Глава пятая

1

Щеголь, тогда еще не плешивый, в последний раз мелькнул перед нами в одном узеньком мундирчике, хотя на дворе стояла январская стужа: щегольнул на крещенском параде.

После Прейсиш-Эйлау, этой, по энергичному определению Наполеона, «резне», Александр наградил Беннигсена орденом Андрея Первозванного, которого удостаивался редкий из верноподданных, но зато еще в колыбели удостаивался каждый молокосос из царствующей фамилии.

Посылая награду, царь послал и письмо: когда ему, Александру, полезнее для блага России прибыть в действующую армию? Беннигсен, надо полагать, не заблуждался в оценке полководческих талантов сюзерена (генерал, прости господи, заблуждался в оценке собственного таланта); однако он ничуть не ошибался в характере императора, а потому и отвечал: государь, армия вас ждет. Ответ доставил Александру «чувствительное удовольствие».

Слух о предстоящем «подвиге» выпорхнул из Зимнего. Многие помнили вояж Александра в Аустерлиц. «Всеобщее обожание» истаяло. И когда некоего флигель-адъютанта, вестника близящегося отъезда государя, спросили, хорошо ли идут дела, тот отозвался двусмысленно:

– Отвечу, как путешественник, возвратившийся, из Рима: в Риме столько хороших дел, что не осталось хорошего дела.

Царь пустил вперед гвардию, квартировавшую в Петербурге, потом две дивизии из Москвы и Калуги, а вслед отправился самолично.

В апреле 1807 года Александр прибыл к армии. Аустерлиц не прошел для него даром. Он объявил, что присутствие императора «не вводит ни в каком отношении ни малейшей перемены в образе начальства». (Вот кабы такой приказ да при Кутузове!) И царь занялся тем, в чем знал толк: выправкой, шагистикой, амуницией.

Наполеон предпочитал, чтобы его мирные условия записывались не на дипломатическом столе с зеленым сукном, а на «военном барабане». После февральской «резни», когда ядра, падавшие среди могильных крестов, едва не поставили крест на самом императоре, после Прейсиш-Эйлау Наполеон не очень-то, видать, надеялся на «военный барабан». Он готов был сесть, как теперь сказали бы, за «круглый стол»: «Я полагаю, что союз с Россией был бы чрезвычайно выгодным».

Наполеон искал мира, Александр ответил наступлением. И в ответ на такой ответ последовало июньское сражение у глубокой реки Алль, где стоял восточнопрусский город Фридланд.

Беннигсен, как говорится, совершил не преступление, а нечто худшее: он совершил грубый просчет – скучил войска в лощине, имея за спиною водный рубеж с обрывистым берегом и всего лишь четырьмя мостами, да и то три из них были понтонные.

Наполеон обрадовался:

– Не каждый день поймаешь неприятеля на такой ошибке!

Сражение разразилось поутру, когда розовела река, шпили и башенки Фридланда. А к вечеру Беннигсен был разжалован из «победителя непобедимого», в каковые он сам себя пожаловал после Прейсиш-Эйлау.

Денис Давыдов писал, что в ту эпоху «состав нашей армии был превосходный. Она почти вся состояла из широкоплечих усастых ветеранов века Екатерины, времен потемкинских и суворовских». Французский историк отметил «стойкость русских перед лицом смерти». Но, попирая смерть, не всегда попирают врага. Ветераны были суворовские, это правда. Увы, им недоставало Суворова.

В последующие дни русская армия уходила на правый берег Немана, туда, где песчаные отмели и заливные луга. Последней переправлялась горстка казаков. Их преследовали на рысях конные егеря и драгуны. Впереди мчался пестрый всадник, его сабля горячо сверкала: то был Мюрат. Маршал уже взлетел на мост, когда казаки подожгли переправу…

Реванш у реки Алль изменил умонастроение Наполеона. К тому же он убедился, что австрийцы не примут сторону русских. Да и англичане у Дарданелл показали явное нежелание сражаться. И все ж Наполеон не отказывался от «круглого стола». Но теперь за этим столом он желал видеть русского царя, а не какого-то генерала, хотя бы и с орденом Андрея Первозванного.

Там, где недавно полыхала переправа, посреди светлого Немана, французские саперы построили два плавучих павильона, похожих на купальни. Один большой, другой поменьше. На большем, со стороны, обращенной к правому берегу, означалась зеленая литера А, а на той, что глядела в сторону левобережья, – литера N.

Близ плота торчали обгоревшие сваи уже не существующего моста, вода здесь морщилась, завиваясь воронками. И текла далее, как течет поныне, подмывая песчаные косогоры, текла, чтобы ниже городка Тильзита разделиться на несколько протоков.

Солнце уже стояло высоко, когда на дороге показались экипажи и кавалькада. Вздымая пыль, они ехали к селению, вернее к большой усадьбе с корчмою. На французской стороне Немана хорошо различались ряды войск. А тут, на луговой стороне, звякал удилами эскадрон кавалеристов, да еще у берега приткнулась барка с гребцами.

Коляски остановились, верховые спешились. Из переднего экипажа вышел Александр. На нем был парадный мундир Преображенского полка; свитские тоже были в парадном платье.

Император вошел в корчму, положил на стол шляпу с белым плюмажем, рядом бросил лосиные перчатки. Александр сел. Он казался спокойным. Лишь казался. Это и понятно: с минуты на минуту он встретится с императором французов. Будь это наследственный монарх, государь по крови, повелитель божьей милостью, будь это, так сказать, обыкновенная августейшая персона, Александр, конечно, испытывал бы другие чувства, чем те, которые обуревали его при имени «Наполеон».

Пушкин подчеркивал двойственность Александра Павловича: «к противочувствиям привычен». «Противочувствия» царя на берегу Немана были непривычные. И оскорбление: Наполеон однажды публично назвал его отцеубийцей. И унижение: наследник Петра и Екатерины нынче в зависимости от «узурпатора и выскочки». И самолюбие, получившее два таких зубодробительных удара, как Аустерлиц и Фридланд. И что-то похожее на мистический трепет пред цезарем, который поверг к своим стопам гербы почти всей феодальной Европы.

Но клубились не только эмоции – внятно говорил разум: необходима передышка. Было сознание множества просчетов, толкнувших к роковому неманскому рубежу. И еще была тяжесть «шапки Мономаха»: ему, Александру, отвечать за все, решать все. Ему, Александру, и никому другому, ибо теперь уж нельзя, невозможно свалить вину ни на Кутузова, ни на Беннигсена, ни на Чарторижского, ни тем паче на какого-нибудь Убри…

– Ваше величество, едет! – раздалось в горнице.

– Едет… едет, – заволновались свитские.

Александр встал, надел шляпу, натянул перчатки и пошел к выходу, храня наружную невозмутимость (мельком, про себя радуясь, что хранит ее), твердо выставляя ноги в коротких блескучих ботфортах и тугих белых панталонах.

На другом берегу Немана катился восторженный гул: старая гвардия приветствовала своего полубога. Наполеон скакал махом, увлекая, как комета, яркий хвост всадников.

Теперь слово Денису Давыдову, очевидцу: «Но вот обе императорские барки, отчалив от берега, поплыли. В эту минуту огромность зрелища восторжествовала над всеми чувствами. Все глаза устремились и обратились на противоположный берег реки к барке, несущей этого чудесного человека, невиданного и неслыханного со времен Александра Великого и Юлия Цезаря, коих он так много превосходил разнообразием дарований и славою покорения народов просвещенных и образованных. Я глядел на него в подзорную трубу, хотя расстояние до противного берега было невелико, и хотя оно сверх того уменьшалось по мере приближения барки к павильону. Я видел его, стоявшего впереди государственных сановников, составлявших его свиту, особо и безмолвно…

Обе барки почти одновременно причалили к павильону, однако барка Наполеона немного опередила, так что ему достало несколько секунд, чтобы, соскочив с нее, пройти скорым шагом сквозь павильон и принять императора нашего при самом сходе его с барки; тогда они рядом вошли в павильон. Сколько помнится, все особы обеих свит не входили в малый павильон, а остались на плоту, знакомясь и разговаривая между собою».

Свидания, начатые на воде, продолжились на суше: Наполеон пригласил Александра в Тильзит. Пошли парады и обеды, верховые и пешие прогулки, обмен орденами и тостами, вся та помпезная, мишурная, но все ж полная какого-то пьянящего аромата жизнь, за которой скрывалась другая – серьезная, напряженная, сложная жизнь «высоких договаривающихся сторон».

Главным была не «раскройка» европейской территории, не Пруссия и не позолоченная пилюля в виде Белостокской области, преподнесенной императором французов своему новоявленному «брату». Главным было заключение союза, присоединение России к континентальной блокаде, то есть к системе полной изоляции, полного удушения Англии.

Во все дни необычного рандеву императоры влюбленно глядели друг на друга. Наполеон был мастером обольщений, и Александр казался обольщенным. Александр умел чаровать, и Наполеон казался очарованным.

Царедворцы, говаривал Вольтер, скрывают истину, историки ее обнаруживают. Тильзитскую истину обнаружили и современники. Правда, не те, что были ослеплены сиянием двух «солнц», а те, что находились от «солнц» подалее. Аустерлиц и Фридланд они восприняли как поражения; Тильзит – как пятно.

Тогдашний лейб-гвардейский офицер Денис Давыдов позднее вспоминал: «Общество французов нам ни к чему не служило; ни один из нас не искал не только дружбы, но даже знакомств ни с одним из них, невзирая на их старания, вследствие тайного приказа Наполеона, привлекать нас всякого рода приветливостями и вежливостью. За приветливость и вежливость мы платили приветливостями и вежливостью – и все тут. 1812 год стоял уже посреди нас, русских, со своим штыком в крови по дуло, со своим ножом в крови по локоть».

Тильзит был поворотом крутым и резким. Поворотом, чудилось, внезапным. Присоединиться к континентальной блокаде значило подписать смертный приговор русско-английской торговле, позарез необходимой российским помещикам и купцам. Это, конечно, било по карману, по бюджету, по мошне. Но, кроме «экономической обиды», в реакции современников на Тильзит была еще и обида национальная…

Июльским днем Александр переезжал Неман. Наполеон, стоя на берегу, дружественно делал ручкой. Передавали, что царь будто бы шепнул вконец униженному прусскому королю: «Потерпите, мы свое воротим». Передавали, что царь заверял близких: «По крайней мере я выиграю время».

И это было так, если даже это и не так было.

Подобные прозрения – «воротим», «выиграем время» – являются позже, когда уж и впрямь «воротили» и «выиграли». Такие «перескоки» памяти естественны, хотя б потому, что очень часты. Уже после двенадцатого года, после заграничного похода, после низложения Наполеона, после всего этого не какие-нибудь блюдолизы, а люди искренние совершенно искренне изумлялись «мудрой предусмотрительности нашего монарха, приуготовившей спасение Европы». Так кажется, так видится, так думается после того, как история уже произнесла свое последнее слово.

В Тильзите летом 1807-го Александр Павлович ни о каком возмездии, ни о каком одолении Наполеона и не помышлял. Он помышлял лишь о том, чтобы пожар не перекинулся на правый берег Немана и далее, далее. И тогда, в Тильзите, речь даже шепотом не шла, что мы, мол, «свое воротим». Речь шла о том, чтобы отдавать. Отдавать и жертвовать.

Одной из первых жертв был Сенявин, его флот, его люди. Их труды, их подвиги.

2

Вдруг поймал себя на том, что мое изложение – как пара часов, идущих вразнобой. Одни спешат, другие отстают. Да что прикажете делать, если пишу о человеке, находившемся волею судьбы в сложной игре исторических сил?

Может, следовало разбить страницы пополам? Левый столбец – события на севере, в главных квартирах и столицах. А правый столбец – события на юге, в русском флоте, в ставке Сенявина, на линейном корабле «Твердый». И вот оно, подобие синхронности.

Но, право, даже согласись на такое издатели, читатель то спешил бы левой стороной, оставляя правую, то перебегал бы на правую, забывая левую. А на долю автора и в этом случае достались бы одни синяки и шишки.

Заранее смирившись, он просит вернуться в Эгейское море, к Дарданеллам. Вернуться в мартовские дня 1807 года. Еще не было ни погрома у реки Алль, ни отхода за Неман, ни павильона на плоту, ни свидания двух императоров.

Сенявин продолжал блокаду Дарданелл.

Сенявин продолжал манить вражеский флот из проливов.

Ни в марте, ни в апреле турецкие корабли не показывались.

Легко обвинить турецкое командование в трусости. Но почему бы не «обвинить» в осмотрительности? В самом деле. Если важнее всего было сохранить Константинополь, то после ухода англичан русский адмирал не мог решиться на фатальный бросок под огонь дарданелльских батарей. Однако русские располагали не только сенявинской эскадрой, но и Черноморским флотом. Резонно было бы ожидать удара по Константинополю с востока, со стороны Босфора, из Черного моря.

А такая идея занимала петербургских стратегов. Здравый смысл водил рукой адмирала Чичагова, когда он составлял инструкцию для маркиза де Траверсе, главного командира Черноморского флота: переход Севастополь – Босфор, высадка двадцатитысячного десанта.

Бумага, адресованная Траверсе, была отправлена почти в те же дни, что и бумага, адресованная Сенявину. Но из Корфу на бумагу ответили действиями, а с черноморских берегов – бумагой.

Не будем вешать всех собак на маркиза. Часть собак повесим на министра. Чичагов находился в Петербурге, в парах политической кухни, и ему, ей-богу, хорошо было бы подумать о черноморцах хотя бы в середине восемьсот шестого.

А теперь, в восемьсот седьмом, когда гром-то грянул, Траверсе оставалось или креститься, или открещиваться.

Он открещивался: то, ее, пятое, десятое. Нельзя сказать, что маркиз был кругом не прав. На флотских он надеялся, а вот армейцы, необходимые для десанта… Армейских офицеров недоставало, а солдат слишком «доставало» – необученных и необстрелянных.

Сенявин уже был на пути к Дарданеллам, а маркизов фельдъегерь с кожаной сумкой на груди был уже на пути к Петербургу. Сенявин уламывал Дукворта, а Чичагов, ссылаясь на Траверсе, доказывал царю невозможность босфорской экспедиции. И получилось, что Дмитрий Николаевич лишился поддержки как союзников, так и соотечественников.

Турки, надо полагать, ждали, каково обернется с «восточной угрозой» Стамбулу: выступит ли Черноморский флот? Он и выступил. Да только не в сторону Босфора, а в сторону Кавказа: в апреле у турок отняли Анапу. И само по себе отправление черноморцев в «другую сторону», и, очевидно, агентурные сообщения убедили турецкое командование в отсутствии серьезной угрозы столице Османской империи из Черного моря.

Но была еще одна угроза иного свойства. Она гнездилась в самой столице. «Чернь» все туже затягивала кушаки и все чаще поддергивала шаровары. У «черни» и раньше урчало в брюхе, а тут еще сенявинская блокада пресекла подвоз продовольствия. Армия, надежда Селима III, ушла на север, где щетинились штыки генерала Михельсона. Феодалы и духовенство, давно озлобленные преобразованиями, подбивали ямаков (солдат вспомогательных частей) и готовили дворцовый переворот.

Не потому ли султан все настойчивее помышлял о сражении с Сенявиным? Победа была необходима и для престижа, и для разрешения кризиса. Не настаиваю на полноте объяснения, однако предполагаю, что и подобные соображения являлись «тени аллаха на земле».

А Сенявин не только не терял надежды на столкновение с неприятелем, но верил в близость этого столкновения.

В середине мая 1807 года в петербургских кружках и гостиных ходили по рукам письма, присланные с сенявинской эскадры. В уже не раз цитированном дневнике С. П. Жихарева записано:

«Свиньин сказывал, что получил письмо от брата своего, Павла, находящегося при адмирале Сенявине, наполненное любопытными подробностями о наших моряках. В этом письме, между прочим, Павел Свиньин намекает, что скоро, может быть, мы услышим о сражении нашего флота с турецким, которое, кажется, должно произойти неминуемо и произошло бы уже, если бы английский адмирал Дукворт захотел оказать нам какое-либо содействие; но бездействие и нерешительность англичан непостижимы». И в другом месте, со ссылкой на подчиненного Сенявина, инженерного полковника: «Манфреди пишет жене: „По-видимому, мы накануне сражения. Я надеюсь, что его исход принесет счастье и славу нашему флоту“.

Эти записи сделаны в Петербурге, когда уж отгремел бой, известный истории под именем Дарданелльского.

Во вторник, 7 мая 1807 года, Сенявин получил долгожданное известие: турецкая эскадра как будто бы вытягивается из пролива! Ну что ж, труби, труба? Нет, золоченые львы на турецких форштевнях, кажись, дремали и не готовились к прыжку[38].

Восемь линейных кораблей, шесть фрегатов, четыре шлюпа и четыре брига да полсотни мелких судов под командой капудан-паши Сеида-Али словно не смели оторваться от дарданелльских надежных и грозных батарей.

Затем турки, как устыдившись, зашевелились, но движение было робким, с оглядкой на пролив; его зеркало, казалось, гипнотизировало турецких капитанов.

10 мая потянул зюйд-вест, ветер, «дующий в наши паруса». И турки немедленно снялись с якорей: отступать! отступать! Но и Сенявин тотчас выбрал якорные канаты: наступать! наступать! И повелел сигналом с флагманского «Твердого»: «Нести все возможные паруса».

«Стремительная атака наша была ужасна», – говорит Захар Панафидин, сенявинский мичман, впоследствии известный кругосветный мореплаватель.

Неприятель бежал. Да так беспорядочно, что спутал бы планы преследователей, когда бы каждый из командиров не действовал, выражаясь флотским термином, «по способности», то есть нисколько не заботясь о строе, руководствуясь собственной сметкой, по своей, не скованной флагманом, инициативе.

Бой (или серия боев) длился пять часов. В пылу его русские ворвались в Дарданеллы и попали под огонь береговых батарей, как и сами турецкие моряки, ибо наступила темнота и береговая артиллерия лупила сполошно, не разбирая своих и чужих. Едва ли не около полуночи сенявинцы выбрались из пролива.

Сражение протекало в сложном для навигации, тесном районе: близость берегов, обилие отмелей, предвечерний туман, потом тьма. Оно развернулось на водах, известных туркам, естественно, лучше, чем русским. Но Сенявин загодя знакомился с акваторией и знакомил с нею подчиненных. А в ходе боя высылал «впередсмотрящих» – легкие суда. Потому-то никто из сенявинцев не угодил на мели и не приткнулся к берегу.

Это была победа. Но это не был разгром. Дмитрий Николаевич не чувствовал удовлетворения, а лишь несколько утолил чувство, которое Пушкин определял как «свирепый жар героев».

Адмирал воздал должное отваге матросов и офицеров. Но он достаточно высоко ценил их, чтобы довольствоваться исходом дела. Его призыв не почивать на лаврах основывался вот на чем.

В азартной сумятице боя как-то позабылся наказ Дмитрия Николаевича: срезать огнем мачты и паруса, тем самым «обезноживая» противника. Вместо того, пишет прямодушный Панафидин, «наши люди, желая более сделать вреда, стреляют в корпус корабля, но эта стрельба невыгодна; неприятель, желающий уйти и имея целый рангоут, всегда успеет в этом». А турки очень и очень желали уйти.

Запальчивость столь обуяла командиров (даже многоопытного контр-адмирала Грейга), изголодавшихся по настоящей баталии, что они бросались то на одного, то на другого турецкого капитана, не завершая погибели каждого… И еще Сенявин попрекнул экипажи за чрезмерный, по его мнению, расход боезапаса: подчас «на авось», палили, сердился Дмитрий Николаевич.

Зато Сеид-Али прикинулся вполне удовлетворенным. Поражение изобразил он отражением. А причины чудовищной убыли в живой силе, причины убыли в корабельном составе капудан-паша «исследовал» на свой манер. Можно было бы сказать – на азиатский, когда бы столь же основательно нельзя было бы сказать – на европейский. Так вот, старший свалил вину на младшего. Это было в высшей степени несправедливо. Но старший еще и заклеймил младшего изменником. Это было в высшей степени ужасно.

Младшего флагмана звали Шеремет-бей. Вряд ли кто-либо другой из адмиралов турецкого флота обладал большими способностями, большими знаниями, чем Шеремет-бей. (Правда, Сеид-Али занимал больший пост, да ведь сие подчас зависит от способностей и знаний иного сорта.) Обрекая Шеремет-бея смерти, Сеид-Али наносил еще одно поражение своему флоту. Но это ничуть не трогает «патриотов», подобных Сеиду-Али: лишь бы убрать соперника.

При дворе султана не верили в измену Шеремет-бея. Возможно, Селим избавил бы его от удушения, если б сам избавился от низложения.

На исходе мая сенявинские моряки, продолжая глухую, как бастион, редкостную в морской истории блокаду, услышали пушечный гул, возвестивший свержение Селима III.

Воцарился Мустафа IV. Ненавистник реформ, тупица и невежда, он не мог, как говорят сами турки, «отличить драгоценный камень от булыжника». Новоиспеченный султан рассудил так:

– Капудан-паша – мусульманин, человек благочестивый, аллаха боится, неправды не скажет, напраслины ни на кого не возведет.

И Шеремет-бея казнили на глазах всего флота. А благочестивый Сеид-Али остался капудан-пашой, великим начальником, спасителем столицы и прочая и прочая…

В майские дни, после Дарданелльского боя и накануне падения несчастного Селима, к Сенявину прибыли чиновники русской дипломатической службы. Они прибыли из Триеста, заглянув по пути на Корфу, где недолго совещались с Моцениго и «оставили след» в рукописном журнале генерала Вяземского: «Оные отправлены с чрезвычайной миссией к вице-адмиралу Сенявину, которая еще весьма в секрете»[39].

Секретную миссию возглавлял статский советник Поццо ди Борго. Земляк и в ранней юности друг Наполеона, он во многом и много уступал Наполеону, однако превосходил последнего мстительностью, вскормленной вековой вендеттой. Ни Бонапарт, ни Поццо ди Борго родственников друг у друга не резали, но словно бы объявили обоюдную «кровную месть». Отечество для Панно ди Борго было там, где поднимали оружие против императора, которого Поццо ди Борго никогда императором не признавал. Он был с теми, кто дрался с Наполеоном, хотя сам никогда с ним не дрался. На русской дипломатической службе Поццо ди Борго находился лишь четыре года, но уже отличился как дипломат, заставлявший «интригу служить принципам» (и наоборот); ему вверялись важные поручения, чрезвычайные миссии. Он всегда был умен и никогда не был банальным льстецом.

На одном фрегате с ним приехал Константин Булгаков, сын бывшего посла в Турции, доброго знакомца Дмитрия Николаевича. Сенявин помнил малыша, а теперь увидел двадцатипятилетнего молодца. Булгаков с отрочества числился «по отцовской линии» – в Коллегии иностранных дел. Переводчиком служил он в Московском архиве, потом канцеляристом в Вене, а засим, как указывает формуляр, «послан по особому поручению во флот вице-адмирала Сенявина»

Константин Булгаков о встрече с Сенявиным сообщил в Палермо брату Александру, а тот отписал батюшке, что Костя, мол, «хвалится ласками Сенявина, который отдал ему свою каюту, дабы в оной удобно работать».

А в дневнике Константина Булгакова сказано: «Поццо ди Борго сообщил немедленно адмиралу Сенявину предмет своего поручения и тотчас же стал заботиться о способах установить какие-либо сношения с капудан-пашой. Сообщений не было никаких, и последнее сражение еще более увеличило недоверие турок»[40].

Секрет миссии Поццо ди Борго и Булгакова рассекретился. Миссия несла оливковую ветвь. Императору Александру хотелось поскорее отделаться от турок. Война с ними как бы путалась у него в ногах. Вместе с тем Петербург сознавал, что Турция час от часу теряет силы. Отчего бы не предложить замирение? На каких условиях? А на самых сходных – довоенные отношения, и ничего более.

Турция действительно трещала, как гибнущий корабль. Однако сераль все еще завораживало звездное сияние Наполеона. Диван скрепя сердце предпочитал терпеть беды от русского оружия, от михельсоновской угрозы и сенявинской блокады, нежели отказаться от «французской любви». При таковом умонастроении диван принимал миссию Поццо ди Борго как свидетельство слабости русских.

Туркам нужно было оттянуть время. Не только ради упорядочения внутреннего положения, но и для того, чтобы вылечить эскадру, избитую у Дарданелл. (Несмотря на отличное адмиралтейство, работы взяли месяц; Сенявину, располагавшему слабенькими ремонтными средствами на Тенедосе, понадобились для исправлений лишь два-три дня.)

И вот турки затеяли с Сенявиным и Поццо ди Борго ту возню, какая совсем недавно, при Дукворте и Эрбетноте, принесла им успех.

Уже на следующий день после беседы с Поццо ди Борго и Булгаковым Дмитрий Николаевич отправил Сеиду-Али письмо:

«Господин адмирал, имею честь довести до сведения вашего превосходительства, что прибыл уполномоченный, которому поручено сделать Высокой Порте дружественные предложения от имени его величества, моего августейшего государя. Так как необходимо сообщить его превосходительству рейс-эфенди (министру иностранных дел. – Ю. Д.) предмет этого поручения, я обращаюсь к вашему превосходительству с тем, чтобы условиться с вами об отправлении в Константинополь с полной безопасностью парламентера, который повезет с собою сообщения, сделанные моим правительством Высокой Порте в надежде восстановить согласие между двумя империями.

Я уверен, что ваше превосходительство сделает со своей стороны все, что только может способствовать столь желанному сближению, и я прошу вас уведомить меня в возможной скорости о ваших намерениях.

Судну, с которым препровождается это письмо, приказано встать на якорь и в продолжение двух суток ждать ответа вашего превосходительства. Я должен также уверить вас, что с лицом, которое вы для этой цели вышлете, равно как и с экипажем, который будет его сопровождать, будет поступлено со всевозможным почтением».

Судя по отклику – через шесть дней! – капудан-паша успел получить еще одно письмо вице-адмирала Сенявина, а тогда уж нехотя взялся за ответ.

«Достопочтенный, всемилостивейший командир русского флота Дмитрий Сенявин, кланяюсь вам и спрашиваю о состоянии вашего здоровья, – вежливо начал Сеид-Али. И продолжил: – Первое ваше почтенное письмо мною получено. Я нашел нужным препроводить его к моему священному правительству и просил у него ответа. После этого я получил ваше второе письмо, и я уяснил его содержание. Я не премину сообщить вам ответ, который я ожидаю по этому случаю от моего правительства»[41].

Сенявин смекнул: вот так же турки хороводились и с Дуквортом. У Сенявина не было ни малейшего желания угодить в столь же дурацкое положение. Но у Сенявина, как и у Дукворта, сидел на шее дипломат. Однако Сенявин в отличие от Дукворта не хотел дожидаться конца дипломатической дуэли, а хотел дать дипломатам «последний довод» – пушечный.

Сенявин очинил перо: да будет циркуляр командирам кораблей. Флотоводец так наставлял офицеров, словно завтра бой: «атаковать с той стороны, на которую есть ему возможность убежать»; «сражаться до вершения победы и не отделяться никуда без особого приказания», «есть ли другой корабль будет иметь случай вам помочь, то посторониться ему можете, но не выходя отнюдь из длины картечного выстрела».

Автор монографии о Сенявине, разобрав боевую документацию вице-адмирала, датированную маем – июнем 1807 года, подчеркивает, что она знаменует «шаг вперед в развитии передового русского военно-морского искусства, намечая такие новые, ранее не применявшиеся тактические приемы боя в море, как атака каждого флагманского корабля противника парой своих кораблей с одного борта и атака в составе пяти взаимодействующих друг с другом тактических групп»[42].

Изготавливаясь к решительному сражению, продумывая будущую «партию» с Сеидом-Али, Дмитрий Николаевич все же пытался расчистить путь для переговоров Поццо ди Борго с диваном.

А Сеид-Али по-прежнему вилял лисьим хвостом, прикрывая листом бумаги волчью пасть. Сеид-Али отлично знал, что его правительство получает новые заверения от французского посла в поддержке, а его флот получает новые корабли.

Тем временем переписка продолжалась.


Сенявин – Сеиду-Али 27 мая 1807 года:

«Благодарю ваше превосходительство за ответ на мое письмо и за поклон, который вы мне прислали. Кланяюсь и вам с тою же искренностью. Офицеру императорского флота Скандракову, который будет иметь честь вручить вам это письмо, поручено, если будет дозволено, отправиться в Константинополь с письмом от моего двора к его светлости великому визирю и его превосходительству рейс-эфенди. Препоручаю его вниманию вашего превосходительства. Я ждал правительственного ответа, на который ваше превосходительство дали мне право надеяться. Сожалею, что до сих пор я не получил его».


Сеид-Али – Сенявину 29 мая 1807 года:

«Достопочтенный русский адмирал всего русского флота, Дмитрий Сенявин. С должным почтением спрашиваю о состоянии вашего здоровья. Согласно вашему желанию, я послал в Константинополь ваше прежнее, адресованное ко мне письмо, и я обещал доставить вам ответ, который я ожидал по этому поводу.

Сегодня получил чрез посредство присланного вами ко мне офицера письма, которые вы желали, чтобы этот офицер сам отвез в Константинополь, но, так как наш прежний султан скончался и так как вступил на престол султан Мустафа, я полагаю, что новый государь слишком занят и было бы некстати отправлять теперь к нему вашего офицера»[43].

Орудийный гул из столицы Османской империи возвестил низложение Селима. Письмо Сеида-Али, писанное, как и прежние, на лощеной бумаге, «весьма мудреными» буквами, слагающимися в «прекрасный рисунок», – письмо это возвестило о воцарении Мустафы. Явилась надежда, что с переменой «тени аллаха на земле» переменится курс внешней политики Турции.

Эта надежда опрокинулась вверх килем: в Дарданеллах сосредоточивался турецкий флот, а на матером берегу, близ Тенедоса, – войска. Нет, султан Мустафа и вправду не умел отличить «драгоценный камень от булыжника».

3

К цифрам давно прилип эпитет – «красноречивые». Но цифры речисты, если вы вдумчивы.

Из разных источников – разные сведения. Историк О. Щербачев насчитал у Сеида-Али девять линейных кораблей, пять фрегатов, три корвета, два брига. Историк А. Шапиро – десять линейных кораблей, шесть фрегатов, два корвета, два брига и «другие легкие суда». Составители «Боевой летописи русского флота» – десять линейных кораблей, пять фрегатов, два брига, три шлюпа. А. Джеведет, султанский историограф середины минувшего века, отметил, что русские располагали четырьмя кораблями больше, чем его соотечественники.

Не совпадает и орудийный баланс. Броневский, современник и участник похода, указывает, что Сенявин имел 754 пушки, а Сеид-Али – 1200; Щербачев говорит: у Сенявина было 728, а у Сеида-Али – 1138; в «Боевой летописи» – лишь сенявинская артиллерия: 740 стволов; Джеведет промолчал; Шапиро высказался осторожно: «На кораблях эскадры Сеида-Али было, во всяком случае, в полтора раза больше пушек, чем на эскадре Сенявина».

Как ни считай, Сеид-Али вышел с кулаками тяжелее сенявинских. Султан и визири понукали Сеида-Али: разгроми гяуров, разгроми неверных, спаси Стамбул. Капудан-паша поклялся привезти в сераль голову «достопочтенного адмирала», здоровье которого еще столь недавно его очень заботило. Поклялся, помолился и вывел свой флот из пролива в Эгейское море. Флот, численно превосходящий сенявинский.

Кто не признает могущества арифметики? Но ведь даже алгеброй рискованно поверять гармонию. А уж дисгармонию боевых столкновений и подавно. Боренье двух воль (вернее, множества воль со множеством) таит случайности.

Сражения под парусами подвержены еще и случайностям ветров. Моряк парусного флота думал о ветре денно-нощно. Ветер был условием его существования, как и та среда, где возникают ветровые потоки.

Есть пословицы: «за ветром в поле не угонишься»; «на ветер надеяться – без помолу быть». Пословицы – для «землян». На море надо не только угнаться, но и гнать к ветру. Надо его выиграть, поймать, чтоб «помол» был.

В десятый июньский день 1807 года дул ветер, лишающий «помола». «Сивер», – сказал бы архангелогородец. «Столбище», – молвил бы тот, кто с Онеги. «Северяк», – отозвался бы ильменский рыболов. «Северик», – поддакнул бы псковитянин. Но сенявинцы, где кто ни родился, говорили: «Нордовый».

Вначале дули нордовые ветры, и Сенявин не мог оторваться от Тенедоса. Это было досадно, потому что неподалеку от Тенедоса находился Сеид-Али со своими флагманами, со своими кораблями.

«Обстоятельства обязывают нас дать решительное сражение, – объявлял в приказе Сенявин, – но, покуда флагманы неприятельские не будут разбиты сильно, до тех пор ожидать должно сражения весьма упорного, посему сделать нападение следующим образом: по числу неприятельских адмиралов, чтобы каждого атаковать двумя нашими, назначаются корабли: „Рафаил“ с „Сильным“, „Селафаил“ с „Уриилом“ и „Мощный“ с „Ярославом“. По сигналу № 3 немедленно спускаться сим кораблям на флагманов неприятельских и атаковать их со всевозможной решительностью, как можно ближе, отнюдь не боясь, чтобы неприятель пожелал зажечь себя.

Происшедшее сражение 10 мая показало, чем ближе к нему, тем менее от него вреда, следовательно, если бы кому случилось и свалиться на абордаж, то и тогда можно ожидать вящего успеха. Пришел на картечный выстрел, начинать стрелять. Если неприятель под парусами, то бить по мачтам, если же на якоре, то по корпусу. Нападать двум с одной стороны, но не с обоих бортов; если случится дать место другому кораблю, то ни в коем случае не отходить далее картечного выстрела. С кем начато сражение, с тем и кончать или потоплением, или покорением неприятельского корабля.

Как по множеству непредвиденных случаев невозможно сделать на каждый положительных наставлений, я не распространяю оных более; надеюсь, что каждый сын отечества потщится выполнить долг свой славным образом».

Встреча пришлась на среду, 19 июня 1807 года.

Светало чисто. Был час, когда море между островом Лемносом и Афонским полуостровом кажется просторнее, нежели днем или к вечеру.

Эскадра Сенявина сближалась с эскадрой Сеида-Али.

В семь часов сорок пять минут на линейном корабле «Твердый» вице-адмирал Сенявин поднял сигнал: «Атаковать неприятельских флагманов вплотную».

А потом уж счет пошел такой:

8 час. 30 мин. Русская эскадра сблизилась с турецкой для атаки авангарда и центра.

9 час. 10 мин. Маневр охвата головы турецкой эскадры. Линейный корабль «Твердый», преградив путь турецкому головному кораблю, поражает его продольным огнем, вынуждая лечь в дрейф.

10 час. – 11 час. Передовые турецкие корабли спустились под ветер. Сигнал Сенявина: «Спуститься на неприятеля».

11 час. – 12 час. Линейный корабль «Твердый» вступает в бой с турецким арьергардом, идущим на помощь своему центру. Турецкие корабли в беспорядке отходят к полуострову Афон.

13 час. 30 мин. Штиль. Русская эскадра прекращает огонь.

15 час. 00 мин. С переменой ветра турецкие корабли начинают отход к островам Тасос и Николинда и к Дарданеллам. Эскадра Сенявина преследует противника.

Такова хроника сражения 19 июня 1807 года. Оно получило имя Афонского. В тот июньский день афонские монастыри услышали клекот мира, которому недоставало времени врачевать, но хватало, чтобы убивать; недоставало времени смеяться, но хватало, чтобы плакать; недоставало времени любить, но хватало, чтобы ненавидеть: недоставало времени сшивать, а хватало, чтобы раздирать; недоставало времени жить, а хватало, чтобы умирать…

Накануне Афонского сражения русских моряков «мучил страх». Да-да, страх мучил, говорит очевидец. И прибавляет: они боялись, что «турки уйдут». И потому адмирал так расположил курсы своей эскадры, чтобы перекрыть Дарданеллы и навязать генеральный бой.

Турки повели огонь с большой дистанции. Они не хвастались дальнобойностью артиллерии: то был признак вялости духа. Русские, не отвечая, приближались «с великим терпением». Они не показывали, что у них артиллерия хуже: то был признак бодрости духа – драться вблизи!

В атаку на турецких флагманов головным шел «Рафаил», линейный корабль капитана 1-го ранга Лукина[44]. Еще несколько часов, и Дмитрий Александрович будет убит ядром в грудь, но сейчас широкая грудь «русского Геркулеса», как бы рывками забирая воздух, полна восторга и нетерпения:

Что ж медлит ужас боевой?

Что ж битва первая еще не закипела?..

И этот восторг, эти, по слову Пушкина, «славы страсть», «жажда гибели» и жажда победы, возникающие в момент наивысшего напряжения, владели офицерами и матросами. Такими, как лейтенант Куборский; он управлял парусами на «Скором» и скончался в судовом госпитале от тяжкого ранения. Такими, как лейтенант Денисьевский; он командовал полулежа, «чувствуя чрезвычайную боль от висевшей на одной жиле ноге». Такими, как боцман Афанасьев, изувеченный на реях и спущенный с мачты на тросе, потому что совсем обессилел. Такими, как старый служака Соломин, который досадливо «отмахнулся» от пули: просто-напросто вылущил ее своим матросским ножом.

О красоте и смысле мужества давно и много размышляли многие. Но высказаться проникновенно и просто удалось немногим. К последним принадлежал, например, Репин:

«В душе русского человека есть черта особого, скрытого героизма. Это – внутрилежащая, глубокая страсть души, съедающая человека, его житейскую личность до самозабвения. Такого подвига никто не оценит: он лежит под спудом личности, он невидим. Но это – величайшая сила жизни, она двигает горами; она делает великие завоевания; это она в Мессине удивляла итальянцев; она руководила Бородинским сражением; она пошла за Мининым; она сожгла Смоленск и Москву; она же наполнила сердце престарелого Кутузова. Везде она: скромная, неказистая, до конфуза перед собою извне, потому что она внутри полна величайшего героизма, непреклонной воли и решимости. Она сливается всецело со своей идеей, „не страшится умереть“. Вот где ее величайшая сила: она не боится смерти».

Да, «везде она». И на сенявинской эскадре, ведущей бой, тоже была эта «величайшая сила».

Ну, а что же сам-то Дмитрий Николаевич, вице-адмирал Российского флота и кавалер не столь уж и многих российских орденов?

Пушкин говорил: «На битву взором вдохновенным вожди спокойные глядят». И еще: «Он оком опытным героя взирает на волненья боя».

Вдохновение… Спокойствие… Опыт… Сенявин познал боевое вдохновение смолоду. Годы и мили дали ему опыт. Со спокойствием было сложнее.

Лермонтовский Максим Максимыч утверждал, что можно приучить себя скрывать под пулями невольное биение сердца. Флотоводцу следовало скрывать невольное биение сердца, когда ядра и картечь проламывали бреши не только в строю, но и в его замыслах. Надо было хранить холодность мысли, когда незримые весы едва ли не зримо клонились «не в ту сторону», когда вдруг словно бы начинала «темнеть слава знамен», когда под раскаленным металлом могла дрогнуть бренная плоть человеческой массы.

Сенявин точно бы дирижировал сигналами. Он и в разгар сражения, гудевшего как таежный пожар, ничего и никого не упускал из поля зрения.

Всматриваясь в Сенявина на юте и шканцах линейного корабля «Твердый», видишь адмирала, который не только ни на миг не теряет инициативы, но и каждый миг перехватывает инициативу противника.

Ушаков оставил ему наследство: маневр и еще раз маневр. И никогда прежде Сенявин не маневрировал так свободно и блистательно, как в Афонском сражении. Но вот в чем новаторство: он маневрировал тактическими группами! И вот в чем высокое искусство: в слаженности движения этих групп. А ведь движение-то осуществлялось под огнем (под огнем исправляли и повреждения), осуществлялось не послушным двигателем, а непослушным ветром.

Будучи численно слабее Сеида-Али, Сенявин достиг численного перевеса в «узловых пунктах» – там, где находились вражеские флагманы. Никто до Сенявина в эскадренных сражениях не умел добиться столь мощного удара именно на главном направлении удара. То была не просто тактическая грамотность, но своеобычливая стилистика боя. И она не принимала чужой правки, как не принимает ее художественный шедевр.

Сенявин и руководил всем делом, и участвовал в нем непосредственно. Когда два турецких линейных корабля и фрегат пытались защитить свой авангард, сенявинский «Твердый» напал на них и остановил, а потом стал крушить и теснить головные корабли. Когда «Рафаил» Лукина – он дрался в середке неприятельской линии – стал терпеть страшный урон, Сенявин его выручил, а потом, стреляя левым бортом, отбил еще три корабля. И так было в продолжение всего сражения.

Сотни орудий, рассказывает очевидец, «изрыгали смерть и гром, колебавшие не только воздух, но и самые бездны морские». Как всякий матрос и офицер эскадры, вице-адмирал несколько часов кряду был на волос от гибели. «При самом конце сражения, – пишет тот же очевидец, – в трех шагах от него поражен был двумя ударами вестовой, державший его зрительную трубу. Картечь оторвала ему руку, когда подавал он трубу адмиралу. И в ту же минуту ядро разорвало его пополам и убило еще двух матросов».

Дым сражения застил немало подвигов. Но храбрость Сенявина была замечена и была отмечена. О ней говорилось и много-много позже. Тут сказалось, если позволите, извечное желание олицетворить общий, артельный подвиг. Как в былинах, как в легендах. А причину неполного изничтожения турецкого флота сослуживцы Сенявина (когда уж не были его сослуживцами и никак от него не зависели) усматривали в малости собственного мужества.

Один из черноморцев нахимовского поколения слыхал такие «самообвинения» и писал, что, по свидетельству сенявинцев, некоторые из них не выказали достаточной храбрости. Это не так. Полный разгром Сеида-Али не последовал по иной причине, не потому, что у Рожнова, командира «Селафаила», или еще у кого-то не хватило решимости. Но здесь примечательны чувства тех, кто взваливал «вину» на себя: «Мы виноваты, мы, а Дмитрия-то Николаевича не замай».

Нет, уровень мужества не падал ни до Афона, ни после, ни в ходе сражения. И даже в тот квелый час, когда битва улеглась, покорная затишью ветра.

«Сколь ни горестно было для нас таковое положение, – писал Свиньин, – но адмирал воспользовался сим временем и приказал сделать нужные починки на эскадре в важных повреждениях, которые необходимо требовали „Твердый“, „Скорый“, „Рафаил“ и „Мощный“, дабы быть готовыми при первой возможности с новыми силами опять напасть на неприятеля».

Уже сами эти «важные повреждения» доказывали, что турецкие моряки явили традиционное упорство. «Должно отдать справедливость, – свидетельствует Броневский, – что в сем сражении турки дрались с отчаянным мужеством, на корабле Сеида-Али раненых и убитых было до 500 человек, на прочих кораблях не менее сего числа; почему судить можно, сколь великую потерю имел неприятель в людях, и весьма вероятно, что оная превосходила потерю французов в Трафальгарском сражении».

Турецкие моряки иногда предпочитали взрывать корабли, нежели сдавать их.

«Здесь представилось, – рассказывает тот же Свиньин, – ужасное и вместе великолепное зрелище – взорвание трех кораблей. Прежде всего огонь обнял фрегат; сначала стали палить попеременно раскалявшиеся пушки, которые заряжены были ядрами; потом, подобно извержению огнедышащей горы, взлетел остов на воздух с страшным треском посреди густого дыму. Потрясение, произведенное взорванием, было подобно землетрясению; самое море заклубилось и закипело. Таким образом и другой корабль и фрегат кончили свое поприще. На другой день турки взорвали еще один линейный корабль и фрегат, кои были так разбиты нами, что не могли быть починены и следовать за флотом, стремившимся укрыться в Дарданеллах».

Если Сеид-Али не смел сетовать на подчиненных, то и они не отказали ему в личном мужестве. Труса он не праздновал. В давнишнем бою с Ушаковым Сеида-Али контузило; в нынешнем бою с Сенявиным капудан-паша потерял руку.

И числом кораблей, и артиллерией турки превосходили русскую эскадру. Беда их была в шаткой дисциплине, в плохой довоенной практике, а главное – в боязни командиров поступать «по способности».

Вот почему штилевая пауза по-разному отозвалась на противниках. Едва ветер засвежел, Сенявин встрепенулся. Турки ж, потеряв весь свой пыл, поддались желанию бежать.

Убегая, бросили на волю волн и преследователей линейный корабль «Седель-Бахри», что значит – «Оплот моря». А этот «Оплот» не ладил с морем: он едва держался на плаву. Фрегаты не сняли с него команду. Они истаяли в ночи, скользнув в Дарданеллы.

За линейным кораблем «Седель-Бахри» шел линейный корабль «Селафаил». Судя по флагу, на турецком корабле находился адмирал, и капитану 1-го ранга Рожнову хотелось пленить сподвижника Сеида-Али.

Уже давно стемнело. Уже горели звезды и светила луна, и море было как серебро с чернью. Поэт Вяземский видел летнюю ночь над турецкими водами: «И молчит она, и поет она, и душе одной ночи песнь слышна». Но в ту ночь никто не услышал песни, а все услышали вопль:

– Аман! Аман!

Турки просили пощады.

Когда корабль врага, кренясь на борт, задирая нос или оседая кормой, погружается в море, он сраженный гладиатор. И победитель испытывает свирепый восторг, но вместе и внезапную печаль. Ибо корабль – любой корабль – чудится моряку существом живым и прекрасным. Когда враг спускает флаг, победитель тоже ликует, но в этом восторге уже есть и великодушие.

На «Седель-Бахри» морякам «Селафаила» досталась бесценная «добыча». Она не измерялась никакой призовой наградой. Даже Бекир-бей, вскоре вручивший свой адмиральский флаг Сенявину, ничего не стоил в сравнении с такой «добычей»: на «Седель-Бахри» русские нашли… русских.

«Бедные люди сии, – пишет Свиньин, – почти нагие прикованы были тяжелыми цепями к пушкам и принуждены палить в соотчичей и братий своих. Янычары с обнаженными саблями наблюдали за их действиями. Достойно примечания, что при сем страшном огне ни одно русское ядро их не тронуло».

Одиннадцать несчастных, прикованных к пушкам, были не кто иные, как моряки корвета «Флора», погибшего у албанских берегов. Они изведали каторгу в стамбульском «мертвом доме», где царил надсмотрщик Махмет. Но куда большими извергами были те, кто приковал их к пушкам, жерла которых обращались на «соотчичей и братий»[45].

Захватом «Седель-Бахри», в сущности, и закончилось Афонское, победное для Сенявина сражение. Треть вражеских линейных кораблей и половина фрегатов перестали существовать. Сотнями убитых, утонувших, увечных оплатил Сеид-Али свое бесславие.

На всех сенявинских кораблях жертв было меньше, чем на одном «Седель-Бахри». Русские похоронили семьдесят семь сотоварищей; около двухсот приняли судовые госпитали. Триста сенявинских матросов удостоились «Знака отличия военного ордена», учрежденного в год Афонского сражения для «нижних чинов» и унтеров (с 1913 года этот знак получил название «Георгиевского креста»).

Сенявину пожаловали орден Александра Невского.

Девиз ордена гласил: «За Труды и Отечество». Надпись эта «мне особенно нравится», – признавался в частном письме Дмитрий Николаевич. И далее говорил: «Но еще более утешает мое сердце, если вправду нахожусь в хорошем мнении у добрых моих соотечественников. Вот, друг! Истинная-то награда паче всех украшений и сокровищ, и теперь не сожалею, что в горе и трудах провел я три года в разлуке с моим семейством»

4

Но в бочку меда плюхнулась ложка дегтя. Министр Чичагов, человек умный и достойный уважения, но победами не обремененный, признавая важность Афона, укорял Сенявина за то, что он не повторил Чесмы – не изничтожил османский флот до последнего корабля. Раздавались голоса: не надо было уходить к Тенедосу, а надо было добивать Сеида-Али.

С этим как будто бы согласен и историк А. Шапиро: русский командующий позволил противнику «сохранить значительную часть своего флота». Однако чуть выше автор интересной монографии о Сенявине замечает: «…Самая срочная помощь гарнизону была совершенно необходима».

Речь идет о единственной опорной базе Сенявина в Эгейском море – об острове Тенедос. Там остался полковник Падейский. Остался Федор Федорович с очень незначительными силами и терпел жестокие испытания. Некоторое представление о них дает послужной список полковника: «8 мая в отсутствие флота нашего отразил турецкий десант, покушавшийся на остров. 15 июня, также в отсутствие нашей эскадры, был атакован в крепости со стороны моря всем турецким флотом, а на берегу – неприятельскими силами. Не позволяя взять верх, 16 июня с небольшим количеством рот удерживал 7-тысячный турецкий десант. По 28 июня, будучи осаждаем в оной (крепости. – Ю. Д.) превосходным количеством неприятеля, не подал ни малейшего средства к приступу, хотя неважная сия крепость была в крайнейшем положении»[46].

Сенявин об этом знал. Что ж ему было делать? Добивать капудан-пашу или выручать своих армейцев? А может, черт побери, «разорваться пополам»?

В отходе к Тенедосу (после того, как Сеида-Али загнали в Дарданеллы) Броневский усматривает небрежение Сенявина к собственной славе: Дмитрий Николаевич предпочел спасать «братий своих».

Автор цитированной выше монографии не только не согласен с мнением Броневского, но еще и тянет в союзники дипломата Поццо ди Борго, который будто бы резко порицал вице-адмирала «за отказ от преследования вражеской эскадры». Но вот что писал сам Поццо ди Борго русскому посланнику в Лондоне: «Необходимость спасти Тенедосскую крепость, подверженную нападению 6000 войска (Падейский указал на тысячу больше. – Ю. Д.), снабженного пушками большого калибра и мортирами, и в которой не только наш гарнизон, но и все греческое население острова искало защиты и подвергалось возможности быть перебитым, эта необходимость заставила адмирала Сенявина возвратиться, чтобы предупредить такое несчастье»[47].

И Дмитрий Николаевич «предупредил несчастье», хотя, надо полагать, сознавал, что ему достанется на орехи от сторонников «повторной Чесмы», не предполагая, однако, что ему достанется и от историков.

В официальном документе сказано: «28 июня, по прибытии нашей эскадры, турки согласились на предложенную от господина вице-адмирала и кавалера капитуляцию и принуждены были оставить остров»[48].

Если османский флот и не был разгромлен, то он был сломлен. Афонский гром далеко раскатился. Англичане услышали его очень скоро. И тотчас заторопились в Эгейское море. В этой поспешности так и сквозит традиционная манера британской внешней политики: чужие руки вытащили каштаны из огня – торопись к трапезе. Самое время было очутиться на месте происшествия. На том самом, откуда столь недавно и столь скоропалительно они удалились (вспомните Дукворта!).

Тут следует оттенить одно обстоятельство, характерное для Сенявина: Дмитрий Николаевич не поддался учтивостям английских адмиралов. Впервые в истории англичане салютовали иностранцу без предварительных условий о числе выстрелов. И впервые предложили иностранцу общее командование соединенными эскадрами. Никому подобной чести англичане не оказывали ни до, ни после Сенявина. И если салют последовал от контр-адмирала Мартина, моряка не слишком-то прославленного, то предложение общего командования последовало от вице-адмирала Коллингвуда, моряка действительно выдающегося и знаменитого.

Но Сенявин не захмелел. Он будто прищурился: «Это недаром… Верно, англичане хотят нас обмануть…» Дмитрий Николаевич заподозрил намерение союзников сговориться с турками. И не ошибся.

Вот его предписание Грейгу, данное на борту «Твердого», близ острова Тенедоса, где уже покачивались британские линейные корабли и фрегаты; предписание за номером 776:

«Командир английского корабля „Кент“ г. капитан Роджерс, прибыв сюда, уведомил меня при первом свидании, что он прислан ко мне из числа некоторого отделения английских кораблей, состоящих под начальством контр-адмирала Мартина, назначенного сюда для содействия со мною против общего неприятеля нашего.

На третий день он, г. Роджерс, испросил моего согласия, чтобы отправиться ему с одним бригом к острову Имбро и потом занять пост между оным и европейским берегом, обещав притом уведомлять меня по всем случаям, заслуживающим внимания моего.

Ныне дошло до сведения моего, что г. Роджерс имел с турками сношение, а сегодня я узнал, что турки учредили с ними сигнал для переговоров.

Уведомления же от него по предмету сему не имею я никакого. Рассуждая, что таковое поведение английского капитана может быть предосудительно пользе службы всеавгустейшего государя нашего, предлагаю вашему превосходительству отправиться немедленно с кораблями «Ретвизан», «Селафаил», «Сильный» и шлюпом «Шпицберген» к месту его пребывания, и при первом сношении с ним дайте ему выразуметь, что молчаливость, наблюдаемая им против меня относительно сношений его с турками, тем более меня удивляет, что оная совсем несообразна с тою откровенностью, которая существовать должна между тесными союзниками, а равномерно и с собственными выражениями его на свидании со мною.

Можете приметить капитану Роджерсу, что я имею неоспоримое право требовать полного сведения в рассуждении сообщения его с турками, что потому желательно, чтобы при всяком свидании их находился один из офицеров наших, и, наконец, объявить ему, что мы, с нашей стороны, готовы оказывать ему полное доверие во всем том, что между нами и турками происходить будет.

Буде бы капитан Роджерс не показал бы вам нималой наклонности к удовлетворению справедливого нашего требования, в таком случае, ваше превосходительство, имеете объявить ему о данном вам приказании не пропускать в Дарданеллы никакого судна, под каким бы флагом ни было, без особливого на то от меня позволения, и в случае ослушания со стороны капитана Роджерса предписываю вам употребить силу против силы. Впрочем, при всяком случае, имеете, ваше превосходительство, обходиться с ним сколько можно вежливее и снисходительнее».

Секретное предписание № 776 относится к числу тех документов, в которых ясно отражается военно-дипломатическое дарование Дмитрия Николаевича; проницательность и осмотрительность.

Не знаю, что отвечал шотландец господин Роджерс шотландцу господину Грейгу, но к Сенявину он поспешил с оправданиями. Сенявин их принял. И тотчас велел Грейгу «иметь бдительный надзор за всеми подвигами капитана Роджерса и мне исправно доносить».

А вице-адмирал Коллингвуд, этот, по определению Нельсона, «любезнейший и превосходнейший человек», участник и герой Трафальгара, искренне желал союза с вице-адмиралом Сенявиным.

Броневский рассказывает: «После взаимных посещений и приветствий, Коллингвуд письмом просил помощь двух кораблей, дабы посмотреть, нельзя ли напасть на турецкий флот в самых Дарданеллах. Сенявин немедленно отвечал, что он охотно готов содействовать ему всеми силами, и 1 августа обе эскадры снялись, лавировали вместе и стали на якорь у острова Имбро… Соревнование на обоих флотах было столь велико и уверенность на мужество и решительность обоих адмиралов столь неограниченна, что не было сомнения в успехе всякого предприятия».

Сомневался, быть может, лишь один: сам Дмитрий Николаевич Сенявин. Он чувствовал перемену обстоятельств, как настоящий моряк загодя чувствует перемену погоды.

Смутные известия омрачали Сенявина. Одно известие касалось какого-то сражения на севере, чрезвычайно тяжелого и пагубного для русского войска. Другое – от австрийского посла в Константинополе – глухо упоминало о каком-то свидании Александра с Наполеоном.

Если неотчетливая (даже без указания географического пункта) весть о Фридланде могла вызвать в душе Дмитрия Николаевича, как говорится, отрицательные эмоции, то весть о свидании императоров (без указания на Тильзит) не могла не обратить его мысленный взор к острову Корфу, к Далмации и Черногории.

Нетрудно догадаться, о чем он догадывался. Сенявин не забыл, как Убри подписал в Париже пресловутую конвенцию. Правда, летом прошлого года Александр не утвердил конвенцию, но Дмитрию Николаевичу не была тайной готовность царя сдать позиции в Адриатике и на Балканах, как не была тайной и готовность императора отделаться от бранного спора с Турцией.

Однако подобные соображения, хотя и донельзя огорчительные, оставались пока лишь предположениями. И русский вице-адмирал в сердечном согласии с английским вице-адмиралом готовился к желанному прорыву в Дарданеллы.

Карауля выгодный ветер, эскадры лавировали у пролива. Павел Свиньин наблюдал лавировку и, сам того не зная, пылко опровергал… Наполеона. Последний, напомню, утверждал, что руководство армией требует вдохновения, требует гения, а руководство флотом – лишь ремесленных навыков. Свиньин утверждал обратное: «Управлять флотом гораздо важнее, величественнее, чем армиею, ибо здесь повелеваешь в одно время не только людьми, но бесчувственными громадами, грозными стихиями. Мне кажется, плавание флота, раздирающего хребет моря, должно поразить душу более, сильнее, чем всякое движение стройного войска».

Сенявин дожидался перемены ветра в Эгейском море. Но уже переменился совсем иной ветер – генеральной европейской политики.

Дмитрий Николаевич узнал об этом в понедельник 12 августа 1807 года, когда на корвете «Херсон» явился к нему барон Шеппинг.

Загрузка...