Часть вторая

Враг преследует душу мою, втоптал в землю жизнь мою, принудил меня жить во тьме, как давно умерших, – и уныл во мне дух мой, онемело во мне сердце мое. Вспоминаю дни древние…

Псалом 142


35. Дневник Аники (2)

Даже не знаю, с чего начать. С начала? Все так ужасно, как в американском фильме каком-то. Однажды вечером я получила срочную телеграмму из Ипасуэно – якобы от отца, он писал, что мне надо срочно вернуться домой. Я очень встревожилась, бог его знает, что там могло произойти, но такого даже представить себе не могла. Д. предложил отвезти меня, но я сказала, что отправлюсь поездом, а там пересяду на автобус. Д. хотел оплатить половину билета, но я отказалась.

Я добралась сюда совершенно измотанная, по-прежнему сильно беспокоилась, всю дорогу думала, что же такое могло случиться. А у дома увидела машину, двое мужчин на переднем сиденье разглядывали комиксы. У меня сердце оборвалось, этих людей тут все знают, они убийцы, работают на этого жирного засранца. Одного зовут «Пестрый», потому что одевается ярко и безвкусно, как попугай. Носит золотые коронки, и от него еще несет дешевым одеколоном – наверное, на шлюх пытается впечатление произвести. У второго кличка «Малыш», он очень маленького роста.

Я хотела убежать, но Пестрый наставил на меня пистолет и сказал что-то вроде: «Пошла в дом, лярва, или схлопочешь свинца, усекла? У меня словцо для тебя от пахана».

У меня во рту пересохло, сердце так колотилось, что вот-вот упаду. Я думала, точно изнасилуют и разрежут на куски, эти сволочи всегда так с женщинами поступают. Меня трясло, не могла попасть ключом в замочную скважину, Пестрый вырвал у меня ключ и сам открыл.

Они втащили меня за волосы в гостиную, швырнули на пол и давай издеваться: «Как тебе кажется, лялька, что мы с тобой сделаем? Может, отрезать титьки, на кошельки пойдут, а? Хочешь, растянем тебе дрольку, чтоб твоему знаменитому миленку от нее уже никакой радости? Дай-ка посмотрим, чего это ему у тебя так глянулось, а потом все ему до тонкости распишем, идет?»

Я пыталась сесть, но они меня пинали, а я только повторяла: «За что? За что?» – и умоляла меня отпустить. Пестрый спрашивает: «Что всего дороже на свете?» – а говнюк-коротышка отвечает: «Ну конечно, семья», – и тот недоносок говорит: «Точно. Теперь слушай, кошелка, вот тебе словцо от пахана: "Брось Дионисио Виво, а то сначала убьем отца, потом сестру, потом брата, потом мачеху, потом мачехину собаку, а там уж и тебя, вот в таком порядке"».

Я все повторяла: «За что? За что?» – и Пестрый говорит: «А нам за это клево забашляют». Оба ржут, засранцы, им кажется, это остроумно. Потом говорят: «Если Виво или кто другой хоть что-то узнает, вы все по-любому умрете, но медленно, и будет очень больно».

Я, как заведенная, спрашивала: «За что?» – и коротышка говорит: «Самого Виво не достать. А так ему здорово аукнется. Что, не согласна? А вот нам так кажется». Они опять давай гоготать, оттаскали меня за волосы, меня вырвало на ковер, и это их еще больше развеселило.

Я спросила: «Сколько у меня времени?» – они ответили: «Месяц. Вполне хватит, чтоб потрахаться на прощанье».

Потом встали перед зеркалом, одернули пиджаки и галстуки поправили, прямо герои из фильмов, а Пестрый, сволочь, еще причесался и волосы гелем смазал. Затем подошел ко мне, сграбастал и попытался поцеловать, меня замутило, я стиснула зубы. Но он все толкал мне язык в рот, так омерзительно, и я не придумала ничего лучше, как изо всех сил его укусить. Он меня отбросил, прижал ладонь ко рту и стал вытаскивать ремень, чтоб избить, но коротышка его остановил, сказал, что им велено меня пока не трогать, и сильно подчеркнул слово «пока».

Пестрый ударил меня об стену, потом они ушли, а я бросилась в ванную и все полоскала и полоскала рот, чтоб избавиться от его слюней, и меня так трясло, что снова замутило, только тошнить было нечем. Переоделась, спустилась вниз, выкурила подряд десяток сигарет и пошла к Ханите.

Она прижала меня к себе, заставила обо всем рассказать, а потом мы сидели и плакали; меня по-прежнему всю колотило, и она держала меня за руки. Сказала, нужно идти прямо в полицейский участок к Рамону, и надо вернуться в Вальедупар и все рассказать Дионисио, потому что его отец генерал, у него армия, он приведет сюда солдат и разотрет этих гадов в порошок раз и навсегда, он такой, а я все повторяла: «Нет, нельзя, что тогда будет?» – а Ханита все говорила: «Нужно, нужно», – и я ответила: «Хорошо», – но про себя знала, что не расскажу. О господи! Я так злюсь на Бога! Тоже сволочь порядочная! Наверное, он какой-нибудь черт, и юмор у него, как у садиста-недоумка! Мне хочется прибить этого Бога, раз он такое позволяет, ведь мы всего-то пытаемся быть счастливыми! Дерьмо ты, а не Бог!

Возвращаюсь в Вальедупар, но не знаю, что мне делать.

36. Новая Севилья

Дионисио дал начальнику станции сотню песо, чтобы тот позвонил перед прибытием поезда, и поскольку не случилось наводнений, лавин или железнодорожных катастроф и никто не утащил рельсы на постройку мостиков, экспресс опоздал всего на семь часов.

Дионисио бросился к Анике, едва любимая появилась на подножке, но девушка лишь бледно улыбнулась и затихла в его объятиях. У Дионисио упало сердце, он догадался – что-то случилось, но решил, что к Анике просто вернулась болезненная застенчивость. Кольнула знакомая обида.

Генерал с мамой Хулией вернулись из отпуска и привезли гостинцы, а Первая Весна решила задержаться в доме, чтобы попотчевать хозяев соусом агуакате. Генерал ворчал: мол, он всегда говорил, что зря мама Хулия выращивает авокадо в таком количестве, и начал искать предлоги, чтобы питаться в офицерской столовой.

Аника, погруженная в свое несчастье, не в силах им поделиться, все больше блекла и замыкалась в себе. Она была так напряжена, даже постель ее больше не влекла, и она сказала Дионисио, что не ляжет с ним, когда в доме его родители, они услышат. В ответ Дионисио заметил, что до отъезда родителей они преспокойно делали так каждую ночь. Он понимал, что следует уважать ее чувства, но не сомневался, что причин тревожиться нет. Он полагал, в ней говорит своевольное упрямство, раздражался, обижался, когда она его не слушала. Думал, может, это у нее просто очередной приступ целомудрия. Дионисио стал угрюмым и отстраненным, будто пес, которого забыли покормить. В раздражении он нарочно не обращал на Анику внимания, укрывался за страницами «Прессы» или язвил. Он не мог отделаться от навязчивого впечатления, что дело в чем-то другом, и потому стал холоден, как раз когда Анике, пожираемой безысходностью, больше всего на свете требовалась его любовь. Аника все глубже погружалась в отчаяние, вокруг глаз залегли морщинки, руки тряслись, девушка поминутно готова была разрыдаться. Она переживала отдаление Дионисио с такой горечью, будто он был полностью осведомлен о случившемся в Ипасуэно.

Самолету «Аэрокондор», реликту Второй мировой войны, не хватало сил лететь над горами. Собирая все пощечины ветра, он летел между ними. Стюардессу в нарядном красном платьице, такой же шляпке и с яркой губной помадой нещадно швыряло по проходу, когда она мужественно разносила апельсиновый сок в пластиковых стаканчиках, то и дело готовая сковырнуться в своих лакированных туфлях на высоких каблуках. Дионисио убеждал Анику, что, если сок долго держать в стаканчике, пластик начнет растворяться. Он надеялся, шутка ей понравится, но Аника думала о том, что скоро потеряет Дионисио, и своим безразличием его обидела. Она сидела, положив подбородок на руки, и размышляла, почему даже в самолете над сьеррой ее изводят козни злодеев.

Поездка в экипаже по задворкам Бастанкильи производила угнетающее впечатление. Анике во всем виделось отражение ее душевного состояния. Повсюду запустение, ни пятнышка свежей краски, упадок далеко шагнул за черту живописности. Дионисио взглянул на Анику, и ему вдруг показалось, что рядом – посторонняя женщина. Припухшее от одиноких слез лицо, никакой любви, и ведет себя так, словно изображает Аникино веселье. Ниточка света, что незримо их связывала, похоже, оборвалась, и Дионисио погрузился в пророческое уныние, что вполне совпадало с состоянием Аники. Он метал стрелы черной ненависти в канюков и стервятников, рассевшихся на крышах; все вокруг напоминало о смерти.

Через несколько часов, совершенно взмокнув, натолкавшись в давке среди мешков с кокосовыми орехами и чавкающих поросят, бог знает сколько времени проторчав на дороге в ожидании, пока крестьяне перегонят зебу, мельком увидев кусочки безмятежного Карибского моря, насмотревшись на пальмы, что махали, точно сигнальщики, резными листьями и приглашали в спасительную тень, Аника и Дионисио добрались до Новой Севильи.

Там на окраине города, в небольшом пансионе на улице Санта-Марта они легко нашли свободную комнату. Темноватую и прохладную, хотя без вентилятора и почти без движения воздуха. В кроватях водились клопы, на общей кухне – тараканы, зловонная уборная засорилась. Дионисио сходил в магазин за чистящими порошками и вантузом, Аника тем временем раскрыла балконные ставни и сдвинула вместе низенькие кровати на колесиках, дабы увеличить шанс, что она расстанется с любимым, неся в чреве его ребенка. Распаковывая вещи и прислушиваясь к морскому гулу, она почувствовала, как боль потихоньку стихает, и решила, что в этот отпуск до самого последнего дня они с Дионисио будут старыми друзьями и пылкими любовниками, у которых все только начинается. Когда Дионисио вернулся, она обняла его за шею и предложила:

– Милый, пойдем к морю.

Плавки и купальник они надели прямо под одежду.

Берег был усыпан банками из-под кока-колы и пепси, пустыми пачками «Мальборо» и «Кента», кучей неуничтожимых пластиковых обломков экономической экспансии Соединенных Штатов. Дионисио поднял пустую банку кока-колы:

– Все бы ничего, если б оставили название «инка-кола».

– Тут купаться-то можно? – спросила Аника. – Куда здесь нечистоты сливают?

– По-моему, канализация уходит по берегу в другую сторону. Но вот, говорят, акулы жрут здесь по человеку в год, особенно тех, кто в желтых купальниках. Слава богу, у тебя зеленый, а у меня плавки голубые.

– В этом году акулы уже отметились?

– Видимо.

– Вот и хорошо.

Стоял восхитительный денек, на небе ни облачка, от жары можно спастись только в воде; Аника чувствовала, что наконец сможет загореть и перестанет отличаться от прочего населения страны. Она бултыхалась в воде, потом выходила на берег, до изнеможения валялась на солнышке и снова бросалась в море. Глядя, как она смешно плавает брассом, Дионисио чувствовал, что любовь, не давая дышать, вновь затопляет его.

– Только не вздумай дурачиться! – кричала Аника. – А то я контактные линзы выроню! Смотри, если потеряю, ты у меня без зубов останешься!

Обнявшись, они стояли по горло в воде, солоновато целовались, и под самыми подбородками плескались волны. Она опустила руку, коснулась его, почувствовала, как он твердеет, а его рука скользнула к ней между ног и даже в воде ощутила, как она исходит соком, набухая. Аника взглянула сияющими глазами и пробормотала:

– Ах ты, старый греховодник!

В пансионе она сказала:

– У меня приятный сюрприз. Тебе больше не нужно пользоваться резинками. Я перешла на таблетки.

Дионисио изумился. Этот способ считался почти недоступным, и он не знал никого, кто бы им пользовался.

– Ты шутишь? – спросил он.

– Нет, дорогой, таблетки дал мне врач отца. Он привез из Западной Германии для богатых клиентов.

Дионисио припомнил, что как-то читал про таблетки в журнале:

– Но ведь надо принимать целый месяц, пока начнут действовать.

– Знаю. Я уже и принимаю месяц, – соврала Аника и, страшась его безошибочной способности угадывать ложь, сделала вид, что взбивает подушки.

Потом они с жадностью набросились друг на друга и очутились на кровати Аники. Из-за отсутствия практики то и дело сбивался ритм, а Дионисио, непривычный к острому ощущению соприкосновения с живой плотью, кончил слишком быстро. Но все равно они чувствовали, что вновь, словно по волшебству, влюблены, они смеялись и целовались, шептали нежные глупости, сплетясь в темноте, чувствуя, что после долгой отлучки вернулись домой.

37. Танец огня (2)

Лазаро проплыл на каноэ через трущобный городок, где обнищавшие переселенцы, изгнанники, беспринципные жадины и романтики-оптимисты искали золото. Деревья в этом тропическом аду не росли.

Лазаро скучал по лесу. Обезображенный болезнью, он шел по обезображенной раскопками оголенной земле. Точно термиты, люди копошились в громадных ямах, поднимая бадьи с породой по мерцающим желобам из беспорядочно вырытых на лике земли дыр. Люди копались среди груд пустой породы, а промывали ее в реке, отравляя воду и себя ртутью.

Ниже по течению индейцы умирали, потому что ели отравленную рыбу, гибла рыба. Некогда темные воды сделались светло-коричневыми, дожди смывали обезлесевшие берега. Еще ниже по реке поселенцы видели, что после паводка теперь открывается не девственная почва, а необъятные просторы чавкающей глины, что, подсыхая, покрывались трещинами.

Работяги, рахитичные скелеты, ночью восстанавливали силы на городских помойках, укрывшись под навесами из рифленого железа. Индейские девушки с отвислой грудью, впалыми от недоедания животами и безжизненными глазами, скорые переселенцы в мир иной, в обмен на самогон и несколько сентаво одаривали пьяниц своей благосклонностью. Девушки умирали от сифилиса или инфлюэнцы, река забирала их младенцев и отдавала немногим еще оставшимся диким зверям; прибывали новые девушки, и вооруженные люди в лодках устраивали на них облавы или подкупали обещаниями подарить бусы и найти богатого мужа, у которого одежды из шкур абсолютно черных ягуаров. Пройдя через многочисленные избиения и изнасилования, девушки поймут: вытерпеть настоящее и забыть о прошлом помогают бутылка и мужик с остекленевшими глазами и чахоточным кашлем, копошащийся у тебя между ног.

По ночам разносилось эхо выстрелов: кто-то убивал ради нескольких крупинок золота, добытых за месяцы немилосердного труда. Днем окруженные телохранителями скупщики принимали золото по безбожно низким ценам; те, кто отказывался от подобных сделок, просто исчезали, и о них никто не вспоминал, кроме, быть может, верных возлюбленных, которые ждали, что рудокопы вернутся домой богачами, хотя, по правде говоря, с самого начала знали, что потеряли любимых навсегда.

Национальная Армия, сначала появившаяся здесь для освоения земель и строительства «Нового Рубежа» во имя Отечества и Экономического Прогресса, с ужасом наблюдала, как разрастается общественный беспорядок, и понимала, что ей с ним не справиться. Офицеры мучились от песчаных блох, от личинок под кожей и беспомощно смотрели, как солдат косят невиданные лихорадки и от жары терзает слабоумие; в ответ на душераздирающие мольбы о медицинской помощи и подкреплении приходили только бодрые депеши с указаниями «продолжать исправно нести службу». Некоторые командиры в надежде, что подразделение отзовут, посылали рапорты, где говорилось, что обстановка спокойная, и в дальнейшем пребывании здесь военных частей нет нужды. Многие солдаты дезертировали и сгинули в лесах, часть погрузилась в «золотую лихорадку», большинство так или иначе нашли тут свою смерть.

Лазаро пополнил армию нищих, что надеялись прожить на крохи, падающие со столов призрачного изобилия. Священник дон Игнасио сжалился над уродством Лазаро и отдал монашескую сутану с капюшоном, которую носил сам, до того как покинул монастырь, дабы заботиться о заблудших чадах осклизлых ям и золотоносной грязи. Дон Игнасио расстанется с жизнью, получив нож в спину от грабителя, которому приглянется костяное распятие, а Лазаро будет носить сутану до конца дней своих.

Руки и ноги теряли чувствительность, плохо слушались, деревенели. Переносица провалилась, и тень от капюшона скрывала отсутствие носа и верхних зубов, что расшатались и выпали. Веки толком не прикрывали глаза, и, спасаясь от сокрушительного солнечного света, Лазаро выискивал уголки потемнее, где его просьбы о подаянии превращались в бесконечные молитвы страдальца, а на самом деле – в безадресный укор Богу.

В этом злосчастном городе, что поразил бы воображение Иеронима Босха, Лазаро извлекал выгоду из своего недуга, в тавернах взимая по пятьдесят сентаво с желающих загасить сигареты о его конечности. Пьяницы тыкали окурками даже в гнойные омертвевшие язвы – любителей острых ощущений забавляло, как шипит сигарета, пропитываясь кровью и гноем. За пять песо Лазаро затем под радостные вопли и гиканье съедал эти окурки. Он бы и сам улыбнулся, но лицевые мышцы парализовало. Еще за пять песо Лазаро позволял отважным колонистам срезать шишковатые наросты со своих ног и рук; так он наказывал себя за постигшее несчастье и зарабатывал на жизнь. Все бы ничего, да только физическое состояние не давало противостоять наскокам ночных грабителей и банд злоумышленников.

Однажды, за месяц до сезона дождей, Лазаро вспомнил, что хотел умереть в горах, украл ночью каноэ и погреб вверх по течению, туда, где воды темны, а рыба не отравлена. Последнее, что он услышал, покидая город, был своеобразный плач индейской женщины над покойником.

38. Дождь

Аника пыталась не думать о будущем и жить настоящим, как всегда поступала прежде. Но в затылок дышала неминучая беда, и Анику бросало из безрассудного оптимизма в безутешное отчаяние. Порой она не воспринимала шутки и срывалась на Дионисио. Как-то раз в море он сдернул с нее трусики, и это привело ее в бешенство, хотя раньше просто рассмешило бы. Ее раздражало, что на прогулке он кладет руку ей на попку, это казалось неуважением к ее личному горю, хотя прежде от его прикосновения в паху бежали мурашки. Он обидел ее отказом сходить на танцы – сказал, что там скверно играют, что такая музыка – надругательство над святой Цецилией, Эвтерпой и Терпсихорой; Анике же просто хотелось растворить безрадостность в танце. Она оскорбилась, когда у Дионисио от немытых фруктов приключились желудочные колики и понос. Он будто наглотался битого стекла и, стеная, не вылезал из уборной, но Анике эти страдания казались ничтожными по сравнению с ее собственными; не проявив сочувствия, она оставила Дионисио, в одиночестве бродила по базару и толкалась среди лоточников, проклиная этого неженку, но вернулась полной покаянной тревоги, и, отирая ему со лба испарину, спрашивала, как он себя чувствует.

Несмотря на все это, у них выработался распорядок дня. Вставали поздно, когда лежать рядом становилось слишком жарко. На завтрак съедали яичницу с хлебом, пили крепкий кофе. Потом шли поплавать и поваляться на пляже, днем съедали по куску мясного пирога с ледяным пивом и возвращались на берег, чтобы провести сиесту под сенью пальм. Когда солнце уже стремительно заваливалось за горизонт, они в тучах комаров отправлялись домой, принимали душ и шли в город ужинать. Они перебывали во всех ресторанах, и Дионисио говорил: «Санкочо приносит стране больше дохода, чем добыча нефти». За ужином пили холодное вино, затем возвращались домой и до поздней ночи предавались любви. Дионисио напоминал Анике предостережение мачехи о том, что может случиться с невинной девочкой, окажись она в незнакомом месте наедине с мужчиной, и говорил: «Она уверена, что ты вернешься беременной». Аника про себя улыбалась и страстно загадывала, чтобы так и вышло.

Пожилая пара выехала из соседней комнаты, и вместо нее вселились две рубенсовские толстушки-нимфы, чья жизнь состояла из нескончаемых вечеринок с многообразными местными Ромео. У соседей постоянно орали, непристойно реготали и сладострастно вопили, хлопали двери, шаркали ноги, в стенку ритмично колотилась спинка кровати, и однажды в четыре часа утра Дионисио не смог больше это выносить и ворвался к ним в самый разгар гулянки.

Повсюду валялись бутылки, а на сбитых простынях расположились две голые дамочки и четверо голых мужчин; застигнутые посреди забав, они замерли, и у всех мужчин одновременно пропала эрекция. Вид огромного мужика с дико вытаращенными глазами и спутанными космами привел шалунов в ужас: он яростно орал, точно Гефест, перевернул кровати и потребовал немедленно прекратить бесконечные еженощные сборища. Встретившись с Дионисио на следующий день, толстушки не могли поверить, что перед ними тот самый человек, который нагнал на них страху ночью, поскольку сейчас он казался вдвое меньше. Но с тех пор вакханки по ночам переходили на боязливый шепот, что даже увеличивало наслаждение и напоминало подростковые радости первых любовных опытов с носовым платком во рту, чтобы не услышали родители.

Аника ужасно огорчилась, когда наступили месячные – крах надежд на плодоношение, – и она снова сделалась капризной и раздражительной, пока к ней не вернулась способность зачать.

Аника переживала приход обычно желанной менструации, Дионисио терзался, что же он такое натворил, отчего так переменчиво настроение любимой, и тут пошел дождь. Он шел три дня, заточив влюбленных в комнате. Сидя на балконе, они смотрели, как на улице, словно в реке, прибывает вода, и прислушивались к изнуряющему плеску нескончаемого водяного потока, что испарялся, чтобы снова низринуться дождем. Дионисио читал Анике вслух «Monologo de Isabel Viendo Llover en Macondo»,[34] потом она сама принялась за романтические повестушки, а он вгрызся в «Viva о Povo Brasileiro»[35] на непостижимом португальском. На второй день чтения этого шедевра внезапно хлынуло через край раздражение от дождя и отключений электричества, и Дионисио, запустив книгой в стену, заорал:

– Какого хрена этот Рибейро не пишет на сволочном испанском? С какой стати я должен читать эпические поэмы на таком недоношенном языке? Почему эти долбаные бразильцы не говорят, как все нормальные люди?

Аника выглянула из-за книжки, где рослый режиссер как раз влюбился в актрису, скрывавшую свое прошлое, и протянула Дионисио руку.

Когда так льет, можно только читать либо любить друг друга. Но от столь резкого ограничения выбора душа восстает против того и другого, так что приходится открывать новые стороны любви, чтобы сделать ее приемлемой.

– Я прохудилась, – сказала Аника, – но все равно иди ко мне, любимый.

Он взял ее руку, и она притянула его к себе, словно пытаясь расплатиться за ужасный поступок, который ей так скоро придется совершить. Она ласкала его, пока он не почувствовал, что выше человеческих сил смирно лежать подле этого прекрасного, гладкого и юного тела. Дионисио улыбнулся и нежно поцеловал Анику.

– Послушай, – сказал он, – кому какое дело, что у тебя месячные? Иди-ка, вытащи из себя эту затычку.

Аника отдалась ему, плотно сомкнув веки, она вбирала в себя малейшие ощущения, чтобы запомнить их на будущее без него.

39. Летиция Арагон (2)

В селении Сан-Мартин молодые люди устроили клуб. Что-то вроде «Общества почитателей Петиции Арагон», только сами они называли его «Клуб скорби». Неформальные собрания проходили пару раз в неделю по домам у членов клуба, и ни одно заседание не объявлялось закрытым, пока все не напивались в стельку либо не переполнялись такой скорбью, что продолжать становилось никак невозможно.

В клубе сочувственно выслушивали каждого; молодые люди распространялись о глубине своей страсти и безграничности отчаяния. Здесь аплодировали балладам и болеро друг друга, обсуждали встречи и разговоры с предметом вожделений, заключали пари, кто первым получит поцелуй, добьется ласки, достигнет заветной цели. Насчет последнего возникали жаркие дебаты, возможно ли переспать с Летицией и не окочуриться от восторга, а наиболее романтически настроенные члены клуба заявляли, что оказаться с ней в постели – все равно что осквернить святыню. Подобные высказывания заглушались криками и насмешками, но в глубине души все поголовно знали, что это истинная правда: Летиция не из тех, кого можно лихо заманить в постель.

Пока сгорающие от желания юноши собирались в группы, исполняли серенады и устраивали концерты под открытым небом, писали стихи на сигаретных пачках и увеличительным стеклом выжигали имя Петиции на деревьях, сеньор Арагон сгорал дотла в ловушке, куда сам себя загнал.

Он рано женился, и ему было всего тридцать лет, когда дочери исполнилось четырнадцать. Мужчина в расцвете сил, живой, энергичный, сильный и красивый, он носил великолепные черные усы на выбритом лице, которое уже к полудню покрывалось щетиной, темные кудри только начинали редеть. Он был человеком весьма строгих понятий о чести и на стороне сил тратил не больше, чем на жену; он так и не постиг собственной безумной страсти к прелестнице-дочери.

Сеньор Арагон сделался угрюмым и раздражительным, однажды чуть не прибил жену, когда она сказала что-то поперек, и приобрел совершенно нехарактерную привычку временами пропадать на несколько дней и возвращаться пьяным, воняя блевотиной.

Тем временем Летиция все больше отдалялась от мира. Порой она возвращалась к ребячьей привычке ходить по дому голой, и тогда отец, пожирая ее глазами, приказывал одеться и не позорить семью.

Девушка пристрастилась читать запоем и жила в книжном мире, населенном финансовыми магнатами и восхитительными красавицами, статными политиками и дамами сомнительных намерений. Но она была не настолько оторвана от жизни, чтобы не заметить разговоров о Дионисио Виво, которого однажды непременно должны убить. Летиция спрашивала о нем у матери, нутром чуя, что речь не о книжном, но о подлинном трагическом герое. Она ошеломила родных, подписавшись на «Прессу» с политическим приложением, и жадно прочитывала газету, хотя та всегда приходила с двухнедельным опозданием – из столицы в селеньице ее доставляли на самолете, грузовике, тракторе и муле.

Что-то завораживало в тоне писем про кокаин, в них чувствовались сострадание и гнев, четкость доводов и широта взглядов, и Летиция обнаружила, что где-то существует мир, в котором реально происходят ужасы, проводится международная политика, живут рвущиеся к власти негодяи. Еще она поняла, что в том мире обитают подлинные донкихоты, которые, несмотря ни на какие последствия, не отступают от своего и без малейшего шанса на успех пытаются совершить невозможное и немыслимое.

Мысли о Дионисио Виво целиком ее поглотили. Получая номер, она нетерпеливо разворачивала его на странице с письмами и, если от Дионисио ничего не было, со злостью швыряла газету на пол, но затем все же подбирала и прочитывала колонки новостей. Часто она недвижно сидела на крылечке или под платанами и размышляла о Дионисио Виво, словно ожидая от него сообщения по волнам эфира.

Такова уж была Летиция – сообщение она получила. Во время обряда девочка была чадом божества Ошун – богини всего приятного в жизни и к тому же Богоматери Милосердной и Кроткой. Потому она хранила свои денежки в высушенной тыкве и носила ожерелье – пять желтых бусин, одна красная, – напоминанием о романе Ошун и Чанго. Живот она натирала медом и мылась в реке, по меньшей мере, раз в день.

И вот как-то раз, когда мать отправила Летицию на реку за водой, Ошун предстала перед ней в облике католической святой, будто в дрожащем мираже, и сообщила девушке, что ей следует отправиться в Ипасуэно и сделать то, что та впоследствии и сделала. Ошун сказала, что в знак своей искренности преподносит ей особый подарок, который никогда и никому нельзя показывать. Озадаченная, поскольку Ошун ничего ей не дала, Летиция принесла воду в дом и в своем гамаке нашла браслет из пяти переплетенных блестящих полосок меди. Летиция носила его на шее под одеждой на шнурке; присутствие браслета и зеленоватое пятнышко от него на золотистой коже постоянно напоминали о предстоящей миссии.

Накануне дня, когда Летиция задумала уйти, отец вернулся домой пьяным. Его не было два дня, он ночевал в поместье, где ему виделись сны, бурлившие горечью от недостижимости дочери. В конце концов он решил прийти домой, упасть пред ней на колени, во всем признаться, умоляя понять и простить, надеясь, что исповедь очистит душу.

Но все вышло не так. Когда он вошел в ее комнату, дочь лежала в гамаке ч в полумраке казалась спящим ангелом. Чувства переполнили сеньора Арагона, слезы катились по щекам, когда он гладил тело Летиции через тонкую сорочку. Поначалу прикосновения были не более чем отеческими – но недолго. Пришла мысль, что можно овладеть ею во сне и она подумает, будто ей все приснилось. Он попытался осторожно приподнять сорочку и распустить завязки на шее, но пьяные пальцы не слушались, а когда он склонился над дочерью, тень упала ей на лицо.

– Я не сплю, папа, – сказала Летиция.

В отчаянии сеньор Арагон потерял контроль над собой и решил, что теперь, когда он попался, терять нечего и нужно получить свое, прежде чем мир окончательно рухнет и навеки погребет его под собой.

Он набросился на дочь, вцепился в нее, попытался поцеловать в губы, как часто представлял в мечтах. Но гамак качнулся, и старая ткань под их весом расползлась. Арагон припер девочку к стене, стал срывать с нее сорочку, но тут в комнату вошла его жена и с мягким укором прошептала:

– Альберто…

На следующее утро Летиция оставила записку: «Я расстанусь с девственностью, буду много страдать и произведу на свет ребенка для Ошун». После ее ухода нашли тело Альберто Арагона: он отправился на реку, туда, где Летиция обычно брала воду, и перерезал себе горло.

40. Предчувствие

Менструация Аники стихала вместе с дождем. Дионисио с Аникой полегчало; во время просветов они выходили немного прогуляться. По улицам бежали бурые реки, несшие в себе традиционную причудливую добычу наводнений: дохлых кошек, одежду, обалдевших пекари, ярко-голубые рубашки. Поначалу воздух был так свеж и промыт, что от него болела грудь, но потом солнце запустило в воду свои когти, потянуло ее к себе и рассеяло в пар, отчего все покрылось каплями, а из трещин нахально высунулась тончайшая плесень. Кусачие комары исчезли, их сменила одурманивающая влажность, от которой пот выступал из всех пор, стоило только шевельнуться, и потому единственным убежищем стало море, где только и можно было сносно жить, по шею погрузившись в воду.

Дионисио с Аникой взяли напрокат мотоцикл, в залог оставив золотой перстень, первоначально подаренный в 1530 году королем Португалии графу Помпейо Ксавьеру де Эстремадуре за службу наемником и с тех пор передававшийся в семье Coca по наследству. Они намеревались осмотреть большой испанский замок, построенный африканскими рабами, которые, получив свободу, стали прародителями нации, но эта монолитная громадина угнетала: только подумать, что веками происходило за ее стенами. И пара покатила дальше по дорожной пыли, а на обочине то и дело мелькали разукрашенные памятные знаки, отмечавшие место автокатастроф, с дагерротипами покойных и увядшими цветами. Дионисио и Аника проскакивали мимо пожилых крестьянок с удрученными мулами, которых донимали слепни и поклажа из неопознанной растительности, мимо беленных известкой домишек с необщительными кошками и нелюбознательными детьми, мимо коз с дьявольскими глазами и гранатовых деревьев, увешанных запыленными плодами.

Аника замечала, как море переливается разными оттенками ее любимой бирюзы, и через каждые полкилометра требовала остановиться, чтобы сделать снимки. Дионисио ей позировал: на одной фотографии демонстрировал бицепсы, на другой косил глазами, на третьей плотоядно ухмылялся, сунув в шорты банан, а на голову водрузив ананас. Через несколько лет он будет рассматривать эти фотофафии, поражаясь, как пережил времена невинной чистоты, далекие, точно войны за независимость, и столь же неповторимые. Это чувство всегда сопровождалось опустошающей тоской, «saudade»,[36] которое он так старался ухватить в своей музыке.

Аника постоянно таскала Дионисио на прогулки по Новой Севилье искать следы индейской культуры, которые там встречались чаще, чем в индейских селениях. Дионисио купил Анике простенькие бусы, потому что она не позволяла покупать дорогое; Аника и так чувствовала себя виноватой и не делала ответного презента, потому что он бы стал прощальным подарком.

Выйдя из лавки, они увидели, как по городу проносят мумию святого, но так и не выяснили, кто он такой, поскольку процессию охватил истерический пыл, и все старались коснуться почерневшей, на вид неопрятной ступни, надеясь, что на них снизойдет благодать чудес, что совершались не часто, но зато с чувством юмора; говорят, однажды святой не смог вернуть прокаженному сожранные недугом пальцы, но сделал так, что больной проснулся на помойке, где провел ночь, и обнаружил у себя на груди пару новехоньких перчаток из тисненой кожи. Отвратительного мертвеца с безумным оскалом пожелтевших зубов, с кожей дохлой коровы и пучками рыжеватых волос нелепо украсили свежими белыми гвоздиками, которые ежедневно доставлялись самолетом из столицы по заказу и на деньги религиозных последователей; они покупали цветы у той самой компании, что приобретет дурную славу, расстреляв забастовку рабочих, не желавших умирать от пестицидов, которые незаконно поставляли беспринципные западногерманские корпорации. Неизвестно, исцелил ли святой хоть одного рабочего или, может, кого воскресил, но на сей раз его блистательнейшее чудо состояло в том, что он устроил небывалую в Новой Севилье дорожную пробку и показал Дионисио маленькую девочку с цветами в волосах. Дионисио решил, что на днях попросит Анику выйти за него, чтобы у них появились точно такие дочурки.

Они все время катались на мотоцикле – идеальный способ охладиться на жаре, когда предметы словно колеблются в воздухе, а на пастбищах возникают миражи замка Новой Севильи. Идеально для Аники: она клала голову Дионисио на плечо и целовала в шею, запоминала его запах и контуры его живота. Идеально для Дионисио: видя по бокам ее неотразимые длинные ноги, такие гладкие и загорелые, он снимал руку с руля и гладил их. Оборачиваясь, он видел ее волосы, что развевались в потоке воздуха, ее зеленую рубашку, небрежно завязанную под грудью, громадную сережку, бело-зеленые полосатые шорты. Глаза Аники были закрыты, словно она грезила, и Дионисио ощущал радость и ужас человека, в ком белым вьюнком распускаются надежды, которые так же легко сломать, как этот нежный цветок.

Как-то раз, вернувшись в пансион поздно вечером, они сфотографировали друг друга на балконе; оба улыбались, глядя в объектив, потом Аника повалилась поперек кровати, а Дионисио, не входя в комнату, стоял и смотрел на нее. На мгновенье их взгляды встретились, и обоим стало странно и неуютно: точно оба пытаются понять, что за человек перед ним. Два незнакомца оценивают друг друга, угадывают, что у другого на уме. Анике казалось, она презренная тварь, а Дионисио думал, что такой чистый человек, несомненно, сохранит верность до гробовой доски, и как же плохо нужно с ней обращаться, чтобы она собрала вещи и ушла. Внезапно он сказал:

– Я себя чувствую очень несчастным.

Удивившись, испугавшись – вдруг ему что-то известно, – Аника села на кровати и спросила:

– Отчего?

– Потому что не хочу возвращаться в этот сраный город на эту долбаную работу, потому что боюсь, ты уедешь в университет и меня бросишь. – Дионисио отвернулся, чтобы она не увидела, как повлажнели его глаза, и привалился к косяку.

Аника не отрывала глаз от пола – боялась, что человек, который телепатически общается с животными, прочтет и ее мысли, узнает то, в чем она не хотела признаться даже себе. Она боялась Дионисио так же сильно, как бандитских угроз, – она видела его ветхозаветную ярость и знала, что та смертоноснее пуль. Она ненавидела себя за то, что прикидывается невинной овечкой.

– Милый, с чего ты взял, что я тебя брошу?

Дионисио засунул руки в карманы, поежился и уткнул подбородок в грудь. Две слезинки предвестницами больших слез тихонько скатились по его щекам.

– Потому что чувствую себя таким несчастным.

41. Танец огня (3)

Когда Лазаро одолели мощные потоки с водопадами выше по течению, он бросил каноэ и пошел пешком. В пышной чаще леса очень пригодилось бы мачете, но руки превратились в звериные лапы – суставы будто втянуло в ладони, на них теперь болтались бесполезные култышки с остатками ногтей; нож удержать нечем. Он пробирался сквозь заросли, отводя ветки с шипами, с острыми листьями, и бесчувственность тела, бывшая проклятием, стала благом. Лазаро не чувствовал ни жалящих москитов, ни кусачих муравьев, ни колючих шипов и шел все время туда, где садится солнце, порой невидимое сквозь листву, и где перед затуманенным надвигающейся слепотой взором изредка мелькали холодные горные вершины.

Порезы на босых ногах превращались в язвы, сочились гноем и зловонной слизью, но он не слышал их гнилостного запаха. Пальцы на ступнях отвалились, вместо них торчали иголками ломавшиеся то и дело кости, но Лазаро не чувствовал боли, только замечал, что продвигаться все труднее. На солнцепеке на руках и ногах вздувались волдыри, и он их видел, но не чувствовал, а по вечерам, перед заходом солнца, зажав во рту или в культях палочку, выковыривал личинок из ран.

Ко времени, когда воздух сделался тоньше, ночи холоднее, а растительность вокруг поредела, Лазаро уже умирал. Обложенное гнойниками горло не давало дышать, и при каждом вдохе он заходился надрывным кашлем с придушенным свистом. Когда он вслух молился или припоминал нежные слова, что говорил Раймунде и детишкам, голос звучал клекотом стервятника, а губы не шевелились из-за наростов, бугров на языке и в гортани и прожженного язвой свища в нёбе. Ослепленный светом, от которого не спрятаться, шатаясь и давясь холодеющим воздухом, он ковылял по открытым пространствам предгорий; рассудок окутался мраком подступающей смерти, и голодный, заживо гниющий Лазаро убаюкивал себя, погружаясь в долгий прекрасный сон.

Он опять очутился в лесу, опять впервые встретился с Раймундой. Она выходила из реки, и он видел ее грудь пятнадцатилетней девочки, такую округлую и упругую, сморщенные от прохлады темные соски, с которых каплями стекала вода. Она улыбалась и держала в руке паку – эту рыбу ловят, стоя совсем неподвижно в реке, и хватают, когда проплывет мимо. Из каноэ он крикнул ей: «Приветик, девушка, не для меня ли эта рыбка?»

«Ага, получишь после дождичка в четверг!» – засмеялась она. У нее были темно-карие глаза, ожерелье ракушек на нитке. Она так шаловливо слизывала воду с губ, а когда смеялась, открывались невероятно белые зубы.

Он был силен и красив, в каноэ полно рыбы, тетра и пираруку, и она поняла, что он замечательный рыбак. «А эта не для меня ли?» – спросила она, показав на самую крупную рыбу. «Конечно, бери, – ответил он, – только в обмен на поцелуй».

Лазаро вспоминал, как они в первый раз дарили друг другу свои тела на песчаной отмели, а наверху стремглав носились зимородки. Как оба задохнулись от изумленного восторга, как идеально совпадали в плавном движении, как поняли, что созданы друг для друга. Они заснули на песке, и река бросала на них блики, а потом барахтались и брызгались, пока не спохватились, что уже почти ночь, рыбы совсем не наловили, и вокруг порхали колибри.

Он вспоминал свой восторг при рождении маленькой Терезы, совершенного чудо-ребенка, она почти не плакала, а плавать научилась раньше, чем стоять на ножках. Порой Тереза путала его с матерью, искала грудь, и тогда, чтоб ее успокоить, он давал ей пососать палец.

Лазаро припомнил, как сынок Альфонсито, впервые увидев жабу пипу, тыкал в нее пальчиком, точно безмолвно спрашивая: «Папа, почему она плоская?» – совсем еще кроха, а уже знал, что жабам полагается быть жирными и большими. Лазаро объяснил малышу, что эта такая жаба, тонкая, как лист камыша, и «sapo»[37] стало первым словом, которое попытался произнести Альфонсито.

«Я теперь безобразнее жабы, – думал Лазаро и плакал в своем забытьи. – Я уже и не мужчина, – говорил он себе, – у меня выросли груди, а яйца отсохли. Человеческого только волосы на голове и остались. Раймунда, ведь я был прекрасен, как ты, и ты любила меня». И он снова оказывался в постели с Раймундой, в избушке на сваях, которую они вместе строили, крепя лианами к деревьям, а за окном шел дождь, кричали обезьяны-ревуны, вдали красным огнем, украденным у богов, светились во мраке глаза кайманов, и дельфины пели друг другу песню, когда начинался прилив.

42. Жертвоприношение

Дионисио без устали разыскивал на побережье укромные местечки. Он ловко и уверенно карабкался вверх-вниз по каменистым склонам – как все, кто вырос в сьерре и детство провел на фантастическом приволье. Ему удалось отыскать два прохода с утеса к маленькой бухте, куда они приплывали на лодке.

На вершине утеса, посреди некогда прекрасного, ухоженного сада, теперь заброшенного и превратившегося в дикие заросли, Дионисио обнаружил старый колодец; у сохранившейся изгороди громоздилась куча ломких костей – иссеченных непогодой ослиных челюстей. Зловещее зрелище; лишь много времени спустя, после объяснений Педро, Дионисио вспомнит эти кости и поймет, что видел следы обряда сантерии.

Берег покрывала блестящая белая галька – ее столетиями таскало откуда-то неторопливое прибрежное течение. В утесе образовалась пещера, метра четыре в глубину; вход прикрывали два массивных камня, под ними плескалась вода. Поначалу Аника ныла, что тяжело спускаться по устрашающему обрыву, да еще Дионисио, с легкостью преодолев спуск, подтрунивал над Аникиным робким продвижением. Но когда она спустилась, ее привели в восторг и утес, и пещера, что напоминала чрево самой Пачамамы.

Они разделись догола – нет ничего свободнее, восхитительнее и сладостнее, чем поплавать нагишом в теплой воде, а потом сохнуть на солнышке. Невероятная, безудержная радость пробудилась в них.

Дионисио вышел из моря, точно Посейдон, увешанный водорослями и зачарованный песнями нереид, запрыгал по камушкам и увидел раскинувшуюся в забытьи обнаженную Анику. Мягкие рыжеватые волосы блестели на солнце, беззащитно бледнела грудь, губы шевелились во сне – ей грезилось все, о чем она так и не сумеет ему сказать.

Дионисио благоговейно лег рядом, дал солнцу высушить соль, и жар, пропитав тело, принес с собой возбуждение. Дионисио приподнялся на локте, склонился и поцеловал возлюбленную, рукой блуждая по нежным склонам и равнинам ее тела. Во сне она крепко сжала его руку, и обоих затрясло от желания. Не сговариваясь, Дионисио и полусонная Аника схватили подстилки и нырнули в «чрево Пачамамы».

Поглощенные нежным слиянием тел, они смаковали каждое движение и касание, и глаза Аники распахнулись: она поняла, что зачала его ребенка. Ее затопили радость и печаль; радость – в ней навсегда останется частичка любимого, печаль – оттягивать расставание больше нельзя.

Ни слова не говоря, Дионисио с Аникой лежали, крепко обнявшись, и вдруг Аника заметила, что они не одни. В бухте появилась шлюпка, груженная корзинами с омарами, а ближе к берегу по горло в воде стоял потешный человечек с лысой, как коленка, головой и наблюдал за ними.

Дионисио поднялся и, как был голый, вышел из пещеры. Помахал соглядатаю и крикнул:

– Привет, человече! Скажи, какие возникают чувства, когда видишь величайшее из восьми чудес света?

Лицо плешивого любосластца смешно перекосилось от испуга, он пристыженно отвернулся и поплыл к лодке, а Дионисио вернулся к Анике и сказал:

– Мне жаль тех, кто нас не видел. Тот мужик – единственный счастливчик!

По дороге домой Анике вдруг очень захотелось шоколада – желание, которое она будет испытывать всю беременность. Дионисио остановил мотоцикл перед лавкой с покосившимися хворостяными стенами и издевательской вывеской «Харродз».[38] Растаявший шоколад превратился в липкую коричневую жижу, и Аника с жадностью слизала его с золотинки, которую потом свернула и спрятала, намереваясь положить в шкатулку, где всю жизнь будут храниться памятки о Дионисио.

За ужином в ресторане Аника пыталась поделиться сокровенным, будто могла склонить Дионисио к своим убеждениям и избавить от безысходности, которую материалист испытывает перед лицом трагедии. Она говорила, что верит: покойная мать следит за ее жизнью, руководит ею, чтобы всегда все выходило хорошо. Говорила, что есть разница между роком, провидением и судьбой, что провидение может одолеть рок и привести жизнь к предначертанному судьбой. Аника помолчала, ожидая реакции, но Дионисио хотелось говорить лишь о том, как смешно они застукали лысого, который подглядывал. Аника сдалась и умолкла, грустно размышляя о том, что придется сказать дома, и хватит ли у нее сил пережить время, пока провидение станет одолевать рок.

У Аники не хватило духу заговорить сразу, и потому она отправилась делать набросок колоколенки небольшой церкви, размышляя при этом, куда же подевался Господь, отчего молчит, почему так бессилен и нерадив, почему не устраивает счастья на земле. Дионисио догадался, где искать подругу, и принес ей инжиру. Не дождавшись от боженьки-морфиниста интереса или заботы, Аника закончила набросок, и они с Дионисио пошли гулять – бродили по холмистым переулкам, сквозь заколоченные окна смотрели в заброшенные дома, полюбовались огромными осиными гнездами и зашли в маленький грязный бар. Они впитывали напоследок аромат замусоренного городка с его непостоянными прелестями и бестолковым духом наживы.

Когда вечером Дионисио вышел из душа, Аника, откинувшись на спинку кровати, в задумчивости сидела на импровизированном двуспальном ложе.

– Милый, я несчастна, – бесцветно произнесла она.

Дионисио, надевая брюки, застыл, не до конца просунув ногу в штанину.

– Прости, о чем ты?

Аника прикусила губу и пустилась в безнадежное предприятие по исполнению задуманного без вранья:

– Просто я несчастна.

Дионисио отчетливо понял, о чем она, поскольку его уже терзали ясные, прозрачные, как горная вода, предчувствия, от которых он так и не смог избавиться.

– То есть ты бросаешь меня, любимая, – Дионисио опустился на кровать рядом с Аникой и, улыбнувшись, заглянул в ее загнанные, встревоженные глаза.

– Я не вижу другого выхода. Ничего не поделаешь. Сердце оборвалось, в душу вполз безотчетный ужас.

Какое-то время Дионисио сидел оглушенный, потом опустил голову и очень тихо спросил:

– Скажи, что я сделал не так?

Аника обняла его за шею:

– Ты здесь ни при чем. Все дело во мне.

У Дионисио под ложечкой взорвалась и медленно расползлась тошнотворная парализующая пустота. Оба не помнили, сколько времени просидели так – молча, мысли бессвязно скачут, ни на чем не сосредоточишься. Потом Дионисио обхватил живот руками и стал раскачиваться взад-вперед, в ужасе отчетливо припоминая, как прежде в моменты страшного горя судорогой сводило мышцы, перехватывало дыхание и, скрючившись, давясь и хватая воздух ртом, он лежал на полу и молил безразличного Бога, в которого не верил, смилостивиться и ниспослать ему смерть. Он застонал – чудно, будто стонет кто-то другой, – закрыл лицо руками, и, наконец, горячие слезы потекли сквозь побелевшие пальцы. Аника его обняла, и он говорил, говорил, говорил. Во всех подробностях он поведал свою печальную историю: за что ни возьмется, все начинается добрым знаком, а заканчивается катастрофой; глубоко внутри он чувствует себя полнейшим неудачником; вся его показная мужская удаль и интеллектуальное превосходство – постыдный обман, и однажды, поняв это, он пытался покончить с собой; он знал, когда-нибудь этот день настанет, ничего не осталось, никогда ничего не будет, даже золото в его руках превращается в труху.

– Ты плачешь не по мне, – мягко сказала Аника. – Ты скорбишь по жизни.

Дионисио взглянул на нее заплаканными глазами и ответил:

– Вот видишь, Зубастик, меня снедает жалость к самому себе.

Отстраненно, еще не осознав мучительного горя поступка, что ей пришлось совершить, Аника потянулась к Дионисио и поцеловала его.

– Иуда, – сказал он.

– Ты был моим возлюбленным, – проговорила Аника. – Ты – лучший мужчина в моей жизни.

Он взглянул на нее с таким леденящим душу божественным гневом, что Аника опустила голову и, давясь рыданиями, вымолвила:

– Не надо, Дио… Я не виновата…

– Кто убивает любовь, хуже подонков, торгующих наркотиками, – с горечью произнес Дионисио.

– Не хуже, милый, – прошептала Аника, – такой же.

Повисло ледяное молчание, а потом они с отчаянной страстью набросились друг на друга, обуреваемые тем особым пронзительным вожделением, что неизбежно возникает, если думаешь – это происходит в последний раз, и плоть, соприкасаясь, словно таинственно раскаляется добела. Полагая, что Аника принимает таблетки, Дионисио лелеял отчаянную надежду: может, они не сработают, может, рок с ним сговорится, любимая забеременеет и ей придется остаться.

43. Танец огня (4)

Когда Педро с Мисаэлем нашли Лазаро, над тем уже кружили кондоры. Приятели ходили в деревню акауатеков в сьерре, где обменивали овощи с анден Кочадебахо де лос Гатос на горных овец, и теперь возвращались домой с караваном мулов и диким бычком, которого заарканили на скалах. Бычок яростно сражался, но Педро захлестнул ему ноги веревкой и свалил упрямца, пошептал ему в уши тайные словечки, и тот наконец понял, что попал в надежные руки и отныне будет наслаждаться жизнью в обществе очаровательных телок из Кочадебахо де лос Гатос.

– Это еще что такое? – воскликнул Мисаэль, когда на берегу ручья они наткнулись на нечто вроде мертвого монаха. Педро нагнулся и сдернул капюшон. Отпрянув, пробормотал яростную молитву Ишу, чтобы тот прекратил злобствовать и бросил свои подлые шутки.

То, что они увидели под густой шапкой белых волос, нисколько не напоминало человеческое лицо. Толстенные кожные складки, большие бесформенные уши, вместо носа – сочившаяся кровавой слизью дыра, где кишмя кишели мухи и личинки. В застывших открытых глазах, подернутых белесой пленкой, стояла смерть. Всего ужаснее выглядели рыхлые и гниющие наросты и бугры, а в провале бывшего рта виднелся обложенный налетом язык в кровоточащих язвах и трещинах. Лицо корчилось и подергивалось.

Лазаро очнулся ото сна о Раймунде и увидел человека в звериных шкурах, пожилого, но сильного и гибкого, с мушкетом в руке. Поведя глазами, рассмотрел другого крепкого старика – мускулы, как у крестьянина, мачете на поясе. Лазаро подумал, что умер, и ангелы предлагают ему выбрать себе образ для загробной жизни. Он поднял культю, показал на Педро и проговорил:

– Вот этот.

Мисаэль обернулся к Педро:

– Говорит, точно кондор клекочет.

– Нужно прикончить горемыку, все равно не жилец, – сказал Педро. – Это гораздо милосерднее.

Поняв, что не умер, Лазаро шевельнулся и взмолился:

– Убейте меня.

Педро достал заряд из патронташа, закинул пулю и забил пыжом в стволе древнего мушкета. Потом опустился на колени рядом с жалким существом и проговорил:

– Прошу твоего позволения, дружище, и прощения. Пусть Емайя примет тебя в свои объятья, а Бабалу-Ай исцелит на небесах.

Лазаро уже не мог кивать, он с трудом чуть наклонил голову в знак согласия, и по щекам у него заструились счастливые слезы. Педро поднял мушкет и приставил дуло к его лбу.

Но тут одна из собак охотника подошла и обнюхала калеку. Поскуливая, сука принялась лизать болячки на ногах несчастного. Мисаэль удержал приятеля за руку:

– Слушай, старина, если даже собака его пожалела, неужто мы хуже? Может, Аурелио его сумеет вылечить?

Педро опустил мушкет и задумался. Потом спросил:

– Идти можешь?

– Нет, – прошептал Лазаро.

– Ладно, погрузим на мула. У нас есть великий бабалаво, большой кудесник, он знает больше нашего. Отвезем тебя к нему. Согласен?

У Лазаро не было сил спорить, не было сил хотеть смерти и настаивать, чтобы убили; он снова шевельнул головой, и мужчины, поставив рядом пару мулов, подвесили между ними гамак. Прежде чем уложить страдальца, они выбрали червей и личинок из ран, нагрели воды и вымыли его. Мисаэль достал склянку с маслом, отлил на тряпочку и протер несчастному трещины и язвы. Оглядев безволосое тело, женские груди и сморщенный член, он спросил:

– Не серчай, приятель, но ты кто – мужик или баба?

– Был мужиком, теперь – никто. Тварь. Слон, лев, рыба, стервятник. Неведомое Господу создание.

– Ничего, бог даст, опять мужиком станешь.

Мисаэль сжег промасленную тряпочку, потом они с Педро облачили Лазаро в сутану и уложили в приготовленную люльку.

В Кочадебахо де лос Гатос Аурелио почувствовал – что-то надвигается; он глотнул айауаски, и дух его превратился в орла. Аурелио парил в вышине, поглядывал на птичек, на вискач и морских свинок, но подавлял инстинкт хищника и летел дальше. Он летел над пещерами, где в нишах скорчились древние индейские мумии, парил над местом, где некогда Пачакамак задумал построить дворец, а потом орлиный глаз разглядел караван во главе с Педро и Мисаэлем: Мисаэль верхом, а Педро, как всегда, пеший. Увидев, что за груз везут два мула, Аурелио осмотрел с высоты Лазаро. Индеец хотел быть во всеоружии, когда караван прибудет в город. Потом он полетел дальше к лесу, покружил над другим своим домом, где жил с женой Кармен, чье настоящее имя Матарау, и где похоронена дочка Парланчина. С орлиной зоркостью отметив, где найти нужные травы и кору деревьев, Аурелио вернулся в Кочадебахо де лос Гатос. Оттуда он ровным шагом пустился в путь, но добрался к дому в лесу быстрее, чем добежала бы, не останавливаясь, дикая кошка. Затем опять вернулся в город и к прибытию каравана был в полной готовности.

Педро владел искусством не торопясь за короткий срок пешком покрывать огромные расстояния, но Мисаэль так не умел, и к тому же больному и скотине требовалось время, чтобы привыкнуть к высоте.

Они забирались все выше и выше, проходили холодными плоскогорьями, миновали мертвые ущелья, пробирались через горные потоки, и останавливаться приходилось все чаще, потому что Лазаро задыхался. Страшно хрипя, он с трудом втягивал разреженный воздух, и Педро понимал, что несчастный может умереть от удушья. Ночью он влил в Лазаро столько чичи, что тот просто отключился.

Педро прокалил на огне нож и подошел к оцепенелому страдальцу. Откинув капюшон, нащупал на горле место для разреза. Прижал кончик ножа, и воздух тотчас наполнило зловоние горелого мяса. Раздвинув края раны, Педро вставил в горло широкую короткую трубку из бамбука. Теперь Лазаро дышалось легче, даже стали подживать язвы в горле. У Мисаэля не хватило духу наблюдать за операцией, и он, дав мулам сена, стелил постели в грязной хижинке, куда индейцы пустили их на ночь, и жарил на ужин кукурузу.

Они провели три дня среди голубых люпинов, ниже снегов, приучая Лазаро к высоте; в него впихивали клубни, что спасают от снежной слепоты, его заставляли жевать комочки коки и для поддержания сил глотать куски чанкаки. И все равно Лазаро страшно мучила горная болезнь, глаза вылезали из орбит, и беспрестанно стучал в голове молот, пока они не миновали границу снегов и не начали спуск к Кочадебахо де лос Гатос. О Лазаро заботились чуть ли не впервые в жизни, и когда путники вошли в город, у больного уже начали заживать чудовищные язвы.

44. Университет

Аника, подавленная мимолетностью счастья, сидела в автобусе подле Дионисио и смотрела на пейзаж, мелькавший за окном, словно вся жизнь пред взором тонущего. Рядом сидел мужчина, которого она знала до последней черточки, который слился с ее душой и телом. Он – журчащий ручей, где она купалась при луне, ночная птица, поющая в пустынном мраке, изящное обрамление ее словам, поступкам и помыслам. Но теперь, по прошествии многих месяцев, она чувствовала, что этот человек стал чужим. Он не стесняясь плакал на людях и с каждой пролитой слезинкой все больше раздражал, как острый камешек в туфле.

В аэропорту, жарком и душном, точно котел, Дионисио отсаживался от Аники. В самолете, что скакал в воздушных потоках большой рыбой, которую тащит океаническим течением, он не обращал на Анику внимания. В Вальедупаре он бросился в объятия мамы Хулии, потом – Первой Весны. Мама Хулия пошла за ним в сад и сказала в беседке:

– Наверное, тебе следовало быть к ней внимательнее.

В ответ он заорал:

– Да будь я Иисусом Христом, ты бы все равно считала, что я все делаю не так!

Потом кликнул собаку и бегом отправился на самую изматывающую прогулку, какую только видело это животное. По возвращении он схватил Анику за шиворот и приказал:

– Иди скажи моей матери, что я о тебе заботился!

Озадаченная мама Хулия рассказала, как пыталась поговорить с Аникой:

– Она просто сообщила мне, что всегда так поступает.

– Как?

Мама Хулия, нахмурившись, помолчала.

– Я сказала, что нельзя идти по жизни, делая людям больно, когда вздумается. – Она пожала плечами. – Стало быть, в этой девочке чего-то недостает.

– И это все, что она сказала?

– Я все приставала к ней, но она не смогла ничего объяснить. Дионисио, я ее не понимаю. Она мне казалась такой милой. – Мама Хулия была ошеломлена. Обняла сына: – Пожалуй, тебе лучше было бы с другой какой девушкой.

– Господи ты боже мой! Да не хочу я никакой другой! Хватит с меня других!


Два дня по дороге назад в Ипасуэно Дионисио изливал на Анику всю накопившуюся желчь: то был оскорбительный поток обвинений, упреков, критики и мстительных выпадов. Аника сидела неподвижно, слушала, думая, что, если так будет продолжаться, она и в самом деле его разлюбит, но не отвечала.

В последующие дни они встречались несколько раз; Дионисио подкарауливал Анику, когда она поднималась по улице Конституции, выскакивал из квартиры и перехватывал ее у дверей дома. Дважды она согласилась зайти на чашечку кофе, и оба раза все заканчивалось в постели, где они отдавались друг другу со всей страстью воссоединения. Дважды Аника соглашалась: нет, отношения не прекратились, и оба раза приходила назавтра сообщить, что все кончено. Дионисио обвинял Анику в том, что, как только у них все наладится, она снова нарочно ломает, а она глядела на него и отвечала: «Ты что, не понимаешь? Не хочу я никаких примирений. И, пожалуйста, оскорблений я больше выслушивать не желаю». Он хватал ее за шиворот, прижимал к стене и рычал в лицо: «Послушаешь! Послушаешь!» – а потом они снова оказывались в постели, и он в темноте говорил: «Хочешь, принесу нож? Убей меня поскорее и покончи с этим». Аника порывисто садилась в кровати: приходила мысль, что, как ни поступи, все равно будешь в ответе за чью-то смерть.

Аника нашла повод зайти, когда были готовы фотографии, и, сидя на полу, они перебирали разложенные по кругу снимки. У Дионисио неудержимо текли слезы, он умолял отпечатать ему все фотографии, где была Аника, на остальные и смотреть не хотел. Когда Аника поспешно уходила, Дионисио заметил, что она тоже плачет; у двери она обернулась, сказала придушенно: «Прости, что я все испоганила», – и вышла, не закрыв дверь.

Дионисио изо всех сил старался ее вернуть. Пригласил в ресторан, но сам испортил свидание, весь вечер проплакав, потому что в поданном блюде было очень много перечной подливки, и Аника заметила: «Совсем как в наш первый поход в ресторан. Я и тогда не знала, что сказать». Он написал Анике очень длинное и резкое письмо – говорил, что ей нужен скорее психиатр, чем любовник и друг. Еще говорил, что теперь станет часто наезжать в столицу, получает от разных клубов и академических обществ приглашения выступить с лекциями о наркоторговле, но постарается совладать с искушением повидаться с Аникой. Письмо ее перепугало, в голове заметались покаянные мысли, которые улетучились, едва она вспомнила, отчего так себя ведет. Дионисио написал еще одно письмо, заклинал объяснить, почему они расстались, и Аника пришла к нему с недописанным ответом. Он слышал, как Аника шепчется на лестнице с Ханитой, которая говорила: «Что ты скажешь? Скажи ему правду, идиотка, скажи все как есть».

Письмо было таким путаным и противоречивым, что Дионисио ничего не понял, а Аника так и не сумела объяснить. Но в этом письме она ближе всего подошла к правде. С тех пор она через силу примирилась с необходимостью безоглядно лгать. Говорила, что не была счастлива с ним, что это было просто увлечение. Изобретая мотивы, подтасовывала события, и оба неуклонно, хотя неумышленно, создавали невероятно лживую мифологию. Иначе и быть не могло: Дионисио признавал, что сам во всем виноват. Бросившись в пучину, погрузившись в преисподнюю самобичевания, он выдумывал невероятнейшие причины, стараясь понять, чем ее оттолкнул. Она отвечала: «Нет, дело не в том», – но вскоре соглашалась: да, все потому, что у него плохо пахнет изо рта, да, он для нее слишком стар, да, она будто в ловушке оказалась, да, она чувствовала себя виноватой, потому что они слишком увлекались сексом. В конце концов у Дионисио набралась груда длинных Аникиных писем с объяснениями, которые он сам выдвигал, а она поначалу отметала, а потом хваталась за них и выставляла своими.

В результате этого странного процесса самоуважение Дионисио медленно подтачивалось в основании и наконец рухнуло, а уверенность в себе растаяла, будто снег, что водой стекает с гор, дабы напитать льяносы и испариться в небо.

Но в тот вечер, когда Аника принесла первое недописанное письмо, у нее не хватило духу притворяться дальше; они решили, что снова вместе, и Аника отчаянно надеялась, что, может, все как-нибудь образуется. Они накинулись друг на друга с такой страстью, что разодрали одежду Дионисио в битве раздевания, а утром Аника просунула сквозь жалюзи записку: «Очень спешу, оставляю столичный адрес и телефон. Хочешь или нет, позвоню тебе к Розамунде в приличное время. Ты не видел мою сережку? Куда-то ее запихнула прошлой ночью. Люблю. Аника».

Дионисио. целый час безуспешно искал зеленый треугольник, а потом обнаружил его в кровати. Сходил к Анике и подсунул под ставень.

В тот же день он получил еще одну записку:

«Спасибо за сережку. Дио, боюсь, мне придется передумать. Ты не представляешь, как мне печально от этого, но между нами определенно все кончено. Прости. Пойми, нам больше нельзя встречаться».

Дионисио отреагировал странно: не поверил, что все кончено. И вел себя так, будто они по-прежнему любовники – радовался, думая о ней, писал нежные письма, где рассказывал новости и говорил, как ждет встречи. Покупал подарки, чтобы отдать ей потом, и был очень счастлив.

Но все это время Дионисио внутренне вздрагивал, ибо в глубине души прекрасно понимал: рано или поздно придется смириться с утратой, и тогда он медленно сойдет с ума от горя.

45. Охотник Педро

В первую ночь в столице Анике приснилось, что она снится Дионисио, как оно и было. Им обоим приснилась высоко над джунглями вознесшаяся гора, где обитали одни красные ара, капибары и гигантские выдры. С горной вершины водопадом струились перья колпицы, они порхали среди лиан и превращались в колибри и бабочек-геликонид. У Аники во сне одинокий Дионисио стоял обнаженным на скале: в руке жезл правосудия, на голове – золотолистый венец. Простирая руки и запрокинув голову, он выкликал Виракочу, призывал его вернуться. С ног до головы Дионисио покрывала позолота, губы ярко-красные. Дионисио во сне видел, как Аника, покрытая лазурной чешуей, склонилась на горе и просеивает сквозь пальцы черную землю, а из палой листвы поднимается вдруг пухлая рука Пачамамы и пальцем нежно касается Аникиных губ. Потом в обоих снах они взглянули друг на друга, протянули руки и двинулись навстречу. Но с каждым шагом они друг от друга удалялись, пока не превратились в крохотные пятнышки на горизонте. И тогда, развернувшись, они пошли в обратную сторону, через долю секунды встретились и обнялись.

Аника пробудилась счастливая и, даже не выпив кофе, записала в дневнике: «Мне приснилось, что Д. – золотой бог».

И Дионисио проснулся счастливым. Его словно по волшебству вернули в рай.

Аника писала в дневнике: «Какая же я дура, что не сообразила: в столице этим говнюкам о наших встречах не узнать. Может, я и забеременела-то понапрасну. Но я решила: у меня будет ребенок, и мне наплевать, что подумает отец или кто там еще. Я знаю, Д. меня любит. Все эти осложнения показали – Д. любит меня еще сильнее, чем я думала. И он современный человек. Не заставит меня сидеть дома и нянчиться с детьми (очень надеюсь), да и готовит лучше меня. Я выйду за него, потому что он сделает предложение, я знаю, и еще знаю, что всегда буду его любить, и потом, чего уж, раз такое дело. И потому что сама хочу. Куда бы нам уехать, чтобы они нас никогда не нашли?»

Дионисио заглянул к Хересу в комнату – хотел узнать, не вернулся ли тот из своей отлучки. Трое мужчин никогда не следили за перемещениями друг друга, в отличие от женщин, которые, квартируя в одном доме, непременно оставляют подругам многословные записки, даже когда никто об этом не просит.

Но Херес не вернулся вообще. Ему надоело дожидаться, когда Дионисио убьют, и он, прихватив мешок с песо, направился в Антиохию, где открыл успешное дело по восстановлению утопших разбитых грузовиков. Он стал носить белые костюмы и «панаму» с голубой лентой, отчистил прокуренные зубы, отказался от марихуаны и перешел на гаванские сигары, отчего сделался еще нелепее, и женился на Консуэло, совсем молоденькой девушке в белом. Ее темные волосы и вишневые губки осчастливили Хереса, а в старости он написал мемуары о Дионисио Виво, которые, несмотря на неточности, довольно часто включаются в разные сборники. Он умер мудрым и уважаемым человеком. Дочери вышли замуж за богачей, сыновья окончили Гарвардскую школу бизнеса и приводили отца в пример: мол, честность и усердный труд всегда вознаграждаются. Они платили ежегодные взносы в Клуб сталелитейных промышленников и Консервативную партию и говорили, что род их ведет начало от испанских аристократов.

Увидев, что Хереса нет, Дионисио вернулся к себе. Из комнаты Хереса он уже видел, что сегодня за погода, но по привычке подошел и к своему окну. Внизу в окружении большой своры собак стоял человек с мешком через плечо; гость коротко махнул рукой.

Несколько озадаченный, поскольку прежде никогда этого человека не видел, Дионисио спустился по лестнице. Незнакомец выглядел пришельцем из лесной глухомани: сандалии из автомобильных покрышек, штаны, доходившие до середины икр, скроены из звериных шкур, и рубашка от частых стирок в речной воде совершенно вылиняла; в руке обвязанный проволокой древний испанский мушкет, на голове – соломенное сомбреро с обтрепанными полями, на запястье браслет из зубов каймана.

Выйдя из дома, Дионисио направился к гостю и протянул руку – пришлось задирать голову, чтобы заглянуть незнакомцу в лицо. Тот был невероятно высок, худощав и производил впечатление человека, способного сутками обходиться без сна и потом даже не вспомнить, что неплохо бы отдохнуть. Пожилой, если учесть его образ жизни, но в свои лет пятьдесят семь выглядел не старше тридцати, разве что седина с голубым отливом. Человек почтительно, однако без подобострастия пожал Дионисио руку. Тот ощутил в ладони покалывание, будто муравьи покусали.

– Дон Педро, – представился незнакомец. Дионисио удивился – он понятия не имел, что в Кочадебахо де лос Гатос Педро пользовался таким уважением, что все, не задумываясь, обращались к нему «дон». – Это мои собаки, – продолжил он. Потом как бы пояснил: – Я охотник. Вернее, был им прежде.

Дионисио взглянул на толкавшихся псин: шелудивые полукровки с умными глазками завиляли хвостами. Он потянулся приласкать собак, и те, надеясь на угощение, лизнули ему руку. Вдруг Дионисио выпрямился:

– Что-то с ними не так. Не пойму что.

Педро с гордостью улыбнулся:

– Они выведены от собаки Аурелио – вы с ним уже встречались. Они не лают. Никогда не брешут и не скулят, как другие псы. И потому, сеньор, лучше их для охоты нет; правда, мне сейчас редко приходится охотиться, больше для развлечения, чем для пропитания. Держу их, потому что человеку следует помнить, зачем он появился на свете.

Услышав имя Аурелио, Дионисио насторожился. Он вспомнил низенького пожилого индейца аймара с косичкой, что изъяснялся руническими загадками и дал повозиться со своими кошками.

– Аурелио? – переспросил он.

– Аурелио просил передать подарок, напомнить о трех опасностях и сказать, что вы скоро увидитесь. Он приносит извинения, дела не позволили ему прибыть лично. – Педро помолчал и прибавил: – Я все равно хотел прогуляться, потому и направился сюда.

– Прогулки бывают покороче, как правило, чем от Кочадебахо де лос Гатос до Ипасуэно, – заметил Дионисио. – Несколько дней, наверное, шли?

– Я умею ходить быстро и не уставать. Я был охотником. Я охотник.

– Что за три опасности? – спросил Дионисио. В тот раз он увлекся возней с ягуарами и плохо помнил, что говорил Аурелио.

Педро приложил три пальца к виску, собираясь с мыслями.

– Первая в том, что вы думаете, будто все вам известно, вторая – вы из-за этого ничего не поймете, и третья – смерть может появиться не там, где ее ждут.

Дионисио ошибочно решил, что первые две опасности касаются его крупного недостатка – интеллектуальной заносчивости. Он слегка разозлился, как бывает, если критика почти попала в точку. Третья опасность показалась ему каким-то суеверным мистицизмом, который зрелые общества уже переросли.

– Полагаю, вы тоже колдун? – с легким пренебрежением спросил он.

Педро ответил не рисуясь, очень искренне:

– Я умею становиться речным богом на рыбном празднике и знаю заклинания для исцеления недугов. Правда, в основном у животных.

Они взглянули друг на друга с выражением отцов, которые терпеливо смотрят на сыновей, зная, что придет время, когда те вырастут и не будут несмышленышами, а затем Педро осторожно снял с плеча мешок и мягко опустил на землю.

– Это от Аурелио, он считает, для такого подарка есть все основания.

Мешок шевелился – в нем было что-то живое; Дионисио развязал горловину и заглянул внутрь. Он просто растаял, увидев двух крохотных котят ягуара с громадными ушками и усами. Один крепко спал, а другой взглянул на Дионисио и беззвучно мяукнул.

– Кис-кис, – сказал Дионисио и сунул в мешок руку.

Котенок мягко прихватил ее когтями – оцарапаешься, если уберешь. Потом звереныш подтянул ладонь к себе, чуть куснул, лизнул и отпустил.

– Мне нравятся эти кошки, – озабоченно сказал Дионисио, – но они еще совсем маленькие, нельзя отнимать их от матери. Помрут у меня.

– Это необычные кошки, сеньор. Будете им матерью. Вот увидите, их даже кормить не придется. Они едят только ради удовольствия и все же растут. Станут черными и очень большими; вы бы таких знали, если б' хоть раз побывали в моем городе. Это кошки из Кочаде-бахо де лос Гатос.

– Да, я о них слышал, но не верю в эти россказни. Если «ИНДЕРЕНА»[39] прознает, что я держу двух ягуаров, которых охраняет закон, у меня будут большие неприятности. Аурелио мне подсуропил тюрьму и штраф. Я не могу принять такой подарок.

Педро снова улыбнулся:

– В «ИНДЕРЕНА» славные люди, но это – домашние кошки из Кочадебахо де лос Гатос. Никто ничего не узнает, а если узнает, ничего не сможет вам предъявить. Вы потом поймете, эти кошки сами себя охраняют.

Дионисио вынул котят из мешка и положил себе на плечи. Он ощутил тепло тугих брюшков и острые коготки – детеныши вцепились в рубашку, чтобы не свалиться.

– Передайте Аурелио, что я благодарю от всего сердца, но не понимаю, почему он их мне подарил.

– Он хочет, чтобы люди знали, кто вы такой, а с ними узнают все. Теперь мне пора.

Охотник протянул руку, и Дионисио снова ощутил в ладони покалыванье, точно муравьи покусали. Он поспешно сунул руку в карман и направился в дом, а котята дергали его за волосы и кусали за уши. Дон Педро созвал собак и пустился в обратный путь. Дионисио посмотрел в окно, как он удаляется, опустил котят на пол и попытался соблазнить их козьим молоком. Котята молока не захотели и перевернули миску. Весь день он пробовал чем-нибудь их накормить и уже боялся, что они умрут с голоду, но потом, обнаружив раскрытую дверцу холодильника и повсюду обрывки золотинки, понял, что кошки слопали весь шоколад, который он держал для утоления Аникиной страсти. Он все еще рассчитывал, что они будут вместе.


Охотник Педро тем временем колдовал. Злые чары он использовал только против зла, но все равно порой беспокоился. Нужно быть очень мощным чародеем, чтобы чары не обернулись против тебя самого, а то закончишь, как некий Конго из Асунсьона, который призвал беды на голову отца и умер сам, сожранный язвами.

В котомке Педро лежал кувшин с костями черепов черной собаки и черной кошки, сера с горных вулканических полей, прах из могилы нехорошего священника, соль, тарантул и листья сумаха, ядовитого плюща. Он перебросил этот сильнодействующий сбор для сглаза через забор усадьбы Экобандодо и направился в Кочадебахо де лос Гатос. Вот и славно: вскоре на Заправилу обрушатся всевозможные злосчастья.

46. Чрево Пачамамы

– Все переменилось, – сказала Бархатная Луиза.

На первом этаже борделя мадам Розы наступало время, когда все разом начинают блевать, за исключением тех мужчин, что неуклюже танцуют со шлюхами, стараясь прикрыть вздувшиеся ширинки. Из проигрывателя неслась сентиментальная мелодия эквадорского болеро, а в уголке плакал Розарио – болеро, чича и славная компания переполнили чашу чувств.

Наверху, лежа в объятиях Бархатной Луизы, Дионисио сказал:

– Да, все переменилось, и мне кажется, я схожу с ума.

– Может, у нее были веские причины, – ответила Луиза. – Часто бывает, долго не знаешь истинных причин, а порой и вообще никогда. Ты думаешь, раз она ушла, значит, с тобой что-то не так. Потому и мучаешься.

– Конечно, со мной что-то не так, – ответил Дионисио, положив голову Луизе на роскошное темное плечо. – Со мной это вечно. Думаю, что все прекрасно, все сделал абсолютно правильно, а потом вдруг небо рушится, и я во мраке. – Он взглянул на распятие на стене и продолжил: – Значит, со мной что-то не так, настолько, что ни у кого не хватает духу мне сказать. Ты-то хоть скажешь, Луиза?

Гладя волосы на его груди, Луиза нетерпеливо вздохнула и поцокала языком – так чернокожие обычно выражают неодобрение.

– Тебя любят все, кроме тебя самого, – сказала она. – Вот и все, что с тобой не так.

– Да я ни на что не гожусь. Учусь ненавидеть себя и чувствую, что тронулся умом. Знаешь, проснусь ночью, а подушка насквозь мокрая от слез. И снится сплошной ужас: хочу Анике отомстить, режу ее на кусочки, насилую, вышибаю ей зубы, просыпаюсь мокрый от пота, словно мул, колотит всего. Утром прихожу в класс раньше учеников, стою на кафедре и чувствую – сейчас опять заплачу. Домой вернусь – мечусь, как угорелый, пока замертво не падаю; за рулем – не вижу, куда еду, как-нибудь точно с обрыва грохнусь. И что мне делать, когда окончательно свихнусь?

Луиза прочла ужас в его глазах и проникновенно сказала:

– Дио, ты просто приходи сюда и разговаривай со мной. Я здесь такого наслушалась! Многим, кто приходит в бордель, постель совсем не нужна. Они хотят выплакаться и поговорить. Я не против, это входит в обслуживание.

Лицо Дионисио растерянно вытянулось.

– И мне постель не нужна, – сказал он. – Но ты не думай, я заплачу. Мне просто хочется обнимать тебя и чувствовать твое тепло. Мне тогда не так плохо.

Потом в баре Дионисио распростерся на столе среди пустых стаканов. Он выпил достаточно, ощущение утраты притупилось, он был на грани оцепенения.

В бар вошел здоровяк Симон Эстесо, явно искавший неприятностей. За остановившийся взгляд и перекошенный ножевым шрамом рот его прозвали Мордоворотом.

Мордоворот посвятил себя культу собственной дури; он был из тех, кто цепляется к типам еще здоровее и задирает их, пока не получит по физиономии, а потом бахвалится победой в драках, хотя каждому ясно, что хвастун проиграл по всем статьям.

Мордоворот слышал истории про Дионисио и его неуязвимость; он даже не удосужился найти повод прицепиться.

– Говорят, ты назвал меня сукиным сыном? – заорал он, хватаясь за табурет.

Потенциальная жертва абсолютно равнодушно приподняла голову, мутно глянув сквозь пьяную дымку. Слова у нее выговаривались нечетко:

– Зачем говорить? Все и так знают.

Мордоворот испустил безумный вопль и грохнул Дионисио табуреткой по спине. Потрясенный бордель замер в ожидании. Пару секунд не происходило ничего. Дионисио поднялся и мрачно уставился на Мордоворота. Сдерживая гнев, как человек, которого необъяснимо предали, Дионисио процедил:

– Сукин ты сын, отец твой – осел, а сам ты – мул, потому что мать твоя – кобыла, которая каждому давала на себе покататься!

Даже Мордоворот растерялся и не знал, что предпринять. Мадам Роза уже собралась вмешаться, пусть разбираются на улице, но тут Дионисио отшвырнул стол и двинулся на Мордоворота.

Последовала самая грандиозная, пожалуй, заваруха, что когда-либо случалась в борделе за пределами столицы. Кажется, несколько человек пытались оттащить Дионисио, но тот оседлал Мордоворота и лупил кулаком в пол, в ослеплении ярости считая, что колотит противника по голове. Многим не терпелось посмотреть, как Мордоворот получит по заслугам, и они оттаскивали тех, кто оттаскивал Дионисио. Пошли тычки локтями, потом замелькали кулаки. Переворачивались столы, крушились об головы стулья. Комнаты наверху опустели – клиенты и шлюхи разной степени одетости спустились глянуть, что творится, но каким-то образом втянулись сами.

Мадам Роза величаво порхала по комнате и била бутылки об головы, чтобы поскорее уменьшить численность бойцов. Голые шлюхи, со стажем и молоденькие, таскали воителей за волосы и пинали в промежность, крестьяне размахивали ружьями и палили в потолок, пыльным дождем сыпалась штукатурка, а хитрые старички воспользовались катавасией и опустошали полки со спиртным, перекладывая бутылки в свои котомки. Тем временем Розалита выпуталась из объятий Хуанито, который пытался овладеть ею за стойкой бара, и помчалась в полицейский участок за помощью.

Когда прибыли Рамон с Агустином, побоище уже закончилось. Выброшенный в окно Мордоворот лежал на улице без чувств, а Дионисио в боевой стойке топтался посреди комнаты и во всю глотку вопрошал, кто тут желает умереть, поскольку он, Дионисио Виво, готов удружить. Мадам Роза восклицала, размахивая бутылкой:

– Ах, это было великолепно! Но кто оплатит ущерб?

Ее пышная грудь вздымалась, возбужденное лицо блестело от пота, а одно кольцо, которое она носила в ухе, чтобы походить на цыганку, превратилось в эллипс неправильной формы.

Рамон взглядом оценил переломанную мебель, лужи спиртного, груды битого стекла и тела поверженных, стонавших сквозь расквашенные рты, и отметил, что Дионисио – единственный, не считая мадам Розы, кто остался на ногах. Рамон по обыкновению поднял бровь и окликнул приятеля:

– Эй, Парменид,[40] выйдем-ка на пару слов!

Дионисио крутанулся, собираясь атаковать, но увидел друга, и вся драчливость и злость исчезли; он бросился обнимать Рамона и разрыдался у него на груди. Тот похлопал приятеля по спине и обратился к мадам Розе, словно объясняя:

– Последнее время с ним такое частенько.

Отправив Агустина в участок, Рамон вывел Дионисио из борделя. В фургоне он предался воспоминаниям:

– А помнишь, однажды Херес вызвал нас, потому что у тебя в комнате кричали и вопили, он подумал, тебя убивают, а когда мы приехали, оказалось, вы с Аникой дрались подушками?

Дионисио почувствовал, как резко кольнуло в груди, там, где прежде царила Аника, застонал и скорчился. Рамон испуганно взглянул на плачущего друга, сообразил, что сказал не то, и решил попробовать иначе:

– Знаешь, у нас служил полицейский, который едва грамоту разбирал. Мы никак понять не могли, почему все его задержания случаются на улице Марса. А потом выяснилось, что он всех задержанных отводит на улицу Марса и там арестовывает, потому что это единственная улица в городе, название которой он мог написать в протоколе. А мы уж было сочли, что улица Марса – рассадник преступности или вроде того. А тебе известно, что Заправила почти не умеет читать и только прикидывается грамотным? Хочет, чтобы сходки выглядели, как деловые совещания, эдакие собрания членов правления, с протоколом заседания, представляешь? Ну вот, как-то раз он толкает речь, и тут ему передают записку: «У вас ширинка расстегнута». Заправила, значит, смотрит в нее и говорит: «Поступила очень серьезная записка, но из-за нехватки времени мы перенесем ее обсуждение на следующее заседание, – передает ее секретарю со словами: – Подготовьте к обсуждению на следующей неделе», – и давай дальше выступать. Тут все догадались, что он читать не умеет, теперь ему шлют писульки: «Твоя мать потаскуха, сестра – кобел, сынки без яиц, а сам ты – жирный тупой говнюк», – и он делает вид, что прочитывает и всегда отвечает: «Поступила очень важная записка, но сейчас нет времени ее обсуждать», – передает секретарю, и тот заносит ее в протокол.

Дионисио хохотал, но перед домом, куда его Рамон буквально приволок, обнял друга и отчаянно проговорил:

– Знаешь, я схожу с ума, мне долго не продержаться. Рамон вздохнул:

– Писать ей пробовал?

– Потому и понял, что тронулся.

Письма Дионисио менялись, они теперь были полны упреков и злобы, он вываливал на Анику горы обвинений, укорял в предательстве, умолял передумать. Каждое новое письмо противоречило предыдущему или его опровергало. В одном Дионисио истерически изливал горечь разбитого сердца, во втором – неистовый поток клеветы, в третьем – трактат, полный благоразумия, смирения и нежности. Первое время она отвечала, но боль от собственной лжи была нестерпимой, и Аника перестала писать. Ее молчание убедило Дионисио, что ей все безразлично, и письма его стали еще яростнее. Аника прочитывала их и убирала в чемодан, перевязав ленточками, зеленой и сиреневой.

В этих письмах она почти сразу разглядела, что Дионисио уже соскальзывает в безумие. Он и сам это понимал; некая часть его будто стояла в стороне и наблюдала. Словно подглядывала из-за кулис, насмешничала и язвила, дотошно фиксировала симптомы нравственного и интеллектуального распада, куда он погружался, точно божья десница все сильнее давила на голову, толкая в пучину.

То было его самое ужасное испытание в жизни, и в корне терзаний жила уверенность: Аника отвергла его, потому что он ее не достоин. Дионисио исписывал листы бумаги, строя путаные и бессвязные гипотезы, что же ее оттолкнуло, посылал ей, она не отвечала. Ее молчание доводило его до исступления. Закрыв лицо руками, он в отчаянии метался по дому в адовых муках, пока в изнеможении не бросался на кровать; кошки робко забирались к нему, вылизывали, успокаивали, согревая, и он забывался сном, полным кошмаров и паники, где избивал Анику, превращая ее лицо в кровавое месиво. Дионисио просыпался, колотил себя по голове и грыз костяшки пальцев, надеясь, что боль вернет рассудок и что-то объяснится.

Как-то в пустое воскресенье, через неделю после самого памятного скандала в истории борделя мадам Розы, Дионисио решил: он настолько низок, что мир станет лучше, если его покинуть. Достал веревку из машины и завязал петлю. Потом уехал в горы к утесу и, дрожа в лихорадке безумия, шел, пока не отыскал дерево на самом краю.

Погруженный в видения, почти не сознавая, что делает, он накинул петлю на шею и взобрался на дерево. Сел на ветку, дотянулся, куда смог, и привязал веревку. Некоторое время посидел, стараясь утихомирить рассудок, чтобы наверняка умереть с мыслями об Анике. И завалился вбок.

Тонкий сук был гибок, падение не переломило шею. Дионисио повис, сознание застила кровавая пелена, неестественно разбух язык во рту. Закатились глаза, Дионисио оказался в «чреве Пачамамы», там вихрился серебристый свет. Прекрасная девушка с черными волосами, водопадом ниспадавшими на спину, осыпала его упреками и выталкивала назад, а он все никак не мог разыскать Анику в «чреве Пачамамы», что полнилось гулким эхом.

47. Танец огня (5)

На окраине города расположились три домишки постоялого двора – их поставили жители, чтобы проезжающим было где остановиться. В один из них Аурелио и направил Педро с Мисаэлем, когда те прибыли с караваном.

Обычно в домике вешали гамаки, но сейчас Аурелио соорудил кровать, куда уложил Лазаро. Во время долгого пути о больном заботились, его регулярно кормили, муки горной высоты прекратились, и он чувствовал себя гораздо лучше. Но, жгуче стыдясь своего устрашающего вида, он нашел в себе силы отказаться от прибежища и стал упрашивать Аурелио его отпустить.

– Ты видел свои подошвы? – спросил индеец, и Лазаро помотал головой. – Если б увидел, – продолжал Аурелио, – понял бы, что в горах, на скалах, совсем обезножишь; если ступни от гнили не отвалятся, то весь изрежешься и вообще никогда больше никуда не пойдешь. – Аурелио показал Лазаро свои руки. – Видишь, все в порезах и рубцах. Потому что вечно мотаюсь по горам. Сунешься туда – лишишься и рук. Ты останешься здесь, и я покончу с твоей болезнью.

Индеец смотрел столь уверенно и властно, что Лазаро откинулся на подушку.

– Ты сделаешь меня, каким я был прежде? – прохрипел он.

Аурелио покачал головой:

– Я избавлю тебя от язв и остановлю недуг, но не в моих силах вернуть утраченное. Чувствительность тоже не вернется. Поразмышляю над этим потом. Может, что и придумаю. Возможно, бог явится мне в облике птицы и подскажет, но сейчас главное – прикончить зло.

– Что ты будешь делать?

– Я укреплю тебя. Уберу причину недуга, что сидит в твоем духе, а потом сделаю совсем больным. Хворь завладеет тобой так, что ты долго будешь при смерти, но эта же хворь убьет причину. Потом сделаю так, чтобы ты себя не разрушал, не чувствуя боли.

Два месяца Аурелио кормил Лазаро кашицей, которую только и могла принять ссохшаяся глотка. Индеец готовил ее из перемолотого мяса, картофеля, маиса, маниоки, чеснока и трав. Заставлял Лазаро пить сок манго и гуайявы, лайма и лимона, ведрами вливал в него ледяную воду, что сбегала с гор и питала реку.

Каждый день Аурелио натирал больного маслом из авокадо, и наконец покрывавшая тело чешуя помягчела и стала походить на кожу. В язвы Аурелио выдавливал лимонный сок, убивая заразу, и раны зарастали; горло смазывал медом с уксусом, а когда наросты в нем исчезли, вынул бамбуковую трубку, и Лазаро задышал без хрипов.

В городе встревожились; многие требовали выгнать Лазаро, пока всех не заразил. Но Аурелио велел держаться подальше от домика одним детям, поскольку болезнь приставала лишь к юным. Все относились к индейцу с таким трепетом, что никто не дерзнул спорить, только у него за спиной ворчали, да и то изредка. Дон Эммануэль – тот самый, с большим брюхом и рыжей бородой, – посочувствовал в согласии со своим чувством юмора: он пустил слух, что у Лазаро на самом деле тяжелый случай сифилиса, но заразная стадия уже миновала, и кое-кто в это поверил.

Когда зажили страшные язвы, сильнее всего уродовавшие Лазаро, Аурелио призвал в домик Педро с Мисаэлем, чтобы уничтожить причину недуга в духе.

Они развели костерок, наполнивший хижину ароматным дымом, а когда огонь разгорелся, скинули одежду и уселись вокруг. Лазаро тоже велели сесть, и он вылез из кровати. Аурелио пустил по кругу бутыль с горьким настоем, и все по очереди прикладывались к ней, пока не опустошили. Аурелио, Педро и Мисаэль негромко завели унылое песнопение, а Лазаро послышался грохот индейских барабанов, хоть никакого барабанщика не наблюдалось. Больной вдруг заметил, что в домике находится кто-то еще, только в полуслепоте не разглядеть. То была дочь Аурелио Парланчина – в подобных случаях она всегда приходила из мира духов, стояла позади отца; ее длинные черные волосы до пояса и озорная улыбка напоминали Раймунду.

Внезапно все вокруг исказилось – Лазаро смотрел на мир с луны сквозь собственный живот. Все позеленело, его затошнило, оттого что швыряло вихрем, в котором кружились чьи-то лица и ярко-красные ара. Он увидел, как капибара сожрала пиранью, потом явился дельфин с укором во взоре и преподнес ему броненосца с гноящейся мордой и изумрудами на шкуре. Лазаро пронзительно закричал, когда броненосец превратился в человеческий скелет и клацнул ему в лицо пастью ягуара, а потом Лазаро вдруг упал с луны и оказался на полу хижины.

Трое врачевателей закурили по сигаре и принялись окуривать Лазаро дымом. Аурелио положил ему руку на живот, потом словно ввинтил ее внутрь, и она скрылась. Индеец вытащил из живота хлопающую крыльями летучую мышь-вампира и бросил ее в костер. Затем снова погрузил руку в живот и выудил громадного дождевого червя, которого тоже швырнул в огонь. Червь еще шипел и съеживался в пламени, когда Аурелио кинул в костер длинную змею и целую горсть кровососущих паразитов. Затем протянул руку назад, девушка подала ему орхидею, «Цветок Святого Духа», Аурелио положил ее Лазаро на живот, она медленно погрузилась туда и скрылась. Больному дали выпить еще айауаски и яге, и его охватил долгий сон, в котором открылось, что его зверь – попугай с ястребиной головой, и он порхал в лесу под пологом листвы, глядя новыми глазами.

Назавтра Аурелио спросил Лазаро, чувствует ли он в себе силы, чтобы встретиться лицом к лицу со смертью, но вернуться живым. Лазаро, не зная, что грядет, кивнул. Аурелио объяснил, что болезнь любит прохладу, потому и набрасывается на конечности, стороной обходя череп – самую горячую часть тела.

– Я нашлю на тебя страшную лихорадку, – сказал он, – и еще подогрею огнем.

Старый индеец уложил Лазаро посреди хижины и по бокам развел костры; несчастный уже решил, что вот-вот задохнется в дыму и сгорит живьем. Потом Аурелио влил в больного отраву из кореньев и коры деревьев, что собрал в лесу. Маслянистое кислое питье ожгло изнутри.

Из-за недуга пораженные участки тела несчастного не выделяли пот и, стало быть, не охлаждались. Лихорадка и огонь совместными усилиями быстро привели больного в исступление; целую неделю он сотрясался в корчах, извивался и вопил. Время от времени Аурелио прикладывал ему ко лбу руку и, если жар был слишком силен, смачивал водой. В кошмарах больному являлся громадный человеческий череп, который щелкал челюстями прямо в лицо, грозя поглотить. В другой раз он поднялся из собственного тела, проплыл сквозь дым и полетел над горой. На берегу озера он опустился на колени и увидел свое отражение, снова невредимое и красивое; но потом его словно кто-то срочно позвал, он вернулся в хижину и, оглядев уродство, бывшее его телом, вошел в него и вновь погрузился в видения ужасной лихорадки.

Когда Лазаро наконец очнулся, индеец по-прежнему был рядом, а от великого костра остались одни угольки; больной чувствовал себя невероятно плохо и жалел, что не умер.

– Так всегда бывает, – сказал Аурелио, – тут уж ничего не поделаешь. Боюсь, яйца у тебя распухли ужасно, будет больно – это ничего, пройдет. Болезнь умерла. – Он дал Лазаро напиться. – Теперь тебе нужно много спать.

Лазаро спал целыми днями, и Аурелио тоже спал, восстанавливая истощенные силы, после того как столько дней бодрствовал в адском пекле, подкармливал костры и не подпускал смерть ближе, чем на ширину ладони. Пока Лазаро спал, индеец сделал глиняные слепки с его ступней и старательно сшил по ним башмаки. Подошвы сделал, как обычно, из автомобильных покрышек, но прикрепил к ним вырезанные по слепкам стельки из меха викуньи, а верх башмаков соорудил из мягчайшей шкуры дикой козы.

Когда Лазаро стал поправляться, Аурелио разрешил ему гулять – всего по два часа в день, и непременно в башмаках. Через две недели выпускал на четыре часа, только в обуви. Через месяц позволил гулять, сколько вздумается, но ежевечерне осматривал ноги.

Во время болезни Лазаро лежал голым под тяжелыми одеялами, а поднявшись и получив назад свою сутану с капюшоном, увидел, что ее выстирали и вышили ягуарами и пальмами-пиасабами. Это сострадательно потрудилась Фелисидад – самая красивая и своенравная шлюха во всей сьерре.

В городе к Лазаро привыкли, хотя никто никогда не видел его лица. Он жил один в своей хижине, его посещали только те, кто приносил еду, и порой Лазаро окружали громадные черные кошки – они, видимо, чувствовали, как ему одиноко, и его внешности значения не придавали. Болезнь остановилась, однако у Лазаро по-прежнему не было лица и пальцев на руках и ногах, свисали бесполезными мешочками член с мошонкой, и, словно у гермафродита, болтались женские груди. Порой он сидел на ступенях старого дворца или у подножия обелиска ягуару и беззвучно плакал под капюшоном, сознавая, что он – урод, и ни одна живая душа не взглянет на него, не отвернувшись. Иногда дети бросались в него камнями и кричали вслед: «Стервятник!» Всякий раз, когда Аурелио возвращался из леса, Лазаро спрашивал, как вернуть былой облик, но индеец отвечал одно: «Если способ и существует, мне он пока не известен».

Вот почему однажды Лазаро отправился с Педро и Мисаэлем в Ипасуэно и больше не вернулся – он надеялся отыскать там колдуна еще могущественнее.

48. Последняя ошибка Аники

Дионисио Виво был не робкого десятка, но ему часто казалось, что за свою жизнь он умирал уже не раз. Теперь же на утесе оказался пастух с козьим стадом – он с нездоровым любопытством наблюдал за Дионисио, а потом, раздумывая, как поступить, зачарованно смотрел на качающееся тело с медленно расплывающимся мокрым пятном на штанах. Козий пастырь прекрасно понимал: люди так поступают, добровольно решив уйти из жизни, и мешать последнему обдуманному поступку отчаявшегося существа – кощунство по отношению к священным правам человека. Пастух пошел прочь.

Но не выдержал и вернулся. Со вздохом положив рядышком на землю посох и свирель-антару, полез на дерево. Затем передумал и спустился. Взял посох и попытался подцепить им веревку. Палки не хватало, и тогда, ухватившись за ветку, пастух перегнулся через край пропасти и веревку все же зацепил. Он изо всех сил тянул, преодолевая трение и тяжесть тела с закатившимися глазами и вываленным посиневшим языком. Слава богу, веревки хватило, чтобы затащить мертвеца. Пастух торопливо подергал петлю, но та слишком туго затянулась. «Черт, черт, черт!» – бормотал он, дергая неподатливую пеньку, затем сменил адресата и обратился к Виракоче. Достал нож и стал перепиливать веревку, стараясь не задеть артерий, местонахождение которых поспешно определил на собственной шее. Когда нож наконец справился с волокнами, и петля распалась, на горле самоубийцы остался шестисантиметровый разрез, превратившийся потом в шрам – почти такой же яркий, как впечатанный веревкой синевато-багровый рубец.

В далекие времена военной службы пастух без особой охоты учился делать искусственное дыхание и массаж сердца манекену. С настоящим мертвецом все выглядело по-другому. Пастух знал: если нажать неправильно, сердце можно не запустить, а наоборот, остановить, и прижал ухо к груди самоубийцы. Ничего, кроме шума в собственных ушах, он не различил. Поискал пульс, но не смог вспомнить, каким пальцем браться, чтобы не спутать со своим пульсом. Потом все-таки шандарахнул покойника по груди и пару раз быстро нажал обеими руками. Вспомнил, что надо пальцами прочистить горло, затем принялся дуть жмурику в рот, но позабыл зажать ноздри и вспомнил, лишь ощутив выходящий из них воздух.

Наперекор судьбе оживить повесившегося стало для пастуха делом чести. Никто не требовал, но пастух продолжал манипуляции, клянясь бросить курить, если его раньше не прикончат все эти вдохи-выдохи, а в промежутках ругал мертвеца сукиным сыном и засранцем, пока, наконец, не убедился, что покойник ожил, – вероятно, душа просто вернулась глянуть, кто это ее кроет.

Наблюдая, как стонущий человек приходит в себя, пастух выкурил две сигареты. Дионисио вдохнул чистый, сладкий воздух сьерры и подумал, что, наверное, очутился в раю; открыл глаза, увидел грозные горные пики со снежными шапками, парившие над ним среди облаков, и понял, где находится.

Закинув руку Дионисио себе на плечо и слегка понукая, пастух отвел его с утеса и, увидев древний автомобиль, сразу догадался, кого поднял из мертвых. Ради удовольствия порулить такой развалюхой он отвез Дионисио в город, доставил в полицейский участок, и Рамон, едва взглянув на приятеля, тотчас повез его в больницу. Медсестра-стегозавр велела подождать, но полицейский, достав пистолет и пригрозив арестом, принудил ее заняться Дионисио немедленно. Затем Рамон отвез Дионисио к себе и две недели выхаживал.

Козопас в полной мере насладился известностью человека, что спас повисшего над пропастью знаменитого Дионисио Виво: еще долго пастуху не приходилось платить за выпивку. История расходилась по городу, обрастая деталями, приукрашиваясь, и в итоге все узнали, что Дионисио Виво вторично восстал из мертвых; народ говорил, что Дионисио принял публичную смерть на утесе, дабы всем доказать, что воистину неуязвим. К тому же теперь у него два ягуара, у колдуна Аурелио точно такие, значит, все рассказы о Виво – правда, а, приятель? Уж мы-то знаем, у кого бывают ручные зверюги, черные, как сам Цербер, верно, дружище? Вон же, рубцы от веревки, и шрам остался, когда он себе горло перерезал, но ни капли крови не потерял, так что, старина, все так и было, как люди говорят.

Женщины в лагере устроили праздничные вакханалии, а Ханита, прослышав о случившемся, написала Анике, что Дионисио пытался покончить с собой. «Ответь, ради бога, почему ты не расскажешь ему все как есть? – писала Ханита. – У него тут достаточно влияния, чтобы от Заправилы мокрого места не осталось!» Но Аника, читая о безумствах и героических страданиях Дионисио, лишь бледнела, вздрагивала и все ждала времени, когда любовь к нему станет безопасна.

У Дионисио уже не осталось слез. Все свободное время он безвылазно сидел в барах, медленно напивался и беседовал с отщепенцами, прикуривая одну сигарету от другой. Он бросил сочинять музыку, потому что возненавидел сентиментальщину. Не смотрел телевизор, поскольку не интересовался новостями. Жизнь теперь шла под знаком воспоминаний обо всем, что любила или не любила Аника: даже на обычной прогулке Дионисио замечал все, что заметила бы она, и в результате их личности будто слились в одну, и он находился в ее обществе постоянно.

В его снах неясно маячили расплывчатые лица друзей и родных, которые давали противоречивые советы и что-то объясняли. Его то возносило к уверенному предчувствию, что все будет хорошо, то швыряло в бездонную пустоту каждодневной жизни.

Наяву периоды ледяного спокойствия сменялись периодами угрожающей ярости, потом – безграничного самоуничижения, потом изнеможения и сонливости, Дионисио вновь душили кошмары, и он в ужасе просыпался весь в поту. Приходила бессонница, и тогда он накручивал километры в ночи, бегая с закрытыми глазами, но ни на что не натыкаясь, отжимался до хруста в костях, сотни листов исписывал никудышными стихами, заворачивал в бумагу подарки для Аники и складывал в коробках в комнате Хереса.

Он написал ей письмо: они должны увидеться в последний раз, больше никаких просьб не будет, он чувствует, что умирает, и ему нужно увидеть ее лицо, услышать ее голос. К его изумлению, она ответила и согласилась. Назначила время и назвала столичный ресторан. Умоляла его никому о своем отъезде не говорить.

Сама Аника не сорвалась только потому, что знала, что происходит, и верила – настанет день, и все поправится. В отличие от Дионисио, она окунулась в занятия искусством и мысли о ребенке, в ней созревавшем, – все это помогало отвлечься, и одиночество мучило меньше. Но она согласилась встретиться, потому что ничего не могла с собой поделать.

Дионисио, между тем, набросился на ученика, посмеявшегося над чужим несчастьем. Выволок его из-за парты и спустил с лестницы. Студенты поменяли Дионисио прозвище: теперь он был не Рыцарь Печального Образа, а Самсон, и директор вызвал его к себе, твердо намереваясь уволить. Но, взглянув на Дионисио, живо припомнил историю Филоктета,[41] оставленного на острове с гниющей ногой и вечной горечью в сердце. Перед лицом столь грандиозного горя директор решил написать генералу Coca и настойчиво просить его забрать сына в оплаченный отпуск.

Генерал произвел в городе фурор, прибыв на громадном боевом вертолете, который приземлился на площади во время концерта мексиканского оркестра, совершавшего гастрольную поездку по зарубежным странам. Генерал намеревался убить двух зайцев: припугнуть местных наркобандитов, чтоб они в штаны наложили, а также раз и навсегда продемонстрировать сыну, что отцовская любовь не знает пределов и границ. Для начала вертолеты сдули у мексиканцев опереточные сомбреро и оторвали наклеенные усы «а ля Сапата».[42]

Генерал с двумя вооруженными до зубов солдатами прошагал вверх по улице Конституции и без стука вошел в дом. Дионисио, скрестив ноги по-турецки, сидел посреди комнаты в беспорядочном нагромождении коробок, пустых бутылок и окурков, а по бокам кошачьей стражей богини Бает расположились два ягуара-подростка.

Генерал побросал кое-что из одежды Дионисио в чемодан, затем подхватил сына под мышки, поставил вертикально и обнял, но тот на объятие не ответил, так и стоял, опустив руки с дрожащими пальцами. Отец отметил сыновний взгляд аутиста – видимо, Дионисио отбыл в длительное путешествие к небесным сферам и сейчас находился где-то среди звезд.

Собравшиеся поглазеть на отъезд решили, что солдаты, которые заботливо подсаживали Дионисио с кошками в вертолет, на самом деле совершают похищение. Потом прошел слух, что морская пехота захватила Дионисио Виво и вывезла в США за очернительство американской внешней политики, прозвучавшее в последнем письме о наркоторговле. Последовала очередная волна антиамериканских настроений.

Вид сына привел маму Хулию в ужас. Голову облепляли сильно отросшие истончившиеся волосы, густела борода, появился взгляд межзвездного скитальца, чьи глаза источают невидимые миру слезы обильнее, чем кровоточит истерзанное сердце Иисуса. Мама Хулия сбрила Дионисио бороду и остригла волосы, поскольку считала богохульством так походить на мессию.

Проведя два дня в постели со свернувшимися рядом кошками в беспробудном сне, каким спят покинувшие этот мир, Дионисио пробудился и выбрался из кровати в полнейшем равнодушии ко всему. Он сошел вниз и увидел всю семью в сборе за кухонным столом; они поздоровались так, будто он сосед, заскочивший на минутку одолжиться кофейком: в хороших семьях никто не отдаляется, и нет нужды при встрече прыгать от восторга.

Дионисио сказал, что вскоре повидается с Аникой. Сестры, которые перед тем, не дрогнув, два дня ехали сюда по жаре, сообщили, что безошибочное чутье женщин рода Монтес Coca подсказывает им: Аника без тени намека на колебание ждет от него предложения руки и сердца. Мама Хулия с практичностью, свойственной женщинам ее линии, сказала, что пройдется с Дионисио по магазинам и купит ему новые брюки и туфли, чтобы он сделал предложение в одежде, которая не несет отпечатка прошлых горестей, и посоветовала надеть Анике на палец перстень короля Португалии, пока не найдется подходящая замена.

Дионисио на вертолете вернулся в Ипасуэно, оставил кошек на попечение Хуанито и в новом костюме, зажав в руке розу, с которой суеверно срезал все шипы, почтовым самолетом отправился в столицу.

Войдя в ресторан, он не увидел Анику, но потом заметил, что ему машет какой-то высокий мужчина. Дионисио вгляделся и лишь тогда понял, что это она. Он подумал, что студенчество вскружило ей голову: мужское пальто, громадная шляпа с обвисшими полями и черный парик, который при ближайшем рассмотрении оказался самоделкой. Впервые за время разлуки Дионисио рассмеялся, но ничего не сказал, страшась в решающий вечер обидеть любимую.

Под любительской маскировкой Аника выглядела бледной и похудевшей от печали, но лицо у нее расплылось от шоколада и естественных при беременности процессов. Они смотрели друг на друга через стол, не зная, о чем говорить, а потом Аника сказала, что после Ночебуэно[43] уедет на четыре года учиться в Уругвай.

Не желая вникать в ее слова или их обдумывать, Дионисио, потянувшись через стол, взял Аникину руку и почувствовал, что ладонь ее повлажнела, как раньше. Спокойно, с видом человека, изрекающего самую суть вечной истины, он сказал, что бесконечно любит Анику и желает отдать ей свою жизнь и свободу. Говорил, что собирается найти хорошую работу в столице и теперь, когда он знаменит, это легко, что он поддержит Анику, пока она учится и добивается известности как художник. Что благодаря академическим связям он знаком со многими людьми, имеющими вес в мире искусства, что ей будет хорошо с его родными, а они уже ее обожают. Он живописал, как все будут ее баловать и посвятят свои жизни ее счастью. В заключение сей замысловатой речи он очень просто попросил взять его жизнь и выйти за него замуж.

Аника попала в лабиринт, откуда, казалось, нет выхода. Побледневшая, с дрожащими губами, она отвела взгляд и смотрела в окно на нескончаемый осенний дождик, на проносившиеся мимо «кадиллаки» богачей и старалась придумать, что сказать в ответ. Глаза у нее были полны слез, когда, глядя на Дионисио, она сказала то, что показалось единственно возможным:

– Я хочу, чтобы ты знал: я никогда не смогу выйти замуж за того, кого не люблю.

Но Аника опустила исходную посылку, для нее безоговорочную: что она никогда не полюбит никого, кроме Дионисио, и потому ни за кого не выйдет замуж.

Однако Дионисио, с его буквалистским рассудком философа-лингвиста и типично мужской глухотой к недосказанному, вначале был просто оглушен, а затем вычленил ясный смысл Аникиных слов: ему отказывают, потому что не любят. Остаток вечера он просидел молча, как человек, знающий, что утром его расстреляют без исполнения последнего желания.

Под нескончаемым дождем столицы Аника напоследок крепко его обняла. Они оба укрылись под шатром ее пальто; на Анике был такой знакомый, слегка выгоревший сиреневый спортивный костюм, и Дионисио – ему казалось, в последний раз, – прижимался к нежным изгибам девичьего тела, что так долго было его обретенным прибежищем и составляло целый мир.

Аника запоминала соприкосновение их тел – словно перемешанные частицы мозаики, они складывались в единый узор, совпадая, будто сказочные рассеченные андрогины из платоновского мифа.[44] Дионисио отдал ей розу со словами:

– Когда она увянет, помни, что чувства мои неизменны.

Аника ушла в нескончаемый, нудный дождь и на пороге дома всплакнула, припомнив ужасные следы от веревки на горле Дионисио, а он зашагал прочь в своем новом костюме оптимистичного жениха и провел ночь, уронив голову на столик в станционном кафе, потому что для уничтоженного человека место не имеет значения.

49. Еще одна статистическая жертва

– Все, пацаны, решено, – сказал Заправила, затянувшись сигарой и прячась в клубах дыма. – Сделал дело – гуляй смело, точно?

С папкой эскизов, число которых росло с той же быстротой, что и ребенок в животе, Аника возвращалась домой под бесконечным дождем, когда Малыш с Пестрым подъехали к тротуару на старом «форде-фальконе» и Малыш распахнул дверцу.

– Эй, ты! – окликнул он Анику.

Обернувшись, она увидела направленный на нее пистолет; бандит звал ее в машину. Мелькнула мысль бежать, но Аника оцепенела, словно добыча хищника, смирившаяся с неизбежным. Она села в машину, и Малыш ткнул пистолет ей в шею.

– Вот теперь позабавимся, – сказал он, а Пестрый хрюкнул, уже возбуждаясь.

Они принялись измываться над Аникой:

– Ну, мочалка, догадываешься, что мы с тобой сделаем? И за что? Может, не знаешь? Тогда угадай, кто виделся с Виво и нарушил наш уговор? Так кто, сучка, должен отдать фант? Может, твой папаша, коза? Ну уж нет! Догадайся, чей папочка все это устроил, а? Мы же не будем мурика мочить, который продает нам игрушки, правда? Не-е-ет, это было бы нехорошо. И глупо. Откроем тебе секретик, промокашка, хочешь? Папаше надо урок преподать, а? Наверное, он разок-другой чего-то болтанул Виво. Скажешь, нет? Но мы, лялька, все обдумали. Мы решили: «С какой стати драгоценному батяне страдать, если сделку нарушила ты?» Разве это по понятиям? Нет. А мы ж такие честные, правда, матрацовка? Мы ведь за справедливость. И вот еще что, жирафа: мы иногда любим слегка пошалить, и вот подумали: «Приятнее же заняться этим с молоденькой цыпочкой, чем со стариком?» И решили: «Точно, при таком-то раскладе приятнее, чего ждем?»

Совершенно оглушенная, не в силах ни о чем думать, Аника вцепилась в папку с эскизами, что должны были ее прославить.

– Я беременна, – проговорила она.

Пестрый хохотнул, обнажив собачьи клыки в золотых коронках:

– Ах ты! Если б знать, белого петушка бы прихватили, правда, кореш?

– Точно, это уж беспременно, – ответил Малыш.

Есть одна болезнь, что поражает цветы гвоздики. Зараза может десятилетиями дремать в почве, а потом внезапно выскочить и уничтожить все посадки в округе. Когда такое случается, ничего не поделаешь, остается сжечь цветочные плантации, забросить оранжереи и покинуть эти места навсегда. Уродство всегда нападает и уничтожает красоту из засады.

На обширной равнине в пригороде столицы находились бесчисленные гвоздичные оранжереи, где в ужасающей влажности, в облаках пыли от канцерогенных удобрений и инсектицидов надрывались в непосильном труде работники, выращивая прекрасные белые цветы, что украсят лацканы свадебных гостей по всей Европе, увенчают статуи святых в церквах, укроют свежеиспеченных покойников и составят букеты лелеющих надежды влюбленных.

Убийцы привезли Анику к бесхозной оранжерее, из-за цветочной болезни давно заброшенной. Ткнув девушке в шею дулом пистолета, который ее же отец продал Заправиле, Малыш повел ее в теплицу, а Пестрый тем временем выгружал из вместительного багажника внушительную сумку с инструментами. Смеркалось, и он прихватил для работы фонарь.

На нем были красные брюки, алая рубашка, желтые туфли и оранжевый пиджак, под которым за поясом торчал «магнум». Пестрый расчесывал напомаженные волосы и поглядывал на Анику, мысленно готовя себя к работе. Аника все сжимала папку с эскизами, но Малыш неожиданно ее вырвал, и рисунки рассыпались по полу. Пестрый глянул на яркие зигзаги узоров и заметил:

– Миленькие. Совсем как ты. – Подошел к девушке и за подбородок приподнял ей голову. Осмотрел с профессиональным равнодушием: – Красивые глазки.

К Анике наконец вернулся голос:

– Не трогайте меня! Что вам нужно?

Пестрый вытащил «магнум» и взвел курок. Приставив ствол ей ко лбу, рявкнул:

– На колени.

Малыш схватил Анику сзади за плечи и попробовал придавить к полу. Она сопротивлялась, но потом увидела, как шевельнулся палец на спусковом крючке. Опустилась на колени и почувствовала, как второй ствол уперся в затылок. Аника дрожала, взгляд метался в поисках спасения.

Пестрый расстегнул ширинку:

– Сечешь, чего я хочу, милашка? Чтоб ты классно отсосала. Имей в виду: чем больше радости нам, тем дольше проживешь.

Сзади раздался писклявый голос Малыша:

– Мой тебе совет, кошелка: покайфуй сама, у тебя последний шанс ублажить пару мужиков.

Аника увидела напрягшийся член, багрянистую головку, уже поблескивающую каплей. Девушку затошнило. Пестрый придвинулся ближе, поднося член к ее губам, но она откинула голову и попыталась встать. Малыш ухватил ее за волосы, оттянул голову назад и толкнул лицом к Пестрому.

Аника была крупнее и сильнее Малыша. Яростно сопротивляясь, она сумела подняться и вырваться. В отчаянии заметалась по оранжерее, но бандиты загнали ее в угол. Они подбирались к ней, точно хищники к теленку. Тщательно прицелившись, Пестрый прострелил ей колено, а от удара в висок палкой, которую Малыш выдернул из гнилого каркаса теплицы, Аника потеряла сознание.

Пестрый сходил за сумкой и достал мясницкий нож. Сноровисто, в несколько взмахов срезал одежду с Аники и наклонился послушать, дышит ли.

– Мертвяков не трахаю, – сказал он.

– Ну, почему, если еще теплые… – не согласился Малыш, и Пестрый заржал, оскалившись.

Он достал из сумки жир и мазнул им Анике между ног. Сначала он, потом Малыш. Оба кончили очень быстро: абсолютная власть – острый возбудитель, к тому же обоим не требовалось постигать науку быть искусными любовниками. Перед вторым заходом на грубое ерзанье они устроили передышку: покуривая сигареты и прихлебывая ром, сравнивали жертву со всеми, кто прошел через их руки за эти годы. Успели даже взгрустнуть, вспомнив, как оно было в первый раз: двенадцатилетняя девочка из маленького селения; правда, она была в сознании и все время орала.

– Чем моложе, тем слаще, – сказал Пестрый.

– Все одинаковые, и такая хороша, – ответил напарник.

Когда Пестрый, наконец, выплеснулся во второй раз, а Малыш притворился, что кончил, оба посмотрели на распростертую девушку, задумавшись, что теперь предпринять. Достали фартуки. Пестрый очень тревожился, как бы не испачкать одежду, а шестеривший напарник из солидарности ему подражал.

– Al reves? – спросил Малыш.

– Ага, наизнанку, – ответил Пестрый.

Оба взялись за ножи.

– Знаешь, какой звук получается, когда уши отрезаешь? Вроде как песок на зубах скрипит, такой хруст.

– Хочу сделать ей улыбку пошире. Какой лучше нож взять?

– Передай-ка долото, надо нос перебить.

– Глаза выкалывать?

– Ну что ты, такие красивые глазки. К тому же они иногда лопаются и забрызгивают все вокруг черной дрянью. Пускай смотрит, как кукла.

Они отрезали веки и бросили в кучу.

– Славное колечко! – сказал Малыш, сдернув кольцо с отрезанного пальца. – Глянь, налезло. – Он поднял мизинец, в свете лампы блеснуло обручальное кольцо Аникиной матери.

– Ничё, – оценил Пестрый. – Все-таки есть своя выгода в том, чтоб быть плюгавым, да, приятель? Серьгу берем?

– Да ну ее, пластмасса, – скривился Малыш, добавляя в кучу скальп. – Мне грудь нужна, хочу кошелек на завязке, как у тебя. Помнишь, из титьки той девки, дочери мужика, которому мы руку отрезали?

– Бери правую, она больше.

Когда набралась окровавленная куча из пальцев рук и ног, ушей, век, губ, носа, передних зубов, вульвы, скальпа и левой груди, заплечных дел мастера поднялись и вытерли руки кусками бирюзовой блузки, готовясь перекурить и полюбоваться, как получилось. Девушка еще дышала, вокруг дыр на лице пузырилась кровь.

Пестрый достал нож, который отобрал когда-то у человека, зарезанного ими в Букараманге, и присел на корточки. Попробовав лезвие, полоснул поперек живота девушки, чтобы потом запихнуть туда отрезанные части вместо белого петушка, который обычно помещается в чрево беременной.

Затем Малыш умело надрезал горло под подбородком, чтобы вытащить наружу язык, не повредив сонную артерию. Оба выпрямились, и Пестрый с некоторым сожалением проговорил:

– Все равно что на блядки сбегать. Раз, и кайф уходит.

Убийцы по очереди отлили на раны.

– Ссаки – это антибиотик, – выдал всегдашнюю шутку Малыш, а Пестрый, как обычно, в ответ хрюкнул. – Ну что, прикончим ее?

– Вот еще, кореш, и так кровью изойдет. Даже если выживет, доктора ее из жалости пришьют, а не они, так сама себя замочит со стыда за свою харю. Жаль, милашка была.

– Чересчур длинная. Мне нравятся пониже.

Малыш завернул отрезанную грудь в остатки блузки, и оба опять вытерли руки кусками изорванной одежды. Чувствуя, что потрудились на славу, они сели в «форд-фалькон» и поехали в бар отдохнуть перед тем, как отправиться на новое дело.

50. Летиция Арагон (3)

Дионисио Виво не знал, что случилось с Аникой; сознавая только, что отвергнут, он собирал воспоминания и раскладывал их в хронологическом порядке. Он всегда подбирал по два камешка. Вот эти два – от лавины, их чуть не накрыло, когда они играли в техо; эти – с дороги, где они бегали по утрам, еще два – из-под дерева, с которого птица пела им рассветную серенаду; вот два – из парка, где он читал ей стихотворение Габриэлы Мистраль[45] о красотах природы, а вот эти – с того места, где его чуть не унесло течением; эти два – из переулка, где они победили грабителей, два – из секретной пещеры, где нашли туфлю, а эти лежали перед входом в невероятный китайский ресторанчик; два с того места, где они встретили Аурелио с Мисаэлем и двумя черными ягуарами из Кочадебахо де лос Гатос, эти подобраны у бара, где произошло неудавшееся покушение, вот два с дорожки у больницы, где ему ветеринарным шприцем вкатили слоновью дозу антивенерического коктейля, два – с тропинки к родительскому дому в Вальедупаре, а эти – из сада Голого Адмирала и его жены-исследовательницы.

Дионисио прикреплял к камешкам ярлычки, по одному из каждой пары заворачивал в зеленую бумагу и откладывал в коробку для Аники.

Если к страданиям Дионисио приговорила любовь, то она же, вне всякого сомнения, его и спасла. Существует своего рода духовный телеграф между людьми, которые живут чувствами и не боятся их проявлять, а потому родные Дионисио, не сговариваясь, по очереди ему звонили и писали – вряд ли выдавался день, когда он не получал прямого подтверждения, что не так мерзок и нелюбим, как считал сам. Отец в пространных посланиях советовал проявить непреклонность, настойчивость, мужество и прочие неоценимые воинские добродетели. Мама Хулия присылала письма, полные материнского сочувствия, рассказывала о повседневных мелочах, из которых и состоит жизнь, а потому Дионисио, даже безутешно тоскуя, был в курсе, что сегодня мама Хулия будет готовит варенье из гуайявы, а потом меняет повязку раненой пуме. Звонили сестры – часами выслушивали путаные излияния, а затем приглашали погостить: братца вернут к жизни племяшки, которые, к ужасу матерей, будут кататься верхом на лоснящихся спинах черных ягуаров и заставлять дядю изображать дерево, чтобы полазать по его ветвям. Голый Адмирал с женой прислали книги по истории морских сражений в Карибском море и факсимильное издание биографии Кристобаля Колона,[46] написанной его сыном Хернандо, сопровождавшим отца в четвертом плавании 1502 года.

В колледже студенты чудодейственно превратились в ясноглазых паинек из несбыточных снов разочарованного учителя. Никогда в жизни Дионисио так не блистал на занятиях; поступали жалобы от других преподавателей, что студенты, изучающие химию, древние и мертвые языки, тайны ботаники, а отличники – еще и гидравлику средневековой Византии, пропускают лекции, которые учителя тридцать лет читали по одним и тем же пожелтевшим конспектам, и битком набиваются к Дионисио Виво, всегда начинавшему уроки так: «Мне не нужно, чтобы вы верили тому, что я буду говорить, потому что все это – мура, но мура, в которую впечатано многое из нашей псевдоевропейской культуры, и потому лучше ее понять, ибо не освоивший историю муры и ее систему ни за что не отличит муру от ложной муры и не муры…»

Ученики – улыбчивые девочки и неоперившиеся мальчики – после его лекций аплодировали, угощали ананасами и сладостями, таскали к празднику подарочки, завернутые в одноразовые носовые платки, и оставались после уроков, чтобы Дионисио еще раз объяснил принцип тождества невидимых явлений, аристотелевский квадрат непротиворечивого, эмпирически реальные и трансцендентально идеальные формы интуитивного, демоническое зло по Декарту, гегелевскую диалектику неумолимого движения к абсолютному и ее преобразование в понимании марксистского диалектического материализма, доказательства существования Бога с точки зрения природы необходимых истин, культурное значение просветительства Розенкрейца, и существует ли Вероятный Мир, где есть город, столь похожий на Макондо, что, по сути, он Макондо и есть.

Девочки в классе влюблялись в него, сами не зная, за что полюбили: то ли за его печаль спасителя человечества, то ли за вид не от мира сего; мальчиков же занимал пугающий след от веревки и рубец на шее, и они влюблялись в миф о неуязвимости, в легенду о сверхъестественной неутомимости в постели; каждый мечтал стать таким же, слушая лекции об основах псевдоевропейской культуры в муре, которые Дионисио читал с двумя черными ягуарами, невозмутимо сидящими по бокам.

В ту пору, когда они появились крохотными потешными котятами, что сипло мяукали и раздирали все вокруг острыми коготками, которые приходилось дважды в неделю подстригать, чтобы дом не превратился в лохмотья, исполосованные четырехпалыми лапами, и потом, когда сделались такими огромными, что пришлось соорудить в машине откидную крышу, дабы в поездках они могли на заднем сиденье предаваться кошачьим забавам и цапать низко пролетавших птиц, кошки были опорой Дионисио. Он повсюду брал их с собой, рискуя неприятностями с «ИНДЕРЕНА» или похищением кошек беспринципными субъектами, которые на черном рынке торгуют шкурами животных, находящихся под угрозой исчезновения. Ягуары в задумчивости следовали за хозяином, и их загадочный немигающий взгляд способствовал получению невероятных скидок у испуганных владельцев магазинов и лавок – словно завороженные, лавочники отдавали лучший товар по оптовой цене. По ночам звучно мурлыкавшие кошки, опьяняюще пахнувшие клубникой и порой свежескошенным сеном, забирались к Дионисио в кровать, придавливали своим весом и крепко засыпали, видя во сне изумрудный рай джунглей и охоту на безропотных тапиров, чье сочное мясо имело вкус самого дорогого швейцарского шоколада.

Когда в двадцать первый день рождения Аники Дионисио стоял у окна и смотрел на зашторенные окна в доме напротив, ягуары, будто сговорившись, подкрались сзади, встали на задние лапы, повалили его на пол, и между припадками тоски с привкусом вулканического пепла Дионисио хохотал в шутливой возне. Кошки же доставили к нему Летицию Арагон.

Легация явилась с дорожной сумкой и сказала, что кошки за рукав привели ее из лагеря, но Дионисио не поверил: он не выпускал зверей из дома и совсем недавно с ними играл, щекоча им усы перышком трупиала. Тем не менее, Летиция стояла в дверях, а по бокам уселись ягуары.

В ней воплотилась неуловимая мимолетность человеческого бытия. Она сочетала фарфоровую хрупкость с яркостью колибри. Волосы легки, как паутина, и черны, словно оникс, а глаза будто не имеют цвета и меняются, отражая свет. Ниспадающая венерианская одежда намекала, что для Летиции естественнее нагота в лесах под звездным небом. Летиция протянула руку, и Дионисио показалось, что он коснулся не плоти, а сгустка лучей.

– Я буду жить у вас, – сказала она и прибавила, будто поясняя нечто непонятное: – Я девственница.

Когда полгода спустя Летиция уехала в Кочадебахо де лос Гатос, во чреве у нее шевелился второй ребенок Дионисио, но тот не мог припомнить ничего, что прояснило бы, кто такая Летиция была. Он лишь помнил, что обращался с ней ужасно, но она никогда не плакала и ни разу его не упрекнула. Летиция понимала, что в постели он думает о другой, но согласилась выполнить его просьбу: если родится девочка, назвать ее Аникой. Все это время Летиция одна знала, что делает.

Она уехала, оставив записку: «Теперь иди к другим женщинам. Я любила, не обладая тобой и не принадлежа тебе. Так будет всегда». На прощанье она повязала на шею кошкам красные шнурки с золотой нитью. Примерно в это время Аника должна была бы родить.

51. Танец огня (6)

Народ в Ипасуэно не очень понимал, кто же такой Лазаро: лицо и тело скрыты под монашеским одеянием, на ногах какие-то особенные башмаки, при ходьбе весь подергивается, голос – будто клекот стервятника. К подобным вещам здесь вообще-то привыкли: кто его знает, как человек дошел до жизни такой.

Однако все понимали: есть в Лазаро что-то необычное. Одни говорили, он предзнаменование смерти – его видели с косой, другие уверяли, будто он – монах нищенствующего ордена. Нет, говорили третьи, нищенствующие монахи одежду не украшают, особенно вышитыми ягуарами и пальмами. Он был загадка, но в целом не так уж сильно отличался от остальных нищих, что собирались на площади или папертях и просили подаяния.

Лазаро ночевал вместе с другими попрошайками в склепе храма, где настоятелем был дон Иннокенсио. Этот священник стал терять состоятельную и респектабельную часть паствы, начав проповедовать идею вселенского братства чад божьих и толковать о том, что благополучные члены семей должны вспомоществовать неимущим. Он потерял ее окончательно, когда начал действовать в соответствии со своими проповедями и приютил нуждающихся в церковном склепе. Некоторые богатые прихожане так возмутились, что стали посещать безвкусную церковь, выстроенную Заправилой в квартале наркодельцов, лишь бы не находиться в одном храме с бедняками.

С нищими Лазаро узнал кое-что о человечестве. Среди попрошаек были совершенно здоровые, крепкие люди, ненавидевшие труд и всякую ответственность и выбравшие нищету и беззаботное, как бог на душу положит, существование. Были сумасшедшие, что цеплялись за рассудок лишь кончиками пальцев. Были жертвы зверств помещика или супруги, а кто-то скрывался от закона, бежал сюда из другого департамента, поскольку больше некуда бежать и нечего делать. Были очень больные и увечные, которые не могли работать и просили милостыню, ожидая, когда умрут, всеми забытые, в каком-нибудь городском захолустье. Встречались наркоманы и алкоголики на последних стадиях – этих легко принять за безумных, им была уготована внезапная смерть от крысиного яда или бензина. Находились идиоты, вечно помраченные жертвы измывательств, которых эксплуатировало большинство остальных нищих; этих бедолаг Лазаро жалел сильнее всего, поскольку они стояли первыми в очереди на смерть от глупого несчастного случая или неосторожности.

Нищие называли себя «Los Olvidados»[47] – потому, что для остального мира как бы не существовали, и потому, что сами забыли, кто они и кем были прежде. Их воспоминания о родных, о детстве будто находились в иной реальности и принадлежали кому-то другому. Некоторые в прежней жизни были сильны и счастливы, но жизнь эта не имела никакого отношения к настоящему. А многие только и хотели от мира, чтобы он о них забыл.

От нищих Лазаро узнал о великом кудеснике Дионисио Виво, который с пустым взглядом бродит по городу, а два громадных черных ягуара из Кочадебахо де лос Гатос шествуют за ним по пятам. У кудесника на шее след от веревки и рубец от ножа, что рассек горло, но не убил. Дионисио Виво умеет совладать со смертью и творит чудеса.

Как-то воскресным утром Лазаро увидел на городской площади человека, что мог быть только знаменитым колдуном, и бросился к его ногам. Дионисио остановился, а зеваки, и без того пялившиеся на него, заинтересовались неожиданным поворотом событий.

Лазаро отбросил капюшон, и кое-кто ахнул или завопил от ужаса. Дионисио Виво смотрел на человека, в мольбе простершего руки:

– Исцелите меня, господин.

52. Las locas (2)

Когда Летиция ушла, написав записку, звучавшую, как завещание и последняя просьба свергнутой королевы, Дионисио, вновь оказавшись в беспросветном мраке одиночества, раздумывал над советом пойти к другим женщинам. Он свернул листок в трубочку, потом раскатал и прочел еще раз.

По дороге в лагерь Дионисио зашел в полицейский участок и оставил записку Рамону:

Дорогой друг,

Надеюсь, ты поймешь, если скажу, что наконец-то проснулся и вернулся к жизни на этом свете. Я был близок к смерти; о моей кончине поторопились известить газеты; и однажды я умирал – остались шрамы на горле. Как человек, сведший некоторое знакомство с костлявой и в полной мере сознающий остроту жизни, спешу уведомить, что являюсь твоим верным другом до гробовой доски и любовь моя равна любви, изъявленной тобой, любви Давида и Ионафана. Сказать о сем, дружище, необходимо, это мой долг перед тобой, востребованный жизнью, и теперь я выплачиваю его от всей души.

Дионисио.


Фульгенсия Астиз – грозная сантандерианка с револьвером, что служил средством против сексуальных домогательств вместо отправленной на покой иконки, владелица склянок с приворотным зельем, обладательница крепких мускулов и предводительница женщин в лагере – узнала Дионисио, едва он появился. Ей хватило одного взгляда на человека с походкой индейца и шрамами висельника, на двух кошек с гипнотическими желтыми глазами и лапами, подбитыми черным бархатом, и она безошибочно признала Дионисио Виво, который пробудил в ней материнский инстинкт. Подбоченясь и широко расставив ноги, она загородила ему дорогу и тоном раздраженной жены запросто вопросила:

– Так! Ну и где ж тебя черти носили столько времени?! Мы тут ждем-пождем – и ничего! Сколько можно? Уж глаза ни на что не смотрят!

– Да все не мог собраться, – ответил Дионисио. – Прошу прощения за неучтивость. Но вот теперь я здесь.

Выйдя из хибар и пенопластовых лачуг, из-под навесов из рифленого железа и картона, молодые женщины собрались вокруг Фульгенсии и Дионисио; в «чокнутых» жила самоуверенная храбрость людей, которые сумели постоять за себя, отразили нападения вооруженных насильников, сбросили воров и домогателей с утеса, плевали на насмешки, охотились в сьерре на викуний, используя лишь камни да собственное проворство, уцелели под лавинами и проехали сотни километров, ведомые лишь предчувствием, что участвуют в чем-то важном.

Дионисио глядел, как, опустив руки, они стоят, загоревшие на свежем воздухе, закаленные вынужденным смирением терпеливого ожидания, – казалось, он видит солдат. Удивительное впечатление: перед ним – женщины всех типов из всех уголков страны, отважные, сильные, воспламененные идеализмом, что отсутствует у большинства мужчин, практичные, какими никогда мужчинам не стать, и несгибаемо верные себе. Одна за другой они торжественно выходили вперед и по-товарищески целовали приветственно в щеку.

Дионисио обернулся к Фульгенсии Астиз.

– У меня есть план, – сказал он и услышал в ответ:

– У меня тоже.

Ночью у лагерного костра они поделились друг с другом своими планами; оказалось, планы их почти одинаковы.

За месяцы, проведенные в лагере, боль Дионисио стихла, превратившись в своего рода трепет. В жизни женщин все было организовано в строгой и справедливой очередности, по-человечески: они кормили грудью своих и чужих детей, стирали друг другу одежду в ручье, не чинясь; после споров, потаскав друг друга за волосы, опровергнув законность прав соперницы, обнимались, как добрые подруги, и, стремясь к цели, спокойно переступали все непостижимые ограничения общепринятой морали.

В мускусных джунглях женских тел и бесконечно удивлявшем многообразии любви Дионисио будто наблюдал за собой со стороны. В сумраке жилищ из картона и автомобильных обломков, среди скал в густом звездном свете, под мгновенными фейерверками метеоритов он недоуменно чувствовал, будто кто-то посторонний действует вместо него. Он спал с женщинами, но глаза его оставались мертвы, даже искорка страсти не вспыхнула в сердце.

Эта легкость поражала Дионисио, когда после бессонной ночи он приходил на занятия и сообщал ученикам, что сегодня вновь расскажет о муре, сыплющейся из трещин в основании культуры, и муру эту следует понять, чтобы знать абсолютно точно, чему нельзя верить, и что ни при каких обстоятельствах нельзя воспринимать всерьез. Эта легкость зародила в нем подозрение, что он одержим, хотя и не чувствовал природной рефлекторной непокорности. Прежде, если кто-то советовал: «Поешь, ты же голоден», – он сразу ощущал, что сыт. В армии капрал, бывало, говорил: «Вычисти винтовку, педрила, или будешь у меня нужник драить», – и Дионисио отправлялся драить нужник, лишь бы не подчиняться приказу, а когда капрал говорил: «Да вычисти же ее, сукин сын, а то капитану доложу», – Дионисио тотчас шел к капитану сам и докладывал, что в стволе его оружия нагар, господин капитан, и нитки от протирки, господин капитан, а это опасно, господин капитан, потому что если завтра случится вторжение Советов, господин капитан, а все вокруг полагают, что так оно и будет, господин капитан, тогда пуля застрянет в стволе и оторвет мне яйца, господин капитан, и станет на одного бесполезного солдата больше, господин капитан, который не сможет противостоять варварам-коммунякам, кто, как нам известно, господин капитан, идет разрушить цивилизацию; капитан вздыхал и отправлял его на гауптвахту, а затем подслушивал под дверью, как Дионисио стреляет сигаретку и рассказывает байки караульным, которые должны были устроить ему веселую жизнь, и капитан отправлялся писать очередное пространное письмо тогда еще бригадному генералу Хернандо Монтес Coca, что наследник неисправим, а затем разговаривал с капралом, и тот умолял перевести Дионисио в другой взвод, никаких сил уже нету, господин капитан, и он пагубно влияет на всю роту и вообще, насколько я знаю, господин капитан, на целый батальон.

Дионисио часто приходило в голову, что он вроде почетного командира полка – пользуется уважением, но не имеет власти; истинный полководец – Фульгенсия Астиз, а Главнокомандующий вдали от передовой, как это водится у Главнокомандующих. Еще он сравнивал себя со знаменем полка – ему отдают честь, его хранят в полковой часовне и спорят за почетное право надраить серебряный наконечник и протереть древко черного дерева.

Но все это не забавляло Дионисио, как позабавило бы прежде, не внушало мысли, что он утратил независимость, и ни на секунду не вызывало чувства вины.

По прошествии времени женщины, решившие остаться в Ипасуэно, те, что разъехались по домам искать мужей, и те, что отправились с Дионисио и Аурелио в Кочадебахо де лос Гатос, произвели на свет двадцать девять чад. Шестнадцать детей станут женщинами с необычным именем Аника. Тринадцать – коренастыми, точно индейцы, мужчинами с поразительно голубыми глазами графа Помпейо Ксавьера де Эстремадуры. Все мальчики будут носить на шее наследственный отпечаток веревки и шестисантиметровый рубец от ножа.

53. Танец огня (7)

– Как твое имя? – спросил Дионисио.

– Лазаро, господин.

Дионисио удивился и не сразу понял.

– Как твое настоящее имя?

– Прокопио, господин.

– Пойдем со мной, Прокопио, – Дионисио нагнулся и поддержал Лазаро за локоть, помогая встать.

Услышав, как Дионисио спрашивает у Лазаро подлинное имя, зеваки в толпе тотчас сообразили, что затевается чудо – иначе для чего подлинное имя узнавать? Они уже было пристроились, но Дионисио оглянулся и раздраженно сказал:

– Рог el amor de Dios,[48] идите своей дорогой и оставьте нас в покое.

Зевакам вдруг показалось, что ягуары сегодня уж больно свирепы на вид и, если не послушаться, Дионисио Виво, чего доброго, сделает так, что все на фиг облысеют. Толпа остановилась и мрачно проводила взглядом уходящую пару.

В больнице медсестра с одного взгляда определила, что за болезнь у Лазаро. Эта женщина, неотзывчивая, уродливая, мрачная и волосатая, в деле своем тем не менее разбиралась и знала, где свериться, если ее диагноз ошибочен. Заглянув в «Руководство для среднего медицинского персонала по характерным диагнозам», она исключила пахидермопериостоз, малоберцовую мышечную атрофию, лейшманиоз, гранулему, эритему, саркому Капоши, саркоидоз, третичный сифилис, слизистый отек и все остальное, что приходило в голову. Проверка привела к однозначному выводу.

– Это лепроматозная проказа, – объявила сестра.

Она взяла соскобы слизистой, провела кожную биопсию, биопсию нерва, тест на гистамин, анализ потовых выделений и, к своему изумлению, обнаружила, что имевшиеся в огромном количестве бациллы мертвы. Сестра оторвалась от микроскопа и сказала:

– То ли вас уже вылечили, то ли это какая-то ремиссия. Другого объяснения нет.

Лазаро ничуть не удивился:

– Я знаю, – сказал он. – Это сделал колдун Аурелио. Но я хочу быть таким, как прежде. Хочу выглядеть, как человек, хочу любить женщину.

Сестра нахмурилась, потерла висок, и сострадание вдруг пробило себе дорогу в душу, на секунду ее осветив.

– Что ж, – безропотно улыбнулась она, – груди можно удалить, лицо исправить с помощью пластической операции, почти все можно, а что касается… этой штуки… тут помогут инъекции тестостерона. Только, должна сказать, в нашей стране таких возможностей нет. Придется отправлять вас в Соединенные Штаты или в Англию и выложить за это огромную сумму. Вам такое не по карману.

Лазаро огорченно опустил голову.

– Я не могу таким оставаться, – сказал он и повернулся к Дионисио: – Что же мне делать? Вы разве не можете мне помочь, как Аурелио, и завершить то, что он начал?

У Дионисио мелькнула мысль, что можно организовать сбор денег по подписке или устроить благотворительную лотерею, и он ответил:

– Я подумаю, что можно сделать, но придется подождать. Нужно время.

Но у Лазаро не было сил ждать, и он решил броситься к ногам богатейшего из тех, кого он знал, и молить о милости. На следующий день он поднялся с рассветом и покинул склеп, получив благословение дона Иннокенсио, который больше всего любил молиться в алтаре, пока в мире царит покой.

Естественно, медсестра не удержалась и рассказала мужу о вылеченном прокаженном, который пришел с Дионисио Виво, а муж, конечно же, не мог не поделиться этим по строжайшему секрету со всеми знакомыми. Сотворение чуда, разумеется, приписали Дионисио, и отныне, куда бы он ни шел, его донимали недужные. Он советовал им обратиться в больницу, но они обижались и винили его в тяжелейшем грехе – бездушии. Некоторым страждущим это не мешало утверждать, что в действительности не сестра, а Дионисио вылечил их от шанкров, разноцветных выделений в причинных местах и растяжения связок, которое они полагали смертельной болезнью.

Непослушные конечности сильно затрудняли ходьбу, и Лазаро, которого поддерживала одна лишь надежда, на дорогу к имению Экобандодо потребовалось два дня. Путь был далек, временами крут. Лазаро часто останавливался, прячась под кедрами, чтобы передохнуть от немилосердно палящего солнца. Смотрел на сновавших вискачи и думал, что настанет день, когда он сможет так же свободно бегать. Он чувствовал, как шевелятся и потрескивают наэлектризованные горным воздухом волосы, и наблюдал за скорпионами, торившими тропу меж пыльных бурунов. Раз, услышав в отдалении музыку явари, Лазаро понял, что где-то поблизости индейцы, – это они извлекают жутковатые звуки из опущенной в олью свирели. Музыка напомнила о красоте, и Лазаро подумал, что однажды станет красив. Порой он останавливался возле аляповатых знаков на обочине, напоминавших, что кто-то здесь погиб в автокатастрофе, и жалел несчастного – ему-то самому предстояло восстать из мертвых.

Ковыляя все дальше, Лазаро упивался мечтами: когда снова будет красивым, наверное, разыщет, а потом с презрением отвергнет Раймунду. Он улыбнулся с мстительной радостью. А может, простить ее, заключить в объятия, а потом предаться любви в хижине на сваях? Как романтично! Лазаро заулыбался при мысли, что вновь испытает забытое блаженство. Интересно, Раймунда, наверное, постарела, толстая теперь и некрасивая? Так он найдет себе молодую невесту. А если Раймунда уже вышла за кого-то? Он ее отвоюет, они убегут от ее мужа и спрячутся в лесу. Сколько же сейчас малышам? Лазаро понял, что не имеет представления, сколько времени прошло, даже не знает, сколько ему лет. Тридцать? Шестьдесят? Его выбросило из жизни и из времени. И вот после долгой тьмы его история начнется заново. Мысль о возвращении в мир была приятна. Прощай, сумеречное царство почти мертвых!

Лазаро переночевал на плоскогорье в зарослях ковыля, завернувшись в расшитую сутану; ему грезилось, что скоро придет день, когда он встретится с погонщиком каравана мулов, посмотрит на него открыто, не прячась под капюшоном, и скажет: «Добрый день», – а погонщик кивнет дружески и ответит: «Здравствуй, как дела?» – и они по-приятельски заговорят о погоде, как обычные люди. Несколько раз он просыпался от холода и усмехался: вот и пригодилась бесчувственность рук и ног, а потом снова засыпал, окунаясь в тепло, что подобно прощению, очищению или курящейся лучине священного дерева, и устремлялся в новый мир будущего, в котором люди кивнут и скажут «добрый день». Как это будет прекрасно! И Раймунда опять его полюбит. Несомненно.

В имение Экобандодо Лазаро добрался к полудню. Он был весь в пыли, голоден, во рту пересохло, хотя недавно он напился из ручья и съел на завтрак джекфрут, который нес от самого Ипасуэно. У ворот стоял угрюмый парень с винтовкой и фляжкой чакты в кармане рубашки. Он был небрит и косоглаз, на непонятную фигуру под капюшоном взглянул с машинальным презрением. Ни слова не произнес, лишь приподнял бровь и дернул подбородком, давая понять бродяге, чтобы выкладывал, чего ему надо.

– Я пришел повидаться с Заправилой, – прохрипел Лазаро. – Буду молить его о благодеянии. Я прокаженный, мне нужны деньги на лечение.

Охранник ухмыльнулся и произнес, изображая предельную обходительность:

– Разумеется, дон Проказо, хозяин всегда с радостью помогает прокаженным… Ладно, а теперь вали отсюда, пока я тебя сам не вылечил! – Он сдернул винтовку и направил ее Лазаро в живот.

Мечты рушились на глазах, словно мостик с перерезанными веревками.

– Заклинаю тебя именем Господа, – проговорил Лазаро, но охранник ткнул его стволом в грудь, опрокинул навзничь и рассмеялся.

В этот момент в тучах пыли подрулил на пикапе Малыш, рядом с ним на сиденье расположился Пестрый. Они только что вернулись с работы – ночь напролет насиловали в хижине, а потом резали на куски двух девушек, – но еще сохранили силы для забав. Выслушав охранника, они велели Лазаро забраться в грузовичок, что тот и сделал с большим трудом. Надежда вновь ожила.

Бандиты отвели его в загон для скота и, приказав ждать, отправились сообщить хозяину. Заправила маялся от скуки и потому охотно согласился устроить небольшой спектакль; он кликнул всех, и толпа, переговариваясь и радостно гогоча, двинулась к загону, а Малыш отправился за реквизитом. Дожидаясь его возвращения, Заправила уселся в тени сейбы, как обычно делал, когда устраивались корриды, и Малыш вскоре появился с большой канистрой. Он просунул ее сквозь жерди изгороди, пролез сам и подтащил канистру к Лазаро. Тот терпеливо ожидал посреди загона, чувствуя важность момента. Малыш заговорил громко, чтобы все слышали и оценили юмор:

– У нас самих имеется кое-какой способ лечения. Называется «Танец огня», и это совсем недорого, приятель, даже очень недорого. Для начала нужно слегка омыть тебя нашей целебной водой, так что садись, а я полью.

Лазаро начал произносить благодарственную речь, которую два дня сочинял, но Заправила махнул рукой – мол, скромность не позволяет ему выслушивать подобное, – и калека опустился на землю.

Из-за недуга он не слышал запахи и не понял, что в канистре не вода. Насквозь пропитанный бензином, он еще сидел, терпеливо ожидая указаний, когда Малыш бросил горящую спичку.

Поначалу Лазаро удивился и растерялся – он словно вдруг очутился посреди вихря. Затем почувствовал, что не может дышать, и, схватившись за горло, стал подниматься на ноги. Он ничего не видел сквозь взметнувшееся пламя и вначале ничего не чувствовал – из-за недуга, растерянности и потому что пламя сперва накинулось на бензиновые пары и не касалось тела.

Но так было только вначале. Когда огонь вонзился в Лазаро тысячами пираний, он весь превратился в несмолкаемый вопль. Обезумев от боли, задыхаясь, он метался в столбе пламени, не видя и не слыша, как Заправила с холопами регочут, хлопают в ладоши, утирают выступившие от смеха слезы и отпускают замечания, сходившие у них за остроумие.

Малыш преследовал Лазаро, подбегая как можно ближе, плескал бензином, продляя пытку, и отскакивал. Лишенные век глаза расплавились в глазницах, но и без того Лазаро уже ничего не видел сквозь зловонную пелену своего сожжения. Он бросался из стороны в сторону, корчился, молотил воздух руками, кружил и падал. Пронзительно кричал и выл в муке, пока огонь не перехватил горло. Когда он упал и затих, в смертельном видении увидев себя здоровым и красивым, блаженствующим в объятиях Раймунды, попугай с ястребиной головой сделал круг над загоном и улетел на восток.

Бандиты столпились у обугленного, сочащегося слизью трупа, и Заправила сказал:

– Гляньте, пацаны, это ж баба. Вон титьки были.

– А вон и херок, – показал Малыш. – Стало быть, оно и мужиком было, босс.

Пестрый, оглядев останки, сверкнул в ухмылке золотыми коронками:

– Классное лечение, босс, ни следа проказы.

Но Заправила счел двуполое существо дурным знаком.

– Воняет, – буркнул он. – Уберите это мясо на хрен!

– А куда его, босс?

– В сад к Виво, куда ж еще?

Пестрый спросил у Малыша:

– А чего он вопил, пока плясал? Я не расслышал.

– Кажись, «Раймунда», но вряд ли. Такому уроду ни одна баба не даст.

54. Кольцо

Рамон вошел в дом без стука и поднялся в комнату Дионисио. Тот дремал в кресле-качалке, но, когда открылась дверь, поднял голову и улыбнулся. Наклонившись, Рамон почесал ягуаров за ушком и выпрямился.

– Привет, Анаксимен![49] – воскликнул он, помахивая бутылкой. – Глянь, у меня есть чилийское «Каберне Совиньон»!

Дионисио поднялся и обнял друга:

– Рамон, перестань тратить деньги, которых у тебя нет.

– Ради того, чтобы увидеть, как ты улыбаешься, никаких денег не жалко. И потом, я купил вино на деньги, которые получил от ненормальных теток за аренду козьего луга, и просто отдаю тебе долг.

Дионисио сходил за штопором.

– Вижу, ты побрился, – сказал Рамон. – Означает ли сие, что мне больше не нужно служить твоим брадобреем? И больше не придется тебя привязывать и стричь? Знаешь, мне нравилось играть в твою мамочку, но уже маленько поднадоело.

– Послушай, – спросил Дионисио, – как это получается, что у тебя всегда двухдневная щетина? Для этого же надо бриться, а я никогда не видел тебя чисто выбритым.

– Сие сокрыто тайной, Гераклит,[50] – ответил Рамон, подмигивая и постукивая себя по носу. Затем посерьезнел: – Слушай, у меня очень плохие новости. Про Анику. Я не должен тебе этого рассказывать, извещать следует только родственников, но вот получил полицейский рапорт из столицы и уже повидался с сеньором Морено.

Дионисио побледнел, стакан в его руке подрагивал.

– Я не хочу больше о ней говорить, Рамон.

– Ну и не говори. Просто слушай. Вот только как бы это помягче сказать… Я знаю, ты не переставал ее любить… Слушай, давай отбросим всю эту шелуху, идет? – Рамон уставился в пол, затем поднял взгляд. – Дело в том, что ее убили, и убийство явно заказано наркодельцами. Мне очень жаль. Я тоже по-своему ее любил. Ее все любили. Она была у нас лучше всех.

– Заказано наркодельцами?… – только и смог повторить Дионисио. – Как же так?

– Подробности пересказывать не буду, вывернет. Тело в жутком состоянии, потребовалось время, чтобы его сопоставить с приметами поданного в розыск. Об исчезновении заявил, судя по всему, консьерж дома, где она жила, но никто ничего не делал, пока не появился труп.

Они молча смотрели друг на друга, потом Дионисио перевел невидящий взгляд в окно.

– Я себя приучил думать, что она умерла, – произнес он.

– Помнишь зеленую треугольную сережку? – спросил Рамон. Дионисио кивнул. – Ее нашли внутри тела, только по ней и опознали. Прости.

Дионисио провел рукой по глазам, потом выговорил:

– Но за что?

Рамон вздохнул.

– Я только что виделся с сеньором Морено, он в таком состоянии, что рассказал мне, чего разглашать не следовало. Понимаешь, Дио, он поставлял оружие Заправиле. Похоже, легально, что самое удивительное. Так вот, он знал, что тебя хотят убрать, боялся, что дочь попадет, так сказать, под перекрестный огонь, и заключил с ними сделку: Заправила отпугнет от тебя Анику, скажет, что, если она с тобой не расстанется, они убьют и отца, и всю семью. В обмен Морено делал им скидку. Ну вот, они пригрозили Анике, и она тебя оставила, чтобы спасти родных. Знаешь, Дио, она ведь по-прежнему тебя любила, а несла чушь собачью, она была вынуждена все это говорить. И вот еще что: Аника нарочно от тебя забеременела, хотела, чтобы у нее остался твой ребенок, и отказалась от него избавиться, когда отец потребовал. Дальше рассказывать?

Дионисио снова кивнул:

– Я почувствую, наверное, потом, когда подумаю. Говори.

– Тут тяжелый момент, Дио. Получается, она встретилась с тобой еще раз, когда отведенное ей время уже истекло, и Заправиле это не понравилось. Естественно, он не собирался приканчивать поставщика оружия и отдал своим людям Анику. Ребенок погиб вместе с ней. Девочка, Дио, как ты хотел.

– Значит, это я ее убил. Стало быть, все из-за меня.

Рамон покачал головой:

– Главное, останься она с тобой, была бы в полной безопасности. Заправила тебя до смерти боится. Знаешь, считает, что ты колдун. Если уж так говорить, то убил ее отец, хотя думал, что защищает. Выходит, из любви. Постарайся понять. Но еще, я думаю, Заправила считал, что единственный способ с тобой расправиться – уничтожить самое для тебя дорогое.

– Он рассчитал верно, Рамон, и своего добился, – Дионисио глотнул вина и после долгой паузы прибавил: – Одно скажу: ты вернул мне веру в Анику и превратил мою ненависть в прежнюю любовь. Спасибо, что рассказал. В ненависти жить тяжело.

Рамон улыбнулся:

– Ну ладно, уже что-то.

– Аника раз пошла к гадалке, что живет у борделя мадам Розы. Я говорил, что все это ерунда, но знаешь, бабка ей нагадала, что последний год ее жизни будет самым счастливым.

– Так оно и вышло, – сказал полицейский, вставая. – Благодаря тебе. Ох ты, чуть не забыл! У меня тут кое-что для тебя.

Он расстегнул кобуру, вытащил пистолет и потряс опушенным стволом. Оттуда выпала длинная тонкая сигара, которую Рамон преподнес Дионисио со словами:

– Вот, это тебе. В таком портсигаре они не ломаются – мое открытие. Только оцени вкус – настоящая «гавана», не хухры-мухры.

У Дионисио повлажнели глаза, задрожал подбородок, но он все-таки выговорил:

– Слыхал поговорку: наша страна подобна нищему, что сидит на куче золота?

– Ну?

– Будь у нас все такие, как ты, в стране наступил бы рай.

Рамон скромно ухмыльнулся:

– Ты и сам неплох, Парменид. Кстати, я все думаю про твоих кошек. По-моему, это не настоящие ягуары. Они совсем как домашние котяры-переростки – знаешь, такие невысокие и короткошерстые.

Дионисио задумчиво оглядел любимцев.

– Но, Рамон, черные ягуары именно так и выглядят.


Прошло много недель. Дионисио отправился на машине в сьерру, хотел прогуляться с кошками по анденам, некогда сооруженным индейцами для огородов. Проскочив под мостом, где всегда собирались наркоманы, он вписывался в поворот и тут увидел на обочине джип и двух мужчин, которые заглядывали под капот.

Малыш с Пестрым возвращались на базу, но у них полетел ремень вентилятора, и теперь они пытались его поменять. Дионисио остановился, вышел с кошками из машины и предложил помощь. Услыхав, что к ним обращаются, бандиты выпрямились, и ужас мгновенно поразил их в самое сердце.

Дионисио сразу увидел на мизинце Малыша обручальное кольцо Аникиной матери.

ПОЛИЦЕЙСКИЙ ОТЧЕТ

Полицейское управление Ипасуэно:

рапорт офицера полиции Рамона Дарио

Копия: в муниципалитет

Сегодня на дороге в Санта Мария Вирген были обнаружены тела Эдуардо Карьего (он же Пестрый) 27-ми лет и Эваристо Мальеа (он же Малыш) 34-х лет. Показания свидетелей, обнаруживших трупы, прилагаются. Ожидается рапорт следователя, но предварительное расследование показало, что раны на телах нанесены дикими зверями. У обоих пострадавших распорото горло, видны следы от четырех когтей, как на лапах представителей семейства кошачьих.

Тем не менее происшедшее ясно не вполне. Случаи нападения диких ягуаров на людей крайне редки, присутствие этих особей не отмечено в данном районе, а вид ранений позволяет предположить, что они нанесены зверем крупнее ягуара. Никакое другое более мелкое животное – к примеру, пума – не могло нанести подобных увечий.

Пострадавшие хорошо известны как наемные убийцы, находившиеся на службе у Пабло Экобандодо, поэтому существует предположение, что имела место «криминальная разборка», замаскированная под нападение диких животных. На это же указывает любопытный факт: у обеих жертв языки вытянуты наружу через разрезы в горле.

Подпись: Рамон Дарио, полицейское управление Ипасуэно.


Рамон подсунул под дверь Дионисио копию рапорта, на которой внизу накорябал: «Поздравляю. Заметь, я ни словом не обмолвился о ручных ягуарах».

55. Рамон

Дионисио выбрался из постели, подошел к окну глянуть, какая погода, и стал звонить в полицию.

Он в кои-то веки сразу попал куда нужно, и в трубке ответили: «Полиция».

– Агустин, ты? Говорит Дионисио с улицы Конституции. Слушай, эти ублюдки добрались до Рамона… Да, уверен, это он… Да, и колумбийский галстук… Да, Агустин, я тоже… Отгоню стервятников… Нет, стрелять не буду… Ладно…

Дионисио накинул только длинную рубаху до колен и сбежал по лестнице, все же надеясь, что в саду не Рамон. Он вышел из дома и сразу отметил: птица, всегда щебетавшая на рассвете, молчит. Подошел к трупу, и все внутри помертвело. Любимый друг, утешавший и ободрявший. Товарищ, с которым откупорено столько бутылок.

Босые ноги Рамона были обожжены. Черные обгоревшие ступни покрыты лопнувшими кровавыми волдырями и грязью – значит, его заставили идти, а потом перерезали горло и вытащили язык. Его убили с таким презрением, что вернули пистолет в кобуру – дескать, легавый и сделать-то ничего не может. Дионисио вынул пистолет и кинул в дверной проем.

Нагнулся, смахнул муравьев, сновавших по лицу Рамона, ползущих в рот и обратно. Взглянул на часы – когда же приедет Агустин? Склонился и поцеловал товарища в щеку. Коснулся пальцами губ, произносивших столько добрых слов утешения и ученых прозвищ.

– Дружище… – произнес Дионисио.

В нагрудном кармане Рамона торчал листок бумаги. Дионисио вынул его и развернул. Прочел: «Подарочек на день рожденья». Дионисио на секунду задумался, потом вспомнил, что сегодня день рождения Заправилы, тот устраивает в своем квартале семидневный карнавал с благословеньями прирученных священников, тремя духовыми оркестрами и танцевальной группой из Моренадо, района рудников.

«Значит, он встал и на твоем пути, старина», – подумал Дионисио. Он давно уже не писал писем в газету и поразился злобе кокаинового царька, до сих пор искавшего способы ужалить единственного человека, кто принудил Заправилу увидеть себя в истинном свете впервые за всю бесплодную жизнь.

Приехал Агустин, повзрослевший и возмужавший с тех пор, как впервые появился тут из-за мертвеца в саду. Натягивая желтые резиновые перчатки, он старался держаться как подобает, но Дионисио заметил, что глаза у Агустина полны слез.

Юноша взглянул на того, кто во все времена был умным и насмешливым острословом, совестью их полицейского участка. Повел рукой в сторону изломанного тела со зверскими следами пыток и, словно что-то объясняя, непослушными губами выговорил:

– Я всему у него научился.

Дионисио пригладил Рамону волосы и поднялся. Помолчали, глядя на тело. Потом Дионисио спросил:

– Ты на этой неделе дежурный по управлению? – Агустин отер рукавом глаза и кивнул. – Тогда сделай мне одолжение.

Агустин снова кивнул, из-за кома в горле не в силах говорить.

– Сделай так, чтобы на карнавале не было полицейских, а если объявятся очевидцы, от их показаний прикуривай сигареты. Если вдруг потребуют расследования, допрашивай только тех, кто ничего не видел.

Агустин опять кивнул и показал на тело:

– Сволочи, они его пытали… Он все про них знал. – Помолчал и добавил: – И был твоим другом.

– Еще одна моя смерть, – сказал Дионисио. Видя, что Агустин больше не может сдерживать слезы, он положил руку ему на плечо. Юноша затрясся в рыданиях, и Дионисио прижал его к себе, как маленького, обхватив за шею. Они стояли, обнявшись. Глаза Дионисио оставались сухими. Он не оплакивал друга. – Ничего, – сказал он, укачивая плачущего полицейского, – скоро я сделаю такое… Рамон жизни бы не пожалел, чтобы увидеть. Я поклялся, и, считай, это уже сделано.

Агустин с Дионисио осторожно подняли и уложили тело в провонявший мертвечиной и хлоркой фургон, где побывало так много по-всякому изуродованных трупов; Дионисио проводил взглядом машину и вернулся в дом, по дороге подобрав пистолет Рамона. Опустился на стул, долго сидел совершенно неподвижно, затем поднялся и взял пачку нотной бумаги. За час, без всяких поправок он сочинил свой знаменитый «Реквием Ангелико». Партитура была написана для фисгармонии, кен и мандол, но и в таком звучании реквием произвел потрясающее впечатление на всех, кто пришел на похороны Рамона Дарио. Даже у полицейских, при всем параде стоявших в почетном карауле у входа в церковь, от этой музыки брызнули слезы из глаз – не потому, что она была печальна, но потому, что печаль предваряла в ней торжественный покой. Все, кто потом слышал реквием, отмечали место, где грустная и нежная мелодия первой части – будто чувствуешь на лице дуновение от ангельских крыльев, по спине пробегает непостижимый холодок от сверхъестественного, а волоски на коже встают дыбом, – вдруг во второй части взлетает к гимну победе, что звучит поистине как небесный хор, приветствующий рассвет нового творения. Произведение стало широко известно по всей Латинской Америке, и в конце концов его привез в Европу один этномузыковед. Он искренне посчитал реквием народной музыкой, а позже поселился в Кочадебахо де лос Гатос.

Сочинив эту песнь верной дружбе, Дионисио взял пистолет Рамона и взвесил на руке. Кликнул кошек и вниз по улице направился в лагерь «чокнутых».

Им встретился дерганый человечек в очках – в руках блокнот, карманы набиты пересохшими авторучками. Он издали рассмотрел Дионисио и его необыкновенных ягуаров, а потом всю неделю таскался за ним по пятам, изводя вопросами, которых Дионисио даже не слышал, сосредоточившись на единственной своей цели.

Этого господина звали Нарцисо Альмейда; знаменитый своим бесстрашием репортер «Прессы», он, рискуя жизнью, четыре года освещал события кокаиновой войны в стране и подробно докладывал о ее ужасах властям предержащим. Его прислали с совершенно обычным заданием – выяснить, почему один из самых прославленных борцов с наркомафией так надолго погрузился в молчание; вместо этого благодаря единственной сенсационной статье Нарцисо Альмейда больше кого-либо несет ответственность за возникновение фантастического мифа о Дионисио Виво.

Загрузка...