но боялся самого плохого — насмешек. Если и нельзя будет избегнуть их, то все же лучше на несколько дней отдалить неотвратимое и немного привыкнуть к неизбежному удару.
В конце августа в павильоне городского парка ставили «Сверчок на печи»[12]. В тот день женщины стирали, и Янка все время таскал хворост и воду. Под вечер он приоделся, начистил до блеска новые ботинки и вместе с Фрицем Силинем отправился в город. Целый час они бродили по улицам, изучали афиши и не могли договориться, куда пойти. В кинотеатре — новая программа, в цирке предстояла решающая борьба между украинским великаном Терещенко и татарским чемпионом Сулейманом, а в городском парке помимо театрального представления будет еще и симфонический концерт. Повсюду интересно и заманчиво, но если бы знать, куда пойдет Лаура…
У Фрица не было никаких особых интересов, поэтому он избрал цирк. Янка отправился в городской парк. Они условились: если Лаура окажется в цирке, Фриц придет за ним.
Янка вошел в парк, когда дирижер раздавал оркестрантам ноты первого произведения. Он выбрал свободную скамейку поближе к эстраде. Раздались первые такты музыки. К скамейке Янки подошел пожилой латыш Сермукслис — тихий, интеллигентный человек; Янка несколько раз встречался с ним в канцелярии «эвака». Сермукслис был одним из тех редких беженцев, которые еще могли похвастаться приличной одеждой, белым воротничком и крахмальными манжетами. В годы эвакуации он руководил в горах большим кооперативом. Обескураженный высокомерием Эдгара Ниедры и других спесивых земляков, Янка отодвинулся на конец скамейки, когда Сермукслис опустился рядом.
Но Сермукслис был человек другого сорта. Послушав немного музыку, он вдруг повернулся к Янке и заговорил с ним как со старым знакомым.
— Ведь это латышский мотив.
— Кажется, да, — ответил Янка. — Вероятно, какое-нибудь попурри.
— Не правда ли, несколько необычно слышать нашу народную песню на краю света? — продолжал Сермукслис. — И ведь среди музыкантов нет ни одного латыша, что я точно знаю.
Скоро они разговорились. Янка впервые встретил человека, с которым можно было свободно беседовать на любую тему, занимавшую его беспокойный ум. Сермукслис ценил и понимал музыку, много читал и в свое время был лично знаком со многими видными латышскими поэтами, которыми восхищался Янка. И теперь этот человек, близкий тому удивительному миру, куда стремились робкие мечты молодого Зитара, сидел рядом, дружески разговаривал с ним, прислушивался к его мыслям, понимал его — будто они были равными и радовались тому, что встретили друг друга.
Это нечаянное знакомство имело для Янки совершенно неожиданные последствия. Сермукслиса знало все «лучшее» общество беженцев, и его дружба с простым парнем из тайги не могла укрыться от их взоров.
Увлеченные беседой, они не заметили человека, который вошел в парк и сел на скамейку напротив них. В первый момент он собрался было уйти, но потом, заинтригованный, остался на месте в ожидании, когда Сермукслис заметит его. Но их беседа была так интересна — Янка передавал содержание очерка Гейне о Паганини, — что им некогда было смотреть по сторонам, и человек (сам Эдгар Ниедра во всем своем великолепии) наконец встал и подошел к ним.
Янка вздрогнул, увидев перед собой стройную фигуру гордого парня. Но удивлению его не было границ, когда Эдгар дружески протянул ему руку и фамильярно сказал:
— И ты наконец пришел?
Вот что значит сидеть рядом с Сермукслисом. Тут даже самый спесивый преодолеет предрассудки, пожмет руку и заговорит как со старым другом.
— Продолжайте, — сказал Сермукслис, когда Эдгар сел с ними рядом. — Паганини находился на острове…
— Там он играл на скрипке. Вечером горожане катались на лодках возле острова и слушали невидимого скрипача. Возвратившись домой, они рассказали об этом друзьям, и в следующие вечера у острова собралось еще больше лодок. Скоро рассказы об удивительном скрипаче дошли до ушей губернатора, и он пожелал услышать игру этого странного человека.
— Это не тот ли маленький, горбоносый? — спросил Эдгар, указывая на тщедушную первую скрипку капеллы. (Тот, водя смычком, косился на публику, наблюдая, какое впечатление производит его игра на слушателей.)
Янка не знал, что и сказать. Не хотелось ставить в смешное положение гордого Эдгара, но в присутствии Сермукслиса нельзя было и замолчать его ошибку.
— Мы говорим о знаменитом итальянце, — пояснил Сермукслис.
Маленькое происшествие все-таки нарушило течение беседы, и, когда Янка, сократив рассказ, закончил свое повествование, разговор перешел на общие темы. Но, на свою беду, Эдгар захотел продолжить разговор на прежнюю тему; дело в том, что при чтении книг и журналов ему иногда попадались умные изречения о музыке и музыкантах; эти изречения нужно было продемонстрировать — возможно, Сермукслис примет их за собственные мысли Эдгара.
— Я могу отличить любой инструмент в оркестре, как бы он тихо ни играл, — похвастался Эдгар. Это он читал об известных дирижерах и композиторах. Он также может уловить каждую фальшивую ноту — он, который не знал названия ни одного из сыгранных в тот вечер опусов и фантазию на тему «Кармен» принял за марш-попурри. Чтобы не дать парню совсем провалиться, деликатный Сермукслис направил разговор на эвакуационные темы. Такой прозаический поворот Эдгару не поправился, потому что, разговаривая на обыденные темы, нельзя блеснуть мнимой интеллигентностью.
Народу в парке становилось все больше, и наступил момент, когда Янка Зитар не смог закончить начатую фразу: прямо против них, на той скамейке, где только что сидел Эдгар, оказались Лаура и Рута. В саду еще было светло, и Янка не мог спрятать лицо в тени — оно расцветилось красными пятнами явного смущения, а лоб неизвестно почему покрылся испариной, хотя воздух был довольно прохладный.
Что теперь будет? Она здесь! Она все знает! Ты приближаешься к большому перекрестку жизни, завтра не будет того, что сегодня! Чего ты боишься? Как грустно играет скрипка в этих тусклых сумерках, она словно предвещает твою судьбу; угрюмо звучит виолончель, и грозно грохочут басы. Ах, Янка Зитар, отчаянный безумец! Зачем тебе надо было спешить? Ты спрашивал и теперь должен получить ответ, потому что ты сам этого желал. Но почему этому суждено произойти здесь, в людном парке, где сотни чужих глаз, как лучи прожектора, открывают все тончайшие колебания твоей души? Почему это не уединенная горная лужайка, не тенистая лесная дорога или тихий берег студеных струй, где среди скал тихо журчит вода и только одни птицы — свидетели твоего счастья или беды?
Эдгар разговаривал с Сермукслисом. Янка боязливо взглянул в сторону скамейки и встретился со взглядом Лауры. Она дружески смотрела на него. Янка приподнял фуражку, и обе девушки ответили ему. И больше он не смотрел в ту сторону, а повернулся к собеседникам, хотя не слышал и не понимал ни слова из того, что они говорили. Вновь послышалась музыка, и опять наступила тишина. Затем раздался звонок, приглашающий публику в павильон. Начинался спектакль.
Эдгар с Сермукслисом вошли в павильон. У Янки тоже был билет, но он не пошел смотреть спектакль, потому что Лаура и Рута остались в парке. В пяти шагах друг от друга в тени трепетных осин сидели они в тот вечер. Но Янке казалось, что между ними лежат широкие дали, моря и горы. Подперев голову руками, он, ни о чем не думая, уставился в землю. Но это раздумье было полно напряжения; в ушах звенело, пальцы, поддерживающие голову, дрожали. Быстро стемнело. Из-за вершин деревьев выплыла бледная, надменная луна; казалось, и ей было холодно в этот прохладный вечер. На опустевшей эстраде горела одинокая лампочка. Музыканты ушли отдохнуть, и редкие парочки походили на бесшумно скользящие призраки.
Вдруг Янка услышал голос Лауры.
— Ян! — произнесла она одно-единственное слово. Он вздрогнул, точно к нему прикоснулся пылающий уголь; он слышал зов, но не знал, действительность это или сон. Янка выждал, не повторится ли зов, затем поднял глаза и посмотрел туда. Рута сидела на конце скамьи и всматривалась в темный парк, а Лаура… Неужели и это галлюцинация? Даже если она не звала его, то сейчас она так неотступно и призывно смотрела на него. И этот взгляд объяснял все. Она приглашала, ждала, ее глаза ласкали, и робкая улыбка обещала все, что только может обещать сердце, впервые пробудившееся для любви.
Перекресток достигнут. Теперь ничто не мешало Янке встать и перейти через дорожку. Если бы он встал и подошел к Лауре, его дальнейшая жизнь сложилась бы совсем иначе. А ведь он только об этом и мечтал, все его существо стремилось туда, навстречу этому призыву, и ничто не удерживало его. Но когда Янка встал, послушный сильнейшему влечению своего существа, он… медленно направился в другую сторону. Уже делая первый шаг, он понял, что это ошибка, хотел вернуться, исправить оплошность, но ноги не повиновались, уносили его все дальше и дальше. Он мысленно ругал себя, бесновался в предчувствии беды и понимал, что этот неверный шаг отразится на всей его жизни, но сопротивляться тому, что происходило, не было сил.
Опять зазвучала музыка. Янка сделал круг и вернулся на прежнее место к эстраде. Обе скамьи пустовали. Около дорожки, прислонившись к осине, стояла Лаура. Руты нигде не было. Очевидно, она намеренно ушла, думая, что мешает Янке подойти к Лауре. Он понял это, и ему представилась сегодня вечером еще одна возможность исправить промах. Ах, если бы к нему пришла та смелость, которая помогла ему в тот первый день навестить Ниедр в Бийске, он подошел бы к Лауре и заговорил с ней. Но Янка уже не был тем смелым и уверенным парнем, каким пришел из тайги. Он не смел поверить, что Лаура ради него осталась одна, помогает ему, ободряет его, ждет. Он так и не подошел к ней.
Вскоре Лаура вместе с сестрой ушла домой. Сразу стало пусто в парке. Янка, словно в бреду, полный отчаяния и презрения к себе, возвратился в лагерь. Ночевал он в ту ночь под открытым небом, у входа в шалаш. Никогда не простит он себе то, чего не сделал в тот вечер. Только много, много позднее он по-настоящему осознал, как велика была его ошибка.
С реэвакуацией что-то было не в порядке. Бренгульцы уже четвертую неделю жили в лагере. Наступил сентябрь, а заведующий «эваком» все еще не мог сказать, когда им дадут вагоны. Они каждое утро, как на работу, отправлялись в канцелярию «эвака», и всегда им отвечали одно и то же:
— Еще нет распоряжения из сибирского «эвака». Зайдите завтра.
Время от времени, чтобы хоть немного поддержать настроение беженцев, называли какую-нибудь дату, когда якобы прибудут вагоны. Но не успевала она наступить, как срок переносили дальше. Между тем похолодало, запасы продуктов шли к концу, и в лагере распространились болезни. Старого Парупа отвезли в холерный барак; двумя днями позже заболела Валтериене и Эльга Зитар. Умер от тифа мальчик Весмана — первая жертва, за которой вскоре последовали другие.
Разочаровавшиеся беженцы больше не верили обещаниям «эвака», в лагере царило мрачное предчувствие: как бы здесь не пришлось зимовать.
Вместе с этим сознанием пробудился инстинкт самосохранения. Люди начали приспосабливаться к обстоятельствам, бороться за свое существование. Мужчины ходили по городу в поисках работы. Пилили дрова, таскали мешки на большой мельнице и грузили баржи. Женщины ходили в деревни копать картофель. Все продавали последнее, что еще можно было продать. Они не хотели сдаваться теперь, перед последним испытанием.
Распространились слухи, еще больше встревожившие людей. Якобы распоряжение сибирского «эвака» об отправке получено давно, но заведующий бийским «эваком» скрыл его. Почему? Транспорт в эти дни находился в весьма тяжелом положении, не хватало вагонов, паровозов. Если появлялся свободный состав, его забирали для нужд армии или перевозки продовольствия.
Карл и Эрнест Зитары пилили дрова для железной дороги. Сармите и Айя копали в ближних деревнях картофель — их за это кормили и за день работы давали корзину картофеля. По вечерам Карл и Янка ходили встречать девушек и помогали им нести корзины — от деревни было верст шесть. Длинен был рабочий день, а заработок мал. Кулаки, зная, в каком положении беженцы, скупились: на обед жидкая похлебка; кусок хлеба с огурцом или листом капусты в полдник. Ешьте на здоровье, добрые люди, и нажимайте на работу! Работодатель не стеснялся при этом сказать какую-нибудь непристойность или обнять женщину помоложе. Вдова Зариене, которая по врожденной любезности не могла никому отказать, зарабатывала немного больше других женщин, копавших картофель, поэтому Эрнесту, иногда приходившему встречать ее, доставалась более тяжелая ноша, чем братьям. Зная, откуда взялась эта добавка, Эрнест не хвалил Зариене, наоборот: мелкие скандалы и даже потасовки стали обычным делом в их быту и такой же необходимостью, как воинский эшелон у станции, треньканье балалайки и голоса голодных девушек-беженок в вагонах. Ни для кого уже не было секретом, как эти девушки получали по полкаравая солдатского хлеба и полные котелки горячих щей. У костров уже не слышалось прежнего веселья.
Шла жестокая борьба за существование. Каждый боролся как умел. Каждый продавал то, на что находил покупателя.
Однажды вечером Янке показалось, что в одном из воинских вагонов он услышал голос Айи. Хотя он в последнее время почти не думал о ней, мысль о том, что Айя может быть такой, его глубоко потрясла. Ему казалось, что он в чем-то виноват перед ней. Вернувшись в лагерь, он увидел Айю у костра, и у него отлегло от сердца. Этого еще не случилось. Но надолго ли? Старый Паруп лежал в холерном бараке, откуда редко кто возвращался, мать Айи умела только стонать да плакать. Кто поможет Айе устоять на ногах, когда буря бедствия пошатнет ее маленькую, беззащитную жизнь?
Привычные ко всяким превратностям судьбы, люди эти потеряли в кровавых грозах родину, истомились в лесах и темных горных оврагах, ходили в лохмотьях, с закопченными в дыму лицами, дрогли и голодали, и теперь они стали живучими, научились терпеть и стоически переносить все невзгоды. И до тех пор, пока теплилась в их груди хоть искра жизни, они не знали усталости и не переставали надеяться на светлые дни. И вот теперь с каждым днем все горше становилась их судьба — им грозила смерть. По одному уходили от них более слабые товарищи, железным обручем стягивались вокруг них холод, болезни, голод. И вот тогда они не выдерживали, и раздавался крик протеста. Они собирались суровыми, грозными толпами и требовали справедливости.
— Отправьте нас отсюда, мы не можем больше ждать! Дайте вагоны, дайте хлеба!
Они окружили «эвак», не уходили из канцелярии, не внимая ни угрозам, ни уговорам. Они собрали деньги и отправили телеграмму в Омск в «эвак» Сибири. Они созвали общее собрание беженцев всех национальностей и избрали делегатов для поездки в Барнаул в губернские учреждения.
Старого заведующего «эваком» отстранили от должности, а на его место назначили нового. Тот сообщил, что отправка будет не позднее двадцатого сентября, то есть, через две недели, а чтобы ожидание не казалось таким тягостным, детям и нуждающимся семьям беженцем станут выдавать хлеб — по полфунта в день. Предложили избрать комиссию из беженцев, которая должна обследовать их положение и составить списки нуждающихся. В эту комиссию от жителей тайги вошел и Янка Зитар: нужен был человек, способный вести переписку. Карл несколько раз узнавал в городе о Черняеве, но он находился в длительной командировке, поэтому устраивать дела беженцев пришлось без его помощи.
Вместе с другими членами комиссии. Янка обошел лагерь, и только теперь выяснилось, сколько горя кроется в этих шалашах. Удивительно, как эти люди еще влачили существование и как только у них хватило смелости пуститься в далекий путь.
Когда Янка сдавал список в «эвак», туда явился и Эдгар Ниедра. И случилось маленькое чудо: Эдгар сам подошел к Янке и протянул ему руку, хотя в «эваке» в этот момент находилось несколько земляков из «высшего круга». Немного погодя Янка встретил на улице Руту, и она на этот раз узнала его и тихо ответила на приветствие, видимо, потому, что вблизи никого не было. Но когда на следующий день он увидел Руту у ворот городского парка читающей театральную программу, она уже не узнала Янку и при его приближении поспешно ушла. Поблизости находились люди.
Позднее Янка заметил одну особенность в поведении Руты: если она была вместе с Лаурой, она держалась довольно любезно, иногда даже улыбалась, здороваясь с Янкой, но проходила мимо с ледяным равнодушием, если была одна. Постепенно он начал догадываться о причинах подобного поведения: Рута знала о его отношении к Лауре и знала, как смотрит на него сестра, поэтому в ее присутствии изображала любезную покровительницу их дружбы, но за спиной сестры старалась уничтожить в Янке всякую надежду, оттолкнуть его, оскорбить, вызвать раздражение, чтобы ему и в голову не приходило приблизиться к Лауре. Значит, Лаура была на его стороне, против желания сестры разделяла с ним его большую мечту. Он убеждался в этом всякий раз, встречая Лауру. Она выглядела такой солнечной, ее взгляд выражал такую ласковую нежность и робкий призыв, какой может быть только у любящего человека. И тем не менее, еще раз подойти к ней он не решался.
И снова Янка написал письмо, более ясное, чем первое. Он объяснил, почему в тот вечер в парке не подошел к ней, и обещал в следующий раз быть смелее.
Следующий раз наступил скоро — в тот же вечер, когда Янка написал письмо. Он вместе с Фрицем отправился в парк. Денег хватило лишь на концерт, занимать у приятеля не хотелось. И на спектакль поэтому пошел только Фриц. Пройдя круг, Янка увидел в темноте на скамейке двух девушек. На одной была точь-в-точь такая юбка, как на Лауре в прошлый раз, но другая никак не походила на Руту. Проходя мимо, он услыхал, как первая сказала: «Ведь это же Ян…» — это не был голос Лауры. Да, но кто же это?
Янка продолжал гулять по парку, не решаясь подойти. Девушки тоже встали и пошли по аллее. Он следовал за ними и все-таки не мог их узнать. Тогда он присел на скамейку, где только что сидели подруги. Они заметили Янку и, тихо о чем-то переговорив, сели рядом с ним. Все трое молчали. Это была волнующая тишина, полная немого ожидания и напряженности. Двое, конечно, ждали, что раздастся знакомый голос и они узнают, кто сидит рядом. По никто не осмеливался заговорить первым. По временам девушки перешептывались. Янка не слышал ни слона, но знал — говорят о нем. Они изредка посматривали в его сторону.
Окончилось первое действие. В антракте вышел Фриц, отыскал Янку на скамейке и закурил папиросу. Янка, воспользовавшись вспышкой спички, взглянул на соседок. Рядом с ним сидела Вилма Ниедра (хорошо, что он в темноте не позволил себе ничего лишнего; письмо жгло его карман, и не хватало еще, чтобы оно оказалось в руках Вилмы). Другая была Лаура. Они сегодня поменялись одеждой.
Фриц сел рядом с Янкой. Девушки сразу поднялись и отправились гулять — очевидно, присутствие Фрица их смущало. Если бы Янка был чуть поопытнее, он бы понял, что сейчас наступило время заговорить с девушками. О Фрице нечего беспокоиться — он бы не обиделся, что его оставили одного. Но Янка был еще неопытен и робок, поэтому, как только девушки удалились, он отдал письмо Фрицу и положился на сноровку друга.
— Вечер темный, может быть, тебе удастся…
— Хорошо, постараюсь.
И Фриц старался, скрытый темнотой и подбадриваемый собственным равнодушием. Фриц шел за девушками по пятам, соразмеряя свои шаги с их походкой, и ждал подходящего момента. Наблюдая издали, Янка наконец увидел, как он на мгновение поравнялся с Лаурой и затем, описав большой круг, направился к павильону, так как прозвенел звонок, извещающий о начале действия. Девушки пошли к воротам и через базарную площадь — домой. «Значит, сделано», — радостно подумал Янка.
Второе действие, как показалось Янке, тянулось бесконечно. Он беспокойно бродил по парку, нетерпеливо ожидая конца, и, услышав аплодисменты, бросился к двери павильона. Как только показался Фриц, он схватил его за плечи, потащил в темную аллею.
— Ну как, передал? — спросил он, задыхаясь от волнения.
— Ничего не вышло. У них не было ни одного кармана.
И сразу все оцепенело в Янке. Машинально пройдя несколько шагов рядом с Фрицем, Янка вдруг повернулся и зашагал прочь. «Никуда я не гожусь, нерешительный, трусливый теленок…» — думал он. Был промах, а теперь их два. В третий раз тебе такой удобный случай не представится. Или ты думаешь, Лаура от усталости села рядом с тобой на скамейку? Не пошла смотреть спектакль и предпочла томиться в темном парке? Эх, Янка, почему ты все понимаешь тогда, когда уже поздно? Ты всегда опаздываешь. Мысленно ты сокрушаешь горы и готов переплыть моря, а вот нужно сказать несколько простых слов — и у тебя челюсти сводит судорога. Не удивляйся, что люди иногда стесняются знакомства с тобой. Озорника можно простить, бедняку — сочувствовать, злого — остерегаться и в то же время удивляться его силе и смелости. Но что думать о глупце? Или, может быть, ты хочешь, чтобы Лаура первая заговорила с тобой, ты, мужчина, завоеватель в кавычках?
Так издевался он над собой всю дорогу до самого леса. Но от этого ему ничуть не стало легче.
В середине сентября умерла мать Сармите. В простом некрашеном ящике, сколоченном на скорую руку из еловых досок, ее увезли на кладбище. За короткий срок там образовался латышский угол, и количество могил быстро увеличивалось. Несколькими днями позже рядом с Валтериене похоронили старого Парупа и маленького мальчика. А в холерные бараки увезли новых больных.
Но ночам начались сильные заморозки. В ведрах замерзала вода, а в лесу на мху появились кристаллы снежинок. В лагере приступили к новой работе: беженцы утеплялись, зарывались глубже в землю и покрывали шалаши дерном. Бренгулис выстроил настоящую землянку и купил на базаре маленькую чугунную печку! Безумные! Они хотели тягаться с сибирской зимой и оставаться в лагере до тех пор, пока их не увезут, точно желая этим упорством ускорить момент отъезда. Те, у кого нечего было продавать, искали работу, но редкий находил ее. Остальные еле влачили существование на маленькой полуфунтовой порции хлеба, ежедневно выдаваемой «эваком». Теперь еще реже раздавался смех, умолкла гармонь, и вечерами у костров сидели молчаливые, печальные люди, они не осмеливались высказывать свои заботы и предчувствия. А утром опять везли кого-нибудь на кладбище, и это уж стало обычным. Не в одном шалаше слышались рыдания. Все более неумолимо вставал вопрос:
— Чем будем жить?..
Мать Айи после смерти мужа не выходила из шалаша. Она впала в глубокую апатию. Откровенно говоря, старый Паруп представлял собой не бог весть какую ценность и не умел обеспечить семью. Но все же он был мужчина, глава семьи. Что сможет сделать одна Айя? Об этом страшно было подумать. Поэтому Парупиене сидела весь день, как в полусне, не спрашивая, откуда по утрам и вечерам берется корка хлеба или котелок картофеля, который ставит перед ней Айя, и будет ли это завтра. Если думать об этом, то надо плакать, выть, пока в груди не захватит дыхание, и биться больной головой о камни. О, как она болела, эта голова, точно внутри ее вздувался громадный нарыв, который ныл, колол, как только ты начнешь думать. Выдавить его не можешь, забыть о нем не в состоянии, как бы спокойно ни сидела; как кровожадная пиявка, сосет он тебя, и все ему мало. Зачастую ты совсем уже не соображаешь, что делаешь. Нужно плакать, а ты смеешься, и из груди вырываются всхлипывания; тебе кажется, ты молча сидишь, на самом же деле твои губы шевелятся и рот произносит бессмысленные слова. Дети твои испуганно прислушиваются, успокаивают, расспрашивают, что с тобой, но ты не понимаешь их. И это легче, чем все понимать…
В городе невозможно стало найти квартиру. Да если бы ее и найти, чем платить нищему беженцу? Наивные люди! Неужели они в самом деле думают, что у заведующего «эваком», начальника станции и у других ответственных работников только и заботы, как бы скорее их отправить? Вы хотите уехать? Вам это необходимо? У нас найдутся вагоны. А что мы за это будем иметь? Кто-то из жителей лесного лагеря был лично знаком с начальником станции. Этот добряк, напрасно прождав полтора месяца в надежде, что беженцы сами поймут, как действовать, наконец не выдержал и в дружеской беседе заявил своему знакомому:
— Без взятки не уедете. Дайте взятку, и я отстукаю куда следует четыре телеграммы одну за другой о том, что беженцы в ужасном положении, — через три дня получите вагоны или окончательный отказ.
В лесу на собрания беженцы избрали комиссию по сбору взяток. Официально она называлась «комитетом дорожного фонда». На следующий после собрания день в один из шалашей началось паломничество беженцев. Несли серебряные и бумажные деньги, масло, мед, крупу, мясо, муку, горох и просо — все, что представляло какую-то ценность. Состоятельные жертвовали больше (Бренгулис дал ведро масла), но и бедняки отрывали от себя последний кусок и участвовали в пожертвованиях. К вечеру собрали два миллиона рублей и несколько мешков продуктов.
В ту ночь в части лагеря, которая примыкала к станции, люди не могли уснуть. У Парупиене начался приступ сумасшествия. Она не узнавала своих и не поддавалась уговорам детей. Вечером, когда Айя ушла на станцию за водой, Парупиене чуть не сожгла шалаш. Если бы Эльза Зитар не услышала подозрительного потрескивания хвои, остатки имущества Парупов сгорели бы, а с ними, возможно, и шалаши ближайших соседей.
Грозно заворчал бас Симана Бренгулиса:
— Дальше так продолжаться не может! Держать сумасшедшую в лагере! Кто захочет ехать с ней в одном вагоне?
Лунной ночью в сосняке раздавались завывания сумасшедшей. Айя ни на миг не решалась оставить мать одну. Маленький Рудис ушел спать к Силиням. Под утро больная немного утихла и погрузилась в тревожную, бредовую дремоту. Айя укрыла мать одеялом и, подождав немного, не вскочит ли больная опять, вышла из шалаша. Землю покрывал иней. Местами в золе потухших костров тлели угли, а костер Зитаров горел маленьким ярким пламенем. Кто-то, накинув на плечи теплый пиджак, сидел на камне спиной к Айе и читал при свете костра книгу. Это был Янка. Сегодняшней ночью на него возложили ответственную обязанность — охранять собранный беженцами «дорожный фонд» и встретить подводу, на которой следовало свезти продукты на дачу важного железнодорожного деятеля. Члены «комитета» отправились вчера для «дипломатических переговоров». Но ночь была на исходе, а подводы и в помине нет. Янке нравилось это ожидание в одиночестве. Он мог поразмыслить обо всем, читать раздобытую где-то книгу и, погрузившись в драматические события античного мира, забыть невеселую лагерную суетню, буйство Парупиене, вопли которой, похожие на крики ночной птицы, снова и снова слышались в сосняке.
— Ты еще не спишь? — тихо проговорила Айя, усаживаясь рядом с Янкой на другой камень.
Янка закрыл книгу и посмотрел на Айю. Она казалась совсем больной: воспаленные веки и губы, потрескавшиеся, как у больного лихорадкой. Летний загар на лице Айи побледнел, а здоровый румянец не появился. Темные глаза уже не горели и не искрились, как прежде, губы разучились улыбаться — утомленный человек, его гнетет неотвратимое, и он все ниже клонится к земле.
— Я хотела тебя попросить об одной вещи, — продолжала она. — С матерью плохо. Мне приходится следить за ней, как за маленьким ребенком. Нас никто не захочет взять в вагон, а отдельного вагона ведь не дадут.
— На это нечего надеяться.
— Как же мне тогда быть?
— Надо обратиться за помощью в городской отдел здравоохранения.
— Я тоже так думаю. Но как это сделать? Я не могу оставить ее одну в шалаше, а вести к врачу… Пойдет ли она со мной? Не можешь ли ты… если у тебя найдется время?.. Все остальные какие-то чужие и черствые, я не смею их просить.
— Хорошо, Айя. Я постараюсь сегодня что-нибудь сделать.
Близилось утро. Несколько оставшихся часов они провели, сидя тут же у костра. Янка снес книгу в шалаш и вскипятил чай, чтобы можно было скорей позавтракать и отправиться по делам. Айя ломала хворост и кидала в огонь. Они мало разговаривали — может быть, устали, может быть, потому, что слишком мрачна была обстановка.
Лагерь просыпался. Из шалаша Парупов опять послышался бред больной. Вернулись наконец и члены «комитета дорожного фонда». Они рассказали, что главный взяточник был в гостях и заставил делегатов ожидать себя до полуночи. Затем он тайком принял беженцев, выслушал их предложение и дал им мудрый совет, в какой сумме и кого «подмазать». Сегодня взятку надо разделить на части, а следующей ночью доставить по назначению. Как только это будет сделано, административный аппарат начнет работать в пользу беженцев, и на будущей неделе они уже будут находиться в пути.
Это известие немного приободрило беженцев. Женщины принялись за стирку белья, мужчины проверили узлы с вещами и увязали их покрепче, чтобы они занимали меньше места в вагоне. Оптимисты уже подсчитывали, когда примерно они приедут на родину.
Янка сразу же после завтрака отправился в железнодорожную амбулаторию и привел в лагерь врача. Тот осмотрел Парупиене и выдал справку, что больная опасна для окружающих и ее необходимо поместить в психиатрическую больницу. Янка с этой справкой отправился в городской отдел здравоохранения и в тот же день получил направление в больницу для умалишенных. Не успел еще Янка сообщить Айе об этом, как в лагерь прибыли санитары и велели собирать больную в дорогу, — в Бийске психиатрической лечебницы не было, поэтому Парупиене отправляли в Омск. Умалишенный, почувствовав, что ему что-то готовят, становится хитрым, на некоторое время перестает буйствовать и старается обмануть всех своим поведением. Парупиене никогда не была такой тихой и спокойной, как в тот вечер, когда санитары собрались вести ее на поезд. Вначале она ни за что не хотела выходить из шалаша. Забившись в угол, она упрямо молчала, кутаясь в платок. Тогда ее стали уговаривать, сказали, что подан поезд и ее повезут домой, — она поедет не одна, а вместе со всеми. В конце концов ее удалось увести на станцию. Айя первая села в вагон, и только тогда больная согласилась последовать за ней. Все время, пока поезд стоял, Парупиене бредила о родине, о муже, забыв, что он уже вторую неделю лежит на бийском кладбище, фантазировала что-то о будущем, путала тайгу с родным домом и временами вспоминала далекое прошлое.
Раздался второй звонок. Санитар, который должен был сопровождать больную до Омска, дал Айе знак, чтобы она вышла. Но как только та собралась уйти, сумасшедшая, дрожа, вцепилась в нее и не выпускала. И опять пришлось обманывать ее. Глотая слезы, Айя притворилась веселой и этим подбодрила больную. Наконец Айя высвободилась из цепких объятий матери и ушла из вагона. Она еще раз увидела мать в окно. За решеткой, как в арестантском вагоне, больная смеялась, призывно махала рукой, звала Айю. А когда поезд тронулся, до слуха девушки донеслась простая, наивная песенка, какую обычно поют влюбленные. Песенка вызвала у дочери боль и слезы.
Так уехала старая Парупиене. Когда спустя несколько недель эшелон беженцев остановился в Омске и Айя в больнице навела справки о матери, ее уже не было в живых.
Вечером роздали взятки. Начальнику станции снесли ведро масла и мешок муки. Свою часть продуктов и денег получил и новый заведующий «эваком», но львиная доля досталась начальнику отделения железной дороги. Ночью, когда лагерь беженцев спал, к одному из шалашей подъехала подвода, и ее нагрузили мукой, крупой, туесами масла и кувшинами меду. Один из членов «комитета» сопровождал груз до дачи «высокого деятеля». Ехать нужно было по окраинным улочкам и взятку передать тайно, потому что начальник отделения боялся, как бы об этом не узнали власти.
Но все прошло хорошо. Машина теперь смазана, и следовало ждать отправки.
…Опять прошло несколько дней, а об эшелоне ни слуху ни духу. Опять беженцы собрали деньги и отправили телеграмму сибирскому «эваку». В лагере распространились, новые слухи: начальник станции недоволен полученной взяткой, потому что львиная доля «по совести» полагалась ему, а ее сцапал начальник отделения.
Ямка каждый третий вечер ходил в город, но ему больше не удавалось встретить Лауру. Он уже начал привыкать к неудачам и ободрял себя мыслью, что скоро придут вагоны, и тогда он будет видеть Лауру каждый день. Эдгар Ниедра за последнее время стал совершенно неузнаваемым — приветливым, простым, дружелюбным. Как-то вечером Янка вместе с ним смотрел «Уриеля Акосту»[13], и в продолжение всего спектакля Эдгар был очень внимателен к нему. Но Янка видел в нем только брата Лауры, дружба Эдгара сближала и с ней, а это самое главное.
Погода стала еще холоднее, со дня на день следовало ожидать первого снега. Концертный сезон в городском парке кончился, теперь вечерами был переполнен цирк.
Третьего октября в лагерь беженцев вернулся из города Карл Зитар и сообщил:
— Завтра посадка в вагоны.
Так давно ожидаемая весть упала, словно метеор с мрачного небосклона, и людей ослепило его сияние. Дождались! Едем! Конец мытарствам!
В ту ночь в лагере никто не спал. Веселее обычного трещали костры перед шалашами, гармони гудели на одних басах, и песни пелись у каждого костра — старинные, любимые народные песни; их пели деды, прадеды и, возможно, будут петь еще их потомки в будущие века.
На следующий день, с самого утра, к станции начали съезжаться беженцы, жившие в городе. Вагонов еще не было, но никто не отваживался тянуть до последней минуты. Беженцы из лагеря пока оставались в своих шалашах и только время от времени отправлялись на станцию узнать, что слышно об эшелоне. Горожане расположились у самого железнодорожного полотна — в открытом поле, на песке у станционных зданий. «Эвак» составил списки отъезжающих и сгруппировал беженцев по вагонам, по двадцать пять — тридцать пассажиров в каждом. Всего требовалось сорок вагонов, так как беженцев набралось больше тысячи (вместе с латышами уезжали поляки, литовцы и эстонцы).
Отъезжающие выбрали старост вагонов, и они тянули жребий, чтобы в момент посадки всякий знал свой вагон и не возникло недоразумений. Карл Зитар, тоже выбранный старостой, вытащил двадцатый номер. В его вагоне все были только из села Бренгули во главе с самим Симаном: вдова Зариене с дочерью, Айя Паруп с маленьким братом, Сармите Валтер и оба семейства старых поселян — Силини и Весманы.
Янка весь день пробыл на станции. Он дождался приезда Ниедр, помог Эдгару разгрузить тяжелые тюки и почувствовал себя на седьмом небе, когда Лаура осталась у вещей, пока другие поехали в город за остальной поклажей. Вечером у вещей остались мужчины Ниедр, женщины отправились на ночлег в городскую квартиру. Какая это была шумная и веселая ночь! Горожане и жители леса объединились, жгли костры вдоль железнодорожного полотна. Позже суматоха улеглась, и люди уснули на тюках. Плакали дети, стонали больные. Суровый мороз побелил землю. Утром люди проснулись совсем окоченевшими от холода. Но что это за горе? Столько уже выстрадано, можно потерпеть еще ночку-другую на морозе.
Следующий день, пятое октября, был пасмурный. Дул леденящий ветер, сыпалась крупа, с визгом носился по воздуху песок, засыпая тюки беженцев. Женщины и дети ушли греться на станцию и в механическую мастерскую. И Янка, ретивый разведчик жителей леса, забрался туда вместе с ними и забыл про обед, потому что позднее туда зашла Лаура и села рядом — другого свободного места не оказалось. Согревшись, она ушла, и Янка сразу пошел за ней. Ему было хорошо. Всегда находиться вблизи Лауры, видеть ее, переживать какое-нибудь маленькое, но значительное для него событие — это богатая, счастливая жизнь. То она смотрит на тебя, то издали наблюдает, то улыбается и словно ждет, что ты заговоришь, — все смелее, призывнее становится она, и твои сомнения рассеиваются, как туман при восходе солнца. Только однажды он увидел Лауру другой. Погруженная в раздумье, с книгой в руках, сидела она на своих вещах, когда Янка проходил мимо. И вдруг что-то болезненное, словно затаенное страдание, промелькнуло в чертах ее лица; это был тот самый взгляд, какой он увидел в первый вечер на хуторе у Казанды. Что заставляло ее страдать, какая боль терзала ее сердце? Наконец, Лаура заметила Янку, и опять что-то солнечное и теплое зажглось в ее взоре, мягко сомкнулись губы, она улыбнулись.
Яика Зитар, неужели тебе еще не ясно? Теперь ты знаешь все, ты не одинок в своих мечтаниях.
Еще одна ночь под открытым небом. Затем в темноте запыхтел паровоз, и у станции остановился железнодорожный состав. Двадцать три вагона. А нужно сорок. Для них ли предназначен этот поезд?
И все же это было так. Утром на вагонах мелом написали номера, затем состав отправили на дезинфекцию. Выделенные из каждого вагона несколько мужчин должны были получить печку и доски для нар. О, это была веселая свалка ни площадке у станционного склада! Каждый старался заполучить для своего вагона печку получше, целую трубу и самые гладкие доски. Оборудованный состав опять подали к станции. Но о посадке еще ничего не было известно. Потолкавшись у станции и не узнав ничего у железнодорожных служащих, беженцы вернулись в шалаши. Янка остался караулить у вагонов.
Прошло несколько часов. И вдруг внезапно пришло распоряжение начальника станции:
— Пассажирам первых двадцати трех вагонов — на посадку!
Как потревоженный муравейник, закопошился лагерь горожан у железнодорожного полотна. Янка со всех ног спешил к лесу. Он пробежал мимо рядов шалашей, не отвечая никому, пока не добрался до своего шалаша.
— Давайте какой-нибудь мешок, берите по узлу и бегите туда — посадка!
Схватив мешок с сухарями, Янка помчался назад на станцию, чтобы занять в вагоне место на верхних нарах у окна. Лес ожил, началось что-то похожее на панику. С узлами в руках трусили рысцой мужчины, женщины; во всех шалашах что-то хватали, тащили, кричали, бранились, торопились, смеялись. Дети хлопали в ладоши, замешкавшиеся стонали от нетерпения, молодые неслись во весь опор, словно олени, стараясь обогнать друг друга. Янка поспорил с Эрнестом и одержал верх. Он первый из лесного лагеря добежал до вагона и забросил мешок на верхние нары к окну. Несколькими мгновениями позже около второго окна упал мешок Эрнеста.
— Останься в вагоне и следи, чтобы никто не забрался на наши места! — приказал он Янке. — Я побегу за вещами.
— Нет, ты останься! — крикнул Янка и бросился вон из вагона.
У всех были предусмотрены места в вагоне, каждый знал свой вагон, но люди забыли об этом и боялись только одного: как бы не захватили их места. Безумная спешка, сильное возбуждение… Достаточно было одного неосторожного слова, и они передрались бы, защищая свои права зубами и ногтями. На полпути к шалашу Янка встретил Айю. Она тоже спешила с узлом на спине, но ноша была слишком тяжела, и ей приходилось идти шагом.
— Дай мне, я понесу! — крикнул Янка. Схватив узел Айи, он устремился к станции и опередил самого Бренгулиса. Узел Бренгулиса был легче, но зато Янка помоложе.
«Утрись, Симан, уж я не позволю себя обогнать… — думал Янка, поравнявшись с богатым хозяином. — Надо было раньше стараться…»
Они одновременно подбежали к дверям вагона. Но тут у Янки оказалось явное преимущество: в вагоне был Эрнест, который принял у Янки узел, а Бренгулису пришлось самому карабкаться по лесенке.
— Клади на другой конец, к окну! — крикнул Янка Эрнесту. — Это не наш.
— Как? — удивился Эрнест. — Какое мне дело до чужих вещей?
Но Янка так прикрикнул на него, что Эрнест мигом послушался. Теперь Янка отпустил его в лес, а сам забрался в вагон и, как цербер, защищал завоеванные позиции. Очень важно было обеспечить удобные места, ведь предстояло ехать около пяти тысяч километров.
Четвертое окно занял Фриц Силинь, а Бренгулису пришлось довольствоваться темными нижними нарами. Это ему было совсем не по душе, и весь вечер, пока вещи рассовывали по углам, первый человек колонии с ненавистью косился на Янку. Подложил свинью, мерзавец! Ни стыда, ни уважения к старшему. Ему-то хорошо теперь наверху у окна — посмеивается, только зубы блестят. А ты торчи тут впотьмах, как барсук, эх…
Наконец вся эта суматоха кончилась. В тот вечер в двадцати трех вагонах весело пылал огонь в чугунных печурках, люди устроились, потеснились, и удивительно — всем хватило места. Пустыми, разоренными остались покинутые в лесу шалаши. Часть беженцев еще продолжала сидеть под открытым небом. Они с завистью смотрели на счастливцев, забравшихся в вагоны. Без них, оставшихся пока без места, эшелон не отправят, поезд будет стоять на станции в ожидании недостающих вагонов, но все-таки — крыша над головой, тепло и обеспеченное место в эшелоне. Пусть льет дождь, сыплет снег, завывает ветер — им теперь горя мало.
Ниедры тоже попали в вагон.
В середине состава в одном из вагонов поместился фельдшер, и там на дверях вывесили красный крест. У этого вагона имелась тормозная площадка. Беженцы дивились, зачем она нужна в середине поезда, где никогда не стоят проводники. Но спустя некоторое время они поняли: площадка у санитарного вагона не случайность — на ней никогда не было недостатка в пассажирах.
Седьмого октября беженцам выдали по фунту хлеба, маленькому кусочку мыла и по одной свече на вагон. Состав по-прежнему стоял на запасных путях у станции. Под открытым небом томилось восемьдесят семей беженцев. А начальник станции заявил, что эшелон не отправят, прежде чем он не будет сформирован полностью. В вагонном парке неизвестно для какой цели стояло двадцать пустых вагонов. Они, вероятно, имели какое-то специальное назначение, ведь иначе не стали бы их держать на простое.
Вскоре люди, находившиеся в вагонах, начали чесаться. Взрослые и дети, бедные и зажиточные, простые и интеллигентные время от времени запускали руку за пазуху и чесали зудящее тело; иной потихоньку, стесняясь соседа, другой открыто, со смехом:
— Гости пришли. Начинают покусывать.
Симан Бренгулис, чье упитанное тело, видимо, особенно пришлось по вкусу насекомым, терся спиной о дверной косяк, точно лошадь. Но в вагонах были и больные. Напившись их крови, насекомые переползали на здоровых, и число больных увеличивалось. Двое уже лежали в санитарном вагоне у фельдшера.
Так началось путешествие: вши, тиф и запах карболки; груды испражнений вдоль насыпи; покойники на тормозной площадке санитарного вагона. А поезд все еще не трогался с места.
Среди беженцев распространился слух: какой-то железнодорожный сановник оказался обойденным, и если хотят ехать, то…
Узнав об этом, Карл Зитар отправился на станцию. Начальник станции ушел в город.
Под вечер, когда возвратился начальник станции, в его комнате произошел следующий разговор. Карл Зитар представился ему и заявил:
— Я пришел вас попросить дать разъяснение по нашему делу.
— Пожалуйста, товарищ! — повернулся к нему начальник станции. Дежурный сделал вид, что изучает журнал телефонограмм. Строгий тон посетителя его немного озадачил — не похоже было, что он пришел для коммерческих переговоров.
— Товарищ начальник станции, — продолжал Карл, — не можете ли вы мне сказать, какого числа, согласно данному вам распоряжению, вы должны отправить наш эшелон?
— По возможности, дорогой, по возможности. Или вы думаете, что нам доставляет большое удовольствие возиться с вами? О, мы были бы рады хоть сегодня вечером отправить вас.
— Почему же вы не делаете этого?
— Не могу я отправить половину эшелона. Вы же сами знаете, что не хватает семнадцати вагонов.
— Может быть, вы объясните, для какой цели предназначены те двадцать порожних вагонов, которые стоят в вагонном парке уже третьи сутки?
Начальник тревожно покосился на дежурного по станции. Тот усиленно сморкался.
— Об этом я не могу дать вам сведений. Эти вагоны имеют особое назначение. И вообще, товарищ, меня удивляет ваше странное любопытство. Вагонный парк! Не думаете ли вы, что я начну выкладывать служебные секреты каждому встречному, Кроме того, у меня нет времени спорить с вами. Идите и ждите. Когда подадут вагоны, тогда и поедете.
Карл ушел.
В вагоне его ожидала приятная весть.
— Тебя искал один человек, — сообщил Янка. — Очень хотел повидать. Судя по внешнему виду, какой-то видный работник, вероятно, комиссар. Просил передать эту записку.
Он вручил Карлу коричневый конвертик, в котором лежал вырванный из блокнота листок бумаги в клетку.
«Сердечный привет, Карл Андреевич!
Мои сотрудники передали, что ты меня несколько раз разыскивал. Был в горах в командировке. Сейчас пробуду несколько дней здесь. Приходи, дорогой. В любое время буду в твоем распоряжении. Может, смогу тебе быть чем-нибудь полезным? Не стесняйся говорить о своих нуждах — если в моих силах, готов все для тебя сделать. Жду.
Черняев».
Прочитав записку, Карл улыбнулся.
— Наверно, что-нибудь хорошее? — спросил Янка.
— Да, очень хорошее, — ответил Карл. — Жаль, что ты меня не позвал, когда этот человек был здесь. Я же был рядом — у начальника станции. Завтра поедем.
— Начальник станции обещал? — раздался голос Симана Бренгулиса.
— Нет, начальник станции ничего не обещал, — ответил Карл. — Но теперь я точно знаю, что нам здесь не придется долго томиться.
Он немедленно отправился в город и разыскал Черняева. Бывший командир очень радушно встретил старого боевого товарища. На столе появились два стакана крепкого, горячего чая. Вначале разговор шел на общие темы. Карл узнал, что Черняев теперь — член Бийского военно-революционного трибунала. Рассказав о смерти отца и ликвидации латышского села, Карл описал жизнь беженцев в лесном лагере и недавний разговор с начальником станции.
— Мы как будто находимся во власти злых чар. Продукты, которые нами запасены на дорогу, кончаются, а мы еще с места не сдвинулись. На каждом шагу нужно давать взятки. Сегодня еще кое-что можно собрать для взятки, но скоро у нас ничего не останется за душой. Что будет тогда?
— Ты уже обращался куда-нибудь за помощью? — спросил Черняев.
— В эвакуационном отделе мы ежедневно говорим о своем положении, но они бессильны чем-либо помочь. Или просто не хотят помогать.
— В партийном комитете не был?
— Нет. Я ожидал твоего возвращения из командировки.
— В Чрезвычайную комиссию тоже носа не показывал?
— Не показывал. Да и что мне там делать — наш вопрос не политический. Он скорее относится к хозяйственным неполадкам.
— Вот ты у меня какой, — засмеялся Черняев. — Когда нужно было бороться за Советскую власть, ты знал свое место и умел обращаться с оружием, а сейчас, когда нужно помочь Советской власти осуществить справедливость и защитить честных людей от негодяев, ты не знаешь, с какого конца начать и где искать поддержку. Вот что я тебе скажу, мой друг, — Черняев сразу сделался серьезным. — Все, что происходит в нашей жизни, — политика. Если нечестные люди, в которых еще бродит ядовитая закваска старого мира, своими действиями компрометируют советские порядки, вымогают взятки и дезорганизуют хозяйственную и общественную жизнь государства, то это с их стороны такая политика, которую мы не можем оставить без отпора. И если ты видишь подобное, ты не смеешь молчать. Без промедления иди в Чрезвычайную комиссию и назови вещи своими именами. Если б ты это сделал, ваш эшелон давно находился бы за Уралом. Из Бийска я помогу вам выехать. Свяжусь с Барнаулом и позабочусь о том, чтобы ваш эшелон без задержки проследовал до Новониколаевска. Но весь путь следования я не могу вам обеспечить, не могу везде присутствовать. А вредителей и взяточников в настоящее время на железнодорожном транспорте больше, нежели ты можешь себе представить. И запомни раз навсегда: если на твоем пути встретится кто-нибудь из этих негодяев, знай, что за ним стоит враг, работающий против Советской власти и закона, и ты не должен бояться этого подлеца. На железной дороге существуют органы Транспортной чрезвычайной комиссии. Представителей этих органон ты найдешь на каждой крупной станции. Как только случится какая-нибудь заминка или с вами поступят несправедливо, без промедления иди в Транспортную чрезвычайную комиссию и попроси их помочь. И я ручаюсь, тебе всегда окажут содействие.
— Я это учту, — пообещал Карл. — Большое спасибо за ценный совет.
В присутствии Карла Черняев созвонился по телефону с Бийской чрезвычайной комиссией и просил поинтересоваться, для какой цели в вагонном парке стоят двадцать вагонов порожняка. Потом он закурил и долго в глубоком раздумье смотрел на Карла.
— Почему ты уезжаешь? — спросил он наконец. — Какое счастье надеешься найти в Латвии?
— А я и не надеюсь найти там счастье, товарищ Черняев, — ответил Карл. — Просто там… я буду полезнее, чем здесь.
— Ты волен поступать как знаешь, — продолжал Черняев. — Я совсем не пытаюсь отговорить тебя, хотя ты и здесь очень пригодился бы — я в этом уверен. Но хочу все же дать тебе товарищеский совет: не позволяй им, этим белым тиранам на своей родине, затуманить твое сознание и втянуть себя в их болото. Ты слишком порядочен и честен, для того чтобы стать чужим нам.
— Не беспокойся, дружище, — взволнованно отозвался Карл. — Не стану чужим. Тебе никогда не придется краснеть за меня.
Они поздно расстались в тот вечер.
…На следующий день, девятого октября, рано утром из вагонного парка вышли на дезинфекцию семнадцать порожних вагонов. В полдень объявили посадку тем семьям, которые жили еще под открытым небом. А вечером, пыхтя, подошел черный паровоз, его прицепили к первому вагону, и раздался перестук буферов. Это был нервный конь, с недовольным кучером: он дергал вагоны такими внезапными и мощными толчками, что люди валились с ног и на печках опрокидывались чайники. И все-таки это было радостное движение! Пусть дергает, трясет как хочет, — лишь бы двигаться. Беженцы втащили лесенки в вагоны, и никто больше не осмеливался выйти из них, хотя поезд простоял на станции еще несколько часов.
И вот в полуночный час, когда по крыше вагона барабанил дождь, а за окнами завывал ветер, станционный колокол прозвонил три раза, и на свисток кондуктора паровоз отозвался пронзительным гудком. Загремели буфера, состав дернулся, и колеса завели свою веселую песню.
Начался великий обратный перелет!
Янка всю ночь не мог заснуть. Он лежал у окна и смотрел, как в темноте проносятся мимо телеграфные столбы, купы деревьев, деревни, поля, и радостно думал: «Мы едем… Все-таки едем…»
Дребезжали стены вагонов, лязгали буфера, за окном выл ветер. Это была колыбельная песнь. Впервые после долгих месяцев сладко и безмятежно спали усталые путники.
Это был действительно необычный конь — черный, замасленный, покалеченный. Ему были присущи все качества норовистой лошади. Зная это, железнодорожники не прицепили сразу все сорок вагонов, а оставили десть из них в Бийске. Но и при езде с неполным составом паровоз временами останавливался. Простояв посреди степи час-другой, он набирался сил и плелся дальше. На полпути к Барнаулу паровоз оставил поезд и укатил назад в Бийск за оставшимися десятью вагонами.
— Если так будут везти всю дорогу, мы и к весне не доберемся, — рассуждали пассажиры.
— К какому-нибудь концу придем, — мрачно отшучивались другие.
Весь долгий день они томились на месте. Смотреть было не на что — голая равнина, редкая березка на краю степи и серое осеннее небо. Парни раздобыли дрова, и беженцы развели у полотна костры и варили картофель. Вечером возвратился паровоз с остальными вагонами, и ночью эшелон отправился дальше.
И странно, всякий раз, когда поезд останавливался, людей охватывало беспокойство, они не могли уснуть, но стоило эшелону тронуться, как все успокаивались и беспечно засыпали в темных клетках. Движению присуща успокоительная сила, и чем быстрее передвигался состав, тем спокойнее чувствовали себя беженцы.
В Барнауле беженцам сообщили, что они могут получить по фунту хлеба на человека, но для этого поезд должен задержаться до вечера. Они отказались от хлеба, хотя у некоторых осталось всего несколько сухарей.
И поезд отправился дальше. Урчали пустые желудки, во рту скапливалась слюна, и, обманывая себя, люди пили много чая. Необходимость примиряет со всем и заставляет преодолевать даже застенчивость. Одного только стыдились люди: обнаружить перед другими свой голод. Во время еды они забирались в самые темные углы вагона. А те, кто сидел на верхних нарах, поворачивались к соседям спиной, чтобы никто не видел, что и сколько они едят. У кого не было уже ничего, делали вид, что едят, долго жевали, чмокали губами и даже пытались изобразить отрыжку. У кого еды хватало, те скрывали свою состоятельность. Бренгулис, который вначале был недоволен нижними нарами, теперь сообразил, в чем их преимущество: там, внизу, всегда царила темнота, и если залезть подальше в угол, можно спокойно жевать полным ртом все, что бог послал. У тебя есть сало, масло, мед, белые сухари и целый мешок пшена. Откровенно говоря, ты бы мог ехать не волнуясь, если на какой-нибудь станции поезд и задержится подольше. А когда ты съешь все, то под рубашкой, в нательном мешочке, у тебя хранится несколько золотых червонцев. Но все же и ты не можешь хладнокровно видеть, как на другом конце вагона соседи забалтывают в теплой воде щепотку муки, и получается нечто похожее на коровье пойло. Довольно неприятная картина. Но еще неприятнее слушать, как маленький мальчик на верхних нарах говорит сестре:
— Айинь, я хочу есть. Нет ли у тебя сухарика?
Она совсем тихо что-то отвечает, шарит в мешке, но ты знаешь, что там ничего нет. И мальчик большими блестящими глазами смотрит на соседей, когда те сосут намоченные в чае сухари. Взрослые в таких случаях отворачиваются, делают вид, что не замечают, но ребенок не понимает, что смотреть неприлично. Ну что тут делать? Ты роешься в своем мешке и, прячась от других, пододвигаешь мальчугану несколько сухарей и сразу делаешь вид, что ничего не произошло. Стыдишься, но чего? Того, что у тебя еще есть право на жизнь, а у других его нет? Или того, что ты живым и здоровым пройдешь через испытание, а другие погибнут?
На полпути между Барнаулом и Новониколаевском, на станции Черепаново, поезд простоял целый день. Утром на тормозной площадке санитарного вагона лежал новый покойник — женщина. Она умерла ночью, и фельдшер вынес ее, чтобы родные похоронили. Делать гроб не было времени. Родные завернули покойницу в простыню и зарыли в кустах недалеко от железнодорожного полотна. После этого поезд шел без задержек до самого Новониколаевска. По утрам те, у кого в санитарном вагоне лежали близкие, шли к тормозной площадке. Вторым покойником оказался маленький мальчик, третьим — какой-то одинокий старичок из Малиены[14]. Освободившиеся после них места в санитарном вагоне занимали новые больные.
На четвертый день поезд прибыл в Новониколаевск и опять простоял на станции весь день. Беженцам выдали по фунту картофеля, немного сахара и. кофе. Рядом со станцией находился базар. Беженцы понесли продавать остатки вещей. Янка Зитар утром вышел посмотреть большую станцию, но картина была настолько безотрадной, что он поскорей вернулся в вагон и весь день проспал. Большая узловая станция Сибирской магистрали оказалась забитой составами. С Поволжья, где в этом году была страшная засуха, на восток мчались эшелоны с голодающими. У каждого вагона валялись кучи отбросов, блуждали бродячие собаки, копошась в этой клоаке. Повсюду тянулись бесконечные ряды вагонов, дальше виднелись депо, фабрики, вихри пыли и, насколько хватало глаз, стоял дым. В таком воздухе вянут цветы, гниют деревья и ржа съедает железо. Здесь никому не хватает воздуха, человек перестает мечтать.
Вечером поезд тронулся. Казалось, на большой Сибирской магистрали путешествие должно идти успешнее. Паровозы более мощные, реже меняются бригады. Ох, уж эти злополучные бригады! Они были самым большим бедствием для беженцев: всюду, где они менялись, люди заранее готовились к томительному ожиданию. Только один раз, в Каргате, поездная и паровозная бригады сменились за четыре часа, поэтому многие беженцы, отправившись на базар, не успели вернуться и отстали. На следующий день они догнали эшелон пассажирским поездом.
Днем и ночью мимо окон вагона проносился грустный пейзаж Барабы — похожая на море, необозримая болотистая степь, усыпанная мелкими карликовыми березками и чахлым кустарником, заросшая грубой осокой и камышом. Изредка показывалось стадо, поднималась в воздух стая птиц, и опять часами не видно было ни одного живого существа. Местами виднелись большие выгоревшие от степного пожара площади, где земля чернела, как уголь. А ведь где-то здесь, в этом болотном царстве, жили люди, месяцами отрезанные от всего остального мира; они пасли скот и ждали, когда зимняя стужа натянет ледяной покров на топкую Барабу и можно будет проехать в степные города. Здесь совсем не на что было смотреть. Беженцы радовались, что поезд так быстро мчался через эту равнину. На станциях они добровольно ходили помогать железнодорожникам грузить дрова на паровоз. У беженцев уже выработалось свое суждение о машинистах. Некоторые из них умели плавно стронуть поезд с места и развить большую скорость, не дергая вагоны, — это были мастера своего дела. Другие горячились и дергали эшелон. Иной машинист позволял себе жестокие шутки: после гудка давал полный ход назад, затем круто тормозил и вдруг рывком двигался вперед. Эшелон трясся как в лихорадке, из одного конца в другой пробегал дробный перестук буферов, в вагонах все падало и летело.
На второй день после отъезда из Новониколаевска пришлось отнести в санитарный вагон мать Зитаров. Она заболела еще в лагере и больной села в эшелон. Спертый воздух, угар, идущий от чугунной печки, топившейся круглые сутки, и водянистые каши не способствовали ее выздоровлению. Альвина стала настолько слабой, что не могла сама выйти из вагона. А когда соседи узнали, что у нее тиф, поднялся ропот. Никто, правда, не говорил ничего в глаза, но хмурые лица, недовольное перешептывание и посещение Бренгулисом фельдшера ясно выражали беспокойство людей. Нельзя было требовать, чтобы соседи примирились с присутствием в вагоне опасно больного человека. Тринадцатого октября Зитариене унесли. На следующий день ей стало гораздо хуже, и утром пятнадцатого октября, когда поезд остановился для смены бригад на станции Татарская, Карл нашел мать на тормозной площадке. Ей уже ничего не надо было.
Комендант поезда вычеркнул из списка беженцев Альвину Зитар, в вагоне номер двадцать стало немного просторнее, а три парня рыли в степи яму. У них нашлась всего одна лопата, поэтому рыли попеременно. Земля, как и полагается на болоте, была сырая. Как только выкопали ямку, в нее набралась вода, и вычерпать ее было невозможно — пришлось бы вычерпывать всю влагу Барабы. Пока один копал, двое ведрами черпали воду и выливали в канаву. Так они трудились несколько часов. За это время Эльза и Сармите одели Зитариене и завернули в простыню — гроб негде было достать. Когда могилу вырыли, сыновья стали совещаться, не завернуть ли мать еще и в вытканное ею одеяло. Но Эрнест сказал, что матери это не поможет, а за одеяло можно получить каравай хлеба; лицо матери можно накрыть каким-нибудь плотным платком.
Перед тем как опустить покойницу в могилу, из ямы еще раз вычерпали воду. Но первые лопаты земли, брошенной на покойницу, подняли фонтаны грязных брызг. Увидев это, женщины зарыдали еще громче, а мужчины, отвернувшись в сторону, усиленно сморкались. Они торопились скорее засыпать могилу и сделать могильный холмик. Цветов уже нигде не было, и могилу обложили березовыми ветвями, бока укрепили дерном и поставили два накрест прибитых круглых березовых колышка с маленькой дощечкой на месте их скрещивания. На ней черной краской написали имя и фамилию покойной и соответствующие даты.
Теперь у Зитаров не было ни отца, ни матери. До сих пор семью возглавлял Карл. Но старшим был Эрнест. По некоторым соображениям он хотел бы сам перенять эту почетную позицию (на видземском побережье их ждала отцовская усадьба, и кто-то должен был стать там хозяином), но такой почет налагал и обязанности, заботы о младших братьях и сестрах, а в теперешние трудные времена проще заботиться только о себе. Нет, Эрнест не протестует, если главой семьи останется Карл. У него шире плечи и больше опыта — пусть поломает голову, как доставить всех домой. Но еще неизвестно, кто станет хозяином в Зитарах: ведь порядок в подобных случаях устанавливает закон.
Принято, что после смерти человека родные проверяют его имущество и делят наследство. Если Карл и последовал этому обычаю, то у него на то были особые причины: он просто проверил, сколько еще осталось продовольствия и какие вещи можно продать, если оставшегося продовольствия не хватит до конца пути. Осталось почти полмешка сухарей, несколько килограммов сала и килограмма четыре муки. Если учесть, что изредка в больших городах им будут выдавать немного хлеба, то, живя экономно, еды хватит на две недели. Но тогда нельзя терять в пути ни одного лишнего дня, потому что за кое-какой хлам и ненужную одежду в лучшем случае можно получить продукты еще на одну неделю.
Они вступили в состязание с самой судьбой. У них еще оставались слабые надежды победить в этом состязании, но, если встретится какая-либо случайность, маленькое, непредвиденное препятствие, — проигрыш неизбежен.
Такое препятствие возникло тут же, на станции Татарская, где эшелон остановился для смены бригад.
Город находился поблизости от станции. Ничего более мрачного нельзя было себе представить. До самого горизонта ни селения, ни леса — только открытая мертвая степь и заросли чахлых березок, а посреди этой пустыни большая станция — депо, вагонный парк и многочисленные пути. Утром пятнадцатого октября, когда эшелон с беженцами остановился в Татарской, там уже стояло восемь составов — они ждали смены паровозов. Тут были эшелон с польскими беженцами, поезд с красноармейцами и два продовольственных маршрута. Теперь к ним еще прибавились алтайцы, так что паровозов ждали пять составов, которым нужно было добраться до Омска. В остальных четырех поездах, направлявшихся на восток, ехали голодающие с Поволжья — татары, чуваши, башкиры и мордвины. Они томились в Татарской уже много суток, некоторые поезда стояли здесь вторую неделю, все свободные паровозы в первую очередь прицепляли к продовольственным маршрутам.
Ранее приехавшие уже привыкли к длительному ожиданию и не бегали ночью на станцию узнавать, когда на путях раздавался гудок какого-то вновь прибывшего паровоза. Латыши приехали недавно и поэтому нервничали, волновались по поводу каждого гудка и надоедали дежурному по станции.
— Да говорят же вам, ждите своей очереди и оставьте нас в покое! — отвечали им.
Но как они могли успокоиться, когда нечего было есть, когда тиф нет-нет да и выхватывал из их рядов людей, а до конечной цели еще оставалось больше четырех тысяч верст?
Но пришлось и им учиться терпению. Просидев здесь два-три дня, они поняли, что нетерпение и жалобы не помогут, другим приходится еще труднее.
Что это было именно так, беженцы убеждались ежеминутно. Следовало лишь походить около других поездов или в обеденное время не закрыть двери вагона, и около них сразу же появлялись серые, похожие на тени лица и безумные, жутко блестевшие глаза заглядывали в вагон. Эти люди терпеливо и робко бродили вокруг, беззастенчиво смотрели, как другие едят, и взглядами, полными немой мольбы, провожали каждый кусок, подносимый ко рту. Они не ели уже много дней и стали так же неразборчивы, как умирающее от голода животное. Им ничего уже не было противно, они ничем не брезговали. С дракой, вырывая друг у друга из рук, налетали они на помои, выливаемые иногда за дверь; жадно хватали каждую шкурку сырого картофеля, грызли кости, вылавливали все крупинки пищи, оказавшиеся в помоях. Просить и умолять они не осмеливались, но их немое покорное ожидание, их скорбные взгляды действовали сильнее всяких слов.
Все время, пока поезд стоял в Татарской, лил дождь, иногда падал мокрый снег и дул холодный ветер. Солнце ни разу не засияло над этим гибельным местом. Темные ночи сменялись серыми днями. Поезда приходили и уходили, а эшелон беженцев не двигался с места.
Стояло отвратительное ненастье. Новый состав с волжанами остановился рядом с эшелоном алтайцев и загородил от них длинный, пустынный перрон станции. Янка с утра вместе с другими парнями отправился за дровами, нарубил изрядную вязанку маленьких березок и теперь сушил у печки промокшую одежду. В степи Фриц Силинь сообщил ему приятную весть — он сегодня передал Лауре письмо.
— Это произошло так. Лаура по утрам ходит за кипятком, я заметил это еще раньше. Поэтому, как только она ушла, я отправился следом. На перроне не было ни одного человека, и я теперь действовал совсем иначе, чем в Бийске. Просто подошел к ней, поздоровался и сказал: «Извините, я должен вам кое-что передать, — вынул письмо и подал ей. — Это от моего друга». Она удивленно посмотрела мне в глаза и хотела уйти. «Простите, но вы меня совсем не знаете», — сказала она. «Но мой друг вас знает, и вы его тоже», — сказав это, я сунул ей письмо в руку и ушел. Потом я увидел, что она, улыбаясь, положила письмо в карман.
Кругом была слякоть, в печной трубе завывал ветер, и каждый сильный порыв его вдувал в вагон клубы дыма. Но Янка чувствовал себя чудесно: он опять напомнил Лауре о себе и знал, что она теперь о нем думает. Тут же рядом, через четыре вагона… Это гораздо ближе, чем от горелого леса до долины Казанды. Янке уже не нужно закрывать глаза и вызывать в своем представлении образ и голос Лауры. Нет, он может выйти из вагона и встретить ее, поздороваться с ней и потом думать весь день о том, какой она была сегодня. В Новониколаевске он встретил ее одну между чужими вагонами, и Лаура так ласково ему улыбнулась, что у него замерло сердце. Но он не остановился и не спросил:
— Как вы поживаете?
Позже, в Каргате, он видел Лауру в зале ожидания станции. Она холодно ответила на приветствие Янки и отвернулась, видимо, обиделась на что-то. Но на что? Теперь Фриц опять передал ей письмо. Хорошо ли это?
Когда в вагоне заговорили о том, что нужно пойти за кипятком, Янка надел теплую тужурку и сказал:
— Давайте посуду, на этот раз схожу я.
Он взял четыре больших бидона и отправился на станцию. У кипятильника они встретились. Лаура первая набрали кипяток и пошла. Но это ничего — до эшелона изрядное расстояние, а она идет медленно, совсем медленно, словно ожидая чего-то. Как медленно сегодня течет вода! Прошло немало времени, пока Янка наполнил бидоны и поспешил следом за Лаурой. У эшелона волжан он нагнал ее. Когда Янка поравнялся с ней, она искоса взглянула на него, улыбнулась и поставила посуду на землю, дуя на пальцы.
— Очень горячий кипяток… — сказал Янка.
— Да, горячий… — ответила она.
Им нужно было переходить через тормозную площадку. Янка первым взобрался на площадку и взял у Лауры посуду. Потом он спустился с площадки по другую сторону поезда и опять взял бидоны Лауры и свои. Поставив их на землю, он ждал, пока она спустится.
— Спасибо, — произнесла она. — Вы не обожглись?
— О нет, совсем не так горячо.
— Да, теперь уж, наверно, остыл.
Вот и все. Лаура ушла в свой вагон, Янка — в свой. Позже он сообразил, что не следовало так быстро спускаться с тормозной площадки — тогда и Лаура поднялась бы туда, и он мог бы ее о чем-нибудь спросить. Возможно, она и сама заговорила бы.
К вечеру погода немного улучшилась. Янка вышел погулять и у ворот депо нашел несколько вагонных буферов. Он поднял один из них вверх. О, у него еще есть сила в мускулах. Потом, когда он будет есть больше мяса, сможет поднимать два, три буфера одной рукой — Зитары сильная порода. Жаль, что Лаура не видит его.
Возвращаясь обратно, он встретил Лауру и Руту. И на этот раз она добрая — вероятно, та неизвестная обида забыта и прощена. Она даже оглянулась, пройдя мимо Янки, и у него после этого весь вечер было веселое настроение. Радостный, взобрался он на соседние верхние нары и стал играть в шашки с Айей. Он все время выигрывал, а Айя, краснея, улыбалась своим проигрышам. Янка мог выигрывать сколько угодно, ведь он ясно видел расположение шашек на доске, а глаза Айи были затуманены присутствием Янки и его неожиданной любезностью. Изредка, переставляя шашки, их пальцы соприкасались. Янка ни о чем не думал, он только чувствовал — пальцы девушки горячие и слегка дрожат, вероятно, от волнения. Но Айя… Наконец он опомнился, сообразив, что нехорошо поступил, взобравшись на нары Айи.
— На сегодня довольно, — сказал Янка и спустился с нар.
Айя ничего не ответила.
Укладываясь, Янка размышлял: «Все-таки как странно, что даже здесь, под сенью голода и смерти, возможна такая вещь, как любовь. Какая это, в самом деле, удивительная сила! Ее ничто не может заглушить, это дивный цветок, способный цвести при любых обстоятельствах и в любых условиях. Для него не страшны темнота и холод. Он обходится без солнечного света и тепла, пускает корни в самой скудной почве и способен вытянуть жизненные соки даже из каменистого грунта».
И еще одна странность: покорно и скромно мечтал Янка о Лауре, ему было достаточно одного ее ласкового взгляда; одно приветливое слово из ее уст и мимолетная улыбка наполняли его счастьем. Больше он ничего не требовал! Но точно такой же была Айя — покорная и непритязательная. И если б он пожелал, то мог бы доставлять ей счастье каждую минуту, он, этот богач из вагона номер двадцать, ибо всякое его слово, обращенное к Айе, было для нее точно кусок золота. Оно значило больше, чем хлеб, мясо и пшенная каша, которых требовало тело, и он мог рассыпать эти богатства полными пригоршнями: Но он скупился. Такой же была и Лаура. А не могло ли быть, что Лаура ожидает, когда он станет более щедрым? Может быть, она, так же как Айя, ловила дары его любезности и лишь гордость не позволяла ей выказывать это так открыто, как делала Айя? Лаура была более сильная натура, Айя слабее. Янке нравились сильные люди.
На шестые сутки ушел польский эшелон. Теперь настала очередь латышей. Но вечером, когда из депо вышел единственный свободный паровоз и комендант предупредил беженцев, чтобы они не уходили далеко от вагонов, людям пришлось пережить новое разочарование: в самый последний момент начальник станции отозвал паровоз, так как ночью ожидался воинский эшелон и он не имел права отдать единственный паровоз беженцам.
Воинский эшелон прибыл, и через час его уже не было в Татарской. До утра прибыли еще два состава из Омска, но паровозы отдали продовольственным маршрутам, и алтайцы глядели, как умчались на запад черные паровые кони. Беженцы простояли на станции весь седьмой и восьмой день. Кто-то из железнодорожников сказал, что поляки «подмазали» и поэтому уехали. Теперь стало понятно, почему беженцев здесь морили: без взятки не уехать. Паровоз нужно купить за деньги.
«Комитет дорожного фонда» без ведома Карла Зитара опять собрался на совещание. В фонде еще оставалось полмиллиона рублей, но члены комитета берегли их для более важных мест — Омска и Екатеринбурга. Нечего делать, решили израсходовать последние запасы и послали к начальнику станции представителей.
Вечером взятку отправили по назначению. Ночью из депо вышел паровоз, и его прицепили к эшелону алтайцев, хотя на соседних путях стоял длинный продовольственный маршрут. Промучившись девять суток на месте, беженцы опять почувствовали успокаивающее движение вагона, но уже не ощущалось той радости, которую они испытали, когда поезд впервые тронулся со станции Бийск: слишком многое уже упущено.
Янку мучили мрачные предчувствия. «Не доехать нам до конца. Впереди еще огромное расстояние — четыре тысячи верст. Одного за другим раскидают нас по краям дороги».
Он вдруг сделался странно равнодушным ко всему. Сознание, что спасения нет и придется погибать, не возбуждало в нем отчаянного сопротивления, ибо не имело смысла противиться неизбежному. Его лишь успокаивала эгоистичная мысль: он погибнет вместе с Лаурой. Обоих постигнет одна участь…
Двадцать второго октября поезд добрался до Омска. Его дотемна держали на правом берегу Иртыша, а вечером пропустили через мост и поставили у станции Куломзино.
Там они опять простояли три дня. Но здесь был совсем другой мир и другие причины стоянки. С высокого берега Иртыша открывался широкий вид на степи, на течение могучей реки, которая, родившись в горах Китая, спокойно текла на север к Ледовитому океану. Вдалеке, посреди степной равнины, раскинулся Омск.
Здесь в латвийском консульстве просмотрели документы беженцев и проверили их права на латвийское подданство. Это оказалось очень сложным делом — за долгие годы многие беженцы потеряли документы. Достаточно было хоть какого-нибудь доказательства: квитанции об уплате налога, старого железнодорожного билета, какого-нибудь удостоверения или метрической выписки. У некоторых не оказалось и этого, и их вычеркивали из списка, но они не ушли из вагона, а спокойно ехали дальше, надеясь, что в конце пути все выяснится.
В Куломзине беженцев отправили в баню. Это было ценнее, чем фунт хлеба, но насекомых от этого не убавилось. Совсем наоборот: почувствовав запах свежего, чистого тела, они кусали с еще большим ожесточением, и главным образом тех, на ком было чистое белье, — это старая, давно проверенная истина. Каждый раз после смены белья человек не мог спать, потому что к нему перекочевывал весь «живой инвентарь» соседей. Сермукслис рассказал Янке, что с ним случилось в первую неделю пути: заметив появление вшей, он сразу же сменил белье, но насекомых стало еще больше. На следующий день он опять переодел рубашку, на третий — тоже, пока не дошел до того, что нечего стало переодеть. Спасения не было. Ничего другого не оставалось, как покориться и стоически переносить укусы насекомых. И когда он пробыл целую неделю в грязном белье, не меняя его, то заметил, что живности стало меньше, а та, что осталась, ведет себя спокойнее — поползает лениво по спине, немного покусает и забирается в швы спать. Таким образом, грязь в известных случаях имела свою положительную сторону.
Вблизи станции находился базар. Янка собрал оставшиеся у него русские книги и понес продавать. Впервые в жизни он увидел такую грязь, как здесь: нигде не обойти ее — кругом черная топь. Посреди грязи стояли палатки торговцев, лотки коробейников, высились горы арбузов. У подвод с солью прохаживались казахи. Трескучим голосом ревели степные верблюды, обдавая прохожих клочьями пены; кричали продавцы, торгуясь из-за каждого пустяка с таким темпераментом, что скорее напоминали сварливых забияк, чем коммерсантов; опустившись на корточки среди грязи и напевая свои странные песни, у ящиков с папиросами и мешочков с жареными подсолнухами сидели китайцы. Белый, как мел, хлеб, сочные куски жеребятины, разрезанные арбузы с ромовой мякотью и черными блестящими семечками пленяли глаза голодных беженцев.
Здесь можно было все достать. Но беженцы, поглядев, брели дальше, по щиколотку увязая в грязи. — Мягко идти, — смеялись они, посматривая друг другу на ноги. Кому удалось что-либо продать, купили хлеба. Другие не покупали ничего и представляли, каким вкусным должен быть этот белый хлеб. Может быть, и им еще доведется когда-нибудь его поесть, а может быть, и нет.
В Куломзине Янка опять нашел несколько старых буферов. Он пытался поднять их одной рукой, но теперь они казались тяжелее, чем в Татарской. Позднее, в Перми, он находил еще буфера, и они показались ему еще тяжелее — еле удавалось поднять их до плеча. Потом уже пошли и такие буфера, что даже двумя руками не поднять. Чем дальше на запад, тем тяжелее становились буфера, хотя по виду они ничем не отличались от прежних. Чем это объяснить?
Янка забывал взвеситься и потому не знал, что по сравнению с неизменным весом буферов сам он теряет в весе каждый день; только тяжесть на душе становилась все больше.
Янка совсем помрачнел, его уже не могли развеселить даже самые смешные события. Однажды вспыхнула братоубийственная война между латышами и литовцами. Бренгулис варил перед вагоном картофель; литовцы развели свой костер так близко к костру Бренгулиса, что тот начал затухать. Бренгулис предложил им уйти, места хватит хоть на десять костров. Но какая-то литовка начала ругать Бренгулиса и бросать в него горящие головешки. Защищаясь, наш молодчик лягнул темпераментную даму и сбил ее с ног. Поднялось настоящее вавилонское столпотворение. В конце концов, потребовалось вмешательство коменданта поезда, иначе началось бы всеобщее побоище.
…Янка мыл у дверей вагона ботинки: он зачерпнул грязь. Немного поодаль возились у костра Эльза и Сармите. Из вагона, где ехали Ниедры, вышли Лаура и Вилма. Они направились прямо к Янке. Он охотно спрятался бы в вагон, но ботинки были слишком грязны. Не видя иного выхода, он остался на месте в ожидании девушек. И впервые Лаура, поравнявшись с ним, остановилась и сказала:
— Добрый вечер…
Янка пробормотал что-то в ответ.
— Мы пришли вас ограбить, — сказала Лаура. — Это, правда, нечестно, но я думаю, вы извините нашу дерзость.
— Почем знать, — улыбнулся Янка, взволнованный и немного струсивший. — У меня нечего грабить.
— Может, все же найдется что-нибудь, — Лаура лукаво взглянула на него. — Я слышала, у вас много книг. Мы хотели попросить у вас что-нибудь почитать.
Янка вскочил в вагон и через минуту вернулся с большой кипой книг. Он предложил взять их все. Но девушки заявили, что это будет слишком много, и взяли только четыре — за остальными они придут в другой раз. Да, конечно, это даже и лучше. По крайней мере, оставалась возможность еще когда-нибудь встретиться и говорить с ними.
Позднее Янка пошел гулять на перрон. Там он вновь увидел Лауру. Она пришла на этот раз одна. Заметив Янку, Лаура отправилась на другой конец перрона, а оттуда по деревянным мосткам — еще дальше, за станцию. Остановившись у конца мостков, она оглянулась. Никого вокруг не было. Янке казалось, что она ждет его, иначе зачем бы пришла одна и удалилась в такое уединенное место. После сегодняшнего разговора он стал смелее и подумал, что ничего особенного не будет, если он подойдет к ней и заговорит. Ведь они знакомы. Правда, Лаура в Татарской получила сумасбродное письмо за подписью Я. З., но если бы ей это не понравилось, она бы не просила книг, не пришла бы на перрон и не остановилась бы в конце мостков.
Как бы там ни было, Янку охватило радостное настроение. Он окинул взглядом станцию, убедился, что нигде не видно ни одного знакомого, и быстро, смело приблизился к Лауре. Никто не мог утверждать, что он направляется к ней — может быть, у него совсем другая цель; просто по пути встретил знакомую, остановился поговорить. Этого требует приличие, понимаете, простое приличие, и нечего над этим смеяться. (Но, милый Янка, кто же смеется?) Да, он подходил все ближе и ближе к Лауре, с тихим изумлением в сердце: так вот, оказывается, как это просто; не нужно только волноваться из-за мелочей.
Еще тридцать шагов. Теперь только двадцать. Лаура видела, что он приближается, и совсем не собиралась убегать; она сделала несколько шагов в одну сторону, затем в другую и, улыбаясь, смотрела на него, потом остановилась и застенчиво потупилась. В этот момент на перроне неизвестно откуда появилась Айя. Она махала Янке рукой и кричала, чтобы он подождал ее. Янка с досадой остановился. Какой дьявол принес ее именно теперь?
Но дело тут же выяснилось.
— Иди в вагон, Янка, только что подали паровоз! — сообщила Айя. — Мы сейчас едем.
Раздался первый звонок. Айя права — медлить нельзя. Янка украдкой глянул на Лауру, но и она услышала слова Айи и спешила к поезду.
Следя за его взглядом, Айя тоже заметила Лауру, и губы ее сжались.
— Я, наверно, тебе помешала… — тихо проговорила она. — Но откуда мне было знать?
— О чем ты говоришь? — удивился Янка. — Вас, женщин, никогда не разберешь. Вечно у вас глупости на уме.
— Это та самая, которая давеча приходила за книгами, — продолжала Айя.
— Да. Ну и что же?
— Разве я что говорю? Ты иногда с ней здороваешься.
— Я, вероятно, не должен этого делать?..
— Никто тебе не запрещает. Но ничего в ней особенного нет.
Янка больше не отвечал. По дороге он думал о том, что совсем было бы неплохо, если бы Айя не пришла и он опоздал бы на поезд. Лаура тоже опоздала бы, и им пришлось бы догонять эшелон на пассажирском поезде. Тогда они, оставаясь вдвоем несколько часов, может быть даже весь день, могли бы о многом поговорить. Нет, он совсем не благодарен Айе за эту услугу. Она и сама, очевидно, поняла это, и весь вечер была какая-то странная, словно чувствовала себя виноватой перед Янкой.
Эту ночь и весь следующий день поезд шел без задержек. Изредка паровоз набирал воду, топливо и продолжал путь. Вечером приехали в Называевскую, где менялись поездные бригады. Здесь эшелон опять застрял, но это уже была не болотистая Татарская — станция чистая, погода солнечная. Привыкнув к продолжительным стоянкам, беженцы использовали их: стирали белье, ходили за дровами, бродили по базару и опять кое-что продавали. Так прошло два дня. На третий день люди забеспокоились: здесь, вероятно, собираются устроить вторую Татарскую. Ждать паровоз девять суток они не могли. До Петрограда придется менять бригады не меньше десяти раз. Если на каждой станции сидеть по неделе, то до границы большая часть пассажиров эшелона отдаст концы.
Опять какой-то «славный малый» ждал взятки. Уж очень прытки эти начальники крупных станций — никогда не упустят возможности поживиться. Опять члены «дорожного фонда», посовещавшись, отправились торговаться с начальником станции. О, у этого человека был огромный аппетит — без миллиона и пошевелиться не желает.
— Если не дадите, до рождества продержу: все в моей власти.
Члены «фонда» стали обходить вагоны, собирая деньги.
— Пусть это будет последнее место, где мы «подмазываем», — говорили беженцы. — Да и смысла нет — все равно до конца живыми не доедем.
Всемогущий железнодорожный деятель в их сознании выглядел как мистическое чудовище. Прожорливый и ненасытный, он подстерегал их на каждой станции, в каждом паровозном депо лежал каменной глыбой поперек полотна и не пропускал эшелон до тех пор, пока ему не уплачивали пошлину, кровавую дань, последние вздохи умирающих от голода людей. И в то же самое время при его любезном содействии тысячи спекулянтов ездили из одного края в другой, высасывая из народа все соки и наживаясь за счет гибели своих собратьев.
Несколькими неделями позже, 6 декабря 1921 года, народный комиссар путей сообщения Феликс Дзержинский в своем обращении[15] назвал эти мерзости их настоящим именем и объявил беспощадную войну всем взяточникам на транспорте. Содрогнулась тогда свора алчных негодяев перед справедливым гневом народа; но сегодня они еще старались урвать, что возможно.
Увидев, что дело идет опять к новым взяткам, Карл Зитар вспомнил совет Черняева и решил действовать по его указанию. В то время как члены «комитета дорожного фонда» собирали по вагонам деньги и продукты для взятки, он отправился в отделение Транспортной чрезвычайной комиссии и полчаса беседовал наедине с начальником отделения.
И случилось так, как предвидел Черняев: члены «комитета дорожного фонда» еще не закончили сбор большого «пожертвования», как из депо вышел паровоз и был прицеплен к поезду беженцев. Деятели «фонда» и пассажиры эшелона от изумления опешили, но Карл рассказал им о своей миссии. Да, даже в это трудное и сложное время нашлась сила, которая была в состоянии обеспечить справедливость наперекор всем взяточникам.
Следующая смена бригад прошла довольно благополучно — за один день. В Ишиме беженцы получили хороший паровоз, и эшелон за ночь доехал до Вагая. Вначале казалось, что беженцы и здесь легко отделаются, — комендант эшелона предупредил, чтобы люди не уходили далеко от вагонов, так как все готово к отправке. Но вскоре начальник станции получил какую-то телеграмму, и эшелон с беженцами поставили на запасной путь. Он простоял там весь день. На следующий день ничего не изменилось. Члены «фонда» уже поговаривали, что надо пустить в ход собранные деньги.
Тогда Карл Зитар понял, что опять настало время отправиться в Чрезвычайную комиссию. Он так и сделал. Результат этого похода опять был поразительным: как только председатель отделения Чрезвычайной комиссии — моложавый, очень славный человек — поговорил по телефону с начальником станции на настоящем революционном языке, сразу нашелся паровоз и поездная бригада, и через час поезд уже двигался дальше на запад.
Это был последний раз, когда Карлу пришлось воспользоваться советом Черняева. Теперь многие узнали, кому они обязаны тем, что живыми добрались до границ своей родины и что в дороге больше не пришлось рыть новые могилы.
Эшелон с беженцами двигался теперь вперед такими темпами, которые следовало признать максимальными при существующей обстановке. Председатель Вагайского отделения Транспортной чрезвычайной комиссии не успокоился на том, что помог эшелону отправиться со станции; он связался со своим начальством и устранил все препятствия на дальнейшем пути его следования до самого Екатеринбурга. Значение этой помощи могли не оценить только такие люди, как Бренгулис и ему подобные, у которых в мешках и ларях хранились неисчерпаемые запасы продовольствия.
Эшелон стремительно мчался через приуральскую степь. На следующей станции бригады сменились за час. Показались горы, большие заводы, рудники. Мимо вагонных окон мелькали леса, глубокие долины и заброшенные монастыри. Но эшелон нигде больше не останавливался. Шел снег, земля повсюду побелела. Быстрей! Еще быстрей вперед! Нужно наверстать упущенное!
Это была бешеная гонка. Пел ветер, стучали колеса и угрюмо ворчали пустые желудки. Осталась позади граница Азии. Во время этой стремительной езды Янка несколько дней не встречал Лауру. Выбегая на станциях за кипятком, он мельком видел ее, по не было времени для разговора. Зато когда поезд прибыл в Екатеринбург и простоял несколько часов, Янка опять нашел ее. И странно, он почти не узнал девушку: это была уже не та Лаура. Лицо ее посерело, глаза потеряли прежний блеск, а походка сделалась медлительно-усталой и тяжелой. Казалось, плечи Лауры согнулись под невидимым грузом.
Такой же стала и Айя Паруп. Пожалуй, даже еще более слабой и серой. Таким же стал и Янка. Все они, казалось, покрылись слоем золы. Но этот слой нельзя было отмыть никаким мылом, это была печать голода. Они уже почти целую неделю довольствовались лишь тем, что выдавали на некоторых станциях эвакопункты. Но этого было недостаточно, чтобы сохранить силы.
В Омске эшелон алтайцев разделили на два. Литовцы, поляки и белорусы поехали через Урал южным путем, через Челябинск, а латышей и эстонцев направили северной стороной. Из состава в сорок вагонов осталось только двадцать пять. Это обстоятельство послужило латышам на пользу: чтобы не отправлять неполный эшелон, в Екатеринбурге к их эшелону прицепили пятнадцать вагонов с продовольствием. Их срочно нужно было доставить в Петроград. «Срочно!» Это значило, что начальники станций больше не посмеют медлить с отправкой и беженцы в возможно короткий срок доберутся до большой северной столицы. За вагонами с хлебом зорким оком следили продовольственные комиссары и Чрезвычайная комиссия. Попробуй только саботировать или допустить бюрократический трюк — и ты сразу же опалишь пальцы, жадный до взяток чиновник! Вровень с мукой и мясом, отправляемыми в Петроград, теперь становились и беженцы: эшелон невозможно разделить надвое, отправив вагоны с продовольствием отдельно, а людей оставив на месте. Волей-неволей приходится пропускать их без выкупа. Невероятные дела!
Второго ноября поезд отправился из Екатеринбурга. Только теперь началась настоящая езда — решающий участок великого марафонского бега. Шаг за шагом беженцы набирали утраченную в предыдущем состязании дистанцию, понемногу обгоняли ушедшего вперед соперника. Костлявый призрак голода начал отставать.
Поезд быстро мчался на запад, словно судно, в паруса которого дует мощный пассат.
Шестьсот человек кое-как влачили существование. В вагоне Зитаров только два семейства еще не ощущали нужды — Бренгулисы и Силини. Зариене вполне открыто попрошайничала у большого Симана, Карл Зитар выдавал своим семерым едокам все меньшие и меньшие порции. А на другом конце вагона два человека на верхних нарах жили тем, что получали через день на больших станциях. Айе Паруп и ее маленькому брату раз в два дня выдавали по чашке горячего супа и по полфунта хлеба. Этого еле хватало на один раз. Одни едят, другие делают вид, что едят, а ты натягиваешь на голову одеяло и лежишь, хотя спать тебе не хочется. Удивительно, как они вообще еще выдерживали — Айя и Рудис. Зная, что помощи ждать неоткуда, они спрятались в своем углу и словно исчезли для соседей. Случалось, об их присутствии не вспоминали целыми днями, пока на какой-нибудь станции старост вагонов не вызывали к коменданту поезда за продуктами. Тогда брат с сестрой вылезали из-под одеяла, получали свою порцию и ели долго, медленно и бережно, чтобы в миске не осталось ни одной капельки супа и на пол не упала ни одна крошка хлеба. Напрасно у дверей вагона, попрошайничая, чирикали воробьи — им никто ничего не давал. Люди сами походили на этих серых воробьев, таких же голодных, продрогших и с такой же упорной волей к жизни.
На одной станции, недалеко от Перми, Эрнесту Зитару посчастливилось поймать живого голубя. Уже одно это было удивительно — откуда там мог взяться голубь? А еще удивительнее, что он был такой мягкий и упитанный. Когда птицу ошпарили и, разрезанную на мелкие кусочки, варили на печке, все пришли к заключению, что это удачный улов. А Зариене, вспомнив прежнюю дружбу с Эрнестом, подсела поближе к нему.
— Ты ведь не выбросишь потроха? — поинтересовалась она. — Это хорошая вещь,
Эрнест ничего не ответил ей.
— Если ты ничего не имеешь против, я долью в котел еще кружку воды, будет больше супа, — продолжала Зариене. — Мяса я не прошу, а супу ведь ты не пожалеешь.
Но воды уже было налито столько, что больше некуда было лить, и Зариене пришлось остаться без супа. Люди стали жестоки.
А поезд спешил все дальше на запад, вниз с уральских высот, сквозь пермские и вятские леса, к морю. Ничто больше не задерживало его свободного, бурного бега.
Двенадцатого ноября эшелон прибыл в Петроград и остановился на Варшавском вокзале.
В Петрограде поезд простоял восемь дней. Для Янки это было самое прекрасное время за весь долгий путь; он бы ничего не имел против того, чтобы задержаться здесь еще дольше. Вместе с Фрицем Силинем бродил он по огромному городу, осматривая его достопримечательности, и в трамвайном вагоне исколесил Петроград вдоль и поперек. Здесь было на что посмотреть: широкие проспекты, ряды гранитных дворцов, памятники, музеи, рынки, порт. Прежде всего Янка отправился на набережную Невы. После четырех лет он вновь увидел настоящие суда и живых моряков. Целый час простоял он на берегу у какого-то старого парохода, прислушиваясь к грохоту лебедок и наблюдая, как грузят товары. Каждая мелочь такелажа, свернутый канат, ржавый якорь, выкрашенная в коричневую краску мачта и спасательный круг с названием корабля пленяли его глаз. Нева катила темные воды к морю, со стороны залива дул свежий, влажный западный ветер — ветер с моря, соленый бриз, только что ласкавший зеленоватые гребни волн.
Здесь же на набережной возвышались корпуса Адмиралтейства. Два громадных якоря у входа, знаменитый золоченый шпиль, воспетый в свое время великим Пушкиным, Морской музей, памятник Петру Первому на берегу Невы… Куда ни шагнешь — всюду история, дыхание славного прошлого и настоящего. Зимний дворец, Эрмитаж, Исаакиевский собор, Сенат, Манеж и статуя Александра III с мешком на голове. А улицы — бесконечная перспектива великолепных, зданий.
Вечером Янка сидел в маленьком музыкальном зале и слушал «Бориса Годунова»[16]. В зале было холодно, как в сарае, зрители сидели в пальто, а вместо оркестра оперную инструментальную партитуру исполнял на рояле озябший пианист. Рояль находился на сцене, на виду у публики. Когда в драматический момент смерти Бориса на сцену вышла большая крыса и, устало волоча по полу хвост, последовала за исполнителем с таким спокойствием, точно она находилась в укромном углу склада, а не на освещенной сцене, — в зале раздался смех, и солист на мгновение растерялся, так как именно сейчас публика должна была если не плакать, то по крайней мере вздыхать.
Днем позже Янка с братьями и некоторыми парнями пошел в латвийское консульство. Консул сообщил, что все мужчины призывного возраста обязаны явиться к нему для получения соответствующих указаний.
В приемной консульства их ожидал пожилой человек надменного вида, одетый в черную визитку. Он холодно взглянул на вошедших. Как только кто-то из парней пошевелился и сказал что-то соседу, этот человек сильно вспылил.
— Дикари! Азиаты! — заревел он. — Здесь вам не Сибирь, а латвийское консульство! Если не умеете вести себя, выйдите отсюда и ждите на лестнице! Латвии такие варвары не нужны.
— Чего вы так расстраиваетесь? — спросил его Карл Зитар. — Ничего ведь не случилось.
Лакей консульства — это действительно был он — смерил его презрительным взглядом.
— Свое красноречие оставьте в России, — язвительно сказал он. — У нас в Латвии митингов не устраивают, вашему языку придется привыкнуть к молчанию. Там Европа. Понятно вам?
Карл пожал плечами и замолчал, а «европеец» продолжал брюзжать до тех пор, пока беженцев не пригласили к консулу.
Дипломат «независимой» Латвии более сдержанно, но так же язвительно и с таким же презрением обдал их еще раз холодным, враждебным дыханием. Они почувствовали его сразу, переступив порог этого здания. Грубые, пренебрежительные замечания, насмешливые ответы на все вопросы, барская резкость и надменность… Этот человек смотрел на них как на низшие существа. С ним совершенно невозможно было серьезно говорить. Он старался унизить своих посетителей, чем-нибудь уколоть их человеческое достоинство и, так же как его лакей, в каждой фразе упоминал Европу и Азию.
Кратко объяснив, что в Латвии всем им без промедления нужно зарегистрироваться в уездных военных управлениях и быть готовыми к призыву на военную службу, консул указал на дверь и прошипел:
— Идите!
Очутившись на улице, Янка спросил Карла:
— Почему он так злится на нас? Что мы ему сделали?
— Он европеец, а мы в его глазах дикари… — ответил Карл. — Он старался приучить нас к особенностям европейской цивилизации.
Нельзя сказать, чтобы это первое соприкосновение с форпостом «независимой» Латвии привело в восхищение кого-либо из возвращавшихся домой беженцев. Они вернулись на станцию молчаливые и подавленные. Кое у кого в сердце закралось мрачное предчувствие по поводу того, что их ждет на родине. И получилось, что некоторые оставили эшелон тут же, в Петрограде, а другие сошли с поезда в Луге и Пскове, не желая идти навстречу унижениям и издевательствам, которые им столь недвусмысленно обещали теперешние хозяева и вершители судеб желанной родины: на военных беженцев правящие круги белой Латвии смотрели как на вредный, «развращенный» идеями коммунизма элемент. Поэтому так необузданно кричал лакей консула и так презрительно фыркал сам консул.
Холодным, враждебным духом повеяло с запада на возвращающихся домой людей.
…В Петрограде нуждающимся беженцам не приходилось долго ломать голову — их заботило одно: скорее бы везли дальше. Богатые днем ходили по рынкам, скупали дорогие меховые шубы, золотые часы, толстые, широкие обручальные кольца, никелированные самовары и другие ценные вещи; вечерами раздумывали, как все это перевезти через границу. Было известно, сколько и каких вещей разрешается каждому вывозить, но это не облегчало их положения: они накупили полную норму того, что разрешено к провозу, а в чулках еще хранились золотые и серебряные деньги. И чем больше их было, тем больше приходилось ломать голову. К счастью, в эшелоне, помимо богатых, были и бедные — они теперь очень пригодились богатым землякам. Во взаимоотношениях беженцев произошла неожиданная метаморфоза: богатые по-братски приходили к бедным, несли им хлеб, масло, мед, мясо и крупу, щедрой рукой оделяя захиревших попутчиков. За это не требовали ничего, только маленькую, необременительную услугу: перевезти через границу кое-что из ценностей. Бренгулис купил Айе Паруп и Зариене роскошные лисьи шубы и дамские золотые часы. Эрнест Зитар тоже получил прекрасные золотые карманные часы. Многие невзрачные, серые беженцы щеголяли в куньих шапках и солидных купеческих шубах. Правда, это было лишь временное великолепие — до Ритупе, не далее, — но разве это уменьшало удовольствие от роскошного наряда? И парадоксально: чем беднее был беженец, тем больше ценили его состоятельные соотечественники, тем большую он мог оказать услугу. Как бы в награду за то, что они так бедны, на них излился теперь дождь радушия — хлеб и колбаса, сало и масло. И лишь теперь выяснилось, какие запасы продуктов таились в мешках земляков в то время, когда у других кровь высыхала в жилах и пепельно-серыми становились от голода лица. Это, конечно, было хорошо, что они отдавали сейчас свои излишки бедным. Но человечнее было бы отдать это им раньше — тогда меньше могил возникло бы у железнодорожного полотна.
Двадцатого ноября беженцы выехали из Петрограда. Все дни, пока поезд стоял здесь, Янка ни разу не видел Лауры. Он не думал о ней. Соленый морской воздух, дыхание большого города, суда и начало новой жизни на время прервали мечты Янки.
В Острове приказали выгрузить из вагонов вещи. Красноармейцы следили, чтобы ничего не прятали в снег. Конфисковали произведения искусства. Искали золото, деньги, драгоценности. Работники таможни рылись и снегу и местами находили завязанные в носовые платки узелки с золотыми пятирублевками. Они делали свою работу спокойно, но обстоятельно и с юмором.
— Смотрите, товарищи, опять курочка золотое яичко снесла, — шутили они, найдя спрятанный в снегу кружочек золота.
— Толковая птица. Такой холод, а они все еще несутся. Наверно, питание хорошее.
— А еще говорят, что в России голодно.
Зитарам нечего было прятать. Эрнест и Карл со спокойной совестью вытряхивали содержимое своих мешочков перед работниками таможни.
И, словно зная, что здесь бесполезно тратить время, таможенники для видимости бегло осмотрели вещи бедных беженцев и разрешили унести их в вагоны. Но когда принялись за осмотр имущества Бренгулиса и других богачей, то ощупывали каждый узелок по три-четыре раза, проверили каждую складку одежды. И небезуспешно. Зажиточные земляки, побагровев, смотрели, как таможенники вытаскивали из разных тайников то драгоценные перстни, то золотые часы, то броши, медальоны и кружочки золотых денег. Каким образом эти драгоценности очутились там, они, право, не знали. Бренгулис сопел и фыркал носом, но объяснить работникам таможни, где он приобрел эти ценности и почему положил среди ненужного хлама, был не в состоянии — у этого дяди что-то произошло с памятью.
Когда весь эшелон был проверен и вещи сложены обратно в вагоны, в каждом из них оставили по одному человеку, а остальных повели в таможню — для проверки документов и денежных запасов отъезжающих. И опять некоторым видным землякам пришлось расстаться с солидными пачками советских денег, спрятанных в карманы брюк и пиджаков.
Поезд простоял в Острове ночь, а на следующий день отправился дальше. В одиннадцать часов переехали границу. Паровоз убавил скорость. На границе соскочили с поезда сопровождавшие его красноармейцы.
На станции Ритупе беженцы пересели в латвийские вагоны, и вскоре их повезли дальше, в Резекне.
Обнесенный высоким проволочным заграждением, охраняемый вооруженными солдатами, широко раскинулся карантин для беженцев на окраине Резекне. Ближе к воротам находилась большая баня с дезинфекционными камерами. Дальше дорога шла мимо здания канцелярии, кухни, амбулатории и других помещений к низким одноэтажным баракам, где беженцы жили положенный срок.
В первую ночь приезжих поместили в каком-то временном жилье, где было два ряда нар. Наутро, сразу после завтрака, всех отправили в баню; беженцы прихватили с собой для дезинфекции белье, верхнюю одежду и постельные принадлежности. Горячий воздух камер покончил с насекомыми. После бани беженцам предложили перебраться в другие бараки. Теперь на нарах не видно было никого, кто бы чесался или искал насекомых. Если же кто и делал это, то просто по привычке.
— Как будто чего-то не хватает, — шутили они. — Кто нас теперь по утрам, будить станет?
Заботиться о пробуждении им не пришлось. Этим занимались крикливые нервные молодые люди в маленьких шляпах «тип-топ» и белых воротничках. У них у всех были одинаковые шляпы, у одних серые, у других зеленые, одинаковые воротнички, черные ботинки с блестящими черными калошами и одинаковые, пронзительно-сердитые голоса.
Одного такого молодчика, без причины накричавшего, Карл Зитар послал к черту и этим нажил себе большие неприятности. Молодчик, правда, перестал кричать, но, вытаращив глаза на дерзкого смельчака, спросил, как его зовут. Вскоре Карла вызвали в карантинное бюро, в комиссию по освобождению.
— Почему вы держите себя так дерзко с нашими работниками? — спросил Карла один из чиновников.
— Дерзко? — удивился Карл. — Да он же и есть самый дерзкий тип, какого мне когда-либо приходилось видеть. Он не умеет разговаривать по-человечески и кричит, как на собак. Разве мы виноваты, что у него слабые нервы и неприятная работа? И почему он так кричит? Мы ему ничего плохого не сделали и не собираемся делать.
— Ах, вот как? — усмехнулся чиновник. — Вам здесь не нравится? Здесь для вас не рай? Хорошо, мы это учтем. Можете идти.
Карл возвратился в барак и весь день был мрачен.
Каждые полчаса в бараке появлялся кто-либо из служащих карантина — большая часть из них были явными шпиками охранки. В красивых полушубках с пышными воротниками, блестящих кавалерийских сапогах и шляпах, они шныряли из барака в барак, исподтишка наблюдая за приезжими. Время от времени некоторых беженцев вызывали и уводили на допрос. Иногда кто-нибудь из зажиточных земляков о чем-то шептался с чиновниками карантина или в сумерках незаметно пробирался в пункт охранки и информировал работников о деятельности спутников в Советской России и теперешних их настроениях.
Пока комиссия по освобождению подробно не изучила каждого прибывшего, никому не разрешалось уехать из карантина. Некоторых освободили довольно скоро — дня через два, другим пришлось провести в карантине несколько недель, пока из родной волости не прислали на них характеристику. Для тех, кого охранка считала подозрительными элементами, ворота карантина открывались только в том случае, если какой-нибудь домовладелец, кулак или торговец присылал письменное поручительство; кто не мог представить поручительства, того через некоторое время отсылали обратно в Советскую Россию.
Поздно вечером, когда обитатели барака улеглись спать, внезапно явились несколько чиновников охранки и произвели тщательный обыск имущества Зитаров. Ничего не обнаружив, они приказали Карлу одеться и следовать за ними. На окраине, в отдельно стоящем бараке, Карла допросил сам начальник пункта.
— Вы служили при большевиках в милиции города Барнаула?
— Служил.
— Потом вступили в банду красных партизан и боролись против войск Колчака?
— Да, конечно. Но это была не банда. Это был отряд честных борцов.
— Вы, бывший офицер латышских стрелков, связались с красными! — начальник пункта изобразил удивление. — И вам не стыдно?
— Чего я должен стыдиться? — спросил Карл.
— Это мы увидим после, — процедил сквозь зубы начальник пункта.
Карла арестовали. Когда об этом узнали родные, они поняли, что здесь, в карантине, им не дождаться освобождения Карла, поэтому решили постараться поскорее выбраться отсюда и затем из своей волости выслать брату солидное поручительство.
Самые большие надежды они возлагали на корчмаря Мартына: тот теперь наверняка имеет вес и значение в волости. Если Мартын поручится за Карла, его непременно освободят.
С некоторыми обитателями карантина, например Симаном Бренгулисом, случились неприятности другого порядка. Когда эшелон миновал границу, большинство бедняков, помогших прятать имущество богачей, сняли с себя роскошные меховые шубы и отдали их владельцам. Айя Паруп сделала это, не ожидая, когда Бренгулис напомнит ей. Так же поступило большинство других. Богатым землякам оставалось поблагодарить их и уложить в тюки возвращенное имущество. Но Бренгулис оказался менее счастливым. Когда он напомнил Эрнесту о золотых часах, тот ответил, что лучше подождать до Резекне — часы у него в сохранности. Точно такого же мнения была и Зариене (они, видимо, сговорились). После бани и дезинфекции Бренгулис расположился рядом с Зитарами. Но Эрнест и словом не обмолвился насчет возвращения часов, а Зариене расхаживала по карантину в роскошной лисьей шубе. У Бренгулиса на душе стало неспокойно. Встретив Эрнеста у дверей барака, он отозвал его в сторону и сказал:
— Ну, теперь я сам справлюсь. Давай, ты и так долго хранил.
— Что? — спросил Эрнест, словно не понимая, о чем идет речь.
— Часы. Мы же договорились, что в Резекне я их заберу. В тесноте не так уж приятно хранить чужое имущество.
— Да? А почему я должен отдать вам свои часы? — удивился Эрнест.
— Я ведь купил их на свои деньги.
— Кто это видел?
— Перестань шутить. Кто же этого не знает…
— Кто-нибудь был при том, как ты мне их отдавал? Укажи свидетелей.
— Какие же нужны свидетели?
— Часы мои, и при мне они и останутся. Если ты думаешь иначе, спроси, как записано в таможенной описи. Я привез их из России. А по эту сторону границы ты у меня их не покупал.
— Значит, ты собираешься отрицать? — побагровел Бренгулис.
— Что значит отрицать или утверждать? Дело обстоит так, как я сказал, и больше нам не о чем говорить.
Так оно и осталось. Не помогли ни угрозы, ни задабривание — Бренгулис больше не увидел своих часов. Самое обидное, что он не мог ничего сделать Эрнесту, ведь свидетелей не было.
Подстрекаемая Эрнестом, Зариене тоже начала брыкаться:
— Что? Когда? Какую шубу?!
Но она оказалась более мягкосердечной и вернула шубу. Правда, не совсем безвозмездно — Бренгулису пришлось дать ей кое-что из съестного и сто рублей латвийскими деньгами. Но когда в бараке кто-нибудь интересовался, который час, Эрнест Зитар с самодовольным видом вынимал массивные золотые часы и открывал крышку:
— Четверть одиннадцатого.
На следующий день после ареста Карла в барак, где находились Зитары, вселились Ниедры. Янка узнал об этом только вечером, вернувшись после колки дров на кухне карантина. Сообщила эту новость Айя, поместившаяся напротив Зитаров на других нарах.
— Ты не пойдешь знакомых проведать? — спросила она, когда Янка поужинал.
— Каких знакомых? — ответил он вопросом на вопрос.
— Ну, тех, в том конце барака у дверей…
Янка взглянул в узкий проход между нарами. Но в бараке царил полумрак, и дальние нары нельзя было разглядеть. Он направился к двери и с полдороги вернулся: на краю нар с книгой в руке сидела Лаура. Странно, он только сейчас вспомнил, что она находится здесь и что у него есть с этой девушкой что-то общее. Последние недели пути от Урала они жили каждый своей жизнью — теми полными забот буднями, когда не остается места для размышлений и нежных чувств. В Екатеринбурге он увидел лишь тень Лауры, да и сам он был не лучше ее. Глядя на Лауру, Янка не понимал, как он мог забыть, не думать о ней. Ему стало стыдно. Ведь могло случиться, что он потерял бы ее навсегда. Пока он колол дрова для кухни карантина, зарабатывая соленую селедку и фунт хлеба, Ниедры могли получить из комиссии по освобождению разрешение на выезд, и в один прекрасный день он тщетно разыскивал бы Лауру по всем баракам. Как хорошо, что этого не произошло и он вовремя проснулся! Да, но какой смысл в этом пробуждении? Несколько грустных мгновений, один-другой вечер, когда ноет в груди от сознания неосуществимости твоих желаний. Лаура иногда садится на подоконник в том конце барака, ты садишься на другой подоконник в этом конце, у обоих в руках книжки, но вы не читаете их и время от времени тайком смотрите друг на друга. Эти взгляды вы прячете только от окружающих, сами вы уже не избегаете их. Может быть, и этого достаточно, но это еще не все. О, нет — это только крохи. Вечером приходит мать Лауры немного побеседовать и берет какие-нибудь книги. Иногда она смотрит на тебя таким странным, понимающим взглядом, и тогда тебе кажется, что она все знает, и ты от страха покрываешься испариной, ожидая, что она заговорит.
Однажды она действительно хотела начать говорить о чем-то; долго приготовлялась, точно ей трудно было собраться с мыслями, а потом произнесла:
— Я хотела бы высказать кое-какие соображения…
Но, взглянув на Янку и увидев побледневшее лицо парня, она, видимо, отказалась от своего намерения и так и сказала ничего.
Эльза впоследствии удивлялась:
— Эта Ниедриене какая-то странная. Пришла, собиралась поговорить о чем-то важном и ничего не сказала.
Никто еще ничего не знал о Лауре и Янке, за исключением Айи. Но она таила все в себе, хотя именно ей приходилось тяжелее других. Она первая из всех знакомых Зитаров получила разрешение на въезд в Латвию и вечером двадцать шестого ноября отправилась с вещами на станцию. Янка помог ей и Рудису донести узел и побыл там, пока подали вагоны. Он не спрашивал у Айи ее будущий адрес и не обещал писать. Но она сама робко ему об этом напомнила и просила дать адрес. Такая же скромная и нетребовательная, как всегда, она протянула Янке на прощание руку и тихо произнесла:
— Вспоминай иногда меня.
А уходя, в самый последний момент торопливо шепнула:
— Тебя я никогда не забуду…
Затем она отвернулась и исчезла в вагоне. Скоро поезд тронулся, и Айя скрылась из жизни Янки надолго. Ему стало немного грустно, но жалости он не ощущал. Этот момент должен был когда-нибудь наступить — мы все так рассеемся в разные стороны, перелетные птицы, вернувшиеся на свою северную родину. Кто нас опять соберет воедино? Никто. Повторения не будет. Возможно, только поздней осенью мы опять вспомним друг друга, когда молодые птенцы научатся летать. Но прежняя весна уже больше не вернется…
На следующий день Сармите уехала в Курземе.
Днем позже разрешение на въезд получили Ниедры. В то утро Янка рано отправился в комиссию по освобождению, вместе с Лаурой и Рутой встал в очередь. Но бывшие в помещении парни затеяли шумную возню, и их выгнали на улицу. Тем временем Ниедры получили документы, а когда Янка продвинулся до окошечка канцелярии, часы пробили три и чиновники кончили работать.
Вечером Ниедриене принесла книги и простилась с Зитарами. Уходя, она сказала Янке:
— Вы не поможете нам снести вещи на станцию?
Возможно, это было простой случайностью, что именно его она просила оказать последнюю услугу, а не Эрнеста или кого-нибудь другого (ведь у Ниедр в поезде было много знакомых), но Янке показалось, что это большое преимущество дано ему из особых соображений. Благодарный, что ему представится возможность побыть вблизи Лауры до самой последней минуты, он не мог дождаться, когда отъезжающих пригласят на станцию.
Наконец этот момент наступил. Был поздний вечер. Люди уже спали. Отъезжающие собирали вещи и спешили на станцию, хотя поезд уходил только через час. Янка взял один из мешков Ниедр и вместе с другими мужчинами отправился в багажный сарай. Рута тоже шла с ними, а Лаура осталась в бараке присмотреть за оставшимися вещами. Может быть, потому, что скоро придется расставаться, Рута сегодня была приветливее с Янкой, чем когда-либо. Возможно, что она и раньше ничего плохого не думала, но у Янки теперь становилось тепло на сердце всякий раз, когда она обращалась к нему с вопросом: не слишком ли тяжела ноша? Уедут ли Зитары завтра и в какую сторону они направятся?
Поставив мешок под навес багажного сарая, Янка и Эдгар поспешили обратно в барак. Там почти ничего не осталось. Эдгар выбрал себе ношу потяжелее и сразу ушел. Янка взял второй мешок, Лаура собрала оставшиеся мелочи, и они на некотором расстоянии последовали за Эдгаром. Дорога по территории карантина освещалась плохо: лампочки горели далеко друг от друга на верхушках столбов. Было безлюдно. На этот раз Янка не торопился. Мешок давил плечи, но он беспечно откинул голову, когда Лаура повторила недавний вопрос Руты: не тяжело ли ему? Да, и она была сегодня мила с ним, как никогда. Всю дорогу они шли близко, рядом, полные неясной тревоги и невысказанных вопросов. Изредка они обменивались несколькими ничего не значащими словами. Ближе и ближе становилась станция, и вместе с ней надвигалось то неизбежное, за которым опять начнется неизвестность, тьма и медленное тление, отчаяние несбывшихся мечтаний. Оба они знали это и, не будучи в силах выразить свои чувства словами, искали близости, прислушивались к шагам друг друга и словно ждали чуда, которое даст выход этой мучительной напряженности. Те немногие, незначительные слова, которые они произносили, выговаривались с трудом, голос срывался, в горле что-то сжималось, и голова горела от внутреннего огня.
Близок, совсем близок был конец пути — на расстоянии брошенного камня, не больше. Янка подтянул мешок повыше и придержал его левой рукой, а правую опустил вниз. Лаура шла справа от него. И он почувствовал, что его руки коснулась чья-то рука и в мимолетной ласке легко, легко скользит по ней. Он взглянул на Лауру. Они улыбнулись друг другу — это было грустно и радостно. И казалось, что в этой легкой ласке и робких прощальных улыбках заключалось все пройденное, ускользающее теперь в прошлое, все муки неизвестности и хрупкие надежды на будущее. Это была благодарность за прошлое и робкое обещание на всю дальнейшую жизнь, первый и последний луч зари в предутренних сумерках, потому что небосклон обоих до самого горизонта покрывали густые тучи, и зарождающийся день выглядел серым и мрачным.
Янка не остался на станции до ухода поезда. Положив мешок на вещи Ниедр, он простился. И Рута была той, которая в последний момент сказала все, что не смогли выговорить ни Лаура, ни сам Янка.
— До свидания! Мы ждем вас к себе. Не на рождество, а немного позже, когда чуть устроимся. Значит, на троицу, но это уже определенно.
— Обязательно… — пообещал Янка и ушел. Замечательная женщина эта Рута, добрая, всегда придет на помощь в трудную минуту. Эту последнюю поддержку он не забудет никогда.
Пустым стал барак, опустел карантин. Янка нигде не находил себе места. Как бездомная собака, бродил он кругом, сам не зная, чего ищет. Спать не хотелось, читать он не мог, но труднее всего было думать, потому что каждая мысль только напоминала ему о том, что он сегодня потерял и что, может быть, уже никогда не найдет. Там, в тайге, он убедился, насколько коварна жизнь; и хотя ее первое коварство Янка счастливо преодолел, все-таки он сомневался теперь, удастся ли ему победить еще раз. Ибо наступило время, когда нужно было поменьше мечтать, начать работать — строить, созидать, устраивать свою жизнь, вносить свою долю в общий труд человечества. Это долг каждого человека, если он хочет оправдать свое существование. Здесь была грань, за которой Янка, младший в семье, должен был стать Яном Зитаром.