II. Серафита

Вечером Давид вошел в салон.

— Знаю, кого вы хотите мне объявить, — сонным голосом сказала ему Серафита. — Вильфрид может войти.

Услышав эти слова, в салон быстро вошел мужчина, приблизился и сел рядом с ней.

— Дорогая Серафита, вам нездоровится? Вы бледнее, чем обычно.

Откинув волосы назад, она медленно повернулась к нему: красивая женщина, которую злая мигрень лишила сил даже жаловаться.

— Я совершила безумный поступок: прошла с Минной фьорд, мы поднялись на Фалберг.

— Вы что, хотели погибнуть? — В вопросе сквозил испуг любовника.

— Не бойтесь, мой добрый Вильфрид, я оберегала вашу Минну.

Вильфрид хлопнул по столу, вскочил, сделал несколько шагов к двери, издав горестное восклицание, затем вернулся и хотел было протестовать.

— Но зачем же столько шума, если вы считаете, что мне нездоровится? — сказала Серафита.

— Извините, пощадите! — взмолился он, опускаясь на колени. — Говорите со мной неласково, потребуйте от меня все, что вам подскажет самая жестокая женская фантазия, но не сомневайтесь в моей любви. Вы используете Минну как топор и наносите мне ею чудовищные удары. Пощадите!

— Но к чему, друг мой, столько бесполезных слов? — отозвалась Серафита и взглянула на Вильфрида так ласково, что ему почудилось, будто из глаз ее исходит поток света, вибрирующий, как замирающие звуки полной нежности итальянской песни.

— Ах! От страха не умирают, — сказал он.

— Вам плохо? — Голос ее действовал на сердце этого человека как самый магнетический взгляд. — Чем я могу помочь вам?

— Любите меня, как я вас.

— Бедняжка Минна!

— Я никогда не ищу ссоры! — вскричал Вильфрид.

— Да, настроение у вас убийственное, — улыбнулась Серафита. — Правильно ли я произношу эти слова? Похоже на тех парижанок, о чьих любовных утехах вы мне рассказывали?

Вильфрид сел, скрестил руки и мрачно посмотрел на Серафиту.

— Я прощаю вас, — сказал он, — вы не ведаете, что творите.

— О, — отозвалась она, — начиная с Евы женщина сознательно творит добро и зло.

— Согласен.

— Я уверена в этом, Вильфрид. Нашим совершенством мы обязаны женскому инстинкту. To, что вы, мужчины, узнаете, мы чувствуем.

— Почему же вы не чувствуете, как сильно я вас люблю?

— Потому что вы меня не любите.

— Боже мой!

— Но к чему же тогда ваши опасения?

— Вы ужасны в этот вечер, Серафита. Настоящий демон.

— Нет, я наделена способностью понимать, и это ужасно. Боль, Вильфрид, — это луч, освещающий нам жизнь.

— Так зачем же вы отправились на Фалберг?

— Минна расскажет вам об этом, я слишком устала, чтобы говорить. Слово за вами, вы все знаете, всему научились и ничего не забыли, за вами столько политических баталий. Поразвлекайте меня, я вся внимание.

— Чем бы я мог удивить вас? Впрочем, ваша просьба — насмешка. Вы не признаете ничего земного, вы разрушаете понятия, принятые в мире, громите его законы, нравы, чувства, науки, сводя их к размерам, которые они приобретают, если на них взглянуть с небес.

— Вы ведь хорошо знаете, друг мой, что я не женщина. Вы не имеете права любить меня. Надо же! Я покидаю эфирные регионы моей вымышленной силы, сжимаюсь в комок, унижаюсь, как бедные самки всех видов, и тотчас вы превозносите меня! И вот я вся разбита, места живого нет, прошу у вас помощи, мне нужна ваша рука, а вы отталкиваете меня. Мы не понимаем друг друга.

— Никогда не видел вас такой злой.

— Злая! — повторила она, бросив взгляд, в котором все чувства смешались в одном небесном ощущении. — Да нет, мне просто нездоровится. А потому оставьте меня, друг мой. Надеюсь, это не оскорбит ваше мужское достоинство? Мы ведь должны всегда угождать вам, снимать вашу усталость, быть всегда веселыми и позволять себе лишь капризы, которые вас забавляют. Так что я должна делать, друг мой? Спеть вам, станцевать, хотя усталость лишает меня голоса, да и ног я под собой не чувствую? Ах, господа, даже агонизируя, мы должны вам улыбаться! Если не ошибаюсь, у вас это называется властвовать. Как же мне жалко бедных женщин! Признайтесь, вы ведь покидаете своих дам, когда они стареют, как будто у них нет ни сердца, ни души? Знайте, Вильфрид, мне больше ста лет! Идите прочь! Бросьтесь к ногам Минны.

— О! Моя вечная любовь!

— Да знаете вы, что такое вечность? Замолчите, Вильфрид. Вы не любите, вы желаете меня. Скажите, разве не напоминаю я вам какую-нибудь кокетку?

— И впрямь! Я не узнаю более в вас чистую небесную девушку, которую впервые увидел в церкви Жарвиса.

При этих словах Серафита закрыла лицо руками, а когда отняла их, Вильфрид был изумлен, обнаружив на нем выражение набожности и святости.

— Вы правы, друг мой. Не оправдывается ни одно из моих посещений земли.

— Дорогая Серафита, будьте моей звездой, не покидайте место, откуда проливаете на меня такой яркий свет.

Сказав это, он протянул руку, чтобы взять руку девушки, но Серафита отвела ее, без презрения и гнева. Вильфрид резко поднялся, подошел к окну и встал так, чтобы Серафита не могла увидеть слезы в его глазах.

— Почему вы плачете? — спросила она. — Вы же не ребенок, Вильфрид. Вернитесь ко мне, я этого хочу. Вы дуетесь на меня именно тогда, когда сердиться должна бы я. Вы же видите, мне не по себе, а вы заставляете меня своими неуместными сомнениями размышлять, говорить, разделять капризы или идеи, утомляющие меня. Если бы ваш разум был подобен моему, вы бы усладили меня музыкой, отвлекли бы от неприятностей; но вы любите меня ради себя самого, а не ради меня.

После этих слов буря, пронзившая сердце Вильфрида, неожиданно стихла; он медленно приблизился, чтобы лучше созерцать соблазнительное создание, лежавшее перед ним, подперши голову рукой, расслабленное, обольстительное.

— Вы думаете, что я вовсе не люблю вас, — вновь заговорила Серафита. — Ошибаетесь. Послушайте, Вильфрид, вы уже немало узнали, много страдали. Хотите, я расскажу вам, как вы смотрите на жизнь? Дать вам руку?

Серафита приподнялась на своем ложе, от ее изящных движений, казалось, исходил свет.

— Если девушка позволяет взять себя за руку, не дает ли она обещание, которое придется держать? Но вы ведь хорошо знаете, что я не могу принадлежать вам. Два чувства преобладают в любви, соблазняющей женщин на земле. Либо они преданно служат страдающим, деградирующим, преступным существам, хотят утешить их, поставить на ноги, отнять у зла; либо отдаются существам высшим, величественным, сильным, которых желают обожать, понимать и которые часто губят их. Вы тоже деградировали, но вы очистились в пламени покаяния, и сегодня вы велики; я же чувствую себя слишком слабой, чтобы быть наравне с вами, но и слишком набожной, чтобы унижаться перед силой, иной, чем Всевышний. Так можно сформулировать и вашу жизнь, друг мой, ведь мы находимся на севере, среди туч, где абстракции возможны.

— Ваши слова убивают меня, Серафита. Я постоянно страдаю, видя, как с помощью этой чудовищной науки вы лишаете все деяния человека свойств, сформированных временем, пространством, формой, и все для того, чтобы подвергнуть их математическому анализу в каком-то абсолютно чистом виде, как это проделывает геометрия с телами, лишая их массы.

— Хорошо, Вильфрид, пусть будет по-вашему. Оставим это. Нравится вам этот ковер из медвежьей шкуры, который мой бедный Давид положил здесь?

— Да, очень.

— Вы бы не узнали меня в этой «душегрейке»[3].

Это было что-то вроде кашемировой безрукавки, подбитой чернобуркой.

— Не кажется ли вам, что ни при одном дворе, ни у одного властителя нет такого меха?

— Он достоин той, что носит его.

— А она кажется вам очень красивой?

— Человеческие слова к ней неприменимы, тут нужен разговор по душам.

— Вильфрид, вы умеете снять мою боль сладкозвучной речью... которой утешали других.

— Прощайте.

— Останьтесь. Я очень люблю и вас, и Минну, поверьте! Но вы для меня одно существо. Вместе вы для меня как брат или, если угодно, сестра. Женитесь, я хочу увидеть вас счастливым до того, как покину навсегда этот мир испытаний и страданий. Боже мой, простые женщины смогли все получить от своих любовников! Они сказали им: «Замолкните!» И те онемели. Они сказали им: «Умрите!» И те умерли. Они сказали им: «Любите меня издали!» И те остались в отдалении, как царедворец перед королем. Они сказали им: «Женитесь!» И те женились. Я же хочу, чтобы вы были счастливы, а вы мне отказываете. Значит, у меня нет такой власти? Ну хорошо, Вильфрид, послушайте, подойдите ко мне, да я бы обиделась, если бы вы женились на Минне; но когда меня уже не будет с вами, обещайте мне соединиться с Минной, небо предназначило вас друг другу.

— Я слушаю вас с удовольствием, Серафита. Хотя ваши слова не совсем понятны, они мне очень симпатичны. Но что вы хотите сказать?

— Вы правы, я забываю о своем безумии, о том, что я — бедное создание, чья слабость вам нравится. Я мучаю вас, а ведь вы забрались в этот дикий край, чтобы найти здесь отдохновение, оно так необходимо вам, страдающему от навязчивого преследования неведомым духом, измученному изнурительной научной работой, почти опустившемуся до преступления и уже носившему цепи людского суда.

Вильфрид почти без сознания рухнул на ковер. Но Серафита освежила своим дыханием его чело, и он тотчас мирно задремал у ее ног.

— Спи, отдыхай, — сказала она, поднимаясь.

Серафита простерла руки над челом Вильфрида, и с ее уст сорвались одна за другой фразы, разные по тональности, но все мелодичные и преисполненные доброты, струившейся, казалось, из ее головы то чередою грозовых облаков, то лучами света, которые грешная богиня невинно проливает на спящего любимого пастушка.

«Теперь, дорогой Вильфрид, ты достаточно силен, и я могу предстать перед тобой в своем истинном виде.

Настал час, когда души оказываются под сверкающими лучами будущего, час, когда душа обретает свободу.

Сейчас мне позволено сказать, как я тебя люблю. Неужели ты не видишь, как сильна моя любовь, любовь совершенно бескорыстная, принадлежащая лишь тебе, идущая с тобой в будущее, освещающая его для тебя? Ведь эта любовь — подлинный свет. Догадываешься ли ты теперь, с какой страстью я желала бы, чтобы ты разделался с этой жизнью, которая гнетет тебя, чтобы ты приблизился еще ближе к миру, где любовь бессмертна? Не правда ли мучительно любить ради одной лишь жизни? Не почувствовал ли ты вкус вечной любви? Понимаешь ли ты теперь, до какого блаженства может подняться существо, когда оно любит вдвойне того, кто никогда не изменяет любви, перед кем преклоняют колени в знак обожания.

Я хотела бы иметь крылья, Вильфрид, чтобы укрыть тебя ими, иметь силу, чтобы передать ее тебе, тогда ты мог бы вступить раньше времени в мир, где самые чистые радости самой чистой привязанности, когда-либо испытанные на этой земле, были бы тенью в разгар дня, который обязательно придет, чтобы осветить и возрадовать сердца.

Прости душе друга, показавшей тебе в одном слове картину твоих ошибок с милосердным намерением унять острую боль угрызений твоей совести. Услышь слова прощения! Освежи душу, вдыхая зарю, которая поднимается для тебя над мраком смерти. Да, твоя собственная жизнь — по ту сторону смерти!

Пусть мои слова приобретут чарующую форму снов, пусть они украсятся образами, воспылают и снизойдут на тебя. Вознесись, вознесись туда, откуда все люди отчетливо видны, хотя они сжаты и малы, как песчинки на берегу морей. Человечество протянулось, как простая лента: различаешь ли ты оттенки этого цветка из садов небесных? Видишь ли тех, кому не хватает разума, тех, кто начинает украшаться им, кто измучен, кто пребывает в любви, в мудрости, кто мечтает о мире, полном света?

Подсказывает ли тебе эта простая мысль судьбу человечества? Откуда оно? Куда идет? Держись своего пути! Пройдя его до конца, услышишь звуки горнов Всемогущего, крики победы, аккорды, одного из которых достаточно, чтобы вздрогнула земля, но которые глохнут в мире без востока и без запада.

Понимаешь ли ты, дорогой измученный человек, что без оцепенения, без покрова сна подобные зрелища захватили бы и разорвали твой разум, как ветер бурь уносит и рвет слабую ткань, и навсегда лишили бы человека разума? Понимаешь ли ты, что лишь душа, достигшая всемогущества, с трудом противостоит в грезах ненасытному Разуму?

Лети безостановочно по блестящим и сверкающим сферам, восхищайся, несись дальше. В полете ты отдыхаешь, движешься без устали. Как все люди, ты бы хотел быть постоянно погруженным в эти благоухающие и светлые сферы, здесь ты освобождаешься от своего безжизненного тела, говоришь языком мысли! Беги, лети, играй крыльями, которые обретешь, когда преисполнишься любовью настолько, что уже ничего больше не будешь чувствовать, станешь воплощением согласия и любви! Чем выше ты поднимаешься, тем меньше замечаешь пропасти! В небесах же их просто нет. Посмотри на того, кто говорит с тобой, кто поддерживает тебя над морем с его безднами. Взгляни еще раз на меня, ведь при свете бледного солнца земли я стану для тебя лишь неясным видением».

Серафита выпрямилась, застыла в той воздушной позе — легкий наклон головы, летящие волосы, — в которой все лучшие художники изображали Посланцев неба: складки ее одежд придавали им ту неуловимую грацию, что притягивает взор художника, выражающего все чувствами, к изящным линиям покрывала античной Полимнии. Она протянула руку — Вильфрид очнулся и поднялся.

Когда взгляд его нашел Серафиту, бледная девушка лежала на медвежьей шкуре, голова на руке, лицо спокойное, глаза блестящие. Вильфрид молча разглядывал ее, уважительное опасение отражалось на его лице и выдавало себя робким смущением.

— Да, дорогая, — вымолвил он наконец, как если бы отвечал на вопрос, — мы разделены целыми мирами. Я смиряюсь и могу лишь обожать вас. Но что станет со мной в одиночестве?

— Вильфрид, но у вас есть Минна!

Он опустил голову.

— О, не будьте так высокомерны, женщина воспринимает все через любовь: когда она не слышит, то чувствует, когда не чувствует — видит, когда же не видит, не чувствует, не слышит, ну, тогда этот земной ангел находит вас, чтобы защитить, и делает это под маской любви.

— Серафита, достоин ли я принадлежать женщине?

— Вы неожиданно стали слишком скромным, не уловка ли это? Женщине всегда нравится, когда восхваляют ее слабость! Итак, послезавтра вечером пожалуйте ко мне на чай; будет и добрейший господин Беккер; увидитесь и с Минной — самым чистосердечным созданием, известным мне в этом мире. А теперь оставьте меня, друг мой, мне предстоит долго молиться, чтобы заслужить прощение моих прегрешений.

— Вы способны грешить?

— Дорогой мой, использовать свое могущество, не гордыня ли это? Думаю, я была слишком надменной сегодня. Итак, идите. До завтра.

— До завтра, — еле слышно ответил Вильфрид, бросив долгий взгляд на существо, неизгладимый образ которого хотел унести с собой. Не в силах сразу удалиться от дома, Вильфрид несколько мгновений не двигался с места, вглядываясь в сияние, исходившее из окон «шведского замка».

«Что же я видел? — спрашивал он себя. — Нет, это не просто некое существо, это — настоящее чудо творения. От мира, увиденного через покров туч, в моей памяти остаются потрясения, подобные воспоминаниям о снятой боли, головокружению, вызванному грезами, в которых нам слышится стон ушедших поколений, этот стон смешивается со стройными голосами возвышенных сфер, где все есть — свет и любовь. Грежу ли я? Не сплю ли я еще? А может, не могу прогнать сон из глаз, прикованных к постоянно удаляющимся пространствам света? Несмотря на ночную прохладу, голова у меня все еще полыхает. Пойду-ка в дом священника! В обществе пастора и его дочери я смогу привести мысли в порядок».

И все же он не трогался с места, откуда мог наблюдать за салоном Серафиты. Это загадочное существо было, казалось, светящимся центром круга, создававшим вокруг нее атмосферу более пространную, чем у других существ; кто попадал в этот круг, испытывал власть мощного потока губительных истин и мыслей. Вильфрид с большим трудом преодолел эту необъяснимую силу; самообладание вернулось к нему лишь после того, как он пересек ограду замка. Он поспешил к дому священника и вскоре оказался под высокой деревянной аркой, служившей галереей для жилища господина Беккера. Открыв первую дверь, отделанную ноеве из березы и занесенную снегом, он сильно постучал во вторую:

— Господин Беккер, можно мне провести вечер с вами?

— Да! — два голоса слились в один.

Войдя в переднюю, Вильфрид начал постепенно возвращаться к реальности. Очень тепло поздоровался он с Минной, пожал руку господину Беккеру, пробежал взглядом по одной из картин, образы которой смягчили его физические страдания, ведь с ним происходило то, с чем сталкиваются иногда люди, привыкшие к долгому созерцанию. Так, когда какая-нибудь яркая мысль увлекает на крыльях химеры ученого или поэта, изолируя их от всего земного, перенося их через бескрайние пространства, где самые громадные собрания фактов становятся абстракциями, где самые большие творения природы превращаются в образы, горе им, если внезапно какой-нибудь шум окажет воздействие на их чувства и водворит странствующую душу в ее тюрьму из костей и плоти. Борьба, а точнее, ужасное столкновение двух сил — Плоти и Духа, одна из которых схожа с невидимым воздействием грома, а другая разделяет с чувствительной природой это гибкое сопротивление, мгновенно бросающее вызов разрушению, — порождает невиданные страдания. Тело снова нуждается в пожирающем его пламени, а пламя вновь завладевает своей добычей. Но такое соединение сопровождается бурлением, взрывами и страданиями, чьи видимые свидетельства представляются нам химией, которой вздумалось соединить двух непримиримых антагонистов. Уже в течение нескольких дней, приходя к Серафите, Вильфрид чувствовал, как его тело проваливается в бездну. Одним взглядом это странное создание мысленно втягивало его в сферу, в которую Медитация вводит ученого, куда Молитва переносит верующую душу, куда Мечта приводит художника, куда Сон заносит некоторых людей; ведь у каждого свой голос, зовущий к небесным безднам, у каждого свой проводник, чтобы добраться туда, и все страдают по возвращении. Только там рвутся покрова и предстает нагим Откровение — тайное свидетельство, страстное и ужасное, неведомого мира, лишь жалкие обрывки которого здесь, на земле, становятся достоянием разума. Для Вильфрида час, проведенный рядом с Серафитой, часто походил на так любимую териакисами[4] полудрему, когда каждое нервное окончание становится источником наслаждения. Он выходил от нее разбитым, как девушка, уставшая бежать за гигантом. Безжалостные порывы ледяного ветра гасили смертельный трепет, вызванный в нем столкновением ее двух совершенно несовместимых натур; но затем Вильфрид неизменно возвращался в дом священника, влекомый к Минне зрелищем той обыденной жизни, о которой он невольно мечтал, подобно европейскому авантюристу, испытывающему приступ ностальгии посреди соблазнившего его сказочного мира Востока. Измученный как никогда, иностранец буквально свалился в кресло и какое-то время озирался вокруг с видом только что проснувшегося человека. Господин Беккер и его дочь, привыкшие, как видно, к таким странностям гостя, продолжали свои занятия.

Гостиная была украшена коллекцией насекомых и ракушек Норвегии. Умело расположенные на желтом фоне соснового покрытия стен, они образовывали богатый гобелен, причудливо расцвеченный табачным дымом. В глубине, напротив главной двери, возвышалась колоссальная печь из кованого железа. До блеска начищенная старательной служанкой, она сверкала, как полированная сталь. Сидя за столом в большом, обитом тканью кресле у печи, упрятав ноги в меховой мешок, господин Беккер читал фолиант, покоившийся на стопке книг, как на пюпитре; слева от него стоял жбан с пивом и стакан; справа горела закопченная лампа, подпитываемая рыбьим маслом. На вид священнику было лет шестьдесят. Черты лица из тех, что так любил писать Рембрандт: колечки морщин обрамляли маленькие живые глаза, над ними нависали седеющие брови, из-под шапочки черного бархата выбивались двумя клочковатыми волнами белые волосы, широкий и лысый лоб, крупный подбородок, делающий почти квадратным овал лица; невозмутимость — признак скрытой силы, королевское достоинство, которое придают деньги, власть бургомистра-защитника, понимание искусства или невероятная сила счастливого неведения. Этот прекрасный старец, чья дородность свидетельствовала о солидном здоровье, был закутан в домашний халат из грубого сукна, скромно отделанного каймой. Он важно посасывал длинную пенковую трубку, регулярно выпускал табачные дымки и рассеянно следил за их фантастическими узорами, при этом несомненно старался усвоить, прилагая определенные интеллектуальные усилия, мысли автора читаемой им книги. С другой стороны печи, рядом с дверью, ведущей на кухню, из табачного тумана, к которому Минна, казалось, привыкла, проступал ее силуэт. Перед ней на столике располагалось все необходимое для работы: стопка салфеток, чулки для починки, лампа, похожая на ту, что освещала белые страницы книги, в которую был, казалось, погружен отец. Свежесть ее лица, с придававшими ему необыкновенную чистоту деликатными чертами, гармонично сочеталась с непорочностью, начертанной на ее бледном лбе, сквозившей в ее светлых глазах. Минна держалась прямо, слегка наклонившись к свету и невольно обнаруживая тем самым красоту своего стана. Она уже переоделась ко сну в белоснежный пеньюар из миткаля. Простенький перкалевый чепчик, украшенный лишь рюшечкой из того же материала, укрывал ее шевелюру. Даже погруженная в какие-то потаенные мысли, Минна безошибочно считала нити салфетки либо петли чулка. Законченный образ, истинный тип женщины, предназначенной для земных дел, чей взгляд способен проникнуть в святая святых, но которую мышление, одновременно скромное и милосердное, удерживает рядом с мужчиной. Сидя между двумя столами в каком-то опьянении, Вильфрид созерцал эту картину, полную гармонии, которую не мог скрыть от него табачный дым. Единственное окно, освещавшее гостиную в лучшее время года, было тщательно закрыто. Старый гобелен, подвешенный к планке вместо занавесей, свисал, образуя большие складки. Ничего экзотического, ничего выдающегося, лишь строгая простота, настоящее доброжелательство, природная естественность и вообще все привычки, свойственные домашней жизни без волнений и забот. Во многих жилищах, внешне похожих на сказочные, кажется, что блеск мимолетных удовольствий скрывает руины под холодной улыбкой роскоши; а эта гостиная была в высшей степени реальной, гармоничной по своему колориту, обнаруживала патриархальный уклад полнокровной и строгой жизни. Тишину нарушали лишь топотня служанки, готовившей ужин, да шипение вяленой рыбы, которую она жарила по местному обычаю в соленом масле.

— Хотите трубку? — произнес пастор в тот момент, когда ему показалось, что Вильфрид уже в состоянии его услышать.

— Спасибо, дорогой господин Беккер.

— Кажется, сегодня вам нездоровится больше, чем обычно, — заметила Минна, удивленная слабостью, которую выдавал голос иностранца.

— Это мое обычное состояние, когда я выхожу из замка.

Минна вздрогнула.

— В нем живет странная личность, господин пастор, — продолжил Вильфрид после паузы. — В течение шести месяцев, что я нахожусь в этой деревне, я не осмеливался спросить вас о ней, мне и сегодня приходится буквально заставлять себя говорить об этом. Сначала я горько сожалел о том, что зима прервала мое путешествие, и мне пришлось остаться здесь; но в течение двух послед них месяцев цепи, приковывающие меня к Жарвису, становятся изо дня в день все более крепкими, боюсь, что мне придется закончить жизнь именно здесь. Вы знаете, как я встретил Серафиту, какое впечатление произвели на меня ее взгляд и голос, наконец, как я был принят у нее, хотя она никого не принимает. С первого дня я пришел к вам, чтобы вы рассказали мне об этом загадочном существе. Так началась для меня череда очарований...

— Очарований! — вскричал пастор, вытряхивая пепел из трубки в простую, наполненную песком тарелку, служившую ему пепельницей. — А разве они существуют?

— Конечно, вы вот читаете, и с таким интересом, «Трактат о чарах» Жана Виера[5], поэтому мне не слишком сложно будет объяснить вам свои ощущения, — живо отозвался Вильфрид. — Если внимательно изучать природу, от ее величайших катаклизмов до самых мелких процессов, придется признать нереальность каких-либо чар, имея в виду истинный смысл этого слова. Человек не создает силы, он использует ту единственную, которая существует сама по себе и выражает их все, то есть движение — магическое дуновение всемогущего создателя миров. Виды достаточно четко разделены, чтобы рука человека могла перепутать их; и единственное чудо, на которое она оказалась способной, заключалось в соединении двух враждебных субстанций. К тому же порох — родич молнии! Но чтобы сотворить некое существо, и так неожиданно?! Для этого необходимо время, а оно не идет ни вперед, ни вспять по нашему желанию. Так, вне нас, природа пластики подчиняется законам, порядок и исполнение которых не могут быть изменены рукой человека. Но после того, как мы стали частью Материи, было бы неоправданно отрицать существование в нас чудовищной власти. Последствия ее настолько несоизмеримы, что целые поколения не смогли еще как следует в них разобраться. Я уж не говорю о способности все абстрагировать, заставить Природу замкнуться в Слове, а ведь это — потрясающий феномен, о котором толпа не размышляет, как не думает она и о движении. Тот же феномен привел индийских теософов к объяснению творения словом, но они придали ему обратную силу. Самая малая толика пищи — рисовое зернышко, порождающее некое творение, которое в нем же последовательно выражается, — была для них таким чистым образом слова созидающего и слова абстрагирующего, что просто напрашивалось применить эту систему к сотворению миров. Большинство людей должны были довольствоваться зернышком риса, посеянным в первом стихе всех версий книги Бытия. Сказав, что «Слово было у Бога», святой Иоанн лишь все усложнил. Но посев, прорастание и расцвет наших идей — свойство, присущее многим людям и не идущее ни в какое сравнение с совершенно индивидуальной способностью придавать ему большую или меньшую энергию с помощью Бог знает какой концентрации, возводя это свойство в третью, девятую, двадцать седьмую степень, делая его, таким образом, массовым и добиваясь сказочных результатов, благодаря собирательному воздействию природы. Я же называю чарами грандиозные действа, которые разыгрываются между двумя мембранами на ткани нашего мозга. В неисследованной природе Духовного Мира еще встречаются существа, обладающие невиданными способностями, сравнимыми с ужасной мощью, которой обладают газы в физическом мире. Эти существа взаимодействуют с другими, активно вторгаются в них, околдовывают их, беззащитных и несчастных: очаровывают, господствуют над ними, низводят их до ужасной роли вассалов, отдают на милость высшей силы, воздействуя на них подобно электрическому скату, оглушающему рыбака электрическим разрядом, или подобно дозе фосфора, тонизирующей или ускоряющей жизнь; или подобно опиуму, погружающему плоть в сон, освобождающему разум от его пут, позволяющему ему порхать над миром, увидеть себя через некую призму, извлекающему из него самую вкусную пищу, или, наконец, подобно каталепсии, сводящей на нет все способности в пользу одних лишь грез. Чудеса, очарования, чары, волшебства, наконец, действия, неточно называемые сверхъестественными, возможны и могут быть объяснены лишь деспотизмом Духа, принуждающего нас испытать последствия загадочной оптики, которая увеличивает, уменьшает, возносит творение, заставляет его двигаться в нас по своему желанию, обезображивает или украшает его в наших глазах, крадет нас у неба или бросает нас в ад, этими двумя понятиями выражают и высшее наслаждение, и острейшую боль. Эти явления — в нас, а не вне нас. Существо, именуемое Серафитой, представляется мне одним из таких редких и ужасных демонов, которым дано воздействовать на людей, на природу и делить оккультную власть с Богом. Для меня уроки такого очарования начались с навязанного мне молчания. Каждый раз, когда я осмеливался расспрашивать вас о ней, мне казалось, что я вот-вот узнаю некий секрет и буду хранить его, как неподкупный страж; но каждый раз, когда я хотел расспросить вас, горячая печать смыкала мои уста и я тоже невольно включался в охрану этой загадки. Уж сколько раз вы видели меня здесь сокрушенным, разбитым после попыток заигрывать с миром иллюзий, который несет в себе эта девушка — нежное и хрупкое создание для вас, а для меня — самая жестокая чародейка. Да, она кажется мне ведьмой, держащей в правой руке невидимый аппарат, чтобы возбуждать мир, а в левой — гром, чтобы все разрушать по своему желанию. Наконец, я не могу больше смотреть ей в глаза: их яркий свет невыносим. В последние дни, стараясь сохранить тайну, я слишком неловко балансирую на грани безумия. И использую каждый момент, когда чувствую в себе смелость сопротивляться этому монстру, увлекающему меня за собой, не спрашивая даже, могу ли я лететь вслед за ним. Кто она? Видели ли вы ее молодой? И вообще, была ли она рождена когда-нибудь? Были ли у нее родители? Не союз ли это льда и солнца? Она замораживает и сжигает, то возникает, то исчезает, как ревнивая истина, она привлекает и отталкивает меня, она приносит мне то жизнь, то смерть, я люблю и ненавижу ее. Не могу больше так жить, я хочу обрести гармонию, будь то в небе или в аду.

Держа в одной руке заново набитую трубку, а в другой — снятую крышку, господин Беккер слушал Вильфрида с таинственным видом, поглядывая иногда на дочь, она же, казалось, понимала эту речь, подобно тому, кто вдохновлял ее. Вильфрид был прекрасен, как Гамлет, противостоящий тени своего отца, тени, с которой он разговаривает, когда она возникает среди живущих, оставаясь видимой лишь ему.

— Это очень похоже на речь влюбленного, — наивно заметил добродушный пастор.

— Влюбленного! — подхватил Вильфрид. — Да, если следовать вульгарным представлениям. Но, дорогой господин Беккер, не передать словами то неистовство, с каким я мчусь к этому дикому существу.

— Так вы любите его? — произнесла Минна с упреком.

— Мадемуазель, меня охватывает какой-то странный трепет, когда я вижу ее, и глубокая тоска, когда не вижу, у любого мужчины подобные эмоции были бы предвестниками любви, это чувство быстро сближает людей, а между нами, когда я рядом с ней, разверзается какая-то бездна, холод ее пробирает меня, но это ощущение пропадает, когда я далеко от нее. Каждый раз, расставаясь с ней, я впадаю во все большее отчаяние, а с каждым новым посещением страсть моя возрастает. Так ученые, ищущие ключ к тайне, наталкиваются на сопротивление природы; так художник, желающий перенести жизнь на холст, страдает от сознания бессилия средств искусства.

— Сударь, как это верно! — наивно отозвалась девушка.

— Но откуда ты можешь знать это, Минна? — спросил старик.

— Ах, отец, если бы вы были с нами сегодня утром на вершинах Фалберга, если бы вы видели, как молится Серафитус, вы бы не спрашивали меня об этом. Вы бы согласились с тем, что сказал господин Вильфрид, когда впервые увидел Серафитуса в нашем храме: это — гений Молитвы.

На какое-то мгновение воцарилась тишина.

— Ну да, конечно, — откликнулся Вильфрид, — у нее нет ничего общего с созданиями, которые суетятся в дырах этого земного шара.

— На вершинах Фалберга?! — вскричал старый пастор. — Но как вам удалось туда подняться?

— Понятия не имею, — ответила Минна. — Теперь эта прогулка кажется мне сном, о котором у меня осталось лишь воспоминание! Я и сама бы не верила в реальность происходившего, если бы не это материальное свидетельство.

Она достала из-за корсажа цветок и показала его. Все трое не могли оторвать глаз от совсем не увядшей прелестной камнеломки; под ярким светом ламп она сияла в табачном дыму, как новый луч света.

— Сверхъестественно! — заявил старик, разглядывая цветок, распустившийся зимой.

— Бездна! — вскричал Вильфрид, возбужденный ароматом.

— От этого запаха у меня кружится голова, — заметила Минна. — Мне кажется, что я еще слышу его слова — музыку мысли, вижу еще свет его взгляда — выражение любви.

— Пощадите, дорогой господин Беккер, расскажите мне историю Серафиты — загадочного человеческого цветка, чей образ явлен нам этим таинственным растением.

— Дорогой гость, — ответил старик, выпустив табачное облачко, — чтобы объяснить вам, как появилось на свет это существо, необходимо посвятить вас в таинство одного из самых загадочных христианских учений; но не просто ясно охарактеризовать самое непонятное из откровений, последнюю вспышку веры, которая, как говорят, осветила наше море грязи. Что вам известно о Сведенборге?

— Только имя; о нем же, о его книгах, его религии не знаю ничего.

— Ну хорошо, расскажу вам все о Сведенборге.

Загрузка...