Глава шестая

1

Недосуг листать камер-фурьерские журналы, выясняя, виделись ли в тот августовский понедельник император Александр и генерал Савари, как виделись адмирал Сенявин и барон Шеппинг. Довольно, пожалуй, и того, что летом восемьсот седьмого года русский царь и личный представитель императора французов встречались часто.

Рене Савари раньше служил директором бюро тайной полиции; теперь он имел чин дивизионного генерала. И раньше, и теперь, и всегда Рене Савари обладал чутьем прирожденного сыщика. Посылая дивизионного генерала в Петербург, Талейран и напутствовал его, как напутствуют соглядатаев: «Старайтесь, мало расспрашивая, много узнать».

Любовь двух императоров не обещала быть вечной. Не потому, что она началась слишком пылко, а это, как известно, чревато недалеким охлаждением. Нет, по той причине, что франко-русская связь при тогдашней ситуации неизбежно подрывала англо-русскую связь. А без нее ни дворянство русское, ни купечество русское жить не могли, не умели, не хотели. И пока грубые рычаги экономики не сокрушили хрупкую любовь политиков. Наполеону надо было все выжать из союза и успеть «сорвать банк» – тот, что в Лондоне, на Тред-Нидлстрит.

Послетильзитская погода в России серьезно занимала Наполеона. Он боялся расстояния и боялся времени – как бы не развеялось его влияние на Александра. Особенности духовной организации русского царя Наполеон принимал во внимание не меньше, чем, скажем, особенности организации русских вооруженных сил.

«Есть в нем что-то такое, что я затрудняюсь определить, – недоумевал Наполеон, непривычный к недоумениям. – Это что-то неуловимое, и я могу объяснить его, лишь сказав, что во всем и всегда ему чего-то не хватает. И самое замечательное то, что никогда нельзя предвидеть, чего ему будет не хватать в каждом данном случае, при каком-нибудь определенном обстоятельстве. Ибо то, что ему не хватает, меняется до бесконечности».

Вот эта переменчивость и волновала отнюдь не нежный ум императора французов. И посему соглядатай Рене Савари пристально надзирал за Александром.

Столичный шлагбаум Савари миновал июльским днем 1807 года и уже вечером вручил Александру письмо Наполеона. Царь прочел и сказал, внимательно взглянув на генерала:

– В Тильзите он дал мне доказательства своей привязанности, о которых я никогда не забуду. Я очень тронут уверениями в дружбе, полученными мною от него сегодня, и очень благодарен ему за то, что именно вас избрал для вручения их мне… Не слыхали ли вы, кого император хочет избрать ко мне посланником?[49]

Савари: Нет, государь. Многие добиваются этой чести, но император еще ничего не говорил об этом. Он наметит лицо, которое могло бы понравиться вашему величеству и которое было бы убежденным сторонником великого тильзитского события.

Царь: Отлично, я с удовольствием приму всякого, кто явится от него и будет говорить, как он, то есть который всегда будет держаться его точки зрения, которой держусь и я. Слышите? Которой держусь и я!

В последующие недели расточались подобные же любезности, хотя от времени до времени Александр затевал беседы о предметах вполне определенных.

Он принимал француза и в Зимнем дворце, и на Каменном острове, в летней резиденции. Савари на любезности отвечал любезностями, а предметы вполне определенные облекал в неопределенный полусвет, похожий на здешние сумерки. Но однажды он не скрыл своего неудовольствия «обществом».

Царь: Как находите вы Петербург, генерал?

Савари: Удивительным, государь, даже и в Италии нет ничего подобного.

Царь: Как проводите вы время? Я знаю, что вы не веселитесь, ведь вы мало бываете в обществе?

Савари: Государь, должен сознаться вашему величеству, что если бы не ваша доброта и доброта великого князя, я не вышел бы из своей квартиры.

Еще на пути из Тильзита в Петербург Савари испытал молчаливую и мрачную неприязнь русских. Он ехал словно по вражеской территории; на него косились исподлобья или отворачивались. Да и понятно: еще вчера со всех амвонов, со всех крыш и на всех перекрестках вещали, талдычили, напоминали, что Наполеон есть изверг рода человеческого, антихрист, чудовище, разбойник. Ну как же это вдруг ни с того ни с сего осклабиться и кланяться в пояс?

Рене Савари пренебрегал «косной массой». Другое дело – «бояре». В Санкт-Петербурге он попал как в карантин. Избегали, в сущности, не его персону, бойкотировали сущность Тильзита. Хотя и была так называемая «французская» партия, но «бояре» – и Савари это понимал – страдали при звуке «Тильзит».

Многие современники отмечали отчуждение «общества» от монарха после его свидания с Наполеоном на Немане. Недовольство росло весьма быстро. Шведский посол сообщил в Стокгольм: об Александре «говорят такие вещи, что страшно слушать». А мемуарист Вигель засвидетельствовал «чувство омерзения» к императору. Больно ударил «позор Тильзита» и в души тех, кто отнюдь не разделял казенного патриотизма. Особенно встрепенулись юные сердца: Петр Чаадаев, услышав про Тильзит, не захотел присутствовать на благодарственном молебне.

Указывая на оппозицию, Савари говорил Александру, что надобно «мечом рассечь тучу». Он даже напрямик высказался в том смысле, что предвидит печальный момент, когда его величество заколеблется в «выборе между Англией и нами».

– Генерал, – ответил Александр, дружески беря Савари за руку, – генерал, мой выбор сделан, ничто не может его изменить.

Савари верил и… не верил. Уж очень он ощущал влияние Англии. Лорда Говера, британского посланника, Александр обозначал кратко: «Большой лентяй». А между тем большой лентяй пользовался большим весом в большом свете.

И все ж ничто уж не могло удержать джинна, вывихрившегося из тильзитской бутылки. На Немане Александр был вынужден ступить не только на плот с павильоном, но и на «наклонную доску». Сделав один шаг, он сделает и другой, и третий.

В кабинетной, уединенной беседе с представителем Наполеона Александр Павлович, подчеркивая свое расположение к императору французов, говорил, что всем жертвует дружбе, «оставляя в стороне свои собственные интересы». И привел пример:

– Я до сих пор не имею сведений о моем флоте!

Он разумел, как говорит французский историк, «лучший флот России под командованием адмирала Сенявина».

2

«Покорность судьбе! Какое жалкое прибежище! Но только это мне и остается».

Так написал однажды Бетховен.

Так было впору воскликнуть Сенявину.

Из рук барона Шеппинга получил он царский рескрипт, и не приходило на ум даже то утешение, какое позже, в Бухаресте, овеяло Михаила Илларионовича Кутузова: «Но ежели за всем тем выгоднее будет разорвать все мною сделанное, в таком случае приму без роптания все, что касательно меня последовать может; несчастие частного человека с пользою общею ни в какой расчет не входит».

Если затеять речь о «несчастии частного человека» по имени Дмитрий Николаевич Сенявин, то сразу вспомнишь полководца, который

…На полпути был должен наконец

Безмолвно уступить и лавровый венец,

И власть, и замысел, обдуманный глубоко.

Да в том-то и беда, крупная и непоправимая, что «несчастие частного человека» по имени Дмитрий Николаевич Сенявин не диктовалось, по его мнению и убеждению, «пользою общей». Как и Денис Давыдов, он твердо знал: раз на руку Наполеону, стало, во вред России. И тоже провидел двенадцатый год «со своим штыком в крови по дуло, со своим ножом в крови по локоть».

А теперь у него жалкое прибежище: покорность судьбе.

Вот они на столе адмиральской каюты флагманского корабля, эти «отдельные и секретные» статьи Тильзитского) соглашения: «Русские войска передадут французским войскам область, известную под названием Каттаро. Ионические острова перейдут в полную собственность и державное обладание императора Наполеона».

«Передадут»… – «Державное обладание»… Слова? Нет, пролитая понапрасну кровь. Нет, «замысел, обдуманный глубоко» и скошенный на полпути… «Передадут»… «Державное обладание»… Слова? Нет, греки, теряющие свои надежды… Покорность судьбе? Да будь она проклята, такая судьбина! Ни один человек во всей Адриатике не может, не смеет винить его, Дмитрия Сенявина. И ему самому не в чем винить себя. Но все же… Но все же жгучее сознание причастности к пагубному и жестокому. Он был беспомощен. В этой беспомощности была трагедия честного воителя.

Следовало немедленно отдать приказ по эскадре. Следовало немедленно известить экипажи – офицеров, унтер-офицеров, матросов. Следовало немедленно известить полковых и ротных командиров, егерей, мушкетеров, гренадеров, морских пехотинцев. Следовало немедленно огласить бесповоротное решение.

Он берет перо. Гусиное перо сейчас тяжелее абордажного багра. Сенявин пишет ложь, ибо выводит слово «счастие»: «Я имел счастие получить высочайший его императорского величества рескрипт…» Потом он пишет правду, хотя дорого бы дал, чтоб она была ложью: «…После акта перемирия, заключенного между армиею нашею и французскою, вослед имели открыться переговоры к восстановлению окончательного между обоими государствами мира; оные действительно воспоследовали, и мирный трактат обоюдными полномочными подписан в Тильзите прошедшего июня 25-го дня, о чем по командам сим извещается».

Все. Точка.

Можно перевести дух?

Да, можно. Но лишь для того, чтобы собраться с мыслями. Невзгоды испытывают стойкость натуры, как бури – остойчивость корабля. Слишком много забот, чтоб никнуть в скорбях. Слишком много опасностей, чтобы никла воля.

Истина проста – англичане не олухи: кто с Наполеоном, тот против них. А балтийским кораблям, ядру сенявинского флота, велено воротиться на Балтику. Значит, надо идти через Гибралтар, а потом Атлантикой… Когда Сенявян направлялся из Кронштадта в Средиземное море, ему грозило столкновение с французским флотом. Но тогда подоспел Трафальгар. Теперь Сенявину возвращаться из Средиземного моря в Кронштадт. И у него противник (пока, правда, в потенции) куда грознее, чем французы: эскадры Британии, рыскаюшие во всех европейских морях. Не укрыться ли в случае чего в портах «заклятых друзей»? Ну нет, тысячу раз нет! Ничто в мире не принудит Сенявина плясать под дудку Наполеона. Он и прежде не плясал, и впредь не спляшет.

Надо спешить. Надо обогнать события. И обогнать зиму.

Английский историк объяснил поспешность Сенявина личными соображениями: русский адмирал хотел добраться до Кронштадта, прежде чем вспыхнет война с Англией, чтобы избежать конфликта с английским флотом, где он когда-то служил и где у него осталось много друзей.

Русские волонтеры иногда служили на британских кораблях. Служил и Сенявин. Да только не Дмитрий Николаевич, а его родственник Григорий Алексеевич. И это о нем, о Григории, сказано в «Записках» графа Комаровского: «Сенявин во всех отношениях был отличный морской офицер (фамильная черта! – Ю. Д.) и любим в английском флоте».

Но «конфликтовать» с английским флотом наш Сенявин и впрямь не хотел. Теперь, после Тильзита, он видел капитальную задачу в том, чтобы сохранить свой флот, сохранить флотских для России. «Вице-адмирал Сенявин, – писал подчиненный Дмитрия Николаевича, – имея главным предметом возвращение флота в Балтику и рассчитывая притом, чтобы, по причине наступающего позднего времени, успеть пройти Зундом прежде, нежели он замерзнет, старался о наипоспешнейшем приуготовлении к отплытию в море нашей эскадры».

Громадность «приуготовления» заключалась и в том, чтобы снарядить в плавание вокруг Европы эскадру, измотанную долгими боевыми походами, и в том, чтобы отправить через Италию армейские части. И еще в том, чтобы, исполняя тильзитские условия, передать французам крепости и острова.

Совершенно по разным причинам, но торопились оба – и Сенявин, и Наполеон. Последнему прямо-таки не терпелось обосноваться и утвердиться там, откуда русские уходили: он боялся, что «вакуум» заполнят англичане. Скорее, скорее!

Альберт Вандаль, французский академик, подчеркивает: уже при первых свиданиях на Немане Наполеон «присудил себе драгоценную частицу приморского Востока», и она тотчас становится предметом его «беспримерных забот»; в корреспонденции – рефрен: Корфу, Которо, Ионические острова. Пустяковые (в сравнении с заграбастанными на континенте) квадратные километры поглощают Наполеона «больше, чем все остальные части его империи», ибо тут – вехи грядущего великого движения в Египет, на Ближний Восток, к «вечному объекту наших вожделений».

Между тем «сдача-приемка» островов и крепостей тормозилась то скрытым, то открытым, не горячим, но леденящим сопротивлением русских.

Сенявинские офицеры испытывали те же чувства, какие недавно испытывали на Немане Денис Давыдов и его товарищи. Нет, пожалуй, более острые, более жгучие. Там, на севере, был Фридланд. Тут, на юге, был успех. Там, на севере, можно было согласиться, что французы взяли верх в честном бою. Тут, на юге, они срывали куш как маклеры.

Князь Вяземский, прослышав на Корфу о некоторых условиях Тильзита, занес в свой рукописный журнал: «Нам здесь, вдалеке, это было чрезвычайно больно, здесь все выгоды на стороне французов, но наших выгод мы еще не знаем, а потому сочли все себя побежденными, повесили головы».

Голову-то повесили, но изыскивали любую возможность досадить «заклятым друзьям». Один из неисчислимых примеров: майор, посланный очистить для французов остров Занте, не выпустил из рук 9-фунтовую пушку и погрузил ее на фрегат, благо тот подвернулся; на запрос французского коменданта, почему господин майор так поступил, господин майор ответствовал, что пушечка, мол, трофейная, турецкая, а не местная и посему, пардон, «не долженствует быть включена в число состоящих в городе орудий, назначенных к сдаче»[50].

Сенявинские корабли возвратились из Эгейского моря в сентябре. Над Корфу реял чужой флаг. Вот уж две недели, как его поднял дивизионный генерал Цезарь Бертье. «При молебствии, колокольном звоне, пушечной пальбе, огромной музыке и церемониальных шествиях скончалась Республика Семи соединенных островов», – с горечью записал Вяземский.

Сенявину этот Цезарь Бертье вовсе не был Цезарем, который пришел – увидел – победил. И Сенявин с ним не якшался. Генерал слезно жаловался Наполеону: Сенявин не салютует французскому флагу; Сенявин не отдает визитов вежливости; русские офицеры не отвечают на приветствие французских офицеров, не кланяются даже ему, Бертье, когда он появляется в полной генеральской форме; высказывания русских офицеров возмутительны: «Если император Александр наделал глупости, то пусть за них платит сам…» И резюмировал так: «Невозможно вести себя более вызывающе, чем г-н адмирал Сенявин и подавляющая часть русских моряков».

Донесение (вернее, донос) Наполеон получил в Фонтенбло, где царил сплошной фейерверк празднеств, где немецкие государи составляли его лакейскую свиту. Наполеон, хмурясь, тотчас отписал в Петербург Савари: «Посылаю вам доклад Цезаря Бертье с жалобой на русскую эскадру. Используйте этот доклад, если сочтете его интересным для императора Александра… Нахожу, что адмирал Сенявин просто невежлив и ведет себя как плохой политик. Это обычный характер моряков. Но дух его эскадры кажется мне очень скверным». (Еще бы не скверным, коли планируешь взять и эскадру, и «невежливого» адмирала для своих целей![51])

Савари – еще до того, как использовал «этот доклад», – пытался выторговать у царя корабли, плененные Сенявиным на Адриатике. Александр ответил: «За сей трофей слишком дорого заплачено, чтобы я захотел его отдать. Ваш император на моем бы месте никогда не отдал бы его».

Но донос Бертье, бережно донесенный Савари, Александр Павлович выслушал без возражений… Ах так, он, император, «наделал глупости»?! Нетрудно сообразить, что таково мнение и Сенявина, а не только его офицеров. Да-а, «дух очень скверный». И вот это-то Александр Павлович крепко запомнил.

Было бы лучше, если бы он запомнил, каково досталось Сенявину и его людям при эвакуации. Не хватало провизии, не хватало медикаментов, не хватало денег. А дорога предстояла длинная и трудная. К тому ж гуляла осенняя погодливость, изнуряя солдат и матросов, не чаявших, как добраться в родные пределы.

Прочтите рапорт высшего армейского офицера – возникнет картина печальная: «Видя, что вояж до Анконы (итальянский порт. – Ю. Д.) продолжится гораздо более прежде предполагаемого времени, ибо противные и сильные ветры уже вторично принудили военные и транспортные суда возвратиться в Корфинский пролив и по пятнадцатидневном уже плавании суда еще в проливе, а посему поставляю особливейшим долгом представить вашему превосходительству, что во всем отряде войск, в команде моей находящемся, больные в крайне жалостном положении… Больные не имеют другой пищи, кроме гречневых круп и аржаных сухарей, каковая вообще для больных вредна. Из сего, ваше превосходительство, усмотреть изволите, что при таковом содержании больных не могут они выздоравливать и большая часть из оных помрет»[52]

Вот над чем надо было бы пораскинуть мозгами и царю, и его сановникам в городе Санкт-Петербурге. А государь спустя месяц ограничился «гладкой бумагой» – в рескрипте на имя генерал-фельдмаршала Прозоровского обозначил маршрут для марша: «Князь Александр Александрович! Войска наши, в Ионических островах бывшие и соединившиеся в Падуе (Италия. – Ю. Д.), уповательно отправились уже теперь оттуда… и следуют к соединению со вверенною вам армиею – чрез Австрийские владения, по соглашению с Венским двором, от Гориц на Лейбах, Пест, Кошау, Пршемысль, Лемберг, Залесчик и Чарновиц, что в Буковине».

Эвакуация войсковых частей (одни уходили на военных, другие – на арендованных судах) еще не закончилась, а эскадра Сенявина уже вступала под паруса. В каюте флагманского корабля был написан прощальный приказ, адресованный генералу Назимову:

«С первым удобным ветром отправляюсь я в назначенный мне путь, оставляя ваше превосходительство старшим командующим сухопутных войск, как здесь еще остающихся, так и тех, которые уже отправлены… Прошу ваше превосходительство изъявить признательнейшую благодарность мою всем войскам 15-й дивизии за их ревностную службу и доброе поведение во время командования моего в сих краях. Сентября 18 дня 1807 года. Корабль „Твердый“, при Корфу, вице-адмирал Сенявин»[53].

Он прощался не только с егерями и гренадерами. Он прощался с греками, с албанскими легионерами, с балканскими славянами. Со всеми, кто видел в нем и его сподвижниках побратимов. Со всеми, в ком он видел товарищей по оружию.

Несчастье было обоюдным. Но Дмитрий Николаевич сознавал, что несчастье местных жителей горше.

С первых же дней оккупации французские «орлы» показали когти. Контрибуции следовали одна за другой: хлеб, вино, дрова, одеяла, белье, сукно, сапожный товар. К поборам «по разнарядке» присоединилось разухабистое мародерство. Людей, замечает очевидец, «били без пощады».

Насильники не чувствовали под собою прочной почвы. Тотчас процвели шпионство и провокация; шулеры, подонки, шлюхи – все годились «контрразведчикам» Цезаря Бертье.

«Подслушивали везде, – продолжает тот же свидетель, – а дабы начать разговор и узнать мнение другого, нарочно начинали осуждать французов. Но как подобные сим хитрости заставляли каждого быть осторожным, то сии соглядатаи, дабы получить свое жалованье, по необходимости должны были клеветать». И далее гневно вопрошает: «Какую пользу могут принести доносчики?» Пожав плечами, приписывает: «Оставляю решить всякому благомыслящему…»

В ненастные дни местные жители провожали сенявинцев. Рокотал походный барабан. Звонил колокол в старинной церкви святого Спиридония. «Иногда печальное молчание прерывалось гласом признательности и благодарности, – рассказывает Броневский. – Каждый прощался со своим знакомым; просили не забывать друг друга, обнимались и плакали».

А Павел Свиньин дорисовывает картину: «Не только улицы, но все окна, крыши домов покрыты были народом, кланяющимся и всеми образами приветствующим Сенявина. Толпа шла по следам нашим… Все хотели проститься с Сенявиным, обнять его… Сенявин не мог быть равнодушным, слезы покрыли гордые ланиты его».

Последние часы белели на сумрачном рейде паруса сенявинской эскадры. Совсем еще недавно их поджидали здесь, на берегу, где теперь бил барабан и звонил колокол, поджидали, как вестников надежд и радости.

Каждый день приходит корабль,

Каждый корабль приносит весть;

Как счастливы те, кто без страха

Смотрит в морскую даль, испытывая уверенность,

Что новость, которую несет корабль,

Это новость, которую они хотят услышать.

Корабли не придут – они уходят. Не будет хороших вестей – корабли уходят. Не гляди в морскую даль – корабли уходят.

Умолк походный барабан. И колокол тоже умолк. Стал внятен гул моря.

3

День ангела был 26 октября.

Когда бы и где бы ни праздновал Сенявин именины, день этот не ликовал: «ноябрь уж у двора». Но никогда раньше и никогда позже Сенявин не знал таких именин, как в 1807 году.

А ведь все хорошо начиналось!

Миновав Гибралтар, эскадра выбежала в Атлантику. Ветры дули попутные. Корабельщина жила обыденно: в семь – трель побудки; в девять – барабан к молитве; богу отдав богово, отдавали Нептуну Нептуново; а до обеда господам офицерам полагались водочка и легкая закусочка, а в обед чарочка полагалась и нижним чинам; в половине шестого баловались чаем, в кают-компании уже поплясывал каминный огонь; два часа спустя ужинали, а там, глядишь, пора в койки. Ей-ей, славно! Но вахты? Но судовые работы? У каждого брали они ежесуточно десять – четырнадцать часов. Ну, да ведь в корабельной размеренности есть известная прелесть. Шутили: первые девяносто лет тяжеленько, а после обыкнешь… Нет, поначалу хорошо шли. Уже дни считали, что до Ревеля-то оставались. На Кронштадт не уповали, потому что прежде ноября никак не прибыть в Балтику, а тогда уж кронштадтский рейд подо льдом. Ладно, Рига иль Ревель: все едино – гавани свои, домашние.

В седьмой день октября атлантический рассвет убил надежду на скорое возвращение к дымам отечества. Попутный ветер сменился встречным. Он гнал аспидные тучи и клубы тумана. Закрутились смерчи. Началось сражение, за которое не жалуют орденами; сражение, за которое наградой – жизнь.

Десять лет назад у мыса Сан-Винцент суровый Джервис, имея правой рукою Нельсона, расколотил испанцев. Теперь у мыса Сан-Винцент адмирал Сенявин десять суток дрался с бурей. Его эскадра то подходила к берегу, то удалялась от берега, стараясь обмануть непогоду. Потом взяли далеко мористее – на сотни миль ушли в открытый океан. Но и там волна ломила стеной.

Несколько недель было нечто от мировых катастроф, хохот хаоса. Древние не ошибались, называя Атлантику «Морем Тьмы».

Битву с ураганом не ведут на равных. Битва, доставшаяся сенявинцам, была иродовым побоищем. Океан крушил старые корабли. Ветераны, они не знали капитальных ремонтов; усталые путники, они принимали чудовищные удары.

Сенявин не покидал шканцев «Твердого». Флагами, фальшфейерами, пушками Сенявин получал извещения одно хуже другого: на «Мощном» повреждена бизань-мачта; «Рафаил» едва «на ногах»; у «Ретвизана» заклинило руль; «Селафаил» принимает забортную воду; «Ярослав» просит разрешения укрыться в ближайшем порту; у фрегатов заливает жилые палубы… Нет горячей пищи, нет сухого платья, нет отдыха людям, костенеющим по пояс, по грудь в ледяной воде.

Но утром 26-го показалось солнце. Сенявину то был день именинный. Его ангел, великомученик храбрец Дмитрий Солунский, покровительствовал славянам. От славян он отступился минувшим летом. Что ж теперь? Поможет ли святой воин Дмитрий, поможет ли воину, нареченному в его честь?

Право слово, Дмитрий Солунский, должно быть, столковался с Николой Чудотворцем, заступником моряков, потому что до четырех часов дня тянул южный ветер и океан, казалось, смирился. Он обязан был наконец уступить, этот проклятый океан!

«Все предано было забвению, – говорит сенявинский моряк, – прошедшее казалось страшным сновидением, душа каждого возрадовалась…» И душа именинника, конечно, тоже. Хорошо, думал он, пусть потеряно время для возвращения в Кронштадт, даже в Ревель. Пусть так. Но есть еще время обойти Англию с северо-запада, чтоб не встречаться с англичанами в Ла-Манше, обойти Англию и зимовать в нейтральном норвежском порту.

Но к вечеру все переменилось. «Море, – пишет Броневский, – от спорного волнения закипело, и белизна валов была единственным светом, освещавшим темноту. На всех кораблях изорвало паруса… Несмотря на темноту, вдруг увидели близ себя корабль; положили право руля, приблизились к другому, положили лево на борт и чуть не сошлись с адмиральским кораблем, на нем горело несколько фальшфейеров, видно было пламя, исходящее из жерл пушечных, но грома выстрелов слышно не было. Когда корабль сей спускался с высоты валов, то казался падающим прямо на нас – одно прикосновение, один миг, и оба на дне… Ужасное борение стихий привело нас в то положение, когда уже нет надежды».

И опять (как в августе, в грузном от зноя Эгейском море) – скрежет зубовный: «Покорность судьбе! Какое жалкое прибежище! Но только это мне и остается».

Прибежищем был Лиссабон. Хочешь спасти – спасайся: спасти эскадру – значит спастись в Лиссабоне. О-о, Сенявин отлично знает, что Португалия давно и прочно связана с Англией. В сущности, королевство на Пиренейском полуострове послушно диктату королевства на островах. Но все ж Португалия не воюет с Россией: Все это Сенявин знает. Он не знает только, что в день его именин Россия разорвала отношения с Британией.

4

Португалия, шутил историк дю Дезер, была крепко виновата перед Наполеоном: она дала превратить себя в британскую колонию.

А Испания была виновата перед Англией: она цеплялась за триумфальную колесницу Наполеона.

С точки зрения «пиренейского патриотизма» очень дельно изъяснялся один португальский герцог с одним испанским генералом:

– Мы – вьючные мулы. Нас толкает Англия, вас подгоняет Франция; будем скакать вместе и звенеть бубенчиками, но, ради бога, не будем причинять друг другу зла, чтобы не стать посмешищем.

«Вместе скакать» не пришлось.

Наполеон был последователен: континентальная блокада требует закупорки пиренейских портов. Закупорить их Наполеон мог только с материка. Он начал Португалией. Испанскому королю просто-напросто объявили, что войска генерала Жюно проследуют испанской территорией.

В те безумные дни, когда сенявинскую эскадру заглатывала Атлантика, генерал Жюно (как и многие кондотьеры Наполеона, бывший его адъютант) шел испанскими дорогами к границам Португалии. Места были каменно-суровые. Продовольствие и фураж не ждали армию. Она, как всегда и везде, кормилась грабежом и без того нищих крестьян.

Вслед за этой ордою (двадцать семь тысяч прожорливых глоток!) катилось еще столько же пехотинцев и кавалеристов генерала Дюпона.

В ноябре 1807 года Жюно со здорово потрепанным, поредевшим и задыхающимся войском достиг старинного городка Абрантес; за сие достижение тароватый хозяин удостоил генерала титула герцога.

Городок теснился на крутизне. Внизу текла река. Она пробилась через каменистые степи Кастилии и гранитные отроги близ Толедо, миновала дубравы и, поменяв испанское имя Тахо на португальское Тежо, раздалась вширь, стала глубокой и судоходной.

Из городка Абрантес герцог Абрантес уведомил лиссабонцев, что он пожалует в столицу Португалии несколько дней спустя.

А несколькими неделями ранее из устья Тежо, где берегов не видать, вышли в океан странные баркасы: остроносые, с выпуклыми палубами, с кормою как рыбий хвост и треугольными парусами, что зовутся латинскими: лоцманы Лиссабона встречали эскадру Сенявина.

Медленно, под зарифленными парусами, русские корабли прошли у мели Кошопо-до-Корто, прошли форт Торе-де-Бужио; медленно, как ощупью, тихо, как в полусне, они тянулись вверх по широченной предутренней Тежо.

Медленно поднимался туман. На северной стороне реки вставал прекрасный Лиссабон: крепости и батареи, верфи, дома, монастыри, сады, а чуть дальше – «длинный амфитеатр великолепных зданий».

Страшусь бровей педантов, но все ж осмелюсь предположить, что в душе Дмитрия Николаевича шевельнулись чувства, чуждые политики, кораблей, службы.

Он бывал в Лиссабоне. Давным-давно бывал, ему в ту пору шел «осьмнадцатый». Он был мичманом на корабле «Князь Владимир» и, по собственному признанию, «резв до беспамятности». Кронштадтцы зазимовали в столице Португальского королевства. И вот здесь-то и приключилось с «ребенком», как отечески называли тогдашние капитаны своих мичманов, здесь-то и приключилось нечто, по его словам, «сердечное и первоначальное».

В записках, писанных после окончания средиземноморской кампании, Дмитрий Николаевич рассказал о лиссабонских бальных увеселениях времен его юности. Разумеется, «ребенок» от них не бегал. А на тех «ассамблеях» блистали юные сестрицы-англичанки. «Меньшая называлась Нанси. Мы один другому очень нравились, я всегда просил ее танцевать, она ни с кем почти не танцевала, кроме как со мною, к столу идти – я к ней подхожу или она ко мне подбежит, и всегда вместе… И мы так свыклись, что в последний раз на прощании очень, очень скучали и чуть ли не плакали».

Воспоминание о первой любви Дмитрий Николаевич обрывает обещанием: «Это еще не все, а будет продолжение, а только не скоро, а ровно через 28 лет, под конец моей молодости и при начале ее старости». (Лихо, однако, сформулировано различие возрастов!)

Продолжения на бумаге нет, но продолжение не на бумаге было. Какое же? Как они встретились, Дмитрий Сенявин и Нанси Плиус? Посмеялись над детской любовью или погрустили о первой любви? А может, и посмеялись и погрустили? Не знаю, лишь скорблю, что не дано мне ни права, ни дара поэта.

Ну, а презренная проза принесла Сенявину и серьезные огорчения, и серьезные опасения. Наступали такие дни, когда впору было добром помянуть осенние ужасы океана.

Нет, адмирал не мог пожаловаться на португальские власти. Осмотрев свои разнесчастные корабли, Дмитрий Николаевич отнесся к самому принцу-регенту с просьбой о снабжении эскадры. И Жоан распорядился отпустить все необходимое.

Между тем принцу-регенту, ей-богу, хватало забот. Жоан боялся Англии и боялся Франции. И присоединение к континентальной блокаде, и неприсоединение к ней были подобны самоубийству. Принц все ж объявил войну Англии: генерал Жюно надвигался тучей. Однако, объявив войну, Жоан собирался удрать из наследственной берлоги и от дедовских могил, ибо оккупация грозила свести в могилу самого принца раньше сроков, определенных промыслом. И принцу-регенту, его грандам, иезуитам и отцам-инквизиторам («священный» трибунал еще дышал) ничего иного не оставалось, как искать защиты у той самой страны, которая была объявлена врагом, то бишь у Англии.

Англия дала понять, что выпустит португальский флот из Тежо, а тем самым позволит королевской фамилии с ее охвостьем убраться за океан, в Бразилию, тогдашнюю колонию Португалии.

Приход Сенявина обескуражил принца-регента. Оно и понятно: у стен Лиссабона нежданно-негаданно встала эскадра союзника Франции. Да еще эскадра адмирала, известного Европе своей решительностью.

(В связи с укрытием Сенявина в устье Тежо два историка высказались по-разному, но равномерно несправедливо. Английский историк утверждал, что Сенявин испугался «наличия британских сил в Бискайском заливе». Мы уже видели, что причиною сенявинского «испуга» были не британские силы, а силы стихии. Французский историк утверждал, что корабли «Сенявина, попав в руки Наполеона, по крайней мере, спаслись от британского захвата». Сенявина отдали в руки Наполеона, это так. Да он из тех рук выскользнул, как никому еще не удавалось. Но об этом позже.)

Так вот, Сенявин, придя к стенам Лиссабона, мог, конечно, не допустить – или попытаться не допустить – ухода португальских судов с королевским семейством и королевскими сокровищами.

Наполеона мало интересовали принц Жоан и его спятившая матушка, хотя он и решил покончить с династией, традиционно преданной Англии. Другое дело – португальские линейные корабли и фрегаты. Вкупе с русской эскадрой это было уже кое-что для борьбы с врагом там, где враг – англичанин – вечно одерживал верх.

А Сенявин и пальцем не шевельнул, чтобы помочь великому полководцу и великому императору. Сенявин и с места не двинулся, равнодушно наблюдая, как португальцы уплывают, если и не из-под носа самого Наполеона, то из-под носа его герцога. И конечно, у русского адмирала, как всегда, нашлась отговорка: дескать, Россия не находится в состоянии войны с Португалией. Черт бы подрал этого крючкотвора в морском мундире: сорвал план создания коалиционного флота…

Однако Россия уже формально враждовала с Англией. И если теперь в океане, на подходах к Тежо, на подступах к Лиссабону крейсировал отряд контр-адмирала Сиднея Смита, то он крейсировал вовсе не для того, чтобы «мужчина с пламенными глазами» продолжил увлекательные рассказы, начатые минувшим летом близ Тенедоса.

В конце ноября 1807 года генерал Жюно со своими отощавшими на испанской бескормице офицерами и солдатами вступил в Лиссабон; в тот день затмилось солнце и проревел ураган.

Отныне французская армия и русская эскадра оказывались по соседству; этого давно жаждал Наполеон.

Казалось, Сенявина прижали в угол. Куда было деться? Да и надо ли было «деваться», если и из Петербурга и из Парижа поступали совершенно недвусмысленные, определенные и четкие указания о боевом взаимодействии с генералом Жюно?

Суворов однажды саркастически высказался на тот счет, можно или не можно служить одновременно двум монархам, российскому и австрийскому: «Отчего нельзя? Ведь служим же мы трехипостасной троице!»

Сенявин троице служил, но не желал служить двум господам. Он хотел – и хотел страстно! – соблюсти интересы одной «Госпожи». А русские интересы – коренные, непреходящие – требовали сберечь, сохранить самое ценное из того, что было ему вверено. И если Наполеон, по агентурным сведениям, определил хроническую недостачу опытных матросов в Российском флоте, то Сенявин о такой недостаче ведал не из шпионских цидулек. И потому не имел он ни малейшей охоты жертвовать хоть одним русским матросом ради «прекрасной Франции и ее доблестного императора». Как, впрочем, и ради «могущественной Англии и ее доброго короля».

И вот тут-то началось поразительное единоборство военачальника с двумя самодержцами, один из которых был ему государем «законным», а другой стоял выше всех и всяческих законов.

Могут возразить: видать, Дмитрий Николаевич догадывался о внутреннем нежелании Александра I скрещивать шпагу с Британией; а коли догадывался, невелика храбрость явить неисполнительность.

С первым согласен: догадывался, очень даже догадывался. Не согласен со вторым: нет документа, в котором царь хотя бы намекнул адмиралу о своем нежелании, напротив, есть документы с требованием подчиняться Наполеону.

Но, быть может, адмирал шел на сознательный риск, как, бывает, рискует шустрый подчиненный, сознавая, что начальство думает одно, а говорит другое. Допустим нечто подобное. Однако и тогда, надо признать, Сенявину ничего не стоило оскользнуться, оступиться, промахнуться да и оказаться тем хлопцем, у которого чуб трещит.

Наконец, Дмитрий Николаевич хорошо понимал, что его государь предпочитает терпеть урон от исполнительности подданных, нежели получать выгоды от их самостоятельности.

И еще одно: соображения карьерные, чувство самосохранения диктовали послушание официальным бумагам; иные чувства, чуждые личным выгодам, личному спокойствию и личной безопасности, диктовали непослушание.

А теперь и решайте, что сделали бы да как бы поступили бы на сенявинском месте несенявины…

Флот общеевропейский, антианглийский, флот коалиционный, союзный – Наполеон помышлял об этом не только как стратег и политик. Было что-то роковое в том невезении, которое преследовало его морские проекты и надежды. Взмахом перста определял он участь тронов и государств. А свободная стихия смеялась над «владыкой полумира». Оттуда, с океана, словно бы доносился громовой насмешливый голос: «Что такое суша в сравнении со мною?!» Он был далек и от романтических грез, и от постижения символов. Но в непокорстве морей таился грозный намек. И ведь в конце концов именно океан, пустынный и необозримый, окружил островок, на котором, «всему чужой, угас Наполеон».

После Тильзита казалось вполне возможным сколотить коалиционный флот: русский плюс датский плюс португальский плюс то, что оставалось от французского и испанского. Но уже вскоре англичане пиратским наскоком на Копенгаген захватили датские корабли. А теперь вот сбежали португальские. Оставался флот русский, эскадра боевая и, как говорят моряки, сплаванная, под командой вице-адмирала Сенявина.

Правда, Наполеон морщился: «дух на эскадре нехорош», а Сенявин «плохой политик» и грубиян. Однако этот невежа недурно вершил свое дело в Адриатическом и Эгейском морях. А Наполеон полагал, что «англичане сильно присмиреют, когда Франция будет иметь одного или двух адмиралов, желающих умереть». (Кроме этого желания, по мнению полководца, от флотоводца ничего иного не требовалось!) Но вот вопрос: желает ли вице-адмирал Сенявин умереть за Францию? Впрочем, он обязан желать умереть за тот союз, что родился на берегу Немана, – и тут уж никаких вопросов.

В декабре 1807 года Наполеон писал Александру: «Эскадра адмирала Сенявина прибыла в Лиссабон. К счастью, мои войска уже должны там теперь находиться. Было бы хорошо, если бы ваше величество уполномочили графа Толстого (русского посла в Париже. – Ю. Д.) иметь власть над этой эскадрой и ее войсками, чтобы в случае необходимости пустить ее в ход, не ожидая прямых указаний из Петербурга. Я думаю также, что эта непосредственная власть посла вашего величества имела бы хорошее воздействие в том отношении, что положила бы конец недоверию, которое иногда проявляют командиры к чувствам Франции».

И Александр отдал Сенявина Наполеону: «Признавая полезным для благоуспешности общего дела и для нанесения вящего вреда неприятелю предоставить находящиеся вне России морские силы наши его величеству императору французов, я повелеваю вам согласно сему учредить все действия и движения вверенной начальству вашему эскадры, чиня неукоснительно точнейшие исполнения по всем предписаниям, какие от его величества императора Наполеона посылаемы вам будут».

Наполеон принял подарок без особых благодарностей – как брат от брата. И не замедлил снабдить вице-адмирала предписаниями: быть всегда в готовности сняться с якоря; пополнить экипажи матросами, которых пришлет генерал Жюно; принять боезапас в Лиссабоне; произвести некоторые перемены в судовом составе эскадры и т.д. и т.п.

Жюно, в свою очередь, не оставлял в покое Сенявина. В первое время герцог ограничивался разменом приемов и тостов, взаимными излияниями и возлияниями. Но по мере того как англичане усиливали прямой военный натиск на Португалию, генерал усиливал, повышая тон, словесный натиск на адмирала.

Герцог Абрантес был рупором Наполеона; последний совершенно основательно заявлял, что сенявинская «эскадра поставлена под мою власть русским императором»; стало быть, конкретные предложения Жюно звучали приказами: напасть на британцев, блокирующих Лиссабон с моря; занять левый берег Тежо, дабы прикрыть столицу королевства с юга…

Что ж Дмитрий Николаевич?

Человек действия, он бездействует. Натура активная, он пассивен. У него дюжина отговорок и чертова дюжина уловок. И лейтмотив: рад бы помочь господину генералу Жюно, ей-богу, рад бы, но прежде всего и раньше всего, выше всего и важнее всего – сохранить эскадру «моего августейшего повелителя».

Альфред Мэхэн, американский военный историк прошлого века, писал, что Сенявин «упорно отказывался действовать совместно с Жюно; он (Сенявин. – Ю. Д.), вероятно, был выразителем сильного несочувствия высших слоев русского населения союзу с Францией…»

Наполеона не сочтешь воробьем, которого проводят на мякине. И все ж он не сразу взял в толк, что его-то как раз и проводят на этой самой мякине. Тут, очевидно, сказывался некий психологический барьер. Как! Вся европейская знать елозит во прахе. Дипломаты из дипломатов не смеют хитрить. Любой генерал готов лизать сапоги… Как! Короны и скипетры не более чем шапки и палки. Огромные армии послушны карандашу на ландкарте… И что же? Какой-то вице-адмирал… Ну нет, что-нибудь да не так… Вероятно, милейший Жюно не умеет обращаться с этим скифом, с этим Сенявиным…

Однако уже к лету 1808-го император французов отчетливо уразумел: этот Сенявин упрямо, хитро и донельзя дерзко уклоняется от всего, что исходит из Парижа.

Даже если исходящее из Парижа проштемпелевано Санкт-Петербургом.

Бездействуя, Сенявин, в сущности, действовал. Оставаясь безучастным, он участвовал. Уклоняясь, не уклонялся. Действовал так, чтобы занять положение «третьего смеющегося». Участвовал в том, чтобы не дать англичанам повода нарушить его, Сенявина, нейтралитет. Не уклонялся от заранее взятого главного курса – при всех обстоятельствах сохранить экипажи.

Нужна была не запальчивость, а выдержка. Не порывистая храбрость, а терпеливое мужество. Не эмоциональная шаткость, а величайшее равновесие. И неколебимое сознание своей правоты. Все это нашлось в душевном арсенале Дмитрия Николаевича.

Наступил август. Англичане высадились в Португалии и побили Жюно. Выгораживая своего «августейшего повелителя», Сенявин вроде бы извинился перед Наполеоном: дескать, лишь крайняя слабость эскадры «лишила его счастья» сражаться под знаменами Франции.

Отбоярившись от одного знамени, Сенявин попадал под сень другого – английского. И если раньше он был обязан подчиняться (хотя и не подчинился) определенным приказам и указаниям, то теперь ему нечему было подчиниться, даже пожелай он вдруг обратиться в пай-мальчика: никаких приказов, никаких указаний.

Единственная его надежда питалась тем, что между Англией и Россией, несмотря на формальный разрыв, фактических боевых столкновений не произошло.

Да и сами англичане, по-видимому, не стремились навязывать бой сенявинской эскадре. Им было на руку изобразить франко-русский союз эдаким воздушным поцелуем без последствий. (А Наполеону, помимо прочих соображений, действующий Сенявин, сражающийся Сенявин был необходим для демонстрации отнюдь не платонической любви с русским царем.)

Еще до битвы при Вемиэйро, гибельной для Жюно, еще в июле 1808 года англичане окольными путями приглашали нашего адмирала к переговорам. Его извещали, что Наполеон задерживает русские суда в портах Франции и что Александр уже склоняется к некоторому сближению с Англией.

Сенявину было бы выгодно если и не вовсе заглотнуть крючок с этой наживкой, то хотя бы зацепиться губою. Выгодно, ибо корабли адмирала Чарльза Коттона могли нанести такой удар, на который ни Жюно, ни сам Наполеон не были способны при всем негодовании на Сенявина.

Жюно убрался во Францию. Он ретировался, а Сенявин остался. Остался один на один с британским флотом, превышавшим его эскадру вдвое. Но Сенявин увильнул от французского влияния не затем, чтобы пасть под влиянием британским. Отстав от павы Жюно, он не желал пристать к ворону Коттону.

Перво-наперво Дмитрий Николаевич объявил: вы, англичане, пришли в Португалию, дабы освободить ее от чужеземного ярма; мы, русские, пришли в Португалию, дабы укрыться в нейтральном порту от бури; ergo, мы находимся в пределах государства, не воюющего ни с Англией, ни с Россией, а посему будьте любезны уважать международные законы.

В те времена с юридическими нормами иногда считались; однако не настолько, чтобы пренебречь принципом: «Англия всегда права, права она или не права». Но в случае с Сенявиным для самой же Англии лучше было бы устоять на позициях международных трактатов.

К тому же Сенявин не скрывал, что живым не достанется. И расположил корабли так, чтобы оказать оглушительный отпор. А то, что он умел это делать, англичане знали не хуже французов и не хуже турок.

Пока адмиралы перекорялись, тучи сгущались. Уже не только британский флот маячил близ Лиссабона, но и британские войска квартировали в Лиссабоне. Сенявин был как в люке. Небо казалось с овчинку.

Впоследствии Дмитрий Николаевич нарисовал сумрачную картину: «Таким образом, будучи стесняем со всех сторон несоразмерно превосходнейшими неприятельскими силами и удобствами для них и быв уверен, что при малейшем со стороны моей упорствовании эскадра, высочайше мне вверенная, должна непременно истребиться или достаться во власть неприятеля, не сделав никакой чести и пользы для службы вашей, всеавгустейший монарх, с другой стороны, находил выгоду купно с честию поддаться на предложения неприятельские».

На что ж он «поддался»? На такие условия, за которые Коттон несколько позже получил здоровенную взбучку в парламенте; баронета даже судить хотели.

Пожалуй, поддался-то не Дмитрий Сенявин, но Чарльз Коттон, ибо первый потребовал, а второй согласился: русская эскадра не считается плененной; русская эскадра отстоится в английском порту до заключения мира; все экипажи со своими знаменами возвратятся на родину; никаких оскорблений флагу чиниться не будет.

«Итак, – записал русский офицер, – мы оставляем Лиссабон, идем вместе с английскими кораблями в Англию под своими флагами, точно как в мирное время. Не хвала ли Сенявину, умевшему вывести нас с такою славою из бедственного нашего положения?»

5

За века до сенявинской эпопеи был такой случай.

Генрих IV отправил послом в Англию герцога Сюлли. На грот-мачте французского корабля, понятное дело, развевался французский флаг. В Ла-Манше посла встречал английский корабль. Командир его велел французам спустить флаг. Герцог Сюлли, «один из самых рыцарственных принцев из всех когда-либо живших», оскорбился и отказал. Англичанин, не тратя слов, трижды выпалил из пушки. «Выстрелы, – говорит современник, – пронизав корабль, пронизали сердца добрых французов». И пронзенные сердца спустили флаг. А удовлетворенный английский капитан процедил, что обязан «требовать оказания должных почестей его государю – господину моря».

Никаким «господином моря» Англия в ту пору не была. Какова, однако, надменность, самонадеянность!.. Позднее король Карл II, в сущности, повторил мысль английского капитана: «Обычай Англии – командовать в море!» И прибавил, что, если он, Карл, не будет держаться этого железного принципа, его подданные не будут ему повиноваться. А Британия и при Карле II еще не была «господином моря».

Но теперь, когда эскадра Сенявина шла в Портсмут, Англия действительно могла считаться господствующей в морях и могла там командовать. «Английский флот, – свидетельствует историк, – находился в цветущем положении, хотя жизнь и служба на корабле была очень тяжела не только для матросов, но и для офицеров. В 1808 году было до 800 военных кораблей, между которыми – 144 линейных. Экипаж их состоял из 100 000 человек».

Вообразите-ка физиономии англичан: эскадра державы, находящейся в состоянии войны с Англией, входит в военный порт Англии, неся на всех своих кораблях флаг – вражеский флаг!!! А на «Твердом» – еще и адмиральский!!!

Да ведь это ж неслыханно, это ж невиданно. Позор! Проклятие! «Общее возмущение», «общее негодование» – писали газеты, восклицали парламентарии.

Не думаю, чтоб возмущением и негодованием пылали рудокоп или фермер, уличная торговка жареными гусями или почтальон с кожаной сумкой, украшенной металлической короной, мальчишка-трубочист с лесенкой или ночной сторож с трещоткой, кучер тяжелой фуры, запряженной восьмеркой цугом, или старая дева, осужденная, согласно поверью, прогуливать в аду чужих детей.

Готов, однако, допустить негодование и возмущение «морских волков», сидевших за чашей «кусающего дракона» – горящего коньяка, из которого они пытались выхватить изюминки; маклеров, играющих на «понижении-повышении»; министров, играющих в баккару в клубе Брукса; франтов в кургузых фраках и сапогах с вырезом на икре, называемых «гессенскими»; красномундирных пехотинцев и синемундирных артиллеристов. А в первую очередь матерых высших офицеров, непреклонных патриотов и неуклонных взяточников.

Как все мздоимцы, они хорошо считали в чужом кармане. А конвенция Коттона – Сенявина предусматривала содержание русских на английский казенный счет. Месячный матросский порцион обходился в четыре с половиною фунта стерлингов, что по тогдашнему курсу равнялось ста восьми рублям. Беря скопом, не отличая матросов от офицеров, русских ртов было примерно четыре с половиною тысячи. Стало быть, эскадра, которая могла бы принести немалый доход, окажись она призовой, принесет ежемесячный полумиллионный расход. До открытия навигации в восточной Балтике, куда (согласно Лиссабонской конвенции) следовало вернуться сенявинцам, оставалось более полугодия. Вот и прикиньте-ка, джентльмены!

Правда, Англией в то время правили джентльмены, которым должно было импонировать антифранцузское поведение русского вице-адмирала. Эти люди поклялись никогда не протягивать руки Наполеону, разве лишь затем, чтобы ухватить корсиканца за кадык. В этом смысле и вице-адмирал, и его офицеры, и его матросы пришлись по сердцу английским лидерам.

Кроме того, русская «живая сила», закаленная в морях и боях, пришлась им по душе еще и потому, что британскому флоту по обыкновению недоставало матросов.

Историк, сообщивший нам численность флота восемьсот восьмого года, говорит, что укомплектование его производилось насильственно. Людей грабастали ночью в тавернах и на улицах и тотчас «отправляли на службу отечеству». При такой системе набора матросов они нередко бунтовались, особенно в открытом море и в колониях, и овладевали кораблями, побросав офицеров за борт. Газеты сообщали судебные следствия о подобных случаях».

Сенявинские экипажи – обстрелянные и дисциплинированные – были поистине лакомым куском для лордов Адмиралтейства. Боевые качества этого человеческого материала афористично и точно определил покойный Нельсон: «Бери на абордаж француза, маневрируй с русским». Другой англичанин (он ходил на нашем корабле пять лет спустя) так отозвался о балтийцах: «Вообще говоря, русские моряки обладают всеми данными для того, чтобы занять первое место среди моряков мира, – мужеством, стойкостью, терпением, выносливостью, энергией».

Да, кус был лакомый.

Сенявину и его командирам предложили поселиться на берегу. Трогательная заботливость! Как ни хороша каюта, а все ж «мокнешь и сыреешь», да еще в туманной, волглой Англии, да еще осенью и зимой… Трогательная заботливость? Полноте! Если и заботливость, то совсем особая. И сенявинцы сообразили: «Явное было намерение, разделяя начальников от команды, произвести в ней беспорядки и сим беспорядком пользоваться, переманив разными обещаниями наших людей на свои корабли. Они укомплектовали бы матросами опытными, знающими свое дело и бывшими не один раз в сражении. Не успев в оном, они продлили наше пребывание в Англии под пустыми предлогами».

«Манить обещаниями» было тем легче, чем труднее было русской корабельщине. Еще в Лиссабоне лихое безденежье понудило Дмитрия Николаевича расходовать личные деньги офицеров и матросов (обещая возвратить в отечестве); пришлось даже распродать личное имущество убитых (обещая возместить стоимость наследникам). Теперь, в Портсмуте, жестоко экономя на возможном и почти невозможном, Сенявин терпел не только прижимистость британской казны, но и хищничество поставщиков.

Ко всему прибавился и тот подлый холод, какой, право, злее крепких морозов. «Зимовать на корабле в таком климате, как в Англии, было очень неприятно, – вспоминал офицер Панафидин. – По ночам недостаточно было шинели, а теплого белья ни у кого не было».

Но, думается, еще больше угнетало «положение вне игры». «Однообразие, бездеятельная жизнь может ли нравиться для тех, кто привык к трудам?» – грустно спрашивает Панафидин. Кручина закрадывалась в души. Изводило ожидание – ожидание отправки на родину. И разочарование – отправка откладывалась.

Однообразие и бездеятельность грозили почти невольным уклонением от распорядка службы и быта. Одно дело поддерживать дисциплину на походе, в страду, когда «сердца для чести живы», когда каждый в напряжении и душевном и физическом, когда с морем не заскучаешь; иное в муторных буднях якорной стоянки, когда и зябко, и голодно, и тоскливо, когда вроде бы только дышишь, но не живешь. Не всем, не каждому дано выстоять перед недугом принудительной праздности, схожей с тюремной.

Особенно побаивался Дмитрий Николаевич зеленого змия. В Портсмуте – и в городе, и в порту, и на рейде, на баркасах, осаждавших корабли, – торговали водкой подслащенной и водкой, настоянной на мяте и перце, можжевеловой водкой и портвейном, ромом и грогом, то есть разбавленным ромом, который вот уж несколько десятилетий выдавали английским морякам с легкой руки адмирала Вернона[54].

Сенявин не был ярым ненавистником Вакха. У гроба шутил: «Никогда не пил воды, а помираю от водянки». Он был ненавистником тупых и тяжелых как чугун пропойц и приказывал офицерам «как можно чаще внушать служителям о воздержании себя от всякого рода дурных поступков, а паче от пьянства, которое опричь частного несчастия соделывает часто вред службе и товарищам своим».

Недостачу хлеба пытался он хоть малость возместить зрелищами. «На некоторых кораблях, – рассказывает Свиньин, – заведены были во время бездейственного пребывания эскадры в Англии и Португалии театры. Палубы убирались для сего прилично и красиво флагами».

Это удивляло, нет, раздражало британских морских командиров. Свары и драки английских мичманов в их каютах, прозванных петушьими ямами, запой, повергающий офицера среди «мертвецов», то бишь среди опорожненных бутылок, находили они вполне приемлемым и естественным. Но сцена на военном корабле – какой разврат! И даже десять лет спустя Уильяму Парри, отважному полярнику, указывали, что не следовало лицедействовать на корабле его величества, хотя бы зимуя во льдах Арктики.

Русские моряки смотрели на дело разумнее и проще. Когда на одном бриге сыграли пьесу «Крестьянская свадьба», сочиненную матросами, лейтенант записал: «Такие увеселения на корабле, находящемся в дальнем плавании, покажутся, может быть, кому-либо смешными, но, по моему мнению, надо использовать все средства, чтобы сохранить веселость у матросов и тем самым помочь им переносить тягости, неразлучные со столь продолжительным путешествием». Кто знает, не слыхал ли этот лейтенант про «увеселения» на сенявинских кораблях?..

Но, конечно, ничто не могло «размыкать наше горе, развеять русскую печаль». К тому же Сенявину приходилось отбиваться и отгрызаться от наскоков британского Адмиралтейства.

Ох, больно язвила морских лордов конвенция, подписанная Коттоном. Они охотнее подписались бы (если бы не честь мундира) под тем распространенным мнением, которое гласило: русский вице-адмирал в Адриатике «обвел» австрийцев и французов, а в устье Тежо – и французов и англичан. Они охотно согласились бы (если б не ведомственный престиж) с заявлением лорда-мэра Лондона: «Конвенция, заключенная в Лиссабоне, не приносит славы Англии».

Адмиралтейские «нептуны» трясли трезубцами. Никак не могли они простить Сенявину то, что он позволил Коттону совершить такой промах. Вот так же царь и его генерал-адъютанты не могли простить Кутузову, что он позволил им проиграть Аустерлиц.

Отметим в скобках оправдания Чарльза Коттона, делающие ему честь: я уважал Сенявина и его подчиненных; я знал, что они погибнут, но не сдадутся; я не хотел их погибели, ибо русские – давнишние друзья англичан, попавшие в трудные обстоятельства.

Однако эскадра, принадлежащая стране формально вражеской, находясь в английском порту, не находилась на положении формально пленной. И это все ж как-то пятнало Адмиралтейство.

Давно открылась навигация в восточной Балтике. Давно разгорелось лето, а лорды морские не отправляли в путь если и не русские корабли, то хотя бы русских корабельщиков.

Впрочем, кое-какие резоны у лордов были. И резоны серьезные, а не только «пустые предлоги», как угрюмо сетовал Панафидин, измученный, подобно всем сенявинцам, портсмутским прозябанием. Пустишь ли боевых балтийцев в Балтику, коли Россия воюет со Швецией, английской союзницей?

Лорды предложили: давайте-ка отправим вас в Архангельск. (Все-таки подальше от балтийского театра военных действий.) Сенявин «архангельский вариант» не принял. Но оставить корабли в «депозите», вернее в «срочном депозите», подлежащем возврату по замирению с Англией, Сенявин согласился. Ему, повторяю, важнее всего было сохранить матросов, солдат, офицеров. А люди голодали и хворали. Дмитрий Николаевич в отчаянии сообщал российскому министерству иностранных дел, что в Англии умирает русских больше, чем за все время боевых плаваний.

Долго Сенявин мучился в Портсмуте. Но вот двадцать один транспорт принял на борт его моряков и армейцев. Без малого за месяц добрались они до Риги. Уже накатила рыжая осень, осень 1809-го.

Броневский писал: «Сим кончилась сия достопамятная для Российского флота кампания. В продолжение четырехлетних трудов не одним бурям океана противоборствуя, не одним опасностям военным подверженные, но паче стечением политических обстоятельств не благоприятствуемые, российские плаватели наконец благополучно возвратились в свои гавани. Сохранение столь значительного числа храбрых опытных матросов, во всяком случае, для России весьма важно. Сенявин исхитил, так сказать, вверенные ему морские силы из среды неприятелей тайных и явных…»

Когда-то Нельсон утверждал, что потеря храброго офицера есть потеря национальная. Сенявин избавил нацию от потери многих офицеров и еще большего числа рядовых служителей морей и кораблей.

Он снова был в России.

Помните у Грибоедова: «Спешил!.. летел! дрожал! вот счастье, думал, близко!»

И что же?

Загрузка...